Стоя под козырьком палатки, списанной госпитальной палатки, по которой дождь, перестав барабанить, стекал шустрыми струйками, Адам смотрел, как его руки дотрагиваются до предметов, разложенных на импровизированном прилавке — доске, лежащей на двух бочках из-под пива. Надобности что-либо поправлять, разумеется, не было. Четверть дюйма вправо или влево ровным счетом ничего не значила для миндальной карамели, ирисок, ячменного сахара, сардин, масла, сгущенного молока, почтовой бумаги или иголок. Адам смотрел, как его руки совершают нервные, ласкающие движения, которые — при том, что льет дождь и никто даже не идет, и разорение подобралось близко, как кошка, что трется о ноги, — испокон века были ритуальными у торговцев-лоточников.
Он узнал этот жест. Он видел его раньше. Видел, как сухая, старая, желтеющая рука с такой же болезненной настойчивостью тянулась, чтобы дотронуться, переложить, без видимой цели подвинуть какую-нибудь вещицу ценою в пфенниг. Это было в Баварии, и при виде этого жеста сердце его всегда сжималось. Ему никогда не хватало смелости взглянуть в лицо человека, которому принадлежала эта рука, кем бы он ни был.
Теперь это его собственное лицо. Интересно, что выражает его лицо, когда рука совершает такие движения. Привычную тревогу или привычный упрямый стоицизм? Но нет никакой надобности, вспомнил он, ни протягивать руку, ни изображать тревогу или стоицизм. Это ни к чему, притом, что льет дождь, и никто не идет. Зачем же он взялся за эту роль? Во искупление какой вины? Или он взял на себя эту роль — этот жест и это страдание — потому что не знает, как иначе утвердить свое прошлое и свою личность в оцепенелом, туманном одиночестве этой земли.
Это была Виргиния.
Он выглянул из палатки. Дождь моросил по подмерзшему глиняному месиву улицы, где располагалась рота, к которой они были приписаны. За серой пеленой дождя мокли хижины, крохотные, приземистые, обмазанные глиной деревянные лачуги с такими низкими дверными проемами, что приходилось сгибаться, чтобы войти, с крытыми брезентом или парусиной крышами, сляпанными из всего, что под руку подвернулось, в ход шли палки, доски от ящиков из-под галет, выломанные из заборов жерди. На крышах красовались причудливые трубы из разных предметов домашней утвари, обмазанных глиной. Например, в хижине напротив его палатки трубу смастерили из пивного бочонка с выбитым дном. Однако в тяжелом, влажном воздухе все эти ухищрения были напрасны. Дым из этой трубы поднимался так же вяло, как из соседних, и грустно повисал в измороси, сползая вниз по мокрому брезенту крыши.
Над дверью висела доска с огромной, нелепой надписью: ДОМ, МИЛЫЙ ДОМ. Это было жилище Симса Пердью, героя.
В лачугах ютились люди. Некоторых Адам знал по именам. В лицо же знал всех. Лица были заросшие и бритые, старые и молодые, худые и толстые, измученные и ожесточенные, веселые и грустные, добрые и злые. Когда солдаты собирались вокруг его палатки, дразня друг друга, обмениваясь скабрезностями, проклиная командование или погоду, он изучал их лица. Ему необходимо было понять, какая жизнь скрыта за этой плотью, за руганью и добродушными шутками, за этой печалью. Однажды, подглядывая украдкой за Симсом Пердью — единственным человеком на земле, которого Адам ненавидел он заметил, как открылся, выпустив грязное ругательство, и закрылся рот, опустился тяжелый, отвисший, заросший щетиной подбородок, как бледно-голубые глаза увлажнились от виски и веселья, и вдруг лицо этого омерзительного создания исчезло. Вместо него перед Адамом откуда ни возьмись появилось лицо маленького мальчика, мальчика, которым, должно быть, когда-то был Симс Пердью, с рыжими волосами и смеющимися голубыми глазами, с веснушками и доверчивой улыбкой.
И разглядывая это новое лицо, Адам услышал внутри себя голос: Не смей ненавидеть его, не смей ненавидеть, или умри.
И сердце его в тот же миг распахнулось для радости.
Он подумал, что если бы однажды, хотя бы однажды, ему удалось побеседовать с Симсом Пердью, то его жизнь, да и жизнь вообще, стала бы простой и ясной. Если бы Симс Пердью повернулся к нему и сказал: "Знаешь, Адам, когда я был мальчишкой, со мной приключилась забавная история. Сейчас я тебе расскажу..."
Если бы Симс Пердью это сделал... Неважно, что он вспомнит и расскажет. Адам понял бы, что за этим скрывается другое, невысказанное.
А сейчас, в сером свете дня, Адам смотрел на лачугу напротив его палатки и думал о том, что Симс Пердью лежит там в сумраке и храпит на своей койке, а над ним витает удушливый смрад виски. Он видел надпись над дверью хижины: ДОМ, МИЛЫЙ ДОМ. Видел фигуру человека в непромокаемом плаще, который шел по улице с охапкой дров.
Это был Пуллен Джеймс, сосед Симса Пердью по хижине. Он носил дрова, таскал воду, готовил, заведовал уборкой и штопкой, и за свои труды регулярно получал пинки под зад. Адам смотрел, как с его плаща стекает вода. Прорезиненная ткань блестела тускло, как металл. Пуллен Джеймс смиренно нагнул голову, отворил сбитую из ящиков из-под галет дверь хижины и скрылся за ней.
Глядя на дверь, Адам вспомнил, что Симс Пердью награжден Орденом Славы за отвагу в битве при Антиетаме[27].
Улица вновь опустела. Дождь утих, но серый сумрак ещё больше сгустился. Адам с неподдельным интересом наблюдал, как его руки трогают и передвигают предметы на доске. Из пустоты улицы и созвучного этой пустоте настроения материализовалась движущаяся фигура.
Фигура была завернута в армейское одеяло, латаное-перелатаное, перехваченное у горла шнурком. Из-под бесформенного одеяльного кулька торчали ноги, они мелко семенили по грязи. На ногах были армейские ботинки невообразимой ветхости. На голове сидел тюрбан, а сверху, на тюрбане, ехала большая плетеная корзина, прикрытая куском непромокаемого плаща. Серое лицо глядело прямо перед собой, в дождь. Капли бежали по щекам и собирались на кончике носа и подбородка. Фигура приблизилась настолько, что Адаму стало видно, как морщится нос, пытаясь стряхнуть повисшую каплю. Фигура остановилась, отняла от корзины одну руку и почесала нос. Потом засеменила дальше.
Это была одна из ирландских женщин, построивших себе хижины у реки. Они стирали для солдат. Адам узнал эту ирландку. Узнал, потому что однажды в зимних сумерках, на краю лагеря, она остановила его, протянула руку и дотронулась до его ширинки. "Как насчет овечки, парень? — спросила она нежным, гортанным голосом. — Как насчет овечки?"
Ее звали Молли. Они дразнили её Молли Овечка и смеялись. Глядя ей вслед, Адам увидел, как она опять остановилась и отняла руку от корзины. Он не видел, но знал, что она снова почесала нос. Молли Овечка почесала нос.
В голову лезли глупые слова: Молли Овечка нос почесала под дождем.
Потом слова сложились в песенку:
Молли Овечка нос почесала,
Нос почесала под дождем.
Молли Овечка нос почесала под дождем.
Песенка привязалась и не отставала. Все лезла и лезла в голову. Он попал в этот назойливый куплет, как в ловушку.
И вдруг почувствовал, что сейчас заплачет.
— Что это со мной? — спросил он вслух. В испуге озирал он опустевшую улицу, грязь, дождь. — Да что же со мной такое?
Собрав товары в крепкий дубовый сундук, для верности повесив на него цепь и два больших замка, он взял коробку с деньгами, затянул шнуровку на входе в палатку и вышел на темнеющую улицу. Он вручит коробку в руки Джеду Хоксворту и подождет, пока его наниматель пересчитает наличность и сверится со списком проданных товаров. Потом он...
А что потом? Он не знал. Разум плотно смыкался над этой перспективой, — так туман собирается над долиной, скрывая её от глаз.
Вдалеке, в сумерках, он услышал пение, приглушенное, но явственное. В одной из хижин собрались мужчины и пели хором. Он остановился. Напряг слух. И разобрал слова:
Боже, Вечная Твердыня,
Спрячь меня среди пустыни.
Утоляет кровь христова
Жажду грешника простого...
Он подумал: Я еврей из Баварии.
Я стою здесь, думал он, в Виргинии, в сгущающихся сумерках, в роскошном пальто, которое принадлежало другому еврею. Этот другой еврей, тоже молодой человек, оставил это роскошное пальто в богатом доме и ушел воевать. Он пересек реку, которая сейчас, вон за теми деревьями, невидимо скользит во мгле. Он ворвался в темный лес за этой рекой. И погиб там.
Что чувствовал тот, другой человек, тот молодой еврей, стоя в сумерках и слушая, как вдалеке хором поют мужчины?
Адам думал о поселении: строй за строем, шеренга за шеренгой тысячи хижин простирались в ночь. Он думал о людях, о безымянных тысячах людей, которые ютятся в тесноте лачуг. Думал о Симсе Пердью, храпящем на топчане, в то время как Пуллен Джонс, сидя у печки, сражается с найденными в рубахе вшами под шипение и свист сырого полена. Он думал о Симсе Пердью, который встал однажды у кромки кукурузного поля и с безумным криком на устах стал размахивать прикладом мушкета, как цепом, разметав бурлящий вокруг него водоворот вражеских штыков.
Он думал о том, как вставал Симс Пердью, грозный в своем бесстрашии. Он почувствовал, как заструилась в нем сладостная жалость, заполняя все его тело. Эти мужчины в лачугах — они же не знали. Они не знали, кто они, не знали своей ценности. И жалость к ним вытеснила одиночество.
Потом он подумал об Аароне Блауштайне, который говорил, стоя в роскошной комнате: "Богу надоело вечно брать вину на себя. Вот и решил он на время переложить вину на плечи Истории".
Он думал о старике, который смеялся под громадной сверкающей люстрой.
Он думал: Только в сердце моем мир до сих пор един.
Адам распрямился — он вынужден был наклониться, чтобы войти в хижину. Он увидел, что Моис сидит возле печки на корточках и крошит в миску галеты. На углях кипел котел.
— Ну что, отдал Старому Бакре его денежки? — тихо спросил Моис.
Адам кивнул.
— Ну-ну, — пробурчал Моис. — Ты только глянь, что он нам выдал.
Адам заглянул в котелок.
— Что это? — спросил он.
— Цыпленок, — сказал Моис и театрально облизнулся. — Крепенький, здоровенький, жирненький цыпленок, ага. — Он снова облизал губы. Потом добавил: — Ага. Цыпленок с шестью титьками, и хвост у него как штопор. И аж визжит от удовольствия, когда хряпает помои, — Моис хихикнул. — Ну что, надурил я тебя, а? Это этот, как его. Шпик, вот как, с титьками. Соленая свинина. Соленая свинина с личинками. Эта свинина была так нашпигована личинками, что того гляди сорвется с места и побежит, и не остановится, даже если ты крикнешь: "Кис-кис, ко мне, поросятина!" Пришлось наступить на нее, чтобы не удрала, пока я резал её в рагу.
Он опрокинул миску с покрошенными галетами в котел с кипящим рагу.
— Э-эх, старое доброе матросское рагу, — бормотал он, помешивая в котле. Потом перестал мешать и оглянулся через плечо: — Знаешь, что сегодня изволили кюшать Старый Бакра? — спросил он. — Знаешь, что мне пришлось готовить для Старого Бакры?
Адам покачал головой.
— Цыпленка, — сказал Моис. — Честное слово, это был первый цыпленок на Рапидане[28] с 1862 года. Настоящий живой цыпленок. Я его поцеловал. Я похлопал его по маленькой кудрявой головке. А потом свернул ему шею. Я ощипал его. Я его разделал. Может, думаю, он нам хоть потрошков выделит на суп. Не-а. Думаю, может, он хоть скажет чего. Не-а, ничего не сказал, просто сел за стол и сожрал этого чертового цыпленка целиком. И подливку вымакал сухариками. Заставил насушить ему сухариков.
Он помолчал.
— Но я их немного пришмалил, — сказал он. — Не совсем до угольков, но прилично.
Адам смотрел на масляную лампу.
— Вам, еврейчикам, вроде как не положено свинину-то есть, так ведь? спросил Моис.
Адам кивнул.
— Чего же ты не скажешь ему, чтобы не давал нам больше соленой свинины?
Огонек масляной лампы еле горел.
— Вот если бы я был евреем, то я бы наверняка...
— Да мне все равно, что есть, — сказал Адам, не слушая и не сводя глаз с лампы.
— Ну, а мне не все равно что есть, и если бы я...
— Лампа скоро прогорит, — сказал Адам, почти не прислушиваясь к голосу сидящего на корточках человека.
— Ты знаешь, где банка с маслом, — сказал Моис. — И ты не инвалид.
Адам посмотрел на него. Негр сидел отвернувшись и помешивал рагу в котле.
— Я вовсе не имел в виду, Толбат, что ты должен сходить за маслом, тихо сказал Адам. — Я не собирался отрывать тебя от дела. Просто к слову пришлось. Просто в тот момент я смотрел на лампу.
Адам покопался за печкой и нашел жестянку с маслом, оставшимся после готовки. Он снял с проволоки лампу — простую банку из-под сардин. Масло в ней почти кончилось. Он наполнил банку, потом нашел кусок тряпки для нового фитиля. Взял бумажный жгут из связки с полки над печкой и зажег лампу.
Моис поднял на него глаза.
— Я не хотел сказать, что ты инвалид.
— Я понимаю, — сказал Адам.
— Просто говорят так, — сказал Моис. И принялся снова помешивать в котелке. Чуть погодя, не поднимая головы, он сказал: — Эта лампа, не очень-то она удобная. Старый Бакра должен был выделить нам свечи. Мне, например, свечи понадобятся для учебы.
— Для чего? — спросил Адам, погруженный в свои размышления.
— Ты точно как он, — сказал Моис.
— Как кто?
— Как Старый Бакра. Считаешь, что негру незачем учиться. Но я, я все равно собираюсь учиться. Кое-кто дает уроки... некоторые солдаты из роты "С". Они говорят, что негры должны приходить и учиться. Они дают уроки по вечерам. Я спросил Старика, можно ли мне ходить.
— И что он ответил?
— Сказал — нет. Сказал, что мое время принадлежит ему. А зачем тебе, говорит, учиться? Чтобы вылавливать вшей из башки, не обязательно знать, через какую букву пишется вошь. Тогда я сказал, что все равно буду ходить.
— А он что?
— Знаешь, как он смотрит? — спросил Моис. — То сидел за столом и в зубьях ковырялся. А то бросил ковыряться и одарил меня этим своим взглядом. Мол, я тебя предупредил. А сказать ничего не сказал. Я поставил посуду на полку и вышел.
Адам оглядел хижину. Посмотрел на стулья, ловко сколоченные из досок. На два топчана, сделанных из крепких бревен и гибких молодых ветвей, на которые сверху были положены матрасы из сшитых одеял, набитых соломой. На гладко обмазанную глиной печь. Он вспомнил, как тогда, в декабре, они строили хижину. Джедин Хоксворт сказал им:
— Я буду жить один. Негр мне построит. Он и тебе может отдельную хижину сколотить, — он помолчал, потом добавил: — Если ты, конечно, не такой оголтелый любитель ниггеров, чтобы спать с ним вместе.
Он, Адам, тогда немного постоял в раздумье, а потом спокойно сказал, что, наверное, может пожить и с Моисом.
Теперь он смотрел на Моиса, помешивающего рагу.
— Знаешь что, — сказал Моис, не отворачиваясь от котелка, — раньше было то же самое. До того, как я сбежал. Оттуда, — он махнул деревянной ложкой в сторону юга. — Тогда сажали в тюрьму, если ты учил негра.
Адам с любопытством оглядел предметы, составлявшие теперь их быт. Он увидел свой маленький ранец на полке, который так и не открывался с тех пор, как в доме Аарона Блауштайна туда были возвращены высушенные талес, филактерии и молитвенник.
Потом Адам сказал:
— Толбат.
— Дасэр.
— Толбат, — сказал Адам. — Я могу научить тебя читать. Я могу учить тебя каждый вечер.
Хижины Джеда и двоих его помощников удобно расположились примерно в пятидесяти ярдах[29] друг от друга, к югу от первого полка и к западу от второго. Хижины оказались на краю поселения, под прикрытием зарослей кустарника и молодняка, поднявшегося после вырубки строевого леса, этот молодой лесок тянулся к югу до реки. Его удалось уберечь от солдат, совершавших сюда набеги в поисках дров, только благодаря тому, что хозяин этих угодий провозгласил себя унионистом[30], подтверждая это заявление тем, что конфедераты сожгли его прекрасный дом, продвигаясь на север после Ченслорсвилля. Теперь он ютился в пристройке, где прежде жила черная прислуга, кормился с продовольственного склада федералистов и пил спирт из личных запасов бригадного генерала.
К северу от их лачуг располагался полк, к которому Джед Хоксворт первоначально был приписан маркитантом и в котором теперь весьма успешно вел торговлю. Но когда армия стала на зимовку на берегу Рапидана, Джеду Хоксворту крепко повезло. Во время отступления Мида осенью потерялась повозка маркитанта второго полка их отряда, а сам маркитант, видимо, попав в полосу неудач, умер от пневмонии. Джед понял, что ему выпал шанс. Он уже успел завести знакомство с унионистом-погорельцем и польстил ему, похвалив его вкус в области виски. Он увидел его дочь — девицу грустную и вялую, но с красивыми глазами и бюстом. Он знал, что дурная слава генерала Бартона как большого ценителя женских прелестей далеко не беспочвенна и что за зиму генерал вряд ли нашел время себя в этом смысле обеспечить. Он придумал способ, как подсунуть ему девчонку.
Так Джед Хоксворт получил должность маркитанта второго полка. Вернее, ссудил её своему хорошему другу, замечательному, трудолюбивому молодому человеку, который приехал в Америку воевать за свободу, но в армию не попал.
Это, разумеется, стоило ему 150 долларов, тактично переправленных в карман подполковника второго полка, который кое-что заподозрил насчет истинных отношений между Джедом Хоксвортом и его юным другом и намекнул, что доложит об этом армейскому начальству.
Также этот пост стоил Джеду Хоксворту немалого количества часов, потраченных на униониста, которому принадлежал участок леса. Но трехдневное "отмокание" под живительными спиртовыми струями несколько притупило чувствительность отца. Честно говоря, притупило настолько, что ему даже не пришлось стать свидетелем fait accompli[31], происходившего прямо на его глазах, если бы он пожелал их открыть. Но он предпочел не открывать и тем самым избавил себя от необходимости искать утешение в мысли, что если дочку и совратили, то по крайней мере это сделал офицер в чине генерала.
Невинный отец так и кочевал через зиму в размеренном ритме душевных подъемов и приступов тошноты, пребывая в мире иллюзий, вымыслов и самооправданий, и только раз или два во время недолгих просветлений с отчаянием вопрошал, что же станется с ним, когда придет весна, и Мид перейдет Рапидан, и он останется здесь совсем один.
Джед Хоксворт между тем процветал. Он сидел по ночам в своей лачуге при свете трех армейских свечей, установленных в банках из-под сардин на столе, сколоченном из ящиков от галет, и вел подсчеты. Он считал и вновь пересчитывал, терзаемый суеверным страхом, что допустил какую-то восхитительную ошибку в свою пользу. Но, как ни странно, если он и ошибался, то обычно себе в убыток, и пару раз весьма солидно. Затем, после обнаружения ошибки и её исправления, после проверки и перепроверки, после того, как он убеждался, что правильность результата не подлежит никаким сомнениям, его всякий раз охватывал зловещий ужас, не поддававшийся никакому разумному объяснению.
Он мерил шагами клетушку хижины, прислушиваясь к ветру в чаще или дождю, барабанившему по брезентовой крыше, и вдруг замирал, не смея повернуться спиной к низенькой двери. Он знал, что никто чужой войти к нему не может, дело было не в этом. Он давно укрепил крышу прочными балками, а дверь обил толстыми досками, и запирал её двумя тяжелыми брусками, которые вставлялись в железные гнезда в стене. Не ограбления он боялся. Если бы все было так просто, он снял бы со стены два кавалерийских пистолета и проверил запалы. Но он сидел с пустыми руками и не мигая глядел на неприступную дверь. Пробить её можно было разве что из пушки. Но леденящая дрожь в животе не унималась. Не разглаживалась напряженная складка на лбу.
Спустя некоторое время он снова пересчитывал деньги. Засовывал их в объемистый пояс, снимал верхнюю одежду, оборачивался поясом, прикрывал огонь валежником, задувал все свечи кроме одной, заползал на койку и переходил к следующей фазе страданий. Нет, засыпать-то он засыпал. Но потом начинались сны. Закрывая глаза, он знал, какой сон ему приснится: что он лежит в могиле, мертвый, но как бы недоумерший, вернее, что смерть его это вечное удушье под полуистлевшей курткой или куском одеяла, которыми прикрыли его лицо. И кто-то, хихикая в темноте, приподнимает эту тряпку прутиком.
Каждую ночь, укладываясь спать, он знал, что проснется от удушья и в конце концов встанет и бросится искать бутылку. Потому что он пристрастился к вину, изо всех сил сопротивляясь этому. Какие только лекарства он не пробовал, и порошки, и таблетки, и микстуры. У него бывали приступы ненасытного голода, потом дни, когда ничего не удерживалось в желудке. Он все больше начал задумываться о своем детстве. Это доставляло боль, потому что он не мог понять, что означают эти воспоминания.
Общество двух помощников стало для Джеда Хоксворта почти невыносимым. Он знал, что чутье его не подвело, что оба они, каждый по-своему, работают на совесть и что вряд ли кто другой станет ему подчиняться, как эти двое. К тому же, он был суеверно убежден, что без них его благоденствие кончится, испарится, как заколдованное золото. Но выносить их он не мог.
Не мог выносить спокойствия, толковости, вежливости, скромности Адама Розенцвейга. Ему хотелось разбить эту незыблемую поверхность, заставить Адама Розенцвейга кричать от глубокой душевной безысходности. И как-то вечером, когда Адам отдал ему выручку, он сказал:
— Эй, погоди-ка. Куда это ты так спешишь? Тут ведь может и не сойтись.
Адам стоял, бледный и напряженный, в ожидании, пока закончится медленный, изнурительный процесс подсчета.
— Все правильно, — произнес наконец Джед. Адам сказал "спокойной ночи" и нагнулся, чтобы выйти в низкую дверь. — Думаешь, ты так чертовски умен, прошептал тогда Джед в ярости.
Адам выпрямился, оглянувшись.
— Что вы сказали, мистер Хоксворт? — спросил он. Он и в самом деле не расслышал.
Джед глядел на него в течение долгой минуты, потом сказал:
— Ничего. Ничего я не говорил, — и отвернулся к огню.
Адам молча вышел.
С тех пор каждый вечер Адам без напоминания дожидался, спокойный и бледный, пока Джед сверит выручку со списком проданных товаров. Вообще-то ничего он не проверял. Он выполнял положенные движения, но что-то, он не понимал что именно, все время подсознательно мешало ему. Все это время он бросал на Адама косые взгляды и ждал, когда в нем прорастет знакомая боль. И закончив наконец фарс, говорил:
— Н-да, все в порядке. — И хмуро прибавлял: — На сей раз.
— Спокойной ночи, сэр, — говорил Адам и уходил.
Но однажды Джед сказал:
— Погоди. Как вы там ладите с негром?
— Хорошо ладим, — ответил Адам.
— Н-да, — сказал Джед. — Негр мне рассказывал, что вы там развлекаетесь на полную катушку. Ты его, вроде, читать учишь.
— Да, — сказал Адам.
Джед изучал его с мрачным любопытством.
— И чего это ты так ниггеров любишь? — спросил он наконец.
Адам стоял молча. Он чувствовал, что его затягивает трясина, топь. Он чувствовал, что физически не в состоянии говорить. В конце концов с усилием произнес:
— Думаю, что я их люблю не больше, чем остальных людей. Я вообще не знаю, люблю ли я людей. Просто я думаю, что они — я имею в виду чернокожих — должны быть свободны.
— Свободны, — повторил Джед Хоксворт. Он выдавил из себя кислую улыбку, которая оттянула вниз уголки его тонких губ под длинными, блеклыми усами. — Ни черта ты не знаешь, — сказал он. В комнате было слышно его дыхание.
Он повернул к Адаму лицо с маленькими, пронзительными глазками, тонкими, перекошенными от злобы губами, острым подбородком, торчащим между усами.
— Слушай, — спросил он с горечью, — да что ты знаешь-то? Что ты вообще знаешь?
Адам смотрел на него, не отрываясь. Джед резко отодвинул одну свечу, она вывалилась из консервной банки и упала на пол, продолжая гореть.
— Отвечай мне, кретин! — закричал Джед Хоксворт. — Прекрати пялиться на эту идиотскую свечу и ответь мне!
Адам не мог ответить, мог только смотреть.
Джед Хоксворт резко поднялся. Дыхание его стало ещё слышнее.
— Думаешь, я свободен? — спросил он. — Свободен, думаешь? Думаешь, хоть один человек — хоть кто-нибудь — свободен?
Правая рука его слабо вцепилась в манишку, как будто хотела рвануть, да сил не хватило. Дышал он с присвистом. Он с трудом опустился на стул, не сводя глаз с лица Адама.
— Свободен, — повторил он, на этот раз негромко, выпустив слово и затем отдернув от него губы, как будто оно было гадким на вкус.
Потом начал смеяться. Это был тихий, задыхающийся смех, и длился он с полминуты. Потом прекратился.
Адам слышал, как снаружи, в темноте, ветер шумит в вершинах деревьев.
— Похоже, иногда вечерами ты не отказался бы посидеть и поболтать с белым, — сказал Джед Хоксворт. — Как джентльмен с джентльменом, — он замолчал, как будто превозмогая желание продолжать.
— Я бы с удовольствием посидел с вами, сэр, — сказал Адам. — Когда пожелаете.
Хоксворт ничего не отвечал, только смотрел на него. Адам снова услышал ночной ветер в деревьях.
— Уходи, — зло сказал хозяин. — Давай, убирайся. Топай к своему дружку, к этому черному сукиному сыну.
Адам направился прямо к дому, вошел, сказал "добрый вечер" и сел на табурет около печки. На плите кипел котелок. Моис за столом срисовывал буквы с карточек, которые сделал для него Адам. Сейчас он работал над прописными буквами. Он закончил выводить алфавит и передал Адаму листок.
— Ну как? — спросил он. — Неплохо для негра, дитяти Божьего?
Адам разглядывал кривые, корявые буквы. Он заметил, что его собственный указательный палец правой руки, которым он водил по листку, дрожит, словно от напряжения. Поднял голову и увидел, что негр почтительно тянется к нему всем телом, грубоватое темное лицо выдвинулось вперед, глаза с красными прожилками воззрились на него с беззащитной мольбой.
— Ну как? — умоляюще спросил Моис почти шепотом.
— Хорошо, — сказал Адам и вздрогнул, настолько фальшивым был его тон. — Очень хорошо, — повторил он, постаравшись придать голосу сердечность и не выдать того, что он вдруг совершенно неожиданно почувствовал безнадежность, бесцельность и где-то внутри, в самой утробе — отвращение к этому делу. Если бы эти глаза не смотрели с такой беззащитной мольбой. Если бы...
Если бы что?
— Послушай, — сказал он. — Я хочу у тебя кое-что спросить. — И не дожидаясь, пока Моис, удивленный внезапной холодностью тона, чему Адам был удивлен не меньше него, ответит, продолжил: — Он — мистер Хоксворт — снова оскорбил тебя? В смысле, называл тебя обидным прозвищем?
— Чего? — не понял Моис вопроса. Потом лицо его скривила насмешливая гримаса. — В смысле, не называл ли он меня черным сукиным сыном?
— Да, — сказал Адам. — Черным сукиным сыном, — он услышал, как его голос выговаривает слоги с излишней четкостью. Он почувствовал, что Моис подозрительно и недоверчиво изучает его, как будто подглядывая из зарослей густого кустарника.
Потом Моис опять хмыкнул.
— Не-а, — тихо сказал он. — И не назовет. Никто меня так не назовет. Больше никто. И он это знает.
Он замолчал. Набычился, сидя на стуле — ноги широко расставлены, локти торчат в стороны, ладони с растопыренными пальцами уперты в колени и медленно поглаживают мышцы под брюками — вперед, назад.
— Но, — сказал Моис, — это не значит, что он не хочет. Он хочет назвать меня черным сукиным сыном. Прямо видно, как он сдерживается изо всех сил. Рот его надувается, старые губы кривятся, и вот он уже не может удержать слова. Они вырываются. Он говорит: "Ты... Ты...".
Моис тихо засмеялся.
— Угу, — сказал он, — и ты понимаешь, что он хочет сказать. Но он этого не делает. Не договаривает. Только смотрит.
Адам отвел глаза. Он посмотрел на буквы, которые Моис с таким прилежанием рисовал на листе бумаги. Он заставил себя взглянуть на них. Заставил себя произнести:
— Эти буквы, Толбат, они хорошо получились. Даже очень.
Но Моис не слушал. Не сводя с Адама глаз, он негромко сказал:
— Почему ты меня об этом спросил? Не называл ли он меня черным сукиным сыном? — он подождал, потом сказал ещё тише: — Чего это тебе понадобилось знать-то?
Сначала Адам не отвечал, уставившись на Моиса. Потом сказал:
— Просто так, из интереса.
— Так вот, слушай, — сказал Моис. — Слушай хорошенько. Я — я теперь буду тебе каждый вечер отчитываться. Чтобы ты больше никогда не спрашивал просто так. Из интереса.
И он сдержал слово. Каждый вечер, выбирая всегда разное время, Моис отчитывался. И Адам ждал, — считая минуты, с ужасом ждал момента, когда Моис это скажет и засмеется.
Однажды Адам думал, что Моис забыл или ему надоела эта игра. Они уже легли. Погасили лампу. Адам почти уснул. И тогда услышал голос с соседней койки.
— А старик-то, — сказал голос, — сегодня не назвал меня черным сукиным сыном.
И следом — смешок в темноте, приглушенный, мягкий, как мех.
Погода переломилась. Темнеть стало позже, а сумерки тянулись дольше. В сумерках легкий ветерок с пустоши за лагерем приносил наводящий грусть сладковатый запах не потревоженной плугом земли, смешанный с запахом дыма из печных труб. Пришло сообщение, что Грант[32], который победил при Виксберге[33], назначен верховным главнокомандующим в чине генерал-лейтенанта. И, скорее всего, возглавит штаб потомакской армии.
Эти новости и послужили поводом для веселья — с песнями и танцами. Веселились следующим образом. Симс Пердью с безумным гиканьем носился вокруг костра. Солдаты из роты "С" положили полдюжины выцветших банкнот на дно корыта, присыпали купюры мукой дюймов на двенадцать[34] и подговорили пятерых негров попытаться со связанными за спиной руками добыть богатство, рискуя задохнуться. Адам сидел на ящике из-под крекеров у стенки маркитантской палатки и смотрел. Моис пристроился рядом на корточках. Они наблюдали за Симсом Пердью, который с воплями отплясывал кругами вокруг корыта, где негры рылись в муке, и лупил их по головам.
— Я б тоже от доллара не отказался, — сказал Моис. Он не отрывал глаз от этой сцены. — Но на такое я б не пошел, — и, помолчав, добавил: — Нет, ни за какие деньги.
То и дело Симс Пердью прерывал свою безумную пляску вокруг корыта, чтобы выхватить у приятеля кувшин и сделать жадный глоток или наклониться и, возложив огромную, как окорок, пятерню на голову одного из негров, вдавить его лицом в муку. Когда он отнимал руку, жертва принималась кашлять и отплевываться, мука летела во все стороны, а Симс Пердью подпрыгивал, испускал истошный вопль и продолжал танец. Он закатывал глаза и хохотал, в полнейшем восторге запрокидывая крупную голову, усеянную слипшимися от пота огненно-рыжими, детскими кудряшками.
Адам глядел на него во все глаза.
— Он делает им больно, — сказал он.
— Больно он сделает мятежникам, — сказал Моис. — Не говоря уж о том, скольким из них он уже сделал больно. Отправив на тот свет.
Они помолчали, наблюдая.
Потом Адам сказал:
— Кто-то должен остановить его.
— И кто же его остановит? — спросил Моис. — Он любого отправит на тот свет. Как тех мятежников. На том кукурузном поле у Антиетама, мне рассказывали. Он даже не стрелял. Не-а, просто встал и перешлепал их прикладом — чпок!
Сидя на корточках, Моис изобразил, как Симс управлялся со своей винтовкой: "Чпок! Чпок!" — выкрикивал он хриплым шепотом. "Чпок! Чпок! Чпок!"
Глаза его блестели.
Немного погодя, он сказал:
— Ему дали медаль. За то, что перечпокал мятежников.
Симс Пердью с воплями кружил в танце. Они смотрели.
— Я бы не отказался от медали, — сказал Моис.
Симс Пердью перестал вопить и кружиться. Он нагнулся, ухватил одного из связанных негров за щиколотки и поднял в воздух. Гигант стоял с невинной, широкой улыбкой на сверкающим от пота лице и держал негра над землей, но не слишком высоко, чтобы лицо его осталось погруженным в муку. Черная голова судорожно дергалась. Над корытом вздымались вулканы и гейзеры муки: видимо, утопленный в ней рот пытался закричать. Голове временами удавалось приподняться над поверхностью и сделать вдох, прежде чем снова погрузиться в муку.
Адам не отрывал глаз от этой сцены. Его охватил тошнотворный ужас. Он не знал, чего боится. Ужас поднимался изнутри.
Потом вдруг Симс Пердью загоготал. Он мотал негра за пятки и гоготал от неудержимой радости. Он запрокидывал красивую мальчишескую голову с огненно-рыжими кудряшками и от души хохотал заразительным смехом.
Адам понял, что вскочил. Что бежит к корыту, к Симсу Пердью. Но он не добежал. Не успел он сделать и четырех шагов — чья-то рука схватила его, и сиплый, дрожащий голос зашептал:
— Боже Всемогущий, тебя же убьют, полезешь, и он убьет тебя — он тебя убьет, Кривуля!
Адам вырывался из сжимающих его объятий.
— Пусти меня! — крикнул он, или пытался крикнуть, ибо в груди почти не осталось воздуха.
— Кривуля... Кривуля... — голос теперь умолял. — Тебя убьют, Кривуля...
Адам вертелся, пытаясь освободиться из объятий.
— Пусти! — крикнул он.
— Нет... нет, Кривуля... дурак ты чертов!
Адаму удалось высвободить руку. Это была левая рука. Он сжал кулак и ударил Моиса Толбата в лицо. Позиция оказалась крайне неудобной, и левая рука была намного слабее правой, но он ударил изо всех сил. Он попал Моису по щеке, и Моис посмотрел на него сверху вниз удивленным, горестным, проникновенным взглядом.
Кулак Адама вновь ударил по лицу. Лицо немного отпрянуло. Голова досадливо дернулась, как бывает, когда человек отгоняет муху или не может вспомнить что-то важное и от этого сердится. Моис Толбат, казалось, пытался вспомнить что-то важное или сообразить, что говорят в таких случаях. Лицо у него застыло от напряжения.
— Пусти! — крикнул Адам и снова ударил.
Руки разжались.
— Ладно, — сказал Моис Толбат. — Гляди! — и мотнул головой в сторону корыта.
Симсу Пердью наскучило развлечение. С грустным безразличием он просто выпустил пятки чернокожего, и парень упал, как полупустой мешок картошки, а Симс возобновил свой маниакальный танец, с кружением и воплями. Негр выбрался из корыта и откашливался, тихонько постанывая. Какой-то солдат нагнулся и перерезал веревку на его запястьях. Парень сел и стал тереть лицо, неуклюже размазывая муку. Он мучительно дышал ртом, губы его, как заметил Адам, были приоткрыты. Но зубы стиснуты. Он что-то держал в зубах.
Правой рукой парень вынул изо рта то, что держал. Это действительно нельзя было просто выплюнуть и забыть. Парень поднял это над головой, все ещё хрипя и отплевываясь. Лицо под разводами муки улыбалось. Улыбка получилась бледная, хилая, кривенькая, в мучных разводах, но это была улыбка.
Предмет, зажатый в руке, оказался развернутой долларовой купюрой.
Адам вернулся к своему ящику из-под крекера в тени палатки и сел. Моис подошел и снова сел рядышком на корточки. Солдаты вокруг корыта кричали "ура". Они кричали "ура" победителю, державшему купюру. Крики становились все более дикими. Негр продолжал улыбаться. Несмотря на хрипы и свист в груди, он улыбался.
Остальные негры, стоящие на коленях вокруг корыта, до сих пор связанные и не обогатившиеся, повернули к нему измазанные в муке лица. Они тоже улыбались.
Внезапно крики "ура" прекратились. Один солдат резко обернулся к стоящим возле корыта.
— Черт вас дери, — обратился он к ним, — а вы-то чего лыбитесь? Вы-то ничего не нарыли. Ни хрена вы не разбогатеете, если будете тут торчать и ухмыляться. Ройтесь, ну!
И негры принялись рыться.
Адам и Моис, сидя в тени палатки, наблюдали последнюю фазу веселья. Они видели, как Симс Пердью кружится и вопит. Видели, как негры роются в корыте и как один из них поднялся со скомканной бумажкой в зубах. Но никто теперь не кричал ему "ура". Видели, как солдаты сидят у костра и передают кувшин по кругу. Видели, что негр, которого поднимали за пятки, лежит на боку, отвернувшись, и кашляет, кашляет. Видели, как Симс Пердью то и дело останавливается, чтобы ткнуть в корыто очередную черную голову.
Спустя некоторое время, Адам, глядя на корыто, из которого поднялась только что отпущенная Симсом Пердью голова, сказал:
— Я сожалею о своем поступке.
— Ты чертов дурак, — сказал Моис. — Он бы тебя убил.
— Я хочу сказать, мне жаль, что я тебя ударил.
— А я и не почувствовал, — сказал Моис. — Было бы о чем говорить.
— Ей-богу, Моис, — сказал Адам, — я даже не понимал, что бью тебя. Я просто... просто не мог этого вынести. Того, что там творилось, — он кивнул в направлении корыта.
— Вынести, — сказал Моис. Он сидел на корточках и улыбался. — Вынести, — повторил он. — На свете много такого, что тебе лучше бы научиться выносить, — он поглядел на Адама и широко улыбнулся.
Потом стал смотреть на корыто. Симс Пердью тыкал черную голову в корыто, Моис хмыкнул.
— Лучше сиди и не рыпайся, — сказал он. — Только попробуй, дурак ты чертов, снова тебя схвачу. Угу, — он хихикнул, — а то убьют тебя, кто меня тогда буквам выучит?
Он снова усмехнулся.
Вскоре начался дождь. Адам увидел, как первые капли упали в огонь, капли падали с темного неба и вспыхивали на свету, прежде чем исчезнуть в пламени. Солдаты потянулись под крыши. Но не Симс Пердью. Он выписывал круги и кренделя, улюлюкал и пьянел прямо на глазах.
Внезапно Симс Пердью уселся на землю. Он сидел посреди улицы, дождь лупил его по волосам, а он пел, и пение его больше походило на мычание:
Увито лаврами чело
Я пал за Линкольна в бою.
Мне ангел протянул крыло...
Но что же маму ждет мою?
Адам ждал, наблюдая. Дождь пошел сильнее. К певцу, который рыдал в три ручья от переполнявших его чувств, подошли четверо, подняли — по одному крепкому парню на каждую четверть Симса Пердью — и понесли его прочь, поющего и плачущего в голос.
Моис встал.
— Промок я, — сказал он. — Пойду.
Адам промолчал.
— Ты идешь? — спросил Моис.
— Нет, пока нет, — сказал Адам.
— Дурак чертов, — сказал Моис и ушел в дождь.
Адам ещё немного посидел. Он смотрел на пустую улицу, на капли, вспыхивающие над костром. Потом огонь начал гаснуть. Адам почувствовал, как за воротник потекли струйки, как пальто на плечах пропиталось влагой.
Весна была в разгаре.
Затягивая шнуровку на входе маркитантской палатки, Адам увидел людей, сидевших перед своими лачугами на ящиках или бревнах, а то и на корточках, они демонстрировали чудеса устойчивости и долготерпения. Было ещё достаточно светло, чтобы играть в карты. Или в "ножички". А то и в стеклянные шарики. Перед одной хижиной мужчины бросали шарики, ползая на карачках, как мальчишки. Адам тронулся по улице, неся коробку с выручкой и вдыхая душистый воздух.
Войдя в дом, он увидел, что Джед Хоксворт сгорбился над столом. При свете свечей лицо у него казалось вытянутым и бледным, со зловещими пятнами теней. На столе перед ним лежала раскрытая газета. Ничего не говоря, он уставился на Адама. Адам поставил на стол коробку.
— Вот, сэр, — сказал он и приготовился ждать.
Джед на коробку и не взглянул. Резко подвинул Адаму газету, не отрывая глаз от его лица.
— Прочти, — сказал он, тыча пальцем в страницу. Адам прочел заголовок.
СМЕРТЬ КРУПНОГО ФИНАНСИСТА
Он понял сразу, ещё не читая. Понял, что Аарон Блауштайн умер. Внезапно он почувствовал себя совершенно потерянным. Он заставил себя читать дальше, но подробности и без того казались ему давно известными.
Аарон Блауштайн умер от инфаркта. Нездоровилось ему давно, с тех пор, как в битве при Ченслорсвилле погиб его сын, единственный ребенок, и вслед за этим покончила с собой жена. Да, даже это казалось Адаму давно известным, но теперь, увидев это напечатанным на серой бумаге, он ощутил вину. Как будто он сам дал ей в руки веревку, нож или бутылку. Нет, безжалостно думал он, не в этом моя вина, а в том, что с самого начала я слепо отвергал эту догадку. Погруженный в собственные мечты, он отказывался признать догадку.
Он заставил себя читать дальше. Бедный коробейник нажил огромное состояние. Размер его пока не определен, но оно огромно. На то, чтобы вычислить точную цифру, потребуется время. Завещание существовало, но оно устарело, ибо писалось до смерти жены и сына. Никаких ближайших родственников пока не выявлено, по крайней мере, в Америке. Мистер Блауштайн владел крупными акциями железных дорог, таких, например, как...
— Знаешь, зачем я тебе это показываю? — голос Джеда Хоксворта прервался.
Адам посмотрел на него.
— А затем, чтобы ты перестал заниматься пустяками, — сказал Джед. Этот старый еврей дал мне кредит, очень большой кредит. Неизвестно, как они теперь поступят. Скажут — давай срочно выплачивай. Хрен тебе, а не кредит. — Он поднялся и стукнул по столу кулаком, отчего пламя свечей заплясало. Так что берись за ум и вкалывай, понял? Если я прогорю, знаешь, что тогда будет? Да, с вами — знаешь что? Вот и подумай. Ты и этот ниггер.
Джед Хоксворт сел. Он уставился на коробку, не узнавая её. Посидел так, потом негромко сказал:
— Пожалуйста, уйди. Я хочу, чтобы ты ушел.
Адам вышел в ночь. Он бесцельно побрел прочь, к кромке леса. Отойдя немного к западу, сел на поваленное дерево. Его охватила слабость. Он спросил себя: Неужели я всегда думал, что когда придет время, я смогу вернуться? Смогу вернуться и быть его сыном?
Мысли остановились. Как будто им понадобилось сломать невидимую преграду, чтобы пойти дальше.
Они пошли дальше: Смогу вернуться и быть богатым?
Да, подумал он, какая-то часть его цеплялась за возможность когда-нибудь вернуться и стать богатым. Он сидел под высокими деревьями с поникшей головой. Он ждал, пока ему станет лучше. Пока он примирится с этой мыслью.
Но лучше не стало. Стало хуже. Вдруг вспомнилось, что он чувствовал после побега с "Эльмиры", когда никто его не преследовал, никто даже не крикнул вслед. Снова он почувствовал себя полностью обесцененным, печально призрачным. Да, понял он, только существование Аарона Блауштайна помогло ему почувствовать себя настоящим, узнать, кто он.
Теперь он остался один.
Он поднял лицо. Небо было исколото миллионами звезд прекрасной ночи. Он глядел вверх и удивлялся: как можно быть одиноким и в то же время не одиноким? Как можно ничего не стоить и все же чего-то стоить?
Он подумал: Я должен это понять. Если собираюсь жить.
Он обдумывал эти слова, когда послышался шум. Он испуганно оглянулся, во тьме проявилась фигура. Она приблизилась и склонилась над ним.
— Как насчет овечки, парень? — прошептал голос. — Не желаешь овечку?
— Нет, — сказал Адам. — Прошу вас, нет.
— А то, гляжу, ты тут совсем один сидишь, — сказала она и присела на бревно, не слишком близко к нему.
Помолчав, она сказала:
— Полтинник. Всего-то полдоллара.
Он не ответил.
Она сказала:
— Не каждой девушке достается то, чем Молли владеет по милости Отца Всемогущего. Я готова оказать тебе честь. Так что уверяю, молодой человек...
— Я хочу посидеть здесь, — сказал Адам.
— Ну, посиди, отдохни, — сказала она.
И больше не проронила ни звука. Стало так тихо, что он даже забыл, что она здесь. Потом услышал её дыхание. Незаметно скосил на неё глаза. По тому, как мерцало во тьме её белое лицо, было ясно, что она смотрит вверх.
Чуть погодя он сказал:
— Молли.
— Да?
— Откуда ты родом?
Немного помолчав, она ответила:
— Клойн.
— Где это?
— В Ирландии, — сказала она. — Я ирландка.
— Красиво там? — спросил он.
Секунду было так тихо, что ему показалось, она не расслышала вопроса.
Потом она вскочила. Она наклонилась к нему под темными деревьями.
— Сукин ты сын! — сказала она дрожащим от гнева голосом. — Ты тупой, паршивый сукин сын. А ведь я чуть было не дала тебе это. За так, дурак. Клянусь — клянусь святыми ранами Господа нашего.
Она ударила его. Он удивился, насколько слабым оказался удар, пришедшийся в бровь, и второй, задевший плечо. Она снова ударила, но он почему-то не мог пошевелиться.
— ... а теперь... теперь и за миллион долларов не проси, — говорила она, — за миллион долларов не дам тебе этого, дурак.
Она отступила на шаг.
— Не дам, — голос её прервался, — святыми ранами Отца Нашего клянусь!
Она повернулась и побежала в чащу, спотыкаясь и продираясь сквозь темнеющие кусты, как старая корова, которую спугнули с места ночлега.