Рыжюкас подгадал, взяв такси, и подъехал к воротам частной клиники, расположенной в старой части города, как раз вовремя. Буквально через минуту Малёк вышла. Побледневшая и отрешенная.
– Куда мы едем?
– В гостиницу. Я снял нам номер в «Драугисте», как она раньше называлась. Это моя любимая гостиница совковых времен. Теперь они ее, правда, капитально перестроили. Но главное достоинство сохранилось, я специально поднимался в номер, чтобы проверить: там были самые удобные кровати за всю мою жизнь. – Рыжюкас говорил быстро, пытаясь ее отвлечь и успокоить.
– Я ужасно хочу плакать и есть.
Он развернул пакет. В нем были бананы.
– Это круть, – сказала она, слабо улыбнувшись.
Вот и все. Теперь спать, спать, спать.
– Когда ты проснешься, все будет кончено и забыто.
Малёк заплакала. Для нее все уже было кончено.
Она спала долго. До вечера, потом ночь, потом еще почти полдня.
И чем дольше она спала, тем неспокойнее становилось у него на душе.
Конечно, про все ее проблемы он мог бы никогда и не знать. Аборт, вакуум – это ведь их вопросы… Тем не менее и практические хлопоты, и всю ответственность он взял на себя, проявив должную заботливость и необходимую решительность… Все как бы утряслось и устроилось, дело сделано, и все треволнения позади. Но вместо «чувства глубокого удовлетворения» от столь «добросовестного исполнения долга» отчего-то вдруг накатывают волны глухой досады… Что теперь?..
Всю жизнь он не любил соскакивать и не умел выходить сухим из воды…
Даже историю с Ленкой он навесил на себя. Представив, будто именно из-за него она не смогла вернуться… Хотя уезжать или не уезжать, вернуться или не вернуться она могла совершенно независимо от того, был он или вовсе бы его не было…
Здесь, с Маленькой, все не так. Ведь самой, без него, ей и решать-то было нечего. Оставить ребенка или не оставить – вовсе не ее ума дело. Тогда в поезде, дать или не дать, это еще как-то от нее зависело, но и то лишь до того, как она оказалась в его «силовом поле» – взрослого и многоопытного мужика. Совсем ведь не это она ему давала, не на такое решалась.
Совсем не это он у нее и брал. Как всегда, самонадеянно полагаясь на свою опытность. А принцип-то прост, как лозунг из их студенческого спектакля: «Избегайте случайных связей». Или, как еще в школе любил наставлять Витька-Доктор: «Совокупляйтесь, но предохраняйтесь!».
Маленькая спала…
Он сидел в кресле, в углу довольно просторного номера, снова ничего не делал, но на сей раз как-то особенно тупо. Слишком уж несуразным было его времяпрепровождение.
Случайностью своих любовных связей Рыжюкас давным-давно перестал тярзаться. Он считал, что у нормального мужика может быть столько женщин, сколько тот способен потянуть, разумеется, если относиться к ним не потребительски, прокатываясь на халяву, а честно отдавая себя.
Любовным играм он и отдавался целиком, рьяно, как работе, и никогда не халтуря. Выкладывался, не боясь опустошенности, не крохоборствуя, ничего ни приберегая на следующий раз, по опыту зная, что все возвращается сторицей и вода в дающем колодце не иссякает, как точно подметил поэт.
Собственное время, как и деньги, Рыжюкас транжирил одинаково беззаботно, зато о подругах и спутницах иногда даже слишком навязчиво заботился, а уж уходя, брал на себя уйму пожизненных обязательств, пусть потом, отвлекаясь, он про них и забывал.
Уходил Рыжюкас, стараясь не причинять боли, без всех этих «бросил», «предал», «каков негодяй!» – при такой добросовестности, о каком предательстве тут может быть речь! Но, еще только знакомясь, он выставлял условия свободы отношений, которые обычно его очередной пассией с восторгом принимались. Когда эти условия ее переставали устраивать, отношения прекращались. Так, перескакивая с одной истории на другую, как по волнам, его любовная лодка мчалась вперед, оставляя за собой лишь пену бурунов.
Он никогда не настраивал избранниц на преданность и верность. Не корчил из себя однолюба, напротив, похвалялся тем, что он законченный бабник, уверяя подружек, что любит он их всех и безмерно жалеет, что на каждой из них он бы женился.
Обязательно рассказывал он им и про Первую Любовь, и про все остальные, и про любовниц (с Любовями не путать!), нумеруя их или возвышенно обозначая: Самая Умная, Тончайшая, Лучшая из, Крылатая… Не забывал и жен – Первая Избранница, Вторая Супруга, Последняя Жена… Рассказывал Рыжюкас всегда откровенно, не опуская пикантные подробности, в которых мог и присочинить, но не ради красного словца, а для большей поучительности…
Интересно, что при всем обилии любовных – нет, не романов – скорее новелл, повестей, историй – Рыжюкаса в них тоже никогда не предавали. Или не успевали этого сделать – раньше, чем он ускакивал.
К тому же, предвкушая перспективу новых историй, он не боялся быть покинутым, чем и был надежно защищен. Сказала же ему как-то в сердцах его Последняя Жена: «Тебя даже бросить невозможно. Это было бы тебе слишком большим подарком».
С бывшими – и женами, и любовницами, и подружками – у него всегда оставались добрые отношения. Во всяком случае, он так считал, никого не выделяя из общего ряда и никогда не задумываясь о том, как они на самом деле к нему относятся. Правда то, как мы оцениваем себя, далеко не всегда совпадает с тем, что думают о нас окружающие, а уж и подавно – с тем, что мы являем собой на самом деле.
Этот «Малёк» по-прежнему спал.
Рыжюкас смотрел на нее и размышлял о том, куда его занесло. И еще о том, как же он от всего этого устал.
Наверное, от жизненных сложностей, работы, всякого рода неудач он устал не больше, чем любой от природы подвижный человек с пропеллером в заднице… Но вот утомлен и измотан любовью он, конечно же, больше многих. Любовная игра – всегда большое напряжение, а потом и неудача, и поражение, и потеря: или ты уходишь (ни с чем), или тебя оставляют (с носом).
А он-то предавался любовным играм, можно сказать, профессионально – выступая в двух ипостасях: как неуемный искатель и как… исследователь собственных увлечений и переживаний, в которых он постоянно копался, пытаясь их литературно осмысливать.
Кроме всего, меняя и перебирая подружек, он надеялся хоть в одной из них найти… надежную творческую опору.
Как и всякий честолюбивый «бумагомаратель», с детства начитавшийся романтичного Грина, а потом и Булгакова, он собирался стать Великим Мастером. И, как всякий будущий Великий Мастер, мечтал (про что так замечательно нафантазировал писатель Михаил Булгаков), чтобы рядом с ним постоянно была его преданная и единственная Маргарита, обожающая каждую строчку того, что он накорябает, и готовая ради этих строчек на все, включая жизнь в подвале и даже появление обнаженной на балу у сатаны. Как у всякого мечтателя, с этим у него ничего не получалось, кроме несчитанных трат и безумных потерь времени…
Неудачи с поисками Маргариты и привели его к остроумной идее решать задачку по частям. Как с веником: целиком не ломается, а по прутику – запросто. Единственную Маргариту он решил заменить комплектом подруг с полным набором необходимых качеств. В одной – это готовность голой пойти на бал, другая с хохотом летает на метле, эта хорошо готовит, а та согласна жить в нищете и в подвале…
Теперь вокруг него постоянно было несколько девиц. Он уже не стремился к идеалу, а брал числом. Одна была ласкова и настойчива в сексе. Вторая умна, рассудительна и практична. Третья любила читать художественную литературу. А четвертая носилась, как звезда, и все время опрокидывала тяжелые предметы, но зато умела так хохотать, что сразу все забывалось…
С ними он даже ездил на машине в отпуск, а иногда захватывал их – целую команду! – в творческие командировки.
Девицы в нем души не чаяли, конечно, совсем не из-за денег, хотя он за все платил. Но больше всего потому, что он их добросовестно обучал всем премудростям отношений с мужиками, разумеется, включая и постель. И настраивал их на совершенство, о котором они мечтали, чтобы всех покорить. Включая Будущего Принца, которого, носясь с Рыжюкасом, они жаждали встретить…
Все это его увлекало и неплохо разгоняло кровь, но всегда оказывалось лишь праздником, который, закончившись, оставлял разочарованность и ощущение пустоты.
Довольно долго он заблуждался, полагая, что лучшее лекарство от любви – новое увлечение: когда оно приходило, его как бы отпускало. Правда, мешало предчувствие, что все снова обернется очередной затратной бессмыслицей, – так оно и происходило…
И только к шестидесяти годам, последний раз пролетев, отчаявшись и спохватившись, он решил завязать с этим пустым транжирством времени и средств, которые по сути тоже время, так как их нужно зарабатывать…
Тут и обнаружилось, что есть только одно универсальное средство, которое спасает и от разочарований, и от тоски, и от страха одиночества, от никомуненужности и бессмысленности существования. И это совсем не им придуманное средство – работа. Стоит совершить усилие, привязать себя к стулу, заставить себя в нее погрузиться – и тебя отпустит…
Вот он и рванул в Вильнюс месяц назад, решив от всего отказаться и начать новую жизнь – как всегда, в полной уверенности, что на сей раз окончательно. Рассчитывал настолько оторваться здесь от всех минских дел, сумбура и суеты, причем, чтобы, вернувшись, ни во что не влезать и заниматься исключительно созданием «нетленки» – не месяц, не год, а уже до самого конца, таким образом хотя бы на финише оправдав свои многообещания.
Он знал, что для этого ему нужно развязаться с занозистой историей с повестью о Первой Любви, с чем он, похоже, уже справился, все умиления прочувствовав и сочинив поучительную, как он считал, легенду (или сказку).
Теперь оставалось сесть и написать наконец хорошую книгу под названием «Проза жизни», для которой у него уже набросаны, пусть и урывками, сотни страниц. И тем самым подвести итог. Работа эта большая и займет не один год.
Тут он готов был на все: сменить образ жизни, потуже затянуть пояс, отказаться от всех своих барских замашек, из экономии перейти на кефир. Впрочем, последнее его не страшило: при всей гастрономической избалованности, больше всего он любил кефир с вареной картошкой…
Но вот что-то опять заклинило с благими намерениями. Похоже, свою решимость он переоценил. Прямо к отъезду подвернулась эта юная и настойчивая попутчица, которая как-то незаметно спутала его планы. Снова он ввязывался и вынужденно занимался организацией какого-то аборта, что делать в жизни ему приходилось только однажды, лет двадцать назад, да и то по просьбе Последнем Жены – для ее подруги, с которой у него ничего не было…
Сейчас он вообще не совсем понимал, что он здесь делает.
Но она спала слишком долго, и…
Глядя на нее и перебирая в уме недолгую историю их знакомства, их забавные телефонные разговоры, да еще три дня, весьма активно проведенные вместе после ее приезда, он почувствовал, что снова заболевает своей традиционной хворобой, что его опять зацепило и опять куда-то повело.
Как тот вчистую продувшийся и «завязавший» игрок, что, закладывая последнее, снова тянется к карточному столу, он прикидывал, а не попробовать ли ему еще разок раскрутиться. Раз уж так сложилось…
Рыжюкас сидел в кресле гостиничного номера и, глядя на длинноногую девицу, разметавшуюся во сне поперек широкой двуспальной кровати, привыкал к ней глазами…
В конце концов ему даже стало мерещиться, будто роль Маргариты при нем вполне бы могла подойти и этому юному, безмятежно посапывающему во сне созданию, так иронично им прозванному Мальком, что сначала ей совсем не подходило, но вот прижилось… А если и впрямь то, что он безуспешно искал, так вот нечаянно и нашлось?
И раньше, чем этот «малёк» проснулся, он принял решение: на некоторое, пока неопределенное, время в истории с ней задержаться. Несмотря даже на то, что у него было достаточно опыта, чтобы представить, сколько нежелательных последствий, в том числе и непредвиденных, приносят подобные решения. Ведь дальше неизбежно начинаются только сложности. И многие из них Рыжюкас не однажды проходил. Правильнее сказать, он не однажды в них застревал…
Целый месяц они жили в гостинице.
Точнее, она в ней жила, а он к ней приходил, иногда оставаясь на ночь. Но спал он здесь плохо, несмотря на шикарный двуспальный матрас, который при малейшем движении колыхался под ними, как усталая волна.
Когда она доверчиво прижималась, обнимая его во сне, он умилялся, но тут же холодел: ему становилось страшно за тот груз, который он на себя взваливает, с нею связавшись…
Если во сне она отодвигалась, отвернувшись и по-детски поджав коленки, он обижался, как мальчишка. И снова спрашивал себя, что он вообще здесь делает.
Среди ночи он часто вставал. Подходил к окну. Смотрел, как ночь бледнеет, сникая и клубясь.
Окна их номера выходили на лесной парк.
Сюда от его дома когда-то шла узкоколейка, здесь были станция и депо, которые потом приспособили под Детскую железную дорогу. Потешно пыхтя и посвистывая, паровозик-«кукушка» таскал за собой две игрушечные платформы с углем для электростанции. Паровозик ползал по ней каждый день, и вместо уроков они катались на подножках товарных платформ… Вагончики тащились кружным путем: мимо дворов, мимо Тарзанки, мимо хорошо видной за окном горы Шишкинки – теперь поросшей лесом, а тогда лысоватой с жидким кустарником – в бетонных бункерах ее в войну хранились боеприпасы, а потом пацаны с чадящими факелами пробирались в глухие сводчатые казематы и, погасив факелы, рассказывали страшилки…
С Ленкой они здесь катались на лыжах. Правда, только однажды. И то только из-за того, что им повезло: снежная зима затянулась в тот год до начала апреля. Всю зиму они собирались покататься, да все никак, и только в весенние каникулы наконец выбрались – на весь ослепительно солнечный, бесконечно длинный и замечательный, как и все тогда, день.
Было уже по-весеннему тепло, солнце припекало, а ночью морозило, и лыжи легко скользили по крепкому насту, сверкающему на солнце холодной синевой… Пустяк, конечно, но до сих пор щемит легкая досада: зима уже кончалась и опять они все упустили – могли ведь накататься вволю…
Под утро он уходил, часто по-детски капризно досадуя на то, что Малёк так долго дрыхнет и ей нет до него дела: ну хоть бы во сне улыбнулась… Тем паче, что спросонья она могла и тявкнуть, и зарычать волчонком – в ответ на его даже самую ненавязчивую попытку ее приласкать.
Но к полудню он возвращался, успокоившийся и исполненный оптимизма. Приносил свежие рогалики, сыр, ветчину, сооружал бутерброды, спускался в бар за кофе и яичницей. Поднимаясь с подносом на открытом скоростном лифте, он каждый раз вздрагивал от того, как, стремительно вылетая, открывался ему вид на город, с этой точки удивительно похожий на Иерусалим. Недаром в давние времена его называли Вторым или Новым Иерушалаймом…
Когда он входил, она обычно еще спала, широко разметавшись, и босые ноги смешно торчали из-под одеяла, которое она накручивала комом перед собой, обнимая как куклу… Если же он задерживался, то заставал ее сидящей на пуфике перед зеркалом.
– Неужели нужно всегда о чем-нибудь думать?! – недоуменно говорила она. – Неужели в воскресенье утром без пятнадцати восемь я должна лежать в постели и о чем-нибудь думать?.. Неужели люди всегда о чем-нибудь думают? – удивлялась она непонятному устройству «чокнутого мира».
Она часами могла сидеть у зеркала, снова и снова укладывать волосы, льняные, как у юной Марины Влади в «Колдунье» – его любимом фильме тех лет. Забирая их наверх, она вертела головой, прогибалась и выставляла извивы тела, затем, отпуская копну и энергично ее встряхивая, смотрела, как волны льна разлетались в стороны, медленно опадая…
Совершенно его не стесняясь, она разгуливала голая по комнате, топала из комнаты в ванную и в коридор, где был встроен зеркальный шкаф, ловя взглядом свое отражение в оконном стекле и в трюмо над кроватью, и в зеркалах в ванной, в коридоре, в полированной поверхности дверей… Она была бесспорно красива, а главное – безупречно юна и уверена, что достоинства ее тела не должны пропадать без зрителей.
Он мог попросить ее принять любую позу, даже совсем непристойную, и она тут же с бесстыдной готовностью соглашалась. В этом она никогда не капризничала. А если в ресторане, где они обедали, он, уловив момент, спрашивал, не пришло ли время показать наши сиськи – именно сиськи: они специально так говорили, это была такая игра – она, мгновенно расстегнув пуговки блузки, или решительно выскальзывая из глубокого выреза майки, или по-детски задирая свитерок, выставляла ему свою налитую, готовую взорваться грудь с темными сосками, испуганно тараща на него зеленые глазищи, и только потом лукаво озиралась – не смотрит ли на них кто-нибудь из посетителей.
И все это – при том, что никакого, даже приблизительного, секса у них уже не было. Нет, они «отработали по полной», оттрахались, как перед смертью, трое сумасшедших суток у него дома, когда (после ее приезда и ночного вояжа по кабакам с его друзьями) воровски пробрались под утро в его комнату, украдкой от сестры, которую к обеду он ухитрился спровадить на дачу к подруге юности под Бирштонис.
– Реально отвязались, – подвела Маленькая итог их совместному безумству.
Но дальше – ни-ни. После аборта она ни о чем таком больше и подумать не могла… А он, с неожиданным для себя терпением, не настаивал даже на вполне бы допустимых в их положении «мелких услугах» с ее стороны, что только подчеркивало нелепость его нахождения здесь и не могло его не раздражать.
Она усаживалась на подоконник, и он чувствовал, как ее возбуждает дневной свет и открытость пространства за окном. Но номер был на девятом этаже, и ее, конечно же, никто не видел. А если и видел, то не мог рассмотреть так подробно и с таким хозяйским восхищением, как это делал он…
Ей надо было что-то решать.
Она рисовала какие-то наброски шариковыми ручками – черной и красной. Ему нравилось. Он приносил ей книги про художников. Советовал прочитать, рассказывал, как ему повезло, когда он в ее возрасте однажды вытянул счастливую карту только потому, что знал, кто такие Джотто и Мазаччо, Ван-Гог, Сезанн, Пикассо и Шагал… Она вдруг взрывалась:
– Ты опять передавил! Я так хотела прочесть про Сезанна, но теперь никогда! этого не сделаю! потому что не могу! понимаешь, не могу! ничего делать, когда меня заставляют.
Потом обиженно замолкала:
– А ты контролируешь каждый мой шаг…
И рисовать она тоже не могла – потому что ее заставляют. Хотя в чемодане у нее оказалось все необходимое: бумага, карандаши, кисти. А роскошный набор гуаши и акварели он ей подарил сразу, как только узнал, что она учится на художника-декоратора. Она обрадовалась, как ребенок набору фантиков, долго перебирала баночки и тюбики пробуя краски и растирая их кисточкой по листу, но больше к коробке не прикоснулась…
Зато они часами гуляли по городу. Он все ей показал, и про все рассказывал – сначала про детство, про дворы и Тарзанку – они отыскали это озерцо, оказавшееся на территории иностранной строительной фирмы, потом про Город, про Ленку, а потом и про всю свою стремительно пролетевшую жизнь.
Про Ленку она слушала с ревнивым интересом. А он поймал себя на том, что снова принялся пересказывать свою любовную историю. И по старой привычке стричь на этом купоны снова завоевывал симпатию собеседницы, с жаром вспоминая трогательные подробности… Что может быть интереснее для юного создания, чем рассказы о давней романтической любви, да еще из писательских уст!
Утро выдалось солнечным, хотя и холодным. Но в полдень воздух прогрелся и стало совсем тепло.
С улицы Чюрлениса (в подъезде одного из домов на ней, неподалеку от гостиницы, Рыжук после выпускного целовался на прощанье с Литл-Милкой, пока не вышел ее папахен и не отхлестал ее по щекам, заметно принизив возвышенность момента. «А есть в этом городе хоть один подъезд, где ты не целовался?» – ехидно спросила Малёк) они спустились к проспекту Гедиминаса, прошли солнечной стороной к центральной площади. Выпив по чашечке кофе в баре «Новотеля», туповатой громадой возвысившегося над бывшим сквером Черняховского, устроились на лавочке – спиной к построенному на месте школы несуразному сооружению с тонированными стеклами, где теперь разместилось правительство…
– Это смешно, – сказал он, – там, где мы ходили по партам, били лампочки и лишались невинности, теперь восседает премьер-министр…
Неподалеку они обычно и встречались. На втором этаже дома на Людаса Гиры, нелепо переименованной в Вильняус, будто в городе могут быть невильнюсские улицы, жил Витька-Доктор, он обычно высматривал их с балкона, сбрасывая в адрес друзей подколочки. В доме был узкий темный проход, по которому выносили мусор и про который знали только жильцы дома. Им фрэнды пользовались, когда домой возвращались Витькины родичи и нужно было смываться из прокуренной квартиры.
Недавно, когда возвращались из клиники, куда Рыжюкас заходил к Доктору переговорить о предстоящем аборте, едва пройдя улицу Вокечу и повернув было в сторону своего старого дома, Витька-Доктор вдруг круто взял вправо:
– Меня увольте, я там не ходок.
Рыжюкас понял не сразу, потом сообразил:
– Зацепило?
– Не то слово. Просто крыша едет. Обхожу за два квартала.
Дело в том, что дом Витки-Доктора, как и соседние здания, включая Русский драмтеатр, архитекторы снесли, вырыли огромный котлован, построили многоэтажный бизнес-центр, а копии фасадов старых зданий, изготовив на заводе, водрузили на место.
– И вот же, блядство, вышло очень похоже. Представляешь, подхожу к дверям дома, где жил с младенчества, берусь в волнении за ручку двери – они и ее скопировали – кидаю по привычке взгляд на кованный балкончик… И оказываюсь… в огромной торговой конюшне их внутреннего «дворика» на десять этажей…
– Можно звездануться, – согласился Рыжюкас. – Леонид Ильич в похожей ситуации чуть вообще не окочурился.
– Брежнев, что ли? А он причем? – спросил Доктор.
– При том. Эти придурки из подхалимов ему сюрприз на родине сочинили. Восстановили хату, мебель, утварь, актрису наняли, загримировали под старушку-мать. Он зашел, увидел – и тут же грохнулся оземь. Еле откачали…
– Я вот – тоже… Память сердца все-таки тонкая ткань…
– Не для придурков, – согласился Рыжюкас.
Рыжюкас захватил с собой письмо, которое нашел в Ленкиной пачке.
Это было его собственное письмо с невероятным количеством ошибок, отмеченных красным фломастером – Ленкина работа. А письмо она ему вернула как «бесценный материал» для писательской работы. В юности, едва вознамерившись стать писателем, он стал просить друзей возвращать ему письма: на такое крохоборство они обижались, хотя иногда и выполняли эту несуразную просьбу.
Маленькая слушала внимательно, как если бы письмо было адресовано ей.
«Ленка, милая Ленка!
Я невыносимо хочу тебя видеть. Снова идти с тобой по нашему городу, о чем попало трепаться, безбожно привирая. Чтобы ты смеялась, раскачиваясь, как на ветру, и уткнувшись моськой в отогнутые ладошки. И пусть оглядываются прохожие…
Мы купим в магазине у твоего дома пачку халвы, пусть идет дождь, мы спрячемся в подъезде около военкомата. Я стану целовать твои липкие, сладкие от халвы пальцы. Мамаша всегда заставляла тебя мыть банки для варенья: твоя ладошка свободно проходила даже в узкие горлышки банок из-под болгарских помидоров…
Если хочешь, можешь даже надеть свои клипсы. И юбку колокольчиком…»
– Сейчас не носят такие клипсы, – сказала Малёк, потрогав крохотную сережку, игриво подмигнувшую на солнце, – и юбки колокольчиком давно вышли из моды. На нас, так уж точно, все бы оглядывались, как на допотопных чудиков…
Он поднял глаза…
Она сидела рядом с ним на скамейке в скверике за университетом. Улыбалась, наклонив голову…
Прошло сорок пять лет, сто лет прошло или тысяча, а она сидела с ним рядом, та же, что и тогда, только чуточку старше, выглядела вполне современно, даже круто, настолько круто, что неловко сидеть с ней рядом – на глазах у прохожих, средь белого дня.
Она была в безбожно драных джинсах цвета неба и облаков, в белой рубашке; пуговка «нечаянно» выскочила, и видно было, что ничего под рубашечкой нет и все там в полном порядке.
Вокруг звенела осень. И небо снова синее, как на картинах Леонардо. Оно стало еще ослепительнее – из-за накативших белыми горами облаков. Они неслись по небу и нельзя было оторвать от них взгляда, и невозможно было за ними уследить, потому что начинала кружиться голова… Хотя и невероятно, чтобы небо за эти годы стало осеннее… Да и Ленка права, утверждая, что прилагательные «летний», «зимний», «осенний» сравнительной степени не имеют. Нельзя, мол, сказать «более летний».
– Подумаешь!.. Более летний, может, и нельзя, – возразила Малёк. – Но чихать на это, если небо для тебя теперь осеннее, чем тогда.
Своей «давней предшественнице» Маленькая заметно сочувствовала, проявляя к ней забавную солидарность.
– Твоя Ленка, наверное, жалела, что так с тобой пролетела. Ты теперь вона какой… – задумчиво протянула она. – Но почему же ты ее не вернул?
– Тебе не понять, – сказал он. – Слишком уж разошлись наши пути.
– Ну конечно, где уж мне!
С той поры, когда она уехала, их пути действительно расходились неотвратимо. Из пункта «А» и пункта «Б» они двигались совсем в противоположные стороны. Как, впрочем, и страны, в которых они жили.
– Все уверяли меня, что я зря с ней переписываюсь, – говорил он Маленькой, как бы оправдываясь, он с нею почему-то часто сбивался и оправдывался, как школьник. – Она ведь не куда-нибудь уехала, а в самое логово, в ФРГ. По тем временам это казалось чудовищным. Брат провел со мной разъяснительную беседу. Он говорил, что с ее отъездом у нас все кончилось, кроме неприятностей… Она прислала мне еще несколько писем, но мать – Ленка всегда писала на мой домашний адрес – их от меня спрятала. Я, конечно, про письма догадывался, но спрашивать не стал…
– Ага… – разочарованно протянула Маленькая. – Порядки, при которых он тогда жил, ей заметно не нравились. – И что же потом?
– Потом я все время крутился, как белка в колесе. Я всегда был чем-то занят, идя в ногу со временем… Читал газеты и писал в газеты, был типичный, как теперь говорят, комсомольский «совок»… Меня увлекали необозримые перспективы. Задуматься было некогда. На этом все в стране и держалось: люди не успевали задуматься. Попав в колесо и начав вертеться, такую возможность человек получал только после шестидесяти…После шестидесяти, как любил успокаивать нас школьный физик Ростислав-в-Квадрате, будет легче…
– А дальше, дальше? Ты мне не про страну мочи, не про всякое ваше дерьмо…
– Ты и представить не можешь, сколько нам пришлось съесть этого дерьма. Хотя мы и выучивались жить, не замечая многого из того, что творилось вокруг, чем нас кормят… И улаживалось, устраивалось, мы лезли в гору, чего-то добивались… – Он помолчал. – Ас Ленкой я тогда просто смалодушничал. Чувствовал, конечно, как что-то важное теряю, но думал, что пронесет… Но не получилось. И я стал похож на рояль, в который при переезде на новую квартиру соседский мальчишка положил гантель. Машина едет, рояль подбрасывает на ухабах, гантель крушит внутренности. А сверху и незаметно – обычный полированный рояль…
– Очень красиво ты все упаковал… – протянула она удрученно. – Особенно про гантель… И как же мы ее вытащили? В какой мастерской починили наше пианино?
Последнюю фразу она произнесла точь-в-точь как сказала бы Ленка.
Опять разговором с ними невозможно управлять. Черт возьми, но за сорок пять лет хоть этому можно бы научиться!
– Подожди наезжать. И дай, пожалуйста, я закончу… Или тебе неинтересно?
– Было бы неинтересно, я бы тут не сидела.
– В конце концов я написал ей письмо, в котором все объяснил и предложил встретиться: я был уже «большим человеком» и меня собирались послать на стажировку в Берлин. Там бы мы обо всем и сговорились… Но ответа на него я не получил.
– Интересно, почему?.. Ой, я догадываюсь…
– Она вышла замуж, и у нее родился сын…
– Этого следовало ожидать, – сказала Маленькая. – Надеюсь, она не назвала его Генсом? Мне никогда не нравилось это имя.
– Она назвала его Августином. Сейчас ему сорок лет. Он торгует подержанными машинами, перегоняя их в Литву к их дальним родственникам.
– А по отчеству?
– Отчества там не заведены… Впрочем, и здесь теперь уже никого не зовут по имени-отчеству… Но если тебе так любопытно… По отчеству ее сын был бы Витюкович, или даже Витаутасович.
– Неужели она вышла замуж за этого представительного долбака?
– Папа помог ему оборваться… Им все устраивают папы… Сначала настругают отпрысков, не думая, что делают, а потом всю жизнь исправляют свою сексуальную ошибку…
Она сидела рядом. И смотрела теперь на него, как ему показалось, сочувственно.
Ее алый рот был чуть приоткрыт, влажные зубы светились так, что сомкнуть губы было бы преступлением, как оборвать ее связь с миром, с осенью, с белыми облаками на синем небе…
Рыжюкас протянул руку и ощутил, как пальцы напряглись от прикосновения к ее губам, губы в ответ чуть дрогнули, но не прикрылись; слабое электричество ушло по проводничкам сердечно-сосудистой системы. И остро кольнуло в глубине, как маленькой иголкой от веточки барбариса.
– Лен… – тихо, одними губами позвал он. Тише даже, чем звон от пожухлой листвы, шевелимой ветерком на нагретой солнцем дорожке.
Сколько же их у него было – женских имен – легких и нежных, звонких, строгих, отталкивающих, иногда и вовсе с трудом произносимых? Бывало, что, просыпаясь, приходилось пролистать в голове целый ворох, чтобы вспомнить, как зовут его очередную «незнакомку», чтоб не пролететь, ошибившись…
И только одно произносилось легко, как соскакивало:
– Лен.
Звук легко отпустили уста, словно тонкое колечко, скользнув с мизинца, покатилось с едва различимым серебряным звоном…
Еще в поезде он предложил ей одно из своих «начальных условий»: задавать можно любые вопросы, при этом на любой вопрос можно не отвечать, но уж если отвечать, то «только, блин, голую правду».
Голую правду, блин, он теперь и старался выдавать, не стесняясь в выражениях, хотя и подбирая слова. Ведь он наконец приступил к работе над «Прозой жизни», своей главной книгой. Уволив на хер Господина Редактора, капитально прижившегося в его башке за годы официального сочинительства, когда, чтобы разочек гавкнуть, надо было трижды лизнуть…
Хотя он и подозревал, что немножко себя обманывает. Иногда не столько работая, сколько красуясь перед ней, да и перед самим собой.
Тем не менее они договорились, что по приезду в Минск она перейдет на заочное отделение и станет его литературным секретарем, а когда выучится, то и дизайнером в его издательстве.
Тут же они купили диктофон и – немедленно! – она загорелась – приступили: ее работа теперь состояла в том, чтобы списывать его рассказы с диктофона на компьютер, а потом вносить в текст его правки.
Купил он и ноутбук, а так как управлялась она с ним неважно, только и умея, что набирать текст, то приволок еще и груду пособий по компьютерной графике и диски со специальными графическими программами. Она обрадовалась им так же, как краскам. И точно так же к ним больше не прикоснулась.
Ее интересовали уже только диктофон и рассказывания…
Воодушевленный тем, что его работа хоть как-то сдвинулась, он созвонился с ректором института, где она училась, чтобы перевести ее на заочное отделение.
– Какие проблемы! – старый приятель понял его с полуслова. – Пусть заходит с заявлением. – Еще и хихикнул что-то насчет юных талантов, которым нужна твердая опора.
А когда Рыжюкас, продолжая давить и явно пережимая, в третий раз переспросил его, не будет ли поздно оформлять перевод через месяц, не помешает ли переводу пропуск занятий, не отчислят ли ее до приезда, ректор, с которым они дружили еще студентами, взорвался:
– Слушай, Рыжий, ну ты и зануда! Я же тебе все сказал. Когда приедет, тогда и зайдет. Или у тебя там совсем башня сдвинулась? – Он снова хихикнул, что-то про возрастное.
Простотой, с какой все решилось, и дружеской фамильярностью – с самим ректором! – Малёк была потрясена.
– Ты такой важный, просто круть…
Пока же они ходили по магазинам и покупали ей шмотки на осень и зиму.
У нее ничего, ну абсолютно ничего не было на осень. А о зиме она вообще не думала. Она никогда не думала так далеко…
Вначале от его транжирства ей становилось неловко: она смущалась и даже отказывалась примерять вещи. Он ее успокаивал, уговаривая, что в этом нет ничего неприличного, что они теперь свои люди, что это просто аванс, который она обязательно отработает… И обрадовался, когда на выходе из какого-то магазина она со вздохом сказала:
– Вот если бы у меня появились свободные деньги… Я бы обязательно купила себе те симпотные босоножки…
Надо ли говорить, что Рыжюкас «симпотные» босоножки тут же ей приобрел.
Постепенно неловкость сменилась азартом: ее подстегивал восторг, с каким он воспринимал ее мгновенные преображения – от пустяка, от какой-нибудь тряпки, оказавшейся ей к лицу. Она лихо скидывала одежду в примерочных, отражаясь сиськами во всех зеркалах и никак не смущаясь, когда он нетерпеливо заглядывал за шторку. От каждой покупки по ее лицу пробегала волна даже не радости, а счастья.
– Неужели ты и вправду хочешь подарить мне эти шикарные сапоги?! – спрашивала она его, сидя посреди примерочной с такой неподдельной растерянностью, с таким искренним удивлением, с таким нескрываемым восторгом, что он просто млел, вырастая в собственных глазах.
В непривычных «фирменных» магазинах она терялась и ничего не могла выбрать. А он, едва кинув взгляд, точный, как ватерпас, безошибочно выхватывал именно то, что ей подходило. Это его увлекло, он ощущал себя художником, преображавшим модель. Где каждая покупка – точный штрих, дополняющий облик, все ярче проявляющий ее суть…
Он был строг. Суровый начальник и настойчивый педагог. Он заставил ее набирать на компьютере страницы только по издательским стандартам, выбрав простой и изящный шрифт…
Он велел ей не сутулиться.
Она обиделась, взорвалась, она не ждала от него такого хамства, она отказалась идти обедать, и на ужин тоже категорически не пошла. Раз она его так не устраивает.
Но он продавил, рассказал ей, как, войдя в ресторан, можно сразу отличить совковых девушек от иностранных, которые сидят прямо, высоко держат грудь, изящно прогибают спину, не сжимая коленки и не закидывая ногу на ногу. И влажный ротик у них всегда чуть приоткрыт в полуулыбке, а пухлые губки они никогда не поджимают в сухую веревочку.
Она затихла. Он ее наставлял, это обидно, но это ей нравилось.
Им всем больше всего нравилось, что он их учил. Особенно им нравилось то, что он учил их не для себя, а для Будущего Принца.
– Здесь надо бы немножко постонать, – подсказывал он подружке в нужный момент. И та добросовестно исполняла. – А здесь ори во весь голос, приказывал он. – Ну и пусть тебе стыдно… Не может быть, не бывает стыдно, если ты завелась. Ах, не завелась? А ему какое дело?! Ты ори, ты колоти постель ногами, ты хотя бы изображай. И не забудь в нужный миг прогнуться, а главное изящно отставить попку. Мужики козлы, он ничего не заметит и, решив, что ты закипаешь, сам взорвется и тебе добавит жару… Глядишь, и заведешься…
«Провинциальные артисты, как и политики, – диктовал он, для «убедительности» приводя посторонние примеры, – хорошо знают: что когда для публики изображаешь – горе там, или сочувствие – невольно и сам начинаешь горевать: сначала плачешь понарошку, а потом и всерьез».
– И учти, – назидательно говорил он, как бы ненароком возвращаясь к постельным советам, – никаких остановок. Девушка, которая завелась, ни о чем земном не должна помнить.
Про то, как изображать, она, похоже, усвоила. Во всяком случае, когда однажды он попросил, откинувшись: «Ну-ка подразни меня!», она исполнила заказ искусно и вполне артистично, правда в самый последний миг неожиданно резко отстранилась. Он приподнял голову, посмотрел недоуменно и обиженно отвернулся.
– Ты забыл, что уже учил меня: чтобы мужика зацепить, его надо заводить и не давать. Даже если этого очень хочется. – Она шутливо его затеребила. – Но ты еще не рассказал, когда все-таки нужно давать.
– Это просто, – произнес он подчеркнуто сухо. – Это ты сама поймешь… Когда вырастешь и поумнеешь.
А вот уроки того, как девушка должна сидеть и прохаживаться, она, к его полному восторгу, восприняла сразу, и теперь старательно училась держать спинку. Это дорогого стоило.
…Так ступают босиком по раскаленному палящим солнцем белому песку, с Высокой Арфой Амфоры на голове, под Лазурным небом – к Анфиладе лепных колонн…
Только и арфа, и амфора, и анфилада здесь излишни, да и лазурь – это перебор, как двадцать два в Блэк Джеке: длинная шея, высоко поднятая головка с льняными волосами, собранными в высокий узел, хищный изгиб спины и линия плеч от Страдивари – для его восторга тут всего хватало и без лазури…
У нее были довольно широкие плечи плавчихи и узковатый зад, но зато еще и предплечья, сдобные, как завитушки у халы.
Он знал, на что она походила анфас. На заставку в московском журнале «Юность», где волосы-ветви с листочками. Это была гравюра всесоюзно любимого молодежного кумира – литовского художника и пловца Стасиса Красаускаса, олицетворявшая тогда весеннюю оттепель…
В перерывах между посещением бутиков и восторгами от примерок он наговаривал ей историю за историей, а иногда, совсем распалясь, принимался диктовать, выдавая почти готовые тексты.
Она слушала внимательно, как отличница, даже на улице выставляя руку с диктофоном. Ей все было интересно, и она правильно демонстрировала свой интерес. В точности, как он наставлял: себя надо проявлять.
– Мы отправились на яхте в дальнюю бухту нырять с аквалангом, – говорил он, начиная новую тему.
– Это где? И кто это – мы?
Он удовлетворенно кивал, поясняя:
– Мы – это официальная белорусская делегация на Северном Кипре. Туда никто из приличных людей не ездит, кроме тех, кого, как нас, больше никуда не приглашают, поэтому нас, как самых важных гостей, встречали по схеме «все включено», включая выпивку в любом баре… Мы нормально отвязались, и на пятые сутки все бармены северного побережья, не слыхавшие раньше русской речи, уверенно нас передразнивали:
– Смирнофф, абсолют, русский водка – зачем нет?
Едва взошли по трапу, капитан, уже наслышанный про опасность «русский халява», строго предупредил, по-турецки коверкая английский:
– Бесплатная выпивка у нас только за обедом.
– О'кей! – на безупречном «бритиш инглиш» сказал руководитель делегации, в прошлом комсомольский активист, выпускник МГИМО и кадровый чекист Вася. – Мы как раз не успели позавтракать и голодны как волки. Так что давайте немедленно начнем обедать.
Капитану яхты и команде эта остроумная идея понравилась. Турки вообще незашоренный народ. Они, как и наши грузины, рождены для приема гостей и застолья.
Пообедали так, что на яхте трезвых не осталось. Тем более их не было за бортом, куда все откровенно ходили по нужде – большой, маленькой и эксклюзивной.
Вася первым и без трусов сиганул в прозрачные воды Средиземного моря, немного поплавал, а потом блеванул окрест, и очень добросовестно. Все, что скушал. Синие баклажаны кружочками, бело-зеленый майонезный салат с красными кусочками перца и помидоров, тушки розовой барабульки, видимо, проглоченной им целиком, еще и рагу с томатной подливой, еще и десерт… Среди такого цветного изобилия он и барахтался в изумрудной воде, прозрачной, как слеза младенца. Как младенец, он и загребал ручонками, виновато улыбаясь в ореоле собственной блевотины. И уже совсем виновато заулыбался, когда расслабленно пукнул, но от переедания последних дней получилось другое, ну прямо детская неожиданность, и натюрморт на воде еще больше заразноцветило…
Подплыли заказанные хозяевами аквалангисты, но не близко. В бинокль внимательно изучили ситуацию и, не прощаясь, отбыли: тут не до подводного плавания, а вытаскивать важных гостей из воды как бы неудобно, если им так нравится…
Здесь она его перебила.
Он этого от нее требовал. Он не верил, что можно внимательно слушать, не перебивая. А живым получается не надиктованное, а только диалог…
– Слушай, а что самое главное, когда пишешь? – спросила она, пытаясь постичь технологию. Он понимал, что это неспроста, и всячески поощрял ее ученическое рвение.
– Смотря что ты пишешь.
– А ты пишешь что?
– Это называется публицистикой. Деловые книги.
– Значит, ты очень умный?
– Умнее всех, – пошутил он. – Но что бы ты ни писал, главное – не мелочиться.
– Это как?
– Писать только о важном. Заставляя себя поднимать планку… Но тут и опасность: если все будет значительным, никто тебе не поверит.
– И тебе верят? – спросила она недоверчиво.
– Чтобы поверили, нужны, казалось бы, несущественные мелочи. Детали. Нужно, чтобы Вася пукнул… Сначала надо расписать все так, чтобы каждый смог увидеть своими глазами – какая изумрудная (на фоне скал в фиолетовой дымке) эта вода, и как она прозрачна, как плавают в ней эти синие баклажаны и багровый кетчуп, как пузырится блевотина вокруг Васиной головы с русыми прядями на воде, и как проносятся тени рыб, вертляво схватывающих даровую закуску… Вот если все это удается изобразить, можно и подняться до обобщений, заметив, скажем, что всего хуже жить в помоях. Да еще и разносить эту нашу совковую привычку по миру…
– Тут можно приписать, как бедный Неня бултыхался в помойке… – оживилась Маленькая. – Или про Архимеда, на которого даже в говне действует выталкивающая сила…
– Правильно. Ты талантливая девушка. Тебе, Малёк, надо самой писать книжки. Жаль, что ты не пишешь… Ты была бы знаменитой, как Франсуаза Саган…
– Зато я записываю твои рассказы. И учусь. А когда научусь, напишу про что-нибудь книжку и стану знаменитой, но не как твоя задрипанная Франсуаза, а как Лен Снегирева.
Она была чудовищно невежественна, хотя и остра на язык, но зато все схватывала на лету и впитывала, как школьная промокашка.
– Слушай, – сказала она, когда они проходили мимо двухэтажного деревянного домика с башенкой, выкрашенного в синий корабельный цвет, – а здесь что, продажные девицы живут?
– Малёк, ты с чего это взял? – спросил он специально в мужском роде.
– Да вот объявление, – озорно засмеявшись, но не смутившись, – «Осторожно, сосульки»
Кустарно модернизированное имя Лен ей не то чтобы не подходило, оно не имело никакого отношения к ее эталонно-белорусскому облику. Мама с папой просто обязаны были назвать ее Алесей, если бы могли знать, что в итоге из нее вылепится. Как-то Рыжюкас подумал, что с этой девицей ему неловко показаться на людях где-нибудь в Минске – такой нарочито «белорусской красавицей» она смотрелась, но вот за границей, уже и здесь, в Вильнюсе, это было самое то и сходило прямо за национальный бренд….
Хотя и ее полное имя Алена вполне соответствовало ее белорускости, чего она и стеснялась.
Она вообще досадовала на свою спадчыну.
– Слушай, почему такая нелепость? – вопрошала, возмущаясь. – Тут же всего 180 километров от Минска. И все так клево! А дома… Ну что мы там за уроды такие?
Здесь ей нравилось все – и улицы с фонарями, и парки, и дома, и бесчисленные «кафешки», где так вкусно кормят, и вылизанные тротуарчики, и цветы на кованных балкончиках мансард… Смотрела по сторонам, но варежку не разевала, удивляя его своей дотошной наблюдательностью. На кафедральной площади, у солидного памятного камня с надписью: «Вильнюс (1323–1973)», она вдруг засмеялась:
– Какой бред!
Рыжюкас сразу не понял. Камень как камень. Он здесь сто раз проходил.
– 1323 – это год, когда город родился, да? Но разве он умер в 1973 году?
А дома – одни «совковые лохи», как она кривилась, и «говномодники». Дома, в Беларуси, она любила только бабушкину деревню, куда собиралась его непременно свозить…
– Вообще вот что. Я хочу свалить из этой гребаной страны. Как оборвалась твоя Ленка… Потому я и поперлась в Калиниград… Но там еще хуже… А почему ты не рванул за ней, в настоящую загранку?
– Ленка уехала не из этой страны, – задумчиво сказал он. – Она уехала из огромной страны, где мы тогда жили, хотя тоже гребаной и отделенной от всего мира «железным занавесом». Пускай мы ее и любили, не зная ничего другого… Потом все стало разваливаться… Соседи вокруг сразу перестроились, все бросили и рванули на Запад – как бы вслед за Ленкой. И только мы, в Беларуси, из-за своей несчастной млявости замешкались и безнадежно застряли в совке.
– Понятно… – протянула она не очень уверенно. – Тогда был железный занавес, из-за него вы ничего не видели и не могли сравнивать… А сейчас? Чего вы там торчите? Вот ты – почему не обрываешься? Хотя бы в Вильнюс…
– Кому я здесь нужен? – мрачно сказал он, вспомнив о школьных друзьях, одной встречи с которыми и ему и им обычно хватало на несколько лет, отчего отношения практически не изменялись, оставаясь дистанционными. – Там-то меня хотя бы знают как писателя и чего-то от меня ждут.
– Это ужасно, – сказала она. – Это как взять билет на поезд, который давно укатил… Или еще хуже… Забраться с чемоданами в вагон, который отцепили или загнали в тупик… Неужели вы не понимаете, как это бездарно? Все уехали, а вам только и осталось задернуть занавеску, уставиться друг на друга, покачиваться и делать: «Ту-тух-ту-тух-ту-ух… У-у-у…»
– Сама придумала? – спросил он. – Про отцепленный вагон?
Она от удовольствия вспыхнула:
– Нет, по телевизору увидела. Каждый день только это и показывают.
– Ты про вагон обязательно запиши, – сказал он. – Для своих мемуаров. И учти: мемуары лучше всего писать сразу. Пока тебе еще все понятно…
Она нечаянно попала в самую точку.
Он действительно не хотел уезжать из Минска.
Однажды эмигрировав и приехав в Вильнюс насовсем, он быстро переориентировался, увидел, как никому он тут не интересен – со всей совковой деловитостью его книг, которые совсем недавно принимались здесь на ура – за «смелость» и «обличительное^»…
А когда и с бизнесом здесь ничего не получилось, так как играли тут уже по новым правилам, осваивать которые ему было поздно, он ретировался, с облегчением приползя обратно – туда, где как-то незаметно прижился, где теперь был его дом да еще оставались не сведенными счеты с некоторыми придурками от политики…
Но еще больше он не хотел делать «Ту-тух-ту-тух-ту-ух… У-у-у…» до конца своих дней. И жить там «обреченным на провинциальность», как назвала одно из юбилейных интервью с ним юная журналистка, его Лучшая Ученица.
Он и действительно был обречен.
Он оставался провинциалом «местного разлива», даже когда страстно и вполне мастерски описал маразм, царивший в республике вот уже целое десятилетие. Книга вышла за границей, где ее никто не заметил, хотя дома она немало нашумела, надолго став подпольным бестселлером.
Рыжюкаса ее скандальный успех скорее раздосадовал, чем обрадовал. Как автора с амбициями его слишком мало грели местная популярность и слава «первого парня на деревне». А всем, кроме белорусов, уже были совсем неинтересны здешние местечковые политические разборки, как никому не интересен прошлогодний снег.
Социализм вокруг уже давно закончился, поезд ушел, и если в Беларуси его книжку до сих пор читают, то лишь потому, что живут в отцепленном вагоне, которым стала эта страна невнятной совковой диктатуры и прокисающих огурцов совковой же закваски…
Работать с Маленькой ему хотелось. Даже не потому, что у них что-то особенное получалось. Хотя и получалось довольно неплохо – ведь, наговаривая тексты, он старался изо всех сил, стремясь ей понравиться. По-мальчишески пижонил и из кожи вон лез, чтобы быть и интересным, и остроумным.
Надеялся, кроме всего, и ее втянуть в сочинительство. Подогревая ее тщеславие, он подталкивал ее к тому, чтоб она и сама попробовала что-нибудь «накорябать».
Он догадывался, зачем ему это нужно.
Ведь лучшие из его подружек или учились на журфаке, или работали в газете. И становились лучшими, отдаваясь ему целиком, когда он начинал заниматься с ними журналистикой, в чем чувствовал себя действительно профи.
Они млели, они ощущали в нем мастера, когда он подсказывал им, как поинтереснее раскрыть тему, когда умно и тонко правил ими написанное. Под его пером любая их фитюлька оживала на глазах, обретая выпуклость и звонкость. Студентки журфака, где он несколько лет вел придуманный им семинар по «газетному ремеслу», от восторга, понятно, заходились. А лучшие из них приходили к нему отдельно – доусваивать его коронный тезис: журналистика – это жизнь. Как живешь, так и пишешь. А тут уж он знал, чему и как обучать… Школьному Пенису и не снились такие допзаны…
Малёк с готовностью заглатывала его наживку. Отложив диктофон, она вдруг спрашивала:
– А что такого особенного написала твоя Франсуаза?
– О, – Рыжюкас сразу оживлялся, – она написала замечательную книжку, которая называется «Здравствуй, грусть!». Это сделало ее знаменитой на весь мир. Между прочим, почти в твоем возрасте…
Она смотрела недоверчиво.
– Хочешь так? Хочешь, я из тебя вылеплю писательницу покруче?
– С чего ты взял, что я собираюсь становиться писательницей? – Но было видно, что ей это небезразлично. – Я, между прочим, собираюсь рисовать… Или ты и рисовать меня можешь научить?
– Запросто. Сначала научив тебя талантливо сочинять. Или хотя бы… трахаться… – Она в недоумении вытаращила свои зеленые.
Но он знал, что говорит, он это не сейчас придумал. Талант, конечно, природный дар, но вовсе не исключительный. Чтобы ему проявиться, нужна раскованность. И не важно, в чем талант раскроется: он – инструмент в достижении совершенства и универсален, как разводной гаечный ключ. Научившись хоть что-то делать талантливо, можно понять, как вообще приходят к совершенству. Поэтому первоклассный художник скорее найдет общий язык с виртуозным музыкантом, чем с художником-неумехой. Мастера общаются на языке таланта, но этот язык сначала нужно постичь…
– И при чем же здесь секс?
– Тут легче всего добиться полной раскованности…
В сексе не легче, подумал он. В сексе интереснее. Добиться раскованности в постели не всегда просто, но он не знал занятия увлекательнее. Отчего всю жизнь и возился с творческой молодежью. Научить девицу отвязываться, отдаваясь легко, свободно, удобно, тонко, отвязано, бесстыдно, а потом сказать: «Вот так и пиши». Журналистика – это жизнь…
Однажды, едва расставшись с официальной журналистикой, он целое лето проработал… начальником пионерского лагеря в болотной глухомани Белорусского Полесья.
Лагерь был необычным: команду воспитателей Рыжук собрал из своих друзей, которые, поехав на лето отдохнуть, не на шутку завелись «неформальной педагогикой» и устроили захватывающе интересные каникулы и себе, и детям-аборигенам, никогда и не мечтавшим о таком счастье.
Молва о лагере, где подростки всем управляют, на кухне не воруют, отряд воспитателей строем ходит в столовую на обед, скандируя собственную речевку, а полуголый размалеванный начальник лагеря может лично восседать в праздник на плоту, изображая из себя Нептуна, разнеслась быстро, и вскоре из «Комсомолки» позвонили друзья Рыжука, попросив принять их практикантку и помочь ей срочно сделать из лагеря «забойный» репортаж.
Студентка подкатила к проходной на пыльном райкомовском «уазике» и, предъявив корреспондентскую корочку с орденами на обложке, потребовала, чтобы ее немедленно провели к настоящему начальнику лагеря, а не к девятикласснице с косичками, которая заявляла, что сегодня начальница здесь она.
Но та упорно стояла на своем:
– Сначала вы должны искупаться. Потом отобедать. Это закон. Иначе он вас не примет.
Столичные амбиции взяли свое, и студентка разъяренной тигрицей лично к Рыжику прорвалась. Она торопилась с материалом, и ей было не до их игрушек.
Выслушав юную коллегу по перу, Рыжук встал и угрюмо сказал:
– Пойдем.
Выйдя во двор, он уселся за руль хозяйственного грузовика и молча указал ей на место рядом. Когда грузовик, трясясь на ухабах и попеременно буксуя в песке и болотной хляби, наконец остановился у небольшого озерца, девица посмотрела на него с ужасом:
– Что дальше?!
– Дальше вы тут разденетесь догола, отдадите мне свои вещи, искупаетесь и будете загорать, пока я не приеду. И учтите – вокруг непроходимые топи, пять шагов в сторону, и конец – ори тут, не ори… Вот одеяло, вот бутерброд и пачка кефира…
Приехав через пару часов, Рыжук студентку не обнаружил. Или утонула, или ушла. Он чуть не свихнулся, пока, искричавшись, не отыскал ее мирно спящей на солнцепеке в высокой траве.
– Ты дикарь, – сказала она восхищенно, когда он разбудил ее, окатив водой из ведра.
Дальше все было именно так, как это бывает, когда девушка первая переходит на ты. Или когда обнаженная ученица вдруг ощущает острую необходимость в допзане.
«Забойный» репортаж, они, понятно, написали. Гораздо быстрее и забойнее, чем она себе представляла. Когда тепло расставались, Рыжик сказал в порядке наставления:
– Если юная девица всю ночь едет в душном поезде, потом пять часов трясется в раскаленном, насквозь пропыленном и грязном автобусе, а потом еще и на «уазике» барахтается по бездорожью – все это в синтетической блузке, да еще в насквозь пропотевшем белье и, оказавшись на берегу лесной речушки, не испытывает непреодолимого желания все с себя скинуть и броситься в ее живительную прохладу, из-за того, что ей нужно срочно собрать материал для газеты, она – безнадежна…
Рыжюкас помолчал, потом добавил уже совсем ласково:
– А трахаться ты все же научись. По-настоящему это делается примерно так же, как мы с тобой писали твой репортаж… Журналистика – это жизнь.
– Интересно, и как же это ты будешь из меня что-то лепить? – по тому, как Малёк внимала, было видно, что попробовать ей очень даже хочется.
– Совсем просто. Я научу тебя понятно излагать свои мысли на бумаге, но при этом оставаться самой собой.
– Как это?
– Писать о своем, причем просто, и не пыжиться.
– И это кому-нибудь интересно?
– Еще как интересно. Только это по-настоящему и интересно. Любая уличная давалка, та же дворовая дикарка Муська, которая на стояка и по очереди давала пацанам в сарае Витьки-Отмаха, была бы гениальной писательницей, если бы смогла просто рассказать, например, зачем она это делает.
– Скажешь тоже!.. Чего же она не рассказывала?
– Для этого ей надо было научиться излагать свои мысли на бумаге, а заодно и читать, и еще многому другому… Но вся беда в том, что, выучившись, она стала бы уже никому не интересной…
– Это еще почему?
– Да потому, что она уже не была бы Муськой-давалкой. И, перестав безобразничать в сарае, жила бы как все, разговаривала как все, думала и даже чувствовала как все. И описала бы все по правилам, как все, только еще хуже, потому что поздно начала учиться… А фокус-то в ином, он в том, чтобы выдать свое, оставаясь тем примитивным существом, чей внутренний мир никому из умеющих читать не знаком. То есть начать писать сразу…
– И это… у кого-нибудь получилось?
– Еще как!.. Ты же знаешь. Жил, к примеру, гениальный грузинский художник Нико Пиросмани. Он был бездомным бродягой, никогда ничему не учился и за обеды духанщиков малевал им на фанере, как потом оказалось, шедевры… И потряс человечество тем, что совсем по-своему увидел этот мир и изобразил его как никто…
– Интересно, а про что такое я бы могла написать? Ну, для начала…
– Да хотя бы обо мне. Ты даже вообразить себе не можешь, как это интересно – узнать, что же ты во мне нашла… Или в своем Диме… Только если бы честно…
– Ну… Про это ведь никто не напечатает.
– Это не твоя забота… Ты сначала напиши…
Студенток он учил писать откровенно и не думая про цензуру. Потому и темы учебных заданий предлагал им немыслимые, а тогда и запретные.
Он и сам так учился – мечтая избавиться от цензора в самом себе, который давил на его сознание, как лагерный вертухай. Стремясь раскрепоститься, он принимался сочинять совсем для себя: писал, заведомо зная, что никто этого не будет печатать и даже читать. И вскоре понял, что живая литература начинается, когда, написав «Я открыл дверь…», и впрямь открываешь дверь, с интересом и трепетом узнавая, что там за нею.
Так однажды, «для разминки», он взялся за эротический рассказ. Он начал с того, что солнечным утром девочка Наташка, лежа в постели, скинула одеяло и в томном предчувствии потянулась… Он не знал, что будет дальше, и на целые сутки стал этой Наташкой: ехал с нею в тесном троллейбусе, ощущая, как пахнут потные мужики, к ней похабно притираясь, прожил с нею весь день – до самого мига, как на драных кожаных матах в пыльной кладовке она таки трахнулась со школьным физруком, подставив ему свою девичью попку и ощутив в себе все его кобелиное хамство…
– А ты этот рассказ хоть кому-нибудь показал?
– Хуже. Я его нечаянно оставил на столе у секретаря ЦК, интервью с которым готовил. Спохватившись, промаялся ночь, понимая, что моя карьера накрылась… Утром поджидал его у подъезда, как нашкодивший второклашка. Кинулся мимо охраны, проблеял что-то, вроде: «Я у вас тут вчера… нечаянно… забыл… бумаги…» – «Которые не следовало бы оставлять в служебном кабинете секретаря ЦК? – со строгой важностью, но как бы сочувственно подхватил он. – Нет, ничего такого не было…»
– Зажал, сволочь?.. Сам-то небось, читая, все брюки своей сгущенкой обтрухал…
– Не знаю… Но меня, видно, пожалел и не стал раздувать кадило, он ко мне хорошо относился… А тогда за порнуху могли и срок припаять.
– Жуть! Как вы вообще там жили…
– Так и жили… Приспособившись… Но студенткам я все же давал «ужасные» задания, ну, например, описать, как ее поимели. Правда, классно это сумела только моя Лучшая Ученица, к слову, лучшая во всем. Она и до сих пор пописывает «про это», даже публикует свои откровения в гламурных журналах для богатых…
– И чем она тебя так поразила?
– Тем, что написала про меня и показала мне, какой я самонадеянный козел.
– А ты самонадеянный козел?
– Я же говорил: все козлы… Так вот она написала, что прозалупавшисъ со мной до полвторого ночи, она чуть не сломала ребрами руль, когда, уже возле дома, в машине, уселась мне на член и мысленно воскликнула: «Есть! Наконец-то он мой!»… Оказывается, это не я целый день ее соблазнял, а она меня натянула…
– Какая дрянь!
– Положим, дряни-то вы все… (Малёк тут же вскинулась, готовая возмутиться.) Да, подожди ты, не возникай! Я ведь только о том сейчас говорю, как важно, что она сумела остаться этой дрянью на бумаге… На бумаге, как в хорошем сексе: надо и расслабиться, и отвязаться, и быть собой, и под себя выстраивать сюжет… Тебе хоть интересно?..
– Да я просто балдею! Мне ужасно интересно и я думаю, что ты был классный учитель, но мне кажется, у меня бы ничего не вышло…
– Это еще почему? Ты же не какая-нибудь зашоренная телка.
– Не знаю… Скажи, а среди твоих… учениц много было совсем зашоренных?
– В той журналистике, пожалуй что, все… Хотя по-настоящему отвязаться на бумаге и действительно нелегко, даже теперь, когда все позволено… Как-то ко мне примчались две мои студентки, они буквально тряслись от ярости, рассказывая, как сняли на дискотеке мужиков, которые уволокли их на дачу, где до утра гоняли с койки на койку, как хотели, а потом довезли до города и вышвырнули на трамвайном кольце, как дешевых шкур…
– Ну же и гады!..
– Девицы буквально колотились от бешенства, они жаждали сатисфакции и умоляли меня им помочь, отчего, перебивая друг дружку, выдавали тексты, сочные, как непрожаренный бифштекс.
– А ты им хоть помог?
– Я сказал: «Девки, вы станете знаменитыми на весь свет, если вот сейчас каждая из вас эту историю запишет так, как вы мне ее рассказали». И тут же, при них, позвонил в Москву своему другу, сказав, что я ему высылаю забойный материал для журнала, у него был тогда миллионный тираж… Они сели и написали. Я думал, что мне останется все только смонтировать да чуть выправить… Но, вот бляди, ничего более дохлого и скучного, чем то, что они мне отдали, я не читал даже у Ивана Шамякина. Высучили по кондовой «статье на моральную тему», без слова в простоте и даже без злости на этих придурков…
– Вот так дурехи!
– Были бы дурехи, у них бы получилось. Но им захотелось стать в позу и вдруг поумнеть. И тут кранты… В том и фокус, чтобы выдать только свое, не заботясь, что о тебе подумают… И не стараясь показаться начитанной и образованной девочкой…
Малёк, что-то в уме прикинув, настороженно переспросила:
– Так ты говоришь, у меня бы получилось?
– У тебя бы получилось, и еще как!
Она неожиданно насупилась:
– То есть, по-твоему, я совсем дикая, вроде твоей дворовой Муськи?.. Давалка-дрочилка, да?! Это ты хочешь сказать?
Вот же хрень с этими «талантливыми колючками», подумал Рыжюкас, только и смотри, чтобы ненароком не задеть их самолюбие.
– Я хочу сказать, что ты гениальна. Потому я и уверен, что у тебя все получится – с твоей непосредственностью и прямотой… Этим ты меня и взяла, сразу так лихо оседлав…
– Это ты меня оседлал.
– Ладно… Но учти: простота и искренность кого хочешь могут покорить, а вот сохранить их в себе труднее всего… Что бесплатно дается, легко теряется. Ну а писать естественно и просто – это вообще бесценный дар…
– Писать как писать? – она решила продемонстрировать ему усвоение материала.
Он не въехал.
Тогда она, слегка покраснев, пояснила:
– Ты хочешь сказать, что писать нужно просто, как… ссышь?
– Гениально! – Рыжюкас заржал, довольный, как конь, вырвавшийся в зеленый овес. – Я же тебе говорю, что ты – юный гений.
– Ты знаешь, я бы, наверное, попробовала что-нибудь накорябать… Если, конечно, ты не будешь смеяться…
– А ты и попробуй… Или хотя бы порисуй.
Но в таких случаях она настороженно замолкала. Или меняла тему. Она сама решит, чем ей заниматься…
Назавтра утром, думая, что она еще спит, он тихонько вошел в номер, чтобы забрать забытый вечером мобильник.
– Слушай, а сочинять книжки трудно? – Она сидела у окна, собранная и одетая.
Для такого раннего утра у нее был слишком деловой вид. Похоже, она не ложилась. Компьютер на подоконнике. В пепельнице – окурки, хотя одна она никогда не курила; вообще курить он ей не позволял – только баловаться: игриво попыхивая легкой сигареткой и обязательно отставив мизинчик….
– Все трудно, – строго сказал он, хотя ему нравилось, когда она задавала такие вопросы. – Трудно, как ты знаешь, даже вообще ничего не делать.
– Ну а труднее всего?
– Труднее всего начинать. Пропахать первые страницы, всякий раз понимая, что ты стал ничтожеством, у которого никогда больше ничего путного не выйдет…
– Всякий раз?! – Малёк посмотрела недоверчиво. – Или это ты меня из жалости разводишь?
– Каждый раз. Всегда досадуя на свою импотентность… Но когда наконец одна удачная строчка рождает в тебе положительную установку, а та – следующую, когда заводишься, как мотор школьной полуторки от заводной ручки, если уже искра схватилась, тут начинаешь ощущать себя гением. И газуешь, как по гравийке, хотя иногда и напрягаясь на подъемах или слишком крутых поворотах, а то и пробуксовывая в грязи, но все увереннее выбираясь… Потом ставишь точку и читаешь написанное тому, кому веришь…
– Как мне?
– Сейчас как тебе, но не совсем так… Даешь читать корифею, лучше всего – злому. Корифеев немного, зато злых в нашем деле хватает… Пока он читает, да еще чиркает матюги на полях, ощущаешь себя полным дерьмом, а то, что тобой написано, кучей дерьма: огромной сочной, как раздавленный крокодил, кучей, если писалось смачно. Или куриным пометом, если ты эстетствовал…
– А потом?
– Потом правишь все до одури – нет, не по замечаниям корифея, иногда как раз вопреки им, а то, что ты сам понял, пока он читал. И в конце концов все находит свое место. В душе читателя, если что-то получилось, а если вышло помоисто, то на помойке. Это уж – в зависимости от того, что тебе дано…
– То есть все зависит только от тебя?
– И от удачи.
– Хорошая работа, – вздохнула Малёк. – А у нас самое трудное – это потом одеваться.
Он понял, о чем она, и оценил ее шутку. Они засмеялись. Иногда они понимали друг друга, как никто в мире.
Про то, что журналистика – это «вторая древнейшая профессия», она уже знала. И что первую из профессий – проституцию – он ставит гораздо выше: «Разве не лучше с удовольствием и за большие бабки продавать тело, чем, терзаясь и мучаясь собственной бездарностью, за жалкие гроши торговать душой?».
Хотя на самом деле – с его пропеллером в заднице – он выбрал для себя лучшую из профессий: она позволяла ему все испробовать, все просекать и во все встревать.
Если ему хотелось полетать на планере, он мог предложить газете тему о планеристах – и лети. А если его тянуло в Сибирь, он обещал репортаж об охоте на медведя. И ему предоставляли вертолет, чтобы сначала отыскать в тайге этого медведя. Когда однажды ему вздумалось прокатиться на подводной лодке и его укачало, командир атомной сумбарины запросил разрешение на экстренное погружение (под водой не качает) аж у Главного Штаба ВМФ… Ему все было доступно, он все мог, и все двери перед ним легко распахивались – раньше, чем он брался за дверную ручку.
Он лично знал Брежнева и Косыгина, Горбачева и Шеварнадзе, Машерова и Бразаускаса, Валенсу и Гавела, он встречался и с сильными, и с великими мира сего… От Клавдии Шульженко и Ива Монтана до Евтушенко с Вознесенским, с которыми вообще был в приятельских отношениях. А с Иосифом Бродским он ухитрился даже пошабашить на стройке. Он писал об академике Королеве, Марке Шагале и Ростроповиче, об Алле Пугачевой и Владимире Высоцком с Мариной Влади, у которых гулял на свадьбе в общаге киностудии, а с адмиралом и академиком от электроники Акселем Ивановичем Бергом он даже дружил, как и с президентом «Фольксвагена» Даниэлем Гедевером, при его семистах миллиардах дойчмарок годового оборота…
– Обалдеть можно! – Малёк волновалась; он и представить не мог, что она окажется столь тщеславна; ее жгла зависть, а больше всего возбуждали имена высоких начальников…
– Неужели ты – лично! – знал всех этих… больших пацанов?
– Интереснее, что они меня знали, – ответил он самодовольно. – Кстати, запиши в наставления и запомни: если хочешь понравиться мужику, расспрашивай его о работе, и так вот, как сейчас, восторженно таращи на него свои зеленые… Только никогда ему не признавайся, что у тебя цветные линзы. Вообще, никогда не признавайся этим козлам в своих недостатках… Мы с тобой о чем говорим?..
– О самых больших начальниках.
– Да… Встречаясь с ними, я даже подумывал написать о том, что у каждого из них были и достоинства, ну хотя бы одно бесспорно положительное качество.
– Какое?
– У каждого свое. Например, у Косыгина феноменальная память. А у Машерова фантастический артистизм…
– Тебе надо было выдумать одного, у которого были бы сразу все эти качества. Получился бы идеальный деятель…
– Как «дедушка Ленин»? – съязвил он, хотя про себя и отметил ее творческую изобретательность.
И тут это талантливое дитя выдало такое, что Рыжюкас чуть не упал со стула:
– Слушай, я что-то совсем запуталась и никак не врублюсь – а кто он вообще такой, этот ваш Ленин?
Рыжюкас захохотал. Он смотрел на нее и корчился от смеха. Он буквально рыдал от раздирающего его хохота.
Она смотрела на него, не понимая, обижаться ей или что?
– Ласточка моя, послушай, – наконец сквозь умильные слезы сказал он, – ты не обижайся, но этим вашим Лениным ты меня уморила…
Она не понимала, что здесь смешного. А он понял, что не может ей этого даже объяснить.
– Ну да ладно… Только учти, что если сложить все самые лучшие качества всех дядь, которые руководили нашей огромной страной, и все достоинства этих «больших пацанов», как ты их называешь, в одну кучу, из этого не то что идеального, нормального человека не вылепишь… Слишком долго мы жили в дерьме и среди дерьмовых людей, самые дерьмовые из которых всегда поднимались наверх, – закончил Рыжюкас уже серьезно.
– А ты? – спросила Маленькая. – Ты опускался или поднимался?
– Мне всю жизнь везло. Когда я, карабкаясь изо всех сил, забирался слишком высоко, меня тут же сбрасывали вниз. И пытались отправить бултыхаться на помойку.
– Почему? Потому что ты такой нарывастый?
Нелепо, конечно, но у Рыжука, а потом и у Рыжюкаса так сложилось, что его личные перипетии всегда как-то слишком зависели от жизни государства.
Отовсюду его вышибали. И всегда «в ногу со временем». И всегда ему с этим везло, правда, что называется, «от противного». Из-за врожденной способности любые неудачи повернуть себе на пользу, извлечь урок и вырулить на новую стезю.
Еще со школами ему повезло, когда из одной он вылетел, а в другую влетел – все из-за модных тогда идей о трудовом воспитании, «полученном» им в сжатом виде на заводе.
И в институте ему с первых дней, с первых шагов повезло.
Он приехал в Рязань в семнадцать лет.
Впервые войдя в просторный вестибюль Радиотехнического института уже полноправным студентом, первое, что он узрел, это огромное объявление, исполненное под плакат Моора: «Помоги!». Только вместо голодного мужика пальцем указывала прямо на Генса хрупкая чувиха в юбочке колокольчиком, удивительно похожая на Ленку.
ТЫ?
«Я за свободную любовь», – сказала Галка.
ЧТО ТЫ ДУМАЕШЬ ОБ ЭТОМ?
Если думаешь,
если не думаешь,
ПРИХОДИ В ИНСТИТУТ НА ДИСПУТ
Ауд. 407. Гл. корп. 19.00
СЕГОДНЯ!!!
И уж вовсе непонятной была подпись внизу: «Совет УК».
Вчера на площади трех вокзалов в Москве он случайно купил в киоске сразу три номера журнала «Юность». А потом, в очереди у билетной кассы и в поезде, с маху прочел «Звездный билет» Василия Аксенова.
Галка и свободная любовь – это как раз оттуда. Галка – это же Ленка: так похоже этот Аксенов все выписал, словно лично их знал…
Через полтора часа Гене уже выступал на трибуне ауд. 407 – большого лекционного зала, до предела набитого студентами и посторонними людьми из города, чему способствовало множество повсюду расклеенных объявлений.
Диспут начался с того, что какой-то зануда в коричневом двубортном костюме и цветной косоворотке (как Гене потом узнал, старший преподаватель кафедры истории КПСС) вышел к трибуне, чтобы по поручению парткома института «направить молодежную дискуссию в нужное русло».
Медленно и с расстановкой он молол что-то скрипучее о традициях великой советской литературы, на которых воспитывается наша героическая молодежь. Причем безо всяких там мелкобуржуазных так называемых свобод.
Слушали его плохо – даже хуже, чем он говорил.
Совсем плохо его слушал Гене, которому сразу не понравился его мешковатый коричневый костюм. Чем больше докладчик тянул резину, тем настойчивее Гене ощущал внутренний зуд. Резина натягивалась, он физически ощущал это напряжение, едва удерживаясь на стуле, который под ним даже поскрипывал.
– И очень стыдно, – говорил докладчик, – что молодой и, что греха таить, не совсем бесталанный писатель забыл все, чему учили его в школе и в комсомоле, и дошел до откровенной симпатии к какой-то дешевой московской штучке, к юной и бесстыдной поганке, готовой…
Дальше Гене не слышал.
Арбалет, заряженный Рыжим, выстрелил.
– Глупость! – выкрикнул он с с места. Все к нему развернулись. – Бред сивой кобылы.
Словно увлекаемый силой, определяемой законом деформации Гука, Рыжий вылетел, чтобы защитить от этого бреда себя, Галку, Ленку и их свободную от дурацких предрассудков любовь.
Его пламенная, хотя и сумбурная речь была встречена с восторгом. Диспут забурлил, как котел над костром, когда в огонь плеснут солярки.
Правда, какие-то люди (как Генсу потом рассказали, это были комсомольские активисты-физкультурники) попытались его с трибуны стащить, но Гене вырвался и гордо покинул зал. Следом за ним повалили и организаторы диспута.
Они и увлекли разгоряченного первокурсника в интимный закуток административной части здания, где в эту позднюю, неурочную пору одиноко гремела ведрами уборщица и тускло светилась лампочка дежурного освещения.
Здесь он был притиснут к подоконнику группой слегка заикающихся интеллектуалов в свитерах грубой вязки, по которым сразу можно было понять, что они и есть тот самый Совет УК, подписавшийся под объявлением с приглашением на диспут. Именно легкое заикание и грубой вязки свитера, как сразу догадался Гене, подчеркивали интеллектуальность организаторов только что сорванной им дискуссии о свободной любви.
Один из них, дипломник по прозвищу Жбан, пожал руку, поздравил с дебютом и представился ректором и председателем Совета общественного Университета Культуры. Тут же он задал нахохлившемуся Генсу, не думавшему ни про какой дебют, пару, как он выразился, вопросов, э-э-экзамен-н-напио-н-ного характера.
Эти вопросы, еще до ответа, определили судьбу Рыжего, как счастливый билет абитуриента определяет его жизнь. Генса спросили, что он знает про импрессионизм и кого из импрессионистов он больше любит – Ван-Гога или Г-го-гена. Его спросили, о к-ком из великих х-художник-ков надо знать с-студенту н-нашего вуза?
Не задумываясь, с трудом подавив в себе дрожь экзаменационного нетерпения, он выпалил полтора десятка имен известных художников-импрессионистов, не ограничившись Моне и Мане, Ренуаром, Писсарро и Дега, а, к удивлению своих новых знакомых, упомянув даже Сислея.
Затем, вполне уместно заикнувшись, что п-получилось у него к-как бы невзначай, Гене заметил, что, к его сожалению, ни Винсент Ван-Гог, ни Поль Гоген импрессионизм не представляют, хотя корнями и питаются от него, о чем он с удовольствием поговорил бы п-подробней…
Что до последнего вопроса, то на его взгляд, даже вопреки его личным с-симпатиям, – на слове «симпатиям» Гене заикнулся нечаянно, мельком взгрустнув и вспомнив почему-то Ленку – то он полагает, что нужнее всего было бы познакомить студентов современного технического вуза с творчеством Джотто и Мазаччо, потому что они внесли в живопись воздух, экспрессию и перспективу. И именно с них все началось с Возрождением у итальянцев, как позднее у французов все началось с Сезанна, да и не только у них…
Эта как бы вскользь оброненная ремарка относительно роли Сезанна произвела на всех убийственное впечатление.
Тут же, что называется, не отходя от кассы, Рыжук был определен на вакантное место – декана факультета живописи общественного Университета Культуры, с предложением в двухнедельный срок подготовить два сообщения для студентов Радиотехнического института: «Воздух, экспрессия и перспектива во фресках отцов Возрождения» и «Кафе „Ротонда“: Пикассо, Модильяни, Шагал».
Название тем Гене внимательно выслушал. Достал из кармана блокнотик, черканул, потом блокнотик деловито захлопнул:
– Отцов Ренессанса пожалуй…
После чего кто-то из Совета УК тоненько присвистнул, а Жбан, обратившись к компании, произнес раздельно, каждым словом как бы подводя черту:
– Ф-факультет. Живописи. Снял. Банк.
Гене удовлетворенно и не без важности кивнул. Ловко подавив в себе неловкость от собственного вопиющего самозванства.
С Ван Гогом – еще понятно, как и с итальянским Возрождеием. Две книжки про искусство он все же в жизни прочитал. Из-за Ленки и на слабо. А вот что касается Пикассо, то в кабинете брата он видел какую-то репродукцию и еще откуда-то знал, что Пикассо – «абстракционист», и у него было два периода: один розовый, другой, кажется, голубой. Ну а про Модильяни, Шагала и о кафе «Ротонда», он никогда, как, впрочем, и большинство его сверстников в то время, ничего не слышал. Багаж как бы легковатый, но Рыжук, никогда не страдавший излишней скромностью, был настолько всклокочен своим головокружительным взлетом, что тут же на все согласился, хотя не знал даже, что такое «декан».
Но знания, как известно, дело наживное…
Тем более что первым нашумевшим делом, в котором Рыжук себя проявил стала не лекция о «Ротонде», а выставка молодых художников-модернистов города, устроенная советом УК в фойе актового зала института… Выставка вышла шумной, народ приходил со всего города…
Именно в эти дни Никита Хрущев сходил на выставку в московском Манеже, покричал, потопал ножками, обозвал художников «пидарасами» – и страна в один день мобилизовалась на борьбу с тлетворным западничеством и модернизмом. В радиоинститут тут же примчались местные гэбисты и партийные начальники. Картины из фойе вышвыривали в окно. Гене с его новыми друзьями отчаянно и даже физически сопротивлялись, сражаясь за молодые таланты… Но силы были не равны, так как подвалил вызванный гэбистами батальон «любителей живописи» из десантного училища…
В результате, присовокупив к делу еще и историю с заграничной перепиской, первокурника Генса Рыжука, по заслугам отметив его активность в «студенческой самодеятельности», выперли из рязанского радиоинститута «за хулиганство, западничество и абстракционизм». Так по-хамски и начертав эту формулировку прямо поперек его аттестата зрелости.
И это обернулось везеньем.
Вылетев из института, Рыжук головокружительно вознесся: он тут же возглавил молодежный клуб при горкоме комсомола, где энтузиасты, но теперь не только институтские, а со всего города, продолжили борьбу за новые веяния.
Везенье тут не в карьерном взлете, а в том, что, когда пятнадцать лет спустя Рыжук уже известным журналистом приехал в город, то увидел, что «молодые таланты», в конце концов победив и заняв важные посты во всяких советах, комиссиях, горкомах и обкомах, оказались таким же замшелым говном, как и те старперы, против кого Рыжук с друзьями боролись. И как бы зря страдали. Ведь за бурную деятельность на городской комсомолько-молодежной ниве его выгнали, нет, не из горкома комсомола, хотя и оттуда его уволили, разогнав заодно и весь горком, а его вообще выгнали из Рязани.
– Как это могли выгнать из города? – Малёк посмотрела на него недоверчиво. Ей было скучновато. Но тут промелькнул интерес.
– Включай диктофон. Я расскажу тебе, как это было.
Она недовольно пожала плечами:
– Он у меня всегда включен.
Рыжука задержали среди летнего дня.
Это было уже третье лето его жизни в городе, куда, исполненный радужных дерзновений, он прикатил, сразу окунувшись в студенческую жизнь, бурлившую, как выварка с бельем.
Прямо на улице Подбельского, возле табачного магазина, Гене Рыжук, бывший председатель городского молодежного клуба, бывший (недолго) инструктор горкома комсомола, ранее учившийся в Радиотехническом институте и проживающий по означенному в протоколе адресу, был задержан постовым милиционером за переход улицы в неположенном месте.
Раньше, чем он успел что-либо произнести в свое оправдание, к ним подкатила серая «Волга» с хромированным оленем на капоте, и двое вежливых мужчин в штатском попросили его проехать с ними по важному делу. И он даже не сразу понял, что арестован.
Через несколько минут его, придерживая под руки и плотно стискивая плечами, ввели в маленькую комнатку под лестницей у черного входа в центральную городскую аптеку. Такие комнатки в разных концах разных городов Советского Союза местные управления КГБ арендовали для неформальных встреч с осведомителями и работы с населением.
Здесь, после небольшого «задушевного» разговора – лично! – с тут же подъехавшим начальником областного КГБ полковником Зиминым, во время которого Рыжуку не предложили присесть, так как в комнате из мебели были только обшарпанный письменный стол и один стул, ему, под подписку о неразглашении, было предложено… уехать из Рязани навсегда. И на все четыре стороны.
В обмен на безоговорочное согласие Генсу разрешалось сдать зачеты и экзамены за первый курс и получить, вместо «волчьего билета», нормальную академическую справку. Что давало бы ему право быть принятым на второй курс в любое высшее техническое учебное заведение на всей территории необъятной родины.
– А иначе?.. Что мне будет? – с неловким смешком полюбопытствовал Рыжук, никогда не умевший вовремя промолчать.
– Да вышвырнем тебя, как нашкодившего котенка! – побагровел полковник Зимин. – Упечем, на хуй, без права переписки, – взорвался он, перейдя на простой и доходчивый язык: – Пока, блядь, не сгниешь там заживо…
К счастью, еще на выпускном банкете в вечерней школе, где царило тогда вольнодумство, Рыжуку вопреки всем правилам, как бы в шутку, торжественно вручили не только аттестат, но и заверенный дубликат в придачу. В школе его любили, и никто не сомневался, что, с его характером, ему это пригодится…
Со вторым аттестатом, взамен испорченного институтскими гебистами, он и поступал снова, упрямо выбрав и закрытый подмосковный вуз, и секретную космическую специальность «Управление летательными объектами на расстоянии». Он снова сдал вступительные экзамены на «отлично», и прошел бы сразу, но биография… У него уже была «биография» – не подарочек для закрытого вуза. Поэтому перед зачислением с ним долго и подробно беседовали строгие (хоть и в штатском) люди из институтской спецчасти.
Рыжуку показалось, он чем-то им понравился. Хотя на самом деле помогло революционное прошлое его реабилитированного отца: Гене тогда и не знал, что отец по настоянию матери написал в органы просительное письмо.
Вот здесь строгий дядечка, дольше всех листавший папку с его «личным делом», и спросил про переписку с заграницей. Тогда Рыжук отвертелся, но помогло ему это ненадолго. Его вышвырнули через год и отсюда. Опять за абстракционизм и хулиганство – это когда он, красуясь перед друзьями, с озорным поэтическим воплем «Время, остановись, ты отвратительно!» попытался разбить пустой бутылкой часы над входом в общежитие. Правда, не попал.
Но снова ему везло.
Так случилось, что к этому времени из Рязани выжили и ректора института – все за то же, за западничество и абстракционизм, и еще за то, что тайком поигрывал на саксофоне в студенческой самодеятельности, что, понятно, хуже любого хулиганства.
Из чувства солидарности к «товарищу по несчастью» тот, оказавшись в Минске, куда приехал в новый радиотехнический институт, тут же велел разыскать (!) Генса и приютил его, даже поселив на первое время у себя дома.
А вскоре Рыжук, уже второкурсник и активный общественник, заправлял в институте всей художественной самодеятельностью, которой ректор с юности благоволил.
Во что только потом он не влезал, где только не оказывался (включая комсомольский Центральный Комитет и его агитбригаду), даже в партию вступал, правда неудачно. На каких только великах с никелированным звоном не пробовал прокатиться.
Но отовсюду его (с его нарывастостью и умением входить в штопор) вышвыривали, счастливо возвращая на грешную землю.
Повезло ведь и с «летательными объектами»: при всей романтике такой специальности, он пролетел с ними, как фанера над Парижем, точнее над Западной Сибирью, над которой (на заказном самолете!) они летали с цекамоловской агитбригадой, пропустив столько занятий, что обиженный ректор, взревновавший своего любимца к Ленинскому комсомолу, подписал приказ об его отчислении.
Так, вместо секретного «почтового ящика», не закончив институт, Рыжук оказался в комсомольской газете на ударной стройке Крайнего Севера. Из физиков в лирики, как тогда говорили. И вскоре понял, как ему повезло, тем более что именно об этом он, оказывается, и мечтал.
«Почтовые ящики» вышли из моды, а Рыжук уже с головой окунулся в журналистику. Ни разу не пожалев о «космической» специальности, он стремительно проскакал по ступенькам карьерной лестницы – практически до самого верха, до «генеральской» должности собкора главного в стране информационного агентства… Хотя и здесь он в конце концов счастливо нарвался на неприятности, плюнув в лицо подлецу и по совместительству секретарю парторганизации, накатавшему на него донос – за высказывание о старческой немощи членов Политбрюро: на селе от таких, мол, даже спички прячут.
И оказался выброшенным на вольные хлеба. Что и заставило его наконец усесться за письменный стол… Благо за книги тогда платили, а писал он их увлеченно, как, впрочем, и все, что делал.
Можно считать, что вскоре он стал признанным писателем-публицистом.
Строчил Рыжюкас «проблемные» очерки, в полезности которых обществу не сомневались не только он и его коллеги по «деловому перу», но и те, кто их издавал. А «признание» тогда состояло не в том, чтобы книги покупались: в те времена покупалось все, – а в том, чтобы их печатали массовым тиражом – за это платили вдвое, втрое больше…
Но пришла перестройка, а потом и ее развенчание, когда среди множества совковых мифов развеялся и миф о «самой читающей стране». И литераторы, как-то разом обнищали. Писательство из престижного и доходного предприятия обернулось чем-то вроде хобби. Кроме тех случаев, когда книга становилась бестселлером, что, впрочем, совсем ничего не говорило о ее качестве.
Писать на потребу Рыжюкас не возжелал. Как только цензурные запреты сменились вседозволенностью, ему не захотелось умничать, раз за разом предлагая обществу все новые «спасительные рецепты», ему обрыдла вся эта «деловая проза», как он поначалу чванливо называл свои многостраничные упражнения…
Тогда он открыл собственное, разумеется, «престижное» издательство, что получилось у него вполне успешно. И это уже окончательно похоронило бы Рыжюкаса в производственной рутине, если бы его издательство не грохнули пришедшие к власти в Беларуси люди, которые с детства совсем не любили читать.
К тому же, на каком-то конгрессе он бросил упрек местным политикам: «Сдали придуркам народ», что дошло, понятно, не до политиков, а до «придурков», за что те на него и наехали. Со злости он написал про них книжку, чем окончательно рассорился с властью. И оказался совсем не удел.
Правда, был шанс на примирение. Это когда сам главный воротила государственного рэкета, которого в Беларуси называли «кошельком двора», посоветовал Рыжюкасу «не дергаться и в бутылку не лезть», все еще надеясь его как-то приспособить к общему делу:
– Тащи справку о ваших доходах, и считай, что проблем с издательством у тебя больше нет.
Рыжук сделал вид, что намека на вклад в их воровской общак он не понял, и принес тому… справку об издательских доходах, в которую тот глянул с отвращением, как в банку с червями.
– Делиться, значит, не хочешь? Из принципа или компания не подходит?
– Настолько не подходит компания, что уже и из принципа.
Но не в принципе даже было дело, а в том, что Рыжюкас не сомневался: рано или поздно всю эту компанию посадят, хорошо если не повесят. И был счастлив, что такой перспективы избежал.
После этого «везенья» только и оставалось уехать в Вильнюс, где ему повезло окончательно, потому что урок, который он там вынес из своей неудачной попытки стать капиталистом, оказался, похоже, последним в копилке его жизненного опыта: пора заняться своим делом, и как можно скорее.
Но что же есть это его дело?
Вот об этом он и думал весь вечер после разговора с Маленькой и еще полдня назавтра…
Ее хохма с Лениным его сразила, как тот народ, которому сообщили, что король, оказывается, голый. Все и так знали, но вот искры прозрения не хватало.
Сейчас и он стоял перед ней посреди гостиничной комнаты абсолютно голым королем.
Он вдруг совсем по-новому взглянул на собственную жизнь. По крайней мере, на то в ней, чем по профессии так настойчиво и увлеченно занимался, о чем столько лет писал. На всю эту чушь, все эти деловые благоглупости, вроде тех, что он уже неделю с энтузиазмом наговаривал на диктофон, разогретый ее восторженным, как ему казалось, восприятием.
Смешно подумать, но эта вот пигалица, юная дикарка, достойный потомок дворовой Муськи-давалки, эта беззаботно отвязанная девица, случайно к нему прилетевшая, – одним своим простеньким вопросиком о вожде, про которого, оказывается, можно ничего не знать, открыла вдруг глаза – ему, взрослому дяде!
«Кто он вообще такой, этот ваш Ленин?»
А он-то боялся, что не успеет дожить до мига, когда хоть один человек, пусть даже взбалмошная девица, не будет наконец знать, кто такой вождь мирового пролетариата! Или, к примеру, что такое социализм… Он даже писал, что пока это не случится, шестая части суши так и останется лагерем… Но вот она, первая ласточка…
Теперь уже не Малёк внимала ему с немым восхищением: – Настоящий Писатель! – а он всматривался в нее с телячьим восторгом, как какой-нибудь удачливый археолог разглядывает обнаруженный им бесценный черепок.
Ведь только за эти дни, работая с нею или играясь, он наконец понял, чем на самом деле всю жизнь занимался и отчего мучился.
– Неужели про этих дерьмовых людей ты и писал в своих умных книгах? – спросила она.
Его последнюю книжку с автографом она добросовестно пролистала в поезде. Но прочесть не собралась, а картинок там не было…
– Об этом – тоже, – сказал он.
О чем он только не писал, хотя на самом деле все к тому и свелось: дерьмо поднимается наверх, а все остальные остаются в дураках… Но как же это до безобразия скучно! И как бездарно он себя здесь растранжирил. Зачем и кому это нужно? Весь его неустанный поиск? Да, бросить все, раз так, послав все на хер, но уже не понарошке бросить, а совсем…
– Ну нет! Ты и правда потрясно рассказываешь. Так и хочется это быстрее переписывать. Вот посмотришь, книга получится супер… Все будут смеяться и рыдать.
Девочка, это самообман, подумал он. На бумаге все окажется мертвым. Да еще надо переписывать тридцать раз, чтобы хоть как-то все связалось…
– Понимаешь, слепок ноги Майи Плесецкой – вовсе не ножка Великой Балерины, – пояснял он по инерции, хотя и растеряно. – Это лишь анатомия. Еще нужны художественная память, воображение и душа…
Она вздохнула:
– Ты пишешь о всяких проблемах, так? Деловые книги… Причем тут душа?
– И любовь. Ничего не получится без любви… Только и душа, и любовь всегда должны сидеть очень глубоко, и, честно скажу, мне надоело их запрятывать.
– А зачем ты их прятал?
Хороший вопросик…
Рыжюкас подошел к окну, открыл фрамугу, отчего воздух в комнате сразу потяжелел, став живительно влажным. Захотелось в парк, куда они еще так и не выбрались. Впрочем, по этому парку ему лучше бы пройтись одному… Только в туманном осеннем парке, среди бурых, потемневших от сырости стволов, можно отрешиться от суеты…
Зачем вообще он писал? Чтобы печатали? Прорывался к признанию? Зачем нужно было себя запрятывать? Ответа он не знал.
Всю жизнь он карабкался. Научился умело лавировать: напишешь смело и остро – не напечатают, напишешь осторожно – не будут читать. Он хотел, чтобы его читали, и исхитрялся писать так, чтобы его печатали.
Но, при всех взятых «высотах», он не мог не догадываться, что его деяния как бы вторичны. Время пройдет, и ничего от них не останется, никто их и не вспомнит… От таких догадок он научился отмахиваться, еще работая в комсомольской редакции; они и термин такой придумали: «творчество в заданных пределах»… Видимость ума, видимость смелости и остроты… Это нелепо, как и всякое самооправдание, но таковы «высоты» в совке – чем бы ты там ни занимался. Как ни выкладывайся на сцене захолустного театра, имя тебе – провинциальный актер.
…Девушка обеспокоенно заерзала. Рыжюкасу показалось, что ей совсем неинтересно, и слушает она лишь из прилежности, думая, что ему просто некому выплакаться…
– Учти, Малёк, – сказал он, стараясь вернуть ее внимание, – беда наша вовсе не в том, что мы с тобой не там живем… Даже, как ты говоришь, оборвавшись в Вильнюс или в настоящую заграницу, сменив страну проживания, мне не избавиться от моей провинциальной зачуханности… Беда в том, что мы с тобою не то, понимаешь, и совсем не про то пишем.
Она удивленно подняла голову. Вот те на!
Чуть повысив голос, как делает лектор, чтобы вернуть уплывшего ученика, он произнес громко и внятно:
– Все мною сочиненное – про пути спасения экономики, про издержки управления, про дурацкую политику – это лишь бултыхания на помойке, вовсе ненужные абсолютному большинству нормальных людей. Политика – это лишь задворки ума. И если бы ты знала, как мне надоело прозябать на этих задворках…
Посмотрев на нее, он удивленно спросил:
– Ты что это делаешь?
– Записываю. Я забыла подзарядить твой дурацкий диктофон, и он остановился. Но ты так здорово выдал про задворки. Такое нужно записывать. Я решила отдельно собрать все твои афоризмы…
– Это правильно. Ты их тоже используешь для своих мемуаров…
Она зарделась.
– Где же выход? – обескуражено спросила Малёк, включая диктофон в сеть. – Ведь всегда бывает выход?
Вот-вот, пытаясь как-то вырваться, он давно и мучительно его ищет…
– Выход, при всей тривиальности такой аксиомы, – сказал он, стараясь звучать афористично, – выход чаще всего там же, где и вход.
Чтобы выбраться, подумал он, иногда достаточно просто вернуться. И больше не входить в дверь, которая ведет не туда, даже если она кажется царскими вратами.
Об этом в горах над Тбилиси они говорили с великим авантюристом и человеком – потомком древнейшего княжеского рода писателем Чабуком. Кроме романа, ставшего мировым бестселлером, седовласый красавец князь знаменит еще и тем, что, отсидев за политику в общей сложности семнадцать лет, он четырежды успешно сбегал, а это в советских тюрьмах до него вряд ли кому-нибудь удавалось. Потом его сажали снова, но уже за другие «прегрешения», намотав нелепыми приговорами в общей сложности больше восьмидесяти лет тюремного срока.
Уже началась перестройка, и когда пришедший к власти (тогда еще партийной) Эдуард Шеварнадзе спросил у известного в мире писателя, какое же из его желаний (в качестве компенсации за годы мытарств и лишений) он мог бы выполнить, Чабук, не задумываясь, ответил:
– Две недели свободы.
Имея при этом в виду лишь поездку на футбольный чемпионат в Испанию.
Всю жизнь он был «невыездным» и больше всего мечтал о том, чтобы свободным человеком пройтись по свободной стране, да еще и побывать на настоящем футболе.
Пожелание было исполнено, за кордон Чабук съездил, но вернулся огорченным и подавленным.
Надо же, чтобы именно в Испании, жаркой и радостной горной стране, так похожей на его любимую Сакартвелу бывалый зэк, о чьей жажде жизни и умении эту жажду достойно утолять вопреки любым обстоятельствам, сложены легенды, князь, вырывавшийся и вырвавшийся из кромешной лагерной тьмы к признанию и славе, вдруг почувствовал… как он беден и нищ, а точнее обделен.
И вовсе даже не из-за того, что жалких грошей, которые князю поменяли в дорогу по совковым правилам, не хватило бы даже на одно застолье, каким в Грузии положено привечать и старых друзей, и новых.
– Гене, батоно, – грустно изрек он, – свобода – великая вещь, и никто не знает, где заканчиваются ее пределы. Но начинается она все же с независимости, с того, чтобы, усаживаясь за общий стол, – продолжил он, выдав мудрость, увы, не для политиканов, – ты должен хотя бы знать, что сможешь за него расплатиться… Этого правила из меня вытоптать не смогли.
Они помолчали, глядя на закатный Тбилиси с высоты «Черепашьего озера». Перестройка в стране еще только занималась в свете радужных надежд… Собирались вырваться из совка, много об этом думали и говорили, даже умные. Еще никто никого не собирался убивать – ни ради демократии, ни защищаясь от нее.
– А если ты нищ? – жестко продолжал Чабук. – Или, что еще хуже, если тебя приучили, что ты лакей… Это, батоно, как лисица, что вырвалась из питомника – сжалась, не знает, где кормушка, не знает правил, не знает, как выживать… Так что и вырвавшись, мы еще долго не будем способны к нормальной жизни…
– Но и у нас, батоно Чабук… – решил вставить свое слово Рыжук, забыв, что в Грузии старших дослушивают, а не дополняют.
Но Князь не дал ему нарушить традицию.
– Я, знаю, батоно Гене, что у нас с тобой есть. – Князь красиво расправил плечи и еще заметнее постройнел. В высоко поднятой руке он держал бокал с красным вином. На фоне закатного неба это классно смотрелось. – Есть только одно – князь улыбнулся, – что нам досталось от родителя и всегда остается с нами. С чем мы сумели счастливо прожить нашу «совковую», как ты говоришь, жизнь, которая не всегда была даже в шалаше. И счастливо живем дальше. Бог дал, никак не хуже, чем живут все вокруг. Как бы они там не пыжились…
Они поняли друг друга. И отправились в гостиницу к Рыжуку, где до глубокой ночи накручивали коридорный аппарат (телефон в Тбилиси был тогда грузинской легендой – из-за невозможности никуда дозвониться) и таки дозвонились до одной из Рыжуковских подружек и учениц.
Назавтра в солнечном тбилисском аэропорту они уже встречали веселую стайку «бабочек» из пасмурного Минска. Столь экстренным вызовом ученицы «мастер-класса» были, понятно, заинтригованы, разогреты и возбуждены. А встречей со статным красавцем князем, которому по виду и живости уж никак нельзя было дать ни его возраста, ни, тем паче, его тюремного срока, и всем увиденным и испытанным на берегах Куры и Арагви просто потрясены.
Батоно Чабук с «батоно Рыжуком» так с ними отвязались, что вояж этот стал историческим в глубинном взаимопроникновении культур столь разных по менталитету народов, какими представляются дилетантам «знойные» грузины и «млявые» белорусы. Не говоря уже о пресловутом «конфликте поколений», якобы раздирающем общество. Если кого и раздирали, так только Князя, за что Рыжук и получил право панибратски звать его Чабуком, несмотря на двадцать лет разницы в возрасте (и еще «в среднем» на тридцать – с девицами).
Именно с той встречи и начались его вояжи «по друзьям с подружками», Надо сказать, что и в Москве, и в Тбилиси, и в Таллине, и в Ялте друзья встречали их одинаково восторженно: «Опять Рыжюкас со своим зверинцем на гастроли прикатил!»…
Началом всего и единственной радостью, где почти все зависело только от него, и в чем он никогда не считал себя провинциалом, была для Рыжюкаса… Любовь.
Только в любовных играх он, безо всяких скидок, никогда не ощущал своей совковой ущербности. Пусть и оставаясь до сорока трех лет «невыездным», пусть обидно, как и батоно Чабук, шмякнувшись, когда впервые вырвался за кордон и ощутил себя нищим, которому не по карману пригласить школьную пассию в приличный ресторан…
В любви он умел быть богачом. На любом матрасе и в любом сарае. Только в любви он был свободен, независим от обстоятельств и мог потягаться с любыми Казановой и Аленом Делоном, что возмещало и компенсировало никчемность и униженность его совкового существования – во всем за пределами любви.
Но он – голый король, и останется голым королем до той поры, пока будет двурушничать и разрываться. Пока будет жить Любовью, а писать о дураках в политике и необходимости рыночных реформ. И надиктовывать эту чушь юной прелестнице, напяливая на ее девичьи перси несуразный кирзовый лифчик.
Конечно же, он думал об этом давно, конечно же, он все понимал. Но понимать – это значит делать. То, что дорогу нельзя переходить в неположенном месте, действительно понимают только те, кто не лезет сломя голову под трамвай…
Сейчас, глядя на Малька, усевшуюся на кровати, с ее задорно торчащими в стороны сиськами (это она их выставила для раскрепощения) и диктофоном в вытянутой руке, Рыжюкас как никогда захотел вернуться. Закрыть дверь, в которую его внесло чуждым ему и бездарным ветродуем.
Оставить дуракам их задворки…
Он должен написать о Любви и Измене, о надеждах и разочарованиях, о тумане и дожде, о голой заднице девицы, застывшей в «роковой» позе, о полной луне, животных страстях, разлуке и щемящих душу закатах, о том, чем живут все нормальные люди, далекие от политики и «государственных» проблем.
Он понял, что только здесь для него еще не закрыт выход.
Только честно сказав о любви, как еще никто никогда о ней не сказал, он вырвется из глухой, как тоска без водки, провинциальности в своей писанине.
В этом теперь смысл жизни, как ни высокопарно такое звучит. Ну да, ну конечно же! его вынесет только Любовь, как волной пассата выносит к берегу измочаленного пловца.
– Во, блин, – сказала Маленькая, – ну ты даешь! Так ты и меня переплюнешь, не то что эту Франсуазу… – Она посмотрела на него подозрительно: – Послушай, а когда ты был малым… Ведь ты наточняк собирался стать великим, ну самым-самым?
– Я и сейчас не прочь, – сказал он буднично, как о засолке огурцов. – Между прочим, для этого у меня в запасе еще целых двадцать пять лет… Но сначала мы оставим «Прозу жизни» и напишем с тобой новую книгу.
– И это будет… Книга… про Любовь!
У нее в руке заряженный диктофон. Она готова. Они должны взяться немедленно… Ну же!..
– Чего ты тормозишь?! – нетерпеливо спросила Маленькая. Она сидела на кровати, по-турецки скрестив ноги.
Чего он тормозит? Чего столько лет ходит вокруг да около?
Глаза у нее горели, как два зеленых светофора.
Рыжюкас плотно затворил оконную фрамугу, посмотрел на сгустившийся туман в потемневшем лесном парке – уже по-ноябрьски моросило – и решил, что прогуляться тут можно бы и с Маленькой, только обязательно нужно прихватить большой зонт. Будет смотреться, как в старом английском кино, хорошо бы еще крохотную собачку. Впрочем, Малёк и сама умела ходить рядом, преданной сучкой заглядывая в лицо хозяину и выжидающе повиливая задком с купированным хвостом…
Он повернулся к ней и неожиданно для себя признался:
– Я не умею…
– Ты что, очумел?! – Она подскочила, как на батуте, круто к нему развернувшись. – КТО – не умеет?!
От такого взрыва Рыжюкас рассмеялся. Потом задумчиво продолжил:
– Я трушу, как заяц перед морковкой. Ведь поле чужое и я на нем совсем новичок… Думаешь, просто начинать на седьмом десятке? Когда уже совсем не осталось времени на ошибки… – Он помолчал. – А тут ведь еще надо, чтобы нам с тобой повезло. Иначе – никто ничего и не заметит… Когда мой парижский друг и великий художник Борис Заборов говорит, что еще несколько шагов, и он станет первым из всех признанных, я ему верю и не верю: тут ведь еще как повезет… Хотя он и сделал все, у него ведь уже все наработано… Теперь только последний рывок, а дальше – судьба, фарт.
Он достал табак и заправил трубку. Сорок пять лет он курил только трубку – с того дня, когда перед расставанием ему подарили первую трубку его друзья. Сначала пижонил, потом втянулся. И привык в процессе курения сосредотачиваться. Трубка ревнива, она гаснет без внимания, хотя и помогает собраться с мыслями… Подружкам его трубки нравились. Почему-то все женщины, независимо от возраста и пристрастий, завороженно млели, когда он важно попыхивал сначала «Золотым руном», а позднее и голландским «Вирджиния»… Малёк от его трубок «вааще тащилась», она даже научилась их правильно набивать, что до сих пор никому из его избранниц не удавалось…
Но раскуривать трубку на сей раз он не стал.
– Нужна удача, – сказал он. – Совсем чуть-чуть удачи… Хорошо бы при жизни…
– Ты разве неудачник?
– Я все еще только собираюсь это проверить. Но сначала нужно хоть что-то стоящее сделать. Как в том анекдоте: чтобы выиграть, надо хотя бы купить лотерейный билет…
Маленькая расстроилась. Ей так не нравилось, она любила, когда все – сразу.
– Тогда пусть они все подавятся! – сказала она с неожиданной злостью. – Ты им не новичок… Ну скажи, зачем нам с тобой играть на каком-то чужом поле?
Рыжюкас знал ответ. Слишком много он об этом думал.
– Старый долг, – сказал он. – Привычка отдавать долги. И исполнять намерения.
Она старательно изобразила задумчивость. Что-то она не въезжает… Причем тут какие-то долги?
– Ты ведь умный, ты, наверное, самый умный… И всего достиг. Зачем тебе еще куда-то влазить? Это же глупо: профессор мечтает стать учеником!..
Как-то слишком сразу она согласна отступить, подумал он с сожалением.
– Тут и еще одна привычка, – сказал он, – все время поднимать себе планку… Из всех тупиков в жизни я всегда знал только один выход: наверх. И сейчас я должен взять эту высоту, заявив себя так, чтобы превзойти все ожидания.
Она задумалась, впрочем, совсем ненадолго.
– Получается, что деваться нам некуда? – спросила.]
Он кивнул
– Тогда давай напишем самую гениальную книгу! И пусть они подавятся твоим фантастическим успехом!.. Смотри, на диктофоне есть таймер. Мы с тобой должны его включить.
– Да, – сказал он. – И быстренько собраться. Для начала надо где-нибудь вкусно пошамать…
– Итак, – она включила диктофон. – Какой у нашей книги будет сюжет?
Она снова сидела на кровати, скрестив ноги по-турецки, и смотрела на себя в зеркало, откровенно любуясь. Потом приспустила бретельку…
– Очень простой. Идет по улице девушка. Юная, как ты. К ней подходит мужик. Старый, как я. И говорит: «Девушка, если вы со мною сейчас пойдете, мы будем встречаться долго. И я вам обещаю, что каждый раз вам это будет все интереснее». Она была девушкой гордой, как ты, она фыркнула и ушла, даже не пожав красивыми, как у тебя, плечами.
– Причем тут моя гордость! Просто глупость…
– Пройдя два квартала, она как раз и подумала, что повела себя глупо. И обернулась. Он был рядом…
– Круть! А дальше?
– Дальше они действительно долго встречались, и действительно это было захватывающе интересно, и становилось интереснее с каждым днем.
– Уже и мне интересно… А он кто, и чем они занимались?
– Он был художник, они приходили к нему в мастерскую, и он учил ее делать ему эротический массаж. Каждый раз рассказывая любовные истории из своей практики… Разумеется, поучительные…
– Те, что ты рассказываешь мне?
– Приблизительно. А пока он их ей рассказывает, пока он ее учит, они заходят все дальше. В его историях…
И в уроках массажа, драматургию которого он выстроил, как самый классный режиссер – со всеми накатами, приливами и отливами, взлетами ввысь и падениями ниц. Собрав весь свой эротический опыт и все, что знал, он сконструировав подлинное и высокое Священнодействие, в сравнении с которым самый изощренный секс – физкультура, примитивная, как пошлая кошачья ебля… Он обучал ее этому сказочному действу, против которого не устоит ни один мужчина… Вот тут она к нему и припаялась, потому что она понимала, что такому ее не обучит никто…
– А чему еще ты ее учил? – Она упорно не хотела разделять автора и героя.
– Тому же, чему он учил всех. Вокруг него всегда было много девиц. Три, пять. Он не стремился к идеалу, а набирал числом. Это он придумал, чтобы не привязываться к одной и не попадать в зависимость… Он их учил, а они его обожали. И больше всего за то, что он всегда учил их не для себя…
– Чему, ну чему конкретно ты их учил? – Она ерзала от любопытства.
– Ну, например, тому, что Девичья гордость и Дремучая глупость – это одно и тоже… Или тому, что все мужики козлы. И как легко ими управлять, если это знаешь. Если, конечно, живешь в той Системе Координат, что и наш герой. Он ведь, кроме невероятного Массажа, придумал собственный свод правил – новую Систему Координат. Соблюдая несколько ее основных правил, применяя ее простые приемы, легко добиться всего, что ты от мужика хочешь…
– А от женщины?
– Труднее, но тоже можно… Мужики такие козлы, что если он даже застукает тебя в постели с любовником и увидит, как ты под ним стонешь и извиваешься, у тебя еще не все потеряно. Если, конечно, будешь себя правильно вести…
– Это как?
– Да никак. День молчи, два молчи. Только не оправдывайся и не заискивай. Не замечай его, не звони, не заговаривай первой. А когда он заявится, а он обязательно заявится, чтобы расставить все точки, посмотри на него с ужасом и презрением да выдай, обязательно в третьем лице, что-нибудь вроде: «Боже, о чем он?!» А потом можно и прямо: «Да как же ты мог! Да кто тебе дал право!» – потом опять, в ужасе схватившись за голову: «Да что же они все за придурки такие?!»… И шарахнуться в сторону, и затихнуть, и упереться. «С кем я только связалась!..» Вот тут-то он и изведется в терзаниях. Вот тут избичует себя. Вот тут и приползет, придумав тебе оправдание, а себе наказание.
– Какое оправдание-то?
– А тебе что за дело? Его проблемы. Что там у него за версия вызреет – это тебе понять не дано. Но вся его козлиная тупость обернется такой изобретательностью, что тебе и не снилась. Что, впрочем, не сделает его менее тупым.
Она задумалась.
– Но он же потом меня достанет ревностью и расспросами.
– Тут свои приемы… – Рыжюкас замолчал, как бы раздумывая, стоит ли продолжать. Только недосказанность увлекает…
– Какие, ну, какие приемы? Давай еще, хоть чуть-чуть…
– Ну, скажем, – продолжил он как бы неохотно, – на любой его вопрос можно отвечать вопросом. Он тебе «Куда ты исчезла?», а ты ему «С каких это пор тебя интересует?» и так далее. Только условие: ни разу не сбиться, никаких объяснений, одни вопросы в ответ. И так до самой кульминации, до мордобоя – а съездит по физиономии он тебе непременно, потому что обязательно взбесится…
– Этого я никогда не прощу! Если он мне съездит.
– Подожди, подожди, это же не тебе, а ему тебя надо прощать… Так пусть помучается, что сорвался с петель… Вот тут из него можно хоть веревки вить…
…Первый его «учебный опыт» был случайным. Ему позвонила незнакомая девица, представилась подружкой его «хорошей знакомой» Ани, которая ее уверила, что только Рыжук может ей помочь. Через тридцать минут после звонка она была у него в постели, добросовестно демонстрируя ему свои способности.
– Ну как?
Он неопределенно хмыкнул.
– Так я и думала, – сказала она. – Я ничего не умею.
У нее роман с однокурсником, она его любит и ни в чем ему не отказывает, чем «этот негодяй» пользуется, но от случая к случаю и совсем с нею не считаясь.
– Научите меня. Аня сказала, что вы можете.
– Трахаться? Или умно себя вести? Ладно, – сказал Рыжик, польщенный такой рекомендацией. – Через два месяца он будет валяться у твоих ног, при условии…
Условие было просто: она должна рассказывать ему все до мельчайших деталей. И про отношения, и про постель. И делать все, что Рыжюкас потребует. «Даже если я велю тебе прийти в институт голой… Но это – к примеру…»
Несчастная девушка была согласна.
– Но, – сказал Рыжук, – тут есть одна загвоздка… Может статься, что через эти два месяца он тебе будет уже не очень нужен…
– Я на все готова, – не задумываясь, сказала она. – Я больше не могу терпеть унижение, потому что я себя презираю. Мне надо его сломать, я хочу, чтобы он об этом пожалел.
– Только это?
– Теперь? Уже, наверное, только это… Иначе я бы ведь не пришла.
Через два месяца она уже ехала знакомить свою маму с будущим мужем. «Разумеется, не с этим бесчувственным примитивом». Который таки валялся у ее ног, умоляя его за все простить и не совершать безумства, его бросая.
– Класс!.. Но мужики тебя за такую книгу прибьют… А что ты ей советовал? И что заставлял делать?
– Как-нибудь расскажу. И объясню, как важно мужчину теребить и доводить – хоть до ненависти. Лишь бы он кипел и не был равнодушным…
– Почему «когда-нибудь», а не сейчас? Ну зачем ты меня достаешь своей недосказанностью?] Ты должен не дразниться, а выкладывать все сразу и подробно.
– Тебе интересно или хочется научиться?
– Хотелось бы… Но мне совсем не хочется, чтобы ты учил меня не для себя. Мне кажется это пошлым… У меня ведь есть свои принципы. И с ними я, между прочим, собираюсь прожить целую жизнь…
– Принципы – это не то, с чего начинают, – сказал он. – Это то, к чему приходят в итоге. Жить по принципам с самого начала – такая же глупость, как и ваша девичья гордость… Ты, кстати, записываешь? Это ведь уже про Систему…
– А как же! Мне кажется, у нас все получается безумно интересно, а про твою Систему так совсем…
– А про массаж? – Рыжюкас посмотрел испытующе. – Тебе не интересно?
Малёк промолчала. Она удивительным образом умела замолкать, не отвечая на его вопросы. А если он настаивал, довольно грубо его обрывала:
– Не дави.
И замыкалась уже надолго.
Система Координат была его фишкой. Любимым детищем и объектом для умственных упражнений. Занимательной игрушкой. Схемой мировоззрения. Средой обитания. Миром, в котором он жил вне работы. Паутиной для «бабочек»-поклонниц. Средством для их проглатывания. Грамматикой любви и решебником любых задач. Лодкой, в которой он выплывал. Товаром, которым он торговал, легко обменивая его на любовь.
Родилась она не вдруг. К ней Рыжюкас пришел через весь щенячий опыт своих любовных похождений, попробовав его теоретически осмыслить. Начал с размышлений над тем, что стоит за расхожей чеховской фразой о том, что каждый день нужно по капле выдавливать из себя раба.
Выдавливать раба – это могло значить только одно: ежедневно, шаг за шагом становиться самим собой. То есть жить, прислушиваясь к себе и не считаясь с принятым. Не раболепствовать и не подчиняться правилам:
– официальной морали, которая всегда лжива,
– этики, которая ханжески припудрена,
– приличий, которые постны…
Чтобы не быть рабом, нужно оставить лакейство и готовность подстраиваться, научиться говорить о том, что знаешь, а спрашивать про то, что тебе интересно. И поступать, как считаешь нужным… За косметикой фасада научиться различать живое лицо… А заглянув к знакомой, прежде чем из приличия отказаться от предложенного хозяйкой чая, спросить себя, а хочешь ли ты чаю на самом деле?
Ведь и действительно. Стоит ли тут жеманиться, если хозяйку хочется попросту трахнуть, да и она не прочь, к чему вряд ли удастся пробиться, запутавшись в правилах этикета и хороших манер.
«Будьте проще, и вас поймут».
Ровно к тридцати трем (возраст не только Иисуса Христа, но и Остапа Бендера) он подобрал для себя эти правила и сложил из них собственный «моральный кодекс», выстроив вполне самостоятельную Систему Координат, в которой у него все сошлось, логично и складно, как в пасхальной проповеди.
Этому он и учил своих «бабочек».
Похоже, ни одна из них о его уроках не пожалела. Во всяком случае, ни одной претензии ему не было предъявлено; напротив, все они его благодарили, если не боготворили – прежде всего за прозрение, которое он им раздаривал, научая в любовных отношениях видеть суть и отдаваться любви целиком. Это спасало их от скуки и серости жизни, от пустых терзаний, а иногда и от глупых шагов. Позволяло хоть чуточку пожить раскованно и свободно.
Если девушка Клавуня (Лучшая из Бесстыдниц) прилетала к нему на свидание, полыхая румянцем смущения – не от того, что она опоздала на сорок минут, а потому, что сладостно протрахалась эти минуты с юным женихом, от чего не могла оторваться, Рыжюкас не доставал ее бессмысленными упреками. Напротив, он ее успокаивал, по-отечески освобождая от пустых расстройств. Что поделаешь, если столь тонкой и трепетной натуре на роду написано грешить и терзаться, терзаться и снова грешить? И разве она виновата, что уродилась такой дрянью? «Какая же я сука, да?!» – Клавуня умиленно успокаивалась, к ним снисходила безмятежность, и они приступали…
– Слушай, но ты ведь всегда, ну абсолютно всегда был женат? – спросила Малёк за завтраком. – Да ты же и сейчас женат, хотя меня это не касается…
– И, между прочим, всегда был замечательным мужем, – сказал он, снисходительно улыбнувшись. – А что? У других мужиков – охота, пьянство, скачки, карты, рыбалка, походы в горы, ночные бани с блядями или автогонки… А у меня только два занятия: Работа и Любовь.
– И твои жены это понимали?
– Первые две – нет. Поэтому мы с ними и разошлись. Первая сразу соскочила, ее от мысли о моих «подругах» начинало трясти, как от малярии, и даже от моих взглядов на улице по сторонам. Второй так даже нравилось, что у нее муж известный ловелас. Пока однажды она не вообразила, что кого-то я там в отношениях поставил выше ее. А третья стала Последней…
– А как ты ее выбирал?
Хотя по-настоящему ее интересовало другое: чем жена Рыжюкаса его так покорила, чем смогла привязать навсегда!
На самом деле выбрал вовсе не Рыжюкас, выбрала она, увидев, как он переходит дорогу к стоянке такси, держа перед собой ворох продуктовых пакетов и две бутылки с кефиром. Ее это развеселило…
Последняя Жена была младше его на семнадцать лет, когда они познакомились, этим она его и взяла. Сразу заявив, что ни на что серьезное не собирается претендовать. И коротать с ним его дремучую старость совсем не входит в ее планы. Он ей нужен немедленно, чтобы наконец кому-то отдаться. Но отдаться она готова только тому, кто разбудит в ней женщину и сумеет ее раскочегарить. Она почему-то считала, что от природы холодна и фригидна. И не собиралась отдаваться кому попало и за просто так.
На первое свидание она опоздала на шесть(!) часов. Совершенно случайно он снова оказался в условленном месте. И почему-то задержался: похоже, он ее подсознательно поджидал, на что-то надеясь – видимо, от досады, так как он ничего о ней не знал, а телефона у нее не было…
Когда она на всех парах вынеслась из-за угла, он сделал вид, что не удивился: обычная, мол, случайность, к которым он настолько привык, что умеет ими распоряжаться, как жонглер, умеющий манипулировать неуправляемыми предметами.
Она бежала, запыхавшись. Ее тяжелые груди активно мотались, как литые антоновки в подвязанной узлом рубашке…
– Чего ты несешься? – спросил он.
– Я же опоздала!
Это его потрясло. И раскрутило на самый долгий и головокружительный роман в его жизни. На целых двенадцать лет. Каждый день с ней возвращал ему трое суток молодости. Он и сейчас был моложе себя на добрых тридцать лет…
Увидев их вместе, его приятель спросил:
– Как же ты собираешься ее удержать?
Он знал как: он не собирался ее удерживать.
Это было первым из постулатов, уже созданной им Системы: свобода и легкость – прежде всего.
Легкость он всем им прививал и культивировал. С первых часов знакомства заверяя юных прелестниц, что не хочет от них слишком дорогих подарков.
Ну да, сегодня ей семнадцать (девятнадцать, двадцать), она юна и беззаботна, ей хочется получить от него все сразу. Это – пожалуйста.
Взамен она готова быть верной и принадлежать только ему?.. Это, конечно, это заманчиво – посадить ее на цепь, снимая сладкие сливки.
А потом? Кислая простокваша.
Потом у нее проходит юность, начинается паника: все позади, а что дальше?
И здесь они совсем не равны. Ничего не потеряв, свободно погуливая на стороне, через десять лет он все такой же игрок, он может снова сесть за стол и взять любую карту. Мужчина и в сорок – еще щенок, да что там сорок, сам-то он и в шестьдесят еще вона как щенится… Или жеребятится, что точнее – и тут его брат прав.
А она? Свое уже отыграла… И никаких шансов найти такого же козла, чтобы подарить ему свои лучшие годы, которые у нее, увы, позади…
Нет, так много ему от них никогда не было нужно… Слишком обязывают дорогие подарки… Да и обкрадывать детей нечестно.
Он и не обкрадывал, никогда не требуя верности себе.
Более того, он сам провоцировал их измены, подбивая юных подружек никаких шансов не упускать, а то и прямо предлагал попробовать с кем-то еще, хотя бы из его друзей – потренироваться, удовлетворить любопытство, сравнить. Для этого он и отпускал на всю длину поводок. В его Системе был для этого и термин, который он позаимствовал у кинологов: вольная натаска.
С Последней Женой они испытали это открытие. Можно сказать, что они вместе к нему пришли, когда поняли, что самая большая беда Рыжюкаса в его необузданной ревнивости. Ведь и с Ленкой он с этого начал, на этом и пролетел, пролетая потом еще не однажды.
Придумав обратить ревнивость из зла во благо, они решили позволять друг другу все, ничего не скрывая.
Когда они расписались (свадьбы не было), ее впервые «официально» пригласили в его «взрослую» компанию. Мужики вышли покурить, а разговор у дам, понятно, зашел о супружеской верности. Жена Алексея, пожалуй, самого развратного из всех друзей Рыжука (о чем всем, кроме нее, было известно), вдруг возьми и ляпни:
– Узнала бы, что мой Леша мне изменил – и себя бы порешила, и дочь.
Дамы испуганно замолчали. Про Лешу все знали, и всем стало неловко.
– Слушай, Рыжий, ты делай что хочешь и с кем хочешь, – сказала ему Последняя Жена, когда они пришли домой, – но об одном прошу: постарайся, чтобы я никогда не выглядела такой дурой.
Он и старался, никогда ничего от нее не скрывая. И это, как оказалось, только добавляло страсти в их отношения, подливая масла в огонь.
С его девицами она дружила. Они и кувыркались вместе. И даже в тот отпуск на юг выбирались веселой компанией. Заботилась она только о том, чтобы его подружкам не перепадало слишком многого. Нет, не в любовном, а в материальном плане. Масштабы его левых расходов она контролировала строго, что, впрочем, его не слишком сковывало – он и сам не всегда знал, сколько и за что ему платят…
Собственно, поженились они где-то на середине пути, что ничего в их отношениях не изменило: став законной женой, она осталась и первой из его подружек. И лучшей из любовниц, что было уже совсем невероятным.
При всем этом, как и все сумасбродки в юности, она искала своего Будущего Принца. Да с таким рвением, как никто. И, пожалуй, с уникальным же неумением. Бесхитростно и открыто во все влетая, искала исключительно… методом проб и ошибок. Шмякалась, пролетала, но упрямо и самозабвенно неслась дальше.
Рыжук не мешал и не удерживал. В худшем случае, останавливал от полного безрассудства, когда ее совсем заносило, и поводок натягивался, готовый порваться. Резким рывком он напоминал, что она не всегда может вести себя совсем бесконтрольно.
Ее неуемность должна бы его обидеть, но он не обижался, он ее поощрял. Его это заводило, распаляя все больше. Конечно же, он был безумно ревнив. Но с Последней Женой он уже не страдал этим, а наслаждался.
Это с той поры, когда, однажды взбесившись от ревности, он не полез в бутылку, а добившись признания со всеми подробностями и в деталях, неожиданно для себя завелся и оттрахал изменницу, как последнюю блудливую суку. И догадался – это стало вторым открытием для Системы – что самую жгучую ревность можно научиться направлять в нужную сторону. И тогда любовное тление вдруг взрывается, вспыхнув, как костер от вороха подброшенных колючек сухостоя.
Конечно, ревность – болезненная штука. Но она же и разгоняет кровь, как крапивный веник в бане или острая приправа к наскучившей еде. Она не совместима со скукой. Здесь вообще – чем злее, тем эффективнее. На этом и держится, оставаясь бессмертным, настоящий разврат, который, по сути, и призван ревность будить.
Сначала втянуть подружку в групповуху – ну, там… махнуться с приятелем, не глядя. А потом зайтись в диком взрыве: «Ах, дрянь! Да как же она может!». Но ведь то что она может, да еще с таким козлом, как раз и заводит, к этому потом и тянет: прикипаешь, как к наркотику. И моралисты здесь бессильны. Они, конечно, давно бы прикрыли все развратные лавочки. Но слишком заразителен кайф!
Эти забавы и привели их к невозможному результату: все двенадцать лет романа с Последней Женой продолжался медовый месяц… Шестьсот с лишним недель они, как вконец оторвавшиеся любовники, протрахались каждый день. Ревнуя и бесясь.
Да и с вольной натаской вскоре выяснилось, что, отпуская поводок и создавая видимость свободы, Рыжюкас ничем не рискует. По-настоящему сладок только запретный плод. А если нет никаких запретов, если свобода… Куда от нее денешься? Никуда они от него и не девались… Охотники знают: чем длинней поводок, тем свободней чувствует себя собака. И тем она несвободней.
Потом она опомнилась. И с ужасом поняла, что юность пронеслась.
Увидев ее растерянность, он впервые в жизни поступил как серьезный и добропорядочный мужчина. Безропотно оформил развод со Второй Супругой и безропотно в последний раз женился, честно расплатившись за отданные ему годы, когда они вместе так беззаботно кувыркались.
Хотя на самом деле ничего она Рыжюкасу и не отдавала, никогда, ни на день не прекращая свой поиск. С самого начала они так сговорились: она ведь не собиралась за него замуж, она не собиралась жить с ним до его старости, а тем более до своей…
Всю жизнь она рвалась в высший свет, который себе придумала и вымечтала. Рыжюкас стал для нее пропуском – роль, для которой он вполне подходил. Писатель, сценарист, лауреат, душа любой компании – в Москве, которую она обожала, в Тбилиси, который они вместе покоряли, в Париже, который он ей подарил, в Прибалтике, по которой они носились на «Ниве» – она всегда за рулем. И всегда в надежде на встречу с Будущим Принцем.
Однажды она даже укатила в Канаду, ничего ему не сказав. Он знал с кем – они вместе познакомились с этим слюнявым, обволакивающим любовью хмырем на каком-то сабантуе. А вот по тому, что она сорвалась, ничего ему не сказав, Рыжук понял, что она уехала насовсем.
В это время он был очень занят очередной ерундой и не кинулся ее доставать. Это ее и спасло: она не вернулась бы, сделай он вдогонку хоть шаг…
Через месяц она объявилась, как дранная облезлая кошка. Ей не понравилось в Канаде. Там было все, о чем она мечтала. Но там было скучно. И там она сразу почувствовала себя в цепях. Как Маленькая почувствовала себя в цепях – с этим своим Димой в Калининграде.
А с Рыжуком скучно не было. Что угодно, но только не это. Если отношения вдруг зависали, он всегда что-нибудь выкидывал. Например, покупал собаку, которая тут же изжевывала все туфли, отчего жена ревела, забыв про скуку. А он принимался ее успокаивать – единственным хорошо ими освоенным методом, обжигаясь новизной зареванной близости…
Никогда, никому с ним не бывало скучно.
Огорчало его только одно.
Последняя Жена никогда не читала того, что он написал. Ни разу, ни строчки… Иногда ему казалось, что только этим она его и не устраивает, именно этого ему в ней недостает.
И не доставало. Чтобы внимала каждой его строке. Чтобы глазищи светились восторгом и пониманием. И чтобы рассказывать ей было интересно. А все его рассказы чтобы ложились на бумагу легко…
…Тут Рыжюкас поймал себя на мысли, что с Маленькой его рассказы укладываются в компьютер настолько легко, что он и вообще как бы не живет с нею, а лишь выстраивает сюжет любовного романа.
В чем она ему очень даже неплохо подыгрывает.
– И все-таки я тебе не верю. Так с женами не бывает… Или я чего-то не усекаю… Как это она терпела? Всех твоих девиц.
Его Последняя Жена не терпела, а действительно его понимала. Скорее всего потому, что она помнила, с чего у них началось…
– Когда она про это забывала, я говорил ей: «Ты ведь связалась с женатым человеком и знала мою страсть обожать юных девиц и творить ради них чудеса»…
Про чудеса она знала по себе, прочувствовав, как никто. И помнила, как однажды возвращалась без копейки денег из Крыма, а он, только приблизительно зная, когда она должна приехать и сгорая от любовного зуда, таки снял ее с поезда в захолустных Осиповичах, разыскав спящей на третьей полке в каком-то зачуханном общем вагоне…
– Это ты ей, конечно, правильно говорил… – протянула Маленькая, что-то в уме прикидывая. – Но ведь как только человек кого-то полюбит, он обязательно начинает его воспитывать… Почему-то все сразу к тебе лезут с нравоучениями. И сразу хотят тебя переделать…
– Когда это ты успела заметить? – он едва заметно улыбнулся.
Она вздохнула. Опыт у нее был. С этими «козлами», которые только и стремятся подмять под себя и отстроить по своему шаблону…
– Вот смотри… Какой-то пацан влюбился в девочку, и вот он уже ей сообщает, что теперь в кино она должна ходить только с ним. И ни с кем другим не встречаться. И что ей делать?..
– А ты не знаешь?
Посмотрев на нее, он с грустным сожалением подумал, как недолго ей осталось быть такой, как она есть. Увы, у них это всегда ненадолго. Слишком сильно нетерпение стать лучше. И слишком дремуче непонимание, что это такое.
– Что-нибудь не так? – спросила она обеспокоенно.
– Всё – не так, – сказал он. – Всё, что ты об этом знаешь, все что думаешь, все что вычитала, вообразила, придумала. Вообще все. Весь мир, в котором ты живешь. И все вы живете. Всё – не так, как принято думать.
– Как это – всё?!
– Всё. Вот то, например, о чем ты сейчас заговорила – никакая не любовь. Это примитивные торги: с ним гулять или с Васей, а если с Васей, то ему все сразу позволить или сначала только поцеловаться? Да еще как бы не продешевить…
Она понимающе вздохнула:
– Ты хочешь сказать, что потом, у взрослых, все иначе?
У взрослых не иначе, подумал он. Чушь, привитая с детства, слишком живуча. Она в благотворной среде. Ее лелеет это нелепое чудовище – общепринятая мораль. Она втемяшивается в еще детские головки, но уродует и калечит всю жизнь.
– Ничто с возрастом не проходит, – сказал он зло.
Сначала они ищут Будущего Принца, придумав себе «возвышенный идеал», потом находят «абы что» и пытаются подогнать его под свои придумки, обстругивая, как папа Карло… Поняв, что все не совпало, бегут. Или – того хуже – сожительствуют. И до старости сводят с ним счеты. Полагая, что это и есть любовь…
– А что же тогда по твоему – Любовь?
– Любовь – это процесс, – нарочито грубо сказал Рыжюкас, чтобы понятней, – он происходит в постели. И начинается не с розовых слюней, а с кровати.
– Тогда это не любовь, а секс. – Она все знала.
Он снисходительно улыбнулся:
– Секса без любви не бывает. Это один из постулатов моей Системы.
– Как это?!
– Просто, как в учебнике. Называется половая близость, заканчивается, извините, оргазмом… Или близко к нему. При этом человек неизбежно оказывается на самой вершине Любви. Даже если он трахается в борделе. Это может быть мгновенной вспышкой, а может стать озарением на всю жизнь.
– Любовь?! В борделе? С кем попало? – На ее лице детский ужас. Нет, пожалуй, ужас был все же наигранным.
– На самом деле, – скрыв от нее улыбку, произнес он серьезно, как на лекции в обществе сексологов. Ему нравилось ее слегка эпатировать. – Сам предмет любви, то есть Вася или Коля, даже менее важен, чем процесс.
– Что-что?!
– Если любишь трахаться, настроить себя на Васю вовсе не сложно. Ну а потом – привыкаемость. Вот тебе и вся любовь…
– Ты хочешь сказать, что любви без секса не бывает?
– Сколько угодно. Но это другое занятие. Оно даже называется как-то безумно…
– Возвышенная любовь? – спросила она обиженно.
«Над чем возвышенная?» – скривился он, подумав, что честности даже с собой от нее, пожалуй, никогда не добьешься, не прорубившись сквозь все эти «возвышенности». Но распинаться сегодня ему почему-то не хотелось.
– «К чему любить, к чему страдать, коль все пути ведут в кровать?», как любила напевать наша дворовая прима Муська-давалка. Кстати, она никогда не торговалась. И сама выбирала, с кем ей… ходить в кино.
– Она у тебя вообще идеал. А все правила у тебя примитивные и какие-то приблатненные.
– Не приблатненные, а дворовые. Был дворовый кодекс, когда все называлось своими именами. Лучших правил я не нашел. Ну, может, кроме формулы «Чем выше интеллект, тем ниже поцелуи»… Но это уже не во дворах, где поцелуи, пожалуй, были все же примитивными.
Маленькую знобило. Видимо, начиналась простуда.
– Хорошо было твоей Муське, – говорила она, зябко кутаясь в одеяло, когда, придя в номер и приняв ванну, она улеглась, а он принялся заваривать чай кипятильником (что в отеле строжайше запрещено), специально прихваченным у сестры. – Она-то была свободна. И никто ее не доставал с нравоучениями…
Посмотрев на нее внимательно, Рыжюкас по тени смущения на лице и едва заметной лукавости во взгляде почувствовал, что она куда-то клонит.
– В то время ведь все было иначе…
Он решил ей подыграть:
– Никогда ничего не бывает иначе. И свободная любовь была и будет всегда, и ханжеская мораль. Здесь дело выбора, и я лично выбираю свободу.
– Всегда?
Он кивнул. Тут она и вырулила:
– Ну так скажи, а если мальчик полюбил девочку, которая… любит делать минет таксистам? – Она посмотрела на него в упор. – Тогда что?
– Тогда ему остается только одно, – спокойно произнес он, – радоваться каждый раз, когда ей это удалось.
Она не поверила.
– А если его это бесит?
– Значит, он не ее полюбил, а какую-то другую девочку…
– Ага… Ты все понимаешь! – она наконец вышла на цель. – Но так почему же ты тогда… так прессуешь и воспитываешь меня?
– По инерции, – улыбнулся он. Ему нравилось, когда она начинала хитрить и что-то свое выстраивать. – Только учти: это уже никакой не пресс… Так, семечки… В том-то и дело, что ты устраиваешь меня какая есть.
– Ты меня – тоже. Но… – Она продолжала вести свою линию. – А если бы ты был на его месте?
– Любовь зла, сказал бы я, полюбишь и козла.
– Опять твои дворовые штучки. Но это и у нас во дворе говорили… – Малёк посмотрела на него уже совсем испытующе. – А вот если бы… Если бы на ее месте была я? – Она захлопнула дверцу ловушки. – Ты как бы к этому отнесся?
– К чему? К тому, что ты хочешь меня испытать? – он засмеялся.
Ладно, мелькнула шальная мысль. Не перейти ли к практике? Тем более что он давно собирался сводить ее в мастерскую к Саулюсу, показать его живописные работы.
С Саулюсом они в свое время немало покувыркались, водя «на экскурсию» к нему в мастерскую студенток из Академии художеств. Его мастерская располагалась в мансарде дома, стоящего на горе, это была высшая геодезическая отметка в городе. К слову, во дворе этого дома жил когда-то великий мастер сюжетной интриги Роман Гари. Недавно в подъезде открылось кафе «У Гари», которое он хотел заодно посмотреть.
Спальню в мастерской Саулюс устроил на внутреннем балкончике под самой крышей. Там на высоком подиуме стояли два видавшие виды топчана, сдвинутые вместе. Они видели так много, что художник все подбивал Рыжюкаса написать любовный роман от их имени.
– Хочешь меня испытать? – спросил ее Рыжюкас. – А что? Устроим забойную групповуху… Или слабо? Представляешь, самая высокая в городе кровать!
– Ты с ума сошел! Мне же еще нельзя! – произнесла она с весьма деланным испугом.
– Немножко можно.
Она не поверила ни одному его слову. И выглядела заметно обескураженной…
Назавтра, подтрунивая над ее вчерашней обескураженностью, он подбил ее во время прогулки зайти в костел, чтобы поставить свечку – за спасение «заблудшей» овечки.
– Ты знаешь, а я вот все думаю про Любовь, – говорила она, вцепившись в его рукав и ковыляя на каблуках по неровному булыжнику старинной мостовой.
– Мне нравится, когда люди думают, – веселился Рыжюкас. – А особенно мне нравится, когда они думают про любовь. Тем более по дороге в Храм…
С улицы Бокшто, наводившей тогда дикий ужас на всю их компанию разместившимся здесь мрачным зданием венерологического диспансера, они спустились кривой и узенькой улочкой к площади, где на берегу весело бурлящей по валунам речки Вилейки холмистой громадой возвышался его любимый костел бернардинцев. Строгим фасадом он как бы широко раскрывал свои мужественные объятия. Рядом, игривым контрастом с его величественными формами, пристроились фигурными кирпичиками шпили Святой Анны – во всех прелестях их чересчур ажурной, пожалуй, даже слишком слащавой готики.
На автостоянке, к которой они вышли, как всегда, кучковались туристы, которым экскурсоводы, видимо, как обычно, втюхивали историю про Наполеона, мечтавшего на ладони перенести Святую Анну в Париж.
Удивительно, подумал Рыжюкас, но при всей миниатюрности Вильнюса воображение легко размещает здесь любых исторических персонажей. Запросто можно представить, как катил этой улицей Его Величество французский император, как, махнув белой перчаткой, велел свите остановиться, залюбовавшись красно-кирпичной невестой по имени Анна, как тронулся дальше его экипаж, прокатив мимо Успенского собора и скрывшись, пыля, за поворотом дороги…
Левее протянулся пристроенный к костелу двухэтажный корпус Академии художеств, раньше это был Художественный институт – единственное место в городе, где на вечерах (что как раз трудно было вообразить) разрешалось тогда отплясывать буги и даже рок-н-ролл.
Пол ходил ходуном под ногами двух десятков вполне спортивных мальцов, и, казалось, обвалится потолок, когда они методично пуляли из стороны в сторону своих бесстрашно прыгающих партнерш, да еще и кидали их через спину, вытаскивая откуда-то между ног. «Эврибоди буги, эврибоди рок!..»
Однажды он застал здесь Ленку. Они не сговаривались, они вообще ни разу в паре не рокенролили, но тут откололи такой буги, а потом, совсем раскрутясь, и такой рок, что Рыжук, потянувший спину и мышцы ног, потом неделю не ходил в вечернюю школу, потому что не мог подниматься по лестнице. Зато на «броде» еще довольно долго говорили, что Гене Рыжий единственный в роке «король».
Малёк слушала не очень внимательно. Она думала о своем. И ей нужно было этим поделиться:
– Мне так кажется, что настоящая любовь – это когда все невозможно, а люди вместе, хотя они друг другу даже совсем не подходят. И остаются вместе, несмотря ни на что, да хоть атомная война… Потому что друг без друга они не могут… Или когда они расстались навсегда, как вы с Ленкой.
– Сама до этого дошла или где-нибудь прочитала?
– Дурак. Просто я теперь все думаю, думаю, ну что людей сводит, когда все невозможно, когда все против них… Ну как у нас с тобой…
– А что у нас невозможно?
– Все.
– Ну… Не совсем все…
Через день она как бы ненароком заметила:
– Между прочим, ты собирался позвонить своему другу.
…Хозяин мастерской встретил их в домашнем халате.
Рыжюкас узнал его с трудом, так как Саулюс отпустил черную, как у попа, бороду, а сухой череп его был абсолютно гол.
– До утра работал, – сказал он. – Если бы не вы, так и продрых бы до ночи… Который теперь час? – Он заразительно зевнул и потянулся, отчего полы халата развалились, обнажив волосатую, как у медведя, грудь, что не ускользнуло от настороженного взора девушки, по вполне понятной причине слегка притихшей и предварительно напряженной.
– Посмотрим мои новые работы или сначала перекусим? – Саулюс подошел к холодильнику, разрисованному под пачку «Мальборо». На холодильнике стоял трехлитровый штоф виски Блек-Лейбл.
Перекусили. Посмотрели работы. Выпили. Включили музыку.
Маленькая вышла в уборную.
– Ты ее похвали, – подсказал приятелю Рыжюкас.
Саулюс понимающе кивнул. Когда девушка вернулась, пройдясь между мольбертами и подрамниками с холстами, он, подняв руку и сложив пальцы рамкой видоискателя, посмотрел на нее, как прицеливаясь, но ничего не сказал, только чуть цокнул языком. Она вспыхнула.
Тут же снова выпили, теперь наконец за встречу.
– Ты все такой же? – полуутвердительно спросил Саулюс, посмотрев в упор на Малька. – Я тоже никак не могу успокоиться. Хотя бы постареть. Как это там у твоего любимого поэта? «Мордеем, друг. Подруги – молодеют…»
Маленькая (они сидели в огромном, как диван, кресле) склонилась к Рыжюкасу, на ухо зашептала:
– А он вообще ничего… Такая же, как ты, наглая и развратная кобелина…
Саулюс понятливо кивнул:
– Ладно, тогда вы пока поднимайтесь наверх, отдохните… Дело молодое, а мне тут надо кое-что набросать. – Он уселся за огромный, как бильярд, стол у окна, повернулся к ним спиной, включил лампу и принялся сосредоточенно затачивать карандаши.
Они поднялись на бельэтаж. Над топчанами висело огромное, в полстены, зеркало в тяжелой старинной раме с завитушками позолоченных вензелей и слегка замутненной поверхностью с темными полосами потемневшей от времени амальгамы, отчего изображение в нем таинственно отдалялось. Маленькая мгновенно с себя все скинула и принялась перед ним позировать, как всегда, любуясь собой, теперь в новом, антикварном интерьере…
– А что такое по-литовски Саулюс?
– Солнышко, – сказал он.
Она засмеялась:
– Очень прикольно, когда «солнышком» называют такой сундук.
– Это у литовцев еще с языческих времен… Ромашка, Утро, Одуванчик – мужские имена… Ну подразни меня…
«Учебно-тренировочно», как он про себя съязвил, нацеловавшись, они лежали рядом и перешептывались. Малёк заметно трусила и млела от любопытства одновременно: то струной напрягалась, то начинала подрагивать, как лошадь перед бегом, то принималась рассматривать свою длинную ногу, выпрастывая ее вверх и как бы пытаясь дотянуться пальцами до зеркального стекла.
Рыжюкас поглаживал бархатистую кожу ее груди, похлопывал по животу, нервно подрагивающему, как холка у собаки, расслабляя его напряженность, постепенно заводясь, но не от близости с обнаженным телом – женская обнаженность его чаще всего не возбуждала, – а от ее очевидной, несмотря на испуг, готовности испытать новые и откровенно греховные ощущения, вот прямо сейчас с совершенно незнакомым, чужим ей мужиком, не важно, что его приятелем…
К тому же, он еще и тихонько, шепотком подтрунивал над ее распущенностью, на что она деланно возмущалась и даже изображала порыв немедленно натянуть платье, но он ее останавливал…
– Ну, что вы тут затихли? – Художник стоял прямо перед ними, халат распахнут, но уж никак не ненароком.
От люстры под потолком вокруг его головы широким лучами расходился нимб, огромная борода при лысом черепе дополняла языческий образ. И уж совсем его дополнял этот жуткий ковер черной и мохнатой, как ночная пуща, растительности на груди, животе и в паху. Рыжюкас помнил, что от этой экзотики девицы обычно балдели даже больше, чем от мощного обрубка белой башни Саулюса, торчащей в его паху – с как бы зубцами нарезанной крайней плотью и необычно утопленной головкой, который массивностью напоминал Рыжюкасу башню на краю Беловежской пущи.
Впрочем, кирпично-красную «Белую вежу» давно перестали подбеливать известью, так что с таким же успехом можно бы вспомнить и неприлично торчащий на горе Гедиминаса в центре Вильнюса фаллический обрубок замковой башни с воткнутой, как в канапе, зубочисткой с флажком.
Маленькая лежала на боку, спиной к Рыжюкасу, но по тому, как она замерла, он понял, что архитектурно-растительным излишеством его друга эта юная распутница потрясена. Что возбудило его окончательно.
– В рот! – вдруг простонал он, неожиданно почувствовав, что больше не в силах сдерживать внутренний напор. – Скорее! – И откинулся на спину.
Малёк тут же ринулась. Но она не поняла, она все перепутала. И рванулась, увы, не к Рыжюкасу, который, протяжно взвыв, уже кончил, а к Саулюсу, точнее, к его чреслам, жадно утопив в черной чаще свое личико… Забыв и игриво прогнуться, и сексуально отставить попку, чему он ее учил, и вообще все на свете забыв…
Жаль, конечно, подумал он, едва поостыв, что с годами все тускнеет… Ну что ему теперь ее ревновать к какому-то морскому офицеру Диме? Не говоря уж о Саулюсе, пусть ее грехопадением с ним он и завелся. Правда только на миг. Увы, не испытав былой остроты. И никак не раскрутив ситуацию в мастерской…
Чего тут колотиться, с какой стати, когда давно уже определилось, что секс это просто одно из занятий? И уже не дано снова зайтись в приступе жгучей ревности! Как тот горный козел… И рвануть в ярости поводок и забить копытом…
– Какая лажа! – сказала она с досадой, когда они оказались уже у себя в номере. – Это надо же, так позорно проколоться. Бросилась на свежий кусок мяса, как голодная сволочь… Все-таки ужасные скоты эти старые развратники…
Конечно же, ее больше всего беспокоил его возраст. Он ведь был втрое ее старше.
– Всего в трое, – поправлял он.
– Ты мне во всем подходишь… – Малёк, вздохнув, покачала головой. – Ну только почему у нас все – не как у людей?
Они сидели, свесив ноги, на крыше заброшенной бетонной беседки на холме в Ужуписе, откуда открывался его любимый вид на Старый город. Сюда они всем классом приходили в конце каждой четверти, чтобы кубарем скатываться с горы – в знак очередного учебного перевала… Сейчас, в тяжелом закатном солнце, по-осеннему холодно светившем в лицо, здания не различались, и город походил на гигантскую груду величественных развалин, еще больше напоминая Иерусалим.
Она потрепала его шевелюру (на самом деле погладила его лысину, но так треплют шевелюру, когда она есть):
– Был бы ты у меня самый классный пацан…
Рыжюкас почувствовал опасность: у них было только одно преимущество – это их разница в возрасте, и все действительно обвалится, если она этого не поймет… Но он знал, как играть в таких случаях. Он демонстративно помрачнел. Сейчас она догадается, что ему обидно. Не за себя, разумеется, а за нее, бедненькую… Тут ведь не в его, а в ее возрасте дело. Ей тяжело за ним тянуться… Она ведь еще новичок и многого не умеет…
Малёк забеспокоилась:
– Нет, нет, ты ничего не понял! Это же классно, что ты у меня дядька со-о-всем б-о-о-лыпой! – Она щебетала примирительно. – Это круть, что ты меня старше!.. Но… Если бы не настолько… Или мне было бы столько лет, как моей маме… Мы были бы забойной парой…
– Равные браки – совковая мода, – сказал он строго, как бы сворачивая тему, но вовсе не собираясь уступать. – Достань-ка диктофон, мы с тобой запишем одну кошачью историю…
Старшая дочь пришла к нему, когда ей исполнилось шестнадцать. Ему только стукнуло тридцать семь. Они не виделись одиннадцать лет. Родители первой жены насмерть стояли против любых напоминаний ребенку про «бросившего семью отца-подлеца».
Отец-подлец не особенно переживал. Скачки тогда у него были в полном разгаре. А дочь? Он был уверен, что рано или поздно гены свое возьмут, и она объявится. Так и случилось.
Она принесла ему свои литературные наброски, уже по телефону сообщив, что собирается поступать в литинститут. Только из-за этого ее к нему и отпустили…
На нее было страшно смотреть.
– У тебя что – роман?
– Смертельный.
У нее был действительно смертельный роман с одноклассником Славой.
Полгода назад она с ним подзалетела и пропустила все сроки. Заметила катастрофу бабушка, присмотревшись к ее раздобревшей фигуре. Делать аборт было поздно. Семейка была еще та: дедушка – военный политрук, бабушка – его фронтовая подруга, а потом «хранительница очага», мама – примерная дочь, отличница, только однажды романтично соскочившая с катушек, когда назло подруге выскочила замуж за беспородного юнца (Рыжуку было двадцать лет), через год от нее оборвавшегося.
На полуночном совете семейка не нашла ничего остроумнее, чем внушить дрожащей от ужаса беспутнице, что раньше в таких случаях приличные девушки… кончали с собой. После чего, смятую и раздавленную, готовую на все десятиклассницу, как нашкодившую сучку тайком от собачьего клуба, вывезли под какие-то Пуховичи, где сельские эскулапы от ветеринарии произвели ей искусственные роды, едва не угробив.
Через полтора месяца, едва оклемавшись, она и пришла к отцу. Соврав дома про литинститут.
Он выслушал и засмеялся:
– Это мы проходили.
Дочь испуганно отшатнулась. Но он знал, что делает.
– Кретины, – сказал он. – Боже, какие кретины! Но теперь – все позади.
Дочь поверила. Одним махом он сокрушил всю чушь, которую эти совковые мичуринцы прививали ребенку с пяти лет.
Теперь надо было как-то вырвать ее из смертельной истории со Славой. Они, естественно, собирались назло всем немедленно пожениться. Он не стал читать ей нотации.
Он влюбил ее в себя, отбив у Славы.
Это было несложно – с его опытом, который он впервые в жизни цинично применил. Хотя обычно с девицами он играл на равных, не используя своих преимуществ. Он считал нечестным применять крупнокалиберные пулеметы против рогаток. Но здесь он это себе позволил. Она была его человеком, и ее надо было спасать. Он сказал ей, что это пошло – ухватиться за зеленого одноклассника, да еще живущего с ней в одном дворе, и удовольствоваться тем, что рядом, бездарно не пошевелившись… Это был аргумент не мальчика, а мужа. Про то, что он ее отец, она тут же забыла, что объяснимо, ведь они только что познакомились.
Слава ревновал, Рыжук для него стал ненавистным Витюком, если не хуже: старше, вероломнее, циничнее. Кроме того, у Рыжука был опыт, который подсказывал ему, что он прав…
Слава приволок кипу старых газет, бутылку керосина и поджег сопернику дверь.
Рыжук не обиделся и не стал заявлять в милицию. Он пригласил Славу в гости как взрослого человека. На кухонном столе стояла бутылка «Столичной».
– Ты очень хороший парень, – сказал Рыжук. Он действительно так считал, и Слава с ним согласился. – Ты лучше даже того парня, каким я был в твоем возрасте.
Слава совсем расслабился. Такого он не ждал.
Разливая водку по рюмкам, Рыжук продолжил:
– У тебя есть только один недостаток…
Слава насторожился, отодвинув рюмку: с кем попало он не пил. Но хозяина это не смутило.
– Этот недостаток в том, что ты… безобразно юн. – И тут же добавил, поспешив успокоить гостя: – Но это быстро пройдет.
Слава улыбнулся. Такое начало ему понравилось. И бутылка на столе, которая сразу делала его взрослым в собственных глазах.
– Единственное, что меня не устраивает, – так это то, чтобы ты так неумело упражнялся с моей дочерью.
Слава насупился. Сдавать позиции он был не намерен. Желваки заиграли на его скулах. Но Рыжик знал, куда он гребет:
– В твоем возрасте мы поступали иначе…
Лицо Славы было непроницаемым.
– Нам тоже хотелось… Но у нас были взрослые и искушенные в ебле бабы – это ничего, что я говорю с тобой, как с мужчиной?.. Понимаешь, даже танцевать нужно учиться, а тут занятие потоньше. И совсем иное, чем ты пока думаешь…
Это было правдой, и Слава почувствовал, что этот лысоватый мужик не врет и знает, о чем говорит.
После третьей Слава почти все понял. Они перешли на ты, и Слава даже потянулся к бутылке, чтобы разлить.
Дальше все было просто. К Рыжуку «случайно» забежала Клавуня, его Лучшая из Бестыдниц, с которой он заранее обо всем сговорился. Тут ему «случайно» понадобилось ненадолго уйти. Гости «случайно» остались вдвоем, и Слава благополучно исчез из жизни Рыжука и его дочери, по-взрослому погрузившись в совсем иное недели на три, а на самом деле навсегда.
Маленькая слушала с немым восторгом.
– Что-то меня колотит… Давай чего-нибудь звезданем, – сказала она возбужденно. – Хотя бы по рюмочке, но чего-нибудь классного…
Они вернулись в гостиницу и, не заходя в номер, поднялись в бар на последнем этаже. Это был единственный бар в городе, где подавали французский кальвадос. Она только что прочла «Три товарища» Ремарка и, подняв рюмку, сказала:
– Салют!
…Ремарк был первым, кого они тогда для себя открыли – после груды зачитанных до дыр совковых книжек про суворовцев, гимназистов и их школьную любовь, на которые записывались в библиотеке в очередь. А сколько диспутов о любви и дружбе они посетили, да еще ведь и кино, из всех искусств бывшее важнейшим! И влюблялись как по писанному, и в загсах записывались в очередь, наперегонки. Слепые котята, выброшенные на помойку под названием жизнь.
– Что такое парень в семнадцать (девятнадцать, двадцать)? – сказал Рыжюкас, когда они выпили. – Кому он нужен? Если за душой ничего: ни жилья, ни работы, ни специальности, ни денег… Одни амбиции и прыщи.
Больше всего ей понравилось про прыщи.
Вот тут Рыжюкас и вздохнул насчет того, что с его старческим возрастом, она, пожалуй, права. Здесь у них и действительно перебор…
Ну вот, он снова об этом! Она отодвинула рюмку.
Но он знал, чем ее «успокоить». Его обучил этому еще Вадим Николаевич, тренер по боксу, когда после спарринга сочувственно предлагал не приходить больше на тренировки, где его снова могут поколотить…
– Ты еще успеешь найти своего Будущего Принца, – сказал он успокоительно. – Тебе пока рановато на что-то решаться и совершать окончательный выбор. Со мной это только прикидка… С чего ты взяла, что именно я тебе подхожу?
Она взорвалась, заявив, что он безмозглая дубина. Причем тут какой-то «Будущий Принц», если ей все в нем нравится, а больше всего – его лысина и круглый живот.
– Он у тебя как кролик…
Он улыбнулся: уж что-что, но подлизываться она умела.
Тема была закрыта, но ненадолго. Слишком она его беспокоила… Малёк тоже насторожилась – с Будущим Принцем совсем не его дело.
Она все чаще направляла их занятия, встречая его одним из заранее придуманных вопросов:
– Слушай, а ты когда-нибудь был в борделе? Только чтобы в настоящем, ну обыкновенный публичный дом…
Он бывал в разных, даже в самых знаменитых. И на Риппербане в Гамбурге, и в квартале красных фонарей в Амстердаме. Правда исключительно из профессионального любопытства. Обычно он женщинам за секс все-таки не платил…
– А что там с тобой делали? Ну самое интересное?
– Самое интересное как раз то, чего со мной не делали. Меня буквально сразила проститутка, которая сидела в витрине и читала. На меня она даже не посмотрела. Я обиделся и спросил, что она читает. Это была «Война и мир», правда на польском. Она была полька. Потом хозяин мне объяснил, что девушка на работе. И в нужный момент она проделает все профессионально. А высучиваться перед вами ей нечего. Свой гарантированный минимум она и так получит: на это есть профсоюз…
– Но трахаются-то они, наверное, классно?
– Ничуть. Скучно до тошноты, хотя и профессионально. Это только наши, давая за стольник, дарят тебе и возвышенность, и любовь на всю жизнь, и замуж готовы… А в борделе все достаточно механистично. Это чтобы не влюблять в себя клиентов, ведь потом не отвяжешься…
– Сделал дело – отвали?.. Ты, наверное, прав, когда говоришь, что у них хорошая профессия… Но расскажи что-нибудь позабавнее.
– Ладно. Тогда про то, как рано утром проститутки расходятся по домам…
– Что тут интересного?
– Подожди… Ну как бы ты избавляла бордельных девиц от приставаний «поклонников»?
– А чего их избавлять?
– Мужики ведь настолько козлы, что даже в борделе каждый убежден, что она так старается только с ним и ради него. Вот крыша у какого-нибудь старичка и едет. И он уже готов поджидать ее у выхода с цветами, чтобы признаться в любви. Но она ведь на работе, а дома – семья…
– Ну так полицию вызвать. Или у них там своя охрана?
– Нельзя полицию, это недемократично, и охране никто не позволит разгонять охреневших от любви старичков… Сговорившись с хозяином, я специально под утро подъехал к черному входу, чтобы посмотреть. Улочка узенькая, едва освещена. Сначала выходит огромный негр с двумя тазами и ведром. Тазы он ставит на тротуары по обеим сторонам улочки. Выливает в них по полведра какой-то похлебки. А потом выводит двух огромных мохнатых кобелей, которые набрасываются на еду. Попробуй сунься в улочку, где завтракают два сенбернара…
– Класс!
– Тебе надо бы тоже завести сенбернара, – сказал он. – От таких старичков, как я.
Она сделала вид, что последнюю фразу не расслышала, и перешла к следующему заранее придуманному вопросу.
– Так сколько же у тебя было женщин? Ты когда-нибудь считал?
– Об этом ты меня уже спрашивала. По телефону.
– Но ты ничего не ответил…
Конечно же, считал, подумал Рыжюкас, и даже записывал. Довольно долго, до сорока трех лет. Весь период предварительного щенячества, когда каждую новую вертихвостку он мнил своей победой. Пока в сорок три не опомнился, поняв, что это не он, что это его побеждают…
– Ты имеешь в виду всех-всех?
– Нет, только тех, кого ты любил. Ты мне должен рассказать про самых лучших. Про них мы и должны написать.
Но он еще не забыл их разговор про свой возраст. Он слишком серьезно к этому относился. Нет, не к возрасту, а к тому, как его воспринимают. Ему уже давно становилось неинтересно с любой девицей, которую его возраст мог отпугнуть. И с Мальком у них вообще ничего бы не было, заикнись она об этом в поезде… Скорее всего, именно поэтому сейчас он проговорил достаточно жестко:
– На самом деле у меня была… только одна любовь. Первая и Последняя.
Малёк аж подпрыгнула:
– То есть как?!.
Она и впрямь была замечательной слушательницей: умела воспринимать и переживать то, о чем он говорил. И спросить нужное:
– А я?!
Он не ответил.
– Ладно. – Она не стала заводиться. Напротив, притихла. – Но как же все твои остальные любови?.. Что-то я никак не пойму. То ты их бросал, то они тебя бросали…
Помолчав, она растерянно спросила:
– И кто же она?.. Ленку ты хотел вернуть, но не вернул, а теперь говоришь, что она у тебя единственная… Вот и жили бы вместе… Ты меня совсем запутал.
Ленка, Первая Любовь, была старше его на два года. В том возрасте это безумно много. Она шпыняла его и дразнила, нарочито не принимая всерьез.
Их отношения стали первой высотой, первой планкой, которую ему предстояло взять. Рыжий ее не взял, он отступил, он сломался. За эту свою слабость он отомстил ей с Первой Любовницей, которая успокоила его и вылечила. И спасла тем, что отвлекла от Ленки, как потом его бесстыдная ученица Клавуня отвлекла мальчика Славу от его дочери. Она сумела вселить в Рыжика мужскую уверенность в себе, убедив его, что без трусов он чего-то стоит, попутно преподав и навсегда усвоенный им тезис: молодость, конечно, хороша, но в любви необходим и практический навык.
Лиха беда начало. Довольно долго все любовные подруги были значительно старше него.
Потом появилась та, которой снова было семнадцать. Она была ровно вдвое его младше. Ему уже было чему ее учить, и задачу ее раскочегарить он выполнил с честью. Она стала его Последней Женой, хотя далеко не последним увлечением…
С той поры он матерел, а они молодели, не буквально, разумеется, а относительно. Всем им бывало от семнадцати до двадцати трех. И похожи они были по обязательному стандарту: юна, стройна, красива, вздорна, упряма, всегда готова от него оборваться. Так китаянки неразличимы взору европейца. Вот и Маленькая была вылитой Ленкой, их даже почти одинаково звали… Ленкиной копией была его Третья Жена, да и Вторая. Только Первой Избраннице в этом не повезло, что вскоре исправилось, потому что у них родилась такая же, как Ленка, вздорная дочь… Лучшая Любовница, ее звали Ветой, была копией Ленки, да и все после нее…
И во всех он любил только Ленку.
Зеленым пацаном, ничего не смысля в любви, понятия не имея, что это такое, Генка Рыжий однажды вообразил, что Ленка из 10-го «Б» – эталон. Именно такой должна быть девушка, которую он любит. Его Первая Любовь была им придумана, потом до мелочей прописана, прокручена в воспоминаниях. И дальше он все с нею соразмерял. Проиграл, потом, стремясь к сатисфакции, всю жизнь подсознательно ее тиражировал. Всегда пытаясь найти ее в других.
Речь не о внешности. Здесь Рыжюкас был гурман. И если разложить кипу отснятых им фото подружек, где все они, понятно, обнажены, никакой особой похожести не обнаружится, кроме, разве, того, что все очаровательны – в невинных позах юных бесстыдниц.
Схожи они были лишь для него, и тем, что с каждой он вновь и вновь становился все тем же восторженным пацаном – Генкой Рыжим – под фонарями на заснеженной площади у Кафедрального собора. Упорно не взрослея и не обретая степенность. Все они питали его, переливая в него свою юность, все его молодили, как когда-то Ленка делала его взрослей…
Они становились еще больше схожими, когда он строил их всех под свой эталон. Он самозабвенно обтачивал их, как скульптор, добиваясь сходства.
А когда уже почти обживались в его Системе и этим почти его покоряли, вдруг оказывалось, что он любил… только их юность, ею восхищался, возбуждая и в них ликование… Но возраст! Юность совсем не вечна… Они неотвратимо сходили с дистанции, уже совсем одинаковыми и по одной и той же причине: пора как-то устраиваться…
В каждой новой он, конечно, любил и всех прежних, никогда этого не скрывая, но больше всего он любил в них Ленку. С ее главным, поначалу еще не осознанным им преимуществом: она ушла, она успела уйти от него в свои семнадцать…
– Неужели вы так и не встретились? – спросила Малёк. – И не разобрались?
Они встретились в Варшаве, в начале перестройки, когда он, всегда невыездной – из-за биографии, впервые вырвался из совка (по чужому паспорту, в составе какой-то делегации, куда его воткнул председатель передового колхоза и герой его первой книжки, отпустив «под свою ответственность» на Варшавском вокзале на целых три дня).
Сегодня девушке, не знающей, кем был Ленин, невозможно объяснить, что такое «железный занавес», что такое невыездной. И как друзья Рыжука, взрослые дяди, поверить не могли, что он был за границей безо всякого присмотра. Целых три дня. И – даже! – в гостиницу селился сам, да еще с иностранной подругой… Солидным людям, выросшим в совковом вольере, такое казалось невероятным.
Ленка приехала на Варшавский вокзал и вышла из поезда, как ни в чем не бывало.
Всех денег, что ему поменяли – его месячной зарплаты – им едва хватило на один ужин. За остальное платила она, что для него было унизительно: он был известный советский публицист, она простой «капиталистический» библиотекарь. А ведь они вместе начинали – с того, что обчищали в Вильнюсе телефоны-автоматы. Ленка делала вид, что звонит, и поглядывала за атасом, а он струной с крючочком ковырялся в аппарате, вытаскивая пятнашки. Они набирали три рубля ей на маникюр…
В Варшаве он психовал, она плохо его понимала и пыталась успокоить: лучше бы она молчала – с этой ее снисходительностью…
Он залепил ей оплеуху за все. Что было, конечно, лишним. Она заплакала и не ушла. Она второй раз в жизни от него не ушла. Первый раз в майский снегопад, он этого не заметил, еще не умея оглядываться, а во второй раз ему уже ничего от нее не было нужно.
Она сказала:
– Ну вот.
И добавила:
– Это глупо.
Она знала, что он любил ее тогда. Ее больше никто никогда так не любил. А толстый Витаутас уже умер от ожирения, оставив ей недостроенный дом и сына.
Но он влюблен был в ту, единственную. И никогда – в другую. К женщине, сошедшей к нему на Варшавском перроне, это никак не относилось. К ней он ничего не испытывал, кроме дружеского тепла и немножечко ностальгии.
– Это ужасно, – сказала Малёк. – Какие же мужики негодяи…
Рыжюкас не возразил. Наставник – а именно наставником он себя с нею чаще всего ощущал, – не должен лакировать действительность: если ей повезет, ее избранник не будет «подонком» и, нося ее на руках, не заметит, что с нею проделают годы…. Когда повезет, большого ума не надо… Но на везенье глупо рассчитывать, лучше быть готовой к худшему.
– Тогда мне тоже надо уйти, – подвела черту Маленькая. – Мне ведь уже перевалило за девятнадцать.
Она посмотрела на себя в зеркало и горестно вздохнула. Так вздыхают старушки на лавочке, когда переваливает за девяносто.
Рыжюкас вгляделся в ее отражение. Похоже, не очень перевалило. Но ему нравилось ее поддразнивать:
– Конечно, тебе пора обрываться, и побыстрее…
Она вспыхнула, поднялась. Да хоть сейчас! Как бы не заметив ее решимости, он продолжил:
– Чтобы скорее вернуться. Как любит повторять наш школьный друг, а ныне ба-а-а-лыпой финансист Мишка-Хитрожоп: раньше сядешь, скорее выйдешь.
Она передернула плечами:
– Ты так говоришь, будто к тебе все возвращаются…
– Зачем же?.. Отрезанный ломоть… Да и место обычно уже занято… Свято место пусто не бывает… Хотя некоторые сожалеют и готовы бы вернуться…
– О чем же это они сожалеют?
– Не всем нравится то, что с ними происходит потом…
Они сидели в большом зале кафе «Неринга» за столиком у окна.
Он давно собирался сводить ее сюда. Все-таки это было самое знаменитое кафе во всем Советском Союзе.
Только что он уверенно, как опытный гид, провел ее мимо цветного фонтанчика в баре в большой зал с фресками по мотивам литовского эпоса на стенах, где решительно направился к одному из столиков на подиуме вдоль окон. Во время ремонта здесь все восстановили до мелочей. И поход сюда впрямь стал очередной экскурсией в его юность.
Он специально выбрал тот самый столик у окна, за которым они впятером сидели на открытии этого первого в городе «модерного» и по тем временам невиданно роскошного кафе, ставшего знаменитым на всю страну после разгромной статьи в «Известиях». Статья называлась «Сошествие с Олимпа». В угоду московским начальникам в ней разносились литовские «князьки», допустившие здесь барскую роскошь, чуждую советским понятиям об «общепите». Конечно, невероятно, что пять девятиклассников оказались на торжественном открытии среди «князьков», но любовь всесильна. А Махлина тогда безумно и не совсем безответно любила старшая официантка нового кафе Алдона, которая и достала им всем пригласительные билеты.
– Все-таки здорово, что здесь такие разные кафе, – вздохнула Маленькая, оглядываясь. – И можно запросто заскочить, чтобы выпить просто чашечку кофе. И никто не будет на тебя коситься, что ты ничего больше не заказываешь… Нам бы такие традиции…
– Все приезжие так говорят, – сказал Рыжюкас. – Но тебе-то я сейчас быстренько расскажу, как эта традиция зарождалась. Причем прямо вот здесь.
Она достала из сумочки диктофон.
«В „Нерингу“ мы пришли, как всегда, впятером. Денег у нас, как всегда, не было, но, как всегда, были амбиции. Поэтому, когда к нам подошла официантка, готовая обслужить нас по высшему разряду, я сказал:
– Четыре кофе и один чай.
– Чай – для Сюни, – пояснил Мишка-Дизель.
– Сюня у нас не пьет по вечерам кофе: у него тетя училась в мединституте и теперь говорит, что пить кофе вечером вредно…»
– Это, конечно, Витька-Доктор выступил? – спросила Маленькая.
Рыжюкас довольно кивнул. И продолжил: «– Вы больше ничего не будете заказывать? – строго спросила официантка.
– Нет. Хотя… Принесите мороженое, – сказал Мишка-Махлин. – Одно. И побольше хлеба. Рыжий у нас уезжает в Окинаву. Ему перед дорогой надо плотно перекусить…
Метрдотеля зовут Торо. Он недавно вернулся из Бразилии, где не прижился, но разговаривает безо всякого акцента, даже если и трясется от злости:
– Товарищи молодежь, у нас не забегаловка, а ресторация первого разряда. Я попросил бы вас вести себя прилично. И не издеваться над девушкой, прося мороженое с хлебом.
– Человек хочет есть.
– Вы хулиганы… Я вызову милицию, вас сюда никогда больше не пустят.
Со всем этим надо было как-то кончать. Мы ведь хозяева в этом городе, в этой стране. Молодые хозяева страны, как с утра до вечера пелось по радио. Собрав на "броде" всех друзей, мы долго совещались, придумывая, как поступить. А назавтра…»
– Слушай, ты сегодня рассказываешь, как кино. Я прямо все вижу…
– Подожди, сейчас начнется самое интересное.
«Воскресный день. Последний день месяца, последний день квартала. Ровно в двенадцать часов пополудни щелкнула кованая задвижка на стеклянных дверях "Неринги", готовой принять посетителей, которым предстояло опустошить карманы, чтобы трудовой коллектив передового предприятия общественного питания успешно выполнил месячный и квартальный план. По такому случаю к вечеру была приготовлена новая концертная программа. Но через пять минут после открытия свободных мест уже не было.
– Вы сошли с ума, – сказал Торо швейцару, заглянув в зал и помрачнев. – Кого вы впустили?
За всеми столиками обоих залов по-домашнему расселись молодые люди. Они курили, просматривали газеты, кто-то вообще готовил уроки, разложив тетрадки. Все заказывали только кофе и чай.
В пять часов на трех фургонах прикатила милиция. В большой зал вошел низенький и круглый подполковник в галифе и фуражке. Внимательно оглядевшись и не усмотрев ничего предосудительного, он снял фуражку, вытер платком лысину и подошел к Торо.
– Нарушений не установлено, – сочувственно сказал он. – Кофе и чай – это не по нашей части. Мы вышвырнули бы этих щенков, если бы они вздумали… заказывать коньяк или водку…
От этой угрозы в адрес щенков Торо шарахнулся. По-русски он разговаривал неплохо. Но, выходит, ничего не понимал.
– Чуть что – звоните.
Подполковник надел фуражку, отдал честь и, покачивая головой, удалился.
Весь день на стеклянных дверях "Неринги" красовалась табличка: "Свободных мест нет". Дежурство за столиками продолжалось до самого закрытия. Перед уходом Витька-Доктор пожаловался Торо:
– Последний стакан, как всегда, был лишним.
Обедать по очереди выбегали в столовую напротив.
Первую партию швейцар хотел не пустить обратно, но наши парламентеры заявили, что тогда за кофе и чай в обоих залах не будет уплачено…
С тех пор Торо встречал нас только с улыбкой, гостеприимно кланяясь. "У них заказано", – пояснял он очереди, состоявшей тогда преимущественно из приезжих…»
К ним подошла официантка. Вежливо застыла, чуть в стороне. Маленькая выключила диктофон:
– Неужели вы и вправду так жили! Или ты все сочинил?
Повернувшись к официантке, Рыжюкас вздрогнул. И подумал, что он не совсем в себе.
Полногрудая, с копной черных как смоль волос, пышно взбитых начесом, в светлой прозрачной блузке с пухлыми и сочными губами, ярко накрашенными жирной помадой. Они что, растерянно подумал он, сохранив нетронутым интерьер тех лет, еще и облик обслуги решили оставить прежним?
– Простите, вы давно здесь работаете?
– Очень. Jau daug metu[8].
Бред какой-то, подумал он. Но нет, это невозможно. Рыжюкас принялся высчитывать. Официантка, видимо, поняла его растерянность и пришла на помощь:
– А еще больше лет назад здесь работала моя мама. Все говорят, что мы похожи.
Он облегченно вздохнул.
– И ее звали Алдона?
– Taip…[9] – Вы хорошо выглядите, – сказал Рыжюкас, мысленно добавив: для своих лет. По его расчетам ей выходило никак не меньше сорока. – Вы даже лучше своей мамы.
– Слушай, – сказала Маленькая, когда, взяв заказ, официантка удалилась, – а где же в твоей истории мораль? – Она привыкла, что он ее учит и воспитывает. – Ведь не мог же ты пригласить меня в кафе только затем, чтобы просто поужинать! Или рассказать про вашего Тор о.
Именно просто поужинать он и хотел. В кафе своей юности, где, подглядывая за соседями, он учился пользоваться вилкой и ножом… Но сегодня Малька тянуло к выяснению отношений. Ее, оказывается, зацепило его предложение побыстрей обрываться…
– Ничего такого я тебе не предлагал.
– Нет, предлагал.
– Девушка твоего возраста в разговоре со взрослым мужчиной ни одну фразу не должна начинать с «нет».
– Ну да, и не есть острого, не зевать, не чавкать, не сморкаться в скатерть… А как я должна реагировать, если ты нагло врешь?
– Правильнее всего было бы сказать: «Да, ты мне ничего такого не предлагал, но мне показалось, ты боишься, что я от тебя оборвусь…» и так далее… – Он действительно боялся, что она упорхнет, как яркая бабочка с вытянутой ладони.
Она вспыхнула. Но сдержалась, потом все же резковато спросила:
– Ты что, и правда думаешь, что я не смогу найти себе никого лучше, чем ты?!
– Сколько угодно, – мягко сказал он. – Но мне кажется, что потом ты опомнишься. И поймешь, что на эти поиски вовсе и не надо было уходить.
– Почему это?
Он пожал плечами:
– Ищи себе на здоровье, кто мешает! Правда мне иногда начинает казаться, что с твоим уходом все может получиться совсем не так, как у меня бывало раньше…
То, что он сейчас скажет, подумал Рыжюкас, ему не следует говорить.
Он совершенно точно знал, что им никогда не следует говорить ничего такого. Никогда не следует ни в чем таком признаваться. Тем не менее он сказал, по мере возможности сухо:
– Мне кажется, что в отличие от всех предыдущих «искательниц», тебе было бы куда вернуться, если бы ты этого захотела.
– Это еще почему?
Он знал почему, он все просчитал и вычислил.
Да, все его избранницы потом умнели. И готовы были во всем ему подходить. Но все их сожаления о былом и намеки на готовность возобновить отношения он обрывал нарочито грубо и прямо:
– Не надо. Все прошло и не вернется.
А если его спрашивали – почему, ответ был грубым и прямым:
– Я не хочу видеть твоих морщин.
Он действительно не хотел никаких увяданий. Он не хотел знать, во что потом выльются все эти их милые прелести: девичья вздорность и трогательная порочность, наивная непоследовательность и детская требовательность… Он не хотел знать, к чему в итоге приведут невинные ссоры и капризы, которыми он умел весело наслаждаться как подарком судьбы. Он знать не желал, как под занавес из них попрет вся их дурь…
Но тут, с этим Мальком впервые все совпало: 19–61… Ему не суждено увидеть ее старухой… Даже если к обеим частям этого неравенства прибавить по двадцать пять, которые с подачи отца он себе отмерил, все равно получится 86–44… Счет в его пользу: она останется вдвое его младше…
Пожалуй, он мог бы и подождать. Все равно, пока она не поймет, что именно ей от него нужно, ей при нем не усидеть. Помечется, поиграет, одумается, а он подождет… Только не надо, не надо ей сейчас об этом рассказывать. Никогда им не следует мягко подстилать…
Тем не менее, он не сдержался.
– Мне кажется, – сказал он, помедлив, – во всяком случае, я допускаю такую возможность, что место здесь для тебя зарезервировано надолго – аж на двадцать пять лет…
И сразу понял, что был прав: вот уж чего произносить не следовало.
– Прямо жуть! – Маленькую передернуло от неподдельного ужаса: такое вообразить!
Но он уже не мог остановиться. Он выстраивал с нею сюжет, он работал, а останавливаться вовремя он вообще никогда не умел.
– И дело тут не в тебе, – признался он, – а во мне. Я уже не тороплюсь скакать дальше, я уже напрыгался по самую крышу. Ты – мой Венец, ты же сама сказала.
– Это ты сказал. Еще в поезде.
– Не помню. И никак не пойму, как это я сразу смог догадаться.
– Скотина, ты же этим меня тогда и взял.
Он испугался, что ее потеряет, даже раньше, чем понял, что она что-то для него значит.
Еще тогда, в поезде.
– Ты меня бросила? – спросил он тогда шутливо. И часто потом повторял этот вопрос, далеко не всегда в шутку.
Почему его подружки рвутся на выход сразу, как только видят, что уже хоть чуть нужны, Рыжюкас знал. Такой уж тип он себе выбирал. Они иначе устроены. Их ничто не держит и не тянет к повторению пройденного.
Вот если ему когда-то было хорошо на море в Гурзуфе, так к этому морю его потом и влечет. А им и на этом море, и на другом, и без моря одинаково клево. И незачем повторяться. В горах, в Париже, на дискотеке, в общаге у друзей – везде ей будет лучше. А самое клевое – еще впереди, как бы хорошо ей в Гурзуфе и не было… Здесь вершина, которая им кажется взятой, а «лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал», как пел Высоцкий. Как ни досадно такое признавать, но при этом они правы: у игрока, садящегося за карточный стол, шансов на выигрыш всегда больше, чем у тех, кто свое отыграл, даже если они уходят, сорвав банк…
Но нет, бросать его она вовсе не собиралась. Поэтому вместо ответа в тон ему спрашивала:
– Ты меня так ни на шаг никуда и не отпустишь? Хотя бы в кино…
Она ведь сама пришла, и к чему эти его глупые шутки. Остаться с ним или его бросить – ей и решать самой. Она уже пролетела с Димой, который, приехав в Минск знакомиться, ходил за нею по пятам, никуда одну не пускал и устраивал скандалы, если она задерживалась в колледже. Он даже после выпускного бала закатил ей истерику, когда она не к нему сразу пришла, а отправилась отсыпаться к подруге…
Вот этого она теперь и боялась, подозревая Рыжюкаса в том, что он может посягнуть на ее свободу. От этого и шарахнулась, когда он проговорился о своих планах – аж на четверть века. Хотя история с Саулюсом ее несколько успокоила. Дима за такое ее наверняка бы убил…
А ему как назло начинало казаться, что посягнуть он совсем не прочь. Особенно когда она от него уплывала; у нее была удивительная способность уплывать.
Впервые это случилось, когда он вслух удивился, почему это она ни разу не позвонила матери.
Малёк мгновенно сникла. Промолчав минут десять, она решительно заявила, что ей надо немедленно ехать домой.
Своим неосторожным вопросом он ее как бы разбудил, прервав безмятежный сон. И сразу увидел, как она прямо на глазах начала исчезать, растворяться, как она буквально перетекала от него в другой мир, о котором он почти ничего не знал…
Тут он и опомнился, заподозрив, что все это время она с ним вовсе и не была. Конечно, физически она находилась при нем постоянно, но как бы на каникулах от себя самой. Ее собственная жизнь при этом остановилась. И было ясно: здесь ей хорошо, но как только они расстанутся, она сразу о нем забудет. А расстанутся они тут же, как только она вспомнит, сколько своего собственного она с ним пропускает.
Он испугался: расставаться так скоро совсем не входило в его планы. Он попробовал, как всегда, пошутить:
– Эй, ты меня уже бросила?
Малёк не ответила. Она была далеко. Как уплыла.
Тогда он внутренне собрался и схитрил, невозмутимо пожав плечами:
– Зачем торопиться? – он постарался произнести это как можно проще, чтобы не выдать тревогу. – Вот надиктую тебе первую часть книги, соберемся и покатим…
Она тут же приплыла обратно. Действительно, она ведь уже на работе, у нее началась другая жизнь.
– Ладно, – сказала она, – это я просто капризничаю… Я ведь знаю, как мне с тобой повезло. И ничегошеньки другого мне не нужно… И я хочу, чтобы так было всегда. Я буду стараться… – Она задумалась, но совсем не надолго: – И мне кажется, что я это еще заслужу…
Он удовлетворенно улыбнулся… И сразу ощутил совсем иное беспокойство.
Ведь насчет всегда они не договаривались. И никаких решений он пока не принимал. Даже если вообразить, что он нашел то, что искал, и она во всем ему подходит… Он ведь не мальчик, чтобы сразу, и далеко наперед, знать, чего он хочет. Да и стоило ли столько лет создавать и лелеять свою Систему, надежно обеспечивающую ему независимость, чтобы так вот просто от нее отказаться?
Однажды он уже это попробовал. Со своей Последней Любовницей…
Его Последняя Любовница пришла в их компанию тихой и незаметной девчушкой-второкурсницей. Разумеется, она была отличницей – все его подружки обязательно хорошо учились, были развиты и умны.
Кайф общения с ними как раз и состоял в преодолении противоречия между тем, что условно – в юном-то создании! – можно посчитать умом (сознательное начало), и тем, что, конечно, тоже весьма условно можно бы назвать похотью (начало подсознательное). С одной стороны понимание, что нельзя есть много мучного и сладкого, с другой – непреодолимая тяга к пирожным и шоколаду.
Соблазн тут приводит к пресыщению, которое сразу заставляет «поумнеть», и начинаются угрызения, раскаяния и осуждения собственной слабости – до той поры, пока снова не захочется сладкого…
В «коллекции» Рыжюкаса была девушка Сашенька, хрестоматийный, просто литературно-медицинский тому пример, у которой раскаяния и самоосуждения продолжались ровно три дня, после чего они сменялись взрывом безудержной похоти.
Все дело в том, что от сексуальных желаний у Сашеньки наливались и разбухали груди, причем так, что она не могла найти себе места, а отпускало ее лишь после того, как она согрешит, причем в любой форме, включая тривиальный минет. Тут ее очаровательные перси разом обмякали, и начинались угрызения совести, моральные терзания, абсолютный кошмар, в котором она доставала всех подруг: «Вы дряни и развратницы, а я вам не чета: я завязала, переписываю конспекты, читаю Кафку и Сенеку, а из дому больше не выхожу…» Через трое суток груди у нее снова вздымались, как на дрожжах, и она начинала вожделенно метаться, пока кому-нибудь не отдавалась, тут уж хоть в лифте.
Из-за этого у нее были сложности с ее мальчиком, с которым она крутила невинную школьную любовь, не заходившую дальше поцелуев, что периодически – в моменты бесстыдно не управляемого Сашенькой набухания – становилось для несчастной девушки совсем невыносимым.
Вполне «системный» выход (естественно, не без помощи Рыжюкаса) придумался: в пиковые дни она целовалась с мальчиком исключительно в подъезде у своего наставника, а когда совсем заводилась, выскальзывала из объятий, уносясь «к подруге за конспектом». С Рыжюкасом, охотно исполнявшим роль подруги, она быстренько успокаивалась, после чего возвращалась к невинному продолжению романа с ничего не подозревавшим юнцом.
Последняя Любовница, как и Сашенька, «шоколад и пирожные» любила и вкушала их со здоровым аппетитом, но в отличие от Сашеньки (да и вообще исключительный случай), с собой на сей счет не конфликтовала. Ее сознательное начало ни к каким терзаниям не побуждало, зато отлично справлялось с задачей успокоить себя сразу после: «Кушай, девочка, этот шоколад. И помни, что насытилась ты им совсем не надолго. Поэтому шоколадку далеко не откладывай, а попридержи при себе».
С нею Рыжюкас и совершил, можно сказать, заключительное открытие для своей Системы. В пору, когда азарт первооткрывателя его уже давно отпустил, и казалось, что в сексе не может быть ничего нового.
Началось с сеансов массажа, который Рыжюкасу делала приходящая массажистка Катя.
К сексу эти сеансы не имели никакого отношения, и не имели бы никогда, если бы ревнивый Катин муж, который развозил ее по вызовам, не поджидал супругу в машине. Его незримое присутствие и подстегнуло развитие сюжета.
У Кати никогда ничего ни с кем, кроме мужа, не было, массаж она делала строго профессионально, не допуская вольностей. И как девушка краснела, когда Рыжюкас нарочно раздевался догола, и уж совсем смущалась, когда он стал требовать, чтобы, массируя, она не обходила запретные места, что будто бы мешает ей снимать у него напряжение и нервирует его, как, впрочем, и этот ревнивый козел в машине у подъезда.
На третий сеанс она приехала без мужа, и они продвинулись к запретному настолько, что в следующий раз Катя смущенно позвонила ему сама. Они играли, забираясь в вольностях все дальше, но при этом она оставалась лишь тонкой и очень умелой массажисткой. И даже однажды, застав Рыжюкаса (это он подстроил) кувыркающимся с подружками, она, хоть и не ушла, но к их оргии не присоединилась. Зато подружки к ней пристроились и стали старательно учиться делать массаж.
Они занялись Рыжюкасом вчетвером… Восемь любовно массирующих рук – такое и истукана может вознести, но это вовсе никакой не секс: все было пусть и вполне фривольно, но возвышенно и поэтично. «На перламутровый челнок нанизывая шелка нити, о, пальцы тонкие, начните очаровательный урок…».
Их руки встречаются в запретных местах, крыша у него плывет и едет, розовый туман застит свет. Одна пара рук начнет, другая мастерски подхватит, третья ведет к финалу, а есть ведь еще и груди, и змеиные языки, и губы, влажные и прохладные, как георгины в росе, и самые запретные, сладостные места… Полный массаж, как возвышенная молитва – за час и двадцать минут остановившегося времени.
Неожиданно его Последняя Любовница – тогда она была просто младшей в команде – превзошла и своих подружек, и даже профессионалку Катю, проявив и необходимую силу пальцев, и талант, и чуткость, и тонкое умение, неожиданное у новичка. Как и всякая отличница, она уже назавтра перевернула ворох книжек, вроде «Тайной энциклопедии массажа», а у Кати выпытала все ее профессиональные секреты – про каждую мышцу и нервный узелок.
Легко усвоила она и все режиссерские придумки Рыжюкаса, «просекла» их драматургию. И вскоре сумела окунуться в процесс целиком, кайфуя в нем, как в невесомости.
Прилетала с занятий в университете на такси, которое он, как и всем любовницам, всегда оплачивал в оба конца (здесь непреложное правило Системы: «Любишь трахаться, люби и ездить на такси»), врывалась в его студию и сразу, с порога, даже не перекусив:
– Давайте начнем с массажа!
Рыжюкас откладывал работу. Стол застилался одеялом, они раздевались. Начав неспешно и плавно, вскоре совсем распалялись, но стоп! – тут драматургия: завязка, кульминация, откат… Она затихала, разворачивая его и успокаивая:
– Это не сразу, как вы сами меня учили… Давайте мы с вами немножечко отвлечемся и пройдем эту дорожку сначала.
Когда отважилась, поддавшись на его уговоры, выступить с пробным сеансом на стороне, тут уж и вовсе взлетела, тут полный отпад.
Приятель Рыжюкаса, снявший ту первую пробу, тут же примчался к нему, захлебываясь от восторга. И даже назвал гениальными – и его режиссуру, и ее мастерство, И второй клиент (то, что это работа и только за гонорар, было непременным условием!) это же подтвердил.
То, что она с ними вытворяла, всегда балансируя между эротикой и массажем, и впрямь ни с каким сексом в сравнение не шло, хотя бы из-за полной расслабленности, из-за блажества в волнах приливов-отливов – с ее умением вдруг лукаво затихнуть, отодвинуть, казалось бы, неминуемый финал к тому мигу – вот дьявольщина! – когда, как бы слетая с катушек, она «отваживалась» вдруг совсем все себе позволить, да так виновато смущалась потом, что каждый воображал, что так отвязалась она только с ним…
Увлекли эти игры ее настолько, что теперь она уже и сама просила отпустить ее «встряхнуться», разумеется, только со знакомцами Рыжюкаса и только по его рекомендации. Что тоже стало их совместным кайфом.
С каким же трепетом он ожидал минуту, когда щелкнет дверной замок, и она появится – разгоряченная, по-детски счастливая от только что полученных похвал и «премий». А дальше – «исповедь блудницы». Когда до мельчайших подробностей они вдвоем смакуют и уточняют все нюансы Порочного Священнодейства… Это было его главной придумкой и ни с чем доселе не сравнимой игрушкой. Короче, подарок судьбы на самом закате. Когда безудержность уже уступает место лености, и хочется уже не физкультурных упражнений со сменой поз, а расслабленной неги… Он все и давно испробовал – и сверху, и снизу, и спереди, и сзади, и вдвоем, и втроем, и хрензнаетвсколькером, и так, и разэдак – и был уверен, что ничто неизведанное его впереди уже не ждет… А тут вдруг совсем новое, иное – без всяких любовных слюней, но и без опостылевшей жеребятины, без всякой напруги, да так увлекательно и аристократично…
Погружение в новые игры было настолько глубоким, что вскоре Рыжюкас окончательно размяк.
Он взял ее на работу в свое издательство, она неплохо справлялась, сразу заполнив собой эту нишу и стремясь стать незаменимой. Он и оглянуться не успел, как она с поразительной легкостью сумела оттеснить всех его подружек. Проявив при этом столько решимости и женского лукавства, что он покорно смирился. Вытолкала, разогнала их всех и приучила его к заполненности только ею. Так что, затевая бизнес в Вильнюсе, он, не задумываясь, взял ее с собой – помощницей она была и правда первоклассной.
Последняя Жена и преданный друг подробностей не знала, но сразу почувствовала, что он попался. До его постельных забав ей уже дела не было, но она безошибочно учуяла опасность:
– Смотри, привыкнешь. Попадешь в зависимость – погибнешь…
Ему понадобилось совсем немного времени, чтобы в этом убедиться.
Как только он попробовал учить Последнюю Любовницу не для кого-то, а для себя, чтобы в полной мере воспользоваться плодами своих уроков, его Система пошатнулась.
«Вольная натаска», поводок – они оказались вовсе не такими надежными, как ему представлялось. И вместо покорности преданной «собачки» вдруг проявились ее норовистость, вздорность и, конечно же, требовательность, которая стремительно возрастала.
Даже им самим придуманная игра в оплату ее массажных услуг, на чем он настаивал, обернулась для него нервотрепкой и унижением. За эксклюзивный массаж на стороне ей охотно платили, причем все больше (речь о тысячах), и уже гораздо больше, чем мог себе позволить он.
Рыжюкас напрягся. Он начал выкладываться, опустошая все свои запасы и понимая, что надолго его не хватит. А она заглатывала корм и требовала все больше, все меньше давая взамен.
Сеансы массажа у них происходили все реже и реже, а рабочие обязанности в его бизнесе ей все сложнее стало выполнять – из-за занятости на стороне. В ссорах она легко одерживала верх, стоило ей только в ответ на его претензии «сгоряча» или «в сердцах» заикнуться о готовности все прекратить.
Это еще не было прямым шантажом, но ее капризы и стремительно возрастающие притязания напомнили ему сказку о золотой рыбке.
Всю жизнь он всем им себя предлагал, зачастую буквально навязывая свою заботливость и придумывая услуги, оказывать которые он считал нужным. Но только до тех пор, пока от него не начинали чего-нибудь требовать.
Тут он сразу выходил из себя. Он не желал зависеть от чьих-то прихотей. Всегда завидуя тому, как гениально и просто Пушкин вскрыл природу их возрастающих притязаний – всех этих старух-молодух. «Не хочу быть столбовою дворянкой, а хочу быть…»
Лет пятнадцать назад он был готов навсегда поссориться со своей вздорной старшей дочерью, когда та, что-то от него потребовав, бросила: «Не забывай, что ты мой отец, ты передо мною виноват, и ты должен…»
Забывать на десяток лет про отцовские обязанности, конечно, нехорошо, но он ничего не должен. Он же не считал, что его отец, оставивший их с матерью, ему задолжал и что хоть в чем-то был перед ним виноват. Отец дал ему свои гены, характер и – в придачу – два наставления. Одно про людей, блядей и лошадей, которых не надо смешивать, и второе, как сейчас оказалось, самое важное, подарившее ему надежду прожить еще целую счастливую жизнь после шестидесяти… Большего отец дать не смог, но требовать большего – не сыновье дело…
«Не учи отца ебаться», – сказал он дочери, вспомнив к случаю очередную дворовую мудрость.
Невероятно, но дочь его поняла. И виновато отступила, зато навсегда осталась его человеком, до сих пор обращаясь к нему по фамилии и называя его Рыжуком, потом Рыжюкасом, а иногда и просто Рыжим.
Но это бы ладно. С притязаниями он бы как-нибудь справился. Выкладываясь, он наблюдал за своей Последней Любовницей с любопытством… Беда в другом: он действительно попадал от нее в зависимость, он все сильнее к ней привязывался и привыкал. И однажды понял, что действительно влип.
Тогда он потребовал, чтобы она на что-то решилась. И пошла за ним, как прыгают в пропасть, оставшись с ним до конца дней. Он готов был за это все отдать. Совсем заведясь, он даже не задумывался, а что будет, если она вдруг и действительно прыгнет?
– Ты с мужиком, – проповедовал он, даже не замечая, как начинает противоречить своей «незыблемой» Системе. – Вот пока вы вместе, будь только с ним, с ним и на всю катушку. Иначе – уходят силы, время, и ничего не обретается взамен… Когда придет пора расставаться, вам будет что делить. И будет что вспомнить, как у меня есть что вспомнить и что делить с Последней Женой.
– И этот мужик – вы? – Она с ним всегда оставалась на вы и по имени-отчеству. – И вы с ней уже все поделили?
Она имела в виду, что кроме воспоминаний, его Последней Жене и еще кое-что от него оставалось. Включая взрослого сына, дачу, квартиру и т. д. Но он был настроен решительно, он знал, что снова все впереди, и не собирался считать. Он и раньше разводился и уходил, оставляя все, даже любимые книги.
– Не трусь, – все больше распаляясь, он убеждал уже не ее, а себя. – Прыгать в пропасть – так прыгать. Идти – так на все. Если ты застряла с мужиком на пять лет – отдай их ему целиком… Пройдет время, это все равно прекратится – независимо от ваших стартовых решений, обязательств и клятв: статистика разводов неумолима. Но выиграть можно только, если играть по-крупному. Если кидаться, то как в пропасть, как навсегда…
Звучало красиво, но слишком запутанно и сложновато для практических действий. Замуж что ли ей предлагают, но тогда почему нужно куда-то прыгать? Разве замужество пропасть?
Впрочем, однажды она чуть было не решилась. И для разгону устроила ему образцово-показательный скандал из-за того, что в его доме (не желая стеснять сестру, он снимал в Вильнюсе «рабочую» квартиру) у нее нет своего угла. И даже элементарного платяного шкафа.
Шкаф он назавтра купил. Но в жуткой ярости. Уже в магазине вдруг почувствовав себя полным идиотом.
И сразу все кончилось. Стоило ей только ему уступить и на что-то решиться, как она стала ему обременительной и сразу это ощутила. И поняла, что станет и ненавистной. Ни за что он не простит ей потерю всего из своей прошлой жизни, от чего ему пришлось бы «по дороге с ярмарки» отказаться…
К их беде, она оказалось для него еще и невезучей. Именно при ней у него и начался сокрушительный обвал с бизнесом. Конечно же, дело не в ней и не в том, что она ему мешала. Но серия ударов, методично нанесенных ему партнерами и конкурентами, была настолько безжалостной и настолько для него непривычной, что он нервно заболел и впервые в жизни не на шутку испугался, почувствовав надвигающийся крах.
Как только он увидел, что его одноактный бизнес-балет вот-вот грохнется, он поспешил ее вытолкнуть с тонущего корабля, уволив и отправив домой. Конечно же, чтобы спасти. Но слишком поспешно. И даже не разбираясь – причина это или повод.
Она сначала ничего не поняла и даже несколько раз возвращалась, полагая, что виной его вздорность и обычные капризы. По молодости лет она не видела, что он и на самом деле разбит, скомкан, болен. «Возьмите себя в руки!» – истерично требовала она в ссоре, не догадываясь, что его мучительная болезнь в том и состоит, что он не может взять себя в руки. Оставила она его, только налетев однажды на его неоправданный, казалось бы, ничем не мотивированный дикий взрыв ненависти из-за какого-то пустяка. Тут она испуганно рванула.
Но рванула она не в «никуда», а на заранее, как оказалось, подготовленные позиции. Пошло предала его, уйдя к одному из его приятелей-журналистов, которому она делала массаж, когда тот приезжал в Вильнюс. Тот давно обещал освободить «заблудшую овечку» от «развратного влияния» Рыжюкаса, суля ей все, что может дать девушке ее Будущий Принц.
Узнав об этом, Рыжюкас попробовал приятеля остановить. Он спросил того, так ли она ему нужна, а если не нужна, то, может быть, не стоит ей морочить голову?
– Понимаешь, – говорил он доверительно, – здесь все для меня слишком важно. Боюсь, что я и сам еще не знаю насколько. Я болен, я к ней слишком привык, и эта потеря обернется для меня полным крахом, если вдруг окажется, что я без нее не могу… И лучше бы сначала нам с ней разобраться во всем самим…
Это был нелегкий и унизительный для него разговор, и Рыжюкас не совсем понимал, для чего он его затеял. Может быть, он просто жалел ее, понимая, что ее ждет, а может, и впрямь надеялся что-то вернуть.
– Какая тебе разница, зачем она мне? – холодно пожал плечами приятель. – А что будет с тобой, меня не слишком занимает, – сказал, вспыхнув неожиданной злобой.
Когда-то, по неведению, он женился на бывшей ученице Рыжюкаса, причем на Лучшей. Правда считалось, что про уроки Рыжюкаса он не знает, во всяком случае, ни с женой, ни с Рыжюкасом он никогда об этом не заговаривал. А свое мастерство она ему из осторожности и не демонстрировала, оставляя лохатого мужа в святой убежденности, что отвязанный секс приличной женщине не может быть нужен, а если «овечки» и грешат, то исключительно из-за развратного влияния.
Но по злости, с какой тот сейчас вдруг заговорил, стало очевидным, что все он знал. И жил эти годы, комплексуя и тайно ненавидя Рыжюкаса. Пока не дождался случая с ним поквитаться. Последняя Любовница Рыжюкаса ему только для этого и была нужна (что вскоре подтвердилось тем, как быстро он ее оставил).
– Твоя песенка спета. – Он был младше Рыжюкаса почти на двадцать лет, но они были на ты. – Ты стар, и она все равно от тебя уйдет. Не сегодня, так завтра, не ко мне, так к другому. Хотя лично мне на это насрать, как и на то, что теперь с тобой будет…
– Ты знаешь, что я тебе «лично» посоветую сейчас сделать? – сказал Рыжюкас, слегка побледнев и даже не съездив ему по физиономии. – Приди домой, сунь голову в унитаз и спускай воду. И повторяй: «Я говно, пусть меня смоет…»
Но история с Последней Любовницей завершилась: он никогда не возвращался на прежнее поле, тем более не смог бы этого сделать после такого предательства…
Про массаж Малёк слушала не слишком внимательно, несмотря на его азартное стремление пробудить в ней интерес.
– Слушай, а как ты узнал, что она с ним? Она тебе сама рассказала?
– Сама. Когда я позвонил, чтобы спросить, как она устроилась.
– Тогда в чем здесь предательство?
– В том, что она сошлась с ним за моей спиной…
– Как это – за спиной? – Она искренне недоумевала. – Ты же сам отправлял ее делать массаж?
– Видишь ли, когда ко мне приходит приятель с подружкой, и она тайком от него дает мне свой телефон, то девицей я, пожалуй, воспользуюсь – такие уж мы похотливые козлы. Но имей в виду: при этом я не сомневаюсь, что однажды она и мне наставит рога, дав кому-нибудь свой телефон, уже за моей спиной… И отношусь я к ней только как к беспородной шкурке…
– Ты мне это зачем говоришь?
– На всякий случай…
– Но ты же сам ее выталкивал! – Маленькая возмутилась. – Ты хотел, чтобы она ушла… Или не хотел?! Или она должна была уйти как-то не так? Тогда как?
Дело не в этом, подумал он. Измена, предательство, неверность – тонкие, не всегда определенные понятия. Вот Последняя Жена – разве она его не предала, когда, прекратив свои поиски Принца, сразу же отказалась продолжать и их совместные «кувыркания» с девицами и друзьями? И ему «пришлось» продолжать дальше самому… Хотя на самом деле всего-то и греха: перестала ему изменять… Но начинали-то вместе. Может быть, в большой степени даже она – от стремления к поиску и жадности ничего не упустить. Раскочегарить-то он ее раскочегарил, а потом и она его. В играх этих, заводя ДРУГ друга неверностью, главному в сексе они научились – вместе заведясь, вместе кончать, добиваясь оргазма. Кончали вместе, а закончили все порознь… Где, чья и в чем здесь неверность? Но этих тонкостей Маленькой не объяснишь… Вот о том, что его Последняя Любовница от него не просто ушла, а стала орудием мести, пожалуй, надо бы… Но, нет, это тоже для нее будет сложновато…
– Всегда получается как-то не так, – Рыжюкас вздохнул. – И хорошо, что ты меня об этом спросила. Возьми-ка диктофон… Раз мы уже заговорили о беспородных шкурках и искусстве уходить.
Он любил беспородных собак. За сообразительность, активность и живучесть. С этого сейчас и начал, вспомнив, как его беспородный и вислоухий дворняга Дема согрешил наконец с соседской медалисткой колли, которая с ним постоянно заигрывала.
Дело произошло прямо на лестничной площадке у его дверей.
– Сбежались дети, поднялся такой визг, что мне пришлось затолкать провинившуюся парочку в квартиру, раньше даже, чем они закончили. В конце концов, освободившись от своего кавалера, колли тут же уютно устроилась под моим письменным столом, а Дема хамски и самодовольно развалился на ковре посреди комнаты.
Вскоре заявилась соседка со скандалом:
– Какой хозяин, таков и кобель.
Она имела в виду склонности Рыжюкаса, неплохо известные соседям: навещавшие его подружки ведь не невидимки. Но в данном случае ее замечание было не совсем справедливым.
– Вот именно, – сказал я. – Какая хозяйка, такова и сука…
В конце концов, ведь не Дема спустился на этаж к колли, а эта рыжая красавица сама к ним пришла…
– Ах! Ах! – закричала хозяйка приблудницы, апеллируя к собравшимся на шум соседям. – Он меня… блядью обозвал!
Дело дошло чуть ли не до судебного разбирательства – с погашением не морального, но финансового ущерба, причиненного соседям, как оказалось, в чудовищных размерах.
– Оказывается, если медальная сука сходится с беспородным кобелем, драма не в том, что у нее будет беспородный приплод. По строгим правилам клубного собаководства, эта несчастная блудница вообще лишается всех своих родословных заслуг. Она навсегда утрачивает породу…
– Понятно, – сказала Малёк. – Чуть что – и мы сразу теряем породу?
– Вовсе наоборот. У вас порода в этом как раз проявляется.
– В чем, в чем?
– Да в том, что породистая баба, вообще говоря, хочет всех. Во всяком случае, всем хочет нравиться.
– И что же в этом плохого?
– Абсолютно ничего. Хотя бы потому, что это заставляет вас постоянно следить за собой и наводить марафет, даже идя на базар… Тут как раз у тебя все в порядке…
Маленькая, как всегда, зарделась от похвалы… Но что это он там начал… про беспородных шкурок? Это еще как?
– Женщина теряет породу только в одном случае, – сказал он. – Когда, став не нужной, она не уходит…
Маленькая снова изобразила готовность немедленно убраться. Рыжюкас снова сделал вид, что этого не заметил. Он слишком ценил свою Систему, чтобы не досказать то, что ему сейчас казалось важным:
– А наконец решившись, не умеет уйти…
– Что тут уметь?! – она фыркнула, видимо, что-то вспомнив.
– Ну да. Уметь «не нужно», – скривился Рыжюкас. – Поэтому можно устроить ему скандал прямо в постели, потом вскочить и орать, что он негодяй, что у них все кончено, заплакать, завизжать истеричкой и наконец в ярости громко хлопнуть дверью… И все это – с размазанной по лицу тушью и распухшим от слез носом…
– Это тебе все устраивали? Или только жены?
Рыжюкас промолчал. Маленькая, подумав, спросила:
– А если он и впрямь козел… Что бы ты на ее месте делал?
– Не был бы на этом месте. Потому что сначала спросил бы себя: «А нужен мне этот козел или нет?» И уж если решил бы с ним завязать, то продумал бы финал до мелочей…
– Чего это ты замолчал? Боишься меня научить? Так я же еще ничего не решила… Ну!
– Ну… Оттрахала бы ты его по полной программе, как ему и не снилось. Потом вспомнила бы, что он обожает черный кофе с мороженым, и, мягко выскользнув из постели, выскочила бы на минутку в магазин за его любимым крем-брюле: «Ты только дверь не запирай, ладно? Я мигом, милый…» И, тихонько притворив дверь, исчезла бы из его жизни навсегда. И навсегда осталась бы в его памяти лучшей. Став для него «невозвратной потерей»…
Маленькая задумалась, как бы примеряясь. Про невозвратную потерю ей заметно понравилось. Не понятно только, причем тут порода?
– Дверью-то хлопаете, но уходите, как беспородные дворняжки. А он облегченно вздыхает и тянется к записной книжке с телефонами. И набирает номер ее же подружки, которая все давно про них знает и ее презирает, а его понимает и с нетерпением ждет его звонка…
Когда у женщины таких историй набирается несколько, подумал он, по ней это видно за километр. А мужики от нее уже и на улице начинают шарахаться, как от зеленой тоски…
– А что важнее, – неожиданно спросила Маленькая, решительно выключив диктофон, – уйти победительницей плп выдержать форс?
– Главное не это. Важнее всего – оставаться нужной… Тогда незачем уходить…
Ночью ее осенило.
– Слушай, про породу я переписала… Но вот с этой твоей Последней Любовницей… Ты же и учил ее не для себя, да еще и выталкивал… Так и радовался бы, что она к другому свалила… Она ведь и ушла по Системе. Без всяких скандалов и совсем не с распухшим носом. А ты все равно на нее катишь… – она включила диктофон: – Или тут опять другой случай?
– Ты подожди с диктофоном. – Он вяло улыбнулся. – Всегда другой случай…
Устами младенца, подумал он. Всё верно. Всех их он учил не для себя, а эту, последнюю, еще и выталкивал. И психовал, и истерики закатывал… Конечно же, ушла она подловато… Но если бы только в этом была беда.
Ни обрадоваться свободе, ни облегченно вздохнуть у него не вышло по другой причине: он вдруг увидел и понял – от него ушла не просто любовница, а последняя из…
Уже финал, дело к закату, игры закончились. И потерял он не ее, а вообще возможность такое иметь, причем потерял навсегда. Едва осознав это, он и ужаснулся полнотой и окончательностью собственной катастрофы: нервная болезнь, крах с бизнесом, скомканность, скука, старость на пороге…
– Старик, – впервые сказал он себе (впрочем, все еще с пижонский интонацией, привычной со школьных лет), – старик, ну кому ты такой нужен?
К счастью, ему хватило природной живучести, и, вернувшись в Минск, он выкарабкался. Все как-то утряслось, устроилось – и со здоровьем, и с работой, и с возможностями преклонного возраста.
И Маленькая подвернулась так кстати, чтобы окончательно его выправить, вселив оптимизм и показав, что еще далеко не вечер. Он даже как-то назвал ее своей «поликлиникой»…
Но «прыгать в пропасть» он ей не предлагал. Он уже попробовал это с Последней Любовницей, ему не понравилось, и повторения он не хотел.
Он устал от ерунды, снова был полон сил и творческой готовности, он мечтал только о том, чтобы спокойно поработать, и уже не сомневаля, что все у него получится. Хорошо бы при этом не оставаться одному, хорошо бы с помощницей, но он не собирается для этого никого привязывать к себе навсегда.
К тому же…
Этот Малёк ведь совсем не всегда делает (и не делает) то, что Рыжюкаса могло бы окончательно устроить.
Впервые он насторожился, когда она вдруг показала ему свои зубки, потребовав немножечко больше, чем он мог.
Мог-то он все, если хотел, и она это знала. Но как заставить его захотеть? Этого они еще не проходили, хотя однажды у нее нечаянно и получилось – с босоножками…
Он еще не рассказал ей про свою младшую дочь, от природы одаренную тонким женским искусством добиваться желаемого без истерик и битья посуды. Дочери он вообще ни разу ни в чем не отказывал, а уж тем более после того, как однажды она зашла в комнату, где они с ее матерью, а его Второй Женой из-за чего-то громко доругивались. Тут она и преподала урок скандалистам всех времен и народов, спросив с серьезностью, совсем немыслимой для ребенка шести лет:
– Мама, а если папа от нас уйдет, он останется моим папой?
– Разумеется, – только и произнесла опешившая мать.
– Папа, тогда – уходи, – просто рассудила дочь, сразу развязав все узлы. – Ты здесь только нервы портишь и зря теряешь свое время.
Что Рыжюкас мгновенно и проделал.
А вот гениальный в своей простенькой незамысловатости пример всем вожделеющим и на все века.
…Они шли с дочкой по городу мимо аптеки. Очень спешили, ему было совсем не до нее, дочь едва поспевала за ним. Они пронеслись с полквартала, когда она пролепетала по-детски невинно и, что невероятно в шестилетней крохе, по-дамски лукаво:
– Папа, я у тебя такой рассеянный чудик, прямо совсем забыла это слово, ну помнишь, такое коричневое, оно всегда бывает в аптеках…
– Гематоген? – только и спросил он, круто развернувшись и возвращаясь к аптеке.
Обучать Маленькую такому он не спешил. Он забавлялся, ему нравилось, как она мнется и мается, не зная, как добиться желаемого, не умея начать…
Но она начала как умела.
Он обещал подарить ей мобильный телефон. И однажды торжественно вручил коробку.
Она скуксилась, ей хотелось совсем не такой, она по телику видела рекламу. «Лучше бы ты отдал мне эти деньги, я бы сама доплатила». – «Это из каких же?» – «Из своей зарплаты, я ведь теперь работаю…»
Он расспросил, какую же модель она хотела и почему именно эту, безумно дорогущую.
– Понимаешь, – сказала она, – как бы тебе это объяснить… Ну вот одному человеку нравится «Ауди», а другому «Мерседес»…
– Понимаю, – строго сказал он. – Но это касается в первую очередь тех «человеков», у которых на это есть деньги.
– Но ведь у тебя они есть? Хотя бы на приличную мобилу? А эта мыльница мне не нужна.
Она открыла окно и вышвырнула коробку с телефоном.
Рыжюкас побледнел. Но сдержался и заговорил подчеркнуто спокойно.
Деньги на приличную «мобилу» у него были, но не было настроения ими сорить. Он считал, что телефон нужен, чтобы звонить, а не пижонить.
– Тебе не кажется, что для того, чтобы получить такую модель, как ты мечтала, от тебя тоже кое-что нужно. Как минимум что-нибудь такое, чтобы я захотел ее тебе подарить?
– Ты же сам говорил, что человек свободен, пока он не пообещал. А если пообещал, он уже должен.
Тут Рыжюкас встревожился: он понял, что это первый звонок.
Конечно, ей с ним повезло. Сразу все свалилось к ее длинным ногам – вместе со слепым дождем в тот сентябрьский день, когда он помог ей нести чемодан. Но дармовое развращает. К нему привыкаешь и очень скоро перестаешь ценить. А принимая как должное, начинаешь и требовать…
Но он не золотая рыбка… Он это уже проходил! И меньше всего хотел снова попасться! Хорошо зная, что эта дорога ведет к разбитому корыту.
Надо как-то расставить акценты. Именно этим Рыжюкас и решил заняться, выбрав удобный момент…
Но она его опередила.
– Я больше не хочу никакого везенья. Я не хочу, понимаешь, совсем не хочу быть безумно счастлива с тобой сейчас. И все от тебя иметь, – твердо сказала она…
Это прозвучало столь неожиданно, что он не поверил своим ушам. Но она пояснила:
– Чтобы потом не выть от тоски, как ты выл из-за своей Ленки. Потом – это, когда ты уйдешь… А я останусь на бобах, как все твои любовницы, подружки, жены… Ты же сам говорил: чтобы не расстраиваться, надо не настраиваться…
Тут, похоже, она угадала.
Все они потом сожалели – нет, не о том, что с ним связались, а о том, как легко его упускали. Досадуя, что, расставаясь, он-то ничего не терял, а лишь пополнял свою коллекцию бывших…
Конечно, с нею все как будто иначе. Они не играют в любовь, они вместе работают. Она свободна, и он о ней заботится, как если бы она была ему дочь… Ей никто не придет на смену, ему уже никто больше не нужен. Она будет у него работать, не зная проблем. Они объедут весь мир: Писатель и Муза. Он научит ее всему, что потом ей пригодится, когда без него у нее впереди будет еще целая жизнь. Он все необходимое для этой жизни готов ей оставить: она получит образование, она определится в своих интересах и разовьет свой талант, она станет при нем восходящей звездой…
Он приводил ей пример с Последней Женой, у которой как раз к сорока четырем уже вовсю кипела своя полноценная жизнь: докторская диссертация, громкая карьера, любимый сын, деловые поездки по всему миру, дачные радости – все это заполнило вакуум сполна, когда их совместные кувыркания закончились, и они отпустили друг друга, хотя и не разводились.
Малёк так не хотела…
Его увещевания ее не касались. Нет, в Рыжюкасе она вовсе не сомневалась, она видела, как много он может ей дать.
Она поверила даже в то, что она действительно может стать у него последней… Кем? Любовницей, Ученицей? Может быть, Женой? – но это место занято, Последняя Жена у него есть. Тогда – Вдовой?..
Промотав вперед кассету и заглянув в их будущее, она разглядела концовку. И даже написала об этом «коротенький рассказ», как она придумала обозначить жанр, язвительно назвав свое сочинение «Первая Вдова»:
«– А эта пигалица что здесь делает? – спросила одна из любивших его женщин, собравшихся у могилы.
Та, которой уже под восемьдесят, о той, которой еще только сорок четыре».
Нет, она ничего не хочет получить потом. Она хотела бы все сейчас, сразу. Но угадала, поняв, что как раз это невозможно.
Рыжюкас ведь уже давно промотался. Что бы он там ей ни свистел. Он себя растранжирил, и уже не может никому себя посвятить – ни на двадцать пять лет, ни на пять, ни даже на неделю, потому что хочет-то он только одного: сидеть за письменным столом и подводить итоги, разбираясь со своим прошлым.
Конечно, ему хочется и счастливо пожить. Но вовсе не с нею, а лишь с ее помощью, как только и может жить человек, мечтающий стать самим собой.
Конечно, он всю жизнь мечтал и о Маргарите, но теперь она нужна ему, увы, лишь в придачу…
Но ей вовсе не светит быть чьей-то придачей:
– Мне не нужна твоя щедрость потом. И не надо мне вешать на уши эту прокисшую лапшу.
Рыжюкас опешил. Но тут же расхохотался. Как можно непринужденнее: он совсем не собирался входить в штопор.
Тем более что сам он ни в чем не уверен. И не очень знает, что ему нужно. Однажды он уже купил Последней Любовнице платяной шкаф… Поэтому он сказал Маленькой мягко:
– Дуреха, тебя же никто не принуждает. Тебе ведь со мной пока интересно? Вот и пусть. А я только хотел объяснить тебе, что это еще и выгодно, причем нам обоим. Не хочешь? Нет проблем. Я всегда говорил, что двери моего дома открыты – и на вход, и на выход…
Такие заявления отрезвляют. Тем более что уходить она пока никуда не собиралась.
Но она была слишком занозиста, чтобы хоть в одном разговоре оставить за ним последнее слово. Они ведь «не играют в любовь» – только Рыжюкас, с его природной тупостью, мог «успокаивать» девушку, «утешая» ее таким образом.
– Разве же это не глупо, – безжалостно припечатала она, – довольствоваться тем, что мне так легко досталось? Да, круть, да, везенье… Но сам говоришь, что ты у меня – это только старт.
Ну конечно же, он что-то такое ей говорил, рассказывая о Системе.
– Ты всегда слышишь только то, что хочешь услышать, – произнес он примирительно. – Я ведь говорил, что ты у меня – финиш… Вот из-за этого я и начинаю комплексовать. Что, впрочем, вполне естественно в моем возрасте…
– В твоем возрасте давно пора завязывать, – сказала она уже совсем зло. – А ты еще только начинаешь комплексовать.
– Жаль, что ты никогда не была пионеркой. Тебя научили бы не грубить пенсионерам и помогать им переходить улицу.
– Дурак, – сказала она растерянно, как всегда, когда заходила слишком далеко. И вышла в ванную комнату.
– Мы будем, наконец, что-нибудь делать? – спросила она, появившись через минуту, собранная и деловитая. Она готова была продолжать работу над их книгой про любовь…
Но прыгать за ним в пропасть – это совсем другое.
Малёк откуда-то это знала… Черт возьми, как же они все поумнели за эти годы! Как научились сразу, с первых шагов понимать главное: что будет, если прыгнуть. Ведь его-то самого в эту пропасть никакой силой не затянешь.
– Тебе это нужно? – совсем по-взрослому спросила она. – Так зачем же ты этого добиваешься?
– Я разве добиваюсь? – деланно удивился он.
– Не коси тут под дурачка. Ты же меня только достаешь и достаешь.
Именно этим, подумал Рыжюкас, он и занимался весь месяц.
Тянул ее в пропасть, апеллируя к Системе: выиграть можно только если не мелочиться, если с маху поставить на карту все.
Ему не важно, что с Последней Любовницей так не получилось. Да и не могло получиться: таково правило. Ты им отдаешь все, что выше предела их мечтаний, а они залупаются и думают, как оборваться… И изобрел это правило вовсе не он…
Тут Малёк и попросила его отцепиться, потому что ей на все его правила – плюнуть и растереть.
Назавтра они опять поссорились из-за ерунды. Нет ничего глупее, чем ссориться из-за разговоров, которые вообще ничего не значат, потому что все определяют поступки.
Она спросила:
– А вот как ты думаешь: что для меня самое неприятное?
– В наших отношениях?
– Да. Ну и вообще…
– Самое неприятное у девочки вроде тебя, – его снова потянуло к разборкам, – это называть вещи своими именами.
– Это как?
– Ну например, наш союз назвать взаимной выгодой. Ведь только это тебя при мне и держит?
Она взвилась, как ужаленная:
– Идиот! – выражения этот «самородок» умел подбирать «тонкие». – Какая выгода?! Да если бы не ты, у меня давно было бы все… Видел бы ты, какого крутого папика я сняла сразу после тебя в поезде… Да я жила бы уже на Гавайях и гоняла на спортивной «Ламборджини», между прочим, она у него кабриолет…
На эту историю он ее размотал, когда отправил сестру к подруге и они провалялись в постели три дня. В перерыве между разами, постепенно, слово за слово, он выуживал у нее про все, что с ней бывало. Она раскалывалась, но каждый раз только в ответ на его угадывания. А потом, когда он ее «ну, достал» рассказала и еще одну «совсем ужасную историю». Он «угадал», что у нее есть и еще одна история. Это ее потрясло, и она окончательно раскололась. Чего ей делать не следовало, потому что все мужики ревнивые козлы, которым никогда и ни в чем таком не следует признаваться. Рано или поздно, они все равно это потом припомнят…
Они протрахались с этим «крутым папиком» до самого Калиниграда.
– Но с презиком, балда, я никогда ни с кем не трахалась без презика. Ни одного даже раза!
Малёк заплакала.
Она ведь его любила, «да не "папика", балда, а его, рыжего придурка, чуть не ставшего отцом ее ребенка»…
Она ревела по ночам, когда его не было рядом. Она тянулась к нему изо всех сил и ужасно переживала, когда у нее не получалось выполнять его требования. И мучилась, что она ему не нужна, «такая она никому не нужна, а ему и совсем не подходит». «Я ведь звереныш? Необразованная, неотесанная, глупая пацанка, хуже Муськи-давалки, да?»
С ней это все впервые. Но ей некуда было деваться, ничего другого у нее попросту нет.
Она теряла с ним время, она боялась пролететь, оставшись ни с чем, если все бросить и уйти. И так же безнадежно пролететь, оставшись. Она запуталась. И отчаянно сражалась, дергая его и дерзя.
– Доброе утро, – он позвонил ей, сгорая от нетерпения.
– Да, – ответила она сухо.
Ее сухость объяснялась тем, что она не выспалась. Она полночи провозилась с этим дурацким мобильником. Любую аппаратуру она называла дурацкой, из-за того, что с нею надо было разбираться.
Его нетерпение объяснялось тем, что вчера вечером, после этой дурацкой ссоры, он таки приволок ей новый мобильник – даже круче того, о котором она мечтала. В конце концов, сколько той жизни, и уже пора научиться уступать… Хватит, в конце концов, их доставать и строить, подгоняя под себя. Начиная с Ленки, и всю жизнь.
Всю жизнь он девиц учил и перевоспитывал. Ломал и выкручивал, вправляя им мозги, как вывихнутые кости. Он подгонял их под свои правила, он вводил их в свою независимую систему координат… Но когда он уходил, от его воспитания все равно ничего не оставалось: они возвращались в свой теплый хлев, к своим домостроевским представлениям. И даже трахаться мигом разучались, забыв все его уроки и подстраиваясь под мужнины представления о процессе.
Но, может быть, хватит?
Ведь, в сути, она права… Со всей ее непосредственностью и прямотой. И с ее детской жадностью, при полном нежелании уступать. Или хотя бы объясниться, чтобы что-то смягчать…
А разве это ему от нее нужно? Когда в себе самом он столько лет воспитывал это само~собой~разумение. Понимая, что именно естественностью он от рождения обделен?
Устраивает она его или нет? Еще как.
У них ведь все совпало:
– она головокружительна, эталонна, безупречно юна, взбалмошна, она старается, она совсем запуталась… Она на все готова… Это списывает все издержки. Причем тут какая-то мобила?
– он многоопытен и уже умеет воспринимать данность. Стоило пройти полтысячи Любовей, чтобы наконец хоть одно существо воспринять целиком. И уступать ей, находя удовольствие в том, что она такая, какая уж есть…
Он позвонил, сгорая от нетерпения немедленно все это ей высказать. Сейчас ему больше всего хотелось, чтобы она услышала, как правильно он все передумал и как он все, наконец, понял…
– Мы еще спим или мы уже встали? – спросил он как можно мягче.
Да.
– Да – спим или да – встали? – переспросил он, старательно не замечая, что в ее голосе поскрипывает песок.
– Я же сказала: «да». – Теперь слышался уже скрежет.
– Алло, у тебя что-то там шумит… Не барахлит ли наш новый телефончик? – Это прозвучало уже совсем жалостливо.
– Да…
Рыжюкас почувствовал, что закипает:
– Слово «да» обретает содержание, только лишь являясь содержательным ответом на закрытый вопрос типа «Ты любишь меня?» или «Ты меня ненавидишь?»
– Может быть, хватит меня учить?
Звонить ей он не любил. Пока не виделись, она успевала уплыть. И чтобы ее вернуть, часто требовалось немало усилий, особенно, если с первой фразы он не попадал в нужный тон. Мгновенно зацепившись, она раскручивала ссору, как клубок ниток, запутывая их в узел.
От невозможности к ней пробиться он прекращал разговор. И тут же перезванивал снова:
– Я звонил тебе только для того, чтобы сказать…
Но она его перебивала:
– Вот и надо было сказать то, для чего звонил, а не выяснять, кто у меня шумит – сексуальный партнер или телевизор.
Он не умел говорить на таком уровне. Путаясь и сбиваясь, как мальчишка, он заходил в тупик от ее вздорности. И тут же подыскивал ей объяснения, кляня вздорность собственную.
Ей нелегко, уговаривал себя он, она ведь с ним изначально напряжена.
Оказавшись здесь одна, без мамы, подруг и всех ее принципов, вызывающих у него снисходительную улыбку. Все время – наедине с ним, как назло всегда правым, хотя иногда и уступающим и сдающим свою правоту… Да еще с этой его готовностью все понять и принять – во что верить ей просто глупо…
Она сразу перешла с ним на ты, и он это принял с готовностью, соблазнившись новизной. Хотя на ты с ним его избранницы уже лет двадцать не говорили. Даже в постели обращались по имени-отчеству, что ему льстило и, как ни странно, его сексуально поднимало. Но ее дворовую привычку «тыкать» незнакомыми взрослым мужикам он принял с восторгом юнца.
Хотя ее полная отвязанность все чаще выбивала его из колеи.
Вот и сейчас, разозлившись, он в сердцах брякнул:
– Ты меня доведешь. И я все это к свиньям брошу!
– Я давно к этому готова, – она никогда не лезла за словом в карман.
– Хорошо. Давай отправим тебя подальше…
– Куда?! В заграницу что ли? Как твою Ленку? Я согласна…
И на целых полдня отключила мобильник.
Это дало ему время, чтобы успокоиться и вернуться к своей безупречной Системе, с ее давно найденными ответами на вопросы – как разговаривать и поступать в таких случаях. Ну, скажем, во время ссоры, найти любой повод переключиться – хотя бы на то, чтобы заварить кофе. И в это время таки задать себе все тот же классический вопрос: чего ты, собственно, и впрямь хочешь? Ведь чаще всего это противоположно тому, что ты требуешь.
Когда телефон, наконец, ответил, он промямлил ей что-то вроде:
– Ничего из того, что я тут намолотил, я тебе говорить не собирался…
– А зачем тогда молотил?
– Надеялся, что ты меня не послушаешься. Все просто. Когда мужик говорит «Ты можешь уйти», он ждет в ответ: «Я не хочу никуда уходить». И все. И он счастлив.
– А почему ты не мог сказать прямо «Останься»? Зачем этот детский сад?
– И ты бы осталась?
– Не знаю. Но… Почему нельзя как-то проще?
– Это, пожалуй, самое трудное. Простота, казалось бы, нам ничего не стоит, но дается сложнее всего.
Но она упрямо произнесла, как подводят черту:
– Только не пытайся теперь все на меня свалить…
– Я тут с мальчиком по Вильнюсу прогуливаюсь…
– Не понял?
– Это Сеня. Из «Фабрики звезд», он там супер, я тебе про него рассказывала, я ему даже написала по электронной почте, а потом я пошла в Интернет-кафе, а от него сто писем. Понимаешь, он, оказывается, меня разыскивал, не понимая, куда я запропастилась. Я ответила, и вот вчера он приехал…
Рыжюкаса обожгло. «Вы хотели поводов для ревности? Их есть у меня…»
Однажды что-то подобное с ним уже было, когда, остыв и успокоившись после ссоры, он шел мириться к Вете, своей Крылатой Любовнице. Она и впрямь была бесспорно лучшей, которая плюс ко всему (юна, сисяста, заводна и неприхотлива), еще и на гитаре играла, а пела в полный отпад:
Ну так хватит о женах законных.
Мм ли наши печали понять?..
А любила она его, наверное, больше всех и беззаветнее. И даже пообещала, когда у нее появится собственная квартира, всегда давать ему ключи – для встреч с очередной любовницей. Это потому, что им было негде приткнуться: у него тогда ни собственного угла, ни машины, отчего встречались они чаще всего у нее дома, в однокомнатной квартирке, и только днем, когда мать на работе.
Встречала его она всегда одинаково. Он поднимался на лифте, она его поджидала, вслушиваясь в шумы и шорохи на лестнице, так что, когда бы он ни появлялся, она распахивала перед ним дверь, раньше чем он звонил, а простенький ситцевый халатик на ней разлетался, как крылья. Она бросалась к нему на шею, а ее упругая тяжелая грудь покрывалась гусиной кожей от соприкосновения с его пиджаком – нет, со свитером, он тогда отпустил бороду и надевал на работу колючий свитер, чтобы походить на Хемингуэя.
Но в рабочее время он обычно торопился, дергался, все сминалось, из-за чего они и поссорились.
Получив тайм-аут, он был даже рад: как всегда, запарка в редакции. Потом все собирался к ней вырваться и все откладывал. А когда совсем заскучал и вырвался, тут же и отправился, прикупив по дороге охапку ее любимых пионов.
Вызвав лифт, он замешкался, и в кабину успел влететь какой-то нахальный парень лет двадцати (Рыжуку тогда было тридцать), который с ходу нажал кнопку седьмого этажа, так что Рыжук едва успел войти за ним и что-то промямлить насчет «подросткового хамства», но весьма невнятно, так как этажи у них совпали и особого повода для предъявления претензий не было. Хотя, конечно, спросить Рыжука, на какой ему этаж, этот юный нахал вполне мог бы…
На седьмом этаже он вылетел пулей, а Рыжук снова замешкался, на этот раз, к счастью, потому что подлетел парень к двери Веты, и едва он оказался перед нею, как дверь распахнулась, и Вета бросилась к нему, распахнув ситцевый халатик и обвив голыми руками его козлиную шею.
Рыжуку ничего не оставалось, как задвинуться в глубь кабины и нажать кнопку первого этажа…
И сейчас с этим «супер-Сеней» с Фабрики звезд ему ничего не оставалось, как задвинуться.
Или немедленно превратить эту историю в обычный и, в меру возможностей, поучительный урок.
У него ведь была Система Координат. И он не собирался обкрадывать Маленькую, лишив ее всех радостей, какими заполнена была его собственная юность, затянувшаяся так надолго. А любой Сеня это именно такая радость. Как тот таксист для юной восьмиклассницы. Оказавшись на месте Маленькой, сам он именно так бы и поступил, он к Сене на крыльях бы понесся.
Сейчас Рыжюкас заставил себя ей это позволить – даже задним числом, даже в их номере, который он совсем не для этого снимал, даже… О, этих «даже» можно навернуть, сколько душе угодно!.. Но надо быть последовательным, и он убедил себя, что ничего страшного не произошло. Напротив, они подняли планку их «независимых» отношений… которые ему вдруг очень сильно захотелось любой ценой сохранить. Несмотря даже на то, что с работой у них все как-то расклеивалось…
По его настоянию они встретились все на той же лавочке в скверике за университетом. К его удивлению она с готовностью согласилась.
Был туман, лавочка отсырела, он предложил ей зайти в кафе «Trys draugai»[10] – это неподалеку и название теперь как специально для них, но они с Сеней только что позавтракали и выпили кофе.
Тогда он купил в киоске две толстые газеты, чтобы подстелить, они уселись, и он сумел ее спокойно обо всем расспросить, удержавшись только от вопроса «Надолго ли Сеня?».
И обрадовался, что Сеня «какой-то странный». Ну, как-то не так себя ведет…
– До или после? – по-дружески озабоченно поинтересовался он.
Расспрашивать их он умел. Они всегда ему все и рассказывали. До мельчайших подробностей и деталей. До того, какой формы ей попался член и какого вкуса оказалась сперма. Догадываясь об этом, друзья Рыжюкаса за это его тихо ненавидели. Но подружки знали непременное условие вольной натаски: что бы ни происходило на стороне, закончиться должно обязательно с ним – самым подробным перемыванием заводящих его мелочей. Правда, расспрашивал он обычно не на лавочке, а завалившись в постель и никуда не торопясь…
– Так что же тебе в нем не понравилось? – спросил он, выслушав ее сбивчивый рассказ о проведенной с мальчиком ночи. – Я ведь вижу, что понравилось не все…
– Да нет, нормально… Только он какой-то пассивный, совсем без полета…
– Может быть, не пассивный, а осторожный и мягкий… – подсказал он. – Это же очень приятно, что он не такой нахал, как остальные… Ты попробовала его похвалить? Еще лучше чем-нибудь восхититься. Мы же с тобой проходили…
Он снова давал урок, он снова оседлал свою любимую, проверенную и надежную лошадку.
Она посмотрела на него недоверчиво, но с интересом.
– А если он сразу кончил, и у него уже больше не стоит?
– Вот и спроси почему. Только не у него спроси, а у себя… Ты сделала ему минет?
– Разумеется. Правда, как попало…
– Вот видишь, «как попало»… Я сразу понял, что дело в тебе. Ты же помнишь, я учил тебя, как надо с этим инструментом обходиться… Тут бы сказать ему, как противны тебе эти бараны с торчащей, как штанга от троллейбуса, елдой. И как ты счастлива, что у него он такой мягкий, вальяжный… Вот здесь он бы и осмелел, и показал бы тебе всю глубину твоей ошибки.
– Да стоит у него, как кол. Это я так сказала… И огромный, – она виновато улыбнулась, – почти как твой…
Рыжюкас тоже улыбнулся – ее готовности к наивному реверансу в адрес наставника.
Как-то в Коктебеле, в Доме творчества, он нечаянно встретились с одной из его воспитанниц, всю ночь прогуляли, еще пили вино. Под утро пришли к нему в номер и спать, как провалились, а она вдруг встрепенулась – уже светает, надо бежать, но как же без этого. Пришлось, не раздирая век, как-то начать, разумеется, не больно получалось… Но его возбудил и призвал к жизни ее возглас, переходящий в восторженный стон:
– Боже, какой он у тебя огромный! Таких же вообще не бывает… Я просто схожу с ума. Он меня прямо ворочает…
Четверть века прошло, а приятно вспомнить. И это при том – что ласкал-то он ее всего лишь… пальцем. Причем даже не указательным, а мизинцем.
Хвалите нас, козлов, хвалите.
– Это я так сказала… Просто он ленивый и сразу заснул.
– Так что же ты в нем нашла? Ты ведь его хотела?
– Не знаю. Сначала мне понравилась его решительность. Он решил меня взять и взял. Я ему говорю: «Я же тебя совсем не знаю…», а он: «Вот сейчас и познакомимся»… Но получилось как-то скучно… Секс не секс, а какое-то знакомство…
– И ты совсем не пробовала его раскрутить?
– Зачем? Если он такой козел.
– Плохих мужиков не бывает… Но с сексом ты с ним, похоже, поторопилась.
– Он же только на два дня приехал!
У Рыжюкаса отлегло, но вида он не подал.
– И ты обязана была ему отдаться? А где же твоя девичья гордость? И все твои принципы?
– Ты же сам говорил, что принципы – глупость.
– Конечно, но это ведь вовсе не значит, что нужно оказаться беспринципной давалкой… Слушай, а как он тебя ко мне отпустил?
– Он даже обрадовался, мне, говорит, надо поспать.
– Вот видишь… Доступное не увлекает. Правило прежнее: только заводить и не давать…
– Но он же специально приехал!..
– А почему юная девица должна знать специально зачем!
– Что ж я, дура набитая?
– Это вас и губит, что вы слишком умны и все наперед знаете.
– Так что же мне в таком случае делать? – растерянно спросила она.
– Если уж так захотелось и так приспичило, то не давать, а брать самой. Откровенно и отвязанно, так чтобы у него крыша поехала.
– В рот, что ли?
– Я не об этом. А о том, чтобы взять на себя инициативу вместо податливости, от которой мужики гаснут… Ну, например, предложить ему сделать массаж. Причем за бабки, обязательно за деньги, чтобы он понял, что…
– Ты с ума сошел! Я так не умею, и что бы он обо мне подумал?
– Не жеманься. Как раз это ты умеешь. Меня-то вона как раскрутила!.. Но мы сейчас не об этом… Заговори ты о массаже за деньги, он сразу увидел бы, что не такая уж он для тебя ценность…
– Да ты что, да он меня просто послал бы… Представляю, как бы он взбесился…
– Пусть… Но никуда бы он тебя не послал. Он же искатель, иначе чего бы он приехал?..
Для массажа с ним, подумал он, ей бы по-деловому раздеться, да обязательно самой, да первой, да еще рассказав мальчику, где вычитала, как это важно для полного раскрепощения. И проделать все сдержанно, строго пресекая любые его попытки сбить ее на фривольности… А уж потом, в процессе, как бы «нечаянно» завестись и отмочить такое, чтобы он офонарел. Так раскрутиться самой и его раскрутить, как ему и не снилось, даже после порнухи по видику…
– Если уж отдаваться, то только так, чтобы, этот козел догадался: больше ему так никто не сумеет дать… Надо взрывать у них в башке гранаты.
Малёк совсем скисла:
– А что же теперь? Я уже все испортила. Я все сделала не так…
– Ничего ты не испортила. Все можно исправить. Вот приди сейчас, и, насупившись, молчи. Он начнет расспрашивать, что случилось, а ты молчи.
– Это ты рассказывал… А потом? Отвечать только вопросами?
– Когда его совсем зашкалит, – не волнуйся – еще как зашкалит: он ведь с тобой уже всего достиг и вдруг такой облом…
– Тогда – что?
– Все то же. Массаж. Пусть думает, что ты ради этого только и старалась… Но отработай на всю катушку, разумеется, заведясь, но как бы нечаянно… И – до свидания. Никаких провожаний: я тороплюсь… Пусть он с этой гранатой в голове и уедет. И сам найдет всему объяснение. Целую кучу объяснений, непременно в твою пользу. И никуда не денется… – Рыжюкас помолчал. – Это я по себе знаю…
Она торопливо поднялась, как всегда щекотно чмокнула его в шею и решительно двинулась, на ходу обронив:
– Я сразу позвоню.
– Подожди, – сказал он. – Запомни: он должен поверить, что тебя так повело в первый раз. И только из-за него. С нами все должно только быть только для нас и в первый раз. Иначе он тебе потом твою опытность ой как припомнит… Меня этому научила моя Тончайшая из…
Но Малёк уже уносилась, ей не до его системных историй.
В газетной командировке в Пинск он познакомился со своей Тончайшей из Проказниц – миниатюрной и трепетной крохой, сразу покорившей его чистой и наивной искренностью.
Вечером они гуляли по городу; когда проходили мимо окошка с отодвинутой занавеской, он машинально приостановился и заглянул.
– Я такая испорченная, – сказала она, – я ужасно люблю подглядывать в чужие окна.
– Я тоже, – признался он. – С самого детства.
– Хочешь, – предложила она обрадовано, – я тебе такое покажу…
Он хотел. Она привела его в какой-то замызганный двор, они преодолели гору мусора и оказались перед окошком, заставленным изнутри фанерным планшетом, продырявленным удобно, как стенка в общественной уборной.
– Это мастерская одного художника, – шепнула она, – ты даже не представляешь, какая это развратная сволочь.
Им повезло. «Развратная сволочь» стоял голым на стуле в центре заваленной хламом мастерской в позе Микеланджеловского «Давида», перекинув грязную майку через плечо. Перед ним на помосте, изящно выставив округлый мясистый зад, прогнулась местная Даная и массировала ему бесстыдно торчащий столп совсем не Давидовской миниатюрности.
– Я такая дрянь, я тут просто с ума схожу, я приползаю сюда почти каждый вечер, а потом не могу заснуть, все представляя, – прерывисто зашептала она ему на ухо.
Даная за окном взяла член в рот и завертела задом.
– Смотри, смотри…
– А сама ты хоть пробовала?
– Никогда.
Тут же на мусоре они и попробовали.
Потом гуляли по набережной, наслаждаясь прохладой от реки. Она обескураженно молчала. У лавочки трогательно вздохнула, тяжело, как после двойки по географии:
– Я, наверное, совсем испорченная дрянь, мне так стыдно, но я почему-то… еще хочу…
Они уселись на лавочке и закрепили пройденный материал…
С командировками в Пинск он, разумеется, зачастил. В конце концов она однажды отважилась и согласилась зайти к нему в гостиницу. Она что-то шепнула администраторше, чудом оказавшейся ее соседкой и беспрепятственно их пропустившей. Это – несмотря на строгость безумных совковых порядков, по которым пригласить девушку в номер было невозможно, хотя, к примеру, пассажиру могли впарить билет на двухнедельный пароходный круиз и в двухместной каюте, с любой незнакомой мадам в попутчицах.
– Но только, чур, у нас ничего такого не будет.
Разумеется, хмыкнул он про себя, вспомнив один из своих «афоризмов»: девушка, идущая к мужчине и думающая, как бы ему не отдаться, не менее порочна, чем та, которая об этом мечтает. Непорочные девушки думают о другом.
Наивность и трогательность, с какими она ему уступила, неумело и покорно отдав свою девственность, были просто невыносимы. А когда все произошло, и она тихим поруганным кутенком заскулила, сжавшись в теплый комочек, Рыжук, испуганно застывший рядом, готов был умереть – от нахлынувших на него жалости и нежности, казалось, не испытываемых им доселе. Ничего такого он ведь не заслужил.
Немного погодя, она зашевелилась. И совсем неожиданно потянула его к себе. Он не поверил, но она хотела еще.
Дальше?.. Дальше в номере обвалился потолок. Сорвалась штора, грохнулся шкаф, вспыхнула и взорвалась лампа, начался пожар, потом с потолка хлынул дождь и засверкали молнии…
Она терзала и истязала его до утра.
Опомнившись, глянула на часы и кинулась одеваться:
– Блин, что я скажу своему мужу. Сегодня он меня точно прибьет… Ты же видел, какой слон эта развратная сволочь…
Она ушла, оставив Рыжука вовсе не раздосадованным. Напротив он был восхищен и благодарен.
Восхищен – с восторгом ощутив это высшее из даримых женщиной искушений: так все выстроить с очередным козлом, чтобы он не только поверил, будто ему – единственному! – подарили самое бесценное – свой первый раз. Да проделав все так артистично и даже умело (что слабо возможно по первому разу, хотя и бывает), еще и вознесли, вселив представление, что исключительно он и только он оказался способен разбудить ее тайный талант…
А благодарен Тончайшей из Проказниц, как он тут же ее для себя обозначил, он остался за урок. И за то, что она призналась в своем плутовстве. Понятно, что это Рыжук отнес исключительно на счет своих личных достоинств: с кем попало она бы так не раскололась.
Такой бы урок сейчас Маленькой!.. Но она слишком спешила, ей было не до того:
– Я же сказала, я позвоню…
Худо-бедно, но из штопора с Сеней он как-то выкрутился, переведя машину в пике – или, наоборот, из пике в штопор – как там, у пилотов, правильно?
Но чувство растерянности осталось. Все, конечно, по Системе, но согрешила Малёк все же не вместе с ним, а отдельно. И не по его наводке, не по общему сговору, а самостоятельно. Наверное, раньше, случись это с кем-то из прежних подруг, его такое не очень бы задело. Но тогда он в себе был уверенно она спросила:
– Чего ты щемишься? Это ведь не твоя история, а моя.
Хотя никакой такой уж истории и не было. Он знал. Она и сама ему об этом сказала:
– Сени для меня больше нет.
Он обрадовался, но тут же принялся наставлять:
– Стоп. Ты не торопись. Мы говорили с тобой о породе. Нельзя накапливать в жизни проигрыши. Когда их слишком много, из этого не выпутывается никто.
Он все еще надиктовывал ей свое, полагая, что из-за Сени ей это особенно интересно и ловя себя на том, что цепляется за этот интерес.
– Никакой бескорыстной любви нет, – начал Рыжюкас, на что Маленькая тут же приготовилась скиснуть. Но он уверенно вывернул: – Человек по своей природе эгоистичен. И кого бы мы ни любили, мы любим все же для себя.
– Особенно вы.
– С мужиками тут вообще все ясно. Но и любая женщина эгоистична и гребет под себя, даже когда ей кажется, что она влюблена беззаветно… Но при этом – и здесь весь фокус – она может быть или глупа, или умна. И ее эгоизм бывает или глупым, или разумным… Так вот, – Рыжюкас торжественно закончил первый период, – только разумная эгоистка и может быть счастлива.
Малёк оживилась. Ей как раз и хотелось быть счастливой. Правда, она никогда не думала, что для этого нужен еще и разум.
Но рецепт «по Рыжюкасу» оказался слишком уж прост.
Любить, оказывается, надо не для мужика, а для себя. То есть не беря, а отдавая.
Послушать Рыжюкаса, так и счастлива только та, которая научится получать свое – уже от того, что сама приносит мужику радость и наслаждение… Выходит, что если ты его ублажаешь, но не за что-то, а потому, что сама от этого балдеешь, вот тогда он никуда от тебя не денется.
– Между прочим… – Рыжюкас, как всегда, прибегнул к «доходчивому примеру», – лучше всех делают минет те женщины, которые умеют сами от этого кончать. Здесь в башке мужика и взрываются гранаты.
– И много у тебя таких было? – спросила Малёк недоверчиво.
– Готовых – всего несколько. А тех, с кем мы этому научились?.. Да все, кто поняли, какой это кайф, и захотели его постичь. Несколько простых приемов… Все по Павлову: звонок – рефлекс, звонок…
Но про приемы Маленькую на сей раз не заинтересовало. Давай дальше про счастье.
Рыжюкас продолжил про счастье.
– Смотри – говорил он, постепенно и сам распаляясь, – ты счастлива от того, что растворяешься в нем. Ты управляешь процессом, ведь весь свой кайф, ты самодостаточно получаешь. А уж в придачу – и признательность, и отпуск на Канарах, и цветы, и кофе в постель…
– Вот почти готовая формула женского счастья, – уже совсем разойдясь, продолжал он, – она в том, чтобы стать самозабвенной рабой. И от этого получить наслаждение и радость…
– И потом пролететь? Ну… Когда окажется, что ничего такого ему и не нужно?
Рыжюкас застопорил:
– Если он такой законченный обормот?… Пожалуй, можно и пролететь. Хотя… Нет. Научившись от него не зависеть и быть вполне самодостаточной, а потому и ненавязчивой, кофе в постель – со всеми поцелуйчиками – ты себе обеспечишь… А повезет, так и твою самозабвенность он тоже оценит, что обеспечит и ему какой-то душевный подъем…
– Ах, ах! – неожиданно сказала Маленькая. – Я прямо вся плыву. Я уже сама становлюсь для всех вас Будущим Принцем!
Она красиво его развернула, и он рассмеялся. Но ему не хотелось сводить этот разговор к шутке.
– Мне кажется, что ты не совсем просекла главное. Что счастье как раз в том, чтобы суметь настроить себя на то, что он бог, а радость твоя в том, чтобы ему подчиниться, а не его расколоть. И тогда пролететь, как ты говоришь, невозможно.
– Каким бы он ни был козлом?!
– Каким бы ни был. Плохих мужиков…
– Это ты мне уже вдалбливал. Но я даже с Сеней так не смогла, хотя он мне по телеку страшно нравился… Такой смешной и медвежатистый… – Она помолчала, видимо, вспомнив, что не по телику все не так. – Я что же, им всем обязана?
– Боже упаси!.. Просто если бы тебе действительно захотелось с ним трахнуться, и ты бы отдалась ему классно, тебе бы сейчас было намного лучше, чем после той отработки… А настроить себя ведь совсем не так трудно. Если хоть что-нибудь хорошее про него вспомнить или хотя бы сочинить…
– Вот еще, буду я в каждом копаться! Выискивая, чем он там хорош, это же… унизительно! Так прогибаться… А тут еще эти прыщи…
– Хорошо. Пожалуйста. Можешь не выискивать… Можно вообще сосредоточиться исключительно на прыщах, не напрягаться, и назло ему остаться в дурах…
– Ты же сам говорил, что нужно быть собой.
– Но не опускаться, а поднимать себе планку… Это кранты, если человек считает: вот я такой, так и нужно, мне ничего не надо, ну и слава богу…
Рыжюкас помолчал, потом добавил, разумеется, то, чего добавлять не следовало, по крайней мере на этот раз.
– Кстати, все это касается не только любви…
Маленькая сразу насторожилась.
– На работе можно тоже не «прогибаться». Как же, как же! Это ведь так «унизительно» – встать пораньше и на компьютере поработать, или просто пыль протереть, да еще улыбаться и быть приветливой, да еще и массаж шефу сделать…
– Так вот ты к чему все ведешь! Я же знаю, что тебе от меня ничего и не нужно, кроме твоей работы!
Про массаж не надо бы, с досадой подумал он. Хватит заколачивать в нее эти гвозди.
– Ничего ты не знаешь… Моя работа здесь, увы, ни при чем: тебе она уже неинтересна. Но я уверен, что распинаюсь не напрасно: все ты еще поймешь и примешь, и разовьешь…
Маленькая сидела, насупившись. С досады Рыжюкас и бросил зло, как медяк в жестяную кружку:
– Жаль только, что не со мной…
Но ему хотелось закончить этот урок красиво. Как-то по-умному выйдя из тупика, в который он сам себя и завел…
– Итак… Если сегодня какая-нибудь прежняя из моих «юных дур» сначала хвалится, – он уже уверенно диктовал, – что у нее есть муж, который на все для нее готов, а потом как бы с грустью, но явно желая мне потрафить, доверительно сообщает: «Но я с ним не могу, как с тобой, он мне не нравится, я с ним ничего не хочу…», я ей обязательно советую: «Смирись и настройся. Иначе впустую промаешься. И все проиграешь».
– И тебя, конечно, все слушают? Сразу все понимают. И сразу бегут исполнять?
– Если слушают, то и бегут. Те, кто поумнее.
Хотя по-настоящему сумела его понять только Лучшая Ученица. Когда она уже разошлась со своим Будущим Принцем, тем «мстительным» приятелем-журналистом, к которому раньше попала по наследству от Рыжюкаса.
Осталась она одна, с дочкой на руках, все проиграв.
Ее развод Рыжюкаса расстроил, как неудача любимого ученика. Дело в том, что, к огорчению своего учителя, она ушла, как сама призналась, так и не продемонстрировав своему плюгавому муженьку всего, чему так долго и увлеченно обучалась в Рыжуковском «мастер-классе». Она посчитала, что лучше подстроиться к его примитивным сексуальным умениям и представлениям. А Рыжюкас не сомневался, что, покажи она этому козлу хоть однажды, на что способна – со всеми гранатами в башке, – и никуда бы тот от нее не делся. Все бы съел и вымаливал бы добавки… Зато следующий ее поступок Рыжюкаса обрадовал и восхитил настолько, что он удостоил ее звания Лучшей Ученицы. Это когда ее уже бывший Будущий Принц позвонил ей и, выдвинув несколько вполне традиционных для жлобов условий (типа никого из мужчин в дом не приглашать, или не выходить замуж, с ним не посоветовавшись), хамски закончил:
– Я даю тебе десять минут на все раздумья. Через десять минут я перезвоню. И если ты скажешь «да», у тебя будет все – квартира в столице, содержание, отец у ребенка. Если нет… – Но она уже вспыхнула и положила трубку. Ей ничего от него не было нужно.
– Ровно пять минут я сидела у телефона и думала о вас, – рассказывала она потом Рыжюкасу. – Я вспомнила главное, чему вы меня учили. И поняла, что даже такая вздорная дура, как я, должна же когда-нибудь поумнеть. И хоть один шаг сделать верно… Тогда я и задала себе ваш коронный вопрос «А чего же я на самом деле хочу?». Выебнуться сейчас вот или чего-то добиться? Через пять минут я позвонила ему сама и сказала: «Да». Это определило всю мою жизнь. И сделало меня устроенной, счастливой и, как ни странно, свободной…
Тут-то Малёк не выдержала. И взорвалась, как консервная банка с шипящим карбидом.
– Ну хватит же, хватит меня прессовать! Можешь ты, в конце концов, перестать здесь вые… выкобениваться и прямо сказать, чего конкретно, понимаешь, конкретно, ты от меня хочешь?! Чего вам всем от меня надо?!
С Сеней у нее получилось не совсем так, как он ее научил.
Хотя все, что он посоветовал, она с ним и проделала. И граната в башке у того взорвалась. Он действительно ничего такого себе не представлял. И был ошарашен, наверное, и восхищен. Увидев это, она расклеилась и жалкой дурехой потащилась за ним на вокзал, где, расплакавшись, сказала, что больше всего на свете хочет с ним уехать. От всего этого кошмара, в котором она здесь живет, нечаянно оказавшись… Сеня растерянно кивнул и обещал созвониться.
Нетрудно догадаться, что про «весь этот кошмар» для Сени было слишком…
– Зачем ты мне это рассказываешь? – мрачно спросил Рыжюкас, как когда-то он спросил ее про Диму.
– Чтобы ты не думал, что я тебе изменяю, – так же, как тогда, ответила она. – Я никогда никому не изменяла… Я же тебе говорила, что сначала заканчиваю с одним и только потом с другим начинаю.
– А когда с ним заканчиваешь, то возвращаешься к предыдущему?
– Это не я, это ты придумал про то, чтобы возвращаться. Но если захочется, я могу и вернуться.
Она замолчала. Она устала и больше не хотела ни о чем говорить.
Чего он от нее хочет? «Проповедник Системы»…
Почему вдруг девица, которой никто, кроме него не нужен, по дороге к жениху сразу заваливается на вагонную полку с незнакомым мужиком, что втрое ее старше? Да никогда бы ничего у них и не было, не будь она вконец отвязанной и не подчинись тогда простому любопытству.
Он сам-то, что, никогда таким не был?
Когда же он стал самонадеянным олухом, чтобы вообразить, что отдалась она ему исключительно из-за него? Не устояв перед чем? Перед всеми его прелестями облезлого барина, перед вальяжной внешностью и перед его самоуверенностью, опытом, положением в обществе? Или перед его круглым животом, который у него, как кролик. Какой, к хренам, кролик – «трудовой» мозоль, постыдная утроба…
Что их свело? Что, кроме ее готовности отдаться любому по первому же импульсу? И быть с ним лишь пока не угаснет этот импульс – что бы себе при этом он ни вообразил и как бы из кожи не лез, стараясь ее привязать…
Но откуда его терзания? Ведь именно импульсивностью она его и взяла. А потом совсем развеселила, тем, как пересказала разговор о нем со своей матерью.
«– Как тебе не стыдно, – сказала мама, – ты же с ним спишь, дочка. Он ведь тебе никто, он взрослый, даже пожилой и совсем чужой для тебя мужчина.
– Ты тоже трахалась с папой до свадьбы, сама говорила.
– Но ты же еще и удовольствие получаешь, дрянь!»
Чего конкретно он хочет, Рыжюкас уже, кажется, начал соображать.
Он ведь давно подумывал ее приручить. Еще в первый день в гостинице, когда она так долго спала. Хотя тогда ему это еще не было нужно и представлялось безрассудством…
Но вот он уже и прикипел. И ни о чем больше не мог думать.
Она ему нравилась. Он с восторгом опускался на ее простейший уровень, понимая, что с нею он снова юн, что с нею он вернулся в себя, как надышавшись озоном. Радовался своей юношеской дури и всем ее уличным выходкам, от которых раньше рванул бы, как от чумы.
Даже когда в очередном психе она совсем по-дворовому залепила ему в глаз, поставив «классный фингал», а потом еще и пригрозила по приезду в Минск позвать своих пацанов, чтобы они его проучили, он только рассмеялся – уже в полном умилении.
Ему и пацаны понравились, и фингал.
– Чего ты? – спросила она настороженно, как всегда, ожидая подвоха.
– Мне очень понравилось… Особенно как ты меня напугала до смерти «пацанами». Вот и смеюсь…
Про «пацанов» ведь он ей рассказывал, про Витьку Отмаха. Она, конечно, других пацанов имела в виду, но было смешно представить, как она жалуется на него Чижику или Зигме.
…Можно вывесить мишень и попасть в десятку, потом снова попасть. Снова и снова. Однажды Рыжюкас видел такое на стрельбище.
Чемпион выбивал шестьсот из шестисот возможных. Каждый выстрел он отправлял в десятку. Уже после тридцатого выстрела в публике началось волнение. На трехстах метрах пуля попадала в пулю, а чемпион продолжал их укладывать одна в одну. Волнение возрастало. Это вздрючивает – присутствовать при невозможном…
Каждый раз – что бы она ни делала, что бы ни говорила, что бы ему ни рассказывала – это было попаданием в десятку. По восходящей. То есть сначала ее поведение и манеры – дикие и вызывающие – его коробили. Но когда он привел ее в клинику, и врачиха спросила: «Сколько у вас было мужчин?», а Малёк оживленно откликнулась: «А у вас?», он понял, что такого сокровища ему больше не найти.
И уже совсем умилился, когда она рассказала ему, как на школьных соревнованиях она от волнения описалась на старте. И потом умилялся, узнав, как она боялась и совсем не умела плавать, а однажды попробовала проплыть с маской и трубкой и увидела крабов, за которыми гонялась до посинения, заплыв неизвестно куда и чуть не утонув…
А когда они в колледже учились водить машину, она, оказывается, на стареньких «Жигулях» ухитрилась врезаться в автобус и перевернуть его. «Хорошо, что без пассажиров». А в детском саду мальчишки натолкали ей полную попку ягод рябины, но, как нарочно, назавтра сдавали на анализ кал и врачи от ужаса чуть не свихнулись… А когда она пришла в институт, все перепутав и проспав зачет, оказалось, что в этот день у них вовсе не зачет, а экзамен по другому предмету, который она тут же сдала, хотя даже толком не знала, как называется этот предмет…
Радость действительно пропорциональна невероятности. Но какая же невероятная везуха свалилась на него вместе с тем слепым дождем с сентябрьского неба.
Дитя природы, которую переделать уже никак невозможно, а можно только любить – со всеми ее недостатками, которые он научился принимать, как достоинства. И именно в этом он видел теперь вершину своего опыта. А если он и «стругал» Малька, то только по привычке. Больше всего восхищаясь тем, что она сопротивлялась ему, как никто раньше.
Однажды к утру он отважно все взвесил. И решился на «царский подарок».
Он прошлялся по городу целый день. Моросил дождь, он поднял воротник и посматривал на свое отражение в витринах. Он старался и выглядел хорошо.
Вечером он объявил ей свое решение, обставив все торжественно, как только он и мог.
Это было за ужином в бархатном зале лучшего ресторана, где встречаются президенты. С роскошным букетом из семнадцати роз. Ровно столько он когда-то подарил Ленке на ее семнадцатилетие. Он всегда был пижоном, и это никуда не делось с годами.
Стройные официанты во фраках летали, как тени, ловя его взгляд. Она сидела притихшая: всем этим великолепием она была подавлена и потрясена.
Он дарил себя целиком и понимал этому цену. Ведь до сих пор об этом мечтали многие, так досадуя, когда он уходил.
Но вот он окончательно решился. Он привел свой корабль в эту гавань. У него еще четверть века, целых двадцать пять лет. Они будут самыми счастливыми… Он будет писать и каждый вечер прочитывать ей написанное. Ему больше никто не нужен. И она будет счастлива, как не был счастлив никто, она – Венец, она станет для него последней…
Она в ужасе шарахнулась:
– Последняя у тебя ведь уже есть.
– Это я так думал, но теперь появилась ты…
Но ей не нужна его гавань. Она безнадежно теряет время.
Она забыла в ресторане цветы.
Так бывает, подумал он, но это все-таки чушь.
И тут же нашел удобное объяснение. Мягко себе подстилать он всегда умел.
Ну конечно же, она это нарочно! Она и к Сене бросилась из-за него…
Она ведь его, Рыжюкаса, любит, иначе бы она не вела себя с ним так глупо и дерзко. Зачем бы его так дергать и доставать, если ей все безразлично?.. Так не уходят, а цветы легко забыть от расстройства. Или оставить их нарочно, чтобы опять же его подразнить…
Ну да же! Она девочка умная, она не желает его обременять, боится лишить его свободы «кувыркаться» дальше – с теми, кто, как она наивно думает, ему подходят гораздо больше, чем она, такая во всем неумеха…
И из-за этой наивности все разваливается?! Неправда! Из-за придуманного ничего не может рухнуть.
Он был готов выть от досады. Все в ней он принял, несмотря на все свои поучения, дурацкие недовольства, претензии и старческие занудства. И он счастлив, что ей так повезло. Ее полюбили такой, какая она есть. Что ж она не понимает свою удачу?
Объяснялось просто: никакая удача с ним была ей не нужна.
«Тормоз» – прозвали ее сокурсники, придумав шутку: если обычный человеческий организм на восемьдесят процентов состоит из жидкости, то ее – на девяносто, но исключительно – из тормозной.
Но с ним она не собиралась задерживаться, не думала тормозить. Если сразу такой клев, надо снова забрасывать наживку. Увидев свою удачу, каких у нее впереди, разумеется, навалом, – чему невольно он и оказался подтверждением, раз именно с ним она так удачно стартанула, – она хотела нестись дальше.
Он пытался ей внушить, что, сейчас его потеряв, – не в нем, разумеется, дело, а в том, что невероятности не повторяются, – ничего равнозначного для себя она больше уже не найдет.
Но она уже не верила ни одному его слову.
– Дуреха, – сказал Рыжюкас нежно. – Смотри, пролетишь, как с Сеней…
– Чем ты меня пугаешь? Что ты – единственный?! – Маленькая задыхалась от обиды. – Зачем ты гнусно мне лжешь? Ты хочешь меня поставить на место? Вот фиг тебе, фиг!
Она в нем разочаровалась:
– А что мне делать, если сначала ты мне нравился, а потом это прошло?
Через два дня он спросил:
– А когда я больше тебе не нравлюсь: когда ты просишь меня подарить тебе духи от «Армани» или когда ты вышвыриваешь в окно купленный мной мобильник?
Она засмеялась:
– Хороший вопрос.
Помолчала.
– Ты что, думал об этом?
– Два дня.
Она удивленно на него посмотрела:
– Ты что, и вправду так серьезно воспринимаешь все мои слова?
– А что мне прикажешь делать?
– Просто я тогда ненавидела весь мир. Из-за этого Сени. И тебя нарочно доставала. Ну ты что, не понимаешь, что я сгоряча ляпнула?
– Могла бы и промолчать.
– Сам говорил, что этому надо научиться. Я пока не умею.
Рыжюкас вздохнул. Он-то промалчивать тоже не больно умел.
Ночью он понял, что не хочет встречаться с нею сегодня утром. И весь день хотел бы провести совсем не так, как они вчера, помирившись, придумали.
Вчера они решили устроить праздник. Торжественно отметить два месяца со дня их знакомства. В эти восемь недель вместилось так много… Он был сентиментален и любил такими придуманными праздниками украшать жизнь.
Она загорелась: надо встретиться рано утром, они давно собирались рано утром погулять, она, конечно, соня, но в такой день они рано-рано поедут в его любимый Нагорный парк, захватив с собой завтрак и бутылку шампанского…
– Только не нужно за мной заходить, я сама все закуплю, потом вызову такси и подъеду к этому небоскребу возле твоего дома, как на свидание. Пусть будет настоящий праздник, а не как всегда…
Он попытался ее отговорить, он знал, что она опоздает, и не хотел, чтобы у него было испорчено утро. Рыжюкас так и не научился не раздражаться, когда опаздывают. Его просто бесила любая необязательность. Да еще не всегда доставало уверенности, что он чего-нибудь дождется. Но она настаивала, и он согласился.
Утром он позвонил ей, но не разбудить, как обычно, а только спросить ее, не передумала ли она просыпаться в такую рань.
– Я же не сплю, – соврала она. И отключила мобильник.
Он вышел к условленному месту. Она, разумеется, опаздывала, он решил спокойно прогуляться, уверив себя, что никакого повода злиться нет: он все знал заранее, она всегда долго собиралась. Но потом все же позвонил ей по городскому телефону, который не отвечал триста раз. Потом она ответила, как ни в чем не бывало.
– Ой, извини, – сказала она, – я опаздываю.
– Намного? – спросил он. Он никуда не спешил. Он только хотел знать.
– Я уже еду, – ответила она, как обычно уклончиво.
– Именно едешь? – спросил он.
– Именно еду! – она перешла на крик и бросила трубку.
Он тут же перезвонил, теперь уже на мобильник, что было совсем лишним:
– Давай договоримся, что предыдущего звонка не было, и ты на меня не кричала, я просто тебя спрошу, едешь ты или нет, а ты мне спокойно ответишь…
– Я же сказала тебе, что я еду! – она визжала, как недорезанная свинья.
Было понятно, что она еще не вышла из номера, а может быть и из ванной.
– И где же ты находишься? – доканывал ее он. – Мне просто нужно знать… Я плоховато себя чувствую, и если ты еще не вышла, я зайду домой и выпью чаю, а ты позвонишь мне, когда наконец соберешься.
– Я не спал всю ночь, – сказал он мрачно, расплачиваясь с таксистом.
Тот посмотрел на него недоуменно.
– Я тоже не спала, мне тоже было плохо. А сейчас мы расстанемся, и я поеду домой… – повернулась к таксисту: – Вы не уезжайте.
Таксист глянул еще на одну ненормальную. Но промолчал. К такому цирку он привык. Сегодня это началось у него с самого утра. Полчаса прождал у гостиницы…
– Издеваешься? – спросил ее Рыжюкас. – Или шутишь?
– Мне просто хочется сегодня побыть в одиночестве.
– Мы же договорились. Ты хотела, чтобы был праздник?
– А теперь не хочу. У меня другое настроение. Это нормально. Настроение может меняться. И делать нужно только то, что хочешь. Ты же сам учил.
Он учил. Он действительно считал, что, прежде чем что-то сделать, нужно спросить себя, зачем тебе это нужно. И что именно нужно. Сейчас ему от нее была нужна не уступчивость. Его и всегда воодушевляло не то, что с ним быть согласны, а только то, что с ним быть хотят.
– Почему мы должны что-то праздновать только из-за того, что ты это придумал?
Положим, придумали они вместе. И никто никому ничего не должен, но что ему теперь прикажете делать?
Таксист безнадежно махнул рукой и уехал.
– Знаешь, милая, не прийти куда обещано, – раздраженно сказал он, простояв истуканом несколько минут и всматриваясь в ее холодное и злое лицо, – даже если это похороны друга, и ты обещал его жене, вдруг ставшей вдовой, – это, конечно свинство. Но это – ничто в сравнении с тем, чтобы сообщить ей об этом со скотским злорадством или даже равнодушием.
– Мне все равно.
Ей все равно, и у них не похороны. Просто хорошая пара: у одного все рушится, а другому все равно…
Хотя на самом деле она опять права и как всегда угадала: вся эта дурь со звонками началась ведь на самом деле не из-за нее, а из-за того, что ночь он проворочался от досады, не понимая, зачем ему нужен этот придуманный и запоздалый праздник.
Они еще и объяснились на сей счет.
– Ты только пойми, что если я это тебе решил высказать, значит, я не хочу продолжения ссоры…
– Я знаю, что не хочешь. Подожди, я возьму диктофон.
И он принялся надиктовывать ей про то, что эти козлы совсем иначе устроены. У них в башке от обиды протаптываются тропинки. И, чуть что, по ним сразу возвращается все дурное. Поэтому мужики так злопамятны и так часто предварительно напряжены.
– Понимаешь, когда я сижу в ресторане, где мне в любой момент могут плеснуть супом в морду из-за того, что я скажу, что он пересоленный или холодный, я всегда думаю о том, что не нужно ходить в такие рестораны, даже когда очень хочется есть. Потому что когда я иду в ресторан, то плачу большие деньги не за то, сколько стоит этот сраный кусок мяса и бокал пива, а за абсолютную уверенность, что мне, как минимум, не плеснут супом в морду.
– Да провалился бы ты со всеми своими «большими деньгами»!.. – она опять слышала только свое.
– Я провалюсь, – сказал он твердо. – Потому что я должен быть уверен, что человек, с которым я общаюсь, не хам. Ты просто должна понимать, что, угробив мне однажды праздник, ты протоптала во мне эту тропинку, которую очень не просто потом заравнять.
– Понимаю, – сказала она, снова в точности так, как говорила ему Ленка. – Но вы не по адресу. Обратитесь в трест озеленения… И катись ты от меня совсем…
Она растерянно помолчала.
– Хотя нет, здесь все твое, и это я должна отсюда катиться…
Так бились – птицами о стекло в гостиничной комнате, в поисках форточки, чтобы вырваться на простор.
У него – опыт всей жизни. И Система, по которой он никогда никого не удерживал.
У нее – все впереди. И желание все ухватить, именно все, а не эти дурацкие двадцать пять лет, которые он себе высчитал и которыми был готов и себя и ее «осчастливить».
– Я не могу отказаться от своей мечты, – говорила она. – Пойми ты наконец, у меня есть своя мечта, моя голубая мечта. И я уверена, что она сбудется, я знаю, каким он должен быть, даже внешне… Поэтому я не могу остаться с тобой.
– У меня – тоже, – сказал он.
– Что – тоже? – Маленькая опешила.
– У меня тоже есть голубая мечта. И я тоже знаю, как она должна выглядеть. Более того, я знаю, какой она должна быть…
– То есть как?! – уразуметь такое она, конечно же, не могла.
– Так же, как и у всех. Как и у тебя. Только гораздо сильнее. Потому что у тебя еще все впереди, а у меня уже включен секундомер. Я, похоже, проигрываю.
– Поэтому ты все время вспоминаешь свою Ленку?
– Боюсь, что да.
– И при этом ты ищешь?.. Очень интересно, – теперь Маленькая обиделась. Она ревновала. – И какой же она должна быть?
Тут он отступил. В последний раз. Он снова сказал ей, то, чего говорить не следовало. Хотя бы потому, что все это уже без толку отзвучало.
– Как ты.
И вдруг впервые осознал, что это правда. Именно такую он всю жизнь искал, полюбив, наконец, не выдумку, не собственное создание, а реальный и абсолютно неуправляемый им предмет. Который теперь больше всего не хотел потерять.
В чем признаваться ей, пожалуй, все же не стоило.
И еще одного делать уж совсем не стоило… Может, и не все бы он потерял, если бы…
Если бы не затронул запретную тему, которой старался никогда не касаться, зная, что это единственное, в чем уступить ей он не мог. Это означало бы для него совсем отказаться от всех своих правил.
С тех первых трех дней (еще до аборта) у них так ни разу ничего постельного и не произошло. Вначале, понятно, было не до того. Но время прошло, и первым открыл сезон вовсе не он, а какой-то Сеня…
Но винить в этом Рыжюкас мог только себя. Дело в том, что он с Маленькой… халтурил.
Он ведь и не добивался с нею сексуальной близости, не заводил, не раскочегаривал ее – даже для себя. Как делал это раньше – со всеми и для других. Всегда так страстно их убеждая и уговаривая.
Так что не она виновата в том, что ко встрече с нею он просто устал от своих уроков и как-то вообще поскучнел. Ему больше не хотелось никого склонять к рисковым играм, да еще беря на себя хлопоты о настроении учениц, которых ведь сразу не оставишь самостоятельно барахтаться в этом омуте новых ощущений. Всех не перетрахаешь, хотя, как любил повторять его школьный приятель Махлин-Хитрожоп, к этому и нужно стремиться… Тем более, всех не переучишь.
На этой вот собственной усталости, еще не зная ее подлинной и, как сталось, трагической причины, он с Маленькой и пролетел.
Ее к нему физически не тянуло.
А, как назидали пацаны в его детских дворах: «Любовь это костер – не кинешь палку, погаснет».
Ее и вообще ни к кому физически не тянуло, что чаще всего и бывает с этими «детьми подземелья», готовыми из любопытства отдаться первому встречному. Сразу же после и охладев.
При всей своей постельной неуклюжести, эти юные старательницы вовсе не кажутся малышками, когда все проделывают – с детской готовностью, как упражнения на уроке физкультуры.
Насмотрелись по видику…
Но это только пока им интересно. Пока новенькое, чтобы весело, чтобы не облажаться, или чтобы было чем потом форсануть перед подружкой, которая и представить, дуреха, не может, что такое бывает не только на дивиди.
Потом им надоедает, и они тут же демонстрируют такую вздорность и такой колхоз, что и представить страшно. Этим и отличаются от тех, кто уже раскочегарены и кому нужно, становясь с каждым разом все нужней…
До него она ни разу не кончала. Во всяком случае, с мужчиной. Он это понял. И потряс ее тем, что сразу угадал.
А потом еще больше потряс, когда угадал, что наедине с собой у нее иногда получается.
Все про нее он сразу понял и угадал, если не в поезде, то после ее приезда, когда, отправив сестру к подруге, они завалились в постель, трое суток не одеваясь. Хотя Рыжюкас был уже не тот и о былых рекордах не помышлял.
Это с Последней Женой, еще до женитьбы, они однажды, взяв ключ у Веты, его Крылатой Любовницы, к полному девичьему визгу, преодолели подъем на этих американских горках с десяток раз кряду. Не за час, разумеется – Рыжюкас, всегда серьезно относясь к любимому делу, уж если дорывался, то надолго. Сексом он вообще предпочитал заниматься с утра, не откладывая лучшее из занятий на усталое «после работы»…
Квартира Веты была на восьмом этаже, окно распахнуто, а визг в комнате стоял такой, что внизу на трамвайной остановке собралась толпа: все задрали головы, как на пожаре, пока кто-то не вызвал милицию. И Рыжук хорош потом был – отмазываясь от участкового редакционным удостоверением…
Впрочем, Маленькой столько было и не нужно. Вначале ей было интересно, она с радостью захотела попробовать по-разному, и здесь Рыжюкасу было что ей продемонстрировать. Но потом она скисла и поскучнела. За что он ей и вмазал.
…Поначалу они чаще всего ведут себя, как школьницы, которые строят из себя ушлых шлюх. Это выглядит вполне правдоподобно – для человека, который не видел шлюх и никогда не имел с ними дел, но ужасно веселит того, кто съел в этом деле собаку.
Но зато учить таких «школьниц» забавно, особенно, если начать урок, резко шлепнув:
– А ты не боишься, что однажды станешь всего лишь вялой телкой, которая сто раз… плохо пососала член?
Маленькая взвилась, как кошка от кипятка.
Но, шлепнув, он тут же и объяснил, что это – ради науки и для нее же, и она стала внимать, сразу притихнув, Так с ней еще никто не разговаривал.
– Тут все просто, – заговорил он уже мягко, – юная девица, готовая сразу отдаться, все что угодно проделать – сама по себе ценность. На это любой западет. Какой бы она ни была неумехой… Но все это только по первому разу – пусть таких разов будет три, даже пять – пока новизна, пока ему это забавно… Но задача-то у тебя иная, – объяснял он притихшей девице, совсем не привыкшей к таким беседам в постели, – надо так его зацепить, чтобы потом уже самой решать – нужен ли он тебе во второй раз, в третий, или даже на всю жизнь.
На податливости, даже на старании здесь долго не проедешь. Кое-что надо сначала усвоить. И выполнять легко как повороты в авто – на автомате и не думая о рычагах. Нельзя танцевать хорошо, если считаешь шаги: раз в сторону, два влево, шаг в сторону, два вперед. Тут ведь нужно еще и ритму отдаться…
– Тебе интересно? – спросил он.
Ей было интересно. Тем более, этот писатель сразу как-то круто завернул. Сначала с вялой телкой, а теперь вот вообще про какое-то хамство.
– Первая заповедь – не ленись и не халтурь, даже если тебе кажется, что стараться уже не нужно. Это хамство.
– Причем тут хамство?
– Я имею в виду не грубые поступки, а отсутствие культуры. Когда ходят в грязной обуви по паркету, стаканами хлещут коньяк, а в общей уборной срут на пол, потому что так удобнее…
– Ты что-то не то загибаешь, то про танцы, то про срать на паркете…
– Ничего, давай по порядку… Я ведь вот о чем… Когда тебе интересно, ты стараешься и выкладываешься, в общем, танцуешь… Тебя, естественно, приглашают и на второй, на третий танец. Но тебе уже не так интересно, потому что тебе с ним уже «все понятно» и «на фиг тебе это не надо». Фыркаешь, отвернувшись. Завела человека и… кинула. Вот тебе и хамство…
– Но если я натанцевалась? И этот твой танцор мне уже и не нужен?
– Вот-вот, об этом я и говорю. Один раз «уже не нужно», другой. С другим, с третьим… Но очень скоро ты будешь одиноко стоять у стены.
– А ты вообще не можешь разговаривать с девушкой как-то помягче?
Чтобы «помягче», он привел «доходчивый пример» из другой области. Это ей очень понравилось. Ей и потом всегда нравились его «доходчивые» примеры. Пока не надоело.
– Вот я никогда не написал бы плохую статью. Кому дело, что наспех, что после пьянки, что тема неинтересная, что лишь бы срочно дыру в газете заткнуть… Бывали случаи, наседали: «Нам что, твой портрет на газетную полосу ставить? Давай как есть, иначе катастрофа!» – «Извините, это меня совершенно не касается». Пока не сделаю так, чтобы нравилось самому, я печатать это не дам, иначе потом не отмоюсь… Кого вообще интересуют мои объяснения?
– А причем здесь минет? – Она, оказывается, следила за ходом его рассуждений, и вот вернулась к зацепившему ее началу.
– При том, что позиции нужно удерживать. И если уж за что-то взялась, то проделать все классно… – Он улыбнулся. – А заодно помнить, что когда даешь мужику, ему, как минимум, должно быть с тобой хотя бы удобно. Ну, как-то расслабиться, прогнуться…
– А тебе со мной… неудобно?
– Просто хотелось бы, чтобы в постели лежало не бревно.
– Это я-то бревно?! – она возмутилась. – Да мне наплевать! Да с какой стати я буду перед тобой прогибаться!
– Это, конечно, ужасно, если тебе наплевать, – произнес он спокойно, даже как бы лениво. – Хотя мне, в общем-то, все равно…
И отвернулся.
Это подействовало, и вскоре она зашевелилась.
Тогда, за трое суток, шаг за шагом, они кое-чего достигли. При всей ее изначальной неповоротливости, оставившей у него осадок еще после поезда, она в конце концов и расслабилась, и прогнулась, и даже задвигалась, как бы в такт. Он преподал ей курс «молодого бойца», и кое-что она сумела проделать вполне на уровне.
Они выбрались в столовую комнату, чтобы перекусить, ей понравилось, что они ели, не одеваясь, потом они оказались на диване, поднялся ураган, буря сносила крышу… Но тут в самый пиковый момент она вдруг с какой-то дурацкой игривостью спрашивает:
– А твоя сестра не придет?
Вмиг свалив его с самого пика вершины, куда он, казалось, и ее уже затащил.
Это было так некстати, что он рявкнул:
– Слушай, или ты трахаешься, или посматриваешь на часы.
И снова в ярости отвернулся.
– Но если я нечаянно вспомнила эту глупость про сестру? – спросила она виновато, немного погодя, игриво водя ноготками по его напряженной спине и явно подлизываясь. – Если я нечаянно подумала о другом?
– Ну все! Тушите свет! – воскликнул Рыжюкас.
Он уже не злился. Уселся на диване и принялся с жаром ей объяснять. Поначалу он все и со всеми делал с жаром.
– Так вот послушай…
В филармонии, куда он в детстве попал на концерт, в зале гасили свет, оставляя его только на сцене, что вполне понятно. Потом оказалось, что так не везде. В той же минской филармонии свет включают и в зале, что публике явно мешает сосредоточиться. Зачем это нужно и кому? Во всяком случае, не исполнителям, которым достаточно зал просто чувствовать. Может, гебистам, для наблюдения?.. Ведь когда в гостиной играют Шопена, хозяйка создает интимную атмосферу, полумрак со свечами на рояле.
Вот и в сексе у женщин вдруг проявляется дремучесть, как тот свет в концертном зале. Когда они включают сознание и о чем только не думают… кроме ебли. И оказываются «слишком умны», чтобы отвязаться, а уж тем более кончить.
– А если полезло в голову? Что же тогда – удавиться?
– Потушить свет в голове и зажечь его в спальне. Настроить себя на бесстыдство. Понять, что в постели позволено все… И ни за что не давать мужику заподозрить тебя в фальши, спрашивая в постели, который теперь час… Ты представить не можешь, как бесстыдные действия могут заводить и доставлять наслаждение… И каких высот можно достичь, подымаясь по этой лестнице шаг за шагом…
От этой страстной тирады она неожиданно сникла. Потом тихо спросила:
– А тебе не бывает страшно? Ну, когда заходишь слишком далеко. И становишься совсем животным…
Он почувствовал, что необходимо приостановиться. Она его слишком не понимала. И тут нахрапом не возьмешь. Надо как-то понятнее и убедительнее. Да не про вседозволенность и постельное бесстыдство – это от них сейчас и в школе не скрывают.
– Знаешь, – сказал он, – каждая женщина – ив этом я убежден, – хоть однажды в жизни должна дойти в сексе до вершины. Испытать все, раствориться, стать самкой, животным – без мыслей, осторожности, страхов, идеалов, вообще любых инстинктов, кроме одного – чтобы почувствовать себя сплошной, откровенной и огромной, все заглатывающей вагиной…
– Зачем? – спросила Маленькая, не скрывая ужаса.
– Чтобы понять, что это такое. Чтобы увидеть край. И заглянуть в него. – Он помолчал. – А дальше это уже ее проблемы. Отступить, вернуться, броситься или забыть навсегда, как кошмарный сон…
– Разве человек не может быть счастлив без этого? Просто от возвышенной любви.
Про это он уже проходил. И сейчас готов был, как всегда, взорваться.
– В том и беда, что может, – неожиданно для себя сказал с досадой.
Прислушавшись к своему голосу, как к эху, Рыжюкас задумался.
– Я даже не знаю, – сказал он вскоре, абсолютно погасив уверенно наступательный тон, каким он обычно наседал на непонятливых воспитанниц, – раньше знал, а теперь совсем не уверен.
Действительно, впервые в жизни подумал Рыжюкас, поди тут разберись – кто более счастлив. Тот, кто все познал и поднялся к Вершине и даже ее покорил, или те, кто вообще не подозревают о существовании всех этих радостей… Телячья жизнь – это тоже ведь своего рода счастье… Хотят жить без этого? Нравится прозябать в утлом сарайчике, пожевывая пресную соломку? Пусть. Счастье коровы – это счастье коровы, и зачем ей давать ощущение полета, если ей и без этого хорошо? «К чему стадам дары свободы? Их нужно резать или стричь»…
– Если человек, к примеру, – он решил свести мысль к простому сравнению, – не любит купаться и не научился плавать, он может и не знать, что он беднее других, что одной радостью в жизни у него меньше… Раньше я всех неумех хотел научить и плавать, и танцевать в постели, но теперь к этому как-то поостыл…
Помолчав, Рыжюкас погладил Маленькую по головке. К слову, в первый и последний раз за все время знакомства.
– Наверное, я слишком постарел…
– Кто? Ты?! Что-то по тебе этого не видно…
– Во всяком случае, больше никого учить я не собираюсь.
– Но меня ведь ты научишь?
– Только чуть-чуть…
Он таки сумел добиться ее оргазма, за эти трое суток «ловко угадав» и выпытав все необходимое признания: никогда не кончала, «ни с одним пацаном», а вот сама с собой, наедине иногда может, хотя и страшно – «как умереть».
Все с ним она и проделала как наедине, когда он ее отвлек, успокоил, приласкал, уговорил, а потом, доведя до исступления, помог достичь результата сначала пальцем, потом языком.
Но что – один раз?! Да и было это лишь в первые три дня, в самом начале…
Слишком мало, чтобы запомнилось, чтобы к этому потом ее потянуло.
И только после Сени он вернулся к этой теме. Когда увидел, что и с сенями ей это ни к чему.
– А знаешь, почему тебе от нас ничего не нужно? – спросил он. – Хотя в поезде тебе, похоже, действительно было клево, как ты тогда говорила… И потом, у сестры – тоже…
Она глянула на него, но уже без прежнего любопытства.
– У тебя нет позитивной памяти…
– Это что – такая болезнь? – спросила она, но не обеспокоено, а раздраженно.
– Это – дикость. Нельзя, чтобы как кошка: отряхнулась – и пошла дальше, все позабыв.
– А что ты мне прикажешь помнить?.. – Она повела плечами. – Что было, то было, прошло…
Она отчаянно все крушила. А он еще упрямился, все еще диктовал, что-то пытался склеить:
– Нужно вспоминать. Ну хотя бы тот единственный раз, когда у нас все получилось и ты так классно кончила… Так вспомни об этом, ложась спать. Представь подробности, только поконкретнее, сладострастнее, побалуй себя пальчиком, попробуй возбудиться на том, что тебя тогда больше всего завело. В этом и фокус – поконкретнее вспомнить. Завестись и захотеть, наконец, повторения…
– Только не с тобой, – сказала она сухо.
– Пусть не со мной, но сейчас ведь речь о тебе. И тут даже не важно с кем… Хотя, как мы уже проходили, ни с кем нельзя быть бесчувственным бревном.
– Никак не пойму, ты любишь меня или другого человека? – Она показала ему свою прилежность. Она усвоила и этот урок. – Если меня, то почему ты все еще хочешь меня переделать?
– Я не переделать, я тебя сохранить хочу, как фотокарточку. Но ее сначала надо проявить.
Но это еще не совсем та запретная тема, которой он избегал касаться.
Ее он затронул уже под самый финал, когда все совсем рушилось. «Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец».
– Ну хоть какие-то «мелочи» у нас могли бы быть, – мрачно сказал он. – Пусть хотя бы легкий массаж…
И налетел на стену.
– А если я не могу?! Понимаешь, я не могу ничего с собой поделать! И не хочу. Ты сам говорил, все проходит, и это прошло. Я не стану себя насиловать…
– Даже если меня это обижает до смерти? И крушит у нас все?
Маленькая зашипела, как прокисший кумыс. Она и всегда закипала при всякой попытке на нее нажать. Никаких обязательств она на себя не принимала. И моментально становилась жестокой. Но сейчас превзошла себя.
– Не дави на меня, – сказала она злобно. – Я не стану тебя облизывать… даже из жалости.
Он побледнел.
– А за бабки? Ты же могла бы делать это хотя бы за деньги. Или за шмотки, которые ты так любишь.
– С кем угодно, – сказала она. – Хотя ты так и не успел меня этому научить…
Он пошел бы заваривать кофе, чтобы отключиться и спросить себя, чего он все-таки хочет. Но не успел. Ей показалось мало, и она уже успела придумать, чем его окончательно достать. И выдала ему то, о чем он ее уж совсем не спрашивал.
– Не забывай, что у нас давно уже ничего нет… Я с тобой завязала еще в Калиниграде. Я знала, что никогда бы не смогла тебе простить того гнусного разговора про ребенка, которого надо делать, понимая, что делаешь человека…
– Я же этого не сказал…
– Нет, ты сказал. И все было кончено. Я уже тогда с тобой завязала.
– А дома, у сестры? – спросил он, как идиот. – Мы же протрахались еще целых три дня!
– Мне было забавно. Смотреть, как ты меня учишь, хотя ничего не сечешь.
– Ах вот как! И я узнаю об этом через два месяца? Я сегодня узнаю, что со мной ты завязала два месяца назад?!!
– А какая мне разница, когда ты узнаешь?
Разницы действительно никакой. Он пожал плечами:
– Это же подло.
Это не было подло. Во всяком случае с ним.
Он же сам проповедовал Систему, где все сходилось. Он жил, насаждая вокруг себя свободу. И пока он ее проповедовал, пока он учил их всех, как в ней жить, все складывалось.
То, что он совсем не Христос, ему стало ясно, как только он впервые решил обучить свою Последнюю Любовницу для себя, тут же попав в зависимость. Его, казалось, безупречная Система пошатнулась, его корабль дал течь и только чудом тогда не затонул.
Но вот пришла Маленькая, и вообще все полетело к чертям собачьим.
Свободной любви нет.
Рухнула его Система координат, как башня из спичек, которые он еще в щенячестве выкладывал – в знак каждой своей «победы», придумав такую игру.
И Маленькая тут ни при чем. Просто чтобы не расстраиваться, надо не настраиваться.
Они с ней оказались в тумане, который он опять для себя сочинил.
Они летели в параллельных мирах, как два самолета на разной высоте. Если смотреть снизу, кажется, что они сближаются. Но они разлетаются навсегда, их пути не пересеклись. То есть пересеклись, но лишь в одной придуманной им проекции.
С нею он был почти счастлив. А она бросила:
– Если бы ты все не испортил…
Она уезжала к Будущему Принцу. Теперь он не сомневался, что она его найдет. И станет с ним гениальной подругой и любовницей. Хотя бы из принципа и «на слабо», как и он в юности поступал.
Обидно, что, в отличие от всех его предыдущих, она так и не попробовала этого с ним. Жаль, что не было практики и закрепления материала, отчего у нее так и не развилась позитивная память. Теория, мой друг, суха…
Конечно, там она разочаруется. Не в Принце, а в том, что ничего гениального тому от нее и не будет нужно. Они халтурщики, эти Принцы… Для них не стоит пыжиться. Это его, а не их похвалила когда-то подруга его Последней Жены и его Крылатая Любовница, сказав: «Для тебя, Рыжий, стоит стараться. Ты все замечаешь. Тебе все нужно.
Потому что ты этим живешь и никогда не халтуришь. И так высоко поднимаешь планку, что тебя трудно, невозможно кем-то заменить…»
Ушла Малёк совсем не так, как он ее учил.
Ушла, наскандалив и нахамив, с зареванным носом, правда, не хлопнув дверью. Отругавшись и отшумев, она долго и молча собиралась, потом попросила отвезти ее на вокзал.
Рыжюкас не потянулся к блокноту, чтобы, с облегчением вздохнув, набрать номер очередной подружки. Он абсолютно точно знал, что никаких шансов у него больше нет. Потому что никаких шансов ему и не было нужно. Он не хотел другую собаку.
У него так было со щенком на даче. Приблудная дворняга, беспородная кроха, к которой Рыжюкас сразу привязался, а она на третий день возьми да исчезни… Обыскался. Уговаривал себя тем, что, взяв другого щенка, он так же к нему в три дня привыкнет. Но тут же себе и твердил:
– Я не хочу другую собаку.
Ушла все по той же причине: надо топать дальше и как-то устраиваться. Она не сможет с ним долго, она все равно сорвется и только зря теряет с ним время.
Он попытался ее остановить, он уговаривал, он выспрашивал, что опять произошло. И, сдавшись, отвез ее к поезду.
В том, что там ей не понравится, Рыжюкас не сомневался.
Он знал, что ей нигде больше так не понравится. Но ей нужно дать время это почувствовать. Побыть одной. Куда-то кинуться. Разочароваться, чтобы понять все. И вернуться туда, где она нужна… На это уйдет время. Совсем немного.
Все просто, когда есть время. Как только Рыжюкас начинал торопиться, у него всегда все летело кувырком, но едва он успокаивался и переставал смотреть на часы, как тут же все свободно успевал. Человеку совсем немного нужно времени, чтобы понять себя. Только бы его не прессовали.
Но времени у него было не так уж и много, если он хочет успеть совершить задуманное. Времени на это ему уже давно не хватало, пожалуй, у него его и не было никогда, кроме тех лет, когда ему было столько, сколько сейчас Мальку.
Зато у нее времени было сколько угодно. Целая тьма…
…Он снова провожал свою юную Любовь, все на том же вокзале. Ее звали Лен… и ей было немногим больше лет, чем Ленке, когда та уезжала. Они снова расставались навсегда. Он еще не знал, что это неопределенное, как английский инфинитив, всуе заезженное словечко, за которым когда-то представлялась целая вечность, совсем скоро обретет для него уже конкретный и вполне законченный смысл.
«…Рыжий, что мы натворили! Ты понимаешь, что мы натворили?!
Только очень богатые или очень глупые люди могут выбросить сразу так много. Мы были очень богаты, и мы были ослепительно глупы…
Ты закладывал драгоценные жемчуга в рогатку и стрелял ими по чирикающим воробьям. С каждым выстрелом ты выпуливал в небо миллион.
Конечно, это был миллион старыми, но какой это был миллион!
Впрочем, тогда ими совсем не хотелось дорожить.
…Мы поссорились из-за Витаутаса и не встречались больше. Ты вообще больше нигде не появлялся, и на "броде" говорили, что ты даже забросил свой восхитительный смокинг. Я встретила Мишку Махлина, он рассказал, что вы с Сюней грызете гранит науки как психи. Ты все и всегда делал как псих. Сюня даже поступил в твою вечернюю школу. Вы с ним опять оказались в одном классе и готовились в институт, зубаря программу сразу за всю десятилетку. Об этом ходили легенды: как ты ночевал в беседке, чтобы не тратить времени на моцион и дышать свежим воздухом во сне. Ты решил пересдать за девятый и вытянуть на медаль.
А про меня ты совсем забыл. Так прямо ты и заявил. Ты выбросил из головы эту детскую чепуху навсегда. Ты был уверен, что навсегда. Не правда ли, очень приятно почувствовать себя чепухой?..
Помнишь, я однажды пришла, но не застала тебя дома? И в беседке тебя не было. Твоя мама сказала, что ты пошел поразмяться. Разминался ты на большом пустыре.
В самом дальнем углу ты учился метать молот. Это так только называется "молот", на самом деле это металлический шар на стальной проволоке с ручкой. Его надо раскрутить вокруг себя и как можно дальше забросить. Я знала, что техника метания молота очень сложна, но она развивает плечи… Ты учился швырять эту штуку с трех поворотов. Ты был очень занят и не хотел меня замечать. Тогда я подошла и сказала, что уезжаю…»
Рыжий сделал вид, что ему наплевать, и сказал:
– Ну и что?
И снова стал раскручивать молот. Ленка вытряхнула песок из босоножки и, прыгая на одной ноге, уселась на камень, как раз там, куда всегда падает снаряд. Он перешел в другое место. Высморкался. Раскрутив молот, с остервенением метнул его с трех поворотов. Первый раз в жизни у него получилось с трех поворотов. В метании молота, главное быть свободным и не слишком стараться. И думать о другом, чтобы раскрепоститься… Ему было о чем подумать, так что бросок получился классный. Молот полетел легко, будто его вес убавился на три килограмма.
Ленка следила за его полетом, как тогда наблюдали за спутником – улыбаясь и подняв к небу голову. Уважительно посмотрев, она сказала: «Ого!». И захлопала в ладоши. Как если бы кто-то захлопал на похоронах. Потом подошла, как босая по стерне, и сказала, так признаются в детстве, что чашка сама разбилась:
– Рыжий, понимаешь, я уезжаю насовсем. Мать увозит меня к Лысому… Мы уже подали документы на обмен…
И замолчала.
– Это мама решила?
– Нет, я сама…
Был уже вечер.
Солнце свалилось к самым крышам окраинных домов. Длинные тени колесом покатились по траве пустыря. Много, сразу много больших и порожних колес. Они катились навстречу, и обязательно надо было переступить, потому что земля тоже большое колесо, а когда стоишь на большом колесе, и оно закрутилось, обязательно надо переступить…
«…Пусти… Не надо… Дай я сама…»
Он сказал, что она дура, натянул на потное тело рубаху – до чего же она была грязна! – и ушел, оставив на поле великолепный ртутный молот. Ленка знала, что такому молоту цены нет. Поэтому побежала за ним, потом вернулась, чтобы надеть босоножки, потом снова побежала за ним. Еле нашла и поволокла за проволоку через все поле. Молот был маленький, но тяжеленный, как чемодан с книгами. Она бросила его, не дотащив…
Рыжий пришел на вокзал минут за сорок до отхода поезда.
Ленку провожали одноклассницы – все эти нелюбимые им «бэшницы», а родичей собралось много, как на похоронах. И лица у всех были каменные, и жесты заторможенные; все они тяжело охали и вздыхали, говорили полушепотом, принимались вдруг целоваться с Ленкиной мамой, а Ленку успокоительно поглаживать по плечу, при этом все поминутно сморкались и хлюпали носами, как в вирусный грипп. Поезд шел только до Москвы, и проводницы недоумевали, отчего такие длинные проводы. До Москвы ведь рукой подать. Тем более что и вещей у них почти никаких: все распродали или отправили багажом.
Но в Москве они получили паспорта и уехали навсегда…
«…Рыжий, мы не знали тогда этих слов. Это "навсегда", оно раньше еще никогда нами не произносилось, и оттого звучало очень важно. Так утки летят на призывный крик селезня, не понимая, что это просто манок…»
Рыжук вылез откуда-то сбоку. «Еще бы ты явился на вокзал по-человечески! Ведь пришлось бы покупать перронный билет…»
Он стоял в стороне, а все обнимались и целовались, и сморкались в надушенные платки, Ленка даже на цыпочки встала, чтобы его разглядеть. Он мог бы подойти ко всем и хотя бы поздороваться, а не заставлять нервничать ее и ее бедную маму. Но он знал про какое-то свое право. Он стоял в стороне, как истукан, и на этот раз, может, впервые в жизни, он был прав.
«…Рыжий, я потом поняла, как ты был прав… Поезд дернулся, все засуетились, а ты все стоял. А я думала о том, что мальчишки почему-то не пришли. Было так обидно…»
Но это еще не отправление, просто подали паровоз.
Рыжий раздвинул всех и подошел, он сунул ей в руки вислоухого щенка. За ошейник была воткнута записка: «Меня звать Рыжий». Пес заскулил и все пытался лизнуть ее в щеку и в нос…
И тогда она окончательно разревелась.
Кто-то шумел, что собаку нельзя пускать в поезд, Ленка ревела и улыбалась одновременно. Все вокруг толкались, Рыжука сразу оттеснили в сторону, Ленку принялись успокаивать.
Потом поезд поехал. Очень просто: тронулся и покатил. Так всегда бывает: самое идиотское происходит просто…
Рыжук вскочил на подножку, проводница что-то завопила. Он не слышал и поцеловал Ленку в мокрые губы, совсем рядом увидев ее большие коричневые глаза…
– Карие.
Нет, коричневые. У нее были коричневые глаза. Два коричневых блюдца слез. И ужас на белом лице ее мамы. «Это чертовски вкусно – целовать заплаканных девчонок», – мелькнуло у него в голове…
Он спрыгнул с подножки и побежал вперед, обгоняя вагоны.
Проводница ругалась всеми словами, пытаясь закрыть дверь, но из-за ее плеча Ленка еще успела увидеть мальчишек, которые стояли на перевернутой скамейке привокзального сквера.
Они поменялись пиджаками. На Сюне пиджак висел, как пальто «на вырост», а у Витьки-Доктора руки по локоть торчали из рукавов. В петлице у каждого был цветок, а на голове… на сумасшедших их головах какие-то странные каски, похожие на синие ночные горшки.
Рыжий подлетел, на него тоже нахлобучили каску, все замерли, вытянулись, как на параде…
Пятеро пижонов, пять клоунов и придурков, пять кавалеров Ея Величества стояли, вытянувшись во фрунт, на перевернутой скамейке привокзального сквера – пять торжественных шутов, на головах которых синели закупленные в уцененке эмалированные ночные горшки, которые помогли им остаться самими собой даже в этот нелепо торжественный момент.
Они стояли на перевернутой лавке привокзального сквера за ржавыми прутьями забора, глядели вслед уходящим вагонам, фиолетовым и едким, как брызнувшие с кончика пера чернильные брызги…
Такими она их и увезла.
Фиолетовый поезд катил, наращивая скорость.
…На сей раз все было точно так же. «Если и иначе, – саркастически хмыкнул про себя Рыжюкас, – то лишь на самую малость».
Он подхватил под локоть Маленькую, помогая ей подняться в тамбур, затащил в него все тот же огромный чемодан и еще какие-то сумки с подарками для мамы…
– Доедешь – обязательно позвони, – сказал, не оборачиваясь, уже идя по перону к подземному переходу, ведущему на привокзальную площадь.
Сиреневый туман над нами проплывает.
Над тамбуром горит прощальная звезда.
Кондуктор не спешит, кондуктор понимает…
Он набрал ее номер через две недели:
– Ты… почему не звонишь?
– Я никогда не звоню сама. И не собираюсь к тебе набиваться. Потому что теперь все поняла. Я тебя уже не устраиваю…
– Да ни фига ты не поняла, – сказал он не очень уверенно.
Уверен он уже ни в чем не был. Хотя кое-что к разговору продумал.
– Малёк, – сказал он как можно спокойнее, стараясь интонацией проставить кавычки. – У всех вас однажды наступает очень опасный момент. Это когда вы вдруг все «абсолютно понимаете» и становитесь «умными». И это, как любишь говорить, полный звездец. Ваш «ум» вам мешает, потому что он – вопиющая глупость… Однажды доходит до того, что вы «понимаете» себе цену. И тогда вы уже ничего не в состоянии понять.
– А может быть, это просто гордость?
– Тем более, это ваша глупость. Вариантов тут не бывает.
– Ты мог бы не говорить обо мне, как о всех? Или ты убежден, что мы все одинаковые?
В этом Рыжюкас был всегда убежден.
– Так чего же ты все время ищешь?
– Дурная привычка.