Но не о Мухе думал Витковский:
— А она как же?
— Татьяна? — Вова скривился: — Нашел кого жалеть! Быстренько отыщет себе иную крепко сложенную животную особь. Любители найдутся, будь спокоен.
Стас был настолько обескуражен, что даже не пресек Вовины пошлости.
— Врешь ты все, — сказал он горько.
Курилов приподнялся и раскланялся, проведя вилкой над столом:
— Прошу извинить, если потревожил нежные чувства. Увы, жестокая правда жизни вступила с ними в неразрешимое противоречие. Помочь бессилен. Впрочем, можешь предложить оскорбленной даме руку и сердце в утешение. Это идея! Посмешишь ее, а смех, как известно, продлевает наше пребывание в этом лучшем из миров… Кстати, древние считали, что мир создан плохими богами. Остроумно, правда? Боги, и вдруг плохие! Даже боги, не Леха какой-нибудь Мухин!
И таким уж качеством обладал едкий, злой Вова, что мыслишки его, подброшенные даже в шутовской, непристойной форме, западали, будоражили. И как не нелепа была идея предложить оскорбленной Тане себя в мужья, во влюбленной и мечтательной душе Станислава она прижилась, трансформировавшись, правда, в нечто не столь конкретное и решительное, всего лишь в стремление помочь, утешить, поддержать, хотя разум и говорил ему, что не нуждается она в его поддержке, да и сделать он ничего не может. Но не разумом управлялся Витковский, и не альтруистическим чувством любви к ближнему, а чувством собственным, которое искало выхода, несмотря на преграды и самоограничения, и устремилось вдруг бурно навстречу призрачной возможности.
Но о дальнейшем Витковскому даже вспоминать было трудно, не то что говорить с Мазиным.
Курилов не знал, кто спускается по тропинке, не мог знать, но догадался: таким уж он был человеком, постоянно готовым к худшему, и не допускал ни на секунду, что Мазин ограничится встречами с Витковским и Мухиным, что до него самого очередь не дойдет. И, увидев в окно непохожего на туриста незнакомого мужчину, на его счет не усомнился, и оказался прав. Такие прямые попадания были, в сущности, несчастьем Курилова. Хоть и случались они не намного чаще, чем у всех, он относился к ним особо, видел в совпадениях неопровержимое подтверждение своей теории, которая вкратце сводилась к тому, что от жизни хорошего не жди. И когда теория подтверждалась, Курилов испытывал не огорчение и разочарование, а мрачное болезненное удовлетворение.
Предстоящая встреча с Мазиным волновала его и тем неизбежным волнением, которое испытывает каждый, когда неожиданное событие нарушает однообразное течение повседневности, но особенно самой сущностью своей, ожидаемым поединком, который Курилов собирался обязательно выиграть. Он решил не предоставлять Мазину никаких преимуществ с самого начала, хотел быть холодно — спокойным человеком, которого невозможно вывести из равновесия, а между тем по лицу его, обычно бледному, вспыхивали багровые, бросающиеся в глаза нервные пятна, и не желая, чтобы Мазин видел эти пятна, чтобы он принял их за признаки волнения, а то и страха, Курилов опустил потрепанную занавеску и сдвинул стул в тень.
Мазин постучал, услышал короткое «войдите», вошел и увидел худого человека, сидевшего в глубине комнаты.
— Здравствуйте, — сказал он. — Моя фамилия…
— Не Мазин ли? — перебил Курилов, нанося первый удар.
— Вы угадали, — ответил Мазин довольный, что не придется тратить времени на объяснения, и отмечая, что и здесь его ждали.
— Это было нетрудно. Недавно меня навестил старый друг, которого вы изрядно перепугали.
— В самом деле? Я этого не заметил.
— Уверен, что заметили.
— Пусть будет по-вашему. А чем именно?
— И это вам хорошо известно, но могу дополнить, обогатить ваши наблюдения, которым, возможно, недостает некоторой перспективы или скорее ретроспекции. Мой друг постоянно озабочен поддержанием соответствующей его должности репутации. Так сказать, положение обязывает его носить чистый мундир, или хотя бы не засаливать локти, с помощью которых он проталкивается вперед по жизни. Кроме того, он с детства не переносит неприятностей, страдает от них, как от мигрени. У него отчаянная идиосинкразия на неприятности. Природа, видите ли, не позаботилась подготовить к ним моего друга. Она создавала его для потребления, в основном.
— Для потребления? — попытался Мазин нарушить этот угрожающе быстро льющийся поток слов, осмыслить его.
— Я сказал, в основном. Отдельные шишки и синяки время от времени нарушают, разумеется, счастливое пережевывание пышек и пирогов, но пока обходилось без кровоподтеков, а вы взмахнули палкой над головой и хотите, чтобы у человека не испортился аппетит! У человека, которого давно уже никто не называл Мухой, а все величают Алексеем Савельевичем. Вы же напомнили ему о временах, когда Мухин был Мухой. А что такое муха? Жертва санитарно-эпидемиологической службы, если по справедливости. Ее существование опасно и недолговечно, — спешил, торопился Курилов, стремясь показаться уверенным в себе, шутливо настроенным.
— Насчет дубинки вы преувеличили, — сделал Мазин еще одну попытку ограничить неистощимое фиглярство собеседника.
— Я говорил о палке. Всего лишь о палке, но и палкой, признайтесь, можно сломать кости.
— Вот уж далек был от подобных намерений.
— Еще бы! Вас так увлек поиск истины!
Мазин вздохнул;
— Неудобно сознаваться в слабости, но что поделаешь…
— А то, что по пути к истине вы помнете кое-кому бока, это, конечно, не в счет, неизбежные издержки?
— Кажется, и вам я отдавил ногу?
— Мне? С какой стати?
— Нет? А я собирался извиниться за беспокойство.
— Пока не за что. Беспокойте. Прошу!
Мазин не садился еще, он стоял неподалеку от дверей, заложив руки в карманы плаща.
— Собственно, мне уже почти все ясно. Мухин вас проинформировал, и я представляю в общих чертах, что услышу.
— Интересно, что?
— Вы знали Гусеву поверхностно, как и все, ничего нового сообщить не можете.
Курилову следовало согласиться, подтвердить, но им овладел дух противоречия.
— Ошибаетесь, я ее совсем не знал.
— Что в лоб, что по лбу. Однако видели все-таки? Может, и парой слов перекинуться приходилось, а? Впрочем, после наезда Мухина…
— Надеюсь, вы не подозреваете, что мы сговорились?
— Откуда мне знать, есть ли у вас нужда сговариваться. Вижу только, что сегодня ничего нового вы мне не сообщите.
— Почему — сегодня? А завтра? Послезавтра?
— Завтра, может, и вспомнится мелочь какая…
— Мелочь? Чтобы вам было что раздуть? Послушайте…
— Меня зовут Игорь Николаевич.
— Очень приятно, Игорь Николаевич. — Курилов выскочил из-за стола.
Как и Витковский, он готовился к этому разговору, но обладал совсем иным темпераментом, чтобы прервать его так быстро, прервать, не закончив, остаться в неопределенности, снова в ожидании.
— Вы напрасно заторопились. Я негостеприимный хозяин. Даже присесть вам не предложил. Но ведь и вы гость особого рода. Виноват, не знаю, кто из нас должен распоряжаться. Не в сознании вины, разумеется, а лишь учитывая служебный характер визита.
— Визит мой не может ограничить рамки вашего гостеприимства.
— В таком случае присаживайтесь, прошу вас. Вам нет никакого смысла уходить. Я не собираюсь вспоминать месяц или два. Если что и придет в голову, лучше сейчас, сейчас…
— Лучше так лучше, — согласился Мазин и подвинул к себе стул.
Курилов осторожно потрогал пальцами щеки, он забыл о них, выскакивая из-за стола.
— Все это так давно было, — Он быстро поправился: — Вернее, ничего не было. Мы встречали эту девушку в столовой, заговаривали иногда, шутили, как водится. Она интересная была, заметная.
— В нее влюблялись?
— Только не я, — откликнулся Курилов живо.
— Почему же?
— Не в моем стиле. Я бы сказал, телесная особа.
— Полная?
— В пределах нормы, пожалуй, но весьма подчеркнутой нормы.
— А вы предпочитали девушек облика духовного?
— Вас и это интересует?
— Если вас смутил мой вопрос…
— Почему же? Пожалуйста. Мне не нравятся женщины, к которым мужики липнут, как мухи к блюдцу с недоеденным вареньем. Мужу ее я не завидовал.
— Вы видели его?
— Не приходилось.
— А ваши друзья? Они тоже были равнодушны к этой женщине?
— Понятия не имею.
— Не замечали?
— Ну, Мухин всегда был бабником.
— А Витковский?
— Стас не из тех, кто охотно раскрывает хляби душевные. Нет, нет, мне ничего не известно.
— А еще в одной комнате жили! — Мазин засмеялся: — Не наблюдательный вы друг.
— Я готовил себя к специальности историка, а не сыщика.
Мазин вызов отклонил, заметив, что Курилов весьма уклончиво ответил на его вопросы.
— Вы еще и журналист?
— Балуюсь изредка заметками.
— Краеведческими?
— Разными. Критиковал больше. Но это в прошлом. Охладел, знаете. Заработок мизерный, а результат и того меньше. Васька-то слушает да ест. Кроме того, общение с древностями отвлекает от суеты.
— Вы здесь постоянно живете? — спросил Мазин, оглядывая комнату.
— Предпочитаю. Здесь хорошо, когда схлынут туристские толпы. Вы бывали в заповеднике?
— Еще со студенческой экскурсией.
— О! Тогда имеет смысл посмотреть. Тут ведь непрерывно копают.
— А со стороны не заметно. Эти колонны я помню давным-давно.
Курилов желчно усмехнулся:
— Колонны — обыкновенная античная показуха. Своего рода втирание очков потомкам. Полюбуйтесь, мол, как мы жили! И современные мещане пялятся в восторге на эти мраморные сосиски. Для обывателя эталон античности — Венера Милосская, на худой конец, черно-лаковые амфоры. А что такое весь этот мрамор? Не больше чем жалкие крохи жира на поверхности котла с постной похлебкой. Хотите взглянуть, как жили на самом деле?
Он распахнул дверь, и Мазин вышел следом, подумав в утешение: «Нельзя же бесконечно гореть на работе, разрешим себе небольшую экскурсию в античность».
Курилов остановился перед раскопом, размахивая худой рукой. Казалось, он уже позабыл, зачем приехал Мазин, и хочет одного: поделиться, довести до собеседника мысли, которые, видимо, постоянно его преследовали.
— Вам не потребуется большой фантазии, чтобы вообразить эти дома восстановленными и увидеть, что они собой представляли…
В свое время по городской улице с трудом проезжала повозка, но теперь узость скрадывалась тем, что ни один дом не сохранился целиком: с обеих сторон тянулись фундаменты да изредка приподнятые на метр или ниже остатки стен из необработанного камня. Грубо сколотые плиты накладывались одна на другую, образуя неровные, некрасивые поверхности. Дома были небольшими, тесными и жались вплотную друг к другу.
— А что удивительного? — не умолкал Курилов. — Им хотелось спрятаться в крепости, внутри. Они трепетали страшного окружающего мира, беспредельной унылой степи с буранами, суховеями, ордами варваров. На этом жалком мысу, в страхе ютясь в каменных конурках, где не было ничего общего с современными удобствами, мыла даже не было, они построили языческое капище с десятком отшлифованных колонн и воображали себя средоточием цивилизации и культуры. И нас, потомков, убедили в этой нелепости. Знаете, почему?
— Почему же?
— Потому что люди всегда убеждают себя, что достигли вершин. Встречали ли вы общество, считающее себя несовершенным? Африканцы, живущие в пальмовых хижинах, придумали теорию негритюда и высокомерно посматривают на погрязших в материальных заботах европейцев. А каждый из нас? Академик упивается докладами на международных симпозиумах, а мастер из ателье по ремонту электробритв полтинниками, сунутыми клиентами, и оба считают, что достигли вершины. А если и сомневаются, то всеми силами убеждают близких и себя самих. Особенно себя, — повторил Курилов с нажимом. — Ведь в каждом на одну устремленную в небо колонну приходится десяток таких темных конурок.
Он остановился наконец, выговорившись, довольный.
— Вы, значит, археолог? — спросил Мазин. — Что-то заинтересовало его в неоригинальных сентенциях Курилова.
— Я? Нет, — не понял тот.
— Археолог души человеческой. Раскапываете конурки.
— Во всяком случае не обольщаюсь храмами, возведенными для самообмана.
— Не думаю, что это самообман, — сказал Мазин, глядя на колонны, — Да, жизнь была суровой и теснила людей, но не могла запереть в конурки их дух.
— Вы, кажется, моралист?
— Смотря какой смысл вкладывать в это слово. Если склонность к нравоучениям, то вы ошибаетесь. Но я за мораль. Мораль помогает человеку сохранить себя.
— А не наоборот? Может быть, наоборот?
Мазин думал, зачем затеял Курилов этот спор, почему раздувает его с видимым удовольствием, и насколько всерьез можно принимать его колючие парадоксы.
— Разве не нарушение морали помогает нам сохраниться, выжить? Разве в критических положениях человек не склонен преступать моральный кодекс? А повседневно? Особенно втайне? Ведь мораль тяготит, слишком тяготит, а? Скажем, была любовь… И ушла, кончилась, и нужно расстаться. А она не понимает, мешает, может испортить жизнь, будущее. Что делать? Впрочем, зачем примеры? Если мораль и помогает сохранить себя, то как раковина сохраняет улитку. Ее слишком тяжело таскать на себе, быстро не побежишь. Хотя улитки привыкли, наверно, не замечают.
— Я из их числа, — признался Мазин. — Спасибо за экскурсию, вы сообщили мне нечто новое об античном полисе.
— Рад, что не зря проехались.
— Нет, не зря, — сказал Мазин, и Курилову почудился двойной смысл ответа. — Услыхал, что и вы, как и ваши друзья, Гусеву знали мало, к давнишней той истории отношения не имеете.
— Несомненно. Несомненно.
— Но почему-то волнует она вас.
— Откуда такие выводы?
— Про Мухина вы сами сказали.
— Я говорил в совсем ином смысле.
— А зачем же он поспешил к вам?
— Мухин здесь часто бывает по службе.
— И только?
— Почему? Недавно на горе открыли ресторан, а нужно знать Мухина…
— Вы его хорошо знаете?
— Еще бы!
— И что же он собою представляет?
— Я уже говорил. Он создан для потребления. Всегда бросается на лакомый кусок, отчего страдает время от времени несварением желудка. Приходится лечиться…
— Чем же?
— Чаще коньяком. — Курилов наклонился и сбил щелчком жучка, ползущего по смятым брюкам. — Видите ли, мой друг очень здоровый человек, и как все здоровые люди, заболевая, склонен к панике. А в панике, сами знаете, все средства хороши.
Курилов замолчал, дожидаясь, как оценит Мазин его последнюю фразу.
Мазин смотрел на море. Там неподвижно маячил большой, низко сидящий сухогруз, но он знал, что это мнимая неподвижность, и, если посмотреть через несколько минут, парохода уже не будет на месте.
— Если я моралист, вы пуританин. Предпочитаете во всем умеренность?
— Просто мой мозг не нуждается в стимуляции алкоголем.
Курилов сказал это высокомерно.
— И не удивительно…
С детства привык Вова к жизни рассудочной, умозрительной. Родился он в рабочем поселке при одном из старейших в стране металлургических заводов. В годы пятилеток завод реконструировали, а в поселке, получившем статус города, появились четырехэтажные красные кирпичные дома. В одном из таких домов-гигантов — как величали эти большие по тем временам здания в газетах — и появился на свет Вова Курилов. Родители его к литейному производству никакого отношения не имели. Отец заведовал местной семилеткой, а мать в той же школе преподавала естествознание. От сверстников Вова отличался. Знал он в своем возрасте побольше, чем они, читал книжки, что находил дома, и не только детские, а вот здоровьем и ловкостью не вышел, и привык со стороны наблюдать за событиями во дворе, сам в бучу не лез, хотя однажды и сумел проявить себя.
Как и в каждом большом дворе, во дворе у Вовы жил один верзила — Толя Дундуков, — по отношению к которому малышня должна была испытывать почтение, и почтение это, в частности, выражалось в том, что младшие не имели права называть верзилу Дундуком, обращаться к нему следовало: Толя, почему-то с ударением на последнем слоге. И вот однажды Вова заявил в своей компании:
— Я сейчас подойду и скажу: Дундук.
Заявлено это было для всех неожиданно, однако сам Вова о поступке своем много размышлял предварительно, и потому слов на ветер не бросил. Подошел к верзиле и сказал:
— Привет, Дундук.
Верзила даже окурок уронил. Потом протянул руку, чтобы восстановить попранные права, но Вова отступил на шаг и произнес:
— Не тронь. Не тронь!
Одному богу известно, чего стоил этот подвиг Вове, однако затраты оправдались. Верзила глянул на трясущегося в решимости Вову и почесал затылок:
— Ну, чево ему гаду сделать? Ноги из задницы повыдергивать, что ли?
— Я тебя не боюсь.
И видно было, что не боится. Может быть, на минуту всего, но не боится.
— Ты, видать, тронулся?
Вова молчал.
«Еще глаза выцарапает, — размышлял Толя с опаской. — Припадошный какой-то».
— Ну, не боишься, так проваливай, пока у меня настроение хорошее, — соврал он, спасая себя в глазах пораженной детворы.
И Вова удалился победителем.
Правда, через пару дней он встретился с Дундуком по дороге из школы домой и пережил не страх, а настоящий ужас, когда тот поманил его к себе пальцем с обкусанным ногтем. Вова подошел, как кролик к удаву, но Дундук, посмотрев сверху вниз на худосочного мальчишку, сказал сдержанно:
— Ты вот что… Тебя Вовой звать? Ты, Вова, меня называй, как все, — Толя, понял?
Трудно было разобрать, угроза это или просьба, но Вова сказанное учел и больше верзилу Дундуком не называл.
Все это происходило в раннем детстве, после которого пришла и окончилась война, и с войны не вернулся отец Вовы. Он не был убит и в плен не попал, хотя ушел по мобилизации двадцать третьего июня, просто он не вернулся в семью. Через много лет, после смерти матери, Вова нашел в ее бумагах письмо «от этого негодяя, твоего отца», где тот пытался объяснить жене причины своего неблагородного поступка.
«… Я знаю, что поступаю жестоко и подло, но иначе не могу. Здесь, на войне, которая принесла миллионам людей неисправимое горе и бесконечные страдания, я, как ни кощунственно это звучит, обрел веру в жизнь, впервые испытал счастье. До войны я был исправным школьным чиновником и образцовым мужем, не знавшим ни подлинного горя, ни настоящей радости, — ведь совместная наша жизнь была чем-то вроде отрепетированного, рассчитанного по минутам урока. Считалось, что мы любим друг друга, и наверняка были верны друг другу. Я, например. Да и ты, я думаю, потому что ты очень дисциплинированная, не поддающаяся увлечениям женщина. Ты ведь с брезгливостью относилась даже к так называемым супружеским обязанностям, считала их своего рода узаконенным развратом… Но я не имею права на упреки. Прости! Говорю только, что здесь, на войне, мои представления о жизни изменились, я понял, видя сотни смертей, что сама жизнь — это чудо, и не хочу схоронить остаток своих дней, раз уж судьба сохранила меня во фронтовом аду. Я встретил другую женщину, другую во всем, и я счастлив с ней. Я не вернусь, хотя безумно тоскую по Володьке. Но я знаю: ты сможешь воспитать его, для этого у тебя есть все необходимые качества. Я же, со своей стороны, сделаю все, чтобы помочь сыну…»
Ничего делать для Вовы ему не пришлось. Сначала мать поставила непреклонное условие — отец должен уйти из их жизни навсегда, никогда не встречаться с сыном и не унижать их своей помощью, ибо никакие деньги не могут искупить предательство. А потом он и в самом деле ушел навсегда: отдыхал на юге, заплыл дальше чем позволяли здоровье и возраст, и не вернулся — подвело сердце.
— Я ожидала чего-то подобного, — говорила мать. — Твой отец вечно прихварывал, а эта, укравшая его у нас особа, разумеется, и не помышляла заботиться о нем так, как заботилась я.
После смерти мужа мать постепенно простила его, объясняла измену уже не подлостью, а причинами биологическими:
— Стареющие мужчины переживают своего рода сумасшествие. Их легко вовлечь в разврат.
С детства Вова привык к мысли, что в отношениях мужчины с женщиной преобладает нечистое, нехорошее, что приносит больше бед, чем радости. Дома об этом говорилось только осуждающе. Примерно так:
— Удивляюсь я мужчинам. Неужели они не сознают, как теряют разум при виде юбки!
Или:
— Поражают меня некоторые женщины. И что они находят в этих порхающих стрекозлах?
Но не к одной личной жизни мать Вовы относилась строго. Измена мужа, несмотря на проявленный стоицизм, надломила ее. Все чаще стала мерещиться ей людская подлость, все чаще слышал Вова:
— Не случайно Наталья Ксенофонтовна получила двадцать восемь часов — ведь она живет с директором.
— Ну, этому-то дорога открыта, он умеет подхалимничать.
— Приятель Сергея Тарасовича… Что ж удивляться столь быстрому продвижению!
Шаг за шагом отдалялась и отделялась мать от коллег, стала замкнутой, а желчь свою изливала единственному собеседнику — сыну. А потом появились болезни, и раньше времени пришлось выйти на пенсию, куда проводили ее не без удовлетворения. Она видела это и теперь уже безапелляционно винила в своих жизненных неудачах злых, эгоистичных, жестоких и несправедливых людей, не отдельных лиц, а людей вообще.
Нельзя сказать, чтобы Вове нравились эти нагоняющие тоску разговоры, но незаметно он их впитывал, начал находить в них смысл, и постепенно становились они выражением его собственного мироощущения. Содействовало тому и трудное послевоенное время, неизбежные нехватки, одолевавшие одинокую, нездоровую женщину, отказавшуюся из гордости от законом установленной помощи. Трудно они жили, но причины трудностей все больше представлялись Вове в виде извращенном, и так и укоренялись в голове, наслаивались плотно, не оставляя места сомнениям. И искал он уже не истину, а подтверждение тому, во что уверовал.
Искал прежде всего в книгах. Читал Вова много и без разбора, но и в этом хаосе находил то, что искал, — всегда люди умные подвергались преследованиям, непониманию, мучились, а посредственности, подлецы и проходимцы достигали высших ступеней успеха. И постепенно на лице Вовы Курилова появилось особое выражение — полуулыбка, полугримаса, понять которую можно было приблизительно так: я-то знаю, все знаю, меня не обманешь!
С таким выражением смотрел он и на преподавателей в университете и многих смущал, а если те не смущались, задавал на семинаре какой-нибудь вопрос. Например, рассказывает преподаватель о Гегеле и сгоряча упомянет «Феноменологию духа», а Вова усмехнется и спросит что-нибудь такое, из чего всем становится ясно, что преподаватель труд этот и в руках не держал, а Курилов прочитал недавно и имеет свое суждение.
С преподавателями он напирал на Гегеля, Это имя звучало солидно и придраться трудно было — Гегеля и классики признавали. В личном же общении Вова предпочитал более популярных Ницше и Шопенгауэра, а если и ошибался в какой-нибудь цитате, то кто ж его мог поправить? Кто еще мог знать, что именно сказал по данному случаю Заратустра? Не до Заратустры было. Дай бог конспекты вызубрить. И погулять хотелось, и подрабатывать многим приходилось. Далеко еще было до времени, когда приоделись студенты в нейлон да позаводили транзисторы, день и ночь громыхающие веселыми ритмичными мелодиями. Тогда еще патефонные ручки накручивать приходилось. Да и мелодии другие были.
Гулять, конечно, и Вове хотелось. И жил он схимником не от приверженности к идеям Заратустры. Все проще объяснялось. Стоило Вове подойти к девушке, как вся его самоуверенность или совсем пропадала до последней капли, или, хуже того, результат приносила обратный — нагоняла на собеседниц скуку. Не интересовал он девушек, не волновал. Бывает так. Рядом учились ребята и понекрасивее, а в них влюблялись, и они любили, и не замечал никто, что один курносый, а другой ростом не вышел. У Вовы же и заметных недостатков не было, разве что худой да бледный, но для студента это не редкость и не грех. И умным его почти все считали, а девушки, как известно, ум оценить могут. Но ум свой преподносил он отвратительно — свысока и вообще не умно, а заумно, чем и отталкивал. Однако и тут могла найтись простушка, которой показался бы он оригиналом непонятым. Взяла бы и пожалела парня. Но нет, не шло от него тепло, не возникала хоть слабая, но необходимая искра. И девушки проходили мимо.
А Курилов, хотя делал вид, что презирает людские слабости, мучился и страдал. Страдало не только самолюбие, что само уже было для Вовы непереносимо, страдало и естество его, потому что хоть и не был Курилов человеком горячим, темпераментным, но унаследовал от отца ту скрытую пылкость, что больно жжет изнутри. Да и сам возраст требовал от Вовы проявить себя, преодолеть страхи и сомнения и стать мужчиной. Плоть тяготила его, тоска по женщине преследовала, и чем тщательнее скрывал ее Курилов, тем нестерпимее она его донимала.
Не мудрено, что объектом тоски этой стала женщина самой природой задуманная так, чтобы радовать мужчин удачливых и изводить неудачников, — Татьяна Гусева. Такой женщиной нельзя было не похвастать. И не отличавшийся скромностью Мухин с превеликим удовольствием рассказывал Вове не предназначенные для посторонних подробности. Именно Вове. Станислава он стеснялся. В Курилове же Муху злило показное равнодушие к земным радостям, его подчеркнутое презрение к «скотству», И он не упускал возможности упомянуть лишний разок об этом «скотстве» с такими деталями, что сразу становилось ясно — говорит он правду, не выдумывает.
А осуждавший «скотство» Вова не находил сил прервать Мухина, слушал, и чем больше слушал, тем труднее ему приходилось. Он искренне презирал Татьяну, не видел в ней ничего, кроме жадной и, как ему казалось, доступной телесной красоты. Поведение ее объяснял лишь похотью, которая гонит эту переполненную жизненными силами женщину из постели в постель. Но за всем этим разумным осуждением знал Вова, что все бы отдал, лишь бы оказаться на узкой койке на месте Мухина. И ненавидя Татьяну и себя, не мог не думать о том, что происходит в их комнате, когда сидел он в кинозале и смотрел, по просьбе Мухина, какую-нибудь «Карнавальную ночь», а еще хуже — «Преступление Юдит Бендич».
А когда возвращался, в комнате на койке валялся довольный, розовощекий Мухин, улыбался лениво и, чувствуя настроение Вовы, ждал. И Вова не выдерживал, спрашивал:
— Ну и как?
— Полный порядок. Вот женщина, я тебе скажу! Ненасытная. Знаешь, что она сегодня придумала?..
Вова слушал, не мог не слушать, впитывал каждое слово, искажая лицо презрительной гримасой, и лишь под конец собирался с силами:
— Не понимаю я тебя, Муха. Разумеется, ты не Спиноза, чтобы полностью посвятить себя духовным занятиям, но так растрачиваться!.. И с кем?
Мухин хохотал:
— Вова! Не верю!
— Дело твое, — пожимал плечами Курилов.
— Да врешь. Ну, скажи, врешь? Неужели б ты смог от такой женщины отказаться?
— К счастью, мне она себя не предлагала.
— Ну, а если бы? Знаешь, Танька — девка добрая…
Мухин шутил, но в каждой шутке есть что-то и нешуточное, а Курилов и без того в Татьяниной аморальности не сомневался, и лезло ему в голову нетипичное для него, неразумное: «А что если… Нет, только не выклянчивать, не унижаться. Взять! Остаться наедине и без объяснений, без слюнтяйства овладеть, опрокинуть на кровать. Таким ведь грубость нравится…»
— Шутки шутками, — продолжал между тем Муха, — а чего бы тебе в самом деле девочку не завести? Интеллигентную. Будете с ней о философии толковать, а тут ветерком занесет у нее юбочку, и увидите вы друг друга, как Адам и Ева. Заморгает она смущенно, откроет губки, и станет вокруг тебя, Вова, все голубым и зеленым.
Шутил Мухин и забавлялся, Где ему было понять Вовины мучения? А своим еще срок не подошел.
Татьяна между тем, по представлениям Курилова, вела себя все более бесстыдно и нагло. Сначала встречи их с Мухиным обставлялись хотя бы показной маскировкой, то есть Вова со Стасом уходили до ее появления, но как-то Муха недосмотрел и не успел выпроводить приятелей заблаговременно. Пришла Татьяна, когда все трое были дома, смутилась, однако не особенно, быстро оправилась, пошутила, они тоже поддержали разговор, посидели немного, потом Витковский поднялся:
— Ну, я побежал. У меня встреча в читалке.
Муха глянул на Вову, скосил глаза на дверь: шуруй, мол, следом.
Вова встал:
— Пошли вместе.
— Что это вы заторопились, мальчики? — усмехнулась Татьяна.
— Они у меня непоседы. Все по девочкам бегают, вместо того, чтобы заниматься, — пояснил Муха.
— Неужели и Вова? А на вид такой серьезный! — И Татьяна бросила на Курилова циничный, как он определил, взгляд.
За порогом ветер охладил его вспыхнувшие щеки.
— Интересно, почему мы должны огибаться на улице? — спросил он Стаса раздраженно, но Витковский не поддержал Вову:
— Ну, брось… Ничего с нами не случится. Нужно же им где-то встречаться?
— Чтобы удовлетворять свои животные инстинкты?
— Они любят друг друга.
— Любят? Послушал бы ты Муху!
— Зачем мне его слушать? Муха — мастер на себя наговаривать, бравирует, а сам любит ее, а она его.
— Почему же они не поженятся?
— Наверно, поженятся.
— Жди! Для того чтобы развлекаться, жениться не обязательно. Тем более на такой…
— Что значит — на такой? Обыкновенная девушка. Хорошая.
— Превосходная! Так ловко наставляет мужу рога.
— Муж у нее ничтожество. Если хочешь, это здорово, что она не погрязла в мещанстве, в накопительстве и любит Муху, у которого ни кола ни двора.
— Просто она получает от Мухи то, чего недостает от мужа.
— Не пошли, Вова.
— Почему я должен снимать шапку перед гадостью?
— Ты не понимаешь…
— Предположим, я ограниченный. А ты, широкий, мог бы жениться на такой женщине?
— Не люблю общетеоретических предположений.
— Тогда без теории. На Татьяне бы ты женился?
— Да, — ответил Витковский.
Вова забежал вперед, заглянул в лицо Стасу, ничего не увидел в темноте и спросил едко:
— Ты что, сам влюбился?
— Это тебя не касается, — на удивление резко выкрикнул Станислав, и Вова, обычно воспринимавший чужие неприятности равнодушно, как проявление неизбежного порядка вещей, а то и со злорадством, на этот раз сказал сочувственно:
— Я в твои дела не вмешиваюсь…
Мазин не умел читать чужие мысли и не знал, какой рой воспоминаний всколыхнул он в каждом из трех бывших обитателей флигеля бабки Борщихи, но увидел, что никого из них не оставил равнодушным. Из своих наблюдений Мазин привык делать надежные выводы. Он не любил крайностей, и если бы существовала шкала, на которой в диаметрально противоположных точках разместились бы Трофимов со своей феноменальной интуицией и Скворцов, не признающий ничего, кроме зафиксированных протоколом фактов, Мазин оказался бы где-то посредине. Интуиция и логика убеждали его в том, что все трое знали Гусеву лучше и ближе, чем рассказали, однако Мазин был далек от прямого заключения, что Мухин, Витковский или Курилов скрывают свое участие в убийстве, лишь считал, что если Татьяна Гусева убита не случайным грабителем, то выяснить подлинные обстоятельства ее смерти можно только разобравшись в отношениях, связывавших ее с одним, а возможно, и не с одним из этих троих, взволнованных его посещением людей.
Так, не переоценивая достижений, и сообщил он о своей работе комиссару.
— Короче говоря, Петр Данилович, если капитан Грант жив, он находится в Австралии, — процитировал Мазин напоследок, на что Скворцов, который сам зачитывался в свое время Жюль Верном, заметил:
— Вывод-то этот ложным оказался, Игорь Николаевич. Капитана в другом месте нашли.
Скворцов не мог не внести поправку, потому что держался фактов, но точку зрения Мазина понял, как понимал его почти всегда, хотя и преодолевая собственную натуру человека склонного к ясности, определенности. Много лет работали они вместе, и не перестал Мазин удивлять начальника тем, как удается ему находить правильный путь в тумане, который, по мнению Скворцова, сам он напускал. Мазин напоминал ему с детства запомнившегося фокусника, который вначале опутывал себя веревками, крепил их всевозможными узлами, а потом… раз! — и неуловимым движением сбрасывал нерасторжимые путы. И главное, при последующем разъяснении оказывалось, что движение это в общем-то и несложно.
— Верно. В другом, — вспомнил Мазин. — Возможно, и с нами так будет.
— Нечего сказать, утешил, — не удержался Скворцов, — Тоже мне, фаталист! Ты им медальон предъявил?
Этого вопроса Мазин ждал:
— Нет, Петр Данилович. Пока не было необходимости.
— Секретное оружие? — засмеялся Скворцов. — На крайний случай?
— Если хотите.
— А не заржавеет оно у тебя?
— Будем надеяться.
Но в душе он испытывал недоверие к медальону, как и вообще к мертвым, неодушевленным предметам, знал, что заговорить они могут только после того, как заговорят люди, люди же пока говорить не хотели.
— Ладно. Действуй по своему усмотрению, — разрешил Скворцов великодушно. — Что собираешься предпринять, если не секрет?
— Если не возражаете, — улыбнулся Мазин, — хочу допросить вас. Узнать кое-что о свидетелях.
— По всей форме?
— Нет. Форма и так снивелировала свидетельские показания. Я читаю бумаги. А вы общались с этими людьми…
— Понимаю. Студентов временно по боку?
— Не по боку, а с боку зайти хочу. Помните вы Павличенко?
— Еще бы! Фактически он мою версию провалил. А я на него крепко надеялся. Представь себе расположение…
— Я был там. Набережная, узкий проулок, выходящий на набережную, в котором убили Гусеву, и выше дом Борщевой, теперь строительная площадка.
— А прямо напротив проулка пришвартовано судно, а на палубе весь вечер скучает вахтенный Павличенко, который великолепно запомнил человека, долго крутившегося в проулке. Человек этот исчез приблизительно в то время, когда, по данным экспертизы, наступила смерть Гусевой.
— И вы предположили, что это был Гусев, выслеживавший жену.
— А ты б разве не предположил?
— Однако в Гусеве этого человека Павличенко не узнал?
— Отвел категорически.
— Интересно. По ряду причин интересно.
— Чем именно?
— Его показания не только снимают обвинения с Гусева, но и опровергают версию о случайном разбойном нападении.
— Если этот человек выслеживал Татьяну. В конце концов он мог торчать там и по другой причине.
— Мог.
— Вот видишь!
— И все-таки было бы неплохо найти Павличенко.
— И предъявить ему твоих студентов?
— Ну нет. Это сомнительно через столько лет.
— Зачем же Павличенко?
— Побеседовать с ним.
— Считаешь, что я не доработал?
— Вы были привязаны к своей версии. Вернее, к двум — муж или бандит.
Комиссар обиделся:
— Смотри, не повтори мою ошибку. Сам-то уже уверовал в собственную.
— Если бы я в нее не верил, я бы не взялся за это дело. Вы же понимаете, что бандита сейчас расколоть невозможно. Разве что в покаяние ударится.
— Бывает, что и в старых грехах сознаются. Скажи лучше, что не заинтересовал бы тебя бандит, а с точки зрения закона…
— Знаю, виноват, вы, как всегда, меня насквозь видите.
Однако, по правде, Мазин надеялся, что комиссар не видит его насквозь, потому что если бы видел, наверняка бы нахмурился и произнес неодобрительные слова, что-либо вроде:
— Вконец ты зафантазировался, Игорь Николаевич.
И имел бы основания…
Дело в том, что неожиданно и не вовремя к Мазину нагрянул Валерий Брусков. Тот самый Брусков, что давно, десять лет назад, работал в молодежной газете и был молодым, застенчивым и не по своей воле оказался в гуще сложных событий, закончившихся разоблачением «паука» — Укладникова-Стрельцова. Он и теперь работал в газете, но уже посолиднее, в Москве, и сам соответственно посолиднел, так, что трудно было узнать в этом хватком, уверенном в себе бородатом столичном журналисте, облаченном в замшу на «молниях», прежнего хрупкого и робкого Валерия. Свалился он, как снег на голову, с заданием подготовить в газету беседу с Мазиным, и хотя тот был рад Брускову и немного польщен вниманием высокой прессы, но временем был стеснен и поглядывал на часы. Заметив такое, прежний Валерий наверняка бы вскочил, извиняясь, новый же Брусков только усмехнулся, покачивая ногой в заграничном, на каучуковой подошве ботинке, и Мазину волей-неволей пришлось излагать свои мысли на проблему современной молодежи, потому что беседа мыслилась в редакции как проблемная, интеллектуальная и даже философская. Мазин понимал, что от него требуется, и говорил вещи простые и очевидные, которые часто выдаются почему-то за проблемные, особенно в интеллектуальных газетах. Впрочем, то, о чем он не говорил, было еще проще и сводилось к тому, что, подойдя к живому человеку, нужно забыть все новейшие теории, и попытаться понять, как и зачем он живет. Но это для газеты, представляемой Брусковым, было примитивно и почти неприлично, и Мазин, недовольный собой, плыл по течению:
— Существует ли проблема отцов и детей? Наверно, раз существуют и те и другие. Думаю, источник противоречий коренится в разных системах отсчета. Для отцов сегодняшний день — итог, результат, предмет гордости, для детей — стартовая площадка, начало. Подвиг старших поколений трудно оценить до конца, не испытав самому трудностей, выпавших на долю отцов. Молодежи представляется нормой все, что она имеет, и хочется того, о чем мы и не мечтали. Отсюда трения, но не конфликт. Рано или поздно и они услышат от своих детей те же упреки, что адресуют нам. Все это повторяется. Только не вздумайте написать, что я считаю природу человека неизменной — добавил он шутливо.
Валерий положил на стол блокнот и многоцветный, неудобный карандаш:
— А как вы считаете на самом деле?
— Не для печати?
Брусков изобразил недоумение:
— Помилуйте, наша газета…
— Хорошая газета, Валерий, хорошая. На уровне века. Но все-таки газета. Так сказать, предприятие с ограниченной ответственностью. А что касается вашего вопроса… Недавно я смотрел по телевидению ретроспективный парад автомашин. От первых колымаг… Вот где прогресс очевиден! С людьми сложнее. Попробуйте одеть Адама в вашу замшевую куртку. Никому и в голову не придет признать его праотцом. Личность изменяется сложно и медленно. В противном случае, ваш покорный слуга давно бы сидел без работы. А так как работы хватает, — Мазин снова и подчеркнуто глянул на часы, — то я с нетерпением жду вашего основного вопроса. Интересный случай. Не так ли?
Брусков усмехнулся снисходительно:
— Нет, мы стараемся уйти от стереотипов. Нераскрытый случай! Ведь есть и такие?
— К сожалению, в Греции все есть.
— Прекрасно! Расскажите.
— Зачем?
— Не исключено, что на публикацию появится отклик, который вам поможет.
— Не исключены и другие, отрицательные последствия…
— Игорь Николаевич! Не ожидал я от вас такого консерватизма.
— Виноват, с годами приучаешься взвешивать возможные результаты своих поступков. Дайте подумать, Валерий. Мои случаи не развлечение для читателей… Скажите-ка лучше о себе. Судя по вашему процветающему виду, вы на своем месте, а это главное. Давно вы удрали в Москву?
— Третий год.
— Между прочим, когда вы работали здесь, не надоедал ли вам некий Курилов? Он, кажется, печатался у вас в газете, — спросил Мазин на всякий случай.
— Еще бы! Я его прекрасно помню. Любопытная личность. Не без способностей, но мозги полностью набекрень. Когда он писал по заданиям, получалось неплохо, во всяком случае, хлестко, и, сдув пену, можно было печатать. Но как только доходило до самодеятельности, под пеной не оказывалось ни капли.
— Пива?
— Даже кваса. Хотя он был убежден в обратном. И считал себя писателем. Как-то случилось, что я один в редакции умудрился с ним не разругаться. И он одарил меня доверием. Прислал в Москву повесть, вернее, рассказ, длинный, затянутый. Понятно, пришлось завернуть, и с тех пор о Курилове ни слуху ни духу…
— Но вы сказали, что способности у него есть…
— Не для серьезной вещи. Ужасно крикливо, подражательно. Какой-то компот из Бестужева-Марлинского, Гофмана и Кафки. Все выдумано. А чем он заинтересовал вас?
— Меня постоянно кто-нибудь интересует. Как и вас.
— Профессионально?
— Ну, не делайте далеко идущих выводов, Я тоже считаю, что Курилов человек книжный. Больше склонен к воображению, чем к действию. Как он назвал свою повесть?
— Сейчас вспомню… Кажется, «Рулевой». Нет. Но что-то морское, хотя в повести ни строчки о море. Да! «Вахтенный» — вот как.
— Почему? О чем рассказ?
— Своего рода фантасмагория. Нельзя понять, что происходит на самом деле, а что мерещится рассказчику. Какой-то матрос, один на палубе стоящего в порту корабля. Ночь. Он наблюдает людей, проходящих мимо, и воображает разные истории, якобы происходящие с этими людьми.
Мазин больше не торопился. Он даже потянулся к брусковскому карандашу, взял его в руки и поочередно выдвинул цветные наконечники с пастой:
— Солидная вещь!
— Громоздкая. Производит впечатление.
— Не помните, что наблюдал вахтенный?
— Игорь Николаевич! Вы это серьезно?
— Вполне. Но не для печати. Договорились?
Брусков поколебался.
— Для вас я другое что-нибудь подберу. А то плагиат получится. Помните, у Чапека? Поэт оказался свидетелем преступления. «О шея лебедя, о грудь, о барабан, о эти палочки — трагедии знаменье!» Таким он запомнил номер машины. Не исключено, что и Курилов наблюдал нечто интересное на набережной.
— В самом деле. Там речь шла о преступлении.
— Ну вот.
Брусков покачал головой:
— Увы, у меня, как и у поэта, осталось весьма смутное представление о деталях повести, а они-то вас наверняка и заинтересовали бы.
— Не исключено.
— Тут провал. Преждевременный склероз.
Валерий горестно прикоснулся к ранним залысинам.
— Вспомни, что можешь.
— Кажется, вахтенный видит пару — мужчину и женщину. Он чувствует, что судьба их будет трагична, пытается остановить их, предостеречь. Они не слышат его и уходят. Потом появляется преследователь. Вахтенный и его пытается остановить, но это невозможно, потому что преследователь — сама судьба, рок. Он понимает это позже… Сделано по-ахинейски, как бы два слоя. Вахтенный сначала воспринимает все реально и почти пошло: пара — элементарные любовники, преследует их какой-то ревнивец, а потом оказывается все это символами, даже сам вахтенный — символом бессилия предотвратить беду. Короче, ни в какие ворота это не лезло.
Жизнь научила Мазина не обольщаться случайными удачами. Частенько они улетучивались, испарялись при первой же основательной проверке. Не следовало и здесь спешить с выводами.
— Жаль, Валерий, что ты не запомнил подробностей…
Так закончилась его встреча с Брусковым, и тот отбыл в Москву, увезя в плоском чемоданчике блокнот со словами Мазина, к которым Брусков собирался прибавить еще нечто от себя, наивно полагая, что лучше знает, что именно должен Мазин сказать читателю и что этого читателя заинтересует, а Мазин предвидел такую правку и был огорчен, но не особенно, так как не считал возможным растрачиваться на подобные огорчения. Да и компенсировала их та небольшая удача, которой, несмотря на всю осторожность, он считал то, что узнал о Курилове.
Однако комиссару об этом сказать он не решился, а предпочел посоветоваться с Трофимовым:
— Хочу, Трофимыч, провериться на твоем легендарном чутье.
Трофимов к чутью относился серьезно и на шутливый тон не откликнулся. Он выслушал Мазина внимательно, сказал:
— Если говорить, Игорь Николаевич, всерьез, тут есть что-то.
Разговор этот происходил в служебном буфете. Мазин знал склонность Трофимова заходить в буфет в конце дня, когда там народу поменьше и можно спокойно перекусить, не стоя в очереди. По характеру своему инспектор не терпел суеты и неизбежных разговоров о футболе, о погоде или о новом фильме, что прокрутили недавно в клубе. В отличие от большинства сослуживцев Трофимов не испытывал необходимости разрядиться, перекинувшись парой слов на далекую от деловых соображений тему. Наоборот, сурово избегал всего, что отвлекало от служебных забот. Для него они были не в тягость, как и заботы домашние. У Трофимова было трое детей, частенько побаливающая жена и не лучшие квартирные условия, но никто ни разу не слышал его жалоб.
— Младший мой приболел, — говорил он, — полночи на руках его таскал. Здорово орет постреленок!
И при этом улыбался, вызывая недоумение: чему ж тут радоваться?
— Хорошо орал. Зло. Значит, одолеет болячки.
Трофимов методично перепиливал тупым ножом кусок жесткой холодной печенки, которую он обильно смазал горчицей.
— Считаешь, есть?
— Да, поговорить с Павличенко стоит, может, и прояснит что.
— Где ж его взять?
— Поискать.
— Слово это — «поискать» — Мазин отметил. Трофимов всегда резко отрицательно относился к работе, которую считал бесполезной.
— Чувствую, что тебя заинтересовала эта история.
— А вас?
— Меня тоже. Не верится в случайного забулдыгу. Чем-то тут иным пахнет, а, Трофимыч?
Трофимов ответил коротко, пережевывая печенку:
— Подлостью пахнет.
— Пива выпьем, Трофимыч?
— Теплое, наверно, — произнес инспектор уклончиво. Пива ему хотелось, но лимитировал многосемейный бюджет. Мазин взял две бутылки и стаканы, принес, поставил на столик:
— Ты прав, тепловатое, но ведь сейчас не жарко.
И разлил пенящееся пиво по стаканам:
— Не уточнишь ли мысль насчет подлости?
Собственно, он знал эту трофимовскую теорию — преступник или дурак или подлец. Зло творят оба, но один по недомыслию, по простоте, а скорее по пустоте душевной, другой же — сознательно, хитро. К дуракам Трофимов относился снисходительно («перетряхнуть мозги, глядишь, и человеком окажется!»), и они это чувствовали, по-своему Трофимова любили и частенько, отбыв положенное, сохраняли с ним добрые и очень полезные инспектору отношения. К подлецам же он был суров и брезглив, мучился, если обстоятельства мешали довести дело до конца, и никогда не откликался на заигрывания, людей в них не признавал.
Мазин смотрел на вещи шире, не упрощал, видел, как сплошь и рядом укрывается за простотой жестокий умысел, и как неумна, простодушна бывает подлость, но и у него были свои симпатии и антипатии, и одни дела вел он спокойно, решая поставленную задачу, четко выполнял служебный долг, другие же захватывали нечто неподотчетное министерству, причиненное зло не давало покоя, оскорбляло, вызывало собственную боль. И здесь он готов был согласиться с Трофимовым — таксе он испытывал всегда, когда сталкивался с расчетливой подлостью.
— Помешала девка кому-то.
— Кому?
— Похоже, что Мухину.
Мазин не сомневался в ответе. Кому же еще? За нынешним обрюзгшим, подержанным Мухиным угадывался недавно еще мужчина волнующий, увлекающий, не чета своим бледным однокашникам. И влюбиться Татьяна могла именно в него. И привязаться. И помешать браку с другой… Все это не принадлежало к неразрешимым тайнам и загадкам. Другое представляло трудность, и оба они понимали это, прихлебывая теплое пиво.
— Да, похоже, что Мухину. Но мог ли он?..
— Убить?
Мазин кивнул.
Трофимов поцарапал ножом по блюдцу, заменявшему горчичницу:
— Я перекинулся парой слов кое с кем. В конторе, где этот Мухин сидит. Чтобы представление создать.
У Мазина было и свое представление, но тем интереснее было ему услышать Трофимова.
— Ну и как?
Трофимов покачал головой.
Мазин засмеялся:
— То-то и оно. Муж мог убить, но не убивал. Мухин, возможно, хотел бы, но не мог. Курилову и Витковскому это было не нужно. — Он вылил в стакан остатки пива: — И все-таки меня не покидает ощущение, что где-то рядом мы, близко.
— Есть еще показания Витковской, — напомнил Трофимов.
— Сомневаюсь, что можно через полтора десятка лет узнать на фотокарточке человека, которого видел один раз в жизни мельком.
— Вот уж не мельком! Бабы друг друга мельком не рассматривают. У них на этот счет хватка железная. Не взгляд — капкан.
— А если соврала? У нее заметна очевидная недоброжелательность к пасынку, если можно его так назвать. Доктор же произвел на меня, напротив, благоприятное впечатление.
Трофимов вздохнул и отправил в рот очередной кусок печенки.
— Ну, ну, Трофимыч! Что за почтительно-осуждающие вздохи? В чем я провинился?
— У вас, Игорь Николаевич, своя методика, и вы дело это, конечно, распутаете, но действуете вы как судья, а не как следователь. Предоставляете противнику все возможности для защиты. А ведь у нас охота, а не дуэль.
Свою мысль он выразил точно. Трофимов к работе относился, как к охоте. И хотя правила строго соблюдал и действовал в рамках лицензии, в своем праве найти и затравить зверя не сомневался.
— Не знаю, Трофимыч. Представь, что должен чувствовать невиновный человек, если в жизнь его вторгается несправедливое обвинение.
— Витковский — единственный, к кому есть зацепка.
— Ты прав… Как обычно.
— Стараюсь держать КПД на уровне.
— Что же предлагаешь?
— Побеседовать с мадам. Может быть, вспомнит детали, подробности.
— Или выдумает.
— Не исключено. Придется выдумку отфильтровать, а правду проверить.
— Сможешь это сделать?
Глаза у Трофимова обладали особенностью менять свой цвет от нежно-голубого до непреклонно-серого. Он оторвал их от тарелки и одарил Мазина самым голубым из взглядов. Стальной он приберег для Витковской.
А через день он зашел к Мазину в кабинет с папкой под мышкой, положил папку на стол и уселся, скромненько разглядывая пустую пластмассовую пепельницу, будто, кроме этой пепельницы, ничего на свете его, Трофимова, не интересует. Папка была тоненькая, с виду даже пустая, но Мазин понимал, что пустой она быть не может, именно в ней и находится нечто, чем собирался ошеломить его Трофимов.
— Со щитом, Трофимыч?
— Мадам не соврала, Игорь Николаевич.
— Убежден?
— Судите сами. Вот обстоятельства, по которым она запомнила встречу. Первое. Через несколько дней после встречи, когда Станислав заходил к отцу, она сказала, что видела его с девушкой. И он, обратите внимание, — тогда еще! — факт этот отрицал, в связи с чем у них произошла запомнившаяся Витковской перепалка.
Впрочем, подозрительного в этом она ничего не видит, так как Станислав был по молодости самолюбив и не терпел вмешательства в личные дела.
— А мне она сказала, что никогда со Станиславом о девушке не говорила.
— Вот это вранье стопроцентное. Какая женщина удержится?
— Согласен. Дальше?
— Дальше появляются новые крупицы истины.
Иногда Трофимова заносило, и тогда он говорил красивее, чем требовалось.
— Высыпай их на стол.
Мазин сдвинул бумаги, освобождая место.
— Обстоятельство второе. Мадам хорошо запомнила место встречи: кинотеатр «Волна», на набережной. «Вы не спутали? — спросил я. — Это далеко от вашего дома». — «Да, но там шел кинофильм „Бродяга“, который мне очень хотелось посмотреть» — «И посмотрели?» — «Представьте, не достала билет. Может быть, потому и запомнилось».
— Не исключено, — согласился Мазин.
— Третье — время. Время она назвать затруднилась. Говорит, помню только слякоть. Значит, осень или весна. И год приблизительно. Первый год ее замужества. А замуж она вышла в пятьдесят пятом.
Трофимов потянул к себе принесенную папку и развязал узелок. В папке оказалась фотография, вернее, фотокопия чисти газетной полосы.
— Взгляните, Игорь Николаевич. Это «Вечерка» за пятьдесят шестой год.
Он подчеркнул ногтем нужную строчку в колонке.
Мазин, прищурившись, прочитал не очень четкий текст. Под рубрикой «В кино и театрах» значилось: «„Волна“. Индийский художественный фильм „Бродяга“ в двух сериях. Только два дня —11 и 12 марта».
— Улавливаете дату?
Двенадцатого марта была убита Татьяна Гусева…
А десятого марта Мухин появился в Борщихином флигеле рано, и не стоило большого труда заметить, что он пьян. Вернее, не пьян, а, как говорится, навеселе, но именно это слово к Мухину и не подходило, никакого веселья в нем не было и на грош, а было мрачное уныние, которое водка только разбередила, усилила. И поняв, что стакан, выпитый, чтобы стряхнуть тоску, почувствовать себя прежним, легким, спокойным и уверенным, надежд не оправдал, а лишь усугубил отвратительное чувство беспомощности перед обстоятельствами, Муха решил добиваться своего, хоть на время встряхнуться, освободиться, и потому зашел в гастроном и купил бутылку. Удивленный Курилов увидел, как достает он водку из кармана.
— Что празднуешь, Леха?
— Тебе б мой праздник.
— Неужто от дома отказали?
— Пока нет, но туда идет.
— Так… Понятно. Рылом не вышел?
— Что?
— Говорю, со свиным рылом в калашный ряд сунулся?
— Дурак! Мое рыло там на вес золота.
— В чем же дело?
— Заткнись, Вова. Лучше смотай в погреб, сопри у бабки смальцу, яичню изжарим. С тоски мне жрать захотелось.
В другое время Вова на хамство ответил бы с достоинством, но сейчас сообразил, что приятель его в том состоянии, что никакой едкостью не проймешь, а, главное, все любопытство Курилова всколыхнулось, до смерти захотелось узнать ему, что происходит с невозмутимым оптимистом Мухой.
Поэтому он послушно спустился в погреб, захватил столовой ложкой смальца из хозяйкиной кастрюли и живо наладил на печке сковородку с яичницей. Муха тем временем отбил вилкой белую головку с бутылки (пробок из фольги тогда еще не делали) и разлил водку в граненые стаканы.
— Выпей, Вова, за мою неудачу. Ты ведь любишь, когда у людей неудачи бывают.
— Идиот! — ответил Курилов без злобы. — Просто я лучше понимаю жизнь, и знаю, что планета наша под веселье не оборудована.
— Знаешь жизнь? А откуда тебе ее знать, Вова? Из книжек?
— Книжки писали люди пережившие.
— Ну-ну… Пей, ладно.
Они выпили. Водка прошла по телу Мухина, осадила немного горечь. Стало грустно, но поспокойнее. И мысли, заторможенные хаосом событий, освободились, задвигались, однако в систему сложиться не могли, требовали чьей-то поддержки, помощи.
— А может, ты вправду знаешь что-нибудь, а?
— Что тебя заедает-то?
— Семейное положение.
— Семейное положение твое простое — холост.
— А на самом деле хуже чем женат. Ребенок у Таньки будет. Понял?
Курилов присвистнул:
— Ну, ты даешь! Нашел время.
— У меня не спрашивали.
— Да он твой-то?
— Говорит, мой.
— А ты и поверил!
— Не туда гнешь, Вова. Поверил я или не поверил, дело десятое. Важно, что она верит. И родить собирается.
— Но по закону-то ты не при чем.
— Вот именно. Торговали кирпичом и остались не при чем! Во-первых, не подлец я. И наплевать на своего ребенка не могу. А во-вторых, если об этом Ирка узнает, тогда что?
— Тогда, Муха, труба, отставка.
— В том-то и дело. Они меня приняли, как человека. Уважают. А я вдруг с хвостом таким. Люди интеллигентные, зачем им скандал? Представляешь картина: официантка, младенец незаконный!
— Сочувствую.
— Я и сам себе сочувствую. А вот как выкарабкаться?
— Не трать, кума, силы. Подписывай назначение в Вятку, женись на Татьяне, езжай. Возьмешь часов побольше, она в райцентре в столовке устроится, так и прокормитесь втроем.
— Я тебе, Вова, голову проломлю.
— Тоже выход. В тюрьму посадят, избавишься от хлопот лет на десять.
— Слушай, ну что ты издеваешься? Я к тебе, как к человеку, к другу, а ты?
И Вова понял, что Муха нуждается в нем, очень нуждается.
— Можешь ты что-нибудь придумать?
Вова поднялся и прошелся по комнате, насколько позволяли тесно сдвинутые койки. Хмель ударил ему, непривычному, в голову, и он хотел тут же поразить примитивного Муху неожиданным и исчерпывающим решением, но, как назло, решение не шло, хотя и крутилось что-то, показавшееся ему подходящим:
— Да ты хоть сказал, что решил с ней порвать?
— Нет, не могу.
— Трус, — заявил Вова высокомерно. — Но, может быть, это и к лучшему. Знаешь, это определенно, к лучшему.
— Чего ж хорошего?
И тут мозги Вовы заработали:
— Она, естественно, отношение твое чувствует, но фактов не имеет…
Обращался он уже не к Мухину, а к самому себе:
— Значит, нужно устроить так, чтобы твое отношение объяснить не твоей виной перед ней, а ее перед тобой! Гениально?
— Смутно. Чем она-то виновата?
— Не знаю. Сейчас придумаю, Не думаешь же ты, что женщина такого поведения хранит тебе верность?
— Раз с мужем живет, должна и с ним…
— При чем тут муж? Какие могут быть претензии к мужу? У нее может быть и другой человек…
— Вова, не перегибай.
— Как хочешь, в таком случае я — пас.
— Ну, ладно, черт с тобой, плети.
— Продолжаем развивать нашу теорию. Ты должен убедиться, что она была не верна тебе, изменяла.
— С кем? — взревел Муха.
— Лучше всего, с твоим приятелем.
— С тобой, что ли?
Вову передернуло:
— Кроме меня, есть еще Стас.
— Теленок наш?
— Разве ты не замечал, что он влюблен без памяти?
— В Татьяну?
Вова вздохнул:
— Неудивительно, что ты влип, Муха. Ты совершенно не способен видеть дальше собственного носа, а он у тебя невелик.
— Оставь мой нос в покое. Ну, предположим, Стас влюблен. Так он же младенец. Он мечтать только может.
— Зато о многом.
— Отбить у меня Таньку?
— Нет, на это он не способен, а вот жениться бы мог.
Несмотря на уныние, Мухин рассмеялся:
— Так за чем дело? Устроим комсомольскую свадьбу.
— Не понимаешь ты меня, Леша.
— Не понимаю. Куда ты гнешь? Говори прямо.
— Я бы постарался свести их с Татьяной.
— Тю! — Мухин налил водки в стакан. — Слушал я тебя, Вова, слушал, только время потерял. Кто ж их сводить будет? Я откуда у меня времени столько? Да и на что он ей нужен? Нет, Вова, ты не голова.
— Это ты не голова. Что я тебе предлагаю? Женить их, что ли? Я предлагаю простое. Ты должен убедиться, что они встречаются.
— То есть не убедиться, а сделать вид, что убедился? Кино устроить?
Вова разозлился:
— Может быть, и не кино. А вдруг она ему посочувствует?
— Плохо ты Татьяну знаешь.
Здравый смысл подсказывал Вове остановиться, утихомириться, но он уже не мог, заскользил по наклонной:
— Я знаю, что она женщина…
— Ладно, не наговаривай лишнего.
Вова демонстративно улегся на кровать:
— Пожалуйста, вольному воля. Только мне кажется, что пришло тебе время подумать о ком-то одном — или о Татьяне заботиться, или себя выручать.
Муха уставился в пустой стакан. Отвратительная правота Вовиных слов гасила искусственное облегчение, взбаламучивала тоску:
— Так что делать-то?
— Свести их и застать вдвоем.
— Легко сказать! Ну сведем. А они усядутся на разные стулья и будут про погоду разговаривать. Что ж я, как дурак, кинусь на них?
— Продумать все нужно, чтобы в дураках не оказаться.
Они еще долго сидели и думали, а утром Муха проснулся, вспомнил все, огляделся. Поздно вернувшийся Станислав спал, натянув до подбородка потертое байковое одеяло. Вова возился с чайником, физиономия у него совсем пожелтела, под глазами темнели отеки. Муха пригладил ладонью волосы, провел языком по пересохшему, неприятному рту.
— Ты, Вова, вот что… — Покосился на спящего Стаса. — Наплели мы с тобой вчера по пьянке. Ты это забудь.
Ему было стыдно.
Вова покачал трещавшей с похмелья головой:
— А ну тебя к черту! Нужны вы мне… Сам лез, спрашивал.
— По глупости. А сейчас решил — все скажу открыто, без фокусов.
— С чем и поздравляю. Честность — лучшая политика.
И они перекинулись недобрыми взглядами людей, поневоле приоткрывших друг другу темные уголки души.
Все утро Мухин чувствовал себя сносно. Выпил бутылку пива, приободрился и утвердился в решении: сказать Татьяне откровенно и покончить раз и навсегда. «А если не поймет, заартачится?» Выпил еще бутылку, и угроза показалась не такой уж страшной. «Ну и пусть. Пусть горит все синим огнем. Плюну и разотру! На Сахалин уеду. Один. Чтоб они все пропали, бабы проклятые, и с красотой своей и с квартирами. Одна запугать хочет, другая купить. А шиш вы с постным маслом не хотели? Сто штук найду любых… „Менял я женщин, как перчатки…“
А Вова чудаком оказался… Надо ж выдумать! Представляю, какую бы рожу Стас состроил! Нет, с Вовой не соскучишься… Шутник. Да не с Лехой Мухиным шутить. Леха шторма видал, щи флотские хлебал. Без сопливых обойдемся… Спички есть, табак найдется. Можешь, Стасик, спать спокойно. Никто тебя на Татьяне не женит…»
Однако в глубине волновалась беспокойная зыбь, и не было полной уверенности, что бодрая эта решимость окончательная, что сохранится она завтра или даже через час. И Мухин заспешил, заторопился исполнить все, что решил.
Он понимал, что объясняться с Татьяной лучше не дома, где они обычно встречались, потому что размагнитит его привычная обстановка. Страшился остаться наедине, и слез боялся и соблазнов, не был уверен, что не кончится объяснение в кровати, и снова начнется мочало сначала. Нет, встретиться нужно было на людях, в таком месте, откуда можно уйти, сбежать, чем бы разговор не кончился, куда бы не повернулся. И он вспомнил, что Татьяне хотелось посмотреть еще раз «Бродягу», картину невиданную по своей популярности среди народа, истосковавшегося от фильмов суровых и нравоучительных и рвавшегося на драмы чувствительные, пусть даже происходят они в далеких землях, известных, в основном, по отгремевшей в свое время «Индийской гробнице».
Энергия, вернее, не энергия, а лихорадочный ажиотаж захлестнул Мухина, он не пошел на семинар, где должен был выступать (впрочем, к выступлению он не готовился), а вскочил в ветхий, довоенной постройки, дребезжащий трамвай с капризным, поминутно срывающимся роликом, и поехал на набережную, в кинотеатр «Волна», огромное и холодное сооружение, переделанное из портового склада. Билеты на все сеансы были уже распроданы, однако Мухин, начав действовать, остановиться не желал, и взял билеты на следующий день, хотя помнил, что по четным числам Татьянин муж работал в поликлинике с утра, и уходить из дому вечером было для нее затруднительно.
С билетами в кармане Мухин еще раз пересек полгорода и появился в буфете, где молодые и проголодавшиеся студенты захватили все столики. Алексея это не смутило, он перехватил Татьяну, возвращавшуюся с пустым подносом, посреди зала, чего раньше никогда не делал, но решимость окончательно освободиться была столь велика, что он уже видел ее чужой, ничем с ним не связанной, и потому не побоялся подойти прямо. Двадцать раз произносил он мысленно фразы, которые скажет ей в кино: «Знаешь, Татьяна, нужно нашу историю кончать, заигрались мы, ребенок, про которого ты сказала, уверен я, не мой. Обеспечить тебя, как муж твой, я не смогу, да и, вообще, проходит все, жизнь диктует свои законы, нужно подчиняться. Спасибо тебе и не поминай лихом. Тебе со мной тоже плохо не было…» Так он скажет вечером, а пока, схватив ее за локоть, проговорил негромко:
— Я билеты взял на «Бродягу».
Татьяна удивилась, потому что Леха редко баловал ее выходами в свет. И она понимала, что это рискованно, всегда знакомые встретиться могут, но, с другой стороны, какой же женщине не хочется, чтобы взял ее мужчина смело под руку и повел на глазах у всех как жену, как невесту.
Татьяна обрадовалась:
— Погоди, сейчас я.
Он вышел в коридор и дождался ее.
— На какой сеанс? — подбежала она, улыбаясь.
— На завтра.
— Завтра я не могу. Ты же знаешь.
Знал, конечно, однако такой уж степени озлобления достигло отношение его к недавно любимой Татьяне, что вспыхнул: «Ишь, как мужа боится! Все мне врала, сама его ни за что не бросит. Больно богатая кормушка. Все врет. Тем лучше. Конец так конец. Хватит с меня бабских штучек. Нарочно меня изводит».
— Дело хозяйское. Не хочешь — не ходи.
— Да не могу ж я.
— Не хочешь.
И зашагал по коридору, как будто уже объяснился. Собственно, для него объяснение это давно состоялось.
Она сделала шаг следом, но много людей толкалось в коридоре, и не было никакой возможности догнать, поговорить.
А Муха тут же на улице зашел в кабину телефона-автомата и позвонил Ирине:
— Иринка! Хочешь «Бродягу» посмотреть? Я достал билеты.
— Я видела, Леша, и мне эта картина не особенно понравилась.
— Не понравилась? Точно, ерунда, — согласился Муха охотно, хотя сам смотрел «Бродягу» с удовольствием. — И чего только народ ломится…
— Ты долго простоял за билетами?
— Да нет, пустяки. У нас через профком брали, — соврал Мухин с ходу. — Я взял на всякий случай. Отдам. Из рук вырвут. Разве мне кино нужно? Не виделись мы с тобой давно.
Два этих разговора если и не решили, то отодвинули, упростили проблемы, стоявшие перед Мухиным, внесли кажущуюся ясность и известное успокоение. Вечером он сказал Курилову:
— Знаешь, с Танькой все само собой получается. Пригласил ее в кино, не захотела идти.
— Везет тебе, — откликнулся Вова сдержанно.
— Это, точно, я везучий. Главное — не психовать. Вот сдали чуть нервы, и мы уже с тобой в панику ударились. Нужно уметь ждать, все и образуется, как Лев Толстой говорил. А ты, Вова, заводной, сразу такое придумал!
— Для тебя ж, дуралея.
— Да хоть и для меня? Некрасиво мы спланировали.
— Ну, если с мещанской точки зрения…
— Почему — с мещанской?
— С точки зрения предрассудков.
— А без предрассудков, что?
— Если без предрассудков, то не вижу ничего предосудительного. Чего твоя Татьяна добивается? Связать с тобой жизнь, так?
— Ну, так.
— Значит, о всей твоей жизни речь идет. Так?
— Ну…
— Так почему же ты не имеешь права, прежде чем свяжешь себя, проверить, с кем тебе жить придется?
— Постой, разве мы о проверке говорили?
— Я, например, подразумевал это.
— Может, и подразумевал, а говорил не так.
— А как с тобой, с ослепленным, самовлюбленным болваном можно разговаривать? Ведь ты убежден, что она в тебя влюблена до смерти, и мысли не допускаешь, что тебе рога наставить могут.
— Считаешь, могут?
— Не знаю, но вопрос о будущем нельзя решать в жеребячьем восторге. Тут головой думать нужно. Знаешь лозунг — «доверять и проверять»?
— Это, Вова, в политике. А вообще, врешь ты все. Не так говорил. И не веришь наверняка, чтобы она со Стасом могла…
— Ну, опять привязался, как банный лист. Верю — не верю… Меня это не касается и не интересует. Сам пристаешь, а потом я ж и не хорош! «Некрасиво спланировали…» Спланируй лучше!
— Ладно, Вова, ладно. Не серчай, печенка лопнет. План твой, конечно, провокационный, а методы эти осуждены.
Уев таким образом Вову, Мухин захохотал и довольный собой ушел.
А на другой день, двенадцатого, когда сидел он в читалке и просматривал что-то бегло, Вова опустился бесшумно на стул рядом.
— Долбишь гранит науки? — шепнул он насмешливо.
— Грызу.
— Притормози-ка челюсти на минутку.
И Вова протянул маленький клочок бумаги, протянул без пояснений, но с видом довольным и почти торжествующим.
Муха развернул записку и прочитал:
«Л! Освободилась. Буду ждать возле кино. Т»
Алексей швырнул на открытую книгу карандаш, которым делал выписки:
— Ты что, в рассыльные нанялся?
— Я по дружбе, — усмехнулся Вова издевательски.
— Чего скалишься? Зачем взял бумажку?
— Не в службу, а в дружбу, Леша.
— Дал бы я тебе по одному месту.
— Идиот. Не брал я ничего.
Муха понял, что происходит нечто требующее ориентировки, и поднялся.
— Пошли покурим. Не будем людям мешать.
Вышли. Мухин смотрел выжидательно. Курилов не торопился.
— Не тяни. Где Татьяну видел?
— Не видел я ее. Она записку в замок сунула.
— Не застала, значит?
— Не застала.
— Ну и черт с ней, я эту записку тоже не видал. Соседские мальчишки утащили, понял?
И, смяв бумажку, швырнул её в урну.
Вова пожал плечами. Муха затянулся, выпустил дым, молчал, ждал, что скажет Курилов, но тот тоже молчал.
— Вот и все дело, — повторил свою мысль Муха, но неуверенно.
— Да, привязалась она к тебе, — посочувствовал Вова.
Еще помолчали.
— Все равно не пойду.
— А где билеты-то?
— Стасу я отдал.
Оки переглянулись. Вова выглядел равнодушным, Муха на этот раз не насмешничал:
— Слушай, Вова, может, попросить его, пусть сходит с ней, а? Отдаст ей билет и скажет, чтоб не рассчитывала на меня, а?
— Смешно.
— Почему?
— Легко отделаться хочешь. Без личного объяснения тебе не обойтись. Сам видишь, как привязалась.
Муха затушил окурок, сплюнул:
— И как к ней подойти, чтобы поняла!?
— Не надейся, не поймет.
И снова, как и в прошлый раз, спросил Муха:
— А что ж делать?
— Не знаю, — ответил на этот раз Вова.
— Понимаешь, — заговорил Муха неуверенно, — я бы объяснился, но мне начать нужно, затравка нужна, понимаешь?
— А я тебе что говорил? Нужно, чтоб ты почувствовал ее вину перед собой.
— Ну да. А чем она виновата?
— Не знаю. Дело твое. Итак меня в провокаторы записал.
— Да шутя я, Вова.
— На что мне такие шутки!
— Не злись!
— И не думаю.
А Муху уже снова терзала тоска. Снова появилась Татьяна, на сутки всего ему передышку дала, и снова… «Мужа спровадила, риска не боится, значит, на все готова…» И как не подла и не наивна, в сущности, была Вовина идея «застать», уличить Татьяну в неверности, она снова всплыла и захватила его, не оставив больше места тому бравому благородству, которым кичился он целый день. Не настолько глуп был Мухин, чтобы уверовать в идею эту всерьез, однако счел так: «Пусть хоть затравка будет. Вот, мол, ты как! Со мной не пошла, а с ним решилась? Не в первый раз, наверно, встречаетесь…» Пусть отрицает, оправдывается, лишь бы начать, а там уж будь, что будет, лишь бы рубануть по этому безнадежно перепутавшемуся узлу!
— Вова, попробуй, а?
— Что еще?
— Махни домой, уговори Стаса.
— Сам уговаривай.
— Да нет, мне нельзя, я про записку не знаю. Лучше ты скажи. Сходи, мол, с Татьяной. Видишь же, что Муха уже отдал швартовые. Если она ему нравится…
Вова пожал плечами:
— Вряд ли он согласится.
— Попробуй, будь другом.
— А ты что делать будешь? На набережной караулить?..
Пароход напоминал Мазину «летучего голландца», хотя меньше всего было в этом огромном, недавно построенном лайнере призрачного, нереального, даже романтики было мало, если понимать ее по-старинному. Какая уж романтика там, где удобства предусмотрены в каждой из кают, разбросанных по десятку палуб-этажей. Но, делая круг за кругом по прогулочной палубе, опоясывающей судно, — каждый круг почти полкилометра — Мазин не встречал ни одного человека, и иллюзия того, что пароход пуст, что, одинокий и неуправляемый, он мчится по волнам, подобно легендарному «голландцу», не покидала его.
Между тем чудес не бывает, конечно. Просто пароход шел из Одессы в Сочи, чтобы там взять на борт туристов, и команда занималась своими делами на своих местах, ветреная, осенняя погода не манила людей на палубу. И все триста матросов, офицеров, механиков и миловидных девушек в форменных курточках растворились, затерялись в плавучем городе-небоскребе, оставив Мазина наедине со своими мыслями, холодным солнцем, пронизывающим ветром, рвущим в клочья темно-сиреневые тучи, и морем, набегающим пенистыми синими волнами.
Он прилетел в Одессу, чтобы повидать Павличенко, моряка, продвинувшегося за эти годы до помощника капитана туристского лайнера, служить на котором, по мнению Трофимова, было заманчиво и почетно. Одесса теряла листья с каштанов, кленов и акаций, отдыхала от летнего курортного гама. Из аэропорта Мазин ехал низкими, вымощенными брусчаткой улицами, мимо желтеющих парков, потом спустился к морю, оставив в стороне театр и бульвар, протянувшийся от Пушкина до «дюка», и здесь, в пароходстве, старинном здании, наполненном энергичными, подтянутыми мужчинами, где в коридорах слышались забытые со школьных лет слова — Фамагуста, Ванкувер, Коломбо, ему сказали, что лайнер через час выходит в море и только там, в пути между Одессой и Сочи, он, если желает, может побеседовать со старпомом.
Павличенко, как и моряки в пароходстве, оказался подтянутым, гладко выбритым и розовощеким. Он был предупредителен и доброжелателен, хотя и не сразу понял, что привело к нему человека из уголовного розыска. А когда понял, сказал неожиданно для Мазина:
— Почему-то мне всегда казалось, что к этому случаю придется вернуться. Но не думал, что пройдет столько лет.
— Он запомнился вам?
— Боюсь, что фактами вас не порадую. Это личное, субъективное впечатление. Молодой был, как говорят, легкомысленный. Стоял, смеялся, шутил, проводил время, а мимо прошла трагедия, смерть. В общем, после подобных случайностей становишься внимательнее к жизни. Но вам-то не философия нужна!
Тут он был не совсем прав. Чем глубже было впечатление, тем больше надежд оставалось вспомнить то, что оказалось незамеченным, было упущено в прошлом. Мазин сказал об этом Павличенко, но тот покачал головой:
— Знаете, в такие моменты многое мерещится. Например, когда я увидел убитую девушку, я был почти уверен, что это она проходила с парнем мимо меня приблизительно час назад.
— А на самом деле?
— Не она.
— Почему?
— Это бесспорно. Та была в туфлях. Я потому и запомнил их с молодым человеком. Она поскользнулась и набрала воды в туфлю. Как раз напротив меня. Я еще шутил, заигрывал с ней. А убитая была в резиновых ботах-полусапожках. Помните, такие носили?
— Помню.
— Ну вот. Поэтому в показаниях я отбросил все сомнительное и держался только очевидных фактов. А фактом было то, что человек, которого подозревали, не подходил ко мне. Так я и показал.
— Вы поступили правильно, конечно. Но теперь, когда мы не в суде, может быть, вы поделитесь тем, что сочли в свое время сомнительным?
— Стоит ли? Никакой уверенности у меня не было и нет. Наконец, подзабылось крепко, как понимаете.
— Но все-таки…
Павличенко надвинул на лоб фуражку. Беседовали они на палубе. Ветер налетал пиратскими рывками.
— Мне показалось, что человек этот из моряков. Он подошел прикурить и спросил время, потоптался немного, мы перекинулись десятком слов, и его манера держаться, говорить…
— Морские термины?
— Нет, нет. Это было бы наглядно. Что-то не подчеркнутое, только ощущение. Естественно, я не стал делиться догадками. Они могли сбить следствие.
— Пожалуй.
Догадка о моряке оказалась неожиданностью для Мазина. Он не был формалистом и не прикипал к версии, не подгонял под версию факты, но нельзя и без версии, в конце концов, и не мог он так просто отделаться от брусковского рассказа, забыть о литературных упражнениях Курилова.
— Может быть, наколка? Вы видели его руки?
— Нет, наколка бы запомнилась. Хотя и это не факт. Якоря накалывают и мальчишки, никогда не видавшие соленой воды.
— Тоже верно.
«Так, может быть, пренебречь этим субъективным ощущением?»
Но не таким человеком был Мазин и не затем летел и плыл по морю, чтобы пренебречь хоть маленьким дополнением к известному, а скорее к неизвестному, даже если оно и противоречило его предположениям. Впрочем, была еще возможность уточнить догадку Павличенко. И Мазин достал фотографию, которую вездесущий Трофимов раздобыл в архиве университетской многотиражки. «Группа выпускников исторического факультета на первомайской демонстрации». Правда, Витковского здесь не было, но если он ходил в кино с Татьяной он и не мог подходить к Павличенко, дежурившему на борту, и спрашивать время. Разве что с девушкой, оказавшейся потом в ботах…
— Не думайте, что на снимке обязательно есть человек, который вступил с вами в разговор. Посмотрите не предвзято…
Павличенко покрутил снимок, на котором помимо Мухина и Курилова стояли и смеялись три девушки и двое ребят-пятикурсников. Видно было, что он затрудняется с ответом.
— Хорошо, я облегчу задачу. Из этих двоих, кто больше похож на вашего незнакомца?
Мазин выделил пальцем обоих квартирантов старухи Борщевой.
На этот раз Павличенко не колебался.
— Если из них, то этот, — указал он на Мухина. — Крупный был паренек. Другой, тощий, совсем не похож.
— Спасибо.
— Вы думаете, это он?
— Наоборот. Я полагал, что вы укажете на худого. Я подозревал его.
— Значит, я вам спутал карты?
— Грош цена таким картам. Жаль только, что вам совсем не запомнился разговор.
Павличенко снова поправил фуражку:
— Я, конечно, не следователь, но, честное слово, жалеть не о чем. Кажется, о погоде он говорил. Что весна ранняя и развезло все, что с набережной проулками не пролезешь. А я ему: «Почему? Недавно машина проехала». Вот такое и переливали из пустого в порожнее.
— Спасибо и за то.
Так побеседовали они с Павличенко, и тот вернулся к своим мореходным обязанностям, оставив Мазина на палубе. Можно было думать, и он ходил и думал.
Подумать было о чем. Сначала обнаружилось, что соврал Витковский. Уверял, что не знает Татьяну Гусеву, а сам знал, встречался с ней и находился в каких-то отношениях. Потом Брусков, свалившийся, как снег на голову, и не имевший к событиям ровно никакого касательства, вспомнил нечто, хотя и неопределенное, но соблазнительное, заинтересовавшее Мазина. И зря. Павличенко решительно отвел предположение, что на набережной крутился, выслеживал Татьяну Курилов. Скорее Мухин. Опять Мухин! Но откуда же куриловская повесть? Не случайное же это фантазерство!
И не слишком ли много материала? Ведь для следователя, как для бухгалтера, избыток страшнее, чем недостача. Все трое побывали на набережной. Однако убил-то один…
Мазин вышел на корму. Тут было тише, ветер налетал с юго-запада, с носа. Он остановился у плавательного бассейна. На выложенном кафелем дне лежали высохшие желтые астры. Мазин присел в тяжелое деревянное кресло, и корма поднялась перед ним, закрыв на минуту море, одно небо с разрывающимися тучами качалось за спасательными шлюпками. Потом корма опустилась и показались тяжелые волны, с гребней которых ветер срывал брызги и белую пену. Ветер швырнул рой брызг сбоку, через шлюпку, на Мазина. Он поднял воротник плаща и поежился.
«Подлостью пахнет…»
Эти трофимовские слова — не более чем предположение — показались Мазину важными, ключевыми словами. Инспектор высказал то, что чувствовал он сам, а для подлости Мазин не признавал сроков давности. Он поднялся и зашагал вдоль борта, по крытой палубе, к носу.
Большие овальные стекла оградили его от ветра, волны через них смотрелись как на телеэкранах, далекими и нестрашными.
Мазин вспомнил свой визит к Мухину. Он вошел в кабинет и увидел за столом человека, который еще сохранял в наружности своего рода открытую самоуверенность, укрепленную годами, проведенными на должности, внушающей почтение окружающим и самому себе.
— Здравствуйте, Алексей Савельевич! — сказал Мазин, и Мухин, видевший его впервые, ничуть не удивился, а приветствовал вошедшего широким приглашающим жестом:
— Прошу!
Мазин откликнулся на приглашение и сел, а Мухин продолжал смотреть с приветливым ожиданием. И только, когда Мазин достал удостоверение, облачко неудовольствия промелькнуло на челе Алексея Савельевича:
— Не ожидал, что эти наглецы до вас доберутся. Зря побеспокоили.
— Какие наглецы? — спросил Мазин искренне.
— Да ведь вы по поводу истории с ресторанами?
— Нет.
— Разве? А я решил, что склочники вас ко мне привели. И откуда такой народ берется, скажите, пожалуйста!
Мухин говорил горестно, но горесть, как понял Мазин, была общего плана, общечеловеческого, сам же Алексей Савельевич испытывал определенное облегчение и даже пояснил добродушно:
— Рестораны эти — сплошной соблазн.
— Разве рестораны имеют к вам отношение?
— Оркестры, будь они неладные! Хороша культура! Бетховена не играют, а деньги верные имеют. Приходится делиться, понятно… Ну, склочники и меня замарать стараются. Да раз вы по другому делу, о чем говорить!
— Да, по другому, — согласился Мазин. — Мое дело иного рода.
— Прошу, прошу, — повторил Мухин любезно, видимо, не думая о сути мазинского визита, а все еще довольный тем, что склочники не добрались до милиции.
И только по мере того, как Мазин объяснял, что привело его в кабинет Мухина, Алексей Савельевич мрачнел и под конец даже почесал затылок.
— Вот оно что, — протянул он неопределенно. — Я-то испугался, что меня взяточником объявят, а тут бери повыше, в убийцы прочат!
— Ну, зачем вы драматизируете?
— А как же вас понимать?
— Я хотел всего лишь уточнить, знали ли вы Гусеву?
— Все ее знали. В буфете работала. А потом смерть такая… внезапная. Запомнилось.
— Значит, близко не знали?
— Не знал, — ответил Мухин без запинки, но прозвучала в его словах не спокойная уверенность истины, а торопливость самообороны.
— В таком случае, прошу извинить, — поднялся Мазин, не уверенный, что извиняться стоило.
Нет, ничего не было в этом Мухине от моряка, но ведь годы пролетели с тех пор, как качалась палуба под упругими молодыми ногами Лехи, и вихрем взлетал он по тревоге к минным аппаратам. Да и сам Мазин — человек сугубо сухопутный, откуда ему почувствовать то, что легко улавливал коренной моряк Павличенко? Да… Волны пенятся, мачты кренятся… И люди тоже, к сожалению. Что же узнал он у Павличенко? Показалось, что видел тот убитую девушку, подходила она вместе с парнем, правда, обувь не сошлась. Да, многое не сходится, но сойдется, должно сойтись. И не случайно выделил он для себя это запылившееся дело из числа тех, что находились в производстве. Это было «его» дело.
Мазин вышел на нос. Отсюда море и ветер нападали на судно, штурмовали в лоб, и он весь напрягся, одолевая это, простреливаемое колющими солеными искрами, пространство. Каждый новый вал поднимался впереди стеной, нарастал грозно, почти черный внизу и увенчанный радужными вспышками по гребню, обрушивался на теплоход, но стальной нос вспарывал волну, выпускал из нее дух, волна не выдерживала, разваливалась, и с суровым и обиженным гулом обтекала судно по бортам, уступая место очередному соискателю. Хотелось бесконечно любоваться этой мужественной борьбой, не думая о слабости духа, которая подтачивает человека незаметно, проникает в поры исподволь, разъедает, заражает подлостью.
Он повторял это слово не по эмоциональной несдержанности, а сознательно, зная, что если и не сейчас, не сразу, но оно поможет ему понять и объяснить. И еще и еще перебирая не факты, немногочисленные и сомнительные, а ощущения, впечатления, возникшие и испытанные во встречах с каждым из троих людей, которых он подозревал, Мазин думал, кто же из них способен на подлость? Не на вспышку гнева или ненависти, а на трусливую, расчетливую подлость.
По воскресеньям Мухин редко оставался дома, особенно осенью, когда начиналась охота. Сначала его отлучки вызывали возмущение и противодействие, однако постепенно и жена, и дети, а у него детей было двое — сын и дочка, смирились с постоянным отсутствием главы семейства, и не только смирились, но и стали воспринимать его как факт положительный. Мухин заметил это поздно, негодовал поначалу, винил жену в том, что дети усвоили по отношению к отцу унижающий его, иронический тон мнимой почтительности, выслушивали и соглашались, чтобы тут же забыть все и сделать по-своему, тяготились отцом и не доверяли ему ничего из сокровенного, но потом, присмотревшись и убедившись, что с детьми все в порядке, в школе на них не жалуются, не болеют, Алексей Савельевич махнул рукой на семейные проблемы, передоверил воспитание жене, которая как женщина не волновала Мухина никогда, а как мать его детей устраивала всегда, и успокоился, приняв сложившиеся отношения с издержками, как должное, как своего рода плату за его мужскую свободу, которой пользовался он с нерушимым постоянством.
И потому Ирина удивилась крайне, узнав, что в разгар охотничьего сезона муж решил провести свободный день в семье. Она знала, что это значит. Целый день небритый Мухин будет слоняться по комнатам их обширной квартиры, некогда поразившей воображение студента Лехи, а теперь ставшей скучной и надоевшей, подходить частенько к буфету и проглатывать рюмочку, заедая то кружком колбасы, то кусочком сыра из холодильника, и затевать нудные, бесполезные разговоры, что-нибудь вроде:
— Какие ж ты, дочка, отметки получила?
— Две пятерки и четверку, папа.
— Пятерки это хорошо, а с четверкой подтянись. Сама знаешь, отец твой определенное положение занимает, нужно соответствовать.
— Хорошо, папа, я постараюсь соответствовать.
— А ты не дерзи! Относись к отцу уважительно.
— Хорошо, папа. Я буду относиться к тебе уважительно.
— Что значит — буду? А сейчас как ты относишься?
— Сейчас, папа, мы тоже относимся к тебе исключительно уважительно, — хмыкал сын из соседней комнаты.
— Алексей, пусть дети занимаются, — вмешивалась Ирина, стремясь разрядить обстановку.
— Занимаются… Бездельничают с утра до ночи.
— Откуда ты это знаешь, папа? — спрашивала дочка ехидно. — Ведь ты так редко бываешь дома.
— Да, редко. Потому что зарабатываю вам на хлеб с маслом, а вы…
— Оставь, Алексей, — просила Ирина.
И так могло продолжаться очень долго.
Но не сегодня. Сегодня Мухин ждал Курилова.
Вова позвонил вечером:
— Старик, ты, конечно, пострелять собрался?
— Ну…
— Да хотел забежать к тебе, посоветоваться.
— Ну? Что еще?
— Был у меня известный тебе человек.
— Ну?
— Вот и «ну!» Не телефонный разговор.
Храбрившийся Вова на самом деле дрожал уже мелкой дрожью и был уверен, что оба они находятся под постоянным наблюдением, а следовательно, и разговоры Мухина наверняка подслушиваются.
— Ладно, приезжай завтра, — сказал Мухин зло и рассыпал по столу собранные для охоты патроны. Понимал он, что по телефону Вова больше не сболтнет ни слова, а ехать, не поговорив с ним, невозможно. Какая же это охота, если догадки одна хуже другой будут душу мутить?
Совсем удивилась Ирина, когда муж за завтраком не притронулся к графинчику и не стал терзать детей пустопорожними собеседованиями. Больше того, подошел к ней на кухне, обнял за плечи и сказал тоном, от которого давным-давно она отвыкла:
— Трудишься, Ириша? Много у тебя хлопот с нашими сорванцами.
И вздохнул.
— Что это ты?
— Да ничего. Зря вы меня за бесчувственного какого-то держите. Занят я очень, устаю…
— Что ж ты не поехал на охоту?
— Нездоровится как-то. А тут Вова собрался забежать, Курилов.
— Скользкий тип.
— Почему? Жизнь у парня не сложилась, а он умница был, способный.
— Злой очень.
— Я ж говорю, жизнь не сложилась. Вот и злой.
И Мухин ушел к себе и, чтобы занять время, побрился.
Вова появился рано, поздоровался без выбрыков, — он побаивался Ирины, хотя открытых столкновений у них и не было, — и Алексей Савельевич сразу же взял его за локоть и увлек к себе в кабинет.
— Мы посидим, мать, у меня, тебя обременять не будем.
По пути он захватил из буфета графинчик.
Кабинет Мухина лишь назывался кабинетом, никакими делами хозяин там не занимался, спал только с тех пор, как перестал спать с женой. Большую часть кабинета занимал широкий диван, а на столе свалены были охотничьи принадлежности. На стене, на медвежьей шкуре, висели два ружья, напротив пейзаж с собаками, нюхающими воздух. Была еще полка с книгами, по преимуществу охотничьими альманахами.
Вова сразу же плюхнулся на диван, а Мухин остался стоять с графином в руке:
— Ну, что там?
— Представь себе, ничего.
— Как понимать? Был у тебя Мазин?
— Был. Спросил то же, что и у тебя. Я ответил. Он полюбовался развалинами и уехал.
— Чего же ты икру мечешь?
Курилов подскочил:
— Да, я обеспокоен. Поведение Мазина мне показалось странным.
— Да чем?
— Он ни о чем не выспрашивал! Разве так должен вести себя следователь?
— Не знаю. Я не следователь.
— Заметно. Посуди сам! Приезжает, задает один вопрос и вполне удовлетворяется ответами, которые ровным счетом ничего ему не дают. Почему?
Мухин пожал плечами:
— Обыкновенный формалист. Запишет, что не знали мы Татьяну, и точка.
Вова рассмеялся саркастически:
— Ну, Муха, ну… Да ты сам-то в эту глупость веришь?
— Почему бы и нет?
— Потому что так не бывает. Понимаешь? Не бывает. Это очень плохо, что он нас не допрашивает. Значит, у него есть другие источники информации, и как только он получит эту информацию, то тут же и уличит нас во лжи. А пока он нашу ложь зафиксировал. И положение наше ухудшилось. Подозрения усилились. Ведь кто врет? Кто? Те, кому нужно скрыть правду! А раз мы ее скрываем, то зачем? Поставь-ка себя на его место!
— Мне и на своем тошно, — ответил Муха мрачно и налил рюмочку. — Промочи горло, Вова.
Курилов возмущенно взмахнул рукой:
— Убери свою отраву!
— Это не отрава, Вова, а армянский коньяк. Пей, пока не посадили, там не дадут.
— Меня не посадят.
— А кого ж, по-твоему?
— Это ты кровь отмывал…
Мухин резко повернулся к двери, прикрыл ее поплотнее:
— Идиот! На всю улицу орешь! Зачем ты говоришь про кровь? Ты же знаешь…
— С твоих слов.
— Та-ак. — Мухин поставил графинчик на стол, поглядел на свои пухлые руки, будто боялся увидеть на них капли неотмытой крови, потер ладони. — Та-ак, значит… Сомневаешься? Или не сомневаешься?
Курилов демонстративно отвернулся к окну, выпятив острый подбородок:
— Я не ссориться пришел.
— А зачем? Зачем ты пришел? — Мухин присел рядом, заговорил, понизив голос: — Что тебе нужно? Если я убил, а ты доказательства имеешь, то чего ты суетишься, чего ногами в мокрых штанах перебираешь?
Курилов смотрел презрительно:
— Напрасно оскорбляешь, Алексей. Если я трус, то ты бюрократ-перерожденец! Ты утратил все не только святое, чего у тебя и не было никогда, но даже элементарную порядочность, представления о дружбе, о…
— Помолчи, Вова. Если ты по дружбе суетишься, спасибо.
— Да, это общая неприятность, нужно координировать усилия, чтобы ее избежать.
— Как же ты скоординируешь?
— Наверно, у тебя есть связи…
— Значит, мне самому начать трезвонить, показать, что я испугался, доложить раньше, чем этот Мазин?
— Ну жди, подставляй голову под топор.
— Я сам к нему пойду, потребую, пусть объяснит свою возню.
— Объяснит, жди. Зря храбришься!
Мухин схватил графинчик, наполнил рюмку. Не мог он не понимать, что известно Мазину нечто такое, о чем они с Куриловым не знают, и страусовая их тактика огульного отрицания, кроме вреда, ничего принести не может. И еще одна забота одолела Мухина, пугала его суетливость, паника Курилова, который, чтобы спастись, уйти от опасности, готов все на него взвалить, толкнуть в спину на узкой тропке, на самой крутизне, и тогда уж не удержишься, загудишь с грохотом. Или бесшумно, так, что никто и не услышит…
И был Мухин близок к истине.
Мазин вошел в кабинет и сдернул с плеч плащ. На паркет посыпались брызги. Не морские, соленые, а обыкновенные, дождевые — третий день над городом висели ноябрьские тучи, разнообразя жизнь горожан то мелким унылым дождем, то мокрым, лениво таящим на тротуарах снегом. Из-за непогоды Мазин не смог воспользоваться самолетом, пришлось добираться из Сочи поездом, и сейчас уже не верилось, что где-то на юге еще существуют солнце, синие волны и туристы-ротозеи, у которых постоянно пропадают деньги, сумки, а то и документы. К ротозеям Мазин испытывал профессиональное недоброжелательство — вечно эти шляпы загружают занятых людей неинтересной и трудоемкой работой! Он стряхнул фуражку, положил ее в шкаф и успел еще поправить галстук до прихода Трофимова.
— Здравия желаю, товарищ подполковник, — Приветствовал его облаченный в сугубо штатский пиджак инспектор. — Разрешите поухаживать? — Он смахнул с погона невидимую пушинку. — Вы такой блестящий сегодня.
Действительно, Мазин в хорошо пошитом кителе, с обветренным и загорелым лицом выглядел энергичным и мужественным рядом с заметно усталым Трофимовым.
— Как поживает Одесса-мама? Прошвырнулись по Дерибасовской? — Подражая одесситам, Трофимов произнес «прошьвирнулись».
— «Я вам не скажу за всю Одессу, вся Одесса очень велика…» — в тон ему ответил Мазин. — Да я там почти и не был, пришлось совершить небольшой круиз в Сочи.
— В Сочи? Живут же люди!
На этом обмен шутками закончился, и Трофимов внимательно выслушал все, что рассказал ему Мазин.
— Вот так обстоит дело, Трофимыч. Тучи, как видишь, сгущаются над Мухиным, но начать я хочу не с него, а с Витковского, который кажется мне человеком наиболее порядочным из этой троицы. А что ты без меня придумал?
— Разрешите мне побеседовать с Куриловым, Игорь Николаевич.
— Почему с ним?
— Потому что он кажется мне наименее порядочным из этой троицы, — пояснил Трофимов серьезно. — Витковский выгораживает Мухина скорее всего из глупой солидарности, из побуждений добрых, а вот Курилов, чувствуется, сам замаран чем-то, чепухой возможно, но пятнышко на себе знает.
— Думаешь докопаться до пятнышка?
— Если повезет. Сначала хочу припугнуть.
— Что это даст? Начнет крутить, лгать, путать.
— Само собой. Но уж Мухина с потрохами заложит, будьте уверены.
Мазин задумался:
— Только аккуратно, Трофимыч, аккуратно. Лишнего нам не нужно, и так избыток ненадежной информации. И не напирай на него, не злоупотребляй.
— А зачем? Что я, изверг? Пошлю повесточку чин чином, приглашу. Не на завтра приглашу, а дам ему подумать несколько дней, для такого человека чем больше ждать, тем хуже. Нервный он. Спесь и сойдет, пока дождется.
— Ну, ладно, пошли в обход. Ты — справа, я — слева. Обойдем и встретимся по ту сторону. Авось найдется, что рассказать друг другу.
И он одернул китель.
В итоге этого разговора Владимир Михайлович Курилов получил повестку с приглашением явиться восемнадцатого ноября в Управление внутренних дел, на четвертый этаж, в комнату 432, к тов. Трофимову В. Д., в шестнадцать часов. Трофимов и здесь остался верен себе, встречу назначил на конец дня, когда, по его расчетам, из Курилова должен был последний строптивый дух выйти.
Пятнадцатого числа Трофимову позвонили:
— С вами говорит Курилов Владимир Михайлович. Я получил довольно странную повестку, вызов… Понятия не имею по какой причине.
— Причину я вам объясню, Владимир Михайлович, при встрече.
— Дело в том, что я не смогу прийти восемнадцатого. Может быть, мне раньше зайти?
— Зачем же? Зайдите позже. Через недельку, например.
— Но почему — позже? Я могу раньше.
— А у нас свой распорядок, Владимир Михайлович. Все расписано до восемнадцатого. Так что давайте договоримся о следующей неделе.
— Да нет. Я постараюсь освободиться восемнадцатого.
Он швырнул трубку, а Трофимов свою положил тихо, с удовольствием, и улыбнулся.
Имелось и еще одно преимущество у Трофимова. Не такой вид был у инспектора, чтобы произвести на Вову впечатление, а знать о нем он не знал ничего, зато Трофимов узнал уже о Курилове многое…
И, наконец, припас Трофимов запасной, секретный ход. Простой в сущности, элементарный прием, не раз описанный в специальной и в приключенческой литературе, но ведь дело не в самих приемах, которые со времен первого преступления, убийства Каином Авеля, вряд ли существенно изменились, а в том, кто их применяет, а Трофимов был из тех, что умеют это делать.
Курилова встретил он стоя, вышел из-за стола немножко даже волоча ноги в своих не раз чиненных туфлях, и Вова увидел потрепанного жизнью, недалекого чиновника из тех, что звезд с неба не хватают, а десятками лет скрипят перьями за одним и тем же столом, и испытал облегчение. «Ну, это не Мазин», — подумал он, и оказался прав, и ошибся одновременно.
— Садитесь, садитесь, товарищ Курилов, — предложил Трофимов ворчливым голосом, вроде бы говоря: «Вот, трать тут с вами время», — и начал разбирать на столе бумаги, не глядя на посетителя.
— Мне, собственно, не ясна цель вызова, — начал было Вова высокомерно, но Трофимов остановил его и успокоил:
— А мы разберемся, разберемся. Вместе разберемся.
— В чем?
— Да как Гусеву убили. — И он заглянул в бумаги, будто не мог вспомнить имя: — Татьяну.
— Кто убил, я? — спросил Вова не без иронии.
Трофимов впервые поднял на Курилова глаза и улыбнулся ему голубым-голубым цветом.
— Разве ж я сказал, что вы?
И покачал головой укоризненно: «Ну как это люди простых вещей не понимают?»
— Я не сказал — вы. Как я могу утверждать такое, если все факты еще не собрал?
— Что значит «еще» не все?
— То и значит, что говорю. Ищем мы убийцу Татьяны Гусевой. Наметки определились, да вот не все сходится, потому вас и пригласили.
— Но вы хоть понимаете, что я к этому убийству непричастен?
— Извините, этого я тоже не говорил.
— Как же мне понимать?
— Вам-то легче понимать, — поделился Трофимов добродушно. — Ведь вы знаете, убивали вы или нет, а я пока не уверен.
— Ничего я не знаю!
— Как же так? Убивали или нет не знаете?
— Тьфу, черт! Вы меня запутали.
— И не думал! Зачем мне это? Мне нужны показания ясные, а вы нервничаете, слова мои мимо ушей пропускаете. Зачем вам нервничать, если вы не виновны?
— Откуда вы взяли, что я нервничаю? — спросил Курилов и перекинул ногу за ногу, ощущая, однако, увеличивающееся беспокойство.
— Не нервничаете? Вот и хорошо, ошибся я, значит. Тогда спокойненько и расскажите о своих отношениях с Гусевой.
— Никаких отношений не было.
Трофимов огорчился:
— Ну, как же… Зачем вы так? У меня о вас положительное мнение составилось, а вы так…
— Что «так»?
— Утаиваете. И непонятно, зачем. Ну, были вы в определенных отношениях, и что такого? Дело молодое. С кем не случается? Ведь это не значит, что обязательно женщину убивать нужно, правда?
Курилов смотрел обалдело:
— Да кто вам рассказал про отношения?
— А… Вот это другой разговор. Свидетели есть.
Как не ошеломлен был Вова, слова о свидетелях его приободрили: «На пушку берет проклятый сыщик! Не выйдет».
— Не могло быть никаких свидетелей.
— Есть, — повторил Трофимов строго.
— Назовите.
— Имеете право, — согласился Трофимов. — По закону.
— Так назовите.
— Сибирькову знаете? Клавдию?
— Первый раз слышу.
— Охотно верю. Прозывалась она в то время Кларой.
Что-то мелькнуло у Курилова, но не на пользу, а во вред. Нервничал он действительно и потому поторопился:
— Позвольте, это знакомая была у Татьяны? В кафе работала?
— Вот именно.
— Я же ее никогда в глаза не видел и она меня!
Тут Трофимов приподнялся из-за стола и выпрямился:
— А правда ли это?
— Я же говорю вам!
— Да вот Мазину Игорю Николаевичу вы говорили, что и Гусеву не знаете, а, выходит, знаете, раз о подруге ее слышали. После таких противоречий в ваших показаниях, не знаю, чему и верить.
Он развел руками и отошел к окну, давая Курилову возможность одуматься, раскаяться. Наступила пауза. Вова тер потные ладони, проклиная собственную неосторожность. Трофимов молчал, ворон считал во дворе. Курилов не выдержал первый:
— Так что же наговорила вам эта Сибирькова?
Трофимов вздохнул:
— В трудное вы меня положение ставите. Просите все вам открыть. Вам же потом выкручиваться легче будет.
— Я не собираюсь выкручиваться.
— Ну, если так, — согласился Трофимов великодушно, вернулся к столу и выдвинул ящик. Но из ящика достал он не показания Сибирьковой, которые на бумаге зафиксированы не были, а какой-то небольшой предмет, и, прикрывая его ладонью от Курилова, однако так, чтобы сама операция была тому видна, накрыл предмет газетой.
— А показала она вот что, — продолжил Трофимов, опустив глаза, не то читая невидимую бумагу, не то диктуя по памяти: — Сибирьковой было известно, со слов Татьяны Гусевой, что находилась она в интимных отношениях со студентом, проживающим на Береговой улице на частной квартире, по фамилии…
Вова почуял, как земля качнулась под ним. «Эта Кларка наверняка идиотка, и забыла все, перепутала. Ей Танька что-нибудь ляпнула про меня, а она теперь — интимные отношения! И попробуй, опровергни!»
— Не могла она меня назвать!
— А кого, по вашему мнению, должна была назвать Сибирькова?
Чем быстрее, лихорадочнее пробегал Курилов сложившуюся ситуацию, тем мрачнее она представлялась. Факты ложились в его воображении в беспощадную схему. Стало ясно, почему Мазин пришел к нему последнему (сначала у других о нем хотел выпытать!) и почему единственный он, именно он, а не Мухин и не Витковский, вызван сюда, к этому чиновнику, который теперь казался Курилову не добродушно-недалеким, а злобно, упорно-ограниченным тупицей. Конечно, он уперся в выдумки пошлой официантки и не сойдет с них, пока его, Вову, не погубит, чтобы повысить процент раскрываемости, или как там у них, будь они прокляты, это называется, «Откроет» преступление, и выдвинут его, наградят, может быть, это у него единственный шанс по службе продвинуться! Чего же ждать! На что надеяться? И в панике уставившись на Трофимова, уже не снисходительного, а строгого, Вова заметил, что тот похлопывает пальцами по неизвестному, скрытому газетой предмету: «Это еще что на мою голову?»
— Жду вашего чистосердечного рассказа, Владимир Михайлович, — услыхал он.
— Какие у вас основания верить этой женщине?
— Вы подозреваете ее в необъективности? Почему? Вы же сами сказали, что с ней незнакомы. Значит, показания ее объективны. Или вы опять соврали?
Глаза Трофимова больше не отливали голубизной. Он достал пачку с папиросами, положил на стол:
— Курите, Владимир Михайлович. Вижу, разговор нам долгий предстоит.
И подошел к выключателю, включил свет.
«Всю ночь допрашивать собирается!»
— Что значит — опять? Я не вру вам. Никаких интимных отношений у меня с Гусевой не было. Врет Сибирькова.
Трофимов заглянул под газету:
— Зачем ей врать?
Он погладил рукой газету.
— Что вы там прячете? Топорик окровавленный, которым я убил Гусеву? — не выдержал Курилов.
— Да нет, не топорик, а так, безделушку одну. — Он медленно сдвинул газету, и Курилов увидел медальон. — Узнаете?
— Что это?
— Посмотрите.
Трофимову стоило больших усилий выпросить медальон у Мазина. Никаких данных о том, что Курилов когда-либо видел это украшение, не было. Но Трофимов не ждал сенсаций. Если Курилов и не узнает медальон, все равно вещь эта смутит его, он не сможет понять, откуда взялась она у следователя и чем связана с обстоятельствами вызова. Трофимов хотел одного, понаблюдать за достаточно уже испуганным Куриловым. И не пожалел. Курилов, не открывая медальона и не видя надписи, узнал его:
— Откуда у вас эта штука?
Вова поднял глаза и встретил трофимовский взгляд в стальном варианте.
— Послушайте, Курилов, кто здесь дает показания? Вы или я? Кажется, мы с вами местами поменялись! Вы все спрашиваете, я отвечаю. А ведь нужно наоборот. Вам не кажется?
— Я что, арестован? — пробормотал Курилов по инерции. Слова его срывались сами собой, не извлекались твердой рукой в нужный момент, а просто проваливались в дырки. Трофимов понимал это и не реагировал. Он готовил бланк протокола:
— Учтите, вам придется подписывать каждую страницу, поэтому попрошу показания взвешивать.
— С Гусевой жил Мухин.
— Чем вы можете это подтвердить?
— Спросите у него самого.
— Он, как и вы, отрицал знакомство с Гусевой.
— Витковский знает.
— И он отказывается. Между прочим, почему?
— Не знаю я, не знаю. Не хотел подводить Мухина, наверно.
— Как и вы?
— Конечно.
— Или у вас была своя причина скрывать знакомство с Гусевой?
— Откуда она у меня?
— А у Мухина?
— У Мухина другое дело.
— Почему?
— Ну, его могут заподозрить…
— Почему? Такая связь еще не предполагает убийства.
— Я и не сказал, что он убивал. Я сказал, что он мог опасаться.
— Опасаться невиновному человеку нечего. Факт сожительства с Гусевой не обязательно обвиняет Мухина, как и с вас не снимает подозрений.
— Да почему опять с меня?
— Гусеву могли убить не только на любовной почве.
— А на какой же?
— Вы еще про медальон ничего не сказали. Вы видели его после смерти Гусевой или раньше?
— Раньше, конечно, раньше.
— Хорошо, так и запишем. При каких обстоятельствах?
— Безо всяких обстоятельств, просто видел.
— Странно.
— Что — странно?
— Странно вы ведете себя, Курилов.
— Я, по-вашему, убил?
— А кто?
— Зачем мне убивать? Это же бред! Нонсенс какой-то!
— А Мухину зачем?
— Я не сказал, что Мухин убил.
— Ясно. Стало быть, Мухину незачем, как и Витковскому. Исключим Мухина. Кто остается?
— Ну, ему хоть какой-то смысл был, хотя и он не убивал, — пробормотал вконец измотанный Вова.
— Какой же смысл?
— Жениться собрался.
— Это на нынешней жене?
— А на какой же! Ее отец, знаете, кто в то время был?
— Слыхал. Но не пойму, что из того? Гусева замужем была, встречались они с Мухиным… С ним ли?
— С ним, с ним!
— Хорошо. С ним так с ним. Встречались тайно, никаких загсов, вольные люди, сегодня встречаются, завтра нет…
— Она беременная была.
Трофимов задержал карандаш:
— Беременная? Вы уверены?
Вова не выдержал, крикнул:
— Представьте себе, что нет! Я вам сто раз говорю: я к этой истории непричастен. А вот Мухин был уверен.
— Хорошо, так и запишем.
— Собственно, что?
— По вашим показаниям, Гусева состояла в связи с Мухиным, от которого ждала ребенка. А Мухин, видимо, ребенка этого своим признавать не желал, так как ребенок мог явиться помехой к браку с его нынешней женой. Правильно, Владимир Михайлович?
— Да.
— Вот и хорошо.
— Но я не сказал, что Мухин убил…
— Конечно, нет. И я не говорю, что он это сделал. Мы пока факты разбираем предварительно. Знаете, не раз в моей практике случалось: вроде бы у одного человека все основания есть закон преступить, а у другого никаких, и он даже следствию помочь стремится, а глубже копнешь, и все наоборот выходит — основания липовые оказались, а «помощник» себя спасал, выгораживал…
— Как я?
— Про вас ни слова. Это я к примеру.
— Избавьте меня от таких примеров.
— Пожалуйста. Но разобраться сначала нужно.
И Курилов окончательно «понял», что недалекий этот, лишенный воображения бюрократ не выпустит его, пока не узнает такое, что решительно освободит Курилова от подозрений. «Пусть Муха сам со своими связями выкручивается, — решил Вова отчаянно, отбрасывая последние колебания. — Что мне делать, если против меня судьба, идиотское стечение обстоятельств! Показания Кларки, неизвестно откуда взявшийся медальон… Они же обожают разные штуки, вещественные доказательства… Нет, иного выхода нет!»
— Видите ли, я в самом деле умолчал вначале о связи Мухина с этой женщиной. Это моя ошибка. Чувство товарищеской солидарности, неправильно понятое, разумеется… Но теперь я вижу, что вопрос, так сказать, выходит за рамки…
— Излагайте-ка лучше факты, — прервал Трофимов сухо.
— Пожалуйста, пожалуйста. Мухин сожительствовал с этой девицей, и она, как и другие женщины ее поведения…
— Меня факты интересуют, а не мораль.
— Виноват. Гусева могла помешать браку Мухина, и у него возникла настоятельная необходимость избавиться от нее. Мухин подозревал, что Гусева, вернее, Витковский… Короче, он имел основания полагать, что они… Ну, вы сами понимаете…
— Ничего я не понимаю.
— Короче, Мухин знал, вернее, он сам предложил Витковскому билеты в кино, и мая основания полагать, что они пойдут с Татьяной. Он хотел убедиться…
— Провокацию устроил?
— Да, если хотите, да, именно провокацию. И выслеживал их. Я не знаю, что именно произошло между ними, вернее, между Мухиным и Гусевой, потому что Витковский уже был дома в это время, но Мухин пришел окровавленный и сказал, что увидел Татьяну мертвой в проулке, рядом с флигелем, где мы жили.
— Любопытно. Но излагаете вы сумбурно. Давайте-ка сначала по порядку, и, главное, подробно. Ничего не упускайте. И не скрывайте!
Трофимов еще разок глянул на Курилова.
— Что вы! Что вы! В интересах истины…
— Не только. Вам следует отвести обвинения от себя, если вы ни в чем не виноваты.
— Конечно, нет! И поверьте, я ценю ваше доверие…
На другой день Мазин внимательно перечитывал подписанные Куриловым страницы.
— Поздравляю, Трофимыч. Большего трудно было ожидать.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал Трофимов скромно.
Мазин расхохотался:
— В самоуничижении есть своя гордыня, Трофимыч. Как думаешь, много ли он наврал?
— Не знаю, Игорь Николаевич. Не соврать не мог, не тот человек, а вот где и в чем, затрудняюсь определить. Придется еще поработать.
— А пока Мухин? Таков вывод?
— Показания против него, Игорь Николаевич.
— А чутье, Трофимыч?
— Опять шутите?
— Серьезно. Ты убежден в виновности Мухина?
— Душа моя к нему не лежит, показания против, но придется еще поработать, — повторил Трофимов.
И Мазин был с ним согласен:
— Так и сделаем. Мухин от нас не уйдет. Есть о чем побеседовать и с Витковским.
— Вызовем его?
— Нет. Я съезжу к нему. Это не Курилов.
— Поймите меня, Станислав Андреевич, прошу вас. Убит человек, убит из побуждений низменных, даже если и с целью ограбления, во что я, прямо скажу, не верю. Мне поручено найти убийцу, и я взялся за это дело не только в согласии с долгом служебным, но и по глубокой внутренней убежденности, что имею дело с преступлением не случайным, подлым, раскрыть которое обязан. И поверьте, раскрою! Не первый год работаю и знаю, раскрою. Вы можете возразить: пятнадцать лет прошло, и не раскрыли, но не возражайте, ошибетесь! Лучше поверьте, убийца станет известен. Такая цель передо мной поставлена. Однако пути к цели разные. Есть короче, есть длиннее. Вы толкаете меня на длинный, дойду и им, но время потрачу, а время дорого. У меня ведь много и другой, не менее важной работы. И потому прошу вас — помогите путь сократить.