Петропавловская крепость. Алексеевский равелин. Равелин - это крепость в крепости. В казематах холод и мрак. Каменный пол. Каменный потолок. Сырость кругом. Стены, как в бане, стоят вспотевшие.
Сюда, в Алексеевский равелин, и были брошены декабристы.
Комендантом Петропавловской крепости был генерал от инфантерии Сукин. Наводил на подчинённых он страх и грозным видом своим, и своей фамилией.
Умом большим Сукин не отличался. Но служакой он был примерным.
– Из крепости, мне отцом-государем доверенной, муха и та не вылетит, - любил говорить генерал Сукин, - блоха, простите, и та не выпрыгнет.
И вдруг оказалось, что на волю попало письмо, написанное в крепости "государственным преступником" декабристом Иваном Пущиным. Слух о письме проник в Зимний дворец. Стало известно о нём царю.
Поднял комендант на ноги всю охрану, молнии мечет, ведёт дознание.
– Да чтобы в крепости, мне отцом-государем доверенной, и такое вдруг случилось!.. Государю о том известно. Кто виноват, говорите!
Молчат подчинённые.
– Да я любого из вас сгною! В кандалы вас, в Сибирь!
Молчат подчинённые. И даже те, которые готовы были бы обо всём рассказать, тоже сказать ничего не могут. Нет свидетелей тому, как попало письмо на волю.
Трудно гадать, что бы предпринял примерный Сукин, да тут нашёлся один из охранников:
– А может, вины здесь, ваше высокопревосходительство, вовсе ничьей и нет.
– Как так нет?! - поразился Сукин.
– А может, письмо из крепости ветром выдуло, - ответил охранник и тут же добавил: - Вестимо, ветром. Только это и может в доверенной отцом-государем вашему высокопревосходительству крепости быть.
Подумал Сукин. Ответ понравился.
В тот же вечер комендант докладывал царю:
– Ваше величество, всё проверено.
– Так, так.
– Виновных по этому делу нет. В крепости, доверенной мне вашим величеством, всё в полном порядке. Письмо из крепости выдуло ветром.
Царь посмотрел удивлённо на Сукина. Шутит, что ли, примерный Сукин? Однако вид у генерала вполне серьёзный. Стоит аршином. Грудь колесом. Не моргнёт, "ест глазами" отца-императора.
– Ладно, ступай, - произнёс Николай I. Понял: ждать от Сукина больше нечего.
– Да он же дурак, - сказал царю присутствовавший при этом разговоре князь Фёдор Голицын.
– Дурак, но опора отечеству, - ответил Голицыну Николай I...
– Опора - вот что сказал обо мне государь, - хвастал после этого Сукин.
– Опора, опора, - шептались люди. - На Сукиных всё и держится.
Страшное место Алексеевский равелин. Тут и здоровый недолго выдержит.
Декабрист Михаил Митьков был болен чахоткой.
Стала мать Митькова обивать пороги у разных начальников, писать письма, прошения. Просит она совсем о немногом: хотя бы передачу разрешили принять для сына.
– Он же болен у нас, поймите. Христом богом прошу о милости.
Гонят отовсюду старушку мать:
– Тюрьма не больница. Шёл на царя - не кричал, что хворый.
И всё же кто-то из добрых людей нашёлся.
Наготовили дома для заключённого узел. Тёплое бельё уложили, носки из верблюжьей шерсти, шарф из козьего пуха, поддёвку из заячьих шкурок, большие крестьянские валенки. Собрали мешок съестного.
Приняла охрана для заключённого передачу. Унтер-офицер Соколов понёс её в камеру.
Стал Митьков разворачивать узел. Вот это тебе богатства: и шарф, и поддёвка, и валенки.
– А вот тут ещё, - уточняет унтер-офицер Соколов, - вот в этой холщине, для вас харчи: и сдобный калач, и тушка утиная, и сала целых четыре фунта.
Наголодался Митьков, как и все заключённые, сидел на воде и хлебе. При виде съестного обилия закружилась у него голова. Хотел он тут же потянуться к сдобному калачу, да постеснялся охранника.
– Ешьте, ешьте, - сказал Соколов. - Другой бы вам позавидовал.
Митьков насторожился. Повернулся к тюремщику:
– Как - позавидовал? Что, разве другим...
– Не полагается. Ни-ни, - покачал головой Соколов. - Это вы уж матушке в ноги своей поклонитесь. Сие никому не позволено.
– Как - не позволено?
– Строжайше, - сказал Соколов.
– Вот что, любезный. - Митьков посмотрел на еду и на вещи, отломил кусок от сдобного калача, отложил в сторону шарф, остальное придвинул к тюремщику. - Вот это тебе - раздели, как сочтёшь разумным. Рылеева не забудь и Лунина. Валенки лучше б всего Фонвизину. Поддёвку из заячьих шкурок - Басаргину.
– Да что вы, Михаил Фотиевич, что вы, бог с вами! Да за такие дела...
– Как?! И этого тут нельзя?!
– Ни-ни. И думать об этом страшно.
– Любезный, - просит Митьков, - сделай такую милость. Каховского не обдели, Бестужевых...
– Нельзя, - строго сказал Соколов.
Митьков сразу как-то обмяк, осунулся. Страшный кашель сдавил его грудь.
– Нельзя! Ах так! Нельзя!
Он хотел сказать ещё что-то, но кашель мешал. Слова вырывались хрипом.
Тогда поспешно, не разбирая, где провиант, где вещи, Митьков сгрёб всё в один мешок, сунул туда же оставленный шарф и кусок калача, бросил мешок Соколову.
– Уноси!
– Да что вы, Михаил Фотиевич! Да как же так? Так ведь матушка, они старались...
– Уноси! - кричал Митьков. - Уноси! Слышишь? - И неожиданно скомандовал: - Кругом!
Соколов растерялся. Попятился к двери. Унёс мешок.
Поступок Митькова произвёл впечатление даже на самых суровых тюремщиков.
– Чудной, - говорили одни.
– Чахоточный, с придурью.
Однако нашлись и другие:
– Эка каков молодец! Не мог такой ради дурного идти на площадь. Э-эх, не помог им тогда господь...
Правда, эти говорили негромко. Шептались из уха в ухо.
Страшное место Алексеевский равелин. Но если ты кинул в бою товарищей, если совесть твоя в огне - это ещё страшнее.
На совещании у Рылеева полковник Александр Булатов дал слово захватить Петропавловскую крепость. Подвёл Булатов своих товарищей. Не явился в тот день к войскам.
И вот вместе с другими схвачен теперь Булатов. Сидит за крепкой тюремной стеной Булатов. Сырость кругом и мрак.
Не замечает Булатов сырости. Безучастен к тому, что мрак.
Холод кругом.
Не ощущает Булатов холода.
Казнит сам себя Булатов. Не может себе простить того, что предал, подвёл товарищей.
Лучшие люди России - Рылеев и Пестель, братья Муравьёвы, братья Бестужевы, Якушкин и Лунин, Пущин и Кюхельбекер и много, много ещё других - не там, на свободе, а здесь.
Бесстрашные дети России, герои войны 1812 года - генералы Волконский, Орлов, Фонвизин, командиры полков и рот Артамон Муравьёв, Повало-Швайковский, Давыдов, Юшневский, Батеньков и много-много ещё других - не там, на свободе, а здесь.
Повисла петля над всеми. Близок расправы час.
Терзает себя Булатов: это он, Булатов, за всё в ответе. Из-за него, по его вине на смерть и муки пойдут товарищи.
Снятся ему кошмары. Приходит к нему Рылеев; приходят к нему Каховский, Лунин, Якушкин, братья Бестужевы, Пестель, Сергей Муравьёв-Апостол. Обступают они Булатова, на бывшего друга с укором смотрят.
– Простите! - кричит Булатов.
Молча стоят друзья.
Проснётся Булатов, едва успокоится - на смену кошмару новый идёт кошмар. В тюремной до боли в глазах темноте, в тюремной до боли в ушах тишине вдруг явно Булатов слышит:
– Предатель.
– Предатель.
– Предатель.
Не вынес Булатов душевных мук. Покончил с собой. Разбил о тюремные стены голову.
Страшное место Алексеевский равелин. Но если совесть твоя в огне это ещё страшнее.
Унтер-офицер Глыбов отличался особым рвением. Ходил он по тюремным коридорам Петропавловской крепости, заглядывал в камеры.
Если видел, что кто-нибудь спит:
– Не спать! Не спать!
Если видел, что кто-нибудь по камере ходит:
– Не ходить! Не ходить!
– Вы теперь - того... - пояснял Глыбов. - Я - старший. Чуть что - в железные рукавички.
Железными рукавичками он называл кандалы.
– Повезло нам, - говорил Глыбов другим охранникам. - Тут у нас словно сам Зимний дворец - князья, генералы, ваши превосходительства.
Гордился Глыбов таким положением.
– Повезло, повезло!
И тут же:
– Генерал Волконский? Что мне генерал! Я тут сам генерал. Я - Глыбов.
– Князь Оболенский? Что мне князь! Я тут сам князь. Я - Глыбов.
Особенно строго в Петропавловской крепости следили за тем, чтобы заключённые ничего не писали. Лишь тогда, когда от них требовались письменные показания, в камеры приносили бумагу, чернила. После дачи показаний чернила и бумагу уносили опять.
Глыбов и здесь старался. Ходил, подглядывал.
Декабрист Бобрищев-Пушкин каким-то образом ухитрился оставить чернила в своей камере. Стал он тайно вести записки. Надеялся потом передать их на волю.
Поступал Бобрищев-Пушкин осторожно. И всё же не уберёгся, не услышал кошачий шаг.
Подкрался тихонько Глыбов, глянул в замочную скважину - с поличным застал Бобрищева.
Заблестели глаза у тюремщика. Выполнил он угрозу. Надели на руки Бобрищева-Пушкина тяжёлые цепи - железные рукавички.
Глыбов был страшно доволен:
– Хи-хи, время нынче смотри какое: в рукавичках господа офицеры ходят.
И опять начинал:
– Мне что генерал? Я сам генерал. Мне что князь? Я сам князь. Я Глыбов.
Ходит Глыбов по коридорам Петропавловской крепости:
– Не спать! Не спать!
– Не ходить! Не ходить!
– Мо-о-лчать!
Узникам Алексеевского равелина дважды в неделю разрешались короткие прогулки по тюремному двору.
Двор маленький, прогулка крохотная. Шаг вперёд, шаг назад - вот и вся прогулка.
Во время одной из таких прогулок декабриста генерала Михаила Александровича Фонвизина кто-то окликнул:
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
Фонвизин поднял глаза:
– Петров?!
– Так точно, ваше превосходительство!
– Откуда же ты, Петров?
Объяснил солдат, что несёт караул в Петропавловской крепости.
– Да я не один, - добавил. - Здесь и Мышкин, и Дугин, и унтер-офицер Измайлов, может, помните, ваше превосходительство?
– Как же, помню, помню - орлы! - ответил Фонвизин.
Оказывается, охрану Петропавловской крепости в этот день несли солдаты, которыми генерал когда-то командовал.
Солдаты очень любили своего командира. Фонвизин был одним из немногих, кто отменил у себя в полку телесные наказания.
Посмотрел Петров на генерала:
– Михаил Александрович, ваше превосходительство, значит, и вы тут? Вон оно как. - Потом перешёл на шёпот: - Мало вас тогда было. Э-эх! Петров замолчал. Затем неожиданно: - Один минут, ваше превосходительство, - и куда-то исчез.
Вскоре солдат вернулся. Но не один. С ним ещё двое - Дугин и унтер-офицер Измайлов.
– Здравия желаем, ваше превосходительство, - поприветствовали солдаты своего бывшего командира.
Затем Измайлов тихо сказал:
– Бегите, Михаил Александрович. Караулы у крепости наши.
Фонвизин смутился.
– Бегите, - зачастил Измайлов, - не мешкав, бегите, ваше превосходительство. В другой раз такого не будет.
Караулы, что ни день, меняются.
Фонвизин покачал головой.
– Бегите, - повторил Измайлов, - о нас не тревожьтесь. Комар не подточит носа. Не видели, не знаем, не ведаем. А ежели и палок дадут, спина у солдат привычная.
– Спасибо, братцы, - сказал Фонвизин. - Спасибо. Ценю. До гроба ценить буду. Не помышлял о спасении. Об отечестве думал. Не получилось. Не один я тут. Не мне выходить одному отсюда. Прощайте!
– Кончай прогулку. Кончай прогулку! - раздался голос дежурного офицера.
– Прощайте, - ещё раз повторил Фонвизин.
Представился случай бежать из Петропавловской крепости и поручику Николаю Басаргину.
Поручик был молод. Отличался весёлым нравом. Однако в крепости Басаргин изменился.
Стал грустен, задумчив. Что-то мучило Басаргина. Нет, не суда он страшился, не суровой расправы. Человеком он был отважным. Осталась на воле у поручика дочка. Безумно любил Басаргин свою Оленьку. Думал теперь об Оленьке. "Эх, бежать бы из крепости!"
И вдруг однажды тюремный сторож сказал Басаргину:
– Жалко мне вас, ваше благородие. И я готов вам помочь.
"Чем же он может помочь? - подумал поручик. - Разве что притащит лишнюю порцию каши".
Через день унтер-офицер (тюремный сторож был в унтер-офицерском звании) снова появился в камере Басаргина и опять зашептал:
– Ваше благородие, хотите бежать из крепости?
Всего, что угодно, ожидал Басаргин, только не этого. Даже не поверил тюремному сторожу.
– Как же ты через все караулы - в кармане, что ли, меня пронесёшь?
– Хотя б и в кармане, - загадкой ответил сторож.
Долго не мог заснуть в ту ночь Басаргин. Лежал он на нарах, смотрел в сырой потолок. И представлялась поручику Оленька. Шли они вместе по лугу. Носились стрижи над обрывом. В небе висело солнце. Тихо шептались травы. Заливалась Оленька смехом.
"Убегу. Ради неё убегу", - решил, засыпая, поручик.
Заснул он и снова увидел Оленьку. Только девочке вовсе не три года, а взрослая Оленька. Красивая, стройная. Смотрит Оленька на отца и вдруг задаёт вопрос:
"Скажи, а это верно, что ты убежал из крепости?"
"Верно".
"А верно, что остальные пошли на каторгу?"
Запнулся с ответом поручик и тут же открыл глаза. Чувствует - пробил его пот холодный. Утром в камере вновь появился тюремный сторож.
– Всё договорено, ваше благородие. Готовьтесь. Нынче ночью.
Посмотрел Басаргин на унтер-офицера и говорит:
– Братец, прости, не могу: Оленька.
– Что - Оленька? - не понял сторож.
– Не велит.
Унтер-офицер удивлённо посмотрел на Басаргина.
– Не простит, понимаешь, Оленька. Ступай, дорогой, ступай.
Сторож хотел что-то сказать.
– Ступай, - повторил Басаргин.
"Э-эх, рехнулся, видать, поручик", - подумал унтер-офицер, выходя из камеры.
– Ох, ох, - вздыхала княгиня Ордын-Нащокина, - от чего уберёг господь! Они-то, батюшка мой (княгиня имела в виду декабристов), все, как один, грабители.
– Да что ты, матушка Глафира Стократовна, - возражал княгине её сосед граф Пирогов-Пищаев, - не грабить вовсе они собирались, а подняли смуту по убеждениям, так сказать, политическим.
– Грабить, грабить хотели, - твердила княгиня, - награбить, и всё бы себе. Вот, к слову, хотя бы Бестужевы. Бедный же род у Бестужевых. Вот к чужому богатству они и рвались.
– А Муравьёвы? - вставлял Пирогов-Пищаев. - Да нам с тобой, матушка, такие богатства, как у Муравьёвых, даже во сне не виделись.
Не убедил Пирогов-Пищаев княгиню Ордын-Нащокину.
Стоит старая барыня на своём:
– Грабить злодеи хотели, грабить. Не дворяне они, а разбойники. С ножами их и схватили. Точно тебе говорю...
– Ты уж того, - насупился граф Пирогов-Пищаев. - Меру, матушка, знай. Зачем же с ножами. Чай же, шпаги у них имелись.
Разные слухи о декабристах по дворянским усадьбам тогда ходили. Решил Пирогов-Пищаев обо всём разузнать из надёжных мест. Собрался. Поехал в Москву, в Петербург. Повстречался с друзьями, с министрами, с генералами. Вернулся снова к себе в имение.
– Ну, матушка Глафира Стократовна, - сказал Пирогов-Пищаев, - всё-то ты на старости лет напутала. Тоже скажешь - разбойники! Да не о себе они вовсе думали. Хотели освободить от неволи крестьян - вот отчего бунтовали.
Посмотрела княгиня Ордын-Нащокина на графа Пирогова-Пищаева:
– Освободить крестьян! Так что я тебе говорила? Вот видишь, грабить они хотели, грабить. И Дуньку, и Прошку, и Маньку, и Фёклу, и Соньку моих отнять. Эка ж разбойники. Страшно подумать. Вот от чего уберёг господь.
Нифонт Пряхин примчал из большого села Зосимова. Был Пряхин на торжище. Возил на продажу соленья разные. Как раз в это время в самой они цене. И тут от местных мужиков, а народ там знающий, услышал такое!.. Бросил Пряхин свои соленья. Ветром летел назад.
– Мужики! - закричал он от самой околицы. - Сам царь на господ поднялся. Барам, считай, конец.
Весть, конечно, была потрясающей. Набежали и стар и мал.
– Сам царь-государь, - продолжает Пряхин, - слава ему великая, о нас, горемычных, вспомнил. Бар хватают по всем уездам. Дождались они, мучители. Попили нашей кровушки. За то и призвал государь к ответу. В крепость Петра и Павла - вот их куда сажают, в Алексеевский равелин.
Смотрят крестьяне на Пряхина: "Неужто и в самом деле?!"
– Слава отцу-государю! - крикнул Нифонт.
Радость в селе небывалая. Да только в любой деревеньке русской поперечный всегда найдётся. Оказался такой и тут. Вышел вперёд Лучезар Рассветов.
– Чтобы царь - да за нас, сермяжных? Не может такого быть. Что-то подпутал Пряхин.
– Подпутал! - возмущается Пряхин. - Да я своими ушами слышал. Я в Зосимове, чай, бывал.
– Не может такого быть, - стоит на своём Рассветов.
Был мужиком он дотошным. Сам поехать решил в Зосимов.
Слухов в Зосимове - пруд пруди. Пересуда идёт к пересуде. Каждый мелет, что в ум взбредёт. Доподлинно только одно известно: в Петербурге на Сенатской площади из пушек была пальба.
Покрутился Рассветов в Зосимове, в уездный поехал город.
Слухов в городе - пруд пруди. Каждый несёт, что с языка сорвётся. Одни говорят, что в царя стреляли, другие - что царь стрелял. Доподлинно только одно известно - в Петербурге из пушек была пальба.
Упорный мужик Рассветов - в губернский едет город.
И тут не лучше - слух на слухе сидит верхом. Рассветов и дальше бы, в сам Петербург, поехал. Да только тут попался ему человек - встречный, как раз из Питера. Толком всё и узнал Рассветов. Так и есть, всё подпутал упрямый Пряхин. Чтобы царь за крестьян, за униженных - да разве может такое быть!
Вернулся Рассветов к себе в село. Торопится рассказать обо всём мужикам и Пряхину. Только где же сам Пряхин? Пряхина нет в селе.
Что же случилось?
Взбаламутил всё же Нифонт Пряхин тогда крестьян.
– Жги утеснителей. Жги! Отец-государь благословляет!
Схватились крестьяне за косы, за вилы. Начали бар громить.
Но тут... Приехал исправник. А с ним солдаты.
Били крестьян нещадно. Пряхин ушёл в Сибирь.
Во многих местах заволновались тогда крестьяне. Да всюду итог один.
В Петербурге в торговых рядах владельцем одной из лавок был купец, по фамилии то ли Уткин, то ли Голубкин, то ли Голубкин-Уткин. Торговал он заморскими фруктами. Себя величал: "Поставщик двора его императорского величества". Действительно, был однажды случай, когда этот Уткин или Голубкин поставил в Зимний дворец ящик с апельсинами. С той поры и задрал он нос.
Когда начинал торговаться с кем-то в цене, а надо сказать, что брал он на редкость дорого, купец непременно вставлял:
– Я поставщик двора...
Если с кем-нибудь заводил разговор, пусть и не о торговых совсем делах, то и тут не мог удержаться:
– Я поставщик двора...
Даже как-то жандармского унтер-офицера Хваткина обозвав нехорошим словом, избежал ответственности лишь потому, что в жандармском участке вовсю кричал:
– Я поставщик двора...
И вот появились у этого Уткина или Голубкина новые покупатели. Приобретали они один за одним по целому ящику апельсинов и, что особенно поразило купца, не торгуясь.
После этого к купцу явился старый его знакомый жандармский унтер-офицер Хваткин.
– Собирайся!
– Я поставщик двора... - начал купец.
– Собирайся!
Привёл Хваткин Уткина или Голубкина в жандармский участок.
– Я поставщик двора... - снова начал купец.
– Вот мы сейчас разберёмся, какого двора, - грозно произнёс жандармский полковник.
– Его императорского величества! - гаркнул купец.
– Разберёмся, - повторил полковник.
А дело всё в том, что в Петропавловской крепости и даже в Алексеевском равелине у заключённых декабристов вдруг были обнаружены апельсины.
Как, откуда они попали? В самой крепости, у охраны, выяснить ничего не удалось. Стали тогда искать продавца. Им и оказался Уткин-Голубкин.
– Вот вы какого двора поставщик! - кричал на купца жандармский начальник. - Да за это тебя... шкуру с тебя... В кандалы да в Сибирь. Кто приходил за товаром?
Перепугался купец. Со страху забыл, кто приходил, как покупатели выглядят.
– Двое их было. Двое. Нет, кажись, трое. - Через минуту: - Точно припомнил - был он один.
Понял жандармский полковник, что от купца не добьёшься прока, приказал у лавки устроить засаду, схватить покупателей.
Однако за апельсинами больше никто не явился. Так и осталось неизвестным, как, через кого попадали заморские фрукты в Петропавловскую крепость.
Для купца эта история кончилась плохо. Правда, в Сибирь его не погнали, но в торговых рядах лавку приказали закрыть.
Однако купец есть купец. Погоревал он, поохал. А затем перевёл свою лавку в другое место и снова открыл торговлю.
Теперь, когда он начинал торговаться в цене, а брал он и на новом месте на редкость дорого, то непременно вставлял:
– Я, к вашему сведению, этот продукт, - купец показывал на апельсины, - поставлял аж самим господам офицерам, тем, что... - В этом месте купец делал жест рукой, показывал в сторону Петропавловской крепости. - Во!
Нужно сказать, что теперь торговля лучше пошла у купца.
Большая, надёжная стража охраняла Алексеевский равелин. Много здесь грозных и злых тюремщиков. Но и тут нашлись люди, которые сочувствовали декабристам.
На хороших тюремных сторожей особенно повезло поручику Басаргину. Один из них хотел устроить ему побег, другой...
Лежал однажды Басаргин в своём каземате. Снова смотрел в потолок. Опять вспоминал свою Оленьку. А думая об Оленьке, вспомнил и своё детство: речку-певунью, густые травы, то, как ходил в лес по грибы, по ягоды. Лежал Басаргин, и представлялось ему, что он снова в густом лесу.
"Ау! Ау!" - раздаётся тревожный голос.
Это нянька разыскивает Николеньку Басаргина.
"Ау! Ау!"
Не отвечает Николенька. Забрался он в куст малины. Свисает с веток душистая ягода. Спелая-спелая. Вкусная-вкусная. Так и просится ягода в рот.
Лежит вспоминает поручик лес. И вдруг так захотелось ему малины, как в жизни ещё никогда не хотелось.
В это время тюремный сторож и зашёл в камеру к Басаргину. Видит, лежит, мечтает о чём-то поручик.
– Небось снова, ваше благородие, об Оленьке? - спросил сторож.
Почти все охранники знали, что у Басаргина осталась на воле любимица дочь.
– Об Оленьке, друг, об Оленьке, - сказал Басаргин. - А ещё о малине, - и усмехнулся. - Вот ведь какая блажь.
Рассказал он тюремному сторожу тот случай из детства, про речку-певунью, про лес.
– Да-а, - протянул тюремщик. Видно, детство тоже своё припомнил.
Прошло два дня. Поручик уже и забыл про разговор, про малину. И вдруг входит к нему в камеру сторож, протягивает бумажный кулёк.
– Что такое? - подивился Басаргин.
– Берите, ваше благородие, берите.
Взял Басаргин кулёк. Развернул. Посмотрел - малина.
– Откуда?!
Сторож замялся.
– Ешьте, ешьте, ваше благородие.
Басаргин взял одну ягодку, осторожно отправил в рот.
– Откуда же, друг?
– Да тут... Да это же... начальство, - стал что-то невнятно объяснять сторож. Наконец нашёлся: - По случаю престольного праздника.
В этот день действительно был какой-то церковный праздник.
– А-а, - протянул Басаргин. - Ах, хороша, ах, хороша! Ай да малина! Хитро улыбнулся: - Слава престольным праздникам.
Шесть томительных месяцев провели декабристы в Петропавловской крепости. Шесть томительных месяцев не прекращались допросы и следствия. И вот приговор объявлен. Пять декабристов - Кондратий Рылеев, Павел Пестель, Сергей Муравьёв-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин и Пётр Каховский - были присуждены к смертной казни через повешенье. Остальные лишались чинов и званий и ссылались в Сибирь на каторгу.
Декабристы гордо встретили свой приговор.
– И в Сибири есть солнце, - сказал декабрист Сухинов.
12 июля, впервые за все эти месяцы, заключённых собрали вместе. Была устроена церемония лишения осуждённых чинов и званий. Называлось это гражданской казнью. С осуждённых должны были сорвать эполеты и ордена, бросить в огонь. Над головой у каждого переломить шпагу.
Николай I находился в это время далеко за городом, в Царском Селе. Он приказал, чтобы через каждые 15 минут к нему являлся фельдъегерь, сообщал о том, как идёт церемония.
Приехал первый фельдъегерь.
– Построены, ваше величество. Генерал-адъютант Чернышёв приказал распалить костры.
– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?
– Да что-то не очень видно, ваше величество.
Прибыл второй фельдъегерь.
– Костры разложены, ваше величество.
– Так.
– Генерал-адъютант Чернышёв дал приказ срывать эполеты и ордена.
– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?
– Да что-то не очень видно, ваше величество.
Третий курьер явился.
– Срывают эполеты и ордена, ваше величество. Бросают в огонь.
– Так.
– Генерал-адъютант Чернышёв отдал приказ ломать шпаги над головами.
– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?
– Да что-то не очень видно.
Четвёртый курьер примчался:
– Шпаги ломают, ваше величество.
– Так.
– Генерал-адъютант Чернышёв отдал приказ в каторжные халаты одеть виновных.
– Так. Ну, а как же сами злодеи? Видно ль на лицах у них раскаяние?
– Осмелюсь доложить, государь, смеются, кажись, злодеи.
Царь побагровел, в гневе посыльным бросил:
– В цепи презренных, в цепи. Разойдись! - закричал посыльным. Схватился рукой за сердце. - Дурново! Дурново!
Мчит Дурново, тащит капли ему от сердца.
Гордо встретили декабристы приговор суда. А вот морской офицер лейтенант Бодиско расплакался.
– Морской офицер лейтенант Бодиско расплакался, - доложил генерал-адъютант Чернышёв царю.
Николай I улыбнулся, остался доволен.
– Вижу, среди негодяев хоть и один, да человек благородный есть. Если бы знал - помиловал. Что же он говорил?
Что говорил Бодиско, генерал-адъютант Чернышёв не знал.
– Разузнать. Доложить! - приказал Николай I.
Стал хвастать царь своим приближённым, что морской офицер лейтенант Бодиско расплакался.
Похвастал брату.
Похвастал жене.
Адъютантам своим похвастал.
– Расплакался! Расплакался! Расплакался! - повторял государь. Даже повеселел. Даже по-мальчишечьи насвистывать что-то начал. - Расплакался! Расплакался! А сегодня я вам передам, что при этом сказал Бодиско.
Разнесли адъютанты налево, направо слова государя о том, что морской офицер расплакался.
– "Среди негодяев человек благородный есть. Если бы знал, помиловал" - вот что сказал государь.
В богатых домах Петербурга о слезах лейтенанта Бодиско только теперь и речь.
– Морской офицер расплакался!
– Морской офицер расплакался!
Правда, надо сказать, что активного участия в восстании Бодиско не принимал. И по решению суда наказание было вынесено ему, по сравнению с другими, совсем не суровое, а даже, скорее, мягкое. Как других, не отправляли его на вечную каторгу. Лишался Бодиско чинов и дворянства, ссылался в Сибирь на поселение.
Вечером генерал Чернышёв снова докладывал царю:
– Дознались, ваше величество.
– Ну-ну. Что говорил Бодиско? Какими словами каялся?
– Ваше величество, он того...
– Что "того"? - насупился царь.
– Плакал этот злодей не потому, что в тяжких грехах раскаялся. Счёл, разбойник, ваше величество, за личное унижение столь мягкий ему приговор. "Стыдно смотреть мне в глаза товарищам" - вот что сказал Бодиско.
Петербург. Лето. Июльский рассвет. Неохотно плывут облака. Нева ещё сонно дремлет. Шпиль Петропавловской крепости шпагой вонзился в небо.
Осуждённых ведут на казнь. Вот они, пятеро: Кондратий Рылеев, Павел Пестель, Сергей Муравьёв-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин, Пётр Каховский.
Идут они в белых льняных рубахах. Прощально звенят кандалы.
Кронверк Петропавловской крепости. Слева стоят солдаты. Справа стоят солдаты. Помост. Два столба. Перекладина. В красной рубахе палач. Пять верёвок, как змеи, петлёй свисают.
Идут декабристы. Двадцать шагов до смерти... десять... последних пять.
Генерал-адъютант Чернышёв, он старший и тут - при казни, сидит верхом на коне, смотрит на обречённых. В руках у генерала лорнет. То поднесёт он его к глазам, то на секунду опять опустит.
Ждёт генерал-адъютант Чернышёв, не дрогнет ли кто-нибудь из осуждённых. Не раздастся ли стон, не сорвётся ли крик.
Четыре шага до смерти. Идут декабристы. Открытый, бесстрашный взгляд. Три шага. Два. Последний предсмертный шаг.
– Начинай! - закричал Чернышёв.
Накинул палач на осуждённых петли. Затянул. Перепроверил. Из-под ног ловким ударом выбил скамейки.
Натянулись верёвки-змеи, превратились в тугие струны.
Снова поднёс к глазам генерал-адъютант Чернышёв лорнет.
И вдруг. Оборвался Рылеев.
И вдруг. Оборвался Сергей Муравьёв-Апостол.
И вдруг. Оборвался Каховский.
Солдаты, присутствовавшие при казни, замерли. Кто-то быстро перекрестился, зашептал:
– Помиловал господь, помиловал.
В старину существовал обычай, по которому человека, который срывался с виселицы, второй раз не казнили - миловали.
Растерялся и сам палач. Повернулся он к Чернышёву.
Махнул генерал рукой. Не понял палач, замешкался.
– Вешай! - закричал Чернышёв.
Похоронили казнённых на острове Голодай - тайно. Где - неизвестно. Могилы их до сих пор не найдены.