Евгений Доминикович Будинас Давайте, девочки

Книга первая Сиреневый туман

1

А потом троллейбус захохотал.

Не сам троллейбус, разумеется, хотя и его видавший виды корпус затрясся от хохота пассажиров, когда в хриплых динамиках прозвучал призыв приобретать талоны на проезд. В самом обращении не было ничего смешного. Но верзила-водитель, загромождавший кабину, как шкаф, вдруг пролепетал его тоненьким голоском Красной шапочки из анекдота.

Все просто: девчушка лет пяти сидела у водителя на коленях, она и говорила в микрофон. Но кому нужны эти объяснения, если смешно.

Троллейбус, вымытый дождем, только что свалившимся с чистого неба, пронзительно синего, каким ему и положено быть в сентябре, катил веселый и оранжевый, как три тонны мандаринов. Бывает такой дождь, его почему-то называют слепым, хотя от него все оживает прямо на глазах. И настроение поднимается, и сразу становится ясно, что тебе повезет.

Вот хотя бы, с этой девицей, вымокшей и слегка растерянной – у нее зеленые, немного безумные глаза и большой чемодан у лихо расставленных ходуль на высоких шпильках. Рукой ухватилась за поручень, вторая – в бок, осанка гусарская, пусть пупок и не прикрыт ни маечкой, ни тем куцым лоскутком, что у них теперь называют юбкой… Смело и беззащитно.

Слишком растерянная улыбка и слишком длинные ноги, чтобы оставить все это просто так.

– Девушка, вы едете в Калининград?

– Да.

– Поездом в десять двадцать?

– Да…

– В первом вагоне?

– Вы что, мент?

– Нет, йог. Это про меня двадцать лет назад писали в «Литературной газете». Помните? Вы как раз только родились… Вначале я каждое утро стоял на голове по десять минут. Потом уже по часу сорок пять. Самоусовершенствование!

– Круть! Но угадали вы прикольно…

– Про ваш возраст?

– Нет, про поезд и вагон…

– Да у меня приятель едет в этом вагоне. Хотите, я с ним поменяюсь?

– А он – тоже прикольный?

– Кто?

– Ну этот ваш приятель…

– Меня вам уже мало?

– Это – смотря чем вы занимаетесь, когда не стоите на голове…

– Еще я могу носить чемоданы.

– А серьезно?

– Серьезно я умею только валять дурака. И подавать надежды… Ну вот, а сейчас я угадаю, как вас зовут… Неужели Леной?

Старый и беспроигрышный трюк. Снова брякнул первое, что пришло на ум. Не попал бы – тут же забылось бы, но вот угадал, судя по изумлению ее зеленых.

– По паспорту я вообще-то Алена, а друзья зовут… Ну, в общем, Лен… – Она уже была на крючке. – Это у вас, кажется, называли «случайным знакомством»?

– Что значит «у вас»?

– Ну, в ваше время…

Что она знает про «ваше время»! Но подвернулась кстати: по крайней мере, в поезде будет чем заняться. И зовут удобно – так же, как его давнюю, еще школьную любовь, даже короче.

2

Уезжать из Минска в одиночестве ему совсем не хотелось. Хотя обычно в середине сентября он любил обрываться в Вильнюс, где устраивал себе сентиментальные каникулы, разбередив душу воспоминаниями юности.

При этом он каждый раз собирался закончить свою «Повесть о первой любви», с которой когда-то (еще студентом) начал литературные упражнения. Однажды он даже отнес рукопись в редакцию, где ее прочли и отвалили «за бездуховность главного героя». Десятки раз потом он брался что-то там подправить, изменить, учесть какие-то замечания, но откладывал, отвлекаясь на более срочные дела.

Это было не совсем честным по отношению к началу. Ведь никаким писателем-то он быть совсем не собирался, и полез он в это дело лишь с одной целью – сообщить миру о своей Необыкновенной, Единственной и Неповторимой Первой Любви. А все остальное – за целую жизнь – написалось у него как бы в отвлечение. Все остальное – суп из топора…

Но на сей раз он ехал с твердым намерением все-таки рассчитаться с этим своим долгом. Даже если для того, чтобы «Вернуть Королеву» (так теперь он придумал назвать повесть), придется застрять в Вильнюсе надолго.

Завтра же он пойдет в Нагорный парк, где они познакомились во второе воскресенье сентября тысячу лет назад… И снова зазвучит щемящая, как старая запись Клавдии Шульженко, мелодия-рондо – с одной по кругу возвращающейся темой, прерывистая, словно рокот мотора в небе, где кружит и кружит сиреневый биплан, то едва различимой точкой взмывая в горку и затихая, то приближаясь и вырастая в стремительном пике…

И листья под ногами снова зазвенят, как фольга от шоколада, которую Ленка старательно расправила на гладкой поверхности кафельной печки и разглаживала розовым ногтем мизинца… Она стояла, набросив на плечи мамину шаль…

Жаль… Как же давно это было. И как безвозвратно кануло, впрочем, так ничем и не заместившись. Первая любовь, звонкий шелест пожухлой листвы…

Только звуки обладают свойством так навязчиво возвращаться и будоражить память.

3

– Эй, дядя, да куда же вы с моим дурацким чемоданом! Дайте я сама… Он же тяжеленный!.. Вы что, и впрямь со мной поедете?.. Это круть! А как же вы без билета?

Знала бы она, сколько раз он отправлялся этим поездом – до Вильнюса тут всего-то и было три часа езды. И никакого билета не брал, легко сговариваясь с проводником на отдельное купе за ту же трешку… А там пообедать в «Неринге» – и можно обратно… Время на дорогу? Только идиоты считают его потерянным. Когда еще можно просто подумать, глядя в окно!

Конечно, это было давно, задолго до того, как здесь появилась государственная граница, нелепым образом сразу отделившая его от города детства. Хотя с пересечением границ у него лично проблем нет: влиятельные друзья-литовцы с его «исторической родины» позаботились, вручив ему полноценный европейский паспорт вместе с окончанием «ас» в фамилии.

Вот поезд тронулся и покатил – из страны огурцов и совковых порядков в страну янтаря и недоразвитого капитализма.

4

– Слушай, – говорит, а зелеными уставилась. Едва присела на откидном стульчике напротив, едва нагнулась, чтобы скинуть босоножки, отчего бретелька маечки непринужденно отвисла, а там – то, что полагается для глубокого знакомства. – Слушай, давай сразу будем на ты…

Сразу и будем. Боже, как это знакомо, как известно все, что следует за этим «сразу», насквозь ее выдавшим.

Но нет, он успел еще зачем-то показать ей свою последнюю книжку. И даже размашисто подписал на память.

Хотя это, пожалуй, лишнее…

Какое же безобразное количество раз с ним все это было! В точности так, или не совсем, или совсем не так, но одинаково неотвратимо. И привычно, включая неудобство вагонной полки, – хорошо еще, что удалось перейти в спальный вагон, правда, теперь уже не за трешку…

– Круто, блин, ой как круто! – задвигалась, застонала, хотя и не совсем впопад, что сразу ему обозначило не пылкость и подзавод, а наивную старательность.

– Ну ты и даешь! – Знает откуда-то, что мужиков надо громко хвалить.

Тут и его неожиданно подхватило. От похвалы что ли? От этой детской старательности? Давно так не забирало…

Но тут же и звонок – предупреждение об опасности: только не раскисать, обретая это очередное «сокровище». Ведь так же неотвратимо, как сейчас она его оседлала, так и попрыгает дальше. А чтобы не расстраиваться, надо не настраиваться, как наставляла Ленкина (его школьной любви) мамаша, конечно, совсем по другому поводу. Имея в виду, что если мальчик после восьмого класса полюбил девочку, которая уже перешла в десятый, то для девочки это может еще ничего и не значить.

Ладно, хоть на второй заход ее хватило – ему по-прежнему нужно минимум два раза кончить. Вот затихла теперь, по-детски свернувшись калачиком, поджав коленки к груди, выгнув дугой спинку с позвонками, проступившими жалкой белизной бугорков…

– Эй, маленькая, ты меня уже бросила?

– Ты с ума сошел! Я, между прочим, своим парням никогда не изменяю.

Тут с ума сойти и слететь с катушек. Чтобы в одной фразе столько несоответствий… Впрочем, насчет «своего парня» – это как раз польстило…

– И не говори мне так. Я не маленькая.

– Конечно же, ты большая. Маленькая – это я так буду тебя звать. Или Малая, а еще лучше – Малёк. Так в Польше называли маленькие потешные автомашинки, в которых некуда девать ноги.

– У меня они длиннющие… Но ладно. Это круть. Меня так еще не называли… Только я минут десять посплю… О'к?

Ладно. «О'к», так о'к, если уже и «о'кей!» они сократили для упрощения… Оставшись один, он подавил легкое раздражение и задумался о своем.

5

«Дети подземелья» – так однажды он их для себя обозначил. Этих юных и хищных искательниц, только и способных на «сразу»: так вот отымешь по полной, по-быстрому трепыхнуться, оторвав запретное, чтобы тут же испуганно юркнуть, как в норку: «Знала бы моя мама!».

Что потом – ей наплевать, ничего для нее это не значит. Да и не верит, не знает, что бывает еще какое-то потом, если сразу все так выхитрилосъ.

Увидела, кинулась и дала. Дала, отряхнулась, как кошка, ну еще чуть, может, помедлила, потянувшись, сладко зевнув, и метнулась дальше…

Это в наше время еще было так: трахнулся – значит твоя, хоть женись. Во всяком случае, раз дала, то жениться – не жениться – это уже тебе решать…

Впрочем, может, так никогда и не было? Твоя, не твоя – откуда он знает. Он же не проверял всех случайных «попутчиц» на преданность или на готовность выйти замуж. Всегда радуясь, если так везло, что все само обрывалось…

6

Но вот уже проводник, громко постучав ключом в дверь купе, прошел в конец вагона, что-то бурча себе под нос и шатаясь как пьяный; поезд замедлил ход, и за окном поплыли первые домики частного сектора на солнечных склонах холмов.

С этих домиков, с палисадников, утопавших в жасмине и сирени, но это весной, с желтых с прочернью подсолнухов и никогда не поспевающих помидоров и начинается город. Уже видна телевышка – легкая, как шахматная королева среди беспечно сдвинутых с доски фигур с островерхими крышами, куполов и шпилей костелов, где темно-зеленая и багровая плесень черепицы венчается в синем позолотой крестов…

Значит, приехали.

7

– Пока, Малёк. Ты только не расстраивайся, – уже на перроне сказал он, с извиняющейся улыбкой. – Я тебе обязательно и очень скоро позвоню… И вообще, держи хвост пистолетом.

Сказал с облегчением. Но где-то внутри неожиданно защемило – от несбыточности, от того, как безнадежно она ему сразу не принадлежит.

– Я сама… тебе позвоню… Как только мне снова понадобится поднести чемоданы.

Нормально. Похоже, он неплохо пристроился. Едва разменяв седьмой десяток.

Глава первая БЕДНЫЙ НЕНЯ…

1

Рыжюкас шел пешком. От вокзала до дома было довольно далеко, но хотелось окунуться в город сразу.

Улица вела вниз, ветерок нес навстречу соленую свежесть и морской запах. Город был далеко от моря, но ему почему-то всегда казалось, что оно рядом.

В этом городе он вырос. Здесь его и прозвали Рыжим.

Нет, на голове у него все вполне пристойно, не считая лысины. Хотя совсем недавно (в историческом, конечно, масштабе) его и таскали на школьные педсоветы за вечно обросшую голову с модной тогда прической «а-ля Тарзан». Фамилия у него, конечно… Но фамилия еще не повод. У него, например, был вполне приличный коллега с редкой фамилией Кретин. Так ему даже в бухгалтерии ударение ставили на первом слоге: «Товарищ Кретин, распишитесь»…

Улицы в этом городе такие узкие, что можно перескочить с балкона на балкон. Правда, никто не прыгает. Над подъездами старые, как катехизис, и такие же пыльные фонари. Зато ровные плитки тротуара неприлично чисты. По такому тротуару неловко идти в пыльных ботинках. Раньше на каждом углу торчали чистильщики обуви. Теперь – даже в самых шикарных отелях самообслуживание: профессия отжила свое… Рыжюкас воровато оглянулся и, сорвав с клумбы большой темный георгин, смахнул им пыль с носков туфель. Георгин был прохладный и мягкий, как бархат скатерти со стола президиума.

Приступ подагры, целую неделю мучивший его, совсем затих, ступать было легко и дышалось свободно. Скорее всего, оттого, что непростую работу с юной попутчицей он проделал (несмотря на тесноту в купе) совсем неплохо. В последнее время для него это стало важным. Это раньше он девушек наставлял, утверждая, что плохих мужиков не бывает и успех дела зависит исключительно от дамского умения расшевелить партнера. Увы, мужики, оказалось, бывают и совсем плохие, у которых ничего не расшевелишь, как тут, бедная, не бейся…

Но сегодня все обошлось: «круто» ей вполне могло быть, правда вряд ли она в этом что-нибудь понимает. Хотя что-то там про опытность пролепетала, смущенно перед ним присев, еще до постели: «Опыт свой, что ли, применить?»… Но неудобно-то ему было не столько из-за тесноты в купе, сколько из-за того, что, при всей старательности, она оказалась довольно неповоротливой неумехой, пусть и трогательно изобразившей готовность…

2

Спустившись в центр, Рыжюкас свернул к реке, за которой, среди нескольких чудом уцелевших деревянных хибарок, затерялся и его дом.

Сейчас сестра пойдет – нет, побежит, слетает, где уж в ее возрасте просто пойти! – на базар схватить что-нибудь к обеду. Удобно, когда всё рядом: базар, например, через двор, рукой подать.

Про «что-нибудь» – это, конечно, уловки, а на обед обязательно будут цеппелины. Целая гора цеппелинов. Сестра знает, что Рыжюкас обожает их, эти серые, похожие на дирижабль, вареные, тушеные или аппетитно обжаренные с луком пирожки из отжатой картошки с мясным фаршем, политые соусом со шкварками, так вкусно пахнущие и как бы зовущие в детство. Как, впрочем, и все запахи отчего дома.

– Но готовить их большая морока, и для себя одной нет смысла затевать. Да и в столовых сейчас так неплохо готовят…

Сестра присядет, устало и грузно навалившись на стол. Едва пригубив домашнего смородинного из пузатой и чешуйчатой, как ананас, бутылки, и сразу улыбчиво ослабнув, она примется обстоятельно рассказывать последние новости. Кто из соседей уже переехал, получив квартиру в новом районе, у кого внуки пошли в школу, и что у Руты (ты обязан помнить Руту) теперь новый мужчина, потому что ее мужа, твоего кореша Кольку Грепова, в прошлом году таки посадили за какие-то махинации с недвижимостью…

3

Рыжюкас подошел к двери в свою комнату, постоял, задумчиво провел ладонью по гладкой, крашеной масляными белилами поверхности косяка с едва ощутимыми на ощупь горизонтальными бороздками.

Это не линейка логарифмов и не геодезическая рейка, хоть и очень похоже, – бесхитростный и универсальный измерительный прибор под названием дверной косяк.

Раз в году, в день рождения, тебя ставят на порог, прислоняют затылком, и, послюнив химический карандаш, отмечают, насколько ты вымахал. Расстояния между черточками сначала растут, потом начинают уменьшаться, на каждый год отводится все меньше сантиметров, неумолимо сближаясь, черточки однажды сливаются в одну жирную, несколько раз повторенную черту. Это и есть твоя окончательная высота над уровнем пола. Можно, конечно, привстав на цыпочки, добавить себе еще пяток сантиметров, но взрослому человеку это как бы ни к чему.

А вот спуститься по ступенькам этой нарисованной лестницы очень хочется. По пути обнаруживая, что с каждой черточкой вокруг становится все светлее, а потом и вовсе остается одно громадное рыжее светило – такое, как бывало, если долго смотреть на солнце, лежа на спине и крепко зажмурившись…

Простая, бесхитростная линейка, где жизнь размечена сантиметрами, прямая с черточками лет. Но как же не соответствует ее масштаб всему, что случилось дальше. И как все-таки хочется все соразмерить. Пройтись по этим черточкам-ступенькам, оглянувшись на самое начало, попытаться увидеть в прожитом какой-то смысл и направленность – к чему-то же он шел, стремился, выбирался, карабкался, спотыкаясь и кувыркаясь, чем-то мечтал свой путь завершить…

4

Сознательную жизнь маленький Рыжук (именно так трогательно звучала тогда фамилия его отца, обрусевшего за многие годы скитаний по России, а вовсе не Рыжюкас) начал с того, что деловито тюкнул по носу соседа по двору Кольку Грецова, заявив, что тот – Пэцик.

И Колька Грецов, сын Петра Грецова, водопроводчика, навсегда стал Пэциком. Он промаялся с этим прозвищем всю жизнь, которая хотя и посбивала с него спесь, но так и не отучила посягать на чужую собственность, будь то детские мячи или недвижимость.

Грепик-пэпик-пэпик-грецик.

Много лет спустя, на свадьбе своей младшей сестры Пэпик попытался вернуть Рыжуку оскорбление, нанесенное ему в детстве. По понятной причине находясь в состоянии невесомости, он вознамерился достойнейшим образом вывернуть нутро в палисадник ближнего соседа и друга детства, для чего и попытался перегнуться через забор. Но надолго завис на штакетинах, поскольку руки и ноги, свисавшие плетьми, никак не доставали земли, что делало Пэпика похожим на брошенную сохнуть на забор шкуру теленка.

Воспользовавшись паузой, соседка Рыжуков решила прочесть ему лекцию об опасности злоупотребления алкоголем. Пэпик долго внимал ее доводам, видимо, прислушиваясь к голосу добродетели, потом громко икнул и с безнадежной вежливостью осведомился:

– Ольга Франпевна, не могли бы вы помочь мне спуститься на землю?

Сколь возвышенно было в нем чувство оскорбленного достоинства, можно понять хотя бы из того, что Ольга Франпевна была его родная мать и он впервые обратился к ней по имени-отчеству.

5

Ветхий забор, на котором висел Пэпик, был построен за четверть с лишним века до того и служил Рубиконом, через который периодически перехлестывали страсти междоусобной войны двух дворов, постоянно враждующих из-за приоритета в пользовании деревянной помойкой, помещавшейся на территории соседей, но лицом своим, забралом повернутой к дому Рыжуков.

Педагогической волей родичей именно к этой помойке было обращено и прошлое мальчика, и его будущее.

С малолетства прекрасно выговаривая любое, хоть бы и запретное слово, Рыжук никак не мог справиться с собственным именем, вместо которого у него получалось «Геня», а то и вовсе «Пеня». И вот однажды, поздравив сына со вторым в его жизни днем рождения и вручив ему в качестве подарка новый резиновый мяч, родители торжественно сообщили, что «Гены-Нены» больше нет, а есть Гене, что «Пеню» выкинули на помойку и он утонул…

Эта информация потрясла юный мозг несравненно сильнее, чем появление нового мяча. И обитатели обоих дворов еще долго лицезрели маленького Генса Рыжука, в глубокой задумчивости сидящего на откинутой крышке помойки в заросшем лопухами и крапивой углу двора. С необычной для ребенка грустью он созерцал глухо булькающие пузыри, с легким зловонием восходящие из глубин к поверхности с плавающими очистками, луковой шелухой и яичными скорлупками:

– Бедный Неня… Бултыхается, бултыхается…

Скорее всего, именно в эти тихие часы раздвоения личности и размышлений о бренности бытия зародилось в будущем Рыжюкасе философское отношение к жизненным перипетиям. Сколько бы потом ему ни приходилось «бултыхаться»…

6

Здесь же, на помойке, проявилась и страсть Рыжука к технике, приведшая его после школы не куда-нибудь, а в Институт радиоэлектроники.

Рядом с помойкой стоял деревянный кузов автомашины, приспособленный под сухой мусор. Из него любознательным мальчиком извлекались подлинные сокровища в виде изломанной детской коляски без колеса или – даже! – исковерканных временем настенных ходиков.

Из кучи хлама и сверкнула ему однажды подлинная удача в виде зеркальной, отливающей сизым радиолампы с поржавевшим цоколем и таинственной филигранью проводничков внутри. Обмотав цоколь куском медной проволоки, найденной там же, Гене, затаив дыхание, сунул оба конца проволоки в розетку над кроватью. Повалил дым, и юный естествоиспытатель ощутил прямую связь между черной розеткой, искрящимися проводами и витым шнуром от электроплитки, которым мать прошлась по его ягодицам, внушив тем самым первое понятие о жертвенности в науке…

7

Рыжук был поздним ребенком.

Хозяйничала в семье мать, которая к тому времени, как он явился на свет, кем только ни успела побывать – от секретаря одесского партийного губкома (к слову, никогда ни в какой партии не состоя), где оказалась после первого же ареста мужененька-революционера, подхватив от беды двух карапузов – старших брата и сестру Рыжука, до учительницы школы, в которую Рыжук пошел в первый класс. Теперь она круглый день возилась по хозяйству.

У них была большая семья, особенно когда все собирались за обеденным столом. Прокормить ее по тем жестким временам – из сил выбьешься, намаешься и ворогу не пожелаешь. Выручали воинские пайки старшего брата и необъяснимый материн талант, позволявший ей не только как-то выкручиваться, но и умело скрывать недостаток в семье от знакомых, соседей и даже от самой себя.

Весной мать сажала на огороде картошку-спешку, потом ее окучивали тяпками. У Генса тоже была тяпка, но окучивать картошку ему казалось значительно скучнее, чем гонять с пацанами в казаков-разбойников. Хотя и лучше, чем делать домашние задания по письму.

Когда «спешка» вызревала, мать торжественно ставила на стол кастрюлю с молодым картофелем, присыпанным укропом. В эту пору он стоил втридорога на базаре.

Ближе к осени во двор приходили перекопщики – две женщины с кучей детишек. Они снова копали на огородах, находили оставленные картофелины, которые звонко гремели, летя в старые ведра.

Появлялись цыгане. Цыганки, усевшись на траве у сараев, гадали соседкам на счастье. Жилось женщинам без мужчин трудно, слушать гадалок они любили. Мать выносила им груду старья, цыганки тут же примеряли вещи, клянчили зеркальце – поглядеться…

На каникулы Гене несколько раз ездил с матерью на хутор под Вербалисом, где она родилась.

Материн брат, дядька Генса, был кузнецом; кожаные мехи хлюпали взасос, искры оголтело рвались из горна, снопами вываливаясь в трубу. И гасли или становились звездами. На крыше дома дядька пристроил колесо от телеги, и летом в нем свил гнездо белый аист. А рядом был пруд лягушки на нем вечерами базарили громко, как движок у трактора, не давая уснуть… На хуторе готовили твердую, как камень, колбасу, она висела кольцами в темной кладовке с холодным каменным полом и массивной дубовой дверью на кованой щеколде, пахла неописуемо терпко, а во рту таяла, как подсоленный леденец.

…Где этот дядька, в какой тайге его закопали, увезя однажды с семьей (как и почти все семьи с соседних хуторов) в промерзшей дощатой «теплушке» гремящего на стыках товарняка?.. Да и колбаса эта, где? – которую отсюда, из-под Вербалиса, поставляли прямо в Кремль, чем еще и гордились… Чтобы сегодня такую приготовить, ее нужно было хоть однажды попробовать…

Но цепочка прервалась, не сохранилась связующая нить. Что-то совсем прошло и уже невосстановимо.

…Старый облезлый коняга по кличке Пальвис удрал по пути на живодерню; Рыжук таскал ему за сарай овес и хлебные горбушки. Коняга вдруг стал поправляться, повеселел, словно обретя от любви вторую молодость, бока его округлились, шкура гладко засеребрилась. Седла у Генса не было, он стащил материну каракулевую шубу, она вполне заменила седло, но провоняла насквозь конским потом, так, что с ней ничего нельзя было поделать… А потом Пальвис долго и понуро тащился за санями, которые увозили Рыжука с матерью на станцию…

…Всё это, казалось бы, не имеет никакого отношения к дальнейшей жизни и перипетиям судьбы Рыжюкаса, ко всем его скачкам, заботам, увлечениям, болезням, к его удачам, неприятностям и творческим планам. Во всем этом нет ничего особенного… Но именно этот невзрачный хуторок неподалеку от бывшей немецкой границы, пусть и неясно, но обозначил в его сознании представление о «родине», хотя родился он в Москве и впервые оказался в Литве в полуторагодовалом возрасте, переехав с семьей из-за старшего брата, направленного в Вильнюс по службе.

8

Отец Генса, родом из Куршенай, к двенадцати годам, остеклив окна соседям за долги отца, который был стекольщиком и умер от водки, покинул пенаты, чтобы стать пламенным литовским революционером и участником всех войн, революций, пертурбаций и неразберих минувшего века, начиная с девятьсот пятого года. Кроме (к счастью для него) последней, горбачевской. К счастью – потому что еще одного сокрушения идеалов и очередного развенчания роли собственной личности в переменчивой истории и географии отечества он уже явно бы не вытерпел.

Орденоносный герой Петрограда, Гражданской войны, командир Литовского ревполка и первый Ревкомиссар Жемайтии, за участие в Великой Отечественной войне, с которой вернулся незадолго до ее окончания, он был награжден… подержанным велосипедом. Так как попал на нее хотя и добровольцем, но из концлагеря врагов народа и «героических» строителей «Беломорканала».

Отец часто болел и даже по дому ходил в облезлой, но мягкой и теплой шубе. Так что воспоминания о нем у Рыжюкаса сохранились самые теплые.

Высокий, всегда неестественно суетливый, как и всякий энергичный человек, далеко не по своей воле оставшийся совсем не у дел, отец мучился в поисках занятия, которое хоть чем-то могло бы оправдать его существование. Одно время он даже пытался выращивать в самодельной теплице за домом редиску и торговать ею на базаре. Из этого наивного занятия ничего не вышло, и из попытки как-то наладить отношения с матерью, всю жизнь промаявшейся самостоятельно, у него тоже ничего не получилось.

Тогда он влюбился и ушел к чернобровой и искрометной польке, которая была лет на двадцать пять его моложе, но, к удивлению Генса, возраста отца нисколько не стыдилась, любила его пылко, как юношу, открыто и даже с вызовом.

Отец ожил. К тому же он был реабилитирован, стал бойким «персональным пенсионером всесоюзного значения», получил квартиру и тут же каллиграфическим почерком, с завитушками и кренделями штабного писаря Первой мировой, написал книжку воспоминаний, понятно, не про лагерную жизнь, а о героических ветрах в Жемайтийской губернии, где он куролесил революционным комиссаром и командиром ревполка.

Купив за гонорар модную тогда книжную секцию, он всю ее и заставил собственной книжкой. Пожалуй, первой, которую он в своей суетной жизни добросовестно прочитал.

Однажды они сидели за круглым столом, отец что-то рассказывал, как всегда, механически теребя заскорузлыми, чуть дрожащими пальцами какую-то безделицу, потом, уловив озорное любопытство в глазах пятнадцатилетнего отпрыска, глянул на руки и быстро прикрыл безделицу ладонью (так, смутившись, прихлопывают при гостях незвано выползшего таракана). Отцу тогда было за семьдесят, юношеская стыдливость, с какой он попытался спрятать от взрослого увальня колечко презерватива, оберегая «ребенка» от непристойности, Генса очень растрогала. Хотя улыбнулся он тогда лишь тому, что папахен у него еще в полном порядке.

Прожил он – для такой судьбы – долго, умер в восемьдесят пять. Они так и не успели толком поговорить, но два бесценных отцовских наставления Рыжук все же получил.

Первое – перед смертью, когда отец через врача передал, что последние двадцать пять лет жизни у него были самыми счастливыми, чего он и желает сыну, не сомневаясь, что так у него и получится.

Это вот отеческое напутствие и всплыло в памяти Рыжюкаса как раз к шестидесятилетию, вселив в него юношеский оптимизм и готовность по примеру отца вступить в новую жизнь, чтобы «прокувыркаться», как он любил говорить, еще минимум четверть века.

Второе важное наставление было выдано отцом сгоряча, но так, что навсегда отложилось. «Никогда не смешивай людей, блядей и лошадей, – сказал отец сыну с досадой, уже и не вспомнить, по какому поводу. – Ничего путного из этого все равно не выйдет».

Всегда честно стараясь следовать этому завету, не смешивать Рыжюкас так и не научился…

9

Старший брат Генса, офицер, кем-то командовал в воинском городке и только в обед заезжал домой на грохочущем трофейном мотоцикле с полногрудой красавицей-женой в коляске.

Еще до женитьбы, он учился заочно в Военно-политической академии и вечерами всегда занимался. Когда Рыжук-младший входил к нему в кабинет, брат произносил ровным голосом, не поднимая головы:

– Прикрой дверь, пожалуйста…

Немного помедлив, он неизменно осаждал радость братишки, безжалостно добавляя:

– С той стороны.

Зато в праздники он приходил с парада торжественно строгий, перетянутый хрустящими ремнями, и его сапоги скрипели в тон половицам на кухне, а шпоры весело тенькали. Но главное, он приносил громадный палаш в черных с золотом ножнах, который Гене с трудом волочил по полу, сияя от счастья, как начищенный самовар.

С ремнями вообще целая история. Однажды, чтобы сократить путь к казарме уставшим на учениях солдатам, брат повел свой батальон напрямик, через Старый город, войдя в него через святые ворота Аушрос с иконой Матери Божьей Остробрамской Святой Девы Марии, особо почитаемой во всей Европе. А чтобы сократить масштаб самовольного богохульства, он отдал солдатам отнюдь не строевой приказ: снять головные уборы.

За то, что повел солдат в святое место, он схлопотал десять суток губы, а вот за головные уборы ему неожиданным образом (не все в армейском начальстве уроды) скостили наказание до домашнего ареста.

Вестовой привез брата домой на мотоцикле и вежливо козырнул, когда брат, багровый от ярости командир, фронтовик с тремя планками тяжелых ранений на кителе, весь, что называется, в медалях и орденах, трясущимися от негодования руками протянул безусому и не нюхавшему пороха юнцу послевоенного призыва свои портупею с кобурой и фуражку. Едва мотоцикл укатил, брат с досадой признался сестре, что он тут же застрелился бы от позора, не забери они у него пистолет. Было непонятно, что такого – в домашнем-то аресте! Десять дней отпуска, да еще за доброе дело. А уж если стреляться, то почему не сразу, пока оружие при тебе?.. Вообще, со старшим братцем и его жизненной позицией Рыжук так никогда и не сумел разобраться.


Зато с сестрой все было ясно. Старшая сестра, тоже офицер, в звании капитана служила на «железке», как у них называли железную дорогу. По утрам Гене лежал в громадной материной кровати, заваленной подушками со всего дома, и старательно выслушивал, когда загудит второй гудок на станции, по которому сестра уходила на службу. Из командировки она привезла будильник, но Рыжук его, естественно, развинтил и теперь «отрабатывал» повинность.

Сестра его терпеть не могла, она с визгом призывала домашних что-то решать с этим живодером, который все жилы выматывал из ее женихов, заставляя их играть с ним в войну «на тах-тах-тах», повсюду за ними увязываясь и ни на минуту не позволяя остаться наедине с сестрой.

Ее терпению и вовсе пришел конец, когда Гене однажды, оставшись дома один, старательно подышал на зеркало в сестрином трюмо и детским пальчиком вывел по запотевшей поверхности хорошо всем известное слово из трех букв, причем не «мир» и даже не «ухо».

Слово, к удивлению ребенка, тут же исчезло. Но не бесследно. Назавтра сестра, занимаясь утренним макияжем и выщипывая брови, приблизилась к зеркалу настолько, что от дыхания оно естественно запотело. И ее взору предстало ясно проявившееся послание младшего братца. Так домашние узнали, что мальчик, оказывается, уже умеет писать…

Его выдрали все тем же витым шнуром от электроплитки, и это снова заставило Генса Рыжука задуматься о жертвенности – на сей раз на поприще маргинальной литературы.

В целом же родственникам юного Рыжука было не до него. И он рос, предоставленный себе и улице, по которой, со слов учительницы начальных классов Зинаиды Ивановны, этому Рыжуку только бы собак гонять.

Глава вторая ВИТЬКА ОТМАХ И МУСЬКА-ДАВАЛКА

1

Вечером, как с того света, позвонила его попутчица.

Понятно, что, погрузившись в воспоминания, Рыжюкас про нее напрочь забыл. Подвернулась она тогда вполне кстати, но теперь в посторонних впечатлениях он не нуждался. Как всегда, начиная новую работу, он замыкался и нервничал. Он вообще никому не собирался звонить, никого не хотел видеть и слышать. Он даже отключил мобильник, прервав таким простым техническим способом связь с внешним миром…

Допотопный телефон в коридоре тарахтел длинно и злобно, как гоночный мотоцикл. Потом в трубке что-то зашипело, и телефонистка сильным, но приглушенным голосом пропела про Волгу, у которой нет конца; тогда Рыжюкас понял, что это не телефонистка, а по «Русскому радио» передают старую песню Людмилы Зыкиной.

Зыкина замолчала. Местная телефонистка металлическим голосом сообщила по-литовски:

– У вас «земля» на линии.

Наступила тишина. Рыжюкасу стало неловко, будто это он был виноват, что на линии «земля».

– Говорите с Калининградом. Соединяю… Алло… Слушай, мне кажется, я сошла с ума.

Это была уже не телефонистка, и Рыжюкас ответил:

– Малёк, это ты? Умница, что позвонила. – Судя по всему, она разыскала номер телефона сестры Рыжюкаса по междугородней справке. – Я очень рад, – соврал он.

– Алло… Что ты говоришь? Тебя плохо слышно.

– Я говорю… – Рыжюкас посмотрел на себя в зеркало и повысил голос: – Я говорю, что несказанно рад.

– Это я рада, что до тебя дозвонилась. Хотя и не знаю зачем… Между прочим, я сама никогда никому не звоню. Но на тебя почему-то запала…

Его физиономия в зеркале вытянулась и стала тоскливой.

– Меня посадили на пятнадцать суток, – пошутил Рыжюкас. – Тут нет телефона…

– Блин, это в ваше время сажали на пятнадцать суток… Так ты про это бабушке своей и зачесывай…

– У меня нет и никогда не было бабушки…

– Можешь оставить свою иронию при себе… Но неужели не ясно, что если девушка тебе сама позвонила, то можно хотя бы разговаривать с ней по-человечески?

Рыжюкас напрягся. Откуда у них эта настырность? Молодая ведь еще девица…

– Что-нибудь случилось? – Рыжюкас проявил осторожный интерес.

– Ничего особенного… – На том конце провода повисла пауза. – Послушай, а ты не можешь приехать? – спросила она, и теперь ее голос показался ему вкрадчивым. Но ненадолго, так как она сразу перешла в атаку:

– Да, да! Конечно же! Ты должен не-ме-дле-н-но! приехать.

– Зачем? – нечаянно спросил Рыжюкас, уж никак не собираясь задавать вопросы, на которые не может быть ответа.

– Чтобы забрать меня отсюда.

– Почему тебя кто-то должен забирать?

– Я больше здесь не могу находиться ни одной минуты. Я не хочу даже видеть этого придурка…

Ах да, она же ехала в Калининград – выходить замуж. Кажется, у мужа ее сестры есть приятель, то ли Валик, то ли Дима – военный моряк и настоящий принц ее голубой мечты… Они все собираются замуж за Будущего Принца. У них у всех ничего не получается. В лучшем случае. А в худшем… они выходят замуж.

– Слушай, я целых три дня догоняла…

– Кого?

– Причем здесь кого? Ну тумкала, думала по-вашему. Ну конечно же! Она «догнала». Она «дотумкала», что ее ждет с этим ревнивым «придурком»… Который за три дня ее уже достал своими подозрениями и запретами… Она решила все бросить и уехать. Но для этого ей нужно, чтобы Рыжюкас приехал и забрал ее. Она боится и с ним пролететь…

Ну да, подумал Рыжюкас, все они теперь боятся только подхватить, подзалететь, пролететь… И это правильно этого им действительно нужно опасаться. Но почему пролететь она боится именно с ним?

– Я не могу приехать, – сказал он довольно грубо, но, почувствовав перебор, вернулся к начальной шутке, – потому что… Потому, что пилю дрова.

– Что за бред? Какие еще дрова?

– Обыкновенные березовые дрова. Здесь все пилят березовые дрова. По три кубометра в день на клиента. Это называется трудовым воспитанием… – Рыжюкас виновато улыбнулся своему отражению и замолчал, соображая, как бы тут помягче выскользнуть…

Но на том конце провода снова голосом Зыкиной запела телефонистка.

2

Насчет собак его учительница была, конечно, права. Хотя никакой улицы вовсе и не было. А были три десятка дворов – от базара до окраинной Тарзанки, как называли глубокое озерцо в заброшенном карьере. До войны там брали глину для польского кирпичного заводика.

Здесь шестилетнего Генса научили плавать, как это и положено, швырнув котенком в ключевую пучину.

Под водой было тихо и гнусно, как в сыром погребе. Рыжуку тут же захотелось наверх. Он и стал медленно всплывать, переворачиваясь через голову, как космонавт в невесомости. Потом вокруг посветлело, он дернулся и увидел солнце. Тогда он заорал. Он орал, захлебываясь, и колотил по воде ногами и руками. И вдруг пополз по ее поверхности к противоположному берегу, как колесный пароход, под дикий хохот пацанов на крутом берегу…

Во дворах у него не было и трех однолеток. Больно уж неурожайным случился последний военный год, когда он появился на свет. И в школе не было пятого и шестого классов. Те пацаны, что должны были ходить в пятый и шестой, шугали по утрам голубей, продавая «чужаков» на базаре, и воровали с возов сено для кроликов (кролики были подспорьем, и сено соседи за мелочь покупали). А потом в пук, как во дворах называли расшибалку, проигрывали медяки.

Старшие неумолимой считалкой мальчишеской судьбы были поделены на пацанов, или шпанюков, и «клаусиков».

3

«Клаусик» – по-литовски «слушай», «клаусиками» пацаны с откровенным презрением называли литовских и польских сверстников, которых жило во дворах в то время, может быть, втрое, если не впятеро меньше, чем русских. Но разделялись тогда не по национальности или языку, а по степени послушания.

Послушные «клаусики» мало интересовали Рыжука, ходившего в русскую школу.

Они тихонько, как цыплята, сидели за глухими, добротной доски заборами, крашеными почему-то в одинаковый коричневый цвет. За этими заборами они играли в прятки и «двенадцать палочек», родители не пускали их на Тарзанку, где можно было утонуть. Их вообще никуда не пускали, потому что вокруг были чужие дворы, через которые даже в свою литовско-польскую школу за базаром «клаусики» пробирались с опаской, избегая встреч с ненавистными «шпанюками», как звали они пацанов.

Впрочем, с одним из «клаусиков», его звали Рудольфом, судьба свела Генса довольно близко. Виною тому был его мимолетный «роман» с ровесницей Рутой, младшей сестренкой Рудольфа.

За городом взорвали энергопоезд, света в домах не было, а у керосиновой лавки напротив базара выстраивалась бесконечная очередь. Из экономии соседи собирались вместе, зажигая одну керосиновую лампу на несколько семей. Вот к семье Руты и Рудольфа и зачастила мать Генса, прихватывая с собой и сынулю, упиравшегося, как козленок на веревке.

Из глубин громадного буфета с резными дверцами и фигурными стойками, как у катафалка, тетя Рудольфа извлекала плоскую самодельную коробку с разграфленными листами картона, размером с противень, и множеством маленьких картонных квадратиков с цветными рисунками зверей. Называлось это «зоологическое лото».

Раздавали по две-три большие картонки, и нужно было быстрее всех закрыть их маленькими квадратиками.

– Жирафа!

– Бегемот!

Играли на семечки, Рыжук почти всегда выигрывал.

Рута, сидевшая за столом напротив, бросала на него восхищенные взгляды и томно закатывала глазки. Присутствие в доме юного Робина Гуда, лазутчика из стана шпанюков и хулиганов будоражило девичье воображение.

Их тайный роман развивался стремительно, и вскоре они, выбрав момент, когда родители отвлеклись, удалились в детскую комнату, где без обиняков занялись (он, спустив штанишки на бретельках, она – задрав платьице) вполне традиционным для юных влюбленных шестилетнего возраста сеансом сравнительной физиологии. За этим занятием они и были застуканы Рутиным старшим братом, который родителям их не выдал, но проказников шантажировал этой угрозой несколько лет.

Потом у «клаусиков» появились велосипеды, ездили на которых они только под присмотром родителей.

Купили велик и Рудольфу. Желание Генса хоть разок прокатиться на сверкающем никелем чуде было столь сильно, что однажды, уже третьеклассником, он подрядился переписывать Рудольфу шпаргалки. По три микроскопическими буковками листика – за круг вокруг двора на новеньком «ХВЗ» с ручным тормозом и динамкой.

4

И вот, звеня в душе, как велосипедный звонок, Рыжук катит по дорожке, торжествующе поглядывая по сторонам. Но вокруг, как назло, никого, и, не удержавшись от соблазна, он, нарушив уговор, уезжает в чужой двор, чтобы лихо промчать по нему, к зависти пацанов, игравших в лапту.

Но что это?! Пацаны, словно сговорившись, не обращают на его появление никакого внимания.

Им наплевать на велосипед!

И тут Гене пошел на безусловное преступление. Подкатив к Витьке Отмаху, главному дворовому заводиле, он соскочил с седла и протянул тому руль:

– На! Только два круга, велик не мой…

Но Витька Отмах равнодушно отвернулся:

– Выслужился, так и катись. А я не умею.

Рыжук оторопел. Чтобы Витька Отмах, дворовая прима, не умел кататься на велосипеде?!

В этот момент к ним подбежал Ромка Чижик:

– Отвали!

Вырвав у Генса велосипед, он сходу вскочил в седло и с истошным воплем помчался по площадке. Едва докатив до середины, налетел на зазевавшегося Зигму, грохнулся оземь. Велосипед ударился о камень и жалобно зазвенел. От этого удара Гене сжался, казалось, даже почувствовал, как больно велосипеду. Он кинулся к нему, но не тут-то было! Зигма уже взобрался на дорогую машину и мчал, вихляя рулем и дурачась – под хохот и свист пацанов.

Рыжук побежал за ним, стараясь ухватиться за багажник, и громко заревел от ужаса и обиды. А Чижик, очухавшийся после падения, выскочил Зигме наперерез и, изловчившись, сунул в колесо палку. Раздался скрежет выламываемых спиц, и Зигма рухнул, подминая под себя никелированное сокровище…

Все было кончено.

Пацаны разбежались. Ничего не видя вокруг, плохо соображая, что делает, Гене сел на землю и принялся булыжником выпрямлять искореженное колесо. Подошел Витька Отмах.

– Дай мне… – Он легко взвалил останки велосипеда на плечо. – Пошли.

Подойдя к палисаднику Рудольфа, огороженному высоким коричневым забором, Витька Отмах тяжело размахнулся и перевалил велосипед во двор.

– Пусть они им подавятся… Скажешь, что это я.

Обида на пацанов улетучилась быстрее, чем высохли слезы. Но не забылись ни липкий привкус нескольких минут дешевой велосипедной радости, ни презрительный свист пацанов, их вопли и улюлюканье…

Впрочем, прокатиться по жизни с никелированным звоном Рыжука еще не однажды подмывало, даже когда приходилось ради этого и поупираться, и попрогибаться. Несмотря даже на то, что все его попытки неизбежно заканчивалось треском выломанных спиц.

5

В шпаргалках пацаны не нуждались – никто из них не протянул дальше пятого класса, оставив вместе с изрезанной школьной партой мечты о Клайпедской мореходке, куда принимали только после семилетки. У них никогда не было велосипедов. И чужих дворов не было, как не могло быть деления на свое и чужое.

Лихая ватага, кодла человек в сорок переростков, набивавших голодное брюхо ворованными огурцами, всегда непримиримых и злых, признававших одну только страсть, одно преклонение, одну справедливость и один восторг: небо с сизыми, улетавшими в точку почтарями…

Главным голубятником был Дурный Генюсь.

Он жил в трех дворах от Тарзанки в латаной кусками жести и толя развалюхе – добрый дурачок лет тридцати со скрюченными пальцами и повернутой вбок головой. Лучшая голубятня была у него. Лучших почтарей держал Дурный Генюсь в будке с хитрыми засовами, обитой цинковым железом.

Когда пацаны гурьбой валили мимо, он запирал будку и тащился поодаль, неотступно, как бездомный щенок. Пацаны гнали его прочь, выдергивали полынь с корнями и швыряли в него, как шугают голубей.

Потом пацаны, сняв рубашки и повязав их рукавами вокруг пояса (чтобы не отмачивать вечером возле колонки влепленный в задницу заряд соли), «обслуживали» сады и огороды по дороге к Тарзанке, а Дурный Генюсь сидел в канаве и ждал, терпеливый как пастух. В чужие сады пацаны его не пускали: от погони юродивому не уйти. Но потом, кинув ему яблоко или грушу, орали: «Атас, Генюсь, легавый!», и валились в траву от хохота, глядя, как, дико озираясь, он жадно уминает ворованный фрукт.

Жестокими и злыми были эти шутки, и сердце юного Рыжука обрывалось от сострадания к дурачку, который даже ворованную картошку ел сырой.

6

Вечерами ходили дразнить «Клаусов», как прозвали пацаны команду пришлых великовозрастных увальней. В хромовых сапогах, в толстых шинельного сукна френчах с накладными карманами, с чирьями на красных шеях, выпиравших из грубых воротников, с бутылями самогона в оттопыренных карманах, они, как тени, сползались в сумерках к дворничихиному подвалу. Откуда они выползали, на каких хуторах отсиживались после войны эти здоровые битюги, было непонятно: «лесными братьями», как, впрочем, и партизанами-освободителями, их тогда еще никто не называл.

«Клаусы» подвешивали на сук дикой груши лампочку-времянку, выносили лавку для длинного верзилы гармониста, которому некуда было пристроить свои несуразно торчащие врозь ноги. А потом топтались бесконечно и нудно, все на один манер пришаркивая и тиская своих непонятно откуда взявшихся девиц в кудряшках химической завивки.

Пацанов, шныряющих по площадке, назойливых и злых, словно слепни на лугу, они не трогали.

Зато пацаны изводили «Клаусов» как могли. Было, на взгляд пацанов, что-то постыдное в этих танцульках. Вот и носились по площадке, визжали и ухали, хватали девиц за юбки, стрекали их голые икры крапивой, поливали танцующих водой из пузатых сосок. Больше всех старался Дурный Генюсь, восторженно мыча и вертясь на площадке, как заводной игрушечный мотоцикл с отломанным колесом…

Так продолжалось довольно долго, пока боязливому терпению «Клаусов» не пришел конец.

7

«Клаусы» поймали Дурного Генюся и избили его в школьной подворотне.

Они били его кулаками в лицо, потом ногами, когда он упал. Били шумно, как трусы, дикими воплями подбадривая себя, а потом шумно, как трусы, удирали.

Пацаны нашли его в темной школьной подворотне; Дурный Генюсь лежал, уткнувшись разбитым лицом в булыжник, липкий от крови, и тихо выл. Вместо лица было месиво, и разбитый его рот в тени фонаря был черным, как раздавленный помидор.

– Так… – медленно произнес Витька Отмах. И о чем-то задумался.

– Так, – повторил он. И принялся выворачивать булыжник в школьной подворотне.

«Клаусы» избили Дурного Генюся, и это было их ошибкой…

8

Пиликала на пустыре гармошка под лампочкой-времянкой. Шаркали сапогами в притоптанной пыли «Клаусы». Повизгивали девицы в кудряшках химической завивки и пиджаках мужского покроя.

А во дворах от базара до Тарзанки готовился грандиозный спектакль. В подворотнях, в проходах между сараями пацаны натянули на высоте колен проволоку, невидимую в темноте, а за нею наворочали груды камней. Брезгливо зажав носы, ведерным черпаком, прихваченным за общественной уборной, «удобрили» вокруг почву. Кирпичи и булыжники сложили горками в потайных местах…

К ужасу притихших жильцов все проходы и выходы во дворах в тот вечер были перекопаны, завалены хламом, перегорожены баррикадами из булыжников, железного лома, мотков колючей проволоки. Казалось, не сорок, а триста сорок пацанов с неутомимым усердием пыхтели во дворах, уродуя мирную территорию, превращая ее в плацдарм будущего сражения.

Вдрызг разлетались чугунные печные решетки, позаимствованные в саду домоуправления. Осколки превращались в снаряды для рогаток из великолепной гуммы, нарезанной лентами из немецких противогазов. Затягивались тугими узлами, проверялись на прочность ремни с тяжелыми солдатскими бляхами и самодельными морскими «крылышками».

Несмотря на юный возраст, Рыжук получил задание трудиться над «гвоздем программы»: аккуратно выпотрошить спелую тыкву и начинить ее смердящим зарядом, что он и проделал с достойным усердием, хотя и воротя нос в сторону.

9

Густой туман августовской ночи темным покрывалом укутывал притихшие дворы, сады и огороды.

Витька Отмах, дворовая прима, экстра-класс, умытый и спокойный, медленно вышел из темноты. Так сольный танцор, готовый пуститься в присядку, входит в круг. Витька вел за руку Дурного Генюся: скомканный и больной, тот доверчиво плелся за ним.

Гармошка притихла, без басов, одним только верхним регистром ведя мотив. «Клаусы» продолжали топтаться на месте, и только ближние повернулись к Витьке.

– Вы били Генюся? – спросил Отмах с расстановкой. – Вы били Генюся, – уверенно ответил он себе сам. – Зачем же вы его били?.. Зачем тебя били, Генюсь?.. Кто тебя бил?

Дурный Генюсь молчал.

– Ну ты, шпанюк! Проваливай! – сказал Витьке здоровый бугай. Он был выше Витьки на две головы.

Тогда Витька Отмах отвел Генюся в сторону и снова вошел в освещенный круг. Это было опасно, потому что «Клаусы» сомкнулись вокруг него. Кто-то с треском выламывал доску из забора.

Коренастый крепыш Витька Отмах подошел к верзиле.

– Ты бил Генюся, гад, – медленно сказал Витька и, тяжело вздохнув, с разворотом, как при подаче в лапту, двинул его по уху сразу двумя сжатыми вместе кулаками. Звук был такой, словно футбольной бутсой пнули кочан капусты.

«Клаус» почему-то не повалился замертво, а пошел лунатиком по кругу, оглохший и невесомый…

– Ратуйте мене, люди добрые! – кривляясь заорал тощий беспризорник Ромка Чижик, выползая на карачках из окна дворничихиного подвала. И грохнул тыкву с дерьмом о голову верзилы-гармониста.

Последний раз пискнула гармошка, возвестив об окончании танцулек, которым никогда уже больше не суждено было возобновиться.

Гулко треснула лампочка… А потом провалилась земля. Кто-то из «Клаусов» выпалил в темноте из нагана. Девицы завизжали как недорезанные. Потом грохнул еще выстрел, еще…

Но от этого пушечного грохота пацаны вовсе не бросились испуганно врассыпную, а напротив, победно завопив, дружно обрушились на «Клаусов», разом смяли их, дубася здоровых, вооруженных наганами верзил палками и бляхами ремней…

Выстрелов больше не было.

«Клаусы» рванули с пустыря к подворотне, но, налетая в темноте на проволоку и груды камней, валились в кучу-малу, выбирались, выкарабкивались из нее с диким матом и с воем неслись дальше. Им уже было достаточно, ошалев от избытка впечатлений, они надеялись спастись бегством… Но еще долго метались по дворам, налетая на преграды, безумно, как лошади на пожаре. Избитые, перемазанные дерьмом, они повсюду натыкались на вопли безжалостных пацанов, крушащих их всеми видами оружия непримиримой дворовой мести.

10

В самый разгар схватки мать ухитрилась затащить Генса домой. Он сидел на кухне, с опухшим носом и ободранной коленкой, и отмачивал в эмалированном тазике с теплой водой сбитые в кровь многострадальные ноги, не знавшие летом башмаков…

Мать уже успела описать ему, со всей педагогической убедительностью, веселенькое будущее в исправительной колонии для несовершеннолетних мерзавцев. И юный Рыжук, всегда легко внемлющий гласу добродетели, весь, от макушки до цыпок на ногах, только что смазанных свиным жиром, умильно и честно во всем раскаивался, с тем чтобы назавтра…

Когда все еще спали, он тихонько распахнул окно и перемахнул через забор палисадника. А потом, зябко ежась от утренней прохлады, слонялся по двору, с дрожью и нетерпением ожидая, когда же наконец выползут во двор эти презренные кандидаты в исправительную колонию, эти «шпанюки и хулиганы», чтобы жадно впитывать их хвастливые взахлеб переборы великой битвы…

Не однажды потом, с восторгом и замиранием, ревнуя и злясь, вспоминал он эти минуты Отмаховской славы, его взлета и его победы.

Как решился Витька Отмах, как сумел он посметь вот так, улыбаясь, выйти тогда в центр круга? И зачем именно так решил начать свалку чубатый заводила в кепочке-восьмиклинке? Где взял он талант, похерив трусость и бессилие, одним отчаянным махом свалить бугая, верзилу, туза бубнового выше его на две головы, да и гораздо сильнее?

– Если лезешь в драку, надо победить, – сказал тогда Витька Отмах, никогда не читавший Хемингуэя, ни до и ни после. – А остальное все – мура, – закончил он фразу, точно такую, как Рыжик вычитал лет десять спустя.

11

Но если бы все было так просто! Если бы хоть однажды потом все было так просто! Чтобы, затянув тугими узлами ремни, пойти стенкой на стенку и одним махом что-то выиграть или изменить. Или грохнуть тыквой с дерьмом о чью-то ненавистную голову, вместо того чтобы приветливо улыбаться при встрече, вежливо поддерживать разговор, а прощаясь, не отдернуть руки…

Да и с любовью тогда было попроще, чем всю жизнь потом.

Сложности, конечно, начались сразу, но носили исключительно технический характер. Да и то из-за недотепистости соседской Томки Кедровой.

12

Томку Кедрову они с Пэциком заманили на чердак ее дома, где на засыпанном песком по щиколотку полу стояли две металлические койки, на которых спали летом ее старшие братья.

Раздев Томку догола, что было совсем несложно, так как стояла жара и на Томке были только трусики, которые Пэцик для надежности припрятал, присыпав песком, они уложили ее на одну из кроватей. Внимательно изучив ее женское устройство, они уговорили ее поебатъся с ними по очереди, на что Томка Кедрова охотно согласилась, потому что тогда она была бы «ну точь-в-точь» похожа, в чем семилетние растлители ее убедили, на красавицу Муську-Давалку – дворовую звезду, которая «по-взрослому» давала всем пацанам по очереди в сарае Витьки Отмаха. Правда, давала «на стояка», в чем содержалась какая-то особенная, дополнительная доблесть, так Рыжуком и не осознанная. И еще чего-то у них брала.

Очередь на Томку они разыграли на пальцах, так же, как это делали пацаны. Выиграл Рыжук, Пэцику пришлось укрыться с головой ватным одеялом. Гене, убедившись, что тот не подсматривает, наверное бы и приступил, если бы знал к чему. В сарае у Витьки Отмаха он не присутствовал – дальше очереди его по малолетству не пускали, и что там дает Муська-Давалка, то есть сам процесс, он представлял весьма приблизительно, помня наверняка только строчку из дворовой считалки, согласно которой на счет шесть надо засунуть под шерсть.

Одеяло было ватное, никакой шерсти он не обнаружил (отчего, видимо, и до сих пор терпеть не может дурацкую моду современных девиц выбривать себе растительность в интимных местах). А пока он судорожно прокручивал в памяти сортирные картинки, похабные анекдоты и высказывания пацанов, пытаясь смоделировать свое дальнейшее поведение, время было упущено, так как со двора раздался зычный голос Томкиной мамаши:

– Томка, дрянь, куда ты запропастилась?! До-о-мо-о-й…

Трагичным было не это, а то, что куда-то запропастилась не Томка, запропастились Томкины трусы, которые они втроем лихорадочно искали, подогреваемые криками и угрозами со двора, но, перерыв весь чердак, так и не нашли. В конце концов Томка спустилась на землю по приставной лестнице-стремянке, светя голой попкой, которую, естественно, выдрали, а Генсу с Пэциком пришлось еще долго прятаться от Томкиных старших братьев.

Этот конфузный случай неожиданно высветил Рыжуку все ранее им не ценимые достоинства Муськи-Давалки – белокурой, крашеной перекисью, длинноногой дворовой красавицы – свободной и раскованной, как блатная песня прямой и откровенной, как похабный анекдот. Если и была она под стать кому-то, то лишь Витьке Отмаху, когда тот еще и гитару обшарпанную из сарая выносил и, дернув струны, угадывал судьбу:


Сиреневый туман над нами проплывает,

Над тамбуром горит полночная звезда.

Кондуктор не спешит, охранник понимает,

Что с девушкою я прощаюсь навсегда…


Ну а что до анекдотов, считалок, присказок, афоризмов и правил, ходивших во дворах наряду со страшилками об оживших покойниках, то, чем старше и многоопытнее становился Рыжюкас, тем больше он ими проникался, завидуя глубине и точности дворовых формул, в которых за прямотой и грубостью всегда обнаруживалась житейская мудрость. И, став писателем, тайно мечтал хотя бы однажды что-нибудь изложить так же просто и вразумительно, как в десятке строк той детской считалки. «Одиножды один, вышел один, одиножды два – вышла одна, одиножды три – в комнату зашли, одиножды четыре – свет погасили, одиножды пять – легли на кровать, одиножды шесть… одиножды десять – ребенку уж месяц»…

13

И драки, и любовь, ладно. Эту азбуку юный Рыжук потихоньку осваивал.

Сложнее было с другим. Очень долго Гене не мог понять, что вообще происходит, почему так странно поделен дворовый мир. И почему так чудовищны и несправедливы его соприкосновения с миром внешним.

Прямыми и жесткими были пацаны. Но еще более жесткими, нет, жестокими оказались правила, по которым внешний мир принял эту безотцовщину, голытьбу, еще сопляками да карапузами предоставленную себе. Этих пацанов, оставшихся наедине – сначала с войной, потом с тем временем, которое в учебниках истории назовут восстановительным периодом.

Неотвратимо оказываясь на крашеной темно-коричневым маслом лавке (она называлась скамья подсудимых) в большой комнате одноэтажного здания народного суда, расположенного у базара, они почему-то не оправдывались.

Именно это удивило Рыжука, когда он был однажды приведен в суд, «пока еще», как пообещал ему конвоир, в качестве свидетеля по делу о разбойном нападении пацанов на склады овощной базы неподалеку от его дома.

Но вот и прокуроры с покрасневшими от тревог и бессонных ночей глазами, и судьи почему-то не захотели найти им оправданий. Ну что-нибудь такое в примечаниях к статьям о краже со взломом или поножовщине – о скидках на отца, который так некстати высунулся из окопа, на дом, вместо которого осталась только воронка, на постоянный голод, на другие «смягчающие» обстоятельства.

Клепали им сроки народные судьи, не больно терзаясь нелепостью осуждать этих отчаянных голодранцев, уже и без того хлебнувших лиха…

Потом Гене увидел, как его уже осужденных кумиров выводили под конвоем и грузили в синий тюремный «воронок», похожий на хлебный автофургон, но с железными решетками на окнах… И как билась в истерике Муська-Давалка, как рвалась она к «воронку», как кричала раненым зверем, отбиваясь от мужланов в милицейской форме, пытавшихся скрутить ее и оттащить в сторону.

Но еще больше его удивило и запутало другое.

14

Прильнув к щели в одной из ставен, которыми на ночь мать закрывала окна, и дрожа от страха, Рыжук подсмотрел, как поздним сентябрьским вечером дворничихин подвал окружили военные – в зеленых фуражках, с винтовками они прикатили во двор на нескольких грузовиках.

Он поверить не мог своим глазам, когда увидел, что «Клаусы», еще недавно трусливо бежавшие от пацанов, сейчас отбивались упорно и отчаянно. О, как они повыскакивали разом из дверей и окон, крича и паля из наганов! Как отважно пошли на прорыв! Как яростно отбивались и отбрыкивались от людей в военной форме, которые волокли их к машинам…

Но когда истошный хрип одного из «Клаусов»: «Сволочи!» вдруг прорезал нависшую над двором темень, Гене нечаянно задохнулся, но не от восторга или мстительной радости при виде поверженных врагов, а от непонятной и острой жалости к ним… Столько отчаяния и ненависти было в этом вопле, так похож он был на крик Муськи-Давалки, дикой волчицей бросавшейся на защиту пацанов, таким это все было загадочным и тревожным, что Рыжук заплакал. «Эти-то что защищали?!». Он запутался совсем и очень надолго.

Тогда он лишь догадался, что ни пацаны, ни Муська-Давалка, ни «Клаусы» вовсе не были хозяевами во дворах.

И не нравились власти, которой все принадлежало, включая и прокуроров, и судей, и военных на грузовиках, и которая в упор не признавала ни пацанов, ни «Клаусов», отчего они были здесь вне закона.

15

Про национальную принадлежность он и тогда, и много позже вовсе ничего не знал, потом просто не задумывался, тем более не подозревал, что эта принадлежность может каким-то нелепым образом разводить людей или становится препятствием в жизни. О «пятой графе» в личном деле, да и о том, что двое из его школьных друзей евреи, он впервые узнал только лет через пять после школы, когда одному из них по этой причине отказали в приеме в партию и, соответственно, в повышении по службе.

И к «Клаусам», и к «клаусикам» он относился совсем не как к литовцам; и себя не ощущал ни литовцем, ни перебежчиком, и Зигма для него не был поляком, а Славка Косой – татарином. Об их, о своей национальности он вообще не задумывался. Рыжюкас помнит, как они с друзьями искренне смеялись, когда на праздничном вечере в литовской школе, куда они пришли, объявили по радио, что явились русские хулиганы, из-за чего вечер прекращается… Хулиганы – наверное, но при чем здесь русские? Тем более что по метрикам он был урожденный литовец.

16

О том, что многое здесь не так, как виделось ему в детстве, Рыжюкас впервые задумался уже после того, как Литва ушла из Союза, начав развал того, что всем здесь, видимо, кроме «Клаусов» и «клаусиков», казалось нерушимым.

Тогда, приехав в город, ставший вдруг литовским, он сообразил, что их русскоязычная школа в самом центре города совсем не случайно оказалась вдруг не на месте. Отчего ее и снесли, как позднее убрали и памятник Пушкину в сквере за университетом…

Получилось, что не «Клаусы» с «клаусиками», а Витька Отмах, и Муська, и Ромка Чижик, и Зигма – вся их кодла вместе с «примкнувшим» Рыжуком были здесь чужими. Впрочем, такими же чужими, как и власть, считавшая себя здесь законной. И она, и они мешали «клаусикам» и «Клаусам» налаживать здесь свои порядки и свою жизнь, может быть, не слишком громкую, не всегда уклюжую, но свою, собственную, пусть по-литовски и наивно самодостаточную…

Власть – ладно, но как случилось, что задним числом и пацаны оказались почему-то русскими оккупантами?

Какими же «оккупантами» они могли быть – никогда не захватывая ничьей территории, кроме чужих садов, живя, где родились и выросли?..

Другое дело, и в этом трагичность, что жили они не во дворах от базара до Тарзанки, и даже не в литовском (теперь сразу оказавшимся таким крохотным) государстве, а в необъятной, несуразной, но великой стране, в несокрушимость которой они-то верили свято. И ощущали себя в ней – «от Москвы до самых до окраин» – полноправными хозяевами. И отстаивали те правила и ту справедливость, которые сами себе выбрали – в соответствии со своими дворовыми законами.

Хотя никто им ничего на выбор и не предлагал.

17

То, что Рыжук вырвался из дворовой жестокости, было, конечно, чудом. Недаром и мать, и учителя начальной школы единодушно предсказывали ему неизбежное будущее в трудовой исправительной колонии.

Но вошел в его жизнь, чудесным образом все в ней переменив, старый каменный город, этот фатум, прямо ниспосланный ему – в пику неотвратимости дворовой судьбы.

Школа, в которую Рыжук перешел после четвертого класса, помещалась в здании бывшего женского монастыря на центральной площади. Всего одна автобусная остановка отделяла ее от дома, но все дворовые страсти сразу вытеснились и заместились городскими впечатлениями.

Здесь началась иная, новая жизнь, исполненная множества фантазий и волнующих предчувствий.

Даже драки здесь были иными – не «по-дворовому» благородные, всегда начинавшиеся с кулачной разборки один на один…

Королевы еще не было, но она уже снилась по ночам: красивая, как Муська-Давалка, но уже «по-городскому» неприступная, вроде семиклассницы Галки Берёзовой, которой он настойчиво передавал иллюстрированные по всем правилам сортирного жанра записки с предложением встретиться после уроков на школьном чердаке, причем без трусов – с учетом ранее обретенного с Томкой Кедровой опыта…

Правда, наступало еще и лето, когда Рыжук возвращался во дворы на каникулы. Но на Тарзанке оно пролетало мигом.

И вновь его жизнь переносилась в город, туда, где мокрые мощеные улочки, где фонари качались в вечернем тумане, испуская ребристые лучи, а мелкий моросящий дождь сыпался за поднятый воротник. В городе часто шел дождь, его Рыжюкас навсегда и полюбил. Как, впрочем, и густой туманный воздух. Вместе с ними пришли в его жизнь и грусть, и нежность, и даже тоска. Они не бывают настоящими среди солнечного дня…

Разве что в сентябре, когда листья под ногами начинают звенеть, как фольга от шоколада…

Интересно, но ни такого вот мелкого моросящего дождя, ни тумана он не запомнил в дворовом детстве. Все там было словно на цветном фото, когда четкие снимки получаются только в солнечную погоду. Но отпечаталось в памяти: дворы от базара до Тарзанки, красавица Муська-Давалка, застывшая на взгорке, а потом вдруг плывущая лихой размашкой в прозрачной ключевой воде, поголовно влюбленные в нее пацаны, и стаи голубей в синем сентябрьском небе, когда лето и каникулы уже кончились, а город еще только начинается.

Нельзя, невозможно войти в город, минуя его окраинные дворы, сады и огороды, как в юность нельзя прикатить, минуя дворовое детство…

Глава третья РАЗВЕ ТРУДНО ВЫБРОСИТЬ КАШНЕ?

1

Утром снова позвонила его попутчица:

– Тебя еще не выпустили?

– В каком смысле? – Рыжюкас не сразу сообразил, о чем это она.

– Ну на свободу… Мы бы тогда поговорили не про дрова…

На сей раз он не стал выкаблучиваться и обрывать разговор. После ее прошлого звонка он чувствовал себя неловко. Ну хорошо. Снял девицу, запудрил ей мозги, легко поимел, счастливо спровадил, вздохнул с облегчением… Все по схеме… Но она-то в чем виновата? А если она не просто с ним перепихнуласъ, если она и впрямь на него «запала», хотя он и не особенно старался?.. Звонит, может быть, хочет себя проверить…

– Как дела? – спросил он максимально приветливо. – Ты еще не уехала?.. Или вы помирились с женихом Димой?..

Понятно, что ее заявлению о готовности все там бросить, а тем более просьбе немедленно за ней прикатить он никакого значения тогда не придал. Что называется, даже дурехой ее не посчитал, понимая, что девушка играется и молотит абы что.

– Ты надо мной смеешься?.. Вот, думаешь, детский сад!..

Вообще говоря, Рыжюкас так никогда не думал. В детском саду свои проблемы, и только совсем тупым и заскорузлым они представляются менее важными, чем у взрослых. Страдать, запутываться и умирать от любви в пять лет не легче, чем в девятнадцать или в пятьдесят.

Но сейчас дело не в этом… Как бы это помягче… Может, ей не стоило бы придавать их встрече особое значение… Ну было там несколько минут…

– Да успокойся ты, – она пришла ему на помощь. – Ничего у нас не было!.. Просто ты оказался такой классный пацан… И я подумала, как интересно…

В этом он не сомневался. Это и ему интересно. И в поезде с ней было интересно. И триста раз до нее. Любая пища приедается, хлеб – никогда, любое занятие наскучивает, кроме любви. Это надо бы записать, подумал Рыжюкас. И тут же вспомнил, что из Минска он и уехал, чтобы записывать, а не подбивать к девушкам клинья, поэтому вслух спросил:

– Малёк, ты хоть знаешь, сколько мне лет?

– Вот именно.

– Что «вот именно»?

– В этом все и дело.

– В чем дело?

– В том, сколько тебе и сколько мне… Ты даже не знаешь, чего мне стоил этот шаг. Но когда я высчитала…

Ну вот, подумал он. Что-то она высчитала, что-то себе таки вообразила. Теперь начнется… И настороженно спросил:

– Тебе все это зачем?

– Это же клево. Такого у нас ни у кого не было.

– У подруг, что ли?

– При чем тут подруги! Ваще!.. Ну ни у кого.

Ему становилось интересно.

– Ты, собственно, что имеешь в виду?

– Ладно, – сказала она. – Ты говорил, у тебя какой год в жизни самый счастливый?

– Шестьдесят первый.

– Тогда ты сейчас выпадешь в осадок. У нас так совпало, просто круть…

– Не понял? – переспросил он уже с явным любопытством.

– Ой, я тебе потом объясню. – Она заторопилась, но, как ему показалось, специально, чтобы его заинтриговать. – Я сейчас больше не могу разговаривать…

2

Рыжюкас вылез в окно, что вполне естественно для человека в его «юношеском» возрасте.

Сестра с утра что-то строчила в своей комнате. Ее голос сливался с мерным рокотом швейной машинки. Смысла уловить было нельзя: из-за стены доносились лишь обрывки ее рассуждений. В старости человеку невесело остаться одному: обрадовавшись его приезду, сестра теперь отводила душу. К обеду надо бы вернуться, подумал он, она так и проговорит, не заметив моего отсутствия…

Впрочем, и думать вслух, и разговаривать с самим собой – у них с сестрой семейная слабость. «Откуда я знаю, что думаю, если не слышал, что сказал» – это как раз про них.

А с годами Рыжюкас научился еще и заказывать себе «собеседников» на выбор – как переключают телепрограммы. Выбрал тему, отпустил бразды, и история поехала… Вот и через окно он вылез не один, а с Генсом Рыжим, которому выбираться из дому через окно как-то привычнее…

Пройдя шагов двести, они остановились у огромной витрины нового торгового центра.

В холодном стекле магазина отражался он весь, каким делает человека командировочная жизнь, водка, половая распущенность и не вполне умеренное потребление жиров, белков и углеводов. И это несмотря на то, что он постарался, даже живот автоматически подтянул. Глядя на свое отражение в зеркале, все мы, конечно, «неузнаваемо преображаемся». Но все же не настолько, чтобы предстать безусым юнцом.

Для этого еще кое-что нужно. Ну совсем немного: укоротить без разрешения мамаши новое коверкотовое пальто и стать почти на полвека младше. У того длинноногого, как циркуль, парня был всегда поднят воротник, пижонски отвернуты манжеты. И никогда не было кашне.

– За чем же дело? – физиономия в стекле смотрела иронично. – Разве это так трудно: выбросить кашне?

Рыжюкас тут же расстегнул воротник рубашки, снял галстук, аккуратно положил его в карман. И, самодовольно выпрямившись, победно глянул.

– Но ведь это полумеры, Рыжюкас! Ну-ка, сделай вот так!

Послушно отступив на полшага, Рыжюкас слегка подпрыгнул и, едва успев щелкнуть в воздухе каблуками, чуть не грохнулся, с трудом удержав равновесие.

Тут уж две молоденькие продавщицы за стеклом, не выдержав, прыснули, засмеялись. Пожилой, представительный мужчина так физкультурно кривлялся, рассматривая цветные трусики в витрине женского белья, что кого хочешь мог развеселить…

3

После дождя было прохладно.

Ветер, огромный щенок, сорвавшийся с цепи, разлохматил, раскидал по небу куски облаков и теперь оголтело носился по городу. Громыхнув железом дорожного знака, он кувыркнулся на мостовую, запрыгал, заскреб по ней лапами, пытаясь разобраться с мокрыми листьями у кромки тротуара, но они даже не шелохнулись. Кудлатому оставалось только подхватить шляпу пенсионера в дачном пиджаке, измятом и скомканном, как газета. Пенсионер неловко побежал вдогонку, едва успев прижать шляпу тростью у края большой лужи…

На пляже никого не было.

Большие, полосатые как матрац зонтики еще не успели снять: они трепыхались на ветру, громко хлопая. На мокром песке валялись старые газеты и окурки, прибитые тяжелыми каплями.

Вода, конечно, холодна, как это и положено в сентябре. В самом дальнем конце пляжа одевалась молодая женщина. Рыжюкас в нерешительности остановился.

Зато наглый ветер и не думал останавливаться. С разгону он налетел на нее, вцепился в халатик. Дернул, обнажив загорелое сильное тело. Женщина присела; обняв парус руками, она пыталась прижать ткань к бедрам; ей удалось это лишь на секунду. Мокрые волосы рвались в сторону и хлестали по лицу. Еще миг – и он закрутит ее и унесет, вот она уже сдалась, подняла руки, протянула ему навстречу и улыбнулась, распахнув объятья. Ветер был игривый и сильный. Где тут справиться и устоять, да и к чему это – с ним, таким мускулистым и нахальным…

Рыжюкас с удовольствием наблюдал их единоборство.

Вдруг женщина его заметила. И сразу все кончилось.

На пустом осеннем пляже, где грязно от окурков и мокрых бумаг, теперь стояла продрогшая на ветру голая тетка в пупырышках гусиной кожи, а лысый мужик глазел на нее из кустов, уставившись, как старый уличный онанист.

– Извините, – сказал Рыжюкас смущенно, когда она почти пробегала мимо. – Мы тут с моим юным другом…

Женщина испуганно посмотрела по сторонам. Вокруг никого, как она и подумала. И руку в кармане подозрительно держит…

– Мы здесь тоже купались, – начал было объясняться Рыжюкас.

Женщина выдохнула, как перед стартом:

– Пошляк!

– …сорок пять лет назад.

Но про сорок пять лет она, рванув, не услышала.

4

Они купались на этом месте…

Было второе воскресенье сентября, на стадионе в Нагорном парке проходила школьная спартакиада.

Ленке скоро семнадцать, она учится в десятом «Б», Гене Рыжук почти на два года ее младше, хотя уже и в девятом – в школу он пошел с шести лет.

– Никто не знал, что вы сорветесь со спартакиады на пляж, и у Ленки, конечно, не оказалось купальника, – задумчиво, как вспоминают, сказал Рыжюкас, глядя на свинцовую воду.

– Да ей на это начихать с прибором! – ответил ему Рыжий, не совсем понятно, но явно относя отвязанность своей пассии себе в заслугу.

Рыжюкас попытался вспомнить, а видел ли он тогда, что простенькая спортивная майка на ней стала от воды почти прозрачной, прилипнув к плечам и к груди с вызывающе торчащими и отвердевшими от холодного купанья сосками? Или все эти восхитительные подробности проявляются в памяти только потом? Даже на его белоснежные зубы Ленка ведь обратила внимание лишь двадцать лет спустя, искренне удивившись, что раньше такого достоинства за ним не замечала.

Зато сейчас он явственно видит, как она выходит из воды, как стервозно двинулась ему навстречу, аккуратно ступая босыми ногами по холодному песку, как вызывающе и бесстрастно, словно топ-модель на подиуме, поглядывает на него, поправляя волосы, завязанные модным тогда «хвостом».

5

Сегодня Мишка по прозвищу Махлин присобачил шурупами в раздевалке его тапочки к полу. Специально, подлец, притащил из дому шурупы и дрель. Рыжий вышел из-под душа, встал в тапочки и грохнулся на цементный пол всеми костями.

Парни только что «сделали» четыре по сто. Рекорд республики в эстафете для юношей – это совсем неплохо для школьной спартакиады. А пока они делали свой рекорд, Рыжий снял Ленку из десятого «Б». Теперь они резались с ней в волейбол через сетку, а парни сидели на пустой трибуне и уминали Сюнин завтрак.

Сюня всегда таскает с собой завтраки, потому что он маменькин сыночек, точнее, не маменькин, а теткин, но у него тетка похлеще любой мамаши. Вообще-то Сюня никакой не Сюня, а Вольдемар, но с самого начала было ясно, что он такой же Вольдемар, как Рыжук, скажем, Плутарх или Софокл. С его способностями давно бы уже ходить в мастерах, но Сюня никогда не прыгнет выше третьего разряда. Потому что он сюня-сюсюня на все сто. И больше всего любит лежать на диване и читать исторические мемуары. Зато он четыре месяца подряд закалывал первый урок, пока его тетку не вызвали на педсовет. За это Сюню все уважают.

Ленка сильно подавала и классно принимала его подачи. Рыжий фраерился вовсю, потому что Ленка ему нравилась уже две недели, а сейчас ему нравилось играть с ней и смотреть, как она клево играет. Еще ему нравилось наблюдать, как Сюня, и оба Мишки, и Витька-Доктор их подчеркнуто игнорируют, потому что Ленка им тоже нравится.

Один Мишка никакой не Мишка, а Махлин, даже Махлин-Хитрожоп, что подтвердит вся его дальнейшая жизнь. В классе он самый прилежный ученик после Вовика Шмальца, но Вовик слушается родителей и держится особняком, а Махлин всюду лезет и всю дорогу норовит учудить какую-нибудь подлянку.

Другой – Мишка-Дизель. Этот второгодник, всегда мрачный и угрюмый, носит клеши на двадцать девять сэмэ и позорную «вельветку» с молниями, как и все в его бывшем классе, но зато он выносливый как трактор: кроме эстафеты, бегает на длинные дистанции, хотя и курит в затяжку с шести лет. Они все покуривали с шести лет, но только Дизель смолит всерьез. И классно пускает дымные кольца, нанизывая их Сюне на нос. При этом челюсти у него ходят и соскакивают, как рычаги в кривошипно-шатунном механизме. На автобусных остановках он сшибает окурки прямо со своего допотопного велика с колесами от мотоцикла и широким седлом. Дизель перегибается через раму и на глазах у обалдевшей публики собирает самые жирные бычки. Раскуривают их с обгоревшей стороны – для гигиены.

– Рыжий сегодня в ударе… – громко, чтобы все услышали, сказал Махлин, еще не получивший свое за испорченные тапочки. И показал Генсу большой палец «с присыпочкой».

– Рыжий в этом ударе уже две недели, – угрюмо изрек Мишка-Дизель и покрутил указательным пальцем у виска. – Ударили пыльным мешком – и с приветом.

Мишка-Дизель девиц откровенно презирает. Но Ленка не какая-нибудь «Д-2С» (Доска два соска). За ней ходят даже парни из физкультурного. Это потому, что она почти мастер по гимнастике…

– Да, ничего чувиха, в порядке, – примирительно заключил Витька-Доктор, поворачиваясь к Сюне. – Сюня, когда ты ешь яблоко, не забывай, что у тебя есть друзья, которым тоже нужны витамины.

Витькой-Доктором его зовут потому, что он собирается стать врачом и даже подрабатывает в больнице санитаром.

– Слишком много друзей, – вздохнул Сюня.

Это был подходящий момент! Гене подошел, величественно и просто, как мушкетер в трофейном фильме «Опасное сходство», взял у Сюни это яблоко.

– Дама хочет кушать, а чемпионам абсолютно ничего не стоит потерпеть.

Тут у Сюни стал открываться рот, будто его двинули коленкой под дых, он хотел что-то изречь, но было поздно. Ленка, держа яблоко обеими руками, уже успела оттяпать добрую половину.

– Эй, кавалеры, поехали купаться!

Так она и заделалась их «дамой»…

6

Они поехали купаться на неизвестно откуда подвернувшейся колымаге. Пять чуваков и одна чувиха, как тогда говорили.

Телега с грохотом катила по булыжной мостовой к собору Петра и Павла, она тряслась на жестких кованых колесах с деревянными спицами, которые вихляли из стороны в сторону, готовые отвалиться, а когда они наскакивали на кромку тротуара, телега лихо подпрыгивала. Мальчишка-ездовой, обрадовавшись веселой компании, отчаянно засвистел, поднялся во весь рост и правил теперь стоя, одной рукой ухватившись за натянутые вожжи, а другой раскручивая кнут над крупом рванувшей лошади.

Внизу оставался город. Был ли этот город и тогда для него лучшим в мире, или так кажется только сейчас, Рыжюкас не знал.

Они все, конечно, мечтали отсюда уехать, но свой город они, пожалуй, любили.

Его узкие улочки с подворотнями, ободранными кузовами грузовиков, проползавших во дворы разбомбленных домов, недоразобранных пленными немцами. Стены стояли голыми изнутри, на них, как на планшетах, видна была планировка бывших квартир. В черных нишах и бороздах печных дымоходов гнездились, громко воркуя, дикие голуби.

Они любили его заросшие сиренью и жасмином скверы с укромными лавочками в кустах и дорожками, аккуратно посыпанными битым красным кирпичом. Его тесные дворики, замусоренные, заваленные хламом, застроенные кладовками, сарайчиками из серого камня с железными лестницами, обвитыми плющом, багровым и огненно-красным в сентябре…

Его гулкие и холодные колодцы пятиэтажных домов в центре… И башню со шпилем Дома ученых на набережной – с первым в городе лифтом, куда бегали кататься… И связки плотов на реке, плавно заходящие в поворот за мостом под матерный перекрик перегонщиков… И его сирые храмы, столпившиеся в низине, как монахи в капюшонах из драной мешковины, которых согнали сюда, окружив кольцом лесистых холмов…

Конечно же, они любили этот город!

Но пропадали в нем с утра до ночи они еще и потому, что очень уж любили в нем себя, считая, что их пребывание для города тоже что-то важное значит.

И уже совсем они себе нравились, когда в тот воскресный сентябрьский день сделали рекорд, а потом оторвали еще и лучшую чувиху во всей школе. И теперь неслись с нею на трясущейся по камням телеге, усевшись рядком, болтая ногами и что-то восторженное вопя… А отовсюду вокруг – крамолой, восстанием – вырывались сполохи отчаянно красной как пожар осени. И небо над ними было пронзительно синим, как в Милане или Флоренции, – Рыжюкас так и не побывал в Италии, но в сентябре небо здесь синее, как на картинах Леонардо…

Мимо, ревя и чадя, прополз красный «Икарус-люкс» с иностранными туристами, вскарабкался на гору и, фыркнув, как старый кот, замер у собора. Туристы вывалились из автобуса и стали ходить вокруг, щелкая камерами, снимая эту «жемчужину мирового барокко». И только молодой человек, весь в очках и фотоаппаратах, принялся запечатлевать их телегу.

– Молодец очкарик! Это им не какое-то задрипанное барокко!

7

Домой с пляжа потащились пешком.

Рыжий с Ленкой отстали и плелись позади. Точнее это не они отстали, а парни специально ушли вперед – с этим у них все заметано: свободных чувих вокруг навалом, чего тут путаться и другу кайф ломать.

За день асфальт стал черным и мягким, как каучук на мастерской ракетке для настольного тенниса. Ленке было смешно, что этот ее новый ухажер шел по городу в спортивных кедах, подбеленных зубным порошком, и, похоже, собирался ее провожать до самого дома. Но это он потом узнал, что ей было смешно, а сейчас она шла рядом и помалкивала, пока Рыжий молол без умолку.

Уж что-что, но заливать он умел. И Ленка сходу усекла, что всем ее приятелям его «фрэнды», как Гене называл своих друзей, запросто дали бы фору. Не говоря о том, что по любому виду спорта легко уделывали не только ее десятый «Б», но и сборную школы, а что касается остального…

Не даром же старшеклассницы даже пригласили их на школьный выпускной. Мужиков-то в том выпуске – раз-два и обчелся, да и те зачуханные лохи. Только и знают, что где-нибудь в сортире раздавить чекушку на троих. Ну а когда Рыжук с их Литл-Милкой (даром что Милка – коняга кэгэ под семьдесят, лифчик пятый размер) отколол буги, это вообще был полный отпад. Буги еще только входил в моду…

Подмывало, конечно, рассказать и еще кое-что. Как по просьбе девиц они пронесли на выпускной вечер и спрятали в «маленькой учительской» целую батарею поддачи. («Маленькая учительская» – это каморка в дальнем углу монастырского двора с отдельным входом и драным диваном, там завхоз дядя Саша сваливал старые карты и плакаты.) Как эти «абитуриентки» таскали их туда по очереди – учили пить «на брудершафт» и не только…

Но трепаться об этом не стоило. Бахвалиться сексуальными подвигами, да еще с сисястой Литл-Милкой, он считал недостойным. Да и неизвестно еще, как Ленка к этому отнесется. Его и так не приняли в комсомол «за нетоварищеское отношение к женщинам». «Женщины» – это их одноклассницы, с которыми нужно было дружить, а на вечерах разучивать танго: два шага вперед, шаг в сторону… И соревноваться, кто вкуснее испечет домашний пирог…

Ладно, тем для свиста у него и без того хватало. Жили они на всю катушку, лето было набито впечатлениями, как чемодан тетки, приехавшей из Америки. Только доставай папки и вешай на уши. Испытанный способ: чтобы интересно заливать, если ты хоть чуть не тюря, нужно просто думать вслух. И вести треп о таких вещах, как дружба или там педагогика, связь школы с жизнью и тэ дэ, и тэ пэ. Да вставлять словечки типа «концепция» или «аргумент»…

8

Вдоль дороги тянулись заборы частных палисадников, хотя здесь уже был город: до самого пляжа асфальт, и даже ходил троллейбус. Перед каждой остановкой Рыжук нажимал на акселератор, усиливая треп, чтобы Ленка не надумала оборваться. Но она, похоже, с этим не спешила…

У калитки возле остановки стоял свадебный столик с двумя бокалами на серебряном подносе. В кустах за забором сидели в засаде с десяток парней, судя по гвалту, прилично поддавших. Поджидали жениха и невесту.

Фрэнды шли впереди. Проходя мимо столика, они заржали, как лошади на конюшне, и стали оглядываться.

Ленка психанула и тут же рванула их догнать, чтобы двигаться вместе. Но потом, передумав, тряхнула «хвостом» и отколола такое, что чуть не оставила Рыжика заикой. А для ребят сразу заделалась «своим парнем».

У столика с угощением Ленка остановилась, нахально взяла конфету, спокойно ее развернула, подняла бокал и с явной подколкой уставилась:

– Ну, жених, давай!..

Слабо, мол?

Но она не на того напала…

– Эй вы там! – раздалось из кустов. – А ну валите отсюда, пока целы…

Поздно спохватились. Рыжий уже взял второй бокал, они чокнулись, бокалы звонко тенькнули… Сделав глоток, Ленка придвинулась к нему вплотную, вызывающе выставив губы. На всякий случай он вытаращил глаза, даже зашевелил ушами, показывая, что за забором…

– Да пошли они все…

Рыжук больше не раздумывал. Губы у нее были влажными и… Впрочем, с ее губами он разобрался потом, а сейчас просто постарался не выпасть от страха в осадок.

– Ого, да мы, оказывается, уже умеем целоваться… – сказала Ленка, снисходительно измерив его взглядом. И засмеялась, уткнувшись лицом в ладошки.

Она всегда так смеялась – раскачиваясь всем телом, слегка наклоняя голову и уткнув лицо в отогнутые ладошки…

9

Едва Рыжюкас пришел домой, позвонила Маленькая. Она сгорала от нетерпения:

– Ты можешь взять карандаш?

– Уже взял.

– Тогда напиши мой возраст. Ты хоть знаешь, сколько мне лет?.. Написал? Теперь рядом напиши свой возраст. Написал? Что получилось?

Получилось 1961. Он улыбнулся. Действительно, самый безоблачный год в его жизни. Окончание школы, поступление в институт. Все двери распахнуты. Об этом у Рыжюкаса написана повесть, в ней он Митя Скворцов. Правда, повесть еще и о том, как сразу у Мити Скворцова все обвалилось, чтобы обваливаться всегда. Нет, нет, неудачником он не был, вот и сейчас все так «классно совпало»…

– Вот, – сказала она и, помедлив, торжественно попросила: – А теперь переверни. – Он механически перевернул телефонный справочник, на котором записал цифры. – Видишь, будет то же самое!

Рыжюкас с деланным удивлением спросил:

– Малёк, ты это сама придумала?

– Нет, – он почувствовал, как она вспыхнула, – я это подсмотрела в цирке… – Обиженно помолчав, она все же продолжила: – Но самое главное ты все равно не просек.

Самое главное ты никогда не просекал, подумал Рыжюкас. Тут у тебя на всю жизнь загвоздка. С этим разбираться ты сюда и приехал, даже не с этим, а с тем, что же было для тебя самым главным… Но что у нас «самое главное» на этот раз?

– Вот смотри. Если шестьдесят один перевернуть, получится… девятнадцать…

Если очень сильно перевернуть, улыбнулся он пришедшему в голову, действительно кое-что получится. Правда, легче переворачивать девятнадцать к шестидесяти одному. Эта поза называется «валетом»… Тем более что девица оказалась как бы поинтереснее, чем можно было предположить…

– Жаль, это будет у нас недолго…

– Почему? – спросил Рыжюкас.

В том, что в этой истории он совсем ненадолго, у него сомнений не было. Как и в том, что и ее интерес скоро пройдет. Сомневался он лишь в том, что вообще хоть когда-нибудь еще ее увидит… Но неожиданно для себя обиженно переспросил:

– Почему же недолго? Ты куда-то торопишься?

– Дурак, – она помолчала, как бы давая ему освоиться с новым и не совсем привычным для него обращением. – У меня ведь скоро день рождения… И мне будет двадцать, как ни крути.

Как ни крути, но с датами у них действительно получилось забавно. В подобные штучки с магией цифр Рыжюкас всегда верил. А тут так красиво совпало. И впрямь жаль, что ненадолго…

– Ну вот, – сказала она.

– Что «вот»? – переспросил Рыжюкас.

– А ты мне не звонишь…

Глава четвертая ЧТО СТОИТ ОГЛЯНУТЬСЯ

1

Ленка ждала его в скверике за университетом.

– Рыжий, привет! Три города на букву «Л»… Только быстро!

– Ливерпуль, Лентварис, Лида, Лимпопо…

– Ты настоящий гений, только Лимпопо – это река в Африке, и в ней живут крокодилы…

Ленка здорово разбиралась в географии. Она коллекционировала открытки с видами городов, сначала всех подряд, а потом – где побывала. В конце концов их набралось у нее навалом.

Они плетутся темными улицами. Рыжук, запарившись в спортзале, жадно хватает куски белого, густого, как простокваша, воздуха, и говорит только про бокс. И все время повторяет: Олег Николаевич… спарринг…

Олег Николаевич – тренер. Он тренирует сборную университета, Рыжука он взял по блату: у него в любовницах мамаша Генсовой одноклассницы Елки.

Спарринги – это учебные бои. По закону их полагается устраивать не часто, но по закону Рыжука вообще рано выпускать на ринг с парнями из университета. А Олег Николаевич устраивает ему эти мордобои в конце каждой тренировки. Поэтому нос у Генса «почти прямой»: он свернут сначала в одну сторону, потом в другую.

Каждый раз после спарринга Олег Николаевич останавливает его в дверях раздевалки и сочувственно спрашивает:

– На следующую тренировку не придешь ведь? Правильно, не приходи. А то они тебя снова поколотят…

Он мог бы иначе это сказать, тогда бы Рыжук скорее всего больше и не пришел. Но Олег Николаевич иначе не хочет, он любит, когда Генса колотят. Еще больше он любит, чтобы на тренировки приходила Ленка. Тогда он и сам, бывает, разминается в мастерских перчатках и лупит грушу, как отбойный молоток.

Но сегодня он выбрал себе другую забаву. Сначала он взял парня с юридического, в общем-то слабака, и выпустил его в паре с Рыжуком. А сам сидел рядом с Ленкой на низенькой лавке у стены и говорил ей, что из Рыжего выйдет толк:

– Это потому, что у парня нарывастый характер. И никто не дерется, как он – с комбинациями из девяти, одиннадцати, семнадцати ударов… – говорил он Ленке, но так, чтобы Гене все слышал.

Рыжук ловил каждое слово и поэтому работал на совесть. В конце боя Олег Николаевич подошел и высоко поднял его руку. Рыжук зарделся, украдкой поглядывая на Ленку. Вот тут Олег Николаевич и спросил, может ли он еще. Больше он уже не мог, но отказаться тоже не мог, это было выше его сил.

Тогда Олег Николаевич улыбнулся и предложил ему попробовать в паре с Русинскасом.

Это было нечестно, потому что Русинскас – чемпион университета в среднем весе, а Рыжук – салага в легком, у него еще нет даже третьего разряда… Но Олег Николаевич отозвал чемпиона в сторону и посоветовал:

– Ты с Рыжим осторожней – вырос парень, смотри, чтобы он тебя не уложил. Полраунда протяни, а потом работай в полную силу.

Русинскас так и сделал. За вторую половину раунда он отутюжил Рыжука в эту полную силу так, что тот долго лежал на матах и даже не видел, как Ленка ушла.

2

Ленке, похоже, надоела, его болтовня; она терпеть не могла Олега Николаевича, который к ней всю дорогу клеился, а сегодня вообще сидел на скамеечке и пошло потаскивал ей ногу выше коленки.

Они шли узенькой улочкой, от фонарей над ней, тихо качаясь, падали на мокрый булыжник густые пирамиды света. Флаг над башней Гедиминаса был ярко освещен, казалось, его поддерживают в небе только лучи прожекторов. Сама башня растворилась в темноте и тумане… Ленка вышагивала, старательно ведя ребром ладони по поручню, запотевшему и холодному, как пивная бутылка из холодильника…

Эти длинные и гладкие трубы-поручни, полированные ладонями прохожих и ее ладонями, бесконечно тянулись тогда вдоль витрин магазинов – обувных, трикотажных, москательных, промтоварных, хозяйственных, парфюмерных…

Зимой она мокрой варежкой сдвигала, сталкивала с них липкий снег.

Весной обламывала намерзшие к вечеру ледышки…

Летом…

Летом они вместе не ходили. На лето Ленка с мамашей уезжала к Лысому. Лысый – это ее отчим. Отца она не знала, он умер до ее рождения – под Красноярском, куда его с семьей выселили еще до войны.

Отчима Ленка не любила, он похож на Олега Николаевича, только ростом пониже и живот у него мотался, как арбуз в авоське. Он немец, но родом из Литвы, недавно уехал в какой-то Брауншвейг, заделался там капиталистом, ремонтируя велосипеды. Но своей заграницей Ленка задавалась.

Ленка шла не оглядываясь, а Рыжук тащился сзади, сунув руки в карманы коверкотового пальто и стараясь не уронить свое достоинство, малость пришибленное дурацким спаррингом.

Рядом они никогда не ходили. Идти рядом – это значит выяснять отношения. А с выяснениями легко зайти как угодно далеко. Они и заходили далеко, после чего Ленка срывалась на крик. А если они заходили совсем далеко, на крик срывался он, и Ленка говорила ему, что он упрямый козел и обрывалась. Обежав два квартала, он поджидал ее в подворотне. А она специально заходила к подруге и торчала там еще два часа. И он два часа торчал в ее подворотне, пока она «торопилась», потом они еще выясняли отношения, пока не выходила ее мамаша и не заявляла, что хватит.

Но сегодня отношения они не выясняли, и уходить она не собиралась.

– Может быть, мы немножко ускоримся? – Стоило видеть, как она остановилась. – Или мы совсем выдохлись от наших спортивных подвигов? Ручку, может быть, нам подать?

Могла бы и подождать. Эта ее привычка заноситься, изображая независимость, могла кого угодно взбесить… И вообще ему надоела эта толкотня по магазинам: «Дома на ужин – ничего». Будто нельзя все закупить раньше, или ее мамаше противопоказано прошвырнуться в гастроном за сосисками?

Рыжук замедлил шаги и даже совсем остановился, чтобы невозмутимо закурить. Если она так торопится, пусть и жмет к своей ненаглядной маменьке. Спички от дождя шипели, как от злости, а сигарета сразу намокла, и крошки табака прилипли к мокрым губам.

3

Маленькая позвонила перед обедом. Рыжюкасу показалось, что на сей раз он даже обрадовался: оказывается, ее звонка он ждал, правда ближе к вечеру.

– Слушай, у тебя сейчас кто-нибудь есть? Ну кроме жены…

– А почему – «кроме»?

– С женой не считается… Вот в Вильнюсе, не можешь же ты все время быть один. Значит, у тебя там кто-то есть… Ой, подожди, – она перешла на сбивчивый шепот, – кажется, пришел этот… Он теперь приходит обедать домой каждый день… Я перезвоню…

Она перезвонила ровно через час.

– Ты не обиделся?

Вместо ответа Рыжюкас спросил:

– Ну и как поживает наш жених Дима?.. Я так и не понял, помирились вы с ним или не помирились?

– Ты что! С ним невозможно помириться! Он, как мама, хочет контролировать каждый мой шаг… И заставляет надевать лифчик, даже когда я выхожу за сметаной…

Его неприятно кольнуло.

– Подожди, подожди… Зачем ты мне это рассказываешь?

– Чтобы все честно. И чтобы ты не думал, что я тебе изменяю. Я никогда никому не изменяла… Просто сначала бывает один, потом другой… Ты даже не представляешь, какой я могу быть преданной.

– От слова «предавать», – зачем-то сказал он.

– Ты что, ревнуешь?! – По голосу чувствовалось, что она насторожилась. – Ты про Диму меня почему все время спрашиваешь, ты ревнивый?..

Рыжюкас засмеялся. Поревновал бы он как раз с удовольствием. Ревность – это как хороший веник в бане. Разгоняет кровь. Правда, с годами и здесь острота проходит. Ну чего бы ему сейчас и не поревновать к морскому офицеру Диме?

– Любви без ревности не бывает, – произнес он с шутливой торжественностью.

– Ты что, и в правду так считаешь?! – ужаснулась она, не заметив его иронии.

Похоже, этот Дима своей ревнивостью ее совсем доканывает, подумал он. И сказал, специально чтобы ее позлить:

– Я не считаю, а знаю. Ревность – это обязательная составляющая настоящей любви. Хотя и недостаточная.

Рыжюкаса веселил этот разговор – в духе их школьных диспутов о любви и дружбе.

Хотя… Полвека назад ему это вовсе не казалось смешным. Он вспомнил, с каким безумием ревновал Ленку к каждому столбу, как презирал ее всеядность, как с ума сходил и бил копытом. Мучился, страдал, как на дыбе, сам извелся и ее изводил. Не знал, как взять себя в руки, и ничего не мог с собой поделать. Снова делал глупости, досадуя на себя и переживая…

И даже не догадывался тогда, как эти страсти украшали его жизнь.

4

Больше всего они ссорились из-за этого пухлого красавчика Витюка.

Тот промышлял на «броде» тем, что загонял шмотки, которые возил из загранки его продвинутый папаша. Из-за предка Витюка и прозвали яблонутым, точнее из-за того, что папаша у него мужик толковый и известный, он даже работает каким-то министром, а Витюк у него не получился. Яблоко от яблони падает недалеко, но тут вышло как-то неудачно: с Витюком папахен яблонулся. Недаром на «броде» говорили: когда отец его делал, он понимал, что делает, но не понимал, что делает человека…

Но девицам Витюк нравится. Пухленький, с голубыми глазами. Хотя стоит посмотреть на его руки, когда он, озираясь, выкладывает где-нибудь в подъезде шмотье из сумки, и все понятно. Пальцы у него мягкие как сосиски, да еще в перстнях, как у последнего фраера. Как фраер, он и гоняет с дружками по «броду» на отцовской «Победе». А после танцев они снимают дешевых чувих, загружают их в машину, как мешки с картошкой, и везут оттрахивать на дачу…

До седьмого класса Ленка училась с Витюком в литовской школе; причем тот ухитрился два раза оставаться на второй год – при таком-то папаше! Потом отец пристроил его в торговый техникум, а Ленка перешла в новую школу. Ее мать считала, что будущий филолог в этой стране должна знать русскую литературу…

Но ходит Ленка с яблонутым до сих пор. То они играют в настольный теннис, то он ее зовет в кино или на складчину, а теперь они и вовсе повадились в филармонию слушать симфонии – отец Витюка приобрел им абонемент.

Витюк у Ленки главный советчик, а у ее мамаши первый любимчик. Придет – «прилично» одетый, пробор с бриолином – усядется на кухне и пудрит им мозги.

Из-за этого Ленка и не пришла на общую стрелку. Хотя они с парнями железно сговорились собраться, чтобы обсудить, что она будет делать после десятого. Парни предлагали физмат, а мамахен трындела про филологический, понятно, при полной поддержке яблонутого.

За это Рыжук и решил ему врезать, когда пошел узнавать, в чем дело и они столкнулись в подворотне, куда прямо из кухни выходила Ленкина дверь. Они с мамашей жили в бывшей дворницкой. И врезал бы, но Ленка затянула Витюка обратно домой…

Потом выглянула:

– Мы, кажется, ревнуем? Ну и дурак.

И хлопнула дверью.

Все бы ничего, если бы она при этом не была расфуфыренной, как домработница, и не нацепила пошлые клипсы, которые этот яблонутый ей подарил – как последний писк моды.

5

– Нет, оставить это так нельзя, – сказал Мишка-Хитрожоп. И все с ним согласились.

Они стояли в подъезде у Мишки-Дизеля впятером и курили. Они всегда стояли у Дизеля в подъезде, когда шел дождь или было холодно.

Они были теми самыми «стилягами», о которых писали в сатирическом журнале «Крокодил» и разных юмористических приложениях. Эти «отбросы общества» в зауженных брюках и с длинными волосами, ходившие вихляющей походкой и откалывавшие буги, были типичными и отрицательными персонажами тех дней, неважно, что они рекордсмены в юношеской эстафете четыре по сто…

– Счастья нету… – пропел Мишка-Дизель. Подпрыгнув с переворотом, он достал ногой филенку на стене.

– Света нету… – с готовностью подхватил Сюня. И щелкнул ногой по выключателю. Техника прыжка у него была в порядке.

– Посреди чужих людей, – Махлин-Хитрожоп прыгать не стал, зато ловким щелбаном забросил окурок в урну через дорогу.

Настроение у всех было поганое. И эта песня из репертуара Марка Бернеса не даром вертелась в их котелках.

Рыжего отвалили, это понятно, они всегда грызутся, он ведь при ней вместо клоуна. Но следом послали Сюню выяснить, в чем дело. Так она и ему заявила, что просит их не компостировать ей мозги. И попросила передать (раз он такой «парламентер»), что сразу после школы она выходит замуж за маминого приятеля, который работает с мамой на почтамте: очень даже интеллигентный человек, во всяком случае, «представительный».

Такое нельзя оставлять безнаказанным.

– Может, разбежались, а?.. – сказал Витька-Доктор, зябко поежившись. – Сыро ведь… Ну не смог человек – Завтра мы ее и в школе увидим… Все уже дрыхнут в такой дождь…

Вокруг действительно никого не было. Все уже спали. В этом городе рано укладываются в дождь. Вечером в хорошую погоду все совершают моцион, а в плохую – как вымирают.

– С твоим характером, Доктор, только носки с покойников снимать, – угрюмо сказал Мишка-Дизель. И спросил, как скомандовал: – Пошли?

6

Махлин-Хитрожоп, подхватив у подъезда мокрого котенка, вручил его Мишке-Дизелю. Тот бесцеремонно раскорячил коту задние лапы и компетентно констатировал: «Сука». Дыхнув на «девочку» прокуренными легкими, он сунул котенка за пазуху. Махлин заскочил к Сюниной тетке, неизвестно, что он ей наврал, но вышел с семиструнной гитарой. У инструмента, правда, были оборваны четыре струны, зато на корпусе кто-то выжег паяльником туземца в плавках под пальмой, море и солнце.

Они уселись на корточки у Ленки под окном; моросил дождь, а Витька-Доктор на трех оставшихся струнах пытался подобрать аккорды к арии тореадора из оперы «Кармен».

Махлин с Дизелем подсадили Рыжука, и он закинул котенка в Ленкину форточку, тот вцепился в занавеску и истошно замяукал.

– То-ре-а-дор, сме-ле-е-е в бой… – затянул Сюня не своим голосом.

– То-ре-а-дор, тореадор… – включился нестройный мужской хор.

В форточку высунулась Ленкина мамаша в ночной рубашке и попросила:

– Ребята, прекратите, пожалуйста, хулиганить под окнами.

Но жалостливые нотки в голосе ей не помогли. Жалость вообще унижает человека. Тем более что она могла бы и поздороваться. Конечно, если бы в окно царапался тот «представительный почтальон», она бы с ним поздоровалась.

– Мы не хулиганим, а музыкально образовываемся, – вежливо объяснил Махлин-Хитрожоп. – У нас, может быть, репетиция, – добавил он обиженно.

– Заберите хотя бы вашего кота.

– Это не кот, а кошечка. Мы подождем, когда она вырастет и поймает у вас всех мышей.

– То-ре-а-дор, смелее в бой, сме-ле-е-е в бой… – блеял Сюня, который никогда не был в опере и поэтому не знал остальных слов.

– Это безобразие – шуметь под окнами в два часа ночи.

Мишка-Махлин только этого и ждал:

– Сейчас половина двенадцатого. До двух поиграем и уйдем.

– Гене, пожалуйста, уведи своих хулиганов. Или я вас водой оболью…

– Горячей или холодной? – поинтересовался Витька-Доктор, перестав лупить по струнам. – Меня мама всегда в горячей воде купает.

– Лены, между прочим, нет дома, – почувствовав интеллигентскую слабинку в голосе будущего врача, мамаша попыталась слукавить.

Это пусть она не свистит. Ленка наточняк дома. Лежит, небось, в углу кровати, накрывшись с головой одеялом…

– То-ре-а-дор, то-ре-а-до-р-р… – мстила за измену гитара с оборванными струнами.

7

Маленькая позвонила снова, и, как обычно, начала не здороваясь, будто продолжая разговор:

– Слушай, а ты меня хоть сколько-нибудь ценишь? Или у нас все просто так?

Он засмеялся. У них что – телефонный роман?

В это время связь прервалась. Ну и ладно, подумал он.


К своему удивлению, он заметил, что довольно часто о ней думает. Это – пусть бы, но вот и ход его воспоминаний начинал зависеть от ее звонков и даже как-то направляться ими… Работе это, наверное, мешало, если, конечно, можно назвать работой его прогулки по городу и бесцельное перелистывание рукописи.


Через полчаса телефон зазвонил снова.

– Сударь, я вас не очень отвлекаю? Я тут вот все никак не пойму, почему ты мне не ответил, – голос в трубке щебетал весело, как магнитофон на перемотке: она спешила доразобратъся. – Просто так у нас все было или не просто так?.. Я имею в виду, конечно, тебя, потому что, если для тебя все это было просто, то зачем я тебе морочу голову и прочие предметы?.. Так что признавайся!.. Раз, два… Учти, я считаю до трех… Два с половиной…

– Признаюсь! – Рыжюкас охотно подхватил ее тон.

Он вообще любил, когда девицы стараются. Задают настроение, выстраивают разговор поинтереснее. Он всегда их этому учил, впрочем, он и сам обычно продумывал начало любого телефонного звонка.

– Я признаюсь вам, сударыня, что в любви… Я никогда и ни с кем еще не объяснялся.

– Как это? Ты ведь три раза женился…

Когда это он успел ей столько всего насообщатъ?

– Представь себе, как-то ухитрялся обходиться без розовых слюней и возвышенных признаний…

– Всегда-всегда?

– Кроме первого раза. И то не вслух. Но женитьбой там и не пахло.

– А как пахнет женитьба, товарищ писатель? – она его подловила на слове. Это ему тоже понравилось: слух у девочки есть. Хотя достойный ответ сразу и не придумался.

8

Через две недели Ленка встретила его с тренировки, как ни в чем не бывало:

– Между прочим… большая луна…

И выжидающе посмотрела куда-то в сторону.

Она все время так приходила. Может, это совпадение, но как бы они ни ругались, в полнолуние наступал мир.

Она, как кошка, чувствовала луну.

Рыжук это случайно обнаружил, а потом проверял: как только луна становилась круглой, Ленка тут же заявлялась мириться. Он как-то сказал ей об этом, она разозлилась и обозвала его чокнутым. Но в полнолуние снова заявилась:

– Пошли целоваться? Сам говоришь, луна… Фу, дурак, всю обслюнявил… Тут же люди…

Но на сей раз мириться с нею он не собирался. Встретиться сговорились, но только чтобы наконец расставить точки.

Всю жизнь Рыжюкас пытается расставить точки, хотя уже и тогда, в самом начале, понимал, что так ведут себя только последние зануды…

Но вдруг повалил снег. Какие там еще точки, когда такой снег в середине мая!

9

Снег повалил с раннего утра.

Он шел, нахлобучивая шапки на крыши застрявших машин, залепляя глаза прохожим в летних плащах, заваливая проезды.

Тяжелые липкие хлопья цеплялись за листья деревьев, сучья и ветки трещали под их весом, снежные комы обваливались, шлепались на асфальт и на клумбы с недавно высаженными пионами… Все машины треста очистки города, сверкая мигалками и воя сиренами, выползли на подмогу дворникам, бессмысленно суетившимся со скребками и лопатами.

В полдень снег и не думал сдаваться.

В шесть часов вечера он уже побеждал, загоняя прохожих на узенькие тропинки в сугробах, заставляя машины барахтаться в снежных завалах.

Вместо трех семидесяти на счетчике громко щелкнуло ровно двадцать рублей, когда водитель, чертыхаясь и проклиная божью блажь, остановился возле Ленкиного дома. Двадцать рублей это ровно половина всех его сбережений.

Ленка ждала его в своей подворотне.

– Ого, да мы, кажется, разбогатели!

– Мы не виделись сто лет, – правильно начал Рыжук, выходя из такси. – Потому что я не просто круглый дурак, а дурак, набитый круглыми биллиардными шарами.

– Это прогресс. Теперь нам осталось только извиниться перед Витаутасом, – неправильно начала Ленка, нарочно назвав этого яблонутого Витаутасом. Тоже нашла великого князя!

– Мне это сто лет не нужно, – обрезал Рыжий. – Твой Витаутас сам будет долго извиняться, если снова полезет не в свое дело. Считай, что мы так решили все вместе.

– Вы все вместе биллиардные дураки, не знаю, конечно, что бы я без вас делала, но почему ты думаешь, что именно он лезет не в свое дело?

– Может быть, я лезу не в свое дело?

– Тебе не вредно бы это понять… – Это в том смысле, что с Витюком они были знакомы гораздо раньше, чем появился Гене в своих кедах.

– Ясно, – Рыжук замолчал. Он молчал ровно столько, чтобы продемонстрировать, как обижен. – А зачем он к тебе приходил?

– Чтобы занести пластинку Рея Кониффа. Ну где голосами поют, как оркестр. Мама в восторге… Между прочим, он очень старается, чтобы нравиться моей маме…

– Твоей маме нравятся все, кроме меня. Я – непредставительный.

– Тут уж не я виновата.

10

Они шли по снежному городу, Ленка, как всегда, впереди, с трудом балансируя на глубоко протоптанной в снегу тропинке и ноя, что ей надо идти учить билеты, что у нее промокли ноги и пальто, что в такую погоду гуляют только рыжие психи. «Какая дура, какая дура, ну чего я пришла, – гундела она, – мне же надо к портнихе, у меня примерка…». Рыжук поскользнулся и больно ударился коленкой о торчащую из сугроба чугунную чушку. Но Ленка на него даже не оглянулась. Так он и тащился сзади, хромая и кипя.

Возле подъезда Мишки-Дизеля она остановилась. Он упрямо ковылял мимо и не смотрел в ее сторону. Она заступила ему дорогу. Привстав на цыпочки, посмотрела ему в лицо, подняла воротник его плаща и застегнула верхнюю пуговицу рубахи.

Руки у нее были горячие как утюг: снег у ворота сразу растаял, даже зашипел. Мокрая челка выбилась из-под берета, а глаза, большие и коричневые…

– Карие…

– Нет, коричневые.

Большие и коричневые, цвета какао без сгущенки, только веселые. Два Рыжука крутили в них сальто-мортале. И губы красивые – красные, как ее берет. Он на все губы теперь смотрел, соображая, лучше они или хуже Ленкиных…

– Ты ушибся? – спросила она заботливо, как мама. И даже потрогала ему лоб. – У тебя температура?

Теплая волна умиления и жалости к себе нахлынула так сильно, что Рыжуку захотелось заскулить.

Но еще оставалось выяснить самое главное.

– Ты ходила с ним на складчину? – спросил Рыжук. – Ты для этого нацепила клипсы?

Ленка сразу помрачнела и отодвинулась:

– Вот видишь, ты говоришь «ясно», а потом пристаешь с расспросами…

Она закинула за плечо модную сумку на ремне, которую таскала вместо портфеля, повернулась и независимо ушла. Жалкая дрянь. Теперь все.

Снег повалил еще сильнее.

Рыжук, не оглядываясь, похромал к Кафедральному собору.

11

– Ладно, – сказала Маленькая, начав с середины фразы, будто их телефонный разговор и не прерывался. – А как это – «объясняться не вслух»?

– Мне с детства казалось, что вслух признаваться в своих чувствах как-то глуповато.

– Это еще почему?!

– Признаться ведь можно только себе. А озвученное признание банально, как бриолин.

Что такое бриолин она, похоже, не знала, пришлось объяснить, что это такая слащавая мерзость для укладки красавчикам волос с пробором.

– Причем тут банальность?! – она возмутилась. – Я уверена, что у тебя получалось бы красиво, как в кино. Ты ведь писатель…

Рыжюкас хмыкнул. У него действительно получилось красиво. Хотя никаким писателем он тогда не был.

– А кем ты тогда был?

– Ревнивым обормотом. Который больше всего на свете боялся показаться неоригинальным. И даже разговаривал со всеми не как нормальный человек, а с выпендрежем. Отчего и объясниться решил не языком…

– А чем же еще можно объясняться, товарищ писатель? – она снова решила его подловить.

– Лучше всего – лопатой.

Именно так и было.

12

По дороге к Кафедральному собору Рыжук прихватил скребковую лопату, воткнутую в сугроб. С нею и метался по площади перед собором, как хромой и отвергнутый горбун Квазимодо.

Снег валил торжественно, как играет орган.

Именно здесь, на заваленной майским снегом площади размером со стадион, он и решил наконец высказать все. Нет, не высказать: это вовсе невозможно произнести – ни шепотом, ни проорать, хотя проорать под звуки органа в этот фантастический снегопад было бы гораздо легче – вывести, протаранив сугробы лопатой, как бульдозером, вычертить огромную строку длиною в пять букв. Сначала приступом взяв заглавную букву «Л»… Снег сразу навалился на нее.

Едва занявшись следующей буквой, Рыжук вынужден был бегом вернуться к началу, уже почти заметенному, заваленному, и снова нестись по прочерченным линиям, чтобы уже две здоровенные буквищи легли на поле огромной снежной телеграммы: «ЛЮ»…

Это уже целый слог, дальше можно бы не упираться, все уже ясно. Но ведь и вообще можно не мучиться, ведь и без того все было ясно – еще тогда, на школьном стадионе в сентябре.

Глотая слезы от хлопьев, залеплявших глаза, хромая из-за ушибленной коленки, утопая в мокром снегу, распахнув от невыносимой жары плащ, Рыжук носился по площади. Он выводил уже следующую букву, не видя ничего вокруг, упорно не понимая нелепости такого способа объясняться, да еще и в отсутствии адресата.

Вот уже три, целая тройка букв неудержимо рвалась в разные стороны, они пропадали в снегу, чтобы снова быть прочерченными этой фанерной лопатой и его черными туфлями, потяжелевшими, разбухшими от воды:

«ЛЮБ…». Рождалось на площади слово, чтобы тут же растаять, исчезнуть, кануть в Лету…

Этот снег, он не посчитался с весной и осипшими дворниками, он плевать хотел на гипсовых богов, укоризненно застывших под сводами собора, он вовсе не замечал усилий маленького человека на заснеженном поле. Он валил и валил, самоуверенно и тупо. Он ничего не понимал, как школьный учитель физкультуры, как все учителя, вместе взятые, наверняка знающие, что в таком возрасте никакой серьезной любви быть еще не может, а такой сумасбродной и бессмысленной, такой неурочной любви и вообще не бывает, а бывают одни выдумки…

13

Триста раз скажи «сахар», «сахар», «сахар» – во рту сладко не станет.

Это да, это наверное…

Конечно, Рыжий все выдумал. Где здесь любовь, откуда?

Но если тридцать раз произнести «люблю», что-то в тебе зашевелится. Что-то прорастет. Особенно если, не имея понятия, что на самом деле это такое, ты не сомневаешься, что здесь – Любовь. И взбираешься к ней по огромным заснеженным буквам-ступеням. Пусть слово и исчезнет под хлопьями снега. Так пропадают птицы, улетая в белый туман, оставляя лишь волнующие завихрения души. Слово-то канет, но останется постигнутым его магический смысл.

Тем более что сдаваться и уступать какому-то снегу, кстати, тоже неурочному, Рыжук вовсе не собирался. Его невозможными усилиями, его метаниями по площади от начала к концу, громадное, в триста шагов слово четко прочитывалось, несмотря на неистовый снегопад. Сил у него хватило еще и на то, чтобы вывести восклицательный знак.

И тогда на самой мощной басовой ноте мелодия вдруг оборвалась. Закружилась легкими снежинками, стихая, замирая совсем. Смолк орган.

Снег перестал.

А слово осталось.

В черном небе над ним безмолвно висела круглая луна. По ее медному лику неслись тени рваных облаков… В ее свете и в свете фонарей, ставшем вдруг ослепительно ярким, слово лежало, распластавшись, как крыло, готовое взмахнуть над площадью, над городом, над всем огромным миром – освобождая Рыжука, снимая с него тяжелые, как вериги, путы невысказанного признания.

…Вот и теперь, когда полная луна повисает над миром надраенным медным тазом, какие смутные силы бередят его душу, вызывая непонятный восторг и приливы новых волнений? Отчего наглый взгляд ночного светила пробуждает ломоту в суставах и горячий озноб изнутри, от которого хочется раскинуть руки и взмыть в пространстве, заполненном мерцающим светом и похожем на холодный нарзан…

14

В сторону собора Рыжий не смотрел.

В тени его портала возвышался бородатый, в кудряшках из серого гипса, гипсовый бог на гипсовой колеснице без лошадей. Простертой к небу рукой с отколотым хулиганами пальцем он, казалось, просил милостыню. Прямо под ним застыла засыпанная снегом девичья фигурка…

Рыжук не знал, что Ленка все видела.

Он и сейчас не знает, о чем она тогда думала и почему потащилась следом за ним и молчала – озябшая, в промокших туфлях и мокром насквозь демисезонном пальто. И не вспоминала больше о том, что ей надо к портнихе. А потом стояла под колоннадой кафедрального собора и непонятно чего ревела, глядя на этого несуразного психа на заваленной снегом площади, и ждала, что он наконец обернется…

Обернувшись, он бы увидел…

Но для того, чтобы научиться оглядываться, человеку нужно много пройти…

Глава пятая ЕЩЕ ПОСМОТРИМ, КОМУ ВЕЗЕТ

1

На сей раз телефонный звонок раздался среди ночи. Его попутчица сообщила, что у них в Калининграде идет дождь. Очень мило.

– Слушай, а ты про что сейчас пишешь? – спросила она, убедившись, что Рыжюкас уже окончательно проснулся. – Ну когда не пилишь эти свои дурацкие дрова…

Несмотря на неурочное время, никакого раздражения Рыжюкас не испытал. Нельзя сказать, чтобы звонку он обрадовался. Но почему-то и не удивился. Даже подумал, не включить ли ему мобильник.

– Малёк, скажи мне, пожалуйста, ты чего не спишь? – вместо ответа спросил он.

– Думаю… Между прочим, о тебе. Так ты спал или работал?

– Тоже думал.

– Жаль, что ты думал не обо мне…

На редкость сообразительная девочка. И настырная. О такой наступательной настойчивости в своих подружках он всегда мечтал…

Эх, не во время все это. Да и вообще не во время она возникла, опоздав… на много-много лет. С которыми ему и надлежит сейчас разбираться, сидя за письменным столом… Вместо того, чтобы действительно ее вытащить в Вильнюс и прокатить по полной, как теперь говорят, программе. Еще недавно он и проделал бы это, не задумываясь.

Хотя про много-много лет – полноте! Возраст здесь не помеха – ни ее, ни, тем более, его.

Уж чего он до сих пор не успел ощутить, так это своего возраста.

2

Оставаясь в душе мальчишкой, Рыжюкас, даже когда заглядывал в собственный паспорт, не мог поверить, что ему уже столько накрутило. И на друзей, замечая у них признаки обветшания, смотрел с удивлением, не говоря уж про студенческих подруг.

Совсем недавно одна из них (подруги всегда были чуток его старше) пригласила Рыжюкаса в ресторан на «девичник» по случаю ее дня рождения. Тряхнуть стариной. Он и пошел, утратив бдительность. И только когда с радостными воплями «Ура!.. Рыжий!.. Сейчас мы будем танцевать!» ему навстречу кинулась орава принаряженных, напомаженных, безразмерно располневших или безмерно высохших «студенческих подруг» с чудовищными седыми космами на головах, да еще и беззубо шипящих, он понял, что вляпался, попав не на день рождения, а на юбилей.

К счастью, его как почетного гостя усадили к родственникам юбилярши, среди которых оказалась и ее внучка – первокурсница журфака.

Они сидели рядом, легко нашли общий язык в критической оценке происходящего за столом, после чего – со всеми предосторожностями – тихонько слиняли, отправившись к нему в студию – знакомить юное и трепетное создание с тем, как «неприкаянно и одиноко» живут известные писатели. Тут уж «тряхнуть стариной» ему удалось по полной программе. Это был его возрастной диапазон – от 17 до 23, каким бы безжалостным он при этом не выглядел в глазах подруг, остававшихся за бортом. И Маленькая в этот диапазон вполне вписывалась. Просто сейчас ему не до того. Не за этим он сюда прикатил…

3

Уснуть ему больше не удалось.

Сестра за стеной, разбуженная ночным звонком, ворочалась и тяжело вздыхала. Стены в доме были вовсе и не стенами, а оклеенными темными обоями дощатыми перегородками, которые обладали поразительной способностью не заглушать, а усиливать звук. Слышно было, как сестра поднялась принять лекарство, как наливает теплую воду из термоса. Потом она грузно улеглась, и старая деревянная кровать с пружинным матрацем, оставшаяся от матери, заскрипела, завизжала пружинами, как пилорама.

А тут еще ветер, поднявшийся к ночи, застучал в ставни ветками деревьев…

Но дело не в этом, и не в подушке, остававшейся твердой, сколько ее с ожесточением ни взбивай…

Попробуй засни, поймав себя на столь очевидном противоречии: возраст безусловно не помеха, но ведь именно с возрастом что-то у него безвозвратно прошло, став непонятным и недоступным.

Тряхнуть стариной он, допустим, может, «тихонько слиняв» – хоть тебе с дочкой, хоть с внучкой. Но вот от чего ради этого он мог бы сейчас отказаться? На какое пойти безрассудство?.. Что совершить?… Начинал-то с того, что из-за любви чуть не остался в девятом классе на второй год.

4

Правда, остаться на второй год он не успел – вылетел из школы. Из-за Ленки, конечно.

Директрису у них звали Горькая Мать, она вела русский язык и литературу. Вообще-то она была еще в порядке: по коридору на шпильках чесала буферами вперед так, что от нее полшколы втайне торчало. Но буфера у нее только для Пениса – так в школе звали пенника, ну который до седьмого класса преподавал пение, а потом физкультуру, потому что культурист, а кроме него было некому. Дизель с Сюней под дверью директорского кабинета часами подглядывали, когда они запирались «обсуждать учебные планы».

Пенис вообще неплохой парняга, строит, конечно, из себя педагога с большими требованиями и девиц оставляет на «допзаны» – ну, заниматься дополнительно. Но ежу понятно, что тут не требования, а потребности… Приятно помочь девочке подтягиваться на кольцах или на турнике, когда есть за что подержаться. Отстающих он и выбирал пофигуристее… А к Ленке вообще откровенно клеился: она-то почти мастер по гимнастике – какой ей еще нужен допзан?

И вот под вечер Гене культурно заходит в зал в поисках своей подружки, а этот Пенис как раз помогает ей крутить сальто. И как раз держит руку на ее животе, а другую вообще ниже спины. От такого у Рыжука в глазах стало темно, будто перегорели пробки.

Спокойно отозвав учителя за перегородку, где была раздевалка, Гене культурно объяснил ему, что девочка забита, и попросил не очень рыпаться.

– Не возникай, – сказал Пенис, явно переходя на личность и нарываясь. – Тобой, что ли, забита?

– Хотя бы и мной. Я же к твоей, – тоже перешел на личность Рыжук, – Горькой Маме со своим пенисом не лезу.

От такой «игры слов» Пенис сделался бледным и перешел на вы. «Вы, – говорит, – Рыжук, еще сопляк». Совсем напрягся, чуть не забыл, что учитель. Но в руке у Генса была спортивная граната в ноль пять кэгэ с деревянной ручкой. А тут еще подвалили Сюня с Дизелем: узнать, куда он пропал. Тоже взяли гранаты.

– П-положите с-спортинвентарь и выйдите из зала, – пропел Пенис будто бы спокойно, но подбородок у него дрожал, как котенок на ветру.

А Ленка к ним подходит, уже переодевшись, и говорит, как ни в чем не бывало:

– Какие вы все придурки. Пойдем отсюда.

Одно приятно: что Пенис тоже оказался в числе придурков и молча это съел.

Ленку он, конечно, больше не трогал, а вот что наплел директрисе, неизвестно. От злости она чуть не уволилась, а Рыжуку велела на глаза ей не появляться.

5

«На память» о школе Рыжему выдали уникальный табель, в котором выведено девять двоек и две единицы (по химии и поведению) итоговых.

Но никто не знает, где суждено потерять, а где обрести. И еще неизвестно, кому больше повезло: учителям, от него избавившимся, или круглому двоечнику Генсу Рыжуку, который обрел возможность выбора жизненного пути, а заодно и получения трудового стажа, позарез необходимого ему для поступления в институт на год раньше друзей.

Вопроса, поступать или не поступать, у него, как и у всех его приятелей, разумеется, не было. Какие там вопросы, когда кто-то заорал «Атас!», и все сорвались и понеслись, как на сотке с барьерами, к «широко распахнутым дверям институтов», как пишут в газетах. Вокруг только и слышно: «Сколько человек на место?», «Какой проходной балл?».

Куда поступать – ежу понятно. После запуска первого спутника и его «бип-бип!» любой пятиклашка знает, что технари перевернут мир, и расскажет, что такое вторая космическая скорость. При всех двойках и колах, они уважали только физмат. И с Сюниной подачи поступать все, кроме Витьки-Доктора, собирались только в ЛИАП, потому что Питер – это город, а Ленинградский авиаприборостроительный – это фирма. (Бог смеется над нашими планами – но этого они тогда еще не знали. Учиться приборостроению, правда не в Питере, а в Рязани, а потом и в Москве, и в Минске довелось из них одному Рыжуку, что, впрочем, не сделало его инженером или конструктором космических кораблей).

Неясно было только, как он собирается поступать с таким табелем.

Но Рыжук знал панацею: в важности связи школы с жизнью и во всесилии Трудового Воспитания (о чем писали во всех газетах) он не сомневался. Они вообще жили в ногу со временем и мыслили в духе модных идей. Стихи Риммы Козаковой не случайно были переписаны им в альбом у Витьки-Доктора: «Жить вдохновенно, просто и крылато, жить, как мечтают, любят и поют…».

И, оказавшись перед выбором, увы, весьма ограниченным, Рыжий пошел на станкостроительный завод, пока, правда, подсобным рабочим в механический цех.

Это позволило ему много лет спустя в автобиографии для какой-то литературной энциклопедии не без самолюбования написать, что, только поработав в юности подсобным рабочим на заводе, он сумел постичь, как много в учебнике физики Перышкина содержится между строк, и понять, о чем думал Архимед, заявляя, что на тело, погруженное в жидкость, действует выталкивающая сила. Даже если эта жидкость – дерьмо.

Не совсем понятно, правда, что именно он имел при этом в виду – школу или подсобку в механическом цехе, потому что и с завода его вскоре вытурили «за грубое нарушение правил техники безопасности и режима предприятия». И все Трудовое Воспитание, им полученное, свелось к навыку управления ручной тележкой, на которой он подвозил в цех металлические чушки.

7

Самостоятельно толкать тележку не вполне совершеннолетнему Генсу не полагалось. И приходилось работать с дылдой-напарником, как две капли воды похожим на «клауса»-гармониста с давних танцулек под лампочкой-времянкой. В подсобке его прозвали Килой, признав тем самым абсолютную исключительность доброго килограмма его первичных мужских признаков, болтающихся между ног. Однажды он их прямо в подсобке продемонстрировал, предварительно возбудив, так как на спор должен был стоячим членом удержать на весу полное гаек ведро. Что и проделал с гордостью дегенерата и к полному восторгу ржущих от удовольствия мужиков.

Исключительная мощь этого коромысла легко открывала Киле дорогу к сердцам работниц заводской столовой, которых он любовно называл бахурами. Предпочтение Кила отдавал поварихе Руте с солидным стажем и не менее солидными объемами. «Возьмешь в руку – маешь вещь», – вздыхал он после обеда, сыто и мечтательно отрыгнув. Рыжук глядел на огромные лопаты его передних конечностей, с содроганием представляя размеры этих «вещей».

Кила издевался над ним как хотел, превратив пребывание малолетнего напарника на работе в абсолютный кошмар. И продолжалось это до тех пор, пока однажды, вспомнив уроки Витьки Отмаха, прикинув, что бокс здесь может гарантированной победы и не принести, Гене прибегнул к техническим способам постоять за себя. Однажды он подкараулил разодетого Килу, торопившегося на свидание с очередной бахурой. Разогнав под уклон тележку с ветошью, на которую напарник, как всегда, тут же вскочил на халяву прокатиться, Рыжий отправил ее прямо в ворота «участка старения» – сарая, где было темно и жарко, как в духовке, только сыро и невыносимо воняло. Там станины будущих станков выдерживались, ржавея в агрессивной среде под дождем из смеси соляной и азотной кислоты…

На ошалевшего Килу, выбравшегося оттуда на карачках и в лохмотьях, стоило посмотреть. В руке он почему-то держал ботинок, головой тряс, как вытряхивают воду из уха, а говорил Рыжуку тихое и уж совсем запоздалое: «Рас… сши… бешь, дур-ри-ри-ла!».

8

В кабинете директора завода ему пришлось в письменном виде изложить свои объяснения по докладной старшего мастера механического цеха Федоровичуса.

– Катиться вниз легко, – назидательно сказал директор под конец их душеспасительной беседы. – Гораздо труднее подниматься… Я бы на твоем месте, – сказал он, явно симпатизируя упрямо нахохлившемуся Рыжуку, – все же попробовал жить как-то по-новому, посчитав случившееся досадным недоразумением…

Рыжук тут же искренне раскаялся, он уже готов был немедленно попробовать жить по-новому. Ну, «как мечтают и поют»…

Но не сложилось.

– Ну что, допрыгался? – ехидно спросил его старший мастер Федоровичус, поджидавший в коридоре.

Рыжук сокрушенно кивнул. И вдруг, неожиданно для себя, непривычно деловым тоном сказал:

– Товарищ Федоровичус, директор просил напомнить вам, что завтра День Парижской Коммуны.

Старший мастер Федоровичус зашел в приемную, сунулся к двери, потоптался, но, видимо, раздумав, вышел. Он был человеком ответственным и на предприятии отвечал за оформление территории.

Назавтра утром заводские корпуса были разукрашены флагами и транспарантами, чем заметно выделялись среди буднично серых и мрачных производственных зданий вокруг. А к обеду, раньше даже, чем флаги успели снять, Рыжук был свободнее, чем любой бывший узник Бастилии.

Приказом директора его освободили от «занимаемой должности» с записью в трудовой книжке «по собственному желанию». Правда, за книжкой Гене Рыжук не зашел, посчитав не вполне приличным засчитывать себе в трудовой стаж эти «досадные недоразумения».

9

Часа через четыре умытый, посвежевший – в белоснежной крахмальной визитке под справленным с первой получки черным полусмокингом с атласными лацканами, звонко цокая подковками на каблуках наимоднейших туфель «джими», Гене шел в Город.

Кто сейчас помнит, что белые крахмальные рубашки считались неприличными и оскорбляли достоинство обывателей даже сильнее, чем беспредметная живопись и буги-вуги! Рыжук же щеголял не просто белоснежной рубашкой, а сшитой по заказу визиткой – с заостренными уголками воротничка, которую он собственноручно (несмотря на издевательские подколки друзей) крахмалил, для чего разводил в эмалированном тазике густой клейстер и намазывал им ворот и манжеты. Еще влажной он отглаживал визитку раскаленным утюгом: если поднять за манжет, рубашка должна коробом удерживаться на весу.

Явно не без удовольствия нанося встречным прохожим оскорбление всем своим накрахмаленным видом, он бодро вышагивал мимо грязных по весне огородов с помойками, развороченными сворами бездомных собак. Выбираясь из горьковатого дыма сжигаемой листвы и навозного смрада, он направлялся в город, чтобы встретить приятелей.

Никогда не сговариваясь, они встречались на «броде», как независимо от переименования – из проспекта Сталина в проспект Ленина – они называли главную улицу города, безраздельно принадлежавшую им, как, впрочем, и все в этом городе, с которым Рыжуку так повезло с самого начала.

– Хо-хо, джентльмены! Все в сборе? – приветствовал фрэндов Витька-Доктор. – Рыжий, маэстро, вы, кажется, опять наизнанку напялили фрак?.. Итак, господа, мы на бал или в бильярдную?

– На кого ты оставил свое предприятие?!! – налетел на Рыжука Мишка-Махлин, уже откуда-то узнавший про увольнение. – А мы-то надеялись, что хоть кто-то из нас выполнит производственную норму на пятьсот процентов!

– И протолкнет вперед буксующие колеса прогресса, – подхватил подколку Сюня.

– Между прочим, на твоем заводе появилось вакантное место коммерческого директора, – без тени улыбки сказал Витька-Доктор. – Заграничные поездки. Брюссель, Окинава, Монте-Карло… Папахен твоего «лучшего друга» Витаутаса обещал составить протекцию. Я ему сказал, что аттестат и диплом ты получишь экстерном. Соглашайся…

И они отправились на танцевальный бал в Дом офицеров.

Они рвались тогда к красивой жизни. И, если уж выбирались на платные танцы, то раскалывались на семьдесят копеек с фрэнда (что было на двугривенный, а то и на два дороже, чем в других танцзалах), и шли только сюда – в роскошный дворец в стиле ампир, где большой эстрадный оркестр всегда начинал танцевальную программу с «Венского вальса» Иоганна Штрауса…

10

…Рыжюкас любил приходить сюда, на уютную под сенью каштанов площадь, совсем неподалеку от Ленкиного дома и прямо перед ансамблем «старейшего университета Европы», куда и вход стал теперь платным, разумеется, не для студентов, а для туристов.

Это смешно, потому что раньше в плохую погоду они с Ленкой через грязноватый и мрачный проходной двор пробирались сводчатыми коридорами этого «исторического ансамбля», его темными двориками и запутанными переходами со скрипучими половицами дощатых лестниц, чтобы попасть в самую дальнюю аудиторию филфака – маленькую каморку, буквально на два стола, как специально созданную, чтобы здесь беспризорно целоваться.

Но вряд ли туристов туда водят…

Иное дело показывать им бывший Дом офицеров с белоснежной колоннадой под новым флагом республики, где теперь разместилась резиденция президента – этот бывший Дворец епископов, пожалуй, и впрямь, самое элегантное из всех городских средневековых зданий!

Недавно, оказавшись здесь на официальном приеме, Рыжюкас с ностальгической нежностью рассматривал старинный узорный паркет, по которому важно прохаживались дипломаты и даже президенты европейских государств. Тот самый, теперь лакированный, а тогда до зеркального блеска натертый пчелиным воском, паркет, с которого его однажды вытурили за попытку и здесь отколоть запрещенный буги-вуги.


…Конечно, на заводскую подсобку эти залы походили не больше, чем раскошная морская яхта на старую ржавую баржу. С которой Генсу Рыжуку к этой красивой жизни еще предстояло вырваться, получив для начала хотя бы школьный аттестат.

Тут ему, как всегда, помог случай.

11

Утром он слонялся возле «Хроники» в ожидании первого сеанса. Мать про увольнение с завода не знала, и по утрам Рыжук уходил из дому, как на работу.

Школьный физик и алкаш по прозвищу Ростислав-в-Квадрате возник откуда-то сбоку. Из кармана его засаленного, темно-синего, до самых пят плаща выглядывала чекушка, веселая, как воробей.

– Рыжий! Ты здесь чего? – спросил он, увидев, что Гене готов смыться.

Если в школе Рыжуку и жалко было с кем-то расставаться, так это с Ростиславом-в-Квадрате. В квадрате не потому, что он Ростислав Ростиславович, а потому что его брат Иван Ростиславович преподавал в соседней школе русский язык и литературу, и были они близнецами, похожими друг на друга, как два огурца из одной бочки.

У обоих были засаленные орденские планки на одинаковых, когда-то коричневых, пиджаках в тоненькую, когда-то белую полоску. Но поверить в то, что Ростислав-в-Квадрате воевал, было трудно. Низенький, согнутый, как вопросительный знак, он и мухи не мог обидеть. Мухи, видимо, об этом знали: даже зимой они ползали по ширинке его засаленных штанов.

Когда он совсем не мог вести урок, Витька-Доктор отводил его в «маленькую учительскую», где тот отсыпался до конца занятий на драном диване. А Махлин-Хитрожоп бежал в соседнюю школу за братом Иваном. Иван Ростиславович приходил на урок физики. И тут начинался цирк.

В детстве их, конечно, путали. Близнецов всегда путают в детстве, но их детство давно прошло. Это были старые соленые огурцы из одной бочки, но такие огурцы неразличимы только на первый взгляд. Время оставляет следы даже на очень похожих огурчиках… Кроме того, брат Ростислава был филологом и никогда не знал разницы между Омом и биномом. Правда, в такие дебри он и не забирался, стараясь ничего не объяснять. Только спрашивал, вызывая к доске. Но и здесь он не мог отличить Дизеля от Доктора, а про Рыжука думал, что он отличник Вовик Шмальц.

Поднимался такой базар, что в класс приходила Горькая Мать.

– Иван Ростиславович, – строго говорила она коллеге, которого знала уже много лет. – Я вас очень прошу, идите в свою школу.

Все затихали. А Иван Ростиславович смотрел на нее и, виновато улыбаясь, разводил руками:

– Я вас не понимаю, Лидия Захаровна, – говорил, делая вид, что он – это его брат. – Мне кажется, вы меня с кем-то путаете.

12

Смыться от Ростислава ему не удалось.

– Ты это куда? – ухватил он Рыжука за плечо. – Жизнь-то как?

– Плохо, – сказал Рыжук неожиданно для себя.

– Небось с Ленкой опять поссорились? – сочувственно спросил Ростислав-в-Квадрате. – И опять «навсегда»?

Про Ленку он все знал. Он у нее был классным руководителем и даже таскал ей от Рыжего записки.

И тут Гене ему все рассказал.

– С завода вытурили, в вечернюю школу с девятью двойками в табеле не берут…

Они сидели в скверике напротив «Хроники». Утро было зябкое, слегка моросило. Ростислав-в-Квадрате выслушал его молча. Потом задумчиво улыбнулся:

– Это ничего… Ты держись. После шестидесяти будет легче… Я вот тоже сегодня на работу не пошел: больничный дали, собираюсь вот, – он похлопал себя по карману, – полечиться…

Ростислав помолчал, что-то в уме прикидывая. Потом оживился:

– Слушай, Рыжий, у меня тут товарищ есть… Вместе прыгали. Это, понимаешь, не забывается… Под Москвой было. Нас долго всему обучали – рация, автомат, толовые шашки… Со дня на день должны были начаться учебные прыжки… Ночью подняли по тревоге со всей амуницией ну, думаю, настоящие тренировки. А потом: «Пшел!»… Ну и пошли кувыркаться в темноте… Кувыркаюсь в свободном полете, думаю: нет парашюта. Мешок какой-то дали, хрен его знает, что в нем. Потом дернуло. Снизу почему-то и вбок. А уже на земле объяснили задачу. Представь себе, почти все до земли добрались. Но в первом же бою уцелели только мы двое… Такое, понимаешь, не забывается…

Рыжук слушал с интересом, как передачу по радио, но его все это слабо касалось…

– Сейчас он директор вечерней школы, – неожиданно решительно повернул разговор Ростислав. – Короче – пошли. Только домой заскочи, возьми документы…

И они пришли в лучшую школу рабочей молодежи в городе – при лучшем номерном приборостроительном заводе, который из-за оборонной секретности называли «Три пятерки».

Когда они вошли в кабинет директора, Рыжук сразу понял, что тут полная безнадега: директор был Ростиславу такой же товарищ, как он – подруга Горькой Матери. Это сразу можно было усечь, увидев, в каком директор был костюме и какой у него кабинет. Один стол полированный чего стоил – на нем хоть в теннис играй…

А Ростислав вполне спокойно вошел, и хоть бы хны:

– Стакан у тебя, надеюсь, есть? – говорит от дверей, вместо «здрасте». – Или из горла будем? – Показал на Рыжука: – Это мой приятель, свой парень… В том смысле, что при нем можно.

А когда этот упакованный и солидный дядя достал из стола два граненных стакана и кусок черняшки с луковицей, Рыжик решил, что кто-то из них троих спятил. И понял, что пора обрываться…

– Вот привел тебе своего, можно сказать, лучшего ученика, – сказал Ростислав, вздохнув, словно любимую дочку отрывал от сердца, – он у нас, можно сказать, круглый отличник. На медаль тянет… Да еще и общественник. Самодеятельность, драмкружок, радиотехнический… Вот только дома у него – швах… Швах ведь? – спросил он у Рыжука.

– Швах, – согласно кивнул тот.

Это было чистейшей правдой.

– Совсем швах у него дома. И на работе тоже швах; с работы пришлось уйти: платят мало, а у него сестренка дома… Или брат? – снова спросил он у Рыжего.

– Брат, – ответил Рыжук, почему-то вспомнив палаш и шпоры.

– Ладно, – кивнул директор. – Давайте бумаги…

– Документы? – Ростислав достал из кармана плаща пакет. – Вот метрики… Справка с работы, но она теперь недействительна, принесешь новую… – Это он Рыжуку. – Табель за четвертый класс… Все. Он пусть пока идет… Ты иди, – это снова Рыжуку. – А остальное я занесу. Табель там, грамоты всякие, дипломы, характеристику… – И пояснил боевому товарищу: – Директриса у нас, понимаешь, больна, бухгалтер с печатью – тоже… Но все что надо я оформлю, заверю и сам занесу… А ты, – Рыжику – пока иди… В какой класс? – Ростислав повернулся к директору.

– В какой класс? – спросил Рыжука его новый директор.

– В десятый, – соврал Рыжук. Что было глупо – в десятом уже вот-вот начинались экзамены.

– Пока в девятый. – Похоже, директор все насквозь просек. И на получение документов не очень рассчитывал. – Пообвыкнешь, а с осени пойдешь и в десятый… Главное вовремя взяться за ум… Значит, в девятый «А». Он у нас самый сильный. Скажи Клавдии Ивановне: я прислал. И сегодня же вечером на занятия, сейчас повторение материала, нельзя пропускать… А с работой ты не переживай, на работу мы тебя устроим…Чтобы потом поступить в институт по специальности. Ты ведь собираешься поступать?

Рыжук согласно кивнул. В происходящее он не верил.

– Ну, ты иди пока. Мы тут еще потолкуем. Смотри, и к нам заходи, не забывай родную школу, – сказал ему Ростислав, заговорщицки подмигнув и подталкивая к дверям.

И он пошел, как в ночь без парашюта.

13

И ведь вырвался, образумился, «взявшись за ум» так, что и школу закончил на «отлично», и в институт поступил из всех друзей первым, несмотря на то, что конкурс был семнадцать человек на место. И все это – исключительно из-за любви. Точнее, из принципа. Что у них называлось «на слабо».

Чего он только не делал «на слабо». Однажды, поспорив с Ленкой, даже проштудировал «Историю итальянской живописи» Стендаля, а так как нудноватое это чтиво давалось ему нелегко, самое начало – про Джотто и Мазаччо – он даже законспектировал. А потом, еще «в нагрузку», как тогда говорили, прочел книгу Ирвинга Стоуна про Ван-Гога, купив ее в магазине. Она, правда, оказалась не такой умной, но поинтереснее. И десятки имен известных художников отложились в его памяти, не слишком перегруженной…

Глава шестая ВСЁ ТЕПЕРЬ БУДЕТ ИНАЧЕ?

1

– Скажи, а тебе еще не надоело меня дразнить? – Маленькая, видимо, продумала начало разговора.

– Ты о чем?

Чем же это он ее дразнит, забывая и вспоминать о ее существовании?

– Своей «занятостью»… Или ты думаешь, что я и правда поверю, что ты такой крутой и так занят, что не можешь мне хотя разочек сам позвонить?

– Не веришь?.. Вот и молодец… Ты вообще никогда не верь мужикам, если они ссылаются на занятость или… отсутствие денег. Все у них есть, когда им интересно.

– Ты хочешь сказать, что со мной тебе не интересно?

– Ага!.. Так ты мне позвонила, уже «обо всем догадавшись», – ему захотелось с ней поиграть. – И решила просто уточнить, именно это ли я тебе изо всех сил хотел сказать?

– Слушай, ты такой прикольный! Все в разговоре переворачиваешь, вот и опять все перевернул…

– Ладно, не заводись. – Ему совсем не хотелось ее обидеть. – Просто я, как ты: хочу сначала с одним разобраться, а потом уже с другим.

– С одним или с одной?

– Так ты, оказывается, тоже ревнива?..

– Вот видишь! Опять перевернул!.. Просто мне интересно, что это за одна.

– С одним, с одним, – вздохнул он, – только вот все никак не получается…

– И кто же этот упертый баран?

Рыжюкас засмеялся.

2

Около костела старушки продавали цветы.

Внутри, как в колодце, было гулко и прохладно. Здесь, спасаясь от жары, Ленка придумала готовиться к экзаменам. Завтра она сдает «Историю СССР», они сговорились, что Рыжук только заглянет на минутку и не будет мешать.

Утром они с фрэндами уплывают на байдарках к морю собирать янтарь. С работы его вытурили, занятия в вечерней школе кончились, и он с полным правом устроил себе каникулы, как у людей.

Мальчик в черном платье с белыми рюшками смахивал гусиным крылом пыль с серебряных, платиновых и золотых сердец, рук и нижних конечностей, выставленных, как на витрине ювелирно-анатомического магазина. Эти дорогие отливки приносили в дар храму исцеленные горожане. Но, судя по приношениям, молитвами вылечивали преимущественно сердца.

Ленки в костеле не оказалось, а так как исцелять ему ничего не хотелось, Рыжук вышел на улицу.

Одна сторона улицы была в тени. В пыльных окнах солнечной стороны грелись коты. Двое пятиклашек с большими, как у отличников, портфелями внимательно изучали витрину букинистического магазина. Около автоматов с газировкой, стоя на педалях, пил воду заехавший прямо на тротуар велогонщик в кепке с прозрачным козырьком и номером на мокрой от пота майке.

В такое утро десятиклассницы в белых передниках идут по городу на экзамен по письменной литературе, а рубашки парней пахнут сиренью.

Кресты над костелами сияли чистым золотом, а крыши домов вокруг отливали всеми тонами старой черепицы. Звонили к заутрене колокола…

3

Он поднял голову. Кресты над костелом действительно сияли. Ветки деревьев просвечивались насквозь. Шпили и купола, крутые скаты чешуйчатых крыш повисли в их сплетении, как в паутине, и оттого казались прозрачными, даже нематериальными.

Но в тот солнечный день начала лета он не мог этого видеть.

Сорок пять лет назад никаких сияющих крестов здесь не было. А колокола тогда могли звонить по утрам лишь в воображении набожных прихожан…

Совковые администраторы «позаботились», превратив храмы в ободранные сараи, с провалами в прогнивших крышах и глухими дверями под амбарным замком. Даже над обезглавленной Кафедрой, открывавшей «брод», фигура женщины с крестом появилась только лет десять тому.

И на его любимом холме за Нагорным парком, хотя и называли холм «Трехкрестовкой», никаких крестов тогда не было. Это вчера с заезжими немцами они пристроились попить пивка у подножья белоснежного троекрестья, теперь вновь вознесенного над городом, и с тихим восторгом взирали на островерхие крыши и шпили внизу, застывшие, как мачты фрегатов в закатном солнце…

Мне повезло, подумал Рыжюкас, мне можно позавидовать. Этот город меня перегнал. Он ожил, как старая кляча, дорвавшаяся вдруг до овса и щеток нового хозяина. Все здесь словно сговорились: избавившись от совковой бесхозности, сорок лет кряду все угнетавшей, теперь лелеют эти декорации прошлого, обновляя, освежая и приукрашивая их, как декорации к воспоминаниям его детства.

Конечно, дворы вокруг бывшей Тарзанки, думал он, доживающие свой век, скукожились и стали совсем жалкими – с их понуро покосившимися домишками, полусгнившими заборами, с сараями, криво латаными кусками фанеры, жести, рубероида, с курятниками ржавых кузовов, притянутых со свалки…

Но зато центр, почти весь Старый город, где пронеслась его первая любовь, невероятным образом расцвел и принарядился. Идеально выложенные тротуары, обновленные фасады домов, зеркальные витрины кафе и магазинов, дворики, сверкающие чистотой, зеленью газонов и прочим благоустройством, игривые окошки мансард с геранью…

Именно такими они мне и запомнились, – думал он, – хотя вовсе и не были такими раньше. Это опасно и путает мысль. Так, чего доброго, начнет казаться, что ссдаое-ссдаое и случилось, замечательно произошло у меня в тот взлетный период восхитительного щенячества. А потом лишь катилось по убывающей, постепенно превращаясь в тоскливую тягомотину…

4

Ленка появилась не с той стороны и сразу затараторила без знаков препинания:

– Рыжий я боялась маман увидит что я опять иду не на консультацию пришлось кругом как спалось доброе утро куда мы идем пошли куда-нибудь быстрее столько знакомых и завтра весь город будет знать…

По тому, как решительно она двинулась мимо дверей собора и свернула в проулок, Рыжук догадался, что она что-то задумала. И в ее задумке нет места «Истории СССР», что его вполне устроило.

Пройдя пешеходным мостиком через бурлящую по камням речушку в Саду Молодежи, они полезли по крутому склону. Это понятно: Ленка боялась попасться на глаза знакомым. Она тащила его в дальний конец Нагорного парка, и это тоже было понятно – трудно представить, как ей попадет, если маман узнает…

Но она неслась дальше.

Не было никаких знакомых, и незнакомые давно исчезли, затерявшись среди холмов на самом краю света.

Она неслась дальше и тянула, тянула его за собой.

Они карабкались по откосам и слетали вниз, как от погони. Неслись, очертя голову все быстрее и быстрее, запыхавшись, преодолевали спуски и подъемы, подъемы и спуски, хватали руками колючие ветки барбариса, прошлогодние листья – сухие и гремящие, как фольга, снова ветки барбариса, ветки других кустов, стволы берез, снова взлетали на вершину и снова кубарем катились вниз. Все быстрее и быстрее…

Можно бы обойти вокруг, даже объехать на автобусе или хотя бы двигаться по тропинке…

Тропинки! Там не было никаких тропинок! Там никто никогда не ходил.

Ленка тащила его, как от беды; он уже запыхался; она, наверное, тоже, но и не думала останавливаться: казалось что этому кроссу не будет конца… И когда все перемешалось окончательно, и он уже больше не мог соображать, Ленка вдруг встала и изрекла:

– Хватит.

Здесь, у заброшенного лыжного трамплина на склоне горы над школьным стадионом…

Здесь они познакомились во второе воскресенье сентября тысячу лет назад, вчера, послезавтра. Он тогда подарил ей ветку барбариса; маленькие иголочки больно кололись, красные спелые ягоды капельками дрожали на свинцовых листочках, а руки ее в ласковом солнце были прозрачны и легки.

Такими, что их невыносимо не целовать…

5

– Здесь мы будем загорать, – сказала она, остановившись. И, достав из сумки с учебниками плетеную подстилку, предусмотрительно захваченную из дома, швырнула ее на траву и начала раздеваться.

Она была ужасно практичная. Уже почти лето – невозможно появиться на пляж бледной как молоко и позорно сверкать по городу белыми как лапша икрами. Уже время ходить без чулок.

Она попросила его отвернуться и стала снимать майку через голову.

Сейчас она аккуратно вырвет из тетрадки страницу, выкроит из нее треугольник, общиплет зубчики по его краям…

Уже полдень. Солнце лупило в землю вертикально: вокруг дрожал вертикальный лес из светлых лучей и прозрачных берез. И был ветерок…

Теперь она лизнет кончиком змеиного алого языка этот бумажный клочок, белый треугольник в клеточку, наклеит его на нос и, откинув голову, зажмурит глаза, подставит всю себя солнцу, а он… А его нет рядом вовсе, он вообще исчез, растворился в этом солнечном мареве, свихнулся, выкипел, его унес ветерок…

– Ого, да мы стали уже совсем сильными!..

Это Рыжук подхватил ее и, раскрутив отчаянной каруселью, бережно опустил на подстилку…

Ленка засмеялась и потянула его вниз, ухватив за солдатский ремень его клепаных самопальных джинсов из палаточной ткани. Это она надумала, что он тоже должен раздеться. Он вырвался и, стоя прямо над ней, решительно снял рубаху и лихо ее отшвырнул: загорать так загорать. Она хмыкнула и, игриво вцепившись в его штаны, дернула, потащила их на себя: джинсы соскользнули вместе с трусами, и он предстал пред ней голым и напуганным истуканом.

Она лежала на спине, грудь торчала сосками в небо, совсем нагая в солнечном свете, безо всякой стыдливости смотрела на него снизу вверх, прикрыв глаза от солнца козырьком ладошки и откровенно, даже нарочито оценивая его мужской причиндал, к ужасу Рыжика совсем некстати взметнувшийся, как ствол гранатомета, взятого наперевес…

– Ого, да мы оказывается…

Она не успела договорить, или Рыжук не успел дослушать. Все закрутилось и стало падать, падало долго, как в лифте, если бы в лифте не было дна.

– Не надо, пусти… дай я сама…

Она перехватила руками его ствол, ловко направив его куда нужно; так ротный старшина помог бы выйти на цель зеленому новобранцу. Теперь она обнимала его, крепко стиснув, как мать ревущего мальчугана, она сдавила его ногами и вжалась в него, как всадница в лошадь, понесшую без седла, она бесстыдно налезала на него, обхватив его и подталкивая к себе закинутыми ногами…

Вот когда все грохнулось и перевернулось, когда взорвалось. И причем тут сисястая Литл-Милка с ее примитивным учебно-тренировочным кувырканием на драном диване в малой учительской.

Было больно и похоже на нокаут.

6

Ветер листал страницы тетрадки… Перелистывал… Пожухлые листья шуршали, как море…

Ленка лежала, откинувшись и зажмурив глаза, улыбалась.

Рыжуку стало так стыдно, что он, забыв про одежду, полез по бетонной плите трамплина, держа в зубах перочинный нож. Там, наверху, на самом краю бетонной пропасти, где легко сломать себе шею, он процарапал его обломком – когда этот ножик успел сломаться! – ее имя.

И номер телефона, который поклялся помнить сто лет.

Потом он спрыгнул с трамплина, чудом уцелев, и, обдирая голый живот и колени, залез на дерево, откуда стал орать стихи про небо, которое должно снимать шляпу при его появлении. И обещал, что станет великим или немедленно уедет бороться за свободу в пампасах…

А Ленка (она очень практичная, не хуже своей мамаши) достала из сумки приготовленный дома здоровенный бутерброд и старательно разделила на двоих.

7

Белый свет как белый сон. И это белое солнце. И березы. Все размылось, смешалось, кануло. Все сдвинулось и испарилось.

Так легко и просто она ему отдалась, нет, взяла его, сразу став младше и беззащитней – в этот солнечный день накануне лета. Она сравнялась с ним, дала ему победить. Так всегда бывает, в конце концов, так и должно быть. Неважно, что Рыжук этого не знал.

Всплеск шелковой майки, снимаемой через голову, белые плечи, белая грудь, два темных выпуклых соска выстрелили в него, как из двустволки…

Не надо… Пусти… Я сама…

Все теперь будет иначе. Все теперь организуется, станет основательным и простым, потому что командовать теперь будет только он. Он будет сильным и уверенным в себе…

Но никакой уверенности не было, и никакой силы тоже. Тревожно сосало под ложечкой, подташнивало, как перед обрывом. Все взлетело, но казалось рухнувшим, опрокинутым. Все стало вдруг нереальным, непрочным, зыбким, как в парах бензина, когда мир сдвигается в воздухе и дрожит.

И был колотун. Что-то счастливое случилось, но не казалось вечным. Напротив, пришло предчувствие неотвратимой потери. Откуда? Зачем?

Почему на всю жизнь осталось вдруг это ощущение, что все вот-вот обрушится – от малейшего дуновения, даже само по себе: медленно осядет, чтобы рухнуть, обвалиться, сокрушив и засыпав собой весь его мир, поместившийся на скамейке в скверике за университетом?

8

Подходя к дому, Рыжюкас купил телефонную карточку и остановился у проржавевшей будки с выбитыми стеклами, чудом уцелевшей в строительном хаосе вокруг, хотя таксофон в ней повесили новый…

Телефона у Ленки вообще-то не было… Телефоны тогда были роскошью, на них записывались в очередь на долгие годы. Но номер, процарапанный в бетоне лыжного трамплина, буквально стоял у него перед глазами. Цифр Рыжюкас никогда не запоминал, обычно путался, даже называя собственный номер. А тут и действительно ухитрился запомнить на всю жизнь.

Тогда у него неплохо получалось звонить и без монеты. Нужно нажать кнопку, набрать первые две цифры номера, затем, слегка опустив рычажок, набрать остальные цифры…

– Да, я слушаю… Алло… Алло… – Голос был лысый, с черными усиками и в подтяжках. – Говорите же, наконец, раз позвонили…

Ладно.

– Попросите, пожалуйста, Лену.

– Минуточку… А ее… Кто, собственно, ее спрашивает?

Телефонная будка слегка покачнулась.

– Один знакомый.

– Странно…

Было слышно, как он пропел куда-то в бесконечность: «Елена Юрьевна, вас к телефону! Какой-то о-о-чень мо-о-о-лодой человек…»

Рыжюкас повесил трубку. Засмеялся, представив маленькую старушенцию с седыми космами и в мягких шлепанцах… Она, наверное, здорово шепелявит из-за отсутствия передних зубов. По случайности и ее полвека назад тоже звали Леной.

И тут вспомнилось: у Ленки была одноклассница, кажется, Даля, она жила прямо над ними, ей он и названивал – с просьбами срочно передать Ленке «очередную глупость», как Даля называла его важнейшие сообщения. Однажды она снизошла до того, что даже позвала Ленку к телефону. О, как ему нужно было тогда поговорить! Как просил он, как требовал немедленно встретиться, как ляпнул в сердцах, что это будет их последний разговор…

– Тогда зачем же встречаться?! – спросила Ленка раздраженно.

Но все-таки встретились.

9

– Ну что тебе еще теперь надо? Ты ведь этого добивался?

Поздно вечером они стояли у Ленки в подворотне. Шел дождь .

Рыжук дымил сигаретой, швырял щелбанами окурки – «Будет пожар» – снова закуривал, еще и не докурив.

– Я лучше пойду, – сказала Ленка.

Пока он там развлекался на взморье с друзьями, она загибалась на выпускных. Между прочим, из-за него она отхватила по «Истории СССР» трояк. Этого вполне достаточно ей и ее бедной маме. Завтра они отвалят к Лысому на все лето. У нее накрылся даже школьный бал. Так мамаша рассчиталась с Рыжим за тройку. А сейчас ей надо идти, ей еще нужно собраться, она простирнула все шмотки, их надо успеть погладить…

Рыжий молчал. Она может уйти, хотя бы и насовсем… Она так не хочет, она хочет «просто пойти»? Впрочем, ему все равно…

– Рыженький, Генсочка, милый, хороший, иди домой, ладно? Мы потом с тобой обо всем поговорим… Ну что ты опять придумал, ну чего ты наворочал!

Ничего ни с чего он не взял. Он просто олух царя небесного, упрямый урод, осина, дубина, ну что он тут стоит, засунув руки в карманы?! И все не уходит, как призрак какой-то, как хулиган с Лосевки.

– Я промокла, устала как кляча, простыла, мне нужно идти, мама опять ругаться будет, она с нами совсем сойдет с ума. Завтра нам ехать, а ты смотришь, словно стреляешь… И так долго не уходишь, так глупо стоишь… У меня уже температура.

Никто и не держит.

10

– А разве любовь не должна быть свободной? – своим звонком Малёк вернула его на землю. Хотя она снова удивительным образом попала в тему.

– Это в каком смысле? – спросил он.

– В том смысле, что если человек, допустим, меня любит, я могу делать, что я хочу?

– С ним?

– С кем хочу. Я могу быть сама собой?

– А ты этого не знаешь?

– Знаю. Но он меня достал. А я хочу быть свободной.

– Человек может поступать так, как он хочет…

Учить их ему всегда нравилось. И давать советы, предварительно расспросив. Он и любил-то юных девиц больше всего за то, что их всегда есть чему учить, и за их готовность воспринимать наставления.

– А другие человеки?.. Ну если его это бесит. Если он требует всякие глупости?

– Это уже его дело. Он ведь тоже может поступать как хочет.

– И что тогда?

– Тогда ты ему будешь не нужна. Поэтому так трудно быть самим собой… Но надо и как-то подстраиваться.

– Вот еще! Должна же у меня быть гордость?!

– Девичья гордость – это та же глупость, только в квадрате.

Она вздохнула.

– Мне кажется, что ты все-таки не такой упертый, как этот… морской конь… Ну вот если бы мы… Ты ведь умный, и ты бы все понимал. Ты бы меня отпускал и не лез бы с глупыми расспросами… Ну куда я денусь, правда?..

Знала бы она, каким упертым он был! Из-за чего с Ленкой все окончательно и обвалилось.

11

Это был, может быть, лучший день в целой их жизни, но они об этом не знали. Поэтому все и закончилось так по-дурацки, когда он снова вошел в штопор…

Вчера они с парнями вернулись с моря. Рыжук приехал обветренный и загорелый, уверенный в себе и твердо знающий, как нужно жить.

Они встретились случайно. Как будто в этом городе можно случайно не встретиться, выйдя на «брод». Ленка шла по другой стороне проспекта, разумеется, с этим яблонутым, увидев ребят, испуганно приостановилась, что-то резко тому бросила и, не оборачиваясь, перешла дорогу.

– Привет! А я думала, ты утонул…

Ленка тоже загорела, она была в цветных босоножках на шпильках, в короткой юбчонке «колокольчиком» на хрустящей крахмалом нижней марлевой юбке, туго затянутый на затылке «хвост», губы… Про губы не будем… А вот красные, как спелая клубника, клипсы ей были явно к лицу, она вообще смотрелась клевой чувихой с рекламной картинки… И поэтому была совсем не по нему, из-за чего Рыжук всегда и психовал…

Она и действительно не принадлежала ему, что было очевидным уже тогда, а стало понятным лишь много лет спустя. И дело тут не в разнице в возрасте, хотя два года не мелочь, а в том, что символы вообще никому не могут принадлежать, оставаясь рекламной приметой времени или всеобщим достоянием, как черепичные крыши домов, дюны, сосны или дуновение свежего ветерка…

Узрев Витюка, Рыжук уже ничего больше не видел… Поэтому вместо приветствия он и сказал ей, что новые клипсы у нее, как у домработницы. Они могут нравиться только этому яблонутому… Кстати, куда это он так быстро слинял? Витюка и действительно как ветром сдуло…

Дело вовсе не в клипсах, Ленка это прекрасно знала, поэтому весь вечер терпела его хамство, пока он не назвал ее клиенткой.

А сегодня утром они встретились на пляже: чужие люди.

12

Ленка играла с какими-то чудиками в дурака; а Рыжук с друзьями (все с линялыми косынками из старой тельняшки на шеях) бродили вдоль берега реки по пляжному песочку, клеясь к девицам без разбору, и на всех нарывались. Потом Сюня таки схлопотал.

Правда, начали не они. У пивного ларька возле раздевалки они взяли по пиву и по бутерброду со шпротами. И стоя вокруг высокого деревянного стола, ловили кайф. Мишка-Дизель как всегда нанизывал Сюне дымные кольца на нос…

Но когда пять юнцов в пижонских косыночках на шеях демонстративно ловят кайф, это обязательно кого-нибудь раздражает. За соседним столом компания мужиков тоже пила пиво и ловила кайф, но смотрели они на друзей осуждающе. Потом один из них, в темно-синих семейных трусах и майке, обтянувшей поигрывающие трудовые мускулы, подошел к ребятам и, улыбнувшись Сюне, вежливо сказал:

– Позвольте рыбку.

После чего он аккуратно, двумя пальцами подцепил шпротинку с Сюниного бутерброда и отправил ее себе в рот. Изобразив на лице удовлетворенность, он развернулся и, покачиваясь как матрос на палубе, двинулся к своим. К всеобщему их удовольствию.

В кругу приятелей воцарилось молчание. Такой наглости никто не ожидал.

– Хорошие люди, – иронично глядя на Сюню, сказал Махлин-Хитрожоп. – Вежливые и простые. И ведут себя прямо как свои.

– Боюсь только, что он руки не помыл, – задумчиво заметил Витька-Доктор.

Тут, посмотрев на оторопевшего Сюню, все дружно загоготали. Даже Рыжук, который был не в духе.

Сюня побледнел, поправил указательным пальцем дужку очков, высокомерно оглядел приятелей с ног до головы, взял свой бокал, неторопливо подошел к столику соседей, снова поправил на переносице дужку очков и глянул в лицо обидчику:

– Не изволите ли и пивка?

Спросив так, Сюня плюнул в кружку. И прежде чем мужик успел хоть как-то среагировать, выплеснул ему пиво в лыч.

Мишка-Дизель только этого и ждал. Рванув с места, как на сотке с барьерами, он кинул себя к соседнему столу и, навалившись на него всей массой, разом перевернул стол вместе с бокалами на опешивших мужиков.

Заварилась каша, силы были не равны, но Рыжук, может, впервые в жизни, встревать в драку не стал, потому что был совсем не в себе. Он даже пива не пил.

Помахать кулаками ему, конечно же, хотелось. Но вместо этого он угрюмо пошел к реке, даже не оборачиваясь. Постоять за себя его друзья умели, тем более они умели быстро бегать…

13

Подойдя к компании резавшихся в дурака, Рыжий вежливо поздоровался и небрежно выдал самую дурацкую фразу, какую только смог придумать:

– Гражданка Лена, не пойти ли нам скупнуться?

Было понятно, что он просто старается подавить колотун, поэтому Ленка сразу поднялась и молча пошла к воде.

Они уплыли вниз по течению и целовались на той стороне, возле старой мельницы, где был водопад, под который он ее и затащил. Это было совсем не так, как раньше, потому что Ленка была в мокром и открытом купальнике, он целовал ее влажные холодные плечи и ложбинку на мокрой груди. Осмелев, он даже потянул вниз ее купальник.

Сначала она поддалась, но когда он склонился к груди, резко вывернулась.

Переплывать реку назад Ленка трусила. Она плыла осторожно, положив руку ему на спину. Рыжук пыхтел и старался на совесть. А когда они приплыли к буйкам, лихо прошелся метров двадцать «дельфином», и у него, наконец, правильно заработали ноги – парно шлепая по воде. Выйдя на берег, он совсем раздухарился и сделал стойку на руках, потешно дрыгая в воздухе ногами.

Ленка смотрела на него и смеялась в ладошки, раскачиваясь, как на ветру. Потом она опустила руки, чуть постояла, примеряясь, вытянулась, прогнулась, будто в ней расправилась стальная рапира, нажала в себе какую-то кнопку и выстрелилась двойным сальто так, что у народа вокруг пооткрывались рты, а глаза у всех стали выпуклыми, как фары. Но ей этого было мало, и она выдала еще сальто, потом рондад и фляк, прошлась колесом, встала, глянула на Рыжука, а уже потом – на всю офонаревшую пляжную публику. И невозмутимо улеглась на песок.

14

В город возвращались на речном трамвае. Тогда река еще была судоходной.

Народу на палубе навалом, но когда пошел дождь, они остались вдвоем и снова целовались.

От пристани шли в ливень, Ленка шлепала босиком, насквозь мокрая и довольная, он тащился сзади, держа ее босоножки. Она повернулась к нему и, дразня его, запрыгала спиной вперед, рискуя во что-нибудь врезаться. Тогда он догнал ее и поцеловал в настоящий засос – прямо посреди улицы, назло публике, торчащей в подъездах.

Капли дождя стекали по ее моське. Глаза были мокрыми, тушь потекла и размазалась, а губы были мокрыми и солеными…

Потом они целовались в кино на последнем ряду, а здоровенный мужик на экране (наверное, это был Пугачев) сунул пальцы в рот, да как засвистит, подмигнув в зал диким глазом.

– Вот это – мужчина! Не то что мы – с нашими хилыми печенками, – сказала Ленка. Посмотрела, чуть наклонив голову и улыбаясь в темноте глазами, в которых отражались два кино.

– Тоже мне фокус – свистнуть!

– А ты попробуй… Слабо?

Его вывели из зала два милиционера. И отпустили: картина хорошая, им хотелось досмотреть.

Так прошел этот лучший в их жизни день и самый длинный день того лета…

И даже не вспомнить, за что потом зацепилось. Может, просто день кончился и надо было расставаться, чего Рыжюкас никогда не умел. Чему он до сих пор не научился, ухитряясь любую ситуацию загонять этим в безнадежный тупик.

15

– Ничего этого не было, – говорила ему Ленка, зябко ежась в промокшем платье. – Я тебе все наврала. И мама тут ни при чем. И никакой он не представительный… Обычный прилипала…

Они снова стояли у нее в подворотне, надо было идти, но уходить он не собирался. Вместо этого он выразительно молчал.

Ослепительная догадка его только что пронзила. Он у нее был не первым. Там, у заброшенного трамплина, она его просто пожалела, да и не его даже, а себя. Ей жаль было не заполучить и эту игрушку…

– Ну и что из того, что ты меня любишь? – говорила она, как бы подтверждая его догадки. – Ну и пусть стыдно, пусть ударишь… Но что ты стоишь?

Рыжий молчал. Еще более выразительно.

– Да, я надела его клипсы, да, мы встречались, конечно же, я во всем виновата… Мы пошли на танцы, потом была обычная складчина, конечно же, я обо всем пожалею… Мещанка, оторва, клиентка… Мне уже плохо, пусть будет хуже… Но сколько же можно! Зачем же так долго стоять и молчать?

Гене Рыжук тупо молчал. Уже совсем тупо.

– Ничего ведь не случилось, ерунда какая-то… И все прошло… Сразу, как я тебя с фрэндами увидела. Я же сама к тебе подошла… Ну что ты теперь стоишь!..

Дверь Ленкиной квартиры многозначительно отворилась. Но никто не выглянул. Просто пахнуло пустотой и полной безнадегой…

– Ты же не верблюд какой-нибудь! – сказала Ленка. Она еще попробовала взять свой обычный тон. – Мы же всегда все понимаем, абсолютно все… Мы ведь радиотехнику любим и обязательно будем великими…

Он не реагировал. Он тупо стоял на своих копытах. Ленка вздохнула и добавила голосом чужим и строгим, как у ее мамы, всегда не вовремя подводящей итог:

– Ничего теперь уже не выстоишь… Успокойся и иди.

Он развернулся и ушел. «Из принципа». Так же, как «из принципа» он только что не уходил. Так же, как и все, что он тогда делал или не делал.

16

Конечно, все кажется теперь лишь милейшим пустяком, – думал Рыжюкас, задержавшись напротив Ленкиной подворотни и даже закурив трубку, что редко делал на улице. – Во всяком случае, обкраденным я себя не ощущаю. Завидно только той остроте, с какой такие пустяки тогда переживались. Вот, оказалось, где была жизнь!

Он глубоко затянулся, чего уж и вообще никогда не делал, куря трубку, потом порциями выдул из себя несколько клубов дыма, задерживая дыхание, как если бы нырнул… Что ж тут поделаешь, если самым большим кайфом для него стало теперь такое вот барахтанье в собственном прошлом. Впрочем, это совсем не так уж и плохо. Совсем неплохо понежиться в этом пенистом бассейне с подогретой минералкой.

Да и вообще… Рыжюкас давно подметил за собой некоторую странность: какой бы замечательной ни была его очередная подружка, в какую из самых классных женщин он не был бы влюблен, ему важнее всего, да, пожалуй, и насладительнее были не столько отношения с ней, сколько воспоминания о них.

О, Воспоминания! Только они прозрачны и чисты – без пошлой бытовухи, без жеребятины и дурных запахов изо рта. Память, к счастью, избирательна. Восхитительны таежные закаты, и при чем здесь досаждавшие комары!

«Тебе тысячу раз хорошо с ней, но пусть это будет последняя тысяча, – думал он почти вслух – от привычки наговаривать тексты на диктофон, который по дурости в эту поездку вообще не взял. – Всегда лучше все как-то закончить, пока это тебе не обрыдло. Так прима в балете знает: важно успеть вовремя уйти, чтобы не испортить о себе впечатление…

Пусть закрутят тебя другие луны, заметелят другие заботы, а потом пусть наступит пустое лето, когда ни жнива, ни радости, ни строки. И пусть все начинается снова – в суматошных хлопотах, пусть ни на что не достанет дней и минут, пусть все не случится… – Может быть, так и надо бы начать его злосчастную повесть? – Чтобы однажды пришла осень, посыпался дождь, чтобы тоска пролилась из просветов свинцового неба, лучи ее пусть пронзили бы тебя насквозь и пригвоздили, как старую подошву.

В дороге или в постели, глотая сухую горечь пропыленных вокзалов или уткнувшись лицом в деревянную подушку, пусть завыть тебе из-за каждой пуговицы прежнего платья… И только тогда обрести эту утраченную любовь: теперь уже навсегда, потому что только возвращение бесконечно…»

Начало, не начало, но это все-таки надо записать, засуетился Рыжюкас и сунув непогасшую трубку в карман, что, впрочем, делал довольно часто и без каких-либо последствий, кроме вечно вымазанных пеплом карманов, решительно направился в сторону дома.

Глава седьмая Я ТАК И ЗНАЛА, ЧТО ПРОПАДУ…

1

Теперь он сидел за столом и ничего не делал.

Это прекрасное занятие – ничего не делать. Но оно быстро осточертевает. И за это не платят. Если ты, конечно, не академик и не пенсионер. Академиком, даже сексотерапии, его вряд ли изберут, а заняться оформлением пенсии он вот уже больше года не мог себя заставить. За эти их копейки официально признать себя старпером – это было выше его сил. В стране, где все былые заслуги не в счет, где даже бывший глава парламента получает пенсию два доллара в месяц, о чем на каждом углу плачется.

Прошел уже почти месяц, как он здесь.

На столе перед ним лежала довольно потрепанная рукопись его злосчастной повести с загнутыми углами и разноцветными пометками на полях, стопка чистых листов французской мелованной бумаги и отточенные карандаши. Рукопись – со всеми поправками, вставками, добавками, сделанными в разные годы, – он перелистал уже несколько раз, не испытав при этом ничего, кроме раздражения и приступов панического озноба…

Где-то он вычитал, что никто так ни любит, чтобы ему мешали работать, как русский писатель. Вот и сейчас он не просто ничего не делал, а ничего не мог делать: его сбили с панталыку переговоры со случайной попутчицей.

Знал ведь, предчувствовал, что история с ней обязательно обернется какой-нибудь дурью.

2

– Ты можешь мне перезвонить? – попросила Маленькая, как всегда не поздоровавшись. Она, оказывается, вычитала в «Правилах хорошего тона», что по телефону не здороваются и вообще говорят только по делу. – Нам нужно серьезно поговорить.

Рыжюкас почувствовал надвигающуюся неприятность. Разумеется, он мог ей перезвонить. Он с удовольствием бы не перезванивал, если бы хоть по какой-то причине действительно не мог. Но выдумывать причину он не стал.

– Я так и знала, что пропаду, – сказала она, когда он позвонил. – Надо же было мне так не вовремя подзалететь.

«Это никогда не бывает вовремя, как смерть», – почему-то о смерти подумал Рыжюкас.

– Ты уверена? – спросил он подчеркнуто рассеяно. Успев мгновенно решить, что его это не слишком касается…

– Я уже сделала УЗИ… Понимаешь, у меня будет ребенок.

– Мне кажется, одного ребенка тебе вполне достаточно…

– Чего?!

– Ты сама еще ребенок… И потом… Тебе же не нравится этот твой Дима, ты не собираешься с ним жить…

– Ты – идиот?

Рыжюкас опешил. Жаль, что они так сразу перешли на ты. Недаром он уже давно представляется молодежи исключительно по имени-отчеству…

– Малёк, ты не горячись. В нашей жизни неприятности бывают гораздо чаще, чем нам бы хотелось… Дима просто молод и не очень опытен. Но с годами это обычно проходит…

– Причем здесь Дима?! У меня с ним ничего не было. Я же тебе говорила, что я своим парням не изменяю. Да у меня вообще ни с кем не бывает без презика… Кроме тебя.

Только этого ему не хватало!

– Малёк, послушай, у нас ничего такого не могло получиться, – проговорил он как можно мягче. В подобных разговорах важно не потерять контакт с собеседником…

Она молчала. Он ждал продолжения, он даже совершил определенное усилие, заставляя себя, что называется, въехать в ситуацию, чтобы поаккуратнее выстроить этот разговор, заведомо ничего хорошего ему не сулящий.

– Знаешь, ты мне перезвони еще раз, – неожиданно просто сказала она. – Я пока поплачу немножко, а ты перезвони. Я тебя очень понимаю, и я совсем не хочу с тобой ссориться… Но я ведь не могу остаться в этой истории одна. Даже из гордости… Ты же сам говорил, что быть гордой глупо… А мужчины так не любят, когда мы ревем…

Чушь какая-то! Этого не могло быть. Потому что случайно с ним такого не было никогда. Кроме одного раза, которого ему хватило на всю жизнь.

3

Они тогда уехали в Вильнюс с девушкой Линой, подругой его первой жены. Лина его любила, собственно, с ней первой он и познакомился на институтском вечере, а уж потом переметнулся к ее подруге. Однажды, когда он был уже женат, Лина позвонила, ничего особенного не сказала, но он понял, что ей совсем плохо, через час они встретились на вокзале, проходящий поезд через десять минут, он только успел схватить в буфете бутылку «Солнечной долины» – тогда этот приторный кисель был высший шик, – и выпросить у кассирши два билета в «СВ», да еще со студенческой скидкой.

В каждом купе тех спальных вагонов был диван с крахмальным бельем, уютный торшер, мягкое кресло и даже душ. Лину потрясло, как ладно он все устроил, как сразу она с ним успокоилась. «С тобой хорошо и просто». Они разделись донага и радовались как дети. Кожа у нее оказалась необыкновенно белой и бархатистой, но у них ничего не было, она так и осталась невинной. Воодушевленный ее похвалой, Рыжук настолько вошел в роль бескорыстного успокоителя, что ничего такого и не попытался, а просто кончил ей на бархатный гладкий живот, ну, может, и не один раз, а несколько, что, конечно, чуть принизило возвышенность ситуации, но было Линой принято с пониманием.

Потом его закрутила жизнь, она его уже и тогда закручивала, Лину он не видел около года, а когда вдруг решил ее навестить, то в общежитии не застал. От подруги он узнал, что Лина, оказывается, таки от него забеременела, но сообщать Рыжуку об этом не пожелала, обидевшись на его исчезновение. Аборт она сделала неудачно, нажив перспективу бесплодия, после чего, провалявшись в больнице, бросила институт и уехала к матери в Польшу, где вышла замуж за пожилого вдового итальянца, чтобы воспитывать его троих детей…

Этого урока Рыжюкасу хватило. Осторожность с тех пор стала для него непреложным правилом.

Правда, и к техническим средствам защиты он никогда не прибегал.

Примитивные резиновые изделия Ваковской фабрики, утонченные импортные собратья которых теперь так настойчиво рекламируются, он употреблял в дело только в детстве, надувая их с пацанами вместо воздушных шариков. Ну и еще однажды, уже в зрелом возрасте – когда ему пришлось натянуть презерватив на горловину бензобака новенького «Пассата» вместо крышки, забытой на заправке.

Из девичьих забот – не подхватить, не подзалететь и не пролететь – ему досаждала только первая. Время, конечно, иное, опасность подхватить без презерватива какую-нибудь модную заразу стала теперь практически неотвратимой, а изделия усовершенствовались, утратив сходство с пересыпанным тальком куском велосипедной камеры, но ничего с собой поделать он не мог. Пользоваться презервативом для него оставалось невозможным, как если бы пришлось вытанцовывать его любимый буги в кирзовых сапогах.

Что до опасности подзалета, то тренированность и усвоенное с годами умение контролировать процесс, в самый последний миг умело перенося своего «птенца» к верхнему «гнездышку», до сих пор обеспечивали его партнершам безопасность. Только в их рот он и любил опорожнять себя, считая его наиболее искусным и умным приемником. При этом он и любую неумеху мог так естественно и легко подготовить к принятию незнакомца, так безошибочно выбирал правильный тон и так доходчиво ей все объяснял, что все получалось сразу, а главное охотно.

И там, в поезде, с Маленькой все именно так получилось, впрочем, без особой даже подготовки.

– Возьмешь в рот?! – с нарочитой грубостью почти рявкнул он в самый критический момент.

– А можно?! – спросила она его с такой неподдельной радостью, с таким восторгом, будто ей после долгой ангины предложили эскимо.

– Только живо!

И прежде чем отвернуться и затихнуть, она еще довольно долго и старательно ласкала губами его причиндал, ставший тяжелым и вальяжным после в целом неплохо проделанной работы. Долго и, как ему тогда показалось, несколько обескураженно…

4

Заставив себя настроиться, он снова позвонил в Калиниград.

Вообще-то он ждал, что она перезвонит ему сама. Именно ждал, так как уже понял, что из этой истории он не должен даже пытаться соскочить. Оставшись один, этот несмышленыш натворит глупостей…

– Скажи, ты могла бы срочно приехать? – спросил он.

– Ты что – чокнутый?! – радостно взвилась она. – Я же только об этом и мечтаю!.. А тебе когда нужно уезжать, ну, сколько мы пробудем в Вильнюсе? Это же так клево, я там никогда не была, только проездом! А теперь ты мне все расскажешь и покажешь, ты же там вырос…

Рыжюкас опешил. Значит, с «подзалетом» у нее все проскочило? Обычная ложная тревога?..

– Ты сумеешь сделать мне визу? У меня ведь только транзитная…

– А как ты себя чувствуешь? – спросил он осторожно.

– Нормально, хотя, конечно, чуть подташнивает, но ведь еще совсем крохотный срок, всего четыре недели…

Тут можно совсем свихнуться! Нет, надо как-то твердо и последовательно провести свою линию.

– Малёк, послушай… Тебе надо приехать, но не совсем на экскурсию, хотя город я тебе обязательно покажу… У меня тут приятель, Витька-Доктор, мы в школе вместе учились, а теперь он главврач, я с ним уже обо всем договорился… Это совсем не больно и займет ровно полдня… Но если ты хочешь, я и в Калининграде могу договориться, и ты все сделаешь на месте. Или давай выруливай в Минск, там тебя встретят…

– Ты везде и обо всем можешь договориться?.. – она замолчала.

За этим молчанием Рыжюкас почувствовал бурю. Он даже зажмурился, отстранив трубку и представив, что она сейчас ему выдаст… Но буря не разразилась. Видимо, взяв себя в руки, она тихо спросила:

– А если я согласна? Если я хочу от тебя ребенка?.. Правда.

«Она согласна». Это как в анекдоте со сватовством: князь Вяземский молод и состоятелен, невеста, хоть и стара, и бедна, и кривовата, но согласна. Полдела сделано: осталось уговорить только князя Вяземского…

Рыжюкас понял, что сейчас останавливать ее бессмысленно, тем более по телефону отнекиваться от своей причастности к ее подзалету. Проще как бы принять ее версию, а потом как-то постепенно вырулить…

– Видишь ли, собственно, дети не делаются так… То есть вообще-то они именно так и делаются…

Он вспомнил хохму про яблонутого Витюка и его папу, который в «процессе» не о том думал. И чуть не пересказал ее ей, даже начал. Но здесь не до шуток:

– Понимаешь, новый человек не должен появляться случайно… Сначала все-таки принимается решение… Люди должны хорошо знать друг друга и, как минимум, понимать, зачем им ребенок. – Он чуть не сказал совместный ребенок, но спохватился. – Тем более еще неизвестно, кто…

– Стоп, не говори!.. Прошу тебя, замолчи. Я знаю все, что ты хочешь сказать… И вообще не надо со мной так. Ты подумай, ладно? Ты просто хорошо подумай. Мне почему-то кажется, что ты меня не собираешься предавать…

Глава восьмая НАЧИНАЮТ НЕ С «ПРИНЦИПОВ»

1

Рыжюкас посматривал в окно и рисовал на полях рукописи человечков.

Ничего другого рисовать он не умел. Похоже, что и писать он больше не умеет. Во всяком случае, дальше эпической фразы: «Это было давно, даже трудно представить, как давно это было…» – за месяц он не продвинулся.

Он и всегда погружался в сочинительство с трудом: начиная новую работу, по нескольку дней, а то и недель настраивался, уговаривая себя, что у него еще не все позади, что он не законченная бездарь… Но так безрезультатно он не мучился ни разу. Он с удовольствием бросил бы эту затею, если бы не знал, что такое невозможно. Умные люди называют это проклятием начатого дела: не успокоишься, пока не завершишь.

А тут еще история с Мальком. Надо как-то рвануть, хотя бы начать что-то до ее приезда. Иначе – весь этот месяц псу под хвост. Отвлечешься, потом въезжать снова. И винить, кроме себя, некого…

Нужен был толчок. Чтобы начать танцевать, как любила говорить его мама, нужна печка… За спиной у него стояла кафельная печка, она была изумительно хороша, как, пожалуй, множество печек в этом городе, сложенных давно, когда хорошая кафельная печка считалась гордостью дома.

Глянцевый кафель тускнел, и легкая тень разбегалась по его гладкой поверхности, когда Ленка, прижавшись к теплой плитке щекой, громко дышала на него, сложив губы трубочкой. А потом, старательно прикусив кончик языка и наклонив голову, как первоклашка, водила пальцем по замутневшему глянцу:

– Точка, точка, запятая – вот и рожица кривая; ручки, ножки, огуречик – получился человечек…

А когда она розовым ногтем мизинца расправляла на кафельной плитке серебряную обертку от шоколада, комната заполнялась легким, как дымок, звучанием, похожим на звон сухих листьев, перебираемых ветром в осенней траве…

Тяжело вздохнув, Рыжюкас принялся перекладывать ее письма. Их толстую пачку он захватил с собой.

Потянуло, потянуло

Холодком осенних писем,

Желтых, красных, словно листья,

Устилающие путь…

Почерк у нее был ровный, разборчивый, с наклоном почему-то влево…

2

«…Я забралась в старый платяной шкаф, твоя мама уехала в санаторий, и вы кантовались у тебя, а не у Мишки-Дизеля. Вы отмечали какой-то головокружительный рекорд.

Были майские праздники, с вечера все напились, а утром, когда прямо со складчины вы отправились на стадион, Сюню тошнило, и выглядел он очень кислым. У всех был кислый вид. Но Сюня на стадионе взял рекорд.

Теперь вы его безбожно подкалывали. Мол, планка с похмелья качалась, а когда она качнулась вниз, Сюня ее и перескочил. Вы ржали и ругались неприлично как конюхи. И, перебивая друг друга, кричали, что Сюне просто повезло…

После стадиона вы, конечно, подрались. И когда Мишка-Дизель стал рассказывать про долговязого, который звезданул его кулаком по кумполу, я чуть не подавилась от смеха в этом шкафу, где невыносимо пахло нафталином…

Я давно вылезла бы из шкафа, если бы Витька-Доктор вдруг не спросил у тебя, куда запропастилась эта блядь, из-за которой вы опять влипли в историю.

Это он меня имел в виду. Я, как всегда, оказалась виноватой. На этот раз в том, что вы как следует получили.

Во всем, что с тобой случалось и случается (до сих пор!), всегда виновата я. Даже в том, что, вместо того чтобы, как все нормальные люди, учить уроки, ты торчал у нас под окнами, приводя хулиганским свистом в ужас мою бедную маму. А потом тебя выгнали из школы, конечно же, опять из-за меня. И расстались мы, конечно же, из-за меня, хотя в этом ты, пожалуй, прав…

От злости я чуть не вылезла из шкафа, но было уже поздно, потому что твой Витька-Доктор назвал меня «этой б…». Да и интересно было послушать, какие еще гадости вы обо мне говорите, когда меня нет.

Но обо мне вы больше не говорили. А стали рассказывать ужасно похабные анекдоты, в которых юмора не больше, чем в солдатских портянках. Все это длилось бесконечно долго. Когда наконец мальчишки ушли и ты открыл шкаф, я дрыхла в нем как сурок.

Потом ты пошел провожать меня и доказывал, что твои друзья совсем не придурки, ты уверял меня, что в них нужно видеть настоящих мужчин. Откровенно говоря, твои фрэнды вовсе не казались мне придурками, хотя я вам часто так говорила. Просто было обидно, что для вас я ничего не значу, и никому из этих твоих «настоящих мужчин» до меня нет дела.

Ты трепался, как всегда, без остановки, будто вел футбольный репортаж – ты боялся, что я уйду. Но я никуда уходить и не думала. Я, между прочим, собиралась остаться ночевать у тебя. Твоей мамы ведь не было. Но ты, конечно, не предложил. Ты никогда, ну ни разу ничего путного не предложил. Хорошо хоть было тепло, и мы прошлялись до утра. А когда рассвело, тебя вдруг осенило, ты даже остановился, хлопнув себя по гениальному лбу:

– Дураки мы с тобой! Запросто могли у меня остаться.

Я, конечно, ничего не сказала, хотя хорошо знала, кто из нас дурак.

А домой я пойти не могла, потому что снова приехал Лысый. Он все вечера напролет нудел маме, что мы должны уехать с ним, хотя бы ради меня, что я совсем распустилась, что пора взяться за меня по-настоящему… Мама долго сопротивлялась, но потом все же сдалась… Ее можно было понять… И мы стали готовиться к отъезду…»

3

– А тебя? – спросил Рыжюкас.

– Что – меня?

Ему явственно показалось, что он слышит Ленкин голос.

– Тебя можно понять? – спросил он.

Это смешно, но, начиная с Ленки и завершая Последней Любовницей, ни с одной из своих избранниц он никогда ничего вовремя не понимал. Никогда толком не знал, ни что они в нем видят, ни что им от него нужно…

Впрочем, не так уж он и хотел это знать: его гораздо больше занимали собственные фантазии и переживания… С Ленкой, конечно, дух захватывало, но исключительно от самопальных восторгов собственной влюбленностью и буйной неукротимостью чувств.

Нет, это не сейчас ее нет в комнате, ее тогда для него не существовало…

4

Она писала ему часто и помногу.

Про стеклянные дома: целые кварталы там просвечивались насквозь.

Про грязное парижское метро – на зимние каникулы она ездила в Париж.

Про Новый год в Париже, когда на Е лисейских полях все целуются, а у полицейских такие колючие усики… На день рождения она прислала ему белую нейлоновую рубашку… Тогда здесь не строили прозрачных домов, а такая рубашка не могла и присниться. Ее не надо было гладить, а стирать можно прямо под краном в туалете. Рыжук в ней сдавал экзамены, она была везучая. За посылку с него содрали солидную пошлину, а перед стипендией… Впрочем, причем тут деньги, когда речь шла о завтрашнем дне. Стеклянные дома нейлон, весь так называемый модерн – все это казалось им завтрашним днем… Правда, это быстро прошло.

Однажды от нее пришло совсем сумасбродное письмо на обороте бутылочных этикеток. В нем она сообщала, что по телику показывают советских хоккеистов, которых носят на руках, все вокруг истошно вопят, а по радио передают только джаз, все время джаз, до безумия, до одури – один только джаз… Она никогда не интересовалась хоккеем и очень любила джаз…

«Я не собиралась отсылать тебе это письмо. Но когда всем весело и все вокруг пьяны, а ты вдруг получаешь весточку от Рыжего, которому пришла в голову "интересная" мысль, что он соскучился и не находит смешным то, что было… И все переворачивается внутри… Я решила затолкать эти этикетки в конверт и отправить, чтобы тебе было понятно, что со мной здесь творится…»

5

Что с нею творится он, конечно, понял, поэтому тут же уселся писать ей длиннющее письмо, в которым убеждал ее, что она должна все бросить и возвращаться назад…

Но этого письма она не получила. Далеко не все его письма к ней приходили. Письма за границу тогда внимательно кем следует прочитывались, при этом строго отслеживалось, что бы в них не было того, что не положено. Сегодня это кажется невероятным, но людей, по долгу службы определявших, что именно не положено, и за этим следящих, было так много, что без их внимания в огромной стране не оставался никто, даже никому не известный студент.

Не получив ответа на столь решительное и деловое послание, больше Рыжук ей не писал.

Да и не до этого было, так как вскоре он женился, опять же «на слабо» и «из принципа» – чтобы стать первым «женатиком» из друзей. И еще, чтобы доказать что-то одному ему понятное – нет, не Ленке даже, а своей… будущей теще, которая, которая отчаянно свадьбе сопротивлялась, и вообще всему сопротивлялась, потому что была в ужасе от того, что ее примерная дочь связалась с таким оболтусом.

Женился он, понятно, не на Ленке. Она тогда ему уже была не нужна. Его уже совсем понесло и закрутило.

Глава девятая ВЕРНУТЬ КОРОЛЕВУ?

1

Рано утром к Рыжюкасу заскочил брат.

За окном, прямо перед домом, точнее, нависая над самым домом, грохотала стройка. Собственно, стройка уже заканчивалась: высотное, темного стекла здание, первый в Вильнюсе офисный небоскреб, выросло там, где были соседские сараи. Так что грохотала уже не стройка, а уборка. Башенный кран легко, как спички, поднимал в воздух балки, панели, поддоны с мусором и кирпичом. Все это погружалось на самосвалы, они, взревев, уезжали…

Маленький серый домишко у подножья столь неуместной в тихих дворах громадины, холодно смотрящей на него сотнями уже вымытых стекол, похож был на мышонка, готового юркнуть прочь от этого грохота, рева и суеты.

В окно Рыжюкас увидел, как брат пересекает строительную площадку, как он, уж слишком ретиво для своего почтенного возраста, идет по деревянным мосткам, подавшись телом вперед, по-бычьи склонив голову. Цельно шел, крупно – не зайти, а именно заскочить, он всегда так ходил, будто спускался с трибуны, ожидая оваций.

Стальные они, что ли, эти люди? Чтобы так лихо «заскакивать» – через шесть десятилетий после войны, которую они тоже оттопали не слабо. Недаром открытый и всегда загорелый лоб брата украшали три маленьких рубчика, аккуратные, как ямки от прививки, – три тяжелых осколочных ранения: девять месяцев провалялся без сознания, сам генерал Бурденко оперировал. Считали безнадежно, но залатали, залечили, беспокоит только перед ненастьем…

Так идут, чтобы заскочить и расставить точки.

Рыжюкас про себя усмехнулся: чего ему не хватает, так это человека, который расставил бы точки.

Интересно, подумал он, откуда брат узнал, что я здесь? Кажется, я никого не встречал, хотя это невероятно: не встретить никого в этом городе, где все на виду… Он поспешно достал из стола портативную печатную машинку «Консул». Ею много лет никто не пользовался, лента пересохла, каретка запылилась, но солидности машинка добавляла.

2

– Тебя разыскивает какая-то взбалмошная девица, – сказал ему брат прямо с порога. – Она нашла мой номер по справочной. И долго допытывалась, кто я такой… Сегодня ночью она приезжает, кажется, из Калининграда. Просила тебя обязательно ее встретить… Почему у вас не работает телефон?

Рыжюкас подошел к аппарату и снял трубку. Она молчала. Вчера около дома строители рыли канаву. Видимо, порвали кабель…

– Что это у тебя еще за новая история? – поинтересовался брат. – Не дождавшись ответа, спросил: – Когда-нибудь кончится твоя жеребятина? – Тут же спохватился: – Работаешь? Ну-ну, не буду тебя отрывать…

Похоже, расчет оказался верным: пишущая машинка произвела на него впечатление. Как на человека, у которого всяк работающий неприкосновенен. Уж он-то знает, что это такое, когда перебивают мысль.

– Письмо черкануть вам всем теперь некогда… – ворчливо сказал брат. – Читать письма – и то некогда, какое там писать… Хоть бы звонил… Или ты на этот раз уже «совсем насовсем»?

Он имел в виду его прошлый приезд в Вильнюс.

3

Вспомнив к шестидесяти годам про завещание отца, Рыжюкас вознамерился прожить оставшиеся четверть века счастливо.

Что для него счастье, он теперь знал: это возможность каждый вечер прочитывать вслух написанное за день.

Спокойно оглянуться на прожитое и обо всем что знает написать по хорошей книге или хотя бы рассказу – про подобное намерение он в юности вычитал у Хемингуэя.

Только тогда он еще ничего не знал, поэтому и взялся описывать свою первую любовь, полагая, что это всем интересно и дело лишь в том, как написать… Но прошла жизнь, кое-что узналось, появился навык связно излагать. Правда, «по хорошей книге» написать уже не успеешь, тут хотя бы одну…

Но, чтобы надолго оторваться от текучки, ему нужны были деньги, причем немалые. У него всегда была семья. И куча любовниц, и уйма обязательств. И потребность шикануть, не ограничивать себя ни в чем. Всегда неплохо зарабатывая, все-таки он был барин…

Однажды он сел и подсчитал, сколько ему нужно для того, чтобы обеспечить себе безбедное существование, вместе с возможностью спокойно творить хоть до конца дней. И придумал, как это сделать.

За этим он прошлый раз и приехал в Вильнюс, в котором «буйной плесенью» уже расцветал капитализм. Выходило все складно: уехал вроде бы за границу, а вместе с тем – вернулся домой, на родину, в город детства.

В жизни Рыжюкас многому научился и теперь, собрав весь свой опыт и «в последний раз» отложив на время литературные упражнения, начал игру в бизнес. Буквально за неделю сочинил «гениальный» и прозрачный, как либретто одноактного балета, бизнес-план, под который довольно легко получил миллионный кредит.

За несколько месяцев он построил частную клинику – специально выбрав такую деятельность, в которой ничего не понимал. Он мечтал ни во что не вмешиваться, жить на проценты. Они с лихвой обеспечивали бы все его потребности, включая возможность заняться наконец любимым делом.

Его друзей такие планы восхищали. Тем более, что, как и всегда, поначалу у него получалось.

Только брат его предостерегал и призывал опомниться, но никакие предостережения в расчет не принимались. Потом оказалось, что брат, как всегда, прав и Рыжюкас в своем бизнес-балете чего-то не учел.

На этот раз он не учел правил, по которым даже безобидные люди начинают жить в период начального накопления капитала. В своей совковой наивности (как и у всех детей развитого социализма) не разглядел «звериного оскала» развивающегося капитализма, хотя всю жизнь со школьной скамьи их пугали его «волчьими законами»…

Как только клиника заработала и доходы таки потекли ручьем, Рыжюкас попробовал сбросить все на партнеров и устраниться, оставшись на своей доле дивидендов. Тем более что во взглядах на ведение дела они разошлись. Но от игрального стола далеко не всегда можно уходить с большим кушем, да еще и с высокомерным выражением лица. Это всех раздражает.

Его бизнес топили как кутенка, а его попросту пыряли ножами. Он еле выполз живым. Пришлось ретироваться восвояси. Побитым и жалким, он вернулся зализывать раны туда, где антисоветские перемены закончились, не успев толком начаться, где все оставалось привычно совковым, и даже зелено-красный государственный флаг злые языки прозвали «закатом над болотом»…

Понятно, что вспоминать об этом сейчас и тем более разговаривать на эту тему со старшим братом ему совсем не хотелось. Да и смешно, когда у шестидесятилетнего юноши объявляется старший брат.

4

– Это в прошлый раз я приезжал «насовсем», – мрачно сказал Рыжюкас.

Брат хотел изречь что-то язвительное, но только боднул головой воздух и ушел на кухню. Погремел кастрюлями; в последнее время он ничтожно мало ел – новая теория. Он всегда жил в сложной системе своих спартанских теорий. И верил, что этим теориям неукоснительно следует. Он верил даже в то, что именно из-за этой неукоснительности он никогда не болеет. Хотя болел он ничуть не меньше тех, кто не следовал никаким теориям.

Вот и сейчас он незаметно для себя уничтожил обед, приготовленный сестрой на двоих, и большую миску салата из свежих огурцов со сметаной. Целую миску грубой клетчатки. Ему постоянно не хватало грубой клетчатки. Это другая теория, она несколько противоречит первой, что, конечно, не может смутить кадрового военного с тремя звездочками на погонах в два просвета, всегда знавшего, чего он хочет.

Покончив с грубой клетчаткой и старательно вымыв миску, брат отодвинул Рыжюкаса, стоявшего в дверях, и снова прошел в комнату.

Оглядевшись, он сразу все понял.

Как и всякий полковник, решивший расставить точки, он приступил к делу: времени у него было «под обрез». Он ведь заскочил на минутку.

– Что это еще за новый лямур? Мне показалось, что у этой взбалмошной мадам в отношении тебя серьезные намерения…

Рыжюкас молчал.

– А у тебя? – спросил брат.

– У меня всегда одно намерение, ты его знаешь. – Рыжюкас кивнул в сторону стола.

– Ты работаешь, как истеричка, – брат охотно принял новый мяч. – Вы все так работаете. Как истерички. Вместо того, чтобы взять велосипед и махануть километров двадпать-тридпать по асфальту, ты надрываешься, будто в один присест можно что-то сотворить и стать всеми признанным гением. А в шестьдесят забивать «козла» во дворе с пенсионерами. И подсчитывать инфаркты.

Рыжюкас молчал. Не мог же он объяснять старшему брату, сколько ему лет.

– Скажи мне, пожалуйста, – брат перешел к излюбленной теме в их нечастых разговорах, – ну и кому теперь нужна вся эта ваша умная писанина? Неужели не надоело кромсать по живому и соревноваться, кто ловчее и дальше плюнет? Неужели не понятно, как ваше словоблудие далеко от реальной жизни и в какую пропасть оно нас завело?..

Это Рыжюкас помнил. Как и многие из старперов, брат наивно считал, что в бедах последних десятилетий виновны «ученые-рыночники», а особенно писаки-публицисты – с их призывами к демократии и свободе…

– Взбаламутили людей, а эти уроды от политики, начитавшись ваших сочинений, все и перевернули. Такую страну развалили! Теперь и сами мучаются, а о нас я вообще не говорю…

Меньше всего Рыжюкасу хотелось вступать в дискуссию.

– В политику я больше не лезу, – сказал он миролюбиво. – Хочу написать серьезную книгу о жизни. А пока довести до ума давнюю повесть о первой любви…

– Ты совсем спятил! – От возмущения брат прошелся по комнате. – Кому сейчас это нужно?! Кто сейчас вообще что-нибудь читает, кроме политики, порнографии и детективов? – Он, как всегда, себе противоречил. Но это не могло смутить кадрового военного, пусть и в отставке. – «Первая любовь»! У тебя что, в голове ничего, кроме этой манной каши? Нельзя жить прошлым… Между прочим, твой отец как раз в твоем возрасте начал новую жизнь.

Нет, оказывается, про его возраст брат не забыл.

Рыжюкас уныло посмотрел в окно.

Подъемный кран за окном покончил с мусором и стал разбирать себя, по частям складываясь на грузовик с прицепом…

5

Передохнув, брат зажмурился и снова пошел на таран:

– И как же будет называться твой очередной шедевр?

– «Вернуть Королеву». В том смысле, что нельзя победить, изменив юношеским идеалам.

Брат изобразил на лице удивление.

– Это пока рабочее название, – сказал Рыжюкас, почему-то ощутив неловкость.

– Никакую королеву вернуть нельзя, – отрезал брат. – Что ты мечешься, чего размазываешь эту манную кашу по столу? С самого начала все проиграв…

– Как раз об этом повесть. Там и эпиграф. – Рыжюкас зачем-то процитировал: – «Я сумасшедший шахматный игрок. С первого же хода я проиграл королеву и продолжаю играть, и играю из-за королевы».

– Ты действительно сумасшедший, – сказал брат. – Ты даже не знаешь, что в шахматах только двумя фигурами можно сделать первый ход – пешкой и конем.

Насквозь очевидная литературная несостоятельность младшего брата его искренне огорчала.

– Сначала ты перетрахал два батальона девиц. Три раза женился и наплодил беспризорных детей. Потом – что?.. – Его осенило: – Вспомнил про первую любовь и решил заработать на ней себе индульгенцию?.. – Полковник посмотрел на братца с любопытством.

– Причем тут это… – все еще пытался отбиться Рыжюкас. – Обычная романтичная история для молодежи… Ну и сентенция не для военных: даже ради победы в сражениях, нельзя изменять своим идеалам. А если все же приходится переплавлять в пушки монеты с изображением любимой Королевы, радости победы это, увы, не приносит…

– Очередная слюнявая чушь, – скривился брат. Он был, бесспорно, лучшим из читателей и самым оперативным из критиков: он все знал раньше, чем это написано. – Между прочим, на медных деньгах – из них отливали пушки – никто не чеканил профили королев. А за серебро пушки просто покупали. – Брат вздохнул. – Это, к сожалению, не так красиво. Хотя бы потому, что оружием чаще всего торгуют подонки…

С литературой было покончено, после чего брат уселся на кровать, понуро опустив голову и изобразив вселенскую грусть. Рыжюкас подумал, что тот уже совсем постарел…

6

Но нет, порох в пороховницах еще оставался…

– Прошлый раз я тебе всего не сказал… Видел, что ты оказался в такой отчаянной ситуации, так вдрызг проиграл в своей жизненной игре… Писания твои исчахли, бизнес пролетел, семья снова разваливалась. Любовница…

Кстати… – Он зажмурил один глаз и отставил указательный палец, словно прицеливаясь. – Последняя как раз была ничего, но и она от тебя ушла, поняв, что ничего не выдоишь из человека без тыла… Тогда я надеялся, что хотя бы какие-то жалкие осколки ты догадаешься склеить… Но ты, как я понял по сумбуру в голове этой твоей новой – почему-то калининградской? – пассии и ее настойчивости, снова принялся за свое…

Наступление велось теперь на этом фронте. Брат шпарил, не переводя дыхания.

– Я думал, что, достигнув нулевого уровня, ты станешь искать в себе силы, чтобы начать все сначала… Но твои прелести облезлого барина, твой бесконечный блуд, твои истеричные претензии и капризы, твои взбалмошные девицы и твой старческий жирок…

Брат придирчиво посмотрел: жирка не обнаруживалось, но это его не остановило. Накал все еще возрастал, как у лампочки, готовой перегореть.

– Кого они могут прельстить? Какую-нибудь воспитанную пошлым домостроем бабенку, с ее безнадежно глупым, провинциальным стремлением вырваться к беспечной жизни? Она как пиявка высосет из тебя последнее и, в лучшем случае, погрузив на тачку, свезет тебя на помойку…

Склонив голову, брат помолчал, как бы прислушиваясь к только что сказанному.

– Сколько ей лет?

Рыжюкас не ответил. Что там себе выдумал отставной полковник, даже трудно вообразить. Человек живет в своем тумане. Все живут в своем тумане, и любые внешние попытки его развеять нелепы.

Меньше всего он думал о Маленькой. Ему вообще не было бы до нее дела, не случись глупости с подзалетом, где все ему ясно и сводится лишь к простейшему из разряда решений, принятых им однажды и навсегда: этим несчастным надо помогать.

– С чего ты взял, что у меня с нею что-то такое, о чем вообще следует говорить?

– С того и взял, что я вашего брата, – брат улыбнулся нечаянному каламбуру, – слишком хорошо знаю. У тебя ведь уже давно погас свет в верхнем этаже, в серой коре больших полушарий. Осталась одна бунтующая подкорка, ответственная, как известно, за инстинкты низшего животного порядка… Как сказал в минуту отчаяния один мой друг, правда по другому поводу, попытку природы сделать из тебя Человека можно считать неудавшейся…

Брат остановился перевести дыхание. Жаль, что он не писатель, подумал Рыжюкас, излагает-то лихо.

– Он был генерал?..

– Нет, он не был… – Брат с трудом удержал равновесие. – Он пас овец в Карпатах…

– Ничего, ты продолжай, – сказал Рыжюкас. – Я просто подумал, что у военных самый авторитетный человек – генерал…

– Твоя система мировоззрения настолько опустошительна и настолько тлетворно влияет на окружающих, что я искренне даю тебе совет: подведи итоги и… удавись. Сначала я хотел сказать – застрелись. Но такой слюнтяй обязательно подведет человека, который доверит ему оружие…

Обычно он разгонялся, лавиной обрушиваясь на любое препятствие. Но на сей раз неожиданно иссяк.

– Дай курнуть, – сказал он тихо. – У тебя обязательно должны быть припасены сигареты для случайных девиц.

Сигареты нашлись, подтвердив правоту всего ранее им сказанного.

Брат курил только половинки. Старательно разрывал сигарету на две одинаковые части, одну из которых аккуратно укладывал в спичечный коробок. Получалось вдвое лучше для здоровья – раз уж нельзя от этой заразы отказаться вовсе. Выкурив половинку, брат тут же доставал вторую. Но этого он, разумеется, не замечал, ни разу не удивившись, куда деваются эти половинки.

7

– Дай курнуть, – повторил брат. Совершив обрядовую процедуру с сигаретой, презрительно выбросив фильтр и глубоко затянувшись, добавил уже совсем устало: – Да, невесело подбивать твои бабки, твой дебет-кредит…

Оказывается, он пришел не только расставить точки, но и подбить баланс. Это меняло дело.

– Дай мне три тысячи литов, – сказал Рыжюкас, воспользовавшись моментом. – Я куда-то подевал кредитку. – Не мог же он объяснить, что не планировал финансировать девичий аборт.

– Ну вот! – обрадовался брат. – У тебя никогда нет денег. А ведь ты всю жизнь получаешь больше меня. Забывая, что мужчина должен уметь распоряжаться заработанным. Но нельзя и поэтом быть, и жить хорошо…

Старший брат, он всегда считал, что его педагогический долг говорить высокопарно.

– Меня это уже не интересует… – сказал Рыжюкас – Чего же ты хочешь?

– Я хочу спокойно повкалывать. Хотя бы одну книгу сделать так, как я хочу. – Рыжюкас заговорил раздраженно. – И чтобы никто ко мне не лез, пока я сам не пойму, что я бездарь. Для этого я готов перейти на кефир.

Это было правдой. Оправившись после неудачи с «бизнесом» в Литве, он взялся за поденный труд, стремясь заработать наперед. Но прошло почти два года, и с этим он почти никуда не продвинулся. Поденная работа, которую он на себя взваливал, его, конечно, кормила. Но все заработанное тут же проедалось. Да и невозможно экономить, если пашешь день и ночь. Тем более что протянуть он собирался аж двадцать пять лет…Тогда он решил наконец все бросить и подтянуть ремень.

– Ты кокетничаешь, как состарившаяся балерина… Ты просто сошел с дистанции. Потому что ты слабак. – Брат начал раскуривать вторую половинку, но потом воткнул окурок в пепельницу. – И все вы слабаки. «Шестидесятники»!.. Моя домработница полезнее вас. Вы зацвели ярко, как тюльпаны, а осыпались легко, как одуванчики. При первом же ветре вы разлетелись в разные стороны… Посмотрите, кому вы сдали все позиции? Вы же были талантливы, хрен вас дери!.. Вам не хватало свободы? Вам ее предоставили, хоть задницей ешь. И что? Под гнетом вы еще как-то нормально бурлили, а потом расползлись, как дрожжи, в которые нассали…

Он встал, подошел к дверям, взялся за ручку, задумался, потом повернулся и поставил последнюю точку – безо всякой злости, но с явно ощутимой в хриплом голосе обидой:

– Все потому, что у вас были… слишком большие возможности.

Рыжюкас посмотрел удивленно.

– Мы дали вам все возможности: разбираться, думать, сравнивать, выбирать, черт возьми! Мы с вами цацкались. А лучше бы вас всех посадили в тюрьму. Как твоего Витьку Отмаха. Кстати, я его недавно видел…

Глава десятая БОЛЬШИЕ ВОЗМОЖНОСТИ

1

Что ж, подумал Рыжюкас, брата, пожалуй, можно понять. В сравнении с ними, у нас и правда были большие возможности. Пожалуй, даже слишком. Это всегда плохо кончается. Нельзя сказать, чтобы все доставалось нам очень уж легко, но возможности у нас были. И главное, эта «восхитительная» возможность выбирать и во всем разбираться самим…

Они были к нам все-таки очень добры, думал он, – и наши учителя, и хромой ворчливый папаша Мишки-Дизеля, который гонял нас из дому, запрещая курить, и брат, постоянно скрипящий, как новая портупея, и школьный завхоз дядя Саша, и славный алкаш Ростислав-в-Квадрате с его фронтовым другом-директором вечерней школы, так никогда и не увидевшим моего табеля за девятый класс… Они воевали, им порядком досталось: боли, отчаяния, жестокости, но к нам они были добры.

Люди одного возраста – не всегда поколение. Но эти были не просто людьми одного возраста, они были людьми одной судьбы, одной Истины. И приняли свою судьбу они без всяких сожалений – до самой Победы и после нее.

Вряд ли они тогда задумывались над тем, что знать только одну истину все-таки проще…

Потом все рухнуло и оказалось, что их дорога вовсе не бесспорна, что ведет она не в Храм, что есть совсем иные пути…

2

Рыжюкас хорошо помнит тот мартовский день…

Он проснулся оттого, что мать и сестра плакали навзрыд. Брата дома уже не было.

Родичи рыдали, и он сразу подумал, что началась война. Но на стуле, где обычно валялись его шмотки, на спинке стула висел пионерский галстук, а рядом с ним черная сатиновая ленточка. Рыжук увидел галстук (он был выстиран и отглажен), ленточку и совсем испугался. В этот день с ленточками на галстуках в школу пришли все, и Рыжук никак не мог понять, как это все додумались сделать одинаковые ленточки. Будто каждый день помирали вожди.

Всем было страшно, как перед затмением…

Но солнце вовсе не стало траурным в день похорон. Оно светило по-весеннему неприлично. Мать сообщила, что скоро загудят и остановятся поезда, машины, автобусы. И пешеходы остановятся, даже телеги у базара. Потом и впрямь засвистел паровозик-кукушка за самым домом, поезда на железной дороге откликнулись многократным басом. Все действительно замерло. Лишь его одноклассник Сюня, только что уехавший от него на снегурках, не успел наверное, добраться до дома и катил, не думая останавливаться, по утоптанной и скользкой дорожке, как отъявленный антисоветчик…

Три года спустя Сюня же и влетел в раздевалку после ботаники, размахивая газетой «Правда», выдранной из подшивки. Он собирался что-то сказать, но его опередил Вовик Шмальп, который всегда все знал, потому что слушался папу и слушал, о чем говорят взрослые.

– Ваш Сталин, – выдал залепуху Вовик, – предатель и гад.

В раздевалке стоял страшный гвалт, но Вовик Шмальп попал в паузу. Получилось, как если бы он в обществе громко пукнул. Стало тихо, и если бы не Сюня с газетой, Вовику уже тогда пришлось бы брать справку о том, что его побили.

Они сорвались с физухи и с литературы, хотя с Горькой Матерью было лучше не шутить. В сортире они вслух по очереди прочитали статью о «культе личности», не слишком много в ней поняв. Но портрет Вождя Всех Народов, сорванный Мишкой-Дизелем в пионерской комнате, был дружно ими обсикан: улыбка в усах криво поплыла в пересечении струй…

Но все было совсем не так просто. Потому что дома, когда за ужином сестра Рыжука робко, скорее даже вопросительно, произнесла что-то похожее на залепуху Вовика Шмальпа, брат молча достал из кобуры пистолет и, многозначительно передернув затвор, положил на стол. Такого он не мог позволить даже родной сестре.

Точно так же, как сейчас он не мог простить младшему брату все, что они наделали с огромной страной, начав перестройку, с того, что разрушили последние остатки великой Истины, которой он с честью служил всю жизнь.

3

Пока «предки» растерянно пытались вникнуть в эту перипетию истории, «потомки» сразу уловили ее суть… Вряд ли они что-то тогда до конца поняли, но кое-что все-таки усекли. Относительно идолов, которым, оказывается, не стоило поклоняться…

Они срывались из дома, шатались по «броду» и торчали в подъездах, часами обсуждая удивительную жизнь. Отремонтировав с дядей Сашей школу и заработав первые деньги, они приоделись «под стиль»…

Еще недавно все носили курточки-вельветки на «молниях», как у Мишки-Дизеля, одинаковые кепочки-восьмиклинки с пуговкой на куполе и несуразные пальто до самых пят. Другого и быть не могло: только эти самодельные вельветки и кепочки продавались на базарной толкучке и только такие пальто украшали витрины магазинов. У мальчишек в одинаковых курточках и кепочках еще не возникало сомнений, они жили по правилам, которые им казались непреложными.

Но когда все вокруг уже более-менее сыты и обуты, а Истина пошатнулась, и ее стали безнаказанно перемешивать с комками оттаявшей в хрущевскою оттепель грязи, непреложные правила как-то сразу утратили свою непреложность.

Пришло другое время, появилась возможность кочевряжиться: выбирать и перебирать – сначала в одежде (благо уже появилась Мода), потом и в мировоззрении.

Это естественно, это подчинено законам развития. И, вызывающе зауживая штаны – согласно моде – или укорачивая пальто, они на самом деле совершали первые шаги на долгом пути к… экономической реформе, а затем и к политической перестройке.

4

Далеко не все были к этому готовы, поэтому новое пальто Рыжий и не думал относить в ателье. Его там сочли бы свихнувшимся.

Он взял кусок мыла, ножницы и старый носок. Носок – чтобы мылом провести черту параллельно краю полы, так как под рукой не оказалось ничего более подходящего.

И через пять минут уже двигал в город, как самый модный пижон.

– Ого, мы уже осваиваем стиль! А как на это посмотрит наша мама?

Штучки вроде этой были в Ленкином духе: загнуть что-нибудь, будто она вдвое старше.

Ежу понятно, что связи между укороченным пальто и грядущими реформами Ленка не усекала. Рыжий, впрочем, тоже: слово «экономика» вызывало в его сознании лишь один образ – темный суп из хлеба с жареным луком и шкварками… Хотя его рука с блестящими ножницами и дрожала от волнения, как птенчик.

Но перемены были уже неизбежны, потому что индивидуальный вкус обязательно становится экономическим рычагом. Пусть до начала первой, «косыгинской» реформы и оставалось еще почти десять лет. И еще двадцать лет до начала «горбачевской» перестройки, когда свод непреложных правил, по которым жил брат и его поколение, и еще до них – поколение отца, рухнул, как тогда показалось, совсем…

5

Конечно, все не так примитивно. И кроме укороченных пальто и самодельно зауженных штанов, думал Рыжюкас, у нас еще кое-что было за душой. Ну, например, собственное мнение. Первоклассное мнение обо всем и собственные взгляды.

Мы пока не придумали, мы не знали, как жить дальше, но то, как жили раньше, нас уже не устраивало. В наших головах витали туманные идеи, которые мы отстаивали с пеной у рта. Но это были идеи отрицания. Мы отрицали старину, не потому, что ее знали, а потому что решили, что ее надо отрицать. Отрицали всё, кроме модерна, кроме стекла и дюраля. Хорошо, что, пока мы раскачивались, «предки» хоть что-то немодное успели создать.

Их лупили за узкие брюки, за моду, за укороченные пальто и удлиненные волосы «а ля Тарзан», не говоря уже о готовности все отрицать. Их вызывали на школьные педсоветы, а потом исключали из институтов «за западничество и абстракционизм» (именно с такой формулировкой Рыжука выперли из института в первый раз), их таскали в милицию, где распарывали брюки и остригали шевелюры под ноль…

Разумеется, у них появились свои идеологи и кумиры – московские, столичные (они и для Вильнюса, и для Рязани были тогда до восторженного воя столичными) поэты и прозаики, которым тогда было лет по двадцать пять – тридцать. Все в свитерах грубой вязки «под Хемингуэя», они пользовались популярностью, которая «старику Хэму» и не снилась. Они читали стихи на стадионах и площадях, собирая толпы почитателей, которых разгоняла конная милиция, их повсюду поносили и клеймили, набрасываясь на столичных «выскочек» с ревностью домохозяек, оберегающих семейные устои от нашествия своры юных блядей. Это тогда считалось «защитой идеалов от поползновений». Хотя никаких покушений на партийные «идеалы» с их стороны, по сути, и не было. Если, конечно не считать таким покушением стадионный вопль: «Уберите Ленина с денег!», преисполненный, к слову, самого что ни на есть совкового пафоса, хотя бы и обновленного…

И все это – все их пижонские штучки в разговоре, их вызывающие манеры, вся их безжалостность к традициям, к старшим, все их поверхностность и проницательность, романтичность и нигилизм, циничность и даже талантливость – всё и вся в них было зачато в растерянности тех первых мартовских дней, пронесшихся, как ураган, расчистивший поле для новых возможностей…

6

Что ни говори, думал Рыжюкас, глядя на старшего брата, но возможности у нас действительно были – тут он прав. В том числе и возможность безнаказанно (тогда так казалось) отказаться от всего прежнего…

Недаром же в ночь после смерти вождя Ромка Чижик фомкой посбивал замки и вчистую разграбил все голубятни. А утром продал оптом голубиную стаю и сорвался на юг к какой-то мифической тетке. Пропадай все пропадом, раз уж такой ураган.

Так навсегда исчезли над дворами голубиные стаи. Домишки сразу поскучнели, подобрались, утратив высокую, трепетную связь с пространством.

Оскорбленные пацаны скинулись из последних на два билета. Даже вагонетку с Тарзанки стащили в утиль. И послали вдогонку за Чижиком Славку Косого и Зигму. Но и эти пропали без вести, навсегда затерялись в громадной стране, в бесчисленных ее перегонах и полустанках, в бессчетном числе направлений, дорог и все новых возможностей…

7

– И что же Отмах? – спросил брата Рыжюкас. Вот уж с кем он хотел бы повидаться.

– Работает в Мажейкяй. Директором автотреста. Ему тюрьма теперь как орден: жертва советского режима, – сказал брат. – Тебя он однажды видел по телевизору. Просил передать привет… Из него, по крайней мере, вышел толк. Может, и из тебя вышел бы толк… У порядочных людей никогда не считалось зазорным сидеть в тюрьме.

– У тебя есть веревочка? – спросил Рыжюкас примирительно.

^Что?!

– Ремешок, может быть, от портупеи?

– Это еще зачем?

– Удавлюсь.

– Ты нищ духовно, как церковная крыса, – подвел, наконец, итог разговора брат.

И выложил на стол десять сотенных бумажек:

– Это больше моей пенсии. Остальные занесу потом… Ну, я побежал – не буду мешать… К школьным друзьям-приятелям, конечно, не заходил?.. Что-то я давно никого из них не встречаю… Хотя… какие там у тебя теперь друзья… Немощные старцы…

8

В окно Рыжюкас видел, как, слегка подавшись корпусом вперед и глядя прямо перед собой, брат прошел по мосткам строительной площадки.

Так идут только с чувством исполненного долга.

У чудом уцелевшей в грохоте стройки яблони он приостановился. Сорвал мелкое перезревшее яблоко, надкусил. Потом пригнул ветку и сразу сорвал яблок полную пригоршню. Интересно, подумал Рыжюкас, в яблоках только витамины или тоже грубая клетчатка?

Глава одиннадцатая СИРЕНЕВЫЙ ТУМАН

1

Рыжюкас долго стоял и смотрел на Ленкины окна. Что-то снова его сюда привело после разговора с братом. Было около восьми часов вечера, уже стемнело, но света в них не было, почти во всем доме свет не горел. Только на втором этаже разговаривали и смеялись. Там, наверное, были гости.

– Слабо свистнуть?

Рыжюкас оглянулся. На улице никого не было. Свет фонаря тихо падал на булыжники мостовой. Как вымерли, подумал он, и поднес четыре пальца ко рту…

Получилось. Как у паровоза на перегоне. Дом аж присел в темноте, а в окнах напротив задрожали стекла.

Окно наверху распахнулось, из него выглянул пожилой человек с усиками и в подтяжках. «Мистика, – подумал Рыжюкас. – Я же его по телефону видел».

– Безобразие какое-то! – сказал человек с усиками, явно ища у него поддержки. – Хулиганство.

…Нет, степенным старцем он себя не ощущал. Тем более немощным. Хотя некоторую тупиковость ситуации все же чувствовал.

Об этом он и думал весь день, после ухода брата. Перечитывая свою злополучную рукопись и соображая, как же с нею поступить.

2

Приближение немощи, конечно же, его пугало, но с годами – как ни странно – все реже.

Оказалось, что жизнь неплохо подготавливает своих «клиентов» к закату. Потихоньку меняя шкалу ценностей, она позволяет привыкнуть к мысли о неизбежном и успокаивает ранее неизвестными средствами.

Так, к примеру, раньше Рыжюкас абсолютно не умел ждать. Он был настолько нетерпелив, что чайник чаще всего снимал не вполне закипевшим. Даже на диване он старался быстренько полежать, как подтрунивали над ним его жены. Любое ожидание – письма ли, признания заслуг, обеда, весны или телефонного звонка – для него всегда было мукой. Постоянно куда-то летая, он перед каждой командировкой подолгу выверял маршрут, стараясь выстроить его так, чтобы нигде не застревать в мучительном ожидании пересадки.

А сейчас – никаких тебе мучений. Просвет в расписании самолетов или поездов сулит лишь радость повнимательнее всмотреться.

Люди куда-то идут, как их всюду много (в рабочее-то время!), ремонтируется дорога, грейдер не может развернуться (заденет или не заденет «жигуль» у бордюра?); пес домашний (ошейник) деловито бежит (знает куда?), да еще и застыл на переходе, явно поджидая хозяина (или зеленый свет?), низкие тучи зацепились за трубу котельной, буфетчица протягивает бумажный стаканчик кофе со сливками нечесаному и замызганному бомжу (это ж любовь!)…

Или взять, к примеру, одиночество. Оно всегда бывало невыносимым, а стало блаженством. За этот месяц в Вильнюсе чтобы вот так ни с кем не пообщаться, – да раньше он бы просто свихнулся! Но что-то пока не пришлось поскучать…

С годами и бессонница оказалось благом: как замечательно: проснувшись среди ночи, лишний часок поразмыслить!

Или тот же склероз…

Попросил недавно секретаршу записать пришедшую ему в голову мысль. Она записала, но листок затеряла. А он забыл – и мысль, и то, что она должна быть записана. Промучился неделю, так и не вспомнив. Та приходит, винится: нашла, мол, запись. А записано дословно вот что: «Когда человек помнит, что он что-то забыл – он мается, когда и этого не помнит, он спокоен и счастлив».

Сколько ерунды он теперь вообще не помнит. Ключи от машины – это ладно, недавно полдня искал свою машину, забыв, куда ее поставил, сначала забыв, что на машине приехал… А зачем она вообще нужна – эта машина?.. Про совещание в Литфонде, извините, забыл, сто дурацких обязательств запамятовал, имя этого, ну, этого гения мирового кино забыл, название книги вообще не прочел – забыл на обложку глянуть, книгу закончив и вернув приятелю… И еще миллион ненужностей успешно канули, освободив сознание…

Зато сколько всего всплывает в памяти, казалось, давно забытого!

Шум струй, медленно повернувших замшелое мельничное колесо, а мельница уж сорок лет как сгорела; тени рыб у грота в Гурзуфе врассыпную метнулись, навсегда отпечатавшись в памяти; клюква в стакане со сметаной и сахаром на заимке под Ханты-Мансийском пронзает мозг иголками, истошно кричит паровозик-«кукушка» с узкоколейки за домом полвека назад; обалденно пахнет стерляжья уха на Оби, когда на костре уже закипает картошка, а ты еще только закидываешь снасти; баржа на Москве-реке, в самом центре, под Каменным мостом медленно уплывает куда-то вбок: на веревке сохнет белье, малыш на палубе плещется в тазу и играет гармошка; старый жестянщик идет дворами от дома к дому: «Па-а-ять, па-аправлять, крышки-донышки вста-авлять, па-а-ять…» – злой язык паяльной лампы не отпускает взор; низко стелется туман над заливными лугами под Рязанью, куда студентом с похмелья уходил в траве отсыпаться; шелестит скирда соломы, когда поутру выбравшись из нее с будущей женой, навсегда уткнулись восторженным взглядом в белую церквуху Покрова-на-Нерли; восьмиклассницы на переменке жмутся к печке, чтобы согреться, их отталкиваешь, а ладонь упирается в девичью грудь; вертолет МИ-6 низко летит над зимней тундрой вдоль «Мертвой дороги» под Салехардом; старуха-проститутка с фиолетовыми подтеками на мясистых обнаженных плечах так и стоит на улице Сен-Дени в Париже; заснеженные ели застыли, не шелохнувшись в сугробах на бывшей даче Бонч-Бруевичей в подмосковной Барвихе; аист взлетает с крыши хутора под Вирбалисом, плавный взмах его крыла на вираже поднимает в душе сто завихрений, а звон кузнечной наковальни в бесконечной дали не оставляет, как утренний колокол…

Тут склероз не помеха. Кто из великих (Маркес?) сказал: покажите мне старца, который не помнит, где он прячет деньги? Нужное – не забывается.

3

Ясно видится и то, что… как бы и не происходило… А если и было, то не замечалось… Было, не было, а вот надо же, прорезалось! Близоруким вроде бы и не считался, а жил в тумане, ни хрена не сумел разглядеть, а теперь – дальнозоркость, во всяком случае, чем больше все отдаляется, тем становится яснее.

И проявляется, но не без разбору, а точно по заказу. Чему научился, так это настраивать память, чтобы видеть и выделять исключительно нужное.

Вот и сейчас… Погрузился и поплыл по милейшей речке с названием Первая Любовь. Устроил себе осень волнующих воспоминаний.

Битый месяц им предаваясь, ни разу про целую остальную жизнь не вспомнил. Никакой тебе своры блядей, никаких судебных разводов, парткомов, исключений из институтов (в которых прошастал за совсем ненужным, как оказалось, дипломом одиннадцать лет), увольнений и вышвыриваний, митингов и «народных фронтов», финансовых разборок с придурками от власти… Никаких предательств, ударов ножом ниже печени… Вся жизнь кроме – побоку.

Память податлива как пластилин. И услужлива, как девица по вызову. Рондо так рондо. Взял тему, как камертоном ноту, и ведь ни разу с нее не соскочил. Переживая все снова – до мельчайших и, казалось бы, несущественных деталей. Разумеется, подгоняя под удобную мерку, заново пересортировав… Хотя ничего вернуть и исправить нельзя. И совсем не потому, что, поссорившись из-за какого-то Витюка, они расстались, а потом его школьная любовь уехала с матерью к отчиму за границу. Среди множества возможностей у Ленки была и такая. В «железном занавесе» тогда уже появились первые прорехи…

Граница, конечно, мешает, ограничивая свободу перемещения. Но могла ли Ленка остаться? Прошлое всегда отделено. Никуда не уезжая, он, в конце концов, тоже оказался за границей. И здесь, в Вильнюсе, и там, в Беларуси. Но разве в этом дело?

Остаться там, где все они жили, увы, никому не дано.

4

Впрочем… Кто сказал, что в прошлом ничего нельзя изменить?

Вот бокалы со звоном разбиты на счастье – под ноги молодых. Попытки собрать осколки, чтобы их склеить, конечно, бессмысленны: никогда им уже не звенеть. Как говорится, за свадьбу уплачено вперед, а бой посуды внесен в калькуляцию. Но прошли годы, и свадьба откатилась в прошлое, которое вообще ничего не значит – вне наших представлений о нем, а им-то как раз и свойственно постоянно меняться. И еще не однажды зазвенят эти разбитые бокалы – не только весело, но и с досадой, если, скажем, после свадьбы не все сложилось. А то и вовсе с печалью, как на похоронах…

Нет, думал он, только в прошлом и удается все перекроить и переиначить, перелицевав, как старый пиджак. Забыв и вспомнив, но уже таким, как захотелось. Но если память так податлива, тем легче себя оправдывать, что бы ты там ни наделал, каких бы ошибок ни совершил…

Хуже, конечно, если ты чего-то не сделал. Послушавшись умных советов, побоявшись ошибиться и не использовав возможности.

Несделанного не поправишь…


Почему не настоял, не вытащил, не вырвал, не вернул ее? Почему же он не сделал этого? Рыжюкас подумал, что именно в этом ему и надо бы разобраться.

Но вот перечитал свою рукопись и ужаснулся. Ничего про это в ней нет.

И вообще ничего нет из того, что было на самом деле. Ну, скажем, того, как он отомстил Ленке. С первой в жизни любовницей.

5

Первая Любовница была старше его аж лет на десять. Она его боготворила, восхваляя его мужские достоинства, как если бы там и впрямь было что хвалить.

Ее звали Сильва Константиновна, она была грозной учительницей английского языка, самой строгой училкой в их школе, у которой за контрольную больше тройки никто не получал. Ей было лет двадцать пять, может быть, тридцать. Она жила в одном подъезде с его одноклассницей Елкой и дружила с ее матерью. Однажды они встретились на дне рождения у Елки, потом Рыжук поднялся к ней починить магнитофон и надолго застрял, после того как она строго спросила, умеет ли он целоваться.

Две недели он заходил к ней в интервале с трех до шести, пока муж не звонил ей с работы, сообщая, что выезжает. Она с восторгом слушала школьные завирания про его настоящую и безответную любовь. И сочувствовала ему изо всех сил, уверяя, что эта дуреха не стоит и его мизинца. Потом они заваливались на тахту и целовались, она играла с ним, как кошка с мышонком, и чуть не угробила, раз за разом доводя до исступления и бесстыдно дразня, но не позволяя взять ее совсем, а потом однажды заявив:

– Сегодня можно. Муж уехал, приходи ровно в семь. Постарайся отпроситься дома на всю ночь.

– Хорошо, – сказал он важно, – только, пожалуйста, надень ситцевый халатик прямо на голое тело.

Без трех минут семь Рыжик заявился, проторчав возле дома минут сорок. Его колотило.

– Что ты дрожишь? – спросила она, когда, заграбастав ее прямо с порога, он сорвал халатик и швырнул ее на тахту, не заметив всех ее приготовлений: ни тихой джазовой музыки, ни мягкого света торшера у журнального столика, ни вина и фруктов на нем, ни букетика подснежников в изголовье…

Эту ночь она промаялась с ним, ничего не добившись. Она затащила его под душ, после чего его зазнобило, как в лихорадке. Она попробовала с ним потанцевать, но его ватные ноги подкашивались, а бутылки на столике грохнулись, когда он неосторожно ее крутнул, едва не упав. Она попыталась его отвлечь и успокоить, поцеловав его член и игриво взяв его в рот, отчего он шарахнулся от нее, как от ненормальной… Под утро он ушел, измотанный и пустой. Друзья дожидались его на лавочке. На вопрос «Ну как?», он только махнул рукой, многозначительно промолчав. У него не хватило сил даже соврать что-нибудь достойное.

Он струсил не на шутку, вообразив себя законченным импотентом, он только об этом и думал, он комплексовал, избегая ее и пропуская не только ее уроки, но и все дни, когда английский стоял в расписании.

Она отловила его у соседей, было уже лето, она увезла их с Елкой на Зеленые озера, они взяли лодку и уплыли на глухой берег. Пока Елка загорала, Сильва позвала его прокатиться, едва уселись – он на веслах, она на корме – бесстыдно сняла трусы и раздвинула ноги: от невозможности такого Рыжук озверел, и все произошло тут же в лодке, в пятнадцати метрах от берега, прямо на глазах Елки, которая потом призналась Рыжюкасу, что от увиденного чуть не сошла с ума. Но Сильва Константиновна была взрослой и умной женщиной, Рыжук ей нравился, она понимала, что той ночью натворила и, исправляя свою оплошность, пошла на все, чтобы снять с него закомплексованность. И она его вытащила. А потом, всего за несколько встреч, преподала ему такие уроки, которых хватило на всю оставшуюся жизнь.

При третьей встрече, когда они продвинулись уже достаточно далеко, он почувствовал себя мэтром и предложил ей… заняться наконец настоящим развратом. На что она, засмеявшись, сказала:

– Мальчик, думаешь, ты знаешь, что такое разврат?

Что это такое, он узнал много лет спустя, хотя направление поиска она ему задала. Заботливый учитель ведь не кормит рыбой, а вручает удочку.

К слову, ее тройки с минусом по английскому Рыжуку хватило тоже на всю жизнь: и на «файв» при поступлении в институт, и на госэкзамен на пятом курсе, сданный им на отлично, и на то, чтобы до сих пор как-то объясняться за границей.

6

И дальше все было отнюдь не так возвышенно, как вспоминается, когда бродишь по городу детства.

Сдал он свою Первую Любовь легко и не слишком задумываясь, едва ему прищемили хвост. Это когда в институтской спецчасти строгий дядечка, листавший папку с его личным делом, сурово спросил: «А причем здесь заграница?». Рыжук сказал, что заграница ни при чем. Она и действительно была уже ни при чем – так, детские глупости. «А переписка?» Рыжук, вспомнив Витюка, твердо (это все тогда с институтом и решило, хоть и не надолго) сказал, что никакой переписки уже нет. Была, мол, со школьной подругой, которая с мамой уехала в ФРГ…

– Вы понимаете, что она изменница Родины?

Изменница родины. Боже, каким смешным сейчас это кажется. Хотя тогда представлялось, что, уезжая, она сразу теряет все. Он действительно думал, что у них с Ленкой все равно бы ничего не получилось.

Короче, нашел себе оправдание, выскользнул.

А потом всю жизнь, отрываясь от бытовых мерзостей, пописывал возвышенную повесть, в которой все сочинил, все переврал, как будто с детства был глуховатым слепцом.

7

Слава богу, что ее не напечатали, вышвырнув из журнального номера и расссыпав набор, когда ее прочел главный редактор, написавший «Повесть о настоящем человеке», а не о каком-то самовлюбленном слюнтяе… В чем опять же ему повезло. Как они сегодня читают то, что раньше писали? Тот же Василий Аксенов – про «Звездный билет» с «комсомольским компостером», Анатолий Гладилин – свои комсомольские же «хроники», любимый поэт Андрей Вознесенский о Ленине:

Нам страшно тяжело. Но солнечно и страстно

прозрачное чело горит лампообразно.

В каком же тумане – в глазах свечки (М. Булгаков), нужно было парить, чтобы однажды голова мавзолейной высохшей мумии представилась вдруг «прозрачным челом», которое горит «солнечно и страстно», да еще и «лампообразно»…

Вот эта лампа им и светила…

Рыжюкас вспомнил, с каким подъемом они проговаривали речитативом эти стихи в студенческом спектакле, медленно ступая к авансцене на фоне эпидиаскопной проекции фото мавзолея… «Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин. Скажите, Ленин, мы – каких вы ждали, Ленин? Скажите, в суете мы суть не проглядели?»


Нет, решительно подумал он, чего уж не хотелось бы, так это снова туда, в прыщавую комсомольскую суть. И уж вовсе неприлично ее описывать, предаваясь умильным воспоминаниям, и, как нарочно, забыв о том, где он жил, где все они жили, и что с ними и вокруг на самом деле происходило. А разбираться с этим по-серьезному, когда развеялось, – попросту скучно. Да и бесперспективно: развеялось-то развеялось, но не слишком что-то прояснилось…

8

Вернувшись домой, Рыжюкас посмотрел на ходики на стене. Была только четверть девятого. Вечерами он никогда не работал. Но до прихода калиниградского поезда оставалось еще больше пяти часов. Чтобы как-то убить время, он порылся в ящике, нашел коробочку с лентой и, провозившись совсем недолго, заправил ленту в машинку. Она, конечно, тоже подсохла, но только вначале, и вскоре буквы на бумаге стали достаточно четкими. Чертыхаясь из-за клавиш, которые западали, он вывел наконец название и давно сочиненную им первую фразу:

ВЕРНУТЬ КОРОЛЕВУ

Это было давно, даже трудно представить, как давно это было…

Посмотрев на страницу, он еще с минуту помедлил… Потом что-то тренькнуло и потихонечку, строчка за строчкой, начало продвигаться. Как у печника, который, долго примеряясь и пристраиваясь, кропотливо вывел угол, потом первый ряд и погнал наконец кладку, уже не разгибаясь…

Впервые в жизни он начал и закончил работу в один присест.

Разумеется, это была уже не повесть и, тем более, не роман. Никому – брат прав – кроме автора, это не интересно… Хотя дело вовсе не в том, что наговорил ему старший брат, потому что если следовать его советам, выбрав из них главный, то нужно и впрямь удавиться. Но увидев наконец, что, сколько бы он ни упрямился и ни упирался, юношескую повесть ему не вытащить, он и придумал разделаться с ней, уместив все на нескольких страницах, оставив только суть.

Работа над киносценариями приучила: если история есть, она может быть рассказана несколькими словами. Если истории нет – словоблудие не спасает. Он перечел все только что написанное, безжалостно чёркая. Переписал набело, снова выправил и переписал. Потом перечитал снова и понял, что он ничего не хочет добавить или изменить.

Однажды что-то подобное он проделал с монографией своего друга профессора экономики Макса. Тот попросил пройтись по тексту на предмет прояснений и сокращений. Самый талантливый в республике политэконом, он вложил в четыреста листов монографии итог размышлений всей жизни. Он хотел разобраться с основными противоречиями социализма и по примеру учителя всех советских политэкономов и автора многопудового «Капитала» написал «Социал». Рыжюкас пропыхтел над рукописью две недели. Потом пришел к Максу и выложил ему на стол полторы страницы.

– И это все? – удивленно спросил тот.

– Это все. Извини, но больше здесь, – Рыжюкас показал на объемную рукопись, – нет ничего.

Макс обиделся. Потом прочел эти полторы страницы. Долго молчал, насупившись. Поднял голову обескураженно:

– Неужели у нас за душой и впрямь всего так мало?

9

Пожалуй, и впрямь было немного, подумал он сейчас. Разве что и набралось, так вот еще – на пару страничек «сиреневого тумана».

Жили, казалось бы, славно. А оглянуться – так ничего и не осталось, кроме, как с глухим упрямством уговаривать себя, что жили все замечательно. Да, мол, и глупо, и наивно, и впотьмах, но ведь и радостно. И нечестно теперь выбрасывать из песни слова. Такое было время.

Хотя, на самом деле, время тут ни при чем…

Люди всегда так жили и сейчас живут. Та же Маленькая – вона бултыхается в своем болотце, в своих «несмешных» терзаниях и проблемах… Возвышенная Любовь, преданность, измена… Человеку, хотя бы в юности, как живительный воздух, необходим сиреневый туман… Ей, что ли, этот опус и посвятить?..

Еще раз просмотрев страницы, Рыжюкас понял, что с его Первой Любовью, по крайней мере, на бумаге, у него покончено. Получилось похоже на прощальный спич. Может быть, завещание?..

Но уж чего человеку совсем не нужно, подумал он, как бы уговаривая себя не вышвырнуть все написанное в корзину, – так это умнеть и взрослеть прежде времени. И раньше поры открывать глаза на прозу жизни, тем более, на ее скучную правду.

Сиреневый туман – далеко не самое худшее из того, что нам было отпущено. С какой бы иронией и как бы скептически мы к нему не относились. И не так уж это мало.

Сложив листки вдвое, чего тоже никогда раньше не делал, он отыскал в ящике стола пожелтевший фирменный конверт Агентства печати Новости, где когда-то работал собкором, и затолкал их в него.

Он и подумать не мог, что это последнее, что он в жизни напишет…

Рыжюкас надел плащ, посмотрел на себя в зеркало, поднял воротник и вышел на улицу.

Моросил дождь.

Хотелось вина и арбузов.

Глава двенадцатая ВСЕ КАК ВСЕГДА

1

В кафе мест не было.

Сумасшедший город! В нем стало раз в тридцать больше кафе, баров, ресторанов, а попасть никуда невозможно. Даже в будний день. Непонятно, когда эти люди работают.

Порывшись в кармане и обнаружив монету в два лита, Рыжюкас мелко забарабанил ею по толстому стеклу входной двери. Швейцар, понуро сидевший в кресле у гардероба, услышал презренный звон, встрепенулся. Рыжюкас поднял вверх указательный палец, что могло означать одновременно: я один и мне только наверх, где бар. Швейцар вскочил и учтиво откинул скобу с дверной ручки.

В вестибюле прямо перед ним из клубов табачного дыма, перемешанного с густым грохотом оркестра, возник бородатый детина. Круто накренившись на расставленных ногах, он распахнул объятия и пошел на Рыжюкаса, покачивая крыльями, как аэроплан. Было похоже на игру в жмурки. Рыжюкас, поднырнув под крылом, проскочил на лестницу. Мужик спланировал прямо к дверям туалета.

Когда-то это привокзальное кафе было одним из лучших в городе: вокзал – лицо столицы, проектировщики постарались. Но с годами заведеньице сильно зашарпали случайные посетители.

В баре наверху было темно, пахло прокисшим пивом и огурцами. Под потолком торчали светильники, похожие на обрезки трубы от печки-буржуйки. Было так накурено, что казалось, будто свет, пытавшийся из них выбиться, заталкивается обратно плотными клубами дыма.

Народу хватало, но пару свободных мест Рыжюкас все же разглядел. Пробившись к барной стойке, он взобрался на высокий табурет и закурил.

2

Стойка была устроена буквой П на манер алтаря в костеле святого Павла. Над ней молчаливым и незыблемым протестом против всякого нарушения Запрета возвышалась тучная барменша в красном фартуке и красном же крахмальном чепчике с кружевами. Она была похожа на Золушку. И еще на ксендза перед проповедью.

Сам Запрет состоял из двух частей, симметрично расположенных относительно головы Золушки. «У НАС НЕ КУРЯТ» – трогательно и с налетом мечтательности повествовала его левая часть. Правая сторона была категоричнее и строже: «РАСПИВАТЬ КРЕПКИЕ СПИРТНЫЕ НАПИТКИ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ».

«Это мы проходили, – отметил Рыжюкас. – Еще при социализме».

– Будьте так любезны… – сказал он, привычно поднажав на «так».

Золушка стала само ожидание. Само внимание исходило из ее круглых глаз. И сам лучистый свет.

– …так любезны, – на всякий случай повторил Рыжюкас, – полный фужер виски. «Блэк Лейбл». И одну конфетку.

Золушка понимающе кивнула.

Внизу, прямо у ног Рыжюкаса, было окно на перрон.

На перроне стоял проходящий поезд. Пассажиры суетились и бегали за стеклом, как в немом кино. Вагоны были видны только наполовину: дальше их обрезала кромка окна. Промчались два носильщика, они толкали невидимые тележки. Следом пронесся, как на мотоцикле, мужчина, прижимая к животу охапку бутылок.

Поезд за окном тронулся. Нет, это скорее бар тронулся и поплыл мимо провожающих, машущих руками и платочками, мимо половинок вагонов, обрезанных окном, мимо… Рыжюкас вполне конкретно ощутил мелкое подрагивание барной стойки, перекладина под ногами вибрировала, слышно было даже, как звенели бокалы на полках буфета…

3

В бар вошла компания: пятеро парней, две девицы. Все как положено. Свитера, потертые курточки, драные джинсы, волосы на плечи и за воротник, но еще и гитара, правда в футляре. На одной юбка – не то чтобы выше колен – ниже, чуточку ниже того, что пока еще нельзя открывать.

Нет худа без добра: когда-то «мини» внесли свою лепту в эстетику женского белья. Такую юбку на что попало не натянешь. Впрочем, кто сейчас помнит, что вместе с внедрением «мини» из обращения исчезли мощные жгуты чулочных резинок, а утепленные лиловые, малиновые и голубые рейтузы уступили место изящным кружевным изделиям, произведениям тонкой работы; слово «штаны» или там «панталоны» в применении к женскому туалету кануло, уступив игривому «трусики» и уж совсем конкретному «стринги».

Что до секса, то «макси», пожалуй, сексуальнее, особенно если с таким разрезом, как у второй. Здесь все построено на контрасте. Длинное закрытое платье и шикарный разрез от пят до пояса. Рыжюкас почувствовал этот контраст, когда «макси», оставив компанию, взобралась на единственно свободный табурет рядом с ним.

Приветливо ей кивнув, Рыжюкас залпом выпил виски.

Конфета показалась соленой.

Ее друзья топтались в проходе, соображая, куда пристроиться. От оркестра заплакали красивые, с мальчишеским надрывом голоса:


Поздно мы с тобой по-о-ня-ли,

Что вдвоем вдвойне ее-се-ле-е-ей…


Внутри зашевелилось что-то тоскливо-вокзальное, поездное, вагонно-ресторанное…


Даже проплывать по небу,

А не то, что жить на земле…


Репертуар в литовских кабаках почему-то преимущественно из русской ретро-попсы. Хотя те, кто помоложе, по-русски здесь уже и не говорят.

Внизу на перроне дождь усилился.

4

Парни держали себя уверенно и развязано, как на пляже. Откуда-то возникли два высоких стула, потом долговязый с косынкой на шее спустился вниз и притащил еще кресло из гардероба. Они поставили стулья и кресло в угол, прикрыли дверь. Гитарист, пристроившись на батарее, уже что-то натренькивал.

Дождь за окном обвалился с карниза.

Рыжюкас с удивлением обнаружил в себе внутреннее напряжение. Что-то в этих парнях непонятно дразнило, хотя явных причин для раздражения не было. Можно вообразить, как сам Рыжюкас, тогда еще Рыжук, с его друзьями раздражали окружающих, как они бесили всех своими манерами, своими шмотками и пижонскими выходками.

Долговязый с косынкой, видно душа компании, глядя на него, что-то громко сказал по-литовски. Рыжюкас не расслышал, а остальные дружно засмеялись.

«Сам виноват: нечего пялиться… Да и место девушке надо бы уступить… Может, лучше уйти? Пьесы с таким началом всегда как-то глупо кончаются… Или мерещится?.. А ну их…»

Но раздражение не проходило. «Макси» о чем-то, смеясь, говорила, наклонившись с табурета к своей компании. Длинная белая нога в разрезе платья мешала Рыжюкасу сосредоточится. Хотя сосредотачиваться было незачем. Пришел-то специально чтобы развеяться.

Рыжюкас отвернулся и стал рассматривать объявление-запрет над стойкой. Словно там было что рассматривать. Спелые тыквы грудей Золушки предупредительно колыхнулись ему навстречу. Рыжюкас кивнул. Пустой фужер мгновенно исчез, на его месте вырос полный. И конфетка…

По спине пробежал озноб, словно сзади кто-то открыл дверь.

Повернувшись к окну и стараясь не замечать компании, Рыжюкас стал смотреть вниз, но за стеклом, облитым дождем, все размазалось, расплылось, как в кривом зеркале.

5

– Dede, ты не пустишь наша девушка к окошку? Наша Вита nori paziureti[1].

Рыжюкас медленно встал и пошел к другому концу стойки. Там освободился один табурет. Им он был ни к чему – табуреты у стойки привинчены к полу… А место давно надо было уступить.

– Эй, dede[2]! Klausyk!.. Или ты литовский ne labai[3]?

Рыжюкас оглянулся.

– Конфетку забыл докушать, – сказал ему долговязый парень по-русски. Он подошел и затолкал Рыжюкасу конфету в карманчик пиджака.

– Мальчик, вам мама никогда не рассказывала сказку про зайчишку? – Рыжюкас рассматривал парня спокойно, даже с нарочитой издевкой. – Зайчишка был пьяненький и нарывастый. Вы на него очень похожи. Ну прямо вылитый зайчишка-духаришка. Только ушки надо бы причесать, они у вас почему-то обвисли….

Долговязого как прорвало. Он метнулся к Рыжюкасу, выставив кулак вперед.

Зря, конечно, он так.

Рыжюкас чисто ушел в сторону. Повернулся корпусом, перенеся вес на правую ступню и носок левой, и легонько, без видимых усилий, развернулся, переместив центр тяжести на левую ногу, по пути незаметно и как бы нехотя поддев долговязого немного выше живота.

Секунду постояв прямо, словно раздумывая, что бы это значило, парень согнулся и затих, привалился к стойке, опершись одной рукой о табурет. Пресс у него был слабенький, а дыхание не поставлено.

– Antras atskyris[4], – зачем-то сказал Рыжюкас. И, допив виски, неторопливо прошел мимо замолчавшей компании, спустился по лестнице. Достав карточку, набрал номер и позвонил.

– Старик, это ты? Пламенный… Я тебе потом все объясню… Жду тебя под этой бочкой на вокзале. Помнишь?.. Да… Можешь взять мотор… Дело не столь важное, как увлекательное… В общем, все, как всегда. Да, у входа, под самой бочкой.

Постояв немного, он начал набирать еще один номер. Передумал и пошел наверх. Нечего зря людей тормошить.

Компания в углу о чем-то совещалась. Рыжюкас забрался на табурет, закурил и надолго задумался.

Брат, пожалуй, прав… Слишком большие возможности губительны.

Легче этим ребятам жить или труднее? Скорее всего, легче. Что ни говори, но мы были первыми, пошедшими на прорыв. Джинсы и «мини», прически, и задиристость им достались уже по наследству. А после нас все упростилось. Любую чепуху никто уже в штыки не встречает. Лишь бы вам нравилось, лишь бы вам было хорошо, лишь бы не тяжелые наркотики…

Неплохие, небось, ребята, заставил себя примирительно подумать Рыжюкас, только их мало били. Это расслабляет.

Многое им досталось по наследству, если не все, что у них есть, включая даже их национальную независимость. Сами-то мы развалились, тут брат, пожалуй, прав, но зато на нас все и спружинило.

Амортизатор – вот мы кто, буферный каскад переходного периода.

Последняя мысль ему понравилась. Это надо бы записать, подумал Рыжюкас. Такими фразами он дорожил, как единственным, что осталось ему от технического образования.

Допив виски, Рыжюкас кивнул барменше. Она с готовностью потянулась к стакану. Но он отрицательно покачал головой и попросил счет.

Компания в углу забеспокоилась.

Похоже, сейчас этот «буферный каскад» будут бить…

6

Расплатившись, Рыжюкас вышел на улицу.

От туманного воздуха закружилась голова. Рыжюкас глубоко вдохнул и поднял воротник плаща. Из круглых дырок бетонного козырька на площадку перед дверьми вертикально падали столбы света, похожие на частокол.

Компания уже расположилась внизу мрачным полукругом. Гитары у них не было. Берегут инструмент, жмоты.

А как бы красиво: хрястнуть гитарой по лысой башке. «Шведы в таких случаях выстраивались "свиньей", – мелькнуло у Рыжюкаса, – действительно, свинство: хотя бы для начала нападали по одному…»

Чуть в стороне, глубоко засунув руки в карманы плащей, стояли Сюня и Мишка-Дизель. Сюня смотрел на Дизеля и что-то ему тихо говорил. Казалось, происходящее им безразлично. «Кого-то сейчас будут бить? – Пожалуйста! Только, если, можно, не нас…» Дизель, старательно работая желваками, пытался нанизать дымное кольцо Сюне на нос.

Увидев приятеля, Сюня снял очки. Он всегда снимал очки.

Рыжюкас, поднял воротник плаща и шагнул на ступеньку вниз.

В это время подкатил белый «Вольво», из него неторопливо выбрался Мишка Махлин. Не закрывая дверцу машины, он склонился к водителю, что-то ему объясняя.

Долговязый рванулся навстречу Рыжюкасу, но, видимо, поторопился, не посмотрел сначала налево, потом направо, из-за чего обратил внимание на Махлина, только налетев на его подножку, которую тот неожиданно и достаточно ловко выставил, с удовлетворением отметив, что долговязый грохнулся на ступеньки прямо к ногам Рыжюкаса.

В ту же секунду Дизель положил руку на плечо доброго молодца, стоявшего с ним рядом, и вежливо повернул его к себе.

– Добрый вечер, – сказал он.

Парень от неожиданности пролепетал что-то похожее на «здрасте». И пригнулся. Мишка-Дизель положив ладонь ему на голову, любовно подтянул его к себе. Потом ребром ладони резко ударил по шее. Тот согласно кивнул и отвалился в сторону.

– Этому пока хватит, – констатировал Дизель. Обычно молчаливый, в драке он любил рассуждать.

Рыжюкас, ступив прямо на спину растянувшегося на ступеньках долговязого, подался вниз, выставив руку вперед:

– Прямой, левой, в голову – оп!

Парень, стоявший за долговязым, сел на землю прямо перед «Вольво», видимо, плохо соображая, что произошло.

«Наверное, ему больно», – отметил про себя Рыжюкас, подыскивая очередной объект для воспитательной работы. Но все были при деле. Мишка-Махлин и Сюня «уговаривали» двух парней не нервничать и не суетиться, причем, одному Махлин закрутил руку за спину, пригибая его к земле, а на второго Сюня наскакивал, крутясь как юла и подпрыгивая. После каждого поворота голова парня вздрагивала, как от электрошокера, но он не падал. Сюня дрался, как всегда, только ногами, но бил несильно, как бы шутливо отрабатывая прыжки.

Еще какое-то время у входа в кафе слышались только деловое сопение и глухие удары.

Хорошо, что они пришли втроем, мальчики попались спортивные, подумал Рыжюкас, уходя в сторону от удара поднявшегося долговязого. Тот по инерции пронесся мимо и врезал кулаком в глаз некстати подвернувшемуся Сюне.

– Ну, это уж слишком!

Рыжюкас отступил и, как бы заинтересовавшись чем-то позади, непростительно, словно какой-нибудь лох, оглянулся… Долговязый кинулся к нему. Рыжюкасу только этого и ждал.

– Левой, левой, правой, корпус, корпус, голову, левой хуком, правой…

Стоп! Тут ведь не ринг, чтобы проворачивать комбинации по семнадцать ударов. Долговязый даже не растянулся, он заворочал головой и пошел, обхватив голову руками, на проезжую часть, получив вдогонку смачный пинок пониже спины. Это выступил не на шутку разозлившийся Сюня, пнувший обидчика, как всегда, изящно – с прыжком и переворотом.

Махлин подхватил долговязого и, оттащив в сторону, что-то в нем крутнул, как повернув выключатель, и положил человека на тротуар, заботливо подстелив под голову упавшую в грязь кепку. Оглянулся. И поволок второго. Он решил сложить их штабелем, как дрова.

Вот и все, подумал Рыжюкас. Этим ребяткам, похоже, еще не приходилось так резко проигрывать. Но без этого нельзя, невозможно научиться побеждать. Вообще ничему невозможно научиться, не получив всего положенного. Как это говорилось у древних – ненаказуемый не обучается.

…В привокзальном отделении милиции они, как обычно, виновато и несвязно, лепетали что-то насчет самообороны.

– Ничего себе самооборона, – дежурный насупился и кивнул в сторону двух парней, сидящих на скамейке (остальные успели смыться). – Еще три минуты такой самообороны, и их бы ни в одну больницу не приняли… Будем оформлять протокол…


Рыжюкас, остановитесь. Вы все перепутали, и вам никто не поверит. Это не сейчас, это давным-давно так было. Точнее, могло быть и не однажды бывало, отчего так и вообразилось.


Но ничего страшного. Он просто расчувствовался, запутавшись в воспоминаниях, а потом из-за двух стаканов виски слегка сдвинулась реальность. Вместо милиции здесь давно уже полиция, да и комбинацию из семнадцати ударов он уже вряд ли смог бы отработать… Как тогда вряд ли сумел бы опорожнить два стакана виски, закусив одной конфеткой…

На самом деле все произошло несколько иначе…

7

Компания молодых любителей приключений действительно расположилась мрачным полукругом. И чуть в стороне действительно стояли трое взрослых, солидных, если не сказать пожилых, мужчин. Они, как всегда, вовремя появились. Чтобы, как всегда, вытащить Рыжего из беды…

Долговязый и впрямь рванулся навстречу Рыжюкасу, но, видимо, поторопился и, споткнувшись о ногу Сюни, чуть не грохнулся к его ногам. В ту же секунду Мишка-Дизель положил руку на плечо доброго молодца, стоявшего с ним рядом, и вежливо повернул его к себе.

– Labas vakaras[5], – сказал он по-литовски.

Парень от неожиданности пролепетал что-то среднее между «labas» и «здрасте».

– Mustis negrazu, – пояснил ему Мишка-Махлин. – Pradzioje patinka, о ро to skauda. Ir gali patekti i policija…[6]

– Драться нехорошо, – авторитетно подтвердил Сюня по-русски. – Спросите у него. Он, – Сюня показал на Рыжюкаса, – он знает.

– Драться нехорошо, – наверное, впервые в жизни согласился Рыжюкас. – Labai negerai…[7] И первый раз в жизни посторонние мальчики ему поверили. Драться ведь и правда нехорошо.

8

Расставшись с обескураженной и пристыженной компанией, четверо пожилых мужчин вышли на привокзальную площадь.

Такси на стоянке сгрудились, как стадо мокрых животных. Блестящие от дождя машины в синем отливе ртутных фонарей светили зеленым глазом: «Мы свободны!».

Но они тоже были свободны и решили прогуляться пешком. Махлин даже отпустил машину, дав распоряжения водителю.

– Как жизнь? – спросил Рыжюкас, обратившись сразу ко всем, когда они прошли с полквартала.

Ему не ответили. Хрен его знает, как теперь жизнь.

– Знаешь, – сказал Сюня, когда они прошли еще с полквартала, – мы живем в такое время и в таком месте, что за подобный вопросик можно и по физиономии схлопотать.

– Или, как говорят в Израиле, не дождетесь, – поддержал тему Махлин, но про Витьку-Доктора уважительно сообщил, что тот пропадает в Женеве. – У него со швейцарцами совместная клиника, так что, можно считать, он пропал без вести.

Но про Витьку-Доктора Рыжюкас и сам знал. Днями ему пришлось с ним встретиться по абортным делам.

Какие еще новости?

– Махлин вот на даче малину развел… – сказал Сюня, с нескрываемым ехидством.

– Какой сорт?

– Малину, тебе говорят! – тут Дизель возмутился непонятливости школьного товарища. – Он там приютил воров, организовал им что-то вроде офиса.

Мишка Махлин зарделся, как от похвалы:

– Сдаю в аренду, чтобы площади не гуляли.

– Ворам, что ли?

– Ну, не совсем ворам. Бывшим сослуживцам.

Мишка Махлин работал в министерстве финансов, дослужился до замминистра, потом пролетел, создав какой-то банк, постепенно перешел в теневой бизнес.

– Твои сослуживцы хуже воров, – угрюмо сказал Мишка-Дизель. Он тридцать пять лет работал на заводе старшим электриком и теневой бизнес пролетарски презирал.

Прошли еще квартал. Город молчал.

– Ты все пишешь? – спросил Сюня. Ни одной книги Рыжюкаса он принципиально не читал.

– Пишу, – ответил Рыжюкас. – Знаешь, как в тюрьме. Надзиратель идет по коридору: «Иванов!» – «Я здесь господин надзиратель». – «А куда ты, падла, денешься?!»

Дошли до маленькой площади. За сквером раньше была их школа. Здесь всегда расставались, но перед этим подолгу сидели, никак не могли разойтись. Цепи, как и тогда, провисали на столбиках. Но сидеть на них, оказывается, неудобно. И качаться.

– Может, сообразим по маленькой? – спросил Дизель.

Сюня, зябко передернув плечами, чуть оживился.

– Рыжий должен проставить как виновник.

– Долбаки! Я же для этого вас и позвал.

Они молча двинулись в поисках ближайшей вывески.

И вдруг как-то разом обернулись.

Нет, сначала обернулся Рыжюкас.

9

Она стояла поодаль. Рядом с нею был все тот же чемодан.

Блин, как же это он забыл, для чего оказался на вокзале!

– У тебя очень странная манера меня встречать, – сказала она и, подойдя, решительно поцеловала Рыжюкаса куда-то в шею, крепко ее обхватив. – Это твои знаменитые друзья? – спросила, оглянувшись. – А где же ваш пятый?

Как-то слишком много он успел ей в поезде рассказать.

Маленькая улыбнулась.

Это был высший класс. И то, как вызывающе она стояла – Лоллобриджида с чемоданом, и то, как подошла, как обняла, ткнувшись в шею, как заговорила… Но когда она улыбнулась, Рыжюкас подумал, что такой лучезарной улыбки он еще не встречал. Что-то совсем банальное пришло в голову – про белоснежный жемчуг и алмазный резец.

А она еще и развернулась к друзьям, уже и без того офонаревшим. Царственно крутнулась, всех сразу озарив. Так поворачиваются софиты на съемках, выхватывая лица актеров из темноты.

– Здрасте. Меня зовут… Лен. Вот он, – тут на Рыжюкаса снисходительный взгляд, – называет меня Венец Творения.

– Мы знаем, – сказал Сюня, пока остальные придумывали, что сказать.

Они знали.

Про венец творения это она лихо сочинила. Сразу как припечатала. А может, он и действительно сказал что-то такое в поезде?

– Это дочь? – придя в себя, спросил Мишка-Дизель у Рыжюкаса.

– Внучка, – ответила за него Маленькая. – Боже мой, какие же бестактные мужчины твои друзья!..

– Ну да, – пояснил обществу Мишка Махлин. – Любимая внучка. Живой памятник при жизни.

– А я как раз вас и позвал, чтобы познакомить, – в тон ему сказал Рыжюкас.

– Только что он говорил, что позвал нас, чтобы проставить! – воинственно возмутился Сюня.

– Сюня, ты отстал от жизни, – сказал Махлин. – Сейчас у писателей только так. Идут на вокзал, чтобы снять чувиху, нарываются на мордобой, потом среди ночи вызванивают друзей, чтобы их отметелили, за что им обещают проставить, а вместо этого знакомят с «внучкой».

Присутствие Маленькой друзей заметно взбудоражило. Хвосты они распушили, и каждый теперь токовал, как глухарь. Рыжюкаса дружно оттеснили. Он сразу оказался как бы ни при чем…

10

Они шли по ночному городу. Мишка Махлин суетился впереди, поминутно оборачиваясь и отпуская свои плоские шуточки. Маленькая как-то сразу вписалась в их компанию, она ухватила под ручку Мишку-Дизеля и Сюню, они что-то наперебой ей рассказывали, она громко хохотала и даже подпрыгивала от восторга, не обращая никакого внимания на Рыжюкаса, который шел сзади и тащил дурацкий чемодан. Что, впрочем, было ему обещано месяц назад.

Вот все четверо остановились и засмеялись. Они снова ржали как конюхи на конюшне, они покатывались от хохота, буквально надрывая животы. Они смотрели на Рыжего, видимо что-то вспомнив, благо им всем было что про него вспомнить, чтобы хохотать до слез, рассказывая это Маленькой: ну, скажем, как он грохнулся о цементный пол, встав в прибитые Махлиным тапочки, за которые тот тогда так и не получил. Потом они пошли дальше уже совсем вместе…

А Рыжюкас, остановившийся передохнуть, четко увидел, что по пустынной вечерней улице снова идут его юные друзья, всем вместе им не намного больше лет, чем ему одному, а Ленка все так же смеется, раскачиваясь и уткнув в ладошки лицо. Их снова пятеро, и она, как всегда, не обращает на него никакого внимания.

И вдруг накатило. Совсем неожиданно для себя он испытал прилив дикой, давным-давно, а то и вовсе никогда, ему неведомой ревности. Самой настоящей: безумной и беспричинной – настоящая ревность всегда беспричинна. Здесь именно такой случай, хотя бы потому, что никакого повода для этого здесь не было… Ну, скажем, как тогда, с Ленкой, у него не было ничего, кроме жгучей ревности…

11

Рыжюкаса сильно качнуло. В паху резануло, как ножом. Потом где-то внизу желудка грубо провернулся тяжелый кол. В глазах потемнело, а ноги вдруг стали ватными и подкосились. Он не упал только потому, что тяжело прислонился к стене, ухватившись за какой-то крюк…

Ничего не заметив, его друзья весело уходили, так и не обернувшись. И Маленькая вышагивала, сбивая ногу и снова подстраиваясь, она оживленно болтала и не думала оглядываться. С ними ей было весело и хорошо.

А ему так остро захотелось к ним присоединиться, что стало понятно: он пропал.

Месяц подряд он раскручивал воображение, погружаясь в воспоминания, вызывая в памяти нужные фразы, словечки, детали… Потом, похоже, слишком погрузился, отчего выдумка и реальность в его сознании стали совмещаться. Теперь мысли цеплялись за все подряд – так, карабкаясь на кручу и боясь свалиться, хватаются за ветки, стволы, торчащие корни.

Выражаясь яснее, у него поехала крыша. И этот дикий приступ жгучей, как раскаленный шкворень, ревности, запоздалой, как, как… Как что запоздалой?.. Сил подбирать сравнения у него уже не было…

А уж совсем он пропал потому, что в этой его случайной попутчице, которую он ласково и иронично называл Малёк, некоторые его выдумки вдруг возьми да и начни материализовываться. Его случайная попутчица вдруг обратилась в Ленку…

Безо всякой на то его воли.

Загрузка...