ПРИЛОЖЕНИЯ

К. Н. Атарова ВЫМЫСЕЛ ИЛИ ДОКУМЕНТ?

Удивительное, ни на что не похожее сочинение — и роман, и исторический труд.

Вальтер Скотт

Все мы знаем Даниэля Дефо как автора знаменитого «Робинзона Крузо». Однако он был одним из самых плодовитых и разносторонних сочинителей своего времени. Список произведений Дефо по современным данным (ведь большинство вещей он публиковал анонимно) перевалил за полтысячи названий. И, помимо романов, среди них: сатирические памфлеты на злобу дня в прозе и в стихах, жизнеописания всякого рода знаменитостей (включая уголовных преступников), труды исторические (самые разнообразные — от «Истории войн Карла XII» до «Отчета об истории и реальности привидений»), описания путешествий (реальных — «по всему острову Великобритании» и вымышленных — «кругосветных») и множество трактатов и эссе по экономике, коммерции, политике, богословию по вопросам глобальным и частным: от «Всеобщей истории торговли» до «Надежного плана по немедленному предотвращению уличного воровства»…

Отнюдь не все из перечисленного здесь равноценно. Многое давно забыто и представляет лишь историко-культурный интерес. Даже вторую, а тем более третью книги, связанные с Робинзоном — «Дальнейшие приключения Робинзона Крузо» и «Серьезные размышления Робинзона Крузо», — сейчас мало кто знает. И не случайно — суд истории справедлив: они действительно уступают не только его первенцу, но и многим другим романам.

Однако среди шедевров писателя и поныне издается в Англии (наряду с такими романами, как «Робинзон», «Молль Флендерс», «Роксана») массовыми тиражами в мягких обложках — верный признак читательской популярности — «Дневник Чумного Года», книга, до настоящего времени не переводившаяся на русский язык.

Но это не означает, что «Дневник» был вовсе не известен в России. В числе свидетельств интереса к нему наших соотечественников есть и такой знаменательный факт. Экземпляр «Дневника Чумного Года» находился в библиотеке Пушкина.{1} И хотя в нем были разрезаны страницы «Введения» и лишь небольшая часть авторского текста (страницы 23–36), несомненно, что Пушкина должна была интересовать эта тема в свете его собственных творческих замыслов; а сцена в таверне, где повествователь встречается с «безбожной» компанией пирующих, цинично насмехающихся над горожанами, спешащими в церковь, не может не вызвать в памяти «Пира во время чумы», посвященного другой, более ранней лондонской чумной эпидемии.

Почему Пушкин обращается к «Дневнику», можно предположить с достаточной долей уверенности. А чем для самого Дефо оказалась столь притягательной Великая лондонская чума 1665 года?

Наделенный тонким чутьем профессионального журналиста и газетчика, Дефо всегда безошибочно выбирал актуальную тему для своих сочинений. Он писал о путешествиях, дальних странах, необитаемых островах, когда вся Англия была буквально одержима манией «первооткрывательства», когда на карте мира еще кое-где значилось: «Пока еще не открытые места», когда книги о путешествиях — реальных и вымышленных — пользовались широчайшим читательским спросом и когда еще не забылась сенсационная история Александра Селькирка, привезенного в Англию после четырехлетнего пребывания на необитаемом острове Масс-а-Тьерра архипелага Хуан-Фернандес. Именно с учетом, как мы бы теперь выразились, общественного климата той поры и создавался «Робинзон Крузо».

В чем-то сходна и ситуация с «Дневником Чумного Года». В апреле 1720 года в Марселе началась эпидемия чумы и продолжалась не менее года, причем свирепствовала так, что унесла около пятидесяти тысяч жизней. Марсель — морской порт, а Англия — морская держава; и хотя от Марселя до английских прибрежных городов путь неблизкий, известия о чуме (а о ней много писали в газетах, в том числе и в изданиях, где сотрудничал Дефо{2}) не могли не взволновать английское общество. Вспомнили 1665-й год — год Великой лондонской чумы: тогда ее тоже занесли из-за моря, из Голландии, где она бушевала перед этим в течение двух лет. Страсти усугубились еще и тем, что правительство издало так называемый «Карантинный закон», согласно которому король имел право запретить на срок до одного года торговлю со странами, от которых могла исходить опасность заразы. В данном случае наложили эмбарго на средиземноморские корабли. Это вызвало бурю возмущения негоциантов, упрекавших правительство в паникерстве. Дошло до того, что власти вынуждены были обратиться к влиятельному епископу Эдмунду Гибсону с просьбой разъяснить народу опасность новой эпидемии.

Появилось немало брошюр, вызванных угрозой новой вспышки болезни. Среди них наибольшей известностью пользовалась вышедшая в 1720 году и выдержавшая множество переизданий брошюра доктора Ричарда Мида «Краткие рассуждения о чумной заразе». Книга была написана по распоряжению монарха.

Не прошел мимо животрепещущей темы и Даниэль Дефо. В 1722 году он выпускает сразу два сочинения, посвященных чуме: в феврале брошюру «Должные предуготовления к чумной эпидемии для души и для тела», а в марте — «Дневник Чумного Года». Так что некоторые современные исследователи допускают, что и Дефо, подобно доктору Миду, выполнял «социальный заказ».{3}

Но какими бы внешними причинами ни было продиктовано обращение к этой теме, она естественно вписывается в круг интересов Дефо, выступавшего в своих романах не только как художник, но и как философ, социолог и даже психолог-экспериментатор. Слово «экспериментатор» употреблено здесь не случайно; ведь во всех своих романах автор как бы ставит один эксперимент, только проводит его в разных условиях. А цель эксперимента — уяснить, какова природа человека. Доброкачествен ли, грубо говоря, исходный материал? Что его улучшает, что калечит? Какова «мера прочности» общественной нравственности и чем обернется она, эта нравственность, в экстремальной ситуации? Какими выходят человек и общество в целом из тяжелого испытания?{4}

В «Робинзоне Крузо» предприимчивая, энергичная личность оказывается предоставленной самой себе на необитаемом острове; она вырвана из общественных связей, лишена благ цивилизации, но также и ее социальных конфликтов.

В «Радостях и горестях Молль Флендерс» личность примерно того же типа, но вынужденная существовать и действовать в обществе, с его подчас безжалостными законами. Робинзону, пребывающему на острове, долгое время не приходится делать выбор между добром и злом, нравственным и безнравственным поступком, материальным преуспеянием и духовным падением. Молль постоянно сталкивается с этой дилеммой.

Казалось бы, в «Дневнике» перед нами иная художественная структура: здесь нет даже центрального героя — повествователь, скрывшийся под таинственными инициалами «Г. Ф.», скорее хроникер, чем главный участник событий. И все же Дефо — уже в новом аспекте — занят все той же излюбленной своей поверкой человеческой природы в предельных обстоятельствах. Только здесь «подопытным кроликом» выступает не отдельная личность — незадачливый негоциант, занесенный бурей на необитаемый остров, или воровка Молль, или куртизанка Роксана. В центре внимания — собирательный образ лондонцев, причем и как скопище отдельных индивидов, и — что для Дефо особенно важно как слаженный социальный организм.

Дотошный и обстоятельный повествователь рассматривает во всевозможных аспектах поведение отдельных личностей и представителей определенных социальных групп, корпораций, сословий: городской бедноты, торговцев, ремесленников, моряков, врачей, духовенства, чиновников, городских властей, двора… Исследуются все градации человеческого страха и отчаяния: первоначальная паника и повальное бегство из города; всеобщая настороженность и подозрительность; покаянные настроения, охватившие большинство горожан; отказ от мелочных предубеждений и религиозных предрассудков перед лицом общего бедствия; отупение и равнодушие отчаяния во время пика эпидемии, когда люди, изверившись, решают, что спасения нет, и перестают беречься; наконец, бурное, а подчас и безрассудное проявление радости при первых же известиях о спаде эпидемии, стоившее многим жизни тогда, когда главная опасность уже миновала.

Как ведут себя люди перед лицом стихийного бедствия? Дефо интересует уже не индивидуальная, а коллективная психология, психология толпы, столкнувшейся с безликим и грозным врагом. А также способность государства как социального аппарата бороться с общенародной бедой — это тоже не в последнюю очередь занимает Дефо.

Немало волнует автора и вопрос, какими вышли люди из этого страшного испытания: огрубели душевно от пережитых бедствий и понесенных утрат или же, наоборот, стали более сострадательны к ближним, памятуя об эфемерности земного существования и о незримом присутствии карающей длани Господней?

Однако все эти вопросы не столько декларативно обсуждаются, сколько возникают невольно, порожденные рассказами о множестве людских судеб. Перед читателем мелькает калейдоскоп сценок человеческого поведения — иногда это лишь мимолетная зарисовка, иногда более обстоятельное изложение с упоминанием предыстории персонажа и его дальнейшей судьбы, выходящей за рамки Чумного Года. Мать, решившаяся ума после скоропостижной кончины единственной дочери; лодочник, самоотверженно заботящийся о своей заболевшей семье; молодой купец, сам принимающий роды у смертельно больной жены, потому что в городе невозможно найти повитуху, и многие другие примеры бескорыстной любви, благородства, самопожертвования… Но есть и лекари-шарлатаны, бессовестно вымогающие у бедняков последние их сбережения на заведомо бесполезные и даже вредоносные снадобья против чумы, и безжалостные сиделки, измывающиеся над беспомощными больными, и незадачливые воришки, которые промышляют в зараженных домах и подчас становятся жертвами собственной алчности, и горожане, бегущие из запертых домов и оставляющие ближайших родственников умирать в полном одиночестве… Словом, в небольшой по объему книге перед читателем предстает как бы вся «человеческая комедия» множество судеб, множество жизненных и нравственных ситуаций…

Любопытно, что два века спустя тему сопротивления общества теперь уже социальной заразе, на сходном материале, будет решать Альбер Камю, избравший эпиграфом к своей «Чуме» строки из Дефо. По той же модели, впервые предложенной в «Дневнике», — утверждают некоторые английские исследователи построены и романы Г. Уэллса, повествующие о сопротивлении общества глобальному стихийному бедствию.

То, что «Чума» или «Война миров» — романы, хотя в каком-то смысле «романы без героя», ни у кого не вызывает сомнения. С «Дневником Чумного Года» сложнее: долгое время шли даже споры о том, художественное это произведение или исторический очерк.{5} Над этим вопросом размышлял еще Вальтер Скотт, сказавший про «Дневник»: «Удивительное, ни на что не похожее сочинение — и роман, и исторический труд».{6}

Продолжаются эти дискуссии и в нашем столетии. Так, американский исследователь Уотсон Николсон, автор фундаментального труда об историко-литературных источниках «Дневника», пытался доказать, что перед нами не художественное, а историческое сочинение на основании «той простой истины, что в „Дневнике“ нет ни одного существенного утверждения, которое не было бы основано на историческом факте».{7} Исследователь исходил из спорной посылки, что роман должен опираться на вымысел.

Гораздо тоньше оценил эстетику Дефо Энтони Берджесс, известный английский писатель и литературовед: «Его романы слишком совершенны, чтобы быть похожими на романы; они воспринимаются как кусок реальной жизни. Искусство слишком глубоко запрятано, чтобы быть похожим на искусство, и поэтому искусство Дефо часто не принимают в расчет».{8}

Дефо и сам не стремился, чтобы его книги считали романами. В предисловиях к «Робинзону Крузо» и «Молль Флендерс» он истово убеждал читателя: перед ним не вымысел, а документ — подлинные мемуары. А для «Дневника Чумного Года» и предисловия не понадобилось: даже современник Дефо доктор Мид, автор «Кратких рассуждений о чумной заразе», воспринял «Дневник» как подлинное историческое свидетельство времен Великой лондонской чумы.

Одна из главнейших черт повествовательной манеры Дефо — достоверность, правдоподобие. О чем бы он ни писал, даже об опыте общения с привидениями, он стремился к созданию эффекта максимального правдоподобия. После публикации «Правдивого сообщения о появлении призрака некоей миссис Виль» (1705) многие уверовали в возможность общения с потусторонним миром. «Мемуары кавалера» (1720) — как и «Дневник Чумного Года», о чем говорилось выше, — даже некоторые искушенные литераторы воспринимали как подлинный исторический документ, созданный очевидцем событий.

В стремлении имитировать подлинность Дефо не оригинален: интерес к факту, а не к вымыслу — характерная тенденция эпохи, переросшей рыцарские романы и требовавшей повествований о себе самой. Угадывая эту тенденцию, еще предшественница Дефо Афра Бен в предисловии к роману «Оруноко, или Царственный раб» заверяла читателей: «Предлагая историю этого раба, я не намерена занимать читателей похождениями вымышленного героя, жизнью и судьбой которого фантазия распоряжается по воле поэта; и, рассказывая правду, не собираюсь украшать ее происшествиями, за исключением тех, которые действительно имели место…» Однако на деле ее роман полон самых неправдоподобных совпадений и приключений. А вот Дефо удалось не просто декларировать достоверность, но и создать ее иллюзию, неотразимость которой действует и поныне.

Как же это удалось? На чем основано ощущение неподдельности рассказа?

Прежде всего, семантика достоверности заложена в самой форме повествования от первого лица.{9} И не случайно все романы Дефо написаны в этой форме: автор как бы хочет сказать, что это не вымысел, а подлинные мемуары или дневники, правдивая история, быль. Ведь повествователь прямо утверждает: «Это произошло со мной самим» (как в «Робинзоне Крузо»), или (как в «Дневнике Чумного Года») — «Я только рассказываю о том, что знаю, что видел сам, о чем слышал, об отдельных случаях, попавших в мое поле зрения». Что же может звучать убедительнее для неискушенного читателя?

На самом-то деле повествователь, конечно, вымышленный. Дефо ко времени Великой лондонской чумы не исполнилось и шести лет. Так что, несмотря на всю свою памятливость, он пишет, опираясь более на свидетельства очевидцев, чем на собственные наблюдения.{10}

При этом в форме повествования «Дневника Чумного Года» есть свои особенности, отличающие это произведение от других романов Дефо. Если Робинзон Крузо, Молль Флендерс, полковник Джек или другие герои английского романиста повествуют о собственных приключениях, причем рассказ их, как правило, охватывает всю жизнь героев, от детства или юности до зрелости или старости, то здесь повествователь выступает лишь как хроникер исторического события, длившегося немногим более года. И в центре внимания само это событие и общество в целом, а не судьба одного лица. Сведения же о повествователе настолько скудны, что уместятся в одну-две строки: торговец шорными товарами, родом из Нортгемптоншира, имеет брата, занимающегося торговлей с Португалией и Италией, и сестру в Линкольншире — и это, пожалуй, всё. Даже имени его мы не знаем, только инициалы — Г. Ф.

В то же время именно потому, что событийный момент отступает на задний план, значение самого повествовательного акта возрастает, как ни в одном другом романе Дефо. Возникает не столько образ героя, сколько образ повествователя. Некоторые исследователи даже полагают, что именно в создании этого образа и заключается главный жанрообразующий признак «Дневника Чумного Года».{11}

Говоря словами Э. Берджесса, перед нами «торопливая, разговорная, подчас неуклюжая фиксация воспоминаний о великом историческом событии, которое пережил рядовой лондонский купец, обладающий лишь интересом к фактам — своего рода журналистским талантом, но лишенный какого бы то ни было литературного образования, если не считать основательного знакомства с Библией, естественного для купца-нонконформиста эпохи Реставрации».{12}

Хотя произведение и названо дневником, форма повествования в нем мемуарная… Для дневниковой формы характерна спонтанность изложения, отсутствие временного разрыва между событием и его описанием. Однако у Дефо и ранее, в «Робинзоне Крузо» например, где наряду с мемуарами вводился и «Дневник» героя, дневниковая форма изложения исподволь размывалась и вновь переходила в мемуарную. События, изложенные в «Дневнике» Робинзона, отчасти (для вящей убедительности!) дублируют события, рассказанные в мемуарах. Однако дневниковая форма выдержана непоследовательно: рассказчик то и дело вводит в дневниковую запись, привязанную к определенной дате, те сведения, которые он мог узнать только позднее, лишая тем самым свои записи основного преимущества дневника — эффекта непосредственности описания событий.

А в «Дневнике Чумного Года» повествование не только не привязано к датам, но шорник Г. Ф. не скрывает, что к моменту изложения его воспоминаний прошло уже много лет со времени чумы:{13} кое-что он уже позабыл, а главное — многое изменилось, и прежде всего иным стал сам облик города, пережившего Великий лондонский пожар; иными стали нравы и настроения людей.

Более того, мемуары шорника своею сбивчивостью скорее походят на устный рассказ, свободный от строгой хронологической последовательности. Повествователь то забегает вперед, то возвращается назад, по нескольку раз излагает одни и те же события, продвигаясь от начала эпидемии к ее завершению зигзагами, в чем-то даже предвосхищающими повествовательную манеру Лоренса Стерна в «Жизни и мнениях Тристрама Шенди»: ведь переход от одной темы к другой чаще всего связан ассоциативно с предшествующим изложением, хотя иногда и ничем не мотивирован.

Стремление к достоверности, в принципе свойственное всем романам Дефо, доводится здесь до предела, почти до абсурда. Повествователь скрупулезнейшим образом то и дело поясняет, что видел собственными глазами, что слышал от очевидцев, какие данные представляются ему надежными, какие — внушают сомнение…

И однако, хотя он неоднократно повторяет, что является лишь «простым наблюдателем событий», его собственные взгляды и мнения проявляются чуть ли не в каждой строке. Рассказ пестрит выражениями типа: «по-моему», «на мой взгляд», «не могу не признать», «обязан упомянуть», вносящими личностный элемент в сухой, информативный стиль, хотя повествователь частенько одергивает сам себя, напоминая читателю, что он лишь регистратор событий, не более: «…возможно, некоторые сочтут это ханжеской набожностью, чтением проповеди вместо описания реальных событий; подумают, что я становлюсь в позу учителя, а не простого наблюдателя; и это удерживает меня от дальнейших рассуждений, сделать которые мне бы очень хотелось».

Сам стиль рассказа, которым пользуется здесь Дефо, как ни в каком другом романе, усиливает иллюзию правдоподобия. Рассказ шорника не только зигзагообразен, но и тяжеловесен, подчас косноязычен.{14} Повествование грешит бесконечными повторами, которые лишь усугубляются навязчивыми оговорками («повторяю», «как я уже говорил», «как сообщалось выше», «о чем уже известно читателю» и так далее) или обещаниями, не всегда выполняемыми, рассказать о чем-то подробнее, неоднократными возвращениями к уже изложенному материалу, причем при повторном изложении иногда возникают детали, противоречащие ранее сообщенным фактам.

Все эти особенности повествования заслужили противоречивые оценки критиков. Одни (прежде всего те, кто считал дневник трудом историческим) упрекали Дефо в спешке и неряшливости изложения. Другие видели в этом вершину художественного мастерства, сознательное стремление создать образ неумелого, неискушенного рассказчика задолго до «Тристрама Шендн» Стерна.

У читателя «Дневника» возникают и другие неожиданные ассоциации со Стерном, но об этом позднее. А в большинстве эпизодов в стиле повествования нет ничего стернианского: он сух и тем более потрясает трагичностью событий, чем скупее и беспристрастнее о них сообщается. Как сказал профессор Кембриджского университета Дж. Г. Плам, «Дневник Чумного Года» — это «повесть ужасов, изложенная великим мастером реалистического рассказа».{15} Действительно, здесь обо всем говорится скупо и сухо: и о детях, сосущих грудь уже умерших матерей, и о покойниках, которых некому вытащить из дому, чтобы предать земле, и о чудовищных ямах общих могилах, куда ночью вповалку бросают тела умерших, и о нестерпимых муках во время болезни, и о варварских методах лечения…

Эта сухость стиля, подчас воспринимаемая как душевная черствость самого автора, в значительной мере свойственна всем романам Дефо. Парадоксальным образом его проза, несмотря на обилие подробностей, а подчас и громоздкость стиля, производит впечатление простоты, лаконизма, кристальной ясности. Перед читателем лишь констатация фактов — пусть даже и небывало детализованная для своего времени, — а пояснения, описания душевных движений сведены к минимуму и, как правило, неподробны, непластичны, заменены отпиской: «неизъяснимо», «неописуемо», «неподвластно перу». Вот, к примеру, эпизод из «Дальнейших приключений Робинзона Крузо» — описание смерти верного Пятницы: «…в него полетело около трехсот стрел — он служил им единственной мишенью, — и, к моему неописуемому огорчению, бедный Пятница был убит. В бедняка попало целых три стрелы, и еще три упало возле него: так метко дикари стреляли!»{16} Чарлз Диккенс впоследствии скажет, что в мировой литературе не было ничего более бесчувственного, чем описание смерти Пятницы.{17}

Однако лаконизм в описании эмоций не означает, что Дефо не передает душевного состояния героев, не воспроизводит атмосферы гнетущего ужаса, окутавшей чумной город. Часто он пользуется для этого какой-нибудь одной, но впечатляющей деталью: «Другая телега была найдена в огромной яме на Финбери-Филдс; перевозчик не то помер, не то, бросив ее, сбежал, а лошади подошли слишком близко к краю, телега упала и потянула за собой лошадей. Полагали, что и перевозчик был там и его накрыло телегой, так как кнут торчал среди мертвых тел; но ручаться, по-моему, за это нельзя».

Этот кнут, возвышающийся над грудой трупов, напоминает своей лаконичной жутью деталь из «Робинзона», когда герой, разыскивающий у берегов необитаемого острова своих товарищей по несчастью, находит лишь два непарных башмака.

Однако именно в «Дневнике» Дефо подчас более патетичен, чем в других своих произведениях, и некоторые сценки могли бы служить (а может, и послужили!) моделью автору «Сентиментального путешествия». Таков, например, эпизод, повествующий о встрече рассказчика с лодочником, трогательно радеющим о своем заболевшем семействе; по тональности он столь близок к «чувствительному» роману конца века, что хочется привести его здесь для наглядности:

«Как не мог я сдержать слез, когда услышал историю этого человека, так не мог сдержать и своего желания помочь ему. Поэтому я окликнул его:

— Послушай, друг, пойди-ка сюда, потому что я твердо верю, что ты здоров, и я могу рискнуть приблизиться к тебе. — Тут я вытащил руку, которую до того держал в кармане. — Вот, поди позови свою Рейчел еще раз и дай ей эту малость. Господь никогда не покинет семью, которая так в него верует.

С этими словами я дал ему еще четыре шиллинга, попросил положить их на камень и снова позвать жену.

Никакими словами не опишешь благодарности бедняги, да и сам он мог ее выразить лишь потоками слез, струившихся по щекам. Он позвал жену и сказал, что Господь смягчил сердце случайного прохожего, и тот, услыхав об их положении, дал им все эти деньги, и гораздо большее, чем деньги, сказал он ей. Женщина тоже жестами выразила свою признательность и нам и Небу, потом с радостью унесла приношение; и думаю, что за весь тот год не потратил я денег лучшим образом».

Но, возможно, художественное чутье подсказывает Дефо, что его «Дневнику» не хватает сюжетности. И шорник, извинившись перед читателем, на долгое время уходит со сцены, уступив место героям огромной вставной новеллы, повествующей о злоключениях трех лондонцев, отправившихся в провинцию, чтобы спастись от чумы. Их попытка жить независимо, обособившись от остального мира, чтобы избегнуть заразы, чем-то напоминает «робинзонаду» первого романа Дефо, но опять же робинзонаду коллективную.

Как истинно великий художник, Дефо расширяет границы эстетического восприятия действительности — в «Робинзоне Крузо», как никогда до того, «главный художественный акцент сделан на будничных занятиях рядового человека».{18} «Странные и удивительные приключения» Робинзона связаны прежде всего с его повседневными трудами и заботами — изготовлением мебели, обжигом горшков, устройством жилья, выращиванием посевов, приручением коз…

И здесь, во вставной новелле «Дневника Чумного Года», внимание читателей приковано к массе мелких бытовых подробностей коллективного быта небольшой группы беженцев. Почти с такой же степенью детализации, как и в «Робинзоне», рассказывается, как эти беженцы обосновались в лесу, строят дом, мастерят очаг, оборудуют постели, пытаются выпечь хлеб…

Вероятным источником сюжета о трех лондонцах была реальная история трех жителей Гамбурга, покинувших родной город во время чумы 1712–1713 годов в Германии. Рассказ об этом событии был помещен в упоминавшейся выше книге доктора Мида, хорошо известной Дефо. В жизни история эта закончилась трагически — гибелью всех ее участников. Но Дефо, в принципе не боявшемуся ужасов, в данном случае не нужна была трагическая развязка. Пафос этой новеллы, как и пафос «островной части» первого романа Дефо, заключен в убеждении, что люди способны противостоять стихийному бедствию. Многое в жанровой специфике «Дневника» позволяет с уверенностью сказать, что перед нами художественный текст. И в то же время солидные историки, такие, например, как Дж. М. Тревельян в своей «Социальной истории Англии», ссылаются на него как на надежный исторический труд. Историки по-своему правы: большинство фактических материалов «Дневника» на поверку оказались документально точными (что, однако, отнюдь не умаляет его художественности!). Для того чтобы воссоздать безыскусственный, неумелый, подчас косноязычный рассказ шорника Г. Ф., Дефо изучил немало исторических свидетельств времен чумы и воспроизвел содержащиеся в них сведения подчас почти дословно.{19} Назовем лишь некоторые из его источников. Помимо классического труда Фукидида, посвященного описанию чумы в Афинах в 430 году до нашей эры, это в основном исторические документы, связанные с лондонской чумной эпидемией 1665 года: газетные сообщения (и прежде всего, публиковавшиеся в них еженедельные сводки смертности); распоряжения лорд-мэра и Совета олдерменов, включенные в роман Verbatim; труды врачей, свидетелей чумной эпидемии 1665 года («Наука о заразных заболеваниях, или Исторический отчет о лондонской чуме 1665 года» (1665) доктора Натаниэля Ходжсона, «Трактат о заразных заболеваниях» (1665) доктора Богхерста, «Краткий отчет о чуме» (1665) доктора Кемпа); брошюры и памфлеты, вызванные к жизни ужасными событиями той поры (брошюра Винсента «Грозный глас Господен в столице» (1667), анонимный памфлет «Несколько серьезных возражений против практикуемого в Англии запирания зараженных домов. В форме обращения несчастных, пораженных чумой, к их здоровым собратьям, пребывающим на свободе» (1665) и памфлет «Голгофа, или Зеркало для Лондона» (1665), подписанный лишь инициалами «Дж. В.»).

Дефо широко использует приведенные во всех этих сочинениях факты, вплоть до отдельных неточностей, перекочевавших в «Дневник» из некоторых указанных выше исследований, особенно из труда доктора Ходжсона, скрытых цитаций из которого в «Дневнике» довольно много.

Одним из излюбленных способов создания иллюзии достоверности у автора «Робинзона Крузо» было введение в текст всяческих описей, реестров, перечней: сколько и каких вещей удалось спасти с севшего на мель корабля, сколько и каким способом убито индейцев, сколько и какие запасы продовольствия сделаны на сезон дождей и т. д. Сама монотонность и деловитость этих перечней создает иллюзию достоверности — вроде бы, зачем так скучно выдумывать?

А в «Дневнике Чумного Года» автор и не утруждает себя выдумкой: все цифры в многочисленных сводках смертности и других таблицах со статистическими данными подлинные и, по утверждению историков, точные, то есть совпадают, за несколькими редкими исключениями, с цифрами официальных отчетов того времени.

Если взглянуть на «Дневник Чумного Года» сквозь призму современных литературных тенденций, то становится ясно, что «Дефо во многом опередил время, создав свою книгу. Он проложил дорогу создателям будущих художественных произведений на документальной основе, которые получили столь широкое признание во второй половине XX века».{20}

Дж. М. Тревильян считает, что «Дефо первым усовершенствовал искусство репортера; и даже его романы, такие как „Робинзон Крузо“ и „Молль Флендерс“, являются репортажами о повседневной жизни — на пустынном ли острове или в воровском притоне».{21} Эту мысль с еще большим основанием можно отнести к «Дневнику Чумного Года», где есть «двуединая правда — правда обстоятельного и кропотливого исторического документа и высшая правда — та, что принадлежит творческой фантазии».{22}

Загрузка...