СЕРГЕИ ТРУБЕЦКОЙ И СЕРГЕЙ МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ. ПЕТР СВИСТУНОВ И ИППОЛИТ МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ

В исторической науке давно устоялось мнение, что именно Рылеев был главным организатором восстания на Сенатской площади. Это мнение подкреплено множеством доказательств: показаниями арестованных заговорщиков, их позднейшими мемуарами, вердиктами следователей и судей.

Свою лидирующую роль в организации восстания признавал на следствии и сам Рылеев: «Признаюсь чистосердечно, что я сам себя почитаю главнейшим виновником происшествия 14 декабря, ибо… я мог остановить оное и не только того не подумал сделать, а, напротив, еще преступною ревностию своею служил для других… самым гибельным примером». Однако поэт считал, что вину с ним должен разделить другой заговорщик — князь Трубецкой, избранный диктатором — военным руководителем восставших войск, но не вышедший на площадь: «Он не явился и, по моему мнению, это есть главная причина всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный день случились»{779}.

И в этих, казалось бы, взаимоисключающих признаниях была большая доля правды. Ведущая роль Рылеева в подготовке восстания определялась его положением правителя дел Российско-американской компании и, соответственно, реальной возможностью повлиять на судьбу императорской фамилии. Своими революционными стихами он воздействовал на молодых офицеров, литераторов и функционеров компании, поддерживал их решение участвовать в революционном действии.

Однако Рылеев, при всём его вдохновенном энтузиазме, не мог командовать войсками на площади: статский человек не имел возможности распоряжаться солдатами — они просто не стали бы его слушать. Именно поэтому он был вынужден сотрудничать с Сергеем Трубецким.

Но Рылеев не имел морального права обвинять Трубецкого в неявке на площадь — его самого там тоже никто не видел. Согласно «Донесению Следственной комиссии», Трубецкой обманул товарищей; но и Рылеев «не сдержал слова» встать в ряды восставших{780}.

Показание поэта, обвиняющее Трубецкого в «беспорядках» и «убийствах», — отражение не столько ситуации самого восстания, сколько сложившихся задолго до 14 декабря конфликтных отношений двух лидеров.


Казалось бы, биография Сергея Трубецкого логична, типична и для офицера 1820-х годов, и для заговорщика. Представитель знатного княжеского рода, он поступил на службу в 1808-м. В составе лейб-гвардии Семеновского полка участвовал в Отечественной войне (Бородино, Тарутино, Малоярославец) и Заграничных походах (Лютцен, Баутцен, Кульм, Лейпциг), был награжден орденами Анны 4-й степени, Владимира 4-й степени с бантом, прусскими орденами «Pour le Mérite» («За достоинство») и Железного креста. В Битве народов был ранен. Послевоенная карьера князя Трубецкого выглядит вполне успешной. Служил он в самых привилегированных гвардейских полках — Семеновском, затем Преображенском, исполняя при этом должность старшего адъютанта Главного штаба. 14 декабря 1825 года он встретил в чине полковника гвардии.

Основатель Союза спасения, один из руководителей Союза благоденствия, восстановитель Северного общества в 1823 году, он входил в кружок «Зеленая лампа», общался с Пушкиным, способствовал организации ланкастерских школ, жил во Франции, организовывал 14 декабря, был назначен «диктатором» восстания, но на площадь не вышел. После провала антиправительственного выступления подвергся аресту, по итогам следствия едва не попал на виселицу и был приговорен к вечной каторге.

Однако биография князя изобилует белыми пятнами.


В 1819 году Трубецкой, тогда капитан лейб-гвардии Семеновского полка, становится старшим адъютантом Главного штаба русской армии.

Этот орган был создан 12 декабря 1815 года в ходе послевоенной перестройки армии. «Главный штаб есть сосредоточие, в котором соединяются все части военного управления в высшем их отношении», — гласил высочайший указ{781}. Начальник Главного штаба, генерал от инфантерии князь Петр Волконский, был докладчиком императору по всем вопросам военного управления. Ему подчинялись военный министр, дежурный генерал, генерал-квартирмейстер со штабом, инспекторы артиллерии и Инженерного корпуса, а также руководители военного духовенства.

Фактически вторым лицом в штабе после Волконского был дежурный генерал; в 1815–1823 годах эту должность занимал генерал-лейтенант Арсений Закревский. В его ведении были Инспекторский департамент, ведавший кадровым составом армии, судная часть (Аудиторский департамент) и старшие адъютанты штаба{782}, в том числе Сергей Трубецкой.

Среди дел Инспекторского департамента сохранилось «Дело по представлению генерал-адъютанта Потемкина о помещении в Главном штабе в число старших адъютантов л[ейб]-г[вардии] Семеновского полка капитана князя Трубецкого». Состоит оно всего из двух листков. На первом из них — отношение командира Семеновского полка, генерал-майора и генерал-адъютанта Якова Потемкина, датированное 6 мая 1819 года и адресованное, очевидно, князю Петру Волконскому: «Государь император приказать изволил доложить Вашему сиятельству, чтоб напомнить Его величеству лейб-гвардии Семеновского полка о капитане князе Трубецком». Далее следуют еще три записи: «Высочайше] поведено поместить в Глав[ный] штаб Е[го] и[мператорского] в[еличества] в число старших адъютантов. 6 мая 1819»; «Немедля!»; «Исполнено] приказом 14 мая 819»{783}.

Из этого короткого дела следует: инициатором назначения Трубецкого в Главный штаб был лично император Александр I, просивший «напомнить» ему о капитане-семеновце. Спешка, с которой оно происходило, свидетельствует о крайней заинтересованности императора в том, чтобы Трубецкой быстрее получил новую должность.

Не прослужив в Главном штабе и двух недель, Трубецкой, согласно его показаниям, «был уволен в отпуск за границу и выехал в июне месяце; возвратился же из-за границы в С. Петербург в сентябре месяце 1821-го года… За границей… жил только в Париже». В воспоминаниях Евгения Оболенского также находим подтверждение истории с «отпуском»: по мнению мемуариста, Трубецкой приехал в Париж, «сопровождая больную свою двоюродную сестру княгиню Куракину»{784}.

Но документы свидетельствуют, что в 1819 году Трубецкой в отпуске не был — соответствующая запись отсутствует в его формулярном списке. Более того, князь действительно просился в отпуск, но не получил императорского согласия. Хранящееся в Российском государственном военно-историческом архиве дело «Об увольнении в отпуск за границу старшего адъютанта Главного штаба князя Трубецкого» содержит прошение об отпуске, которое он подал «по команде»:

«Всепресветлейший державнейший великий государь император Александр Павлович, самодержец Всероссийский, государь всемилостивейший.

Просит старший адъютант Главного штаба Его императорского величества лейб-гвардии Семеновского полка капитан князь Сергей Петров сын Трубецкой о нижеследующем:

1-е

Я, нижепоименованный, имею необходимую надобность быть в отпуску за границею для излечения болезни, почему, прилагая при сем свидетельство, данное мне от главного по армии медицинского инспектора Виллие, всеподданнейше прошу, дабы Высочайшим Вашего императорского величества указом поведено было сие мое прошение принять, а меня, именованного, в отпуск за границу уволить.

Всемилостивейший государь, прошу Ваше императорское величество о сем моем прошении решение учинить. Майя […] 1819 года. К поданию надлежит по команде, прошение сие писал Лейб-гвардии Семеновского полка батали-онный писарь Алексей Слободин 1-й.

К сему прошению старший адъютант Главного штаба Его императорского величества лейб-гвардии Семеновского полка капитан князь Сергей княж Петров сын Трубецкой руку приложил».

Рядом с этим документом — резолюция: «Записку к докладу. 26 майя 1819»{785}.

В том же деле содержится справка о состоянии здоровья Трубецкого:

«Свидетельство

При освидетельствовании лейб-гвардии Семеновского полка г. капитана князя Трубецкого нашел я, что он страдает сильною грудною болью с кровохарканием и изнурением всего тела, оказавшимся после раны под Лейпцигом ядром в лядвию (бедро. — О. К.). Хотя и не возможно думать, чтобы рана сия была единственною причиною означенной болезни, но я однако же полагаю, что она без сомнения несколько к тому способствовала, и нахожу, что едва ли возможно будет возвратить ему здоровье без увольнения от дел службы на несколько месяцев, ибо как строевая, так и канцелярская служба для него вредны. Во уверение чего и дано ему от меня сие за моим подписанием и печатью в С. Петербурге 15 мая 1819. Главный по армии медицинский инспектор Яков Виллие»{786}.

Далее следует записка, подготовленная, очевидно, «к докладу» императору 26 мая:

«Старший адъютант Главного штаба Его императорского величества лейб-гвардии Семеновского полка капитан князь Трубецкой просит об увольнении в отпуск за границу для излечения одержимой его болезни, испрашивая при том позволения ему отправиться на том фрегате, который назначается к отъезду в Англию. Санкт-Петербург. 26-го мая 1819».

На том же листе приписка:

«Переговорить с Вил[л]ие на словах о болезни к[нязя] Трубецкого. 28 мая 1819»{787}.

Последний документ в этом деле — черновик уведомления от 5 июня 1819 года:

«Старшему адъютанту Главного штаба Его в[еличест]ва, л[ейб]-г[вардии] Семеновского полка капитану князю Трубецкому. На поданное от вас прошение об увольнении вас за границу до излечения болезни г[осударь] и[мператор] не изъявил всеподданнейшего соизволения, предоставляя вам лечиться здесь, о чем сим вас и уведомляю.

Подписал: дежурный генерал Закревский»{788}.

В документах этих много непонятного. Во-первых, на прошении Трубецкого об отпуске отсутствует точная дата — а в таком виде подавать документы «на Высочайшее имя» было не принято. Во-вторых, в мае прошения об отпуске подавать было запрещено: летом, во время интенсивной строевой подготовки войск, постоянных маневров и парадов, требовалось присутствие всех офицеров.

Следующая странность — подпись на свидетельстве о болезни Трубецкого знаменитого русского военного врача баронета Якова Виллие. В 1819 году он — отнюдь не только «главный по армии медицинский инспектор». Знаменитый военный врач, он тогда был уже действительным статским советником, лейб-медиком императора Александра I, начальником Медицинского департамента Военного министерства, президентом Медико-хирургической академии. Естественно, что у него было много дел и далеко не каждый капитан, пусть и гвардеец, мог получить от него свидетельство, тем более что в то время в Семеновском полку служили три лекаря{789}.

Однако те, кто готовил справку о Трубецком для императора, баронету не поверили — и решили «переговорить» с ним «на словах о болезни к[нязя] Трубецкого». В самой справке тоже содержится странность: согласно ей, Трубецкой собирался ехать вовсе не во Францию. Название фрегата, «который назначается к отъезду в Англию», в деле не фигурирует — очевидно, император был в курсе, какой корабль имелся в виду.

Как следует из дела, 5 июня Трубецкой узнал об отказе императора предоставить ему отпуск. Но, что самое удивительное во всей этой истории, спустя еще три недели капитан покинул Петербург. 26 июня в письме своему хорошему знакомому Алексею Оленину, директору Публичной библиотеки и президенту Академии художеств, явно написанном в спешке, он сообщал: «Я сам весьма захлопотался, ибо в обед получил повестку приготовиться к отъезду; почему сомневаюсь, чтобы вы имели время прислать ваши письма. В одиннадцать часов мы будем на пароходе и как скоро взойдем на фрегат, то эскадра примет якорь»{790}. В 1819 году пароходное сообщение в России существовало только между Петербургом и Кронштадтом. Соответственно, пароход из Петербурга должен был доставить князя на некий фрегат, стоявший на кронштадтском рейде и готовый к отплытию в составе эскадры.

Конечно, князь не был дезертиром или нарушителем, не исполнившим указание императора. Спешка с назначением старшим адъютантом, «свидетельство», подписанное лично Виллие, устные «переговоры» с ним, отказ императора предоставить князю отпуск, затем срочная «повестка» к отъезду заставляют подозревать в путешествии князя тайную государственную надобность. Известно, что старшие адъютанты Главного штаба нередко выполняли секретные поручения командования, в том числе и дипломатического свойства. Очевидно, в данном случае служебную командировку вначале хотели оформить как отпуск, однако потом из соображений секретности отпуск всё же решили не оформлять.

Между тем из архивных дел удалось выяснить, на каком корабле и куда отправился Трубецкой. 26 июня из Кронштадта отплыла и взяла курс на Англию маленькая эскадра из фрегата «Гектор» и брига «Олимп», укомплектованных моряками Гвардейского экипажа. Маршрут эскадры известен: его конечной точкой был английский порт Гримсби. План ответственного плавания разрабатывался с января: командиру Балтийской эскадры адмиралу Роберту Кроуну было поручено приготовить корабли «на случай другого предмета». «Предмет» рассекретили в начале апреля: следовало вывезти из Англии российского статс-секретаря по иностранным делам, фактически — министра иностранных дел Иоанниса Каподистрию{791}.

Каподистрия, личный друг и советник императора, имел очень высокий дипломатический статус. Однако летом 1819 года он возвращался в Россию из частной поездки, и отправлять за ним в Европу два корабля было делом необычным для российской дипломатии.

Необычность эта, впрочем, легко объяснима: согласно письму второго статс-секретаря по иностранным делам графа Карла Нессельроде Каподистрии от 8 (20) мая 1819 года, тому следовало, при желании персидского посла в Англии мирзы Абуль Хасан-хана поехать в Россию, забрать его с собой из Лондона, предоставив на одном из кораблей специальную каюту. Очевидно, именно на этот случай одна каюта на «Гекторе» была обита дорогой тканью, а среди вещей находился серебряный сервиз. Возвращение Каподистрии в Россию приобретало, таким образом, «первостепенную важность для служения нашему августейшему государю»{792}.

Плавание «Гектора» и «Олимпа» — один из эпизодов жесткого дипломатического противостояния Англии и России в первой четверти XIX века. Сферой столкновения дипломатических интересов в данном случае была Персия, за влияние на которую, собственно, и боролись две страны. Борьба эта спустя несколько лет окончится Русско-персидской войной (1826–1828), подписанием Туркманчайского мира и убийством русского посла в Тегеране Александра Грибоедова. Не вдаваясь в тонкости дипломатических отношений начала XIX столетия, отметим только, что в 1816 году Абуль Хасан-хан возглавлял персидскую дипломатическую миссию в Петербурге. Его хорошо знали в столичном высшем свете и при дворе. Сам посол неоднократно демонстрировал свою лояльность к России; правда, исследователи считают ее лишь дипломатическим приемом, предназначенным напугать Англию и заставить ее выплачивать Персии субсидии{793}. Но в любом случае, если бы удалось уговорить его подняться на борт российского корабля, это была бы большая дипломатическая победа.

В письме Нессельроде содержались также подробные инструкции по организации поездки посла. Каподистрии предписывалось найти для сопровождения иранского дипломата «одного человека из чиновников нашей миссии с достаточно хорошим знанием английского языка, дабы можно было изъясняться с ним»: «При умелом поведении сопровождающий, возможно, без особого труда войдет в доверие к нему и получит представляющие интерес сведения о различных поручениях, которые он только что выполнил»{794}.

Мы не знаем, кто из сотрудников русской дипломатической миссии в Лондоне был выбран для исполнения важной миссии. Не исключено, что это был приятель Пушкина Николай Кривцов, пользовавшийся исключительным доверием Каподистрии{795}. Однако очевидно, что одним сотрудником Министерство иностранных дел не ограничилось: в помощь Каподистрии из Петербурга был отправлен капитан Трубецкой, прекрасно знавший английский язык{796}. Иначе сложно объяснить присутствие гвардейского капитана на дипломатическом корабле, выполнявшем секретную миссию, суматоху и тайну, с какими совершалась эта отправка.

Каподистрия, согласно документам, поднялся на борт «Гектора» во французском Гавре и прибыл на нем в Гримсби. Оттуда, уже сухим путем, он отправился в Лондон — очевидно, в сопровождении Трубецкого. По крайней мере, точно известно, что в Лондоне Трубецкой был: об этом как о само собой разумеющемся факте он сообщил в письме своему приятелю Николаю Тургеневу{797}.

Однако миссия Каподистрии не удалась: взвесив все обстоятельства, опытный дипломат даже не стал предлагать персу ехать вместе с ним в Россию. Шахский посол покинул Лондон лишь год спустя, в марте 1820-го. Сам же Каподистрия вернулся в Гримсби, «Гектор» и «Олимп» подняли якоря и покинули территориальные воды Англии. Однако в Петербург статс-секретарь не поплыл: согласно его собственным запискам, он «в Данциге вышел на берег и отправился в Варшаву ожидать прибытия государя, которое должно было последовать в конце сентября месяца»{798}.

На обратном пути Трубецкого на «эскадре» уже не было. Очевидно, когда стало ясно, что сопровождать Абуль Хасан-хана в Россию не придется, он реализовал идею отдыха, уехав во Францию. В сентябре 1819 года он был уже в Париже — об этом свидетельствует письмо, отправленное Трубецким другому своему приятелю, Ивану Толстому. Во французской столице он жил, по его собственным словам, «мирно», «занимался слушанием курсов естественных наук, физики, химии, механики… иногда ходил слушать известнейших профессоров по другим частям; ходил на некоторые лекции в Политехническое училище»{799}. В Париже князь женился: его избранницей стала графиня Катерина Лаваль, дочь французского эмигранта и крупного чиновника сразу двух российских министерств: иностранных дел и просвещения.

Пока Трубецкой был за границей, в России произошла (октябрь 1820 года) «семеновская история». Как известно, после беспорядков полк был раскассирован: солдаты и офицеры переведены в армейские полки. Даже для тех офицеров, которые по каким-то причинам в тот момент находились вне Петербурга, «история» закончилась серьезным понижением служебного статуса. К примеру, штабс-капитан Семеновского полка Матвей Муравьев-Апостол служил на Украине адъютантом малороссийского генерал-губернатора Николая Репнина и к беспорядкам в столице никакого отношения не имел, но спустя год без всяких объяснений стал майором армейского Полтавского полка{800}. Ему не оставалось ничего другого, как подать в отставку — чего, кстати, не могли себе позволить те, кто в момент восстания находился «при полку налицо», лишенные права не только на отставку, но даже на отпуск.

Однако Трубецкого правительственные репрессии не коснулись вовсе. Он тоже был переведен — но в лейб-гвардии Преображенский полк, считавшийся по старшинству гвардейских полков наравне с Семеновским. Через несколько месяцев после возвращения из-за границы он получил чин полковника{801}.

Неясно, почему Трубецкой так тщательно скрывал свою секретную миссию 1819 года надопросах Следственной комиссии по делу декабристов. Возможно, он не хотел признаваться в отношениях с Нессельроде и Каподистрией и тем порождать ненужные вопросы; возможно также, что он общался в Лондоне с тем или с теми, о ком следователям знать не полагалось.

Но более правдоподобным представляется другое объяснение. Умный и опытный заговорщик, он не мог не понимать, что раскрытие антиправительственного заговора всегда вызывает вопросы об «иностранном влиянии» и «иностранных деньгах». В отношении Трубецкого такие вопросы ставились с первого дня следствия: его арест сопровождался крупным дипломатическим скандалом. Князь был взят под стражу в доме своего близкого родственника, австрийского посла в России графа Людвига Иозефа фон Лебцельтерна, а потому в аресте принимал участие сам Нессельроде. Вскоре после этого инцидента австрийский посол был отозван из России. И Трубецкому явно не хотелось добавлять к «австрийскому следу» в своей деятельности еще и «английский след».


Вернувшись в сентябре 1821 года в Россию, Трубецкой продолжил службу в столице в должности старшего адъютанта Главного штаба. Должность эта была в 1820-х годах ответственной и почтенной. Число старших адъютантов колебалось от четырех до семи. Они назначались «из отличнейших штаб-и обер-офицеров армии». В число их обязанностей входило «развозить важнейшие приказания», «осматривать войска, караулы, госпитали», «наблюдать везде за благоустройством и порядком» — и доносить о найденных недочетах как командирам соответствующих подразделений, так и дежурному генералу{802}. Таким образом, функции старших адъютантов были прежде всего надзорно-полицейскими.

Трубецкой со своими обязанностями справлялся, по-видимому, хорошо, был ценим и любим Волконским и Закревским. Все задания, которые выполнял Трубецкой в качестве старшего адъютанта Главного штаба, выявить не удалось, однако известно, что в 1822 году князю было поручено ответственное дело — проверка финансовой деятельности фельдъегерского корпуса, с которой он блестяще справился{803}.

Пока Трубецкой инспектировал фельдъегерский корпус, в Главном штабе произошли большие перемены: своих постов лишились и Волконский, и Закревский. Волконский, один из самых близких к Александру I людей, ненавидел графа Аракчеева, соперничал с ним за влияние на императора. Начальник Главного штаба открыто презирал Аракчеева и «называл змеем», а в частных письмах удивлялся «непонятному ослеплению» государя начальником военных поселений. Естественно, и близкие к Волконскому армейские генералы именовали Аракчеева «проклятым змеем», «уродом», «чудовищем», «чумой», «выродком ехидны», «извергом», «государственным злодеем», «вреднейшим человеком в России» и пр.{804}

Зато Аракчеев был молчалив — о его «мнениях» по поводу Волконского ничего не известно. Однако в апреле 1823 года император отправил начальника штаба формально в бессрочный отпуск, а фактически в отставку. Место его занял ставленник «урода» генерал-лейтенант Иван Дибич. А спустя еще четыре месяца лишился своей должности и Закревский. Новым дежурным генералом стал совершенно бесцветный генерал-майор Алексей Потапов.

Трубецкой же прекрасно уживался и с Дибичем, и с Потаповым. В декабре 1823 года, «по засвидетельствовании начальства об отличной службе и трудах», он был награжден орденом Святой Анны 2-й степени{805}. Вскоре у старшего адъютанта появились новый круг обязанностей и новые карьерные возможности.


Пожалуй, самая яркая страница служебной биографии князя — его деятельность в последний перед арестом год. Полковник Преображенского полка и старший адъютант Главного штаба в декабре 1824 года был назначен дежурным штаб-офицером 4-го пехотного корпуса со штабом в Киеве, а в феврале 1825-го приступил к своим обязанностям. Корпус, в котором он служил, входил в состав 1-й армии, которой командовал генерал от инфантерии граф Фабиан Остен-Сакен, а начальником штаба был генерал-лейтенант барон Карл Толь. Главная квартира армии располагалась в Могилеве.

Место дежурного штаб-офицера Трубецкому предложил командир 4-го корпуса генерал от инфантерии князь Алексей Щербатов, с которым полковник познакомился в Париже. «Когда князь Щербатов, будучи назначен корпусным командиром, предложил мне ехать с ним, то я с одной стороны доволен был, что удалюсь от общества, с другой хотел и показать членам, что я имею в виду пользу общества и что там я могу ближе наблюдать и за Пестелем», — сообщил Трубецкой следователям{806}. Этому показанию вряд ли стоит доверять. Борьба с честолюбцем Пестелем стала для Трубецкого одной из главных линий самозащиты на следствии. «Удаляться» же от общества князь и вовсе не собирался. И события декабря 1825 года — явное тому подтверждение.

Между тем, соглашаясь ехать в Киев, князь не просто принимал предложение Щербатова. Он был не единственным кандидатом на эту должность. Командир Отдельного кавказского корпуса Алексей Ермолов ходатайствовал за своего племянника, капитана лейб-гвардии Егерского полка Каховского, и его просьбу поддержал генерал Толь. Назначение Трубецкого было явно «продавлено» «сверху». Император «высочайше отозвался, что вообще, а при 4-м корпусе особенно, по расположению оного в Киеве, находит нужным иметь дежурного штаб-офицера, знающего твердо фронтовую службу»{807}. У Каховского же опыта «фронтовой службы» не было — он служил адъютантом у Остен-Сакена.

Однако и опыт Трубецкого по этой части был весьма скуден: как уже говорилось, в мае 1819 года он перешел со строевой службы в Главный штаб. Необходима была очень сильная поддержка его кандидатуры, чтобы она была утверждена, невзирая на просьбы Ермолова и Толя. Впоследствии, уже после 14 декабря, Щербатов объяснял армейским властям, что взял Трубецкого к себе, потому что он пользовался уважением «своих начальников и даже самого покойного государя императора, изъявленным его величеством при определении его дежурным штаб-офицером»{808}. Иными словами, окончательное решение отправить Трубецкого в Киев принял опять-таки Александр I.


До Щербатова 4-м пехотным корпусом командовал знаменитый герой Отечественной войны генерал от кавалерии Николай Раевский. Время, когда он вдохновлял своей деятельностью поэтов и художников, давно прошло. В Киеве генералу было решительно нечем заняться. О том, как проводил время командир корпуса, читаем, например, в воспоминаниях Филиппа Вигеля: «Лет двенадцать не было уже в Киеве военного или генерал-губернатора. Первенствующею в нем особою находился тогда корпусный командир, Николай Николаевич Раевский, прославившийся в войну 1812 года. Тут прославился он только тем, что всех насильно магнетизировал и сжег обширный, в старинном вкусе, Елисаветою Петровной построенный, деревянный дворец, в коем помещались прежде наместники». А польский помещик Кржишковский сообщал в доносе на генерала: «Публика занялась в тишине соблазнительным магнетизмом и около года была совершенно заблуж-дена или не смела не верить ясновидящим и прочая, а более всего, что занимается магнетизмом заслуженный и первый человек в городе»{809}.

Действительно, командир 4-го корпуса оказывался высшим должностным лицом в Киевской губернии. Раевского вовсе не интересовали его обязанности — но еще меньше они интересовали его подчиненных по «гражданской» части: гражданского губернатора Ивана Ковалева и обер-полицмейстера Федора Дурова. В губернаторской канцелярии процветало неконтролируемое взяточничество. Например, в 1827 году было обнаружено, что секретарь Ковалева Павел Жандр за несколько лет присвоил деньги на общую сумму 41 150 рублей, тогда как годовое жалованье армейского капитана составляло 702 рубля{810}. При этом и сам губернатор в убытке явно не оставался.

Уровень преступности в городе был очень высок. Одним из самых распространенных преступлений было корчемство — незаконная торговля спиртными напитками, прежде всего водкой. Монополия на производство алкоголя в начале XIX века принадлежала государству, частные лица покупали у государства право на торговлю им. Система откупов порождала желание торговать водкой, не платя за это казне. Корчемство вызывало к жизни целые преступные сообщества, занимавшиеся незаконным производством водки, ее оптовой закупкой, ввозом в город и последующей перепродажей в розницу. В 1824 году управляющий киевскими питейными сборами Павел Баранцов доносил начальству: «Жители киевские… увеличивают шайки свои многолюдием и, запасаясь всякого рода орудиями, как то: пиками, саблями, пушечными ядрами, топорами, косами и дрючьями, повседневно ввозят в город корчемного вина целыми транспортами». Выяснилось к тому же, что в этих «шайках» участвуют и солдаты, играя роль своеобразной охраны корчемников. Баранцов «входил неоднократно с просьбами к разным лицам» «о всех таковых обидах, откупом терпимых… и просил законной защиты», но все его обращения «остались поныне без удовлетворения», из чего управляющий сделал закономерный вывод, что «полиция очевидно дает повод и послабление к дальнейшему корчемству»{811}.

Кроме того, в 1820-х годах в Киеве обреталось множество всяких подозрительных личностей. Особая их концентрация наблюдалась на знаменитых ежегодных январских «контрактах». В это время в город съезжались окрестные помещики, играли в запрещенные законом азартные игры, возлияния часто бывали неумеренными, помещики и офицеры ссорились и дуэлировали, а иногда устраивали банальные драки.

С 1823 года за картежниками была установлена слежка, ни к чему, однако, не приведшая. Полицмейстер Дуров, сам игрок, рапортовал по начальству, что помещики «приезжали сюда по своим делам домашних расчетов в контрактовое время» и играли в карты «вечерами в своих квартирах, к коим временами съезжались знакомцы и также занимались в разные игры, но значительной или весьма азартной игры, а также историй вздорных чрез оную не случалось во всё время»{812}.

В Киеве активно действовали и масоны, не прекратившие свои собрания после императорского указа (1822) о запрещении масонских лож и тайных обществ. В Петербург постоянно шли доносы: «…существовавшая в Киеве масонская ложа не уничтожена, но переехала только из города в предместье Куреневку»{813}. Но местная администрация, проводившая по этому поводу следствие, ложу не обнаружила. «С того времени как последовало предписание о закрытии существовавшей здесь ложи, она тогда же прекратилась, и могущие быть общества уничтожились, особенных же тайных сборищ по предмету сему здесь в городе и в отдаленностях окрестных, принадлежащих к городу по его пространству, никаких совершенно не имеется»{814}, — отчитался Дуров губернатору.

Особенную тревогу высших должностных лиц империи вызывали жившие в Киеве и его окрестностях поляки — им априорно приписывались антироссийские настроения. Ковалеву и Дурову было поручено следить за ними. Однако и эта слежка ни к чему не привела. «Суждений вольных я не заметил, кои были предметом моего наблюдения», — рапортовал Дуров. Ковалев докладывал императору, что польские помещики «ведут себя скромно и осторожно, стараются даже показывать вид особенной к правительству преданности»{815}.

В начале 1820-х годов в Киеве можно было обнаружить не только корчемников, масонов, азартных игроков и неблагонадежных поляков. Город стал излюбленным местом встреч участников антиправительственного заговора. На «контрактах» проходили «съезды» руководителей Южного общества. Кроме того, в 30 верстах от Киева, в уездном городе Василькове, был расквартирован полковой штаб Черниговского пехотного полка. Это был и центр Васильковской управы Южного общества, руководимой подполковником Сергеем Муравьевым-Апостолом, командиром одного из батальонов Черниговского полка.


О Сергее Муравьеве-Апостоле никто и никогда не говорил плохо. Исключая правительственную переписку о восстании Черниговского полка, где Муравьева официально именуют «злодеем», «гнусным мятежником» и «главарем злоумышленной шайки», ни одно из документальных свидетельств того времени не ставит под сомнение личную честь вождя южного восстания, его мужество и бескорыстие.

Аристократ, в чьих жилах текла кровь трех славянских народов: сербского, украинского и русского, — сын сенатора и потомок гетмана Украины, Сергей Муравьев вместе со старшим братом Матвеем учился в Париже, в частном закрытом пансионе. Романтический ореол окружает его с самых первых лет жизни. Современник вспоминал: император Франции однажды посетил этот пансион и, «войдя в тот же класс, где сидел Муравьев, спросил: кто этот мальчик? И когда ему отвечали, что он русский, то Наполеон сказал: “Я побился бы об заклад, что это мой сын, потому что он так похож на меня”»{816}.

До тринадцати лет Сергей Муравьев не знал русского языка, а в 15 уже воевал против вчерашних учителей. Закончив войну семнадцатилетним штабс-капитаном, он имел три боевых ордена и наградную золотую шпагу. В 1816 году он стал одним из основателей Союза спасения — и все прожитые потом десять лет (исключая полгода следствия и суда) готовил себя к гражданскому подвигу во имя России. Восстание Черниговского полка — логическое завершение жизненного пути Муравьева; с этим соглашались большинство писавших о нем историков.

Муравьев-Апостол был в кругу будущих декабристов живой легендой. Переведенный на юг после «семеновской истории», в 1821–1825 годах он служил в городе Василькове Киевской губернии и в столицу не приезжал. Но практически в каждом следственном деле петербургских заговорщиков можно найти упоминание о Муравьеве. Мало кто из вступивших в тайное общество в последние пять лет его существования знал подполковника лично, но слышали о нем и за глаза уважали его почти все. И не случайно ни разу в жизни не видевший Муравьева-Апостола Рылеев именно с ним пытался связаться накануне 14 декабря, а после неудачи восстания на Сенатской площади хотел сообщить ему, «что нам изменили Трубецкой и Якубович»{817}.



«И я бы мог, как шут…» Один из пяти рисунков Пушкина, изображающих виселицу с казненными декабристами. Между 9 и 28 ноября 1826 г.


Император Николай I. В. Голике. 1843 (?) г.

Александр Христофорович Бенкендорф. Д. Доу. 1822 г.


Допросы шли в Комендантском доме Петропавловской крепости


Василий Васильевич Левашов. Д. Доу. Между 1823 и 1825 гг.


Александр Иванович Чернышев. Д. Доу. Между 1823 и 1825 гг.


Зал Комендантского дома, где заседала Следственная комиссия и был оглашен приговор участникам тайных обществ



Заседание Следственной комиссии. Рисунок В. Адлерберга или делопроизводителя А. Ивановского. 1826 г.


Камера в Петропавловской крепости. Рисунок 1825–1826 гг.


Рылеев (?) на допросе. Рисунок А. Ивановского (?). 1826 г.


Пестель на допросе. Рисунок А. Ивановского (?). 1826 г.


«Роспись государственным преступникам». 1826 г.


Предсмертное письмо Рылеева жене. 12 июля 1826 г.


Сон декабриста Волконского. К. Брюллов (?). 1840-е гг.


Вид Читы с острогом и домом коменданта. Акварель Н. Бестужева. Между 1828 и 1830 гг.


Декабристы у ворот Читинского острога. Н. Репин. Между 1828 и 1830 гг.


Камера декабристов в Читинском остроге. Литография с акварели Н. Репина. 1829 г.


Декабристы на мельнице в Чите.

Акварель Н. Репина. Между 1827 и 1830 гг.



Александра Григорьевна Муравьева. Акварель Н. Бестужева. 1832 г.


Екатерина Ивановна Трубецкая. Миниатюра на слоновой кости Н. Бестужева. 1828 г.


Главная улица в Чите. Слева — дом Е. Трубецкой, справа — А. Муравьевой. Акварель Н. Бестужева. Между 1829 и 1830 гг.


Алексей Петрович Юшневский. Акварель Н. Бестужева. 1839 г.

Иван Иванович Горбачевский. Акварель Н. Бестужева. 1839 г.


Петровский Завод. Вход в каземат. А. Юшневский. 1830-е гг.


Дмитрий Александрович Щепин-Ростовский. Акварель Н. Бестужева. 1839 г.

Александр Евтихиевич Мозалевский. Акварель Н. Бестужева. 1837 г.


Внутренний двор одного из отделений Петровского острога. Акварель Н. Бестужева. 1832 г.


Сергей Григорьевич Волконский. Акварель Н. Бестужева. 1837 г.

Мария Николаевна Волконская на фоне Читинского острога. Акварель Н. Бестужева. 1828 г.


С. Г. Волконский с женой в отведенной им камере Петровского острога. Акварель Н. Бестужева. 1830 г.


Николай Александрович Бестужев. Акварельный автопортрет. 1838 г.

Петр Николаевич Свистунов. Акварель Н. Бестужева. 1836 г.


Вид Петровского Завода с острогом. Акварель Н. Бестужева. 1834 (?) г.


Сергей Петрович Трубецкой. 1860 г.


Обелиск на месте казни Павла Пестеля, Кондратия Рылеева, Петра Каховского, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина на восточном земляном валу кронверка Петропавловской крепости. Скульпторы А. Игнатьев и А. Дёма. 1975 г.



Отзывы современников о Сергее Муравьеве-Апостоле положительны вне зависимости от того, как они относились к движению декабристов.

«Одаренный необыкновенным умом… он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд», — характеризовал Сергея Муравьева император Николай I. В показаниях же арестованных заговорщиков можно встретить, например, такие слова: «Я с Муравьевым знаком действительно, уважая его добродетель. Он не был бесчестен, он не помрачил своего достоинства ни трусостью, ни подлостью; просвещен, любим всеми. За благородные его качества я почитал его и старался с ним быть знакомым. И естли теперь посему и страдаю, сие страдание мне отрадно, ибо страдаю с другом человечества, который для общего блага не щадил не только своего имущества, но даже жизни»{818}.

В конце декабря 1825 года, заступаясь за Сергея Муравьева, которого пытались арестовать, восстал почти весь Черниговский полк.

Знаменитый отзыв о Васильковском руководителе принадлежит Л. Н. Толстому, назвавшему его «одним из лучших людей того, да и всякого времени». Историк декабризма Г. И. Чулков утверждал: Муравьев был «Орфеем среди декабристов. Вся его жизнь была похожа на песню». Историк М. Ф. Шугуров в работе, посвященной поднятому Муравьевым-Апостолом восстанию Черниговского полка, писал о некой «тайне обаятельного действия» подполковника на людей. По словам же другого историка, П. Е. Щеголева, во всех свидетельствах современников о руководителе Васильковской управы «его личность является в необыкновенно притягательном освещении»{819}.

Подобные мнения нетрудно найти и в более поздних работах. Полностью под влиянием «тайны обаятельного действия», своеобразной «муравьевской легенды» написана книга Н. Я. Эйдельмана «Апостол Сергей»{820}. И это вполне объяснимо: читая высказывания современников и потомков о Муравьеве-Апостоле, трудно этой «тайне» не подчиниться.

Документы свидетельствуют: Сергей Муравьев-Апостол был ярким харизматичным лидером, умевшим очаровывать и силой собственного властного обаяния вести за собой. Причем сам он хорошо осознавал эту свою способность, без сомнения причисляя себя к «энергичным вождям», чья «железная воля» — залог победы революции{821}. Свою власть над людьми Муравьев — не без некоторой бравады — демонстрировал товарищам по заговору.

Так, в середине ноября 1825 года в Васильков приехал эмиссар Пестеля поручик Николай Крюков. Время было тревожное: только что умер император Александр I, но событие это еще не было предано огласке. Главнокомандующий 2-й армией П. X. Витгенштейн и начальник штаба П. Д. Киселев, пытаясь сохранить конфиденциальность информации, предпринимали тайные поездки и секретные совещания. Сторонники Пестеля в армейском штабе в Тульчине решили, что «общество открыто». Пестель через Крюкова просил Муравьева переждать тревожное время, предупреждал, «дабы по случаю тогдашних обстоятельств он не начал бы неосторожно». В ответ Муравьев вывел Крюкова «пред какую-то команду и спросил: “Ребята! Пойдете за мной, куда ни захочу?” — “Куда угодно, ваше высокоблагородие”». По свидетельству же ближайшего друга Муравьева, сопредседателя Васильковской управы Михаила Бестужева-Рюмина, «солдат он не приготовлял, он заранее был уверен в их преданности»{822}.

Однако документы свидетельствуют и о другом: в качестве стратега и тактика Сергей Муравьев-Апостол был крайне слаб.

В Южном обществе он был известен как автор фантастического плана революционного переворота: на высочайшем смотре 1-й армии арестовать или убить императора, затем объявить начало революции, собрать все войска, которые на этот призыв откликнутся, и с ними идти на Москву. «Положили овладеть государем и потом с дивизиею двинуться на Москву»; «произвесть возмущение в лагере и вслед за сим, оставя гарнизон в крепости, двинуться быстро на Москву», — показывал Муравьев-Апостол на следствии{823}. Впервые план этот был сформулирован в 1823 году, детали его со временем менялись, но суть оставалась неизменной.

Историкам до сих пор не удалось уловить тактический смысл предложенного Муравьевым-Апостолом маршрута движения восставших войск. Это движение могло стать только прологом к гражданской войне: взять власть в Москве было невозможно, поскольку страна управлялась из Петербурга. Между тем Муравьев-Апостол был уверен, что его действия гражданскую войну не спровоцируют, что «революция будет сделана военная… без малейшего кровопролития». Неясно также, на чем основывалась уверенность Муравьева-Апостола, что «первая масса, которая восстанет, увлечет за собою прочие и что посланные войска против нас к нам же и присоединятся»{824}.

В течение двух лет — с 1823 по 1825 год — Пестель и его сторонники занимались, в частности, тем, что отговаривали Муравьева-Апостола от его намерений. Так, в 1823 году этот план был отклонен на январском съезде руководителей Южного общества в Киеве. В 1824-м по указанию Пестеля князь Сергей Волконский прислал Муравьеву в Васильков письмо, в котором безапелляционно заявлял, «что общество в сем году еще не намерено действовать». На январском съезде 1825 года этот план снова обсуждался, и идеи Сергея Муравьева опять были раскритикованы. Ни Муравьев, ни Бестужев в работе этого съезда не участвовали, а потому Пестель сам приехал в Васильков и сообщил о принятых в Киеве решениях{825}.

Идеи Васильковской управы отклоняли не только Пестель и его сторонники в Южном обществе. Согласно воспоминаниям Ивана Якушкина, в 1823 году Бестужев-Рюмин приехал в Москву, чтобы добиться содействия осуществлению их с Муравьевым плана со стороны тамошних членов тайной организации. Однако московские заговорщики отказали ему в поддержке, заявив, что не войдут с ним «ни в какие сношения»{826}.

Но, несмотря на возражения, Сергей Муравьев-Апостол продолжал настаивать на своем плане. «Я предлагал начатие действия, явным возмущением отказавшись от повиновения, и стоял в своем мнении, хотя и противупоставляли мне все бедствия междоусобной брани, непременно долженствующей возникнуть от предполагаемого мною образа действия», — признавал он на следствии{827}.

Муравьев был человек безусловной личной храбрости и заговорщической дерзости, но соблюдать элементарные правила конспирации никак не желал. Васильковская управа — самая решительная из всех южных управ — занималась активной вербовкой сторонников и пропагандой военной революции и цареубийства. При этом Муравьев мог вести опасные разговоры, вообще не опасаясь преследования: проведя кампанию 1814 года «при генерале от кавалерии Раевском», участвуя вместе с ним в боях за Париж, он был своим человеком в киевском доме генерала. Кроме того, Муравьев-Апостол был не чужд увлечения магнетизмом{828}.


В марте 1823 года киевскому безвластию пришел конец: на должность генерал-полицмейстера 1-й армии был назначен генерал от инфантерии Федор Эртель. Первым заданием, которое он получил от армейского командования, было задание разобраться с ситуацией, сложившейся в Киеве.

Имя генерала Эртеля, служившего в конце XVIII — начале XIX века вначале московским, затем петербургским обер-полицмейстером, а в 1812–1815 годах генерал-полицмейстером всех действующих армий, наводило на современников ужас. Согласно Вигелю, «сама природа» создала Эртеля «начальником полиции: он был весь составлен из капральской точности и полицейских хитростей. Когда, бывало, попадешь на Эртеля, то трудно от него отвязаться… Все знали… что он часто делал тайные донесения о состоянии умов… всякий мог опасаться сделаться предметом обвинения неотразимого, часто ложного, всегда незаконного, и хотя нельзя было указать ни на один пример человека, чрез него пострадавшего, но ужас невидимой гибели, который вокруг себя распространяют такого рода люди, самым неприязненным образом располагал к нему жителей Москвы». И даже те немногие современники, которые приветствовали полицейскую деятельность генерала, видя в ней точное исполнение «воли монарха» и служебных обязанностей, признавали: Эртель любил действовать тайно, «невидимо» и жестоко. В Москве у него была целая шпионская сеть, состоящая из «знатных и почтенных московских дам», получающих за свою работу крупные суммы{829}.

Сам Эртель в автобиографической записке сообщал, что был послан в Киев «1-е) для следствия о корчемниках, убивших трех и ранивших шесть человек; 2-е) для открытия масонской ложи с членами; 3-е) для отыскания азартных игроков»{830}. Его действия по наведению порядка в городе и прекращению «криминального разврата» были весьма активными.

Искореняя корчемство, Эртель привлек платных агентов — нижних чинов из 3-го и 4-го пехотных корпусов. Вскоре это принесло результаты: по делу о корчемстве было арестовано около ста человек, в основном солдат и мещан. Под суд попали 11 офицеров — начальников военных подразделений, чьи солдаты активно занимались корчемством{831}.

Эртель регулярно присылал в Петербург списки «подозреваемых в азартных картежных играх, которые здесь в Киеве живут только временно, а по большей части по большим ярмонкам во всей разъезжают России». Среди «подозреваемых» оказался и родной брат киевского полицмейстера. По ходу следствия о картежниках было решено от лиц, «в списке поименованных… отобрать… подписки, коими обязать их иметь постоянно и безотлучно свое пребывание в местах, какие себе изберут, и что ни в какие игры играть не будут, затем, поручив их надзору местных полиций, отнять у них право выезжать по чьему бы то ни было поручительству»{832}.

Наибольший интерес генерал-полицмейстера вызвала слежка за масонами. Основываясь на тайных розысках, он выяснил, что «коль скоро воспоследовал указ 1822 года августа 1-го о закрытии тайных обществ, тотчас киевские ложи прекратили свое существование», однако от закрытых лож, «можно сказать, пошли другие отрасли масонов». Секретная деятельность масонов, согласно собранным Эртелем сведениям, заключалась в том, что они «магнетизировали» друг друга, давали друг другу деньги в долг, ели на Масленицу 1824 года «масонские блины», а за год до этого собирались «каждое воскресенье по полудни в пять часов» и гуляли во фруктовом саду «до поздней ночи»{833}.

Конечно, деятельность киевских масонов никакой опасности для государства не представляла. Однако Эртель всеми силами стремился доказать, что на самом деле они занимаются «подстреканием революции». Руководил же «подстрекателями», по его мнению, генерал Раевский: «Отставной из артиллерии генерал-майор Бегичев тотчас по уничтожении масонов прибег к отрасли масонского заговора, то есть… открыл магнетизм, которому последовал и г. генерал Раевский со всем усердием, даже многих особ в Киеве сам магнетизировал», — сообщал он в марте 1824 года в Могилев, в штаб 1-й армии{834}.

Ведя полицейскую и разведывательную деятельность, регулярно докладывая о ней руководству 1-й армии и лично императору, Эртель постоянно выносил частные определения в адрес местных военных и гражданских властей: «Военная полиция не имеет никаких чиновников, а на тамошнюю гражданскую полицию нельзя положиться, чтобы ожидать желаемого успеха»; «происшествия (связанные с корчемством. — О. К.)… суть следы послабления местного гражданского начальства»; «обыватели, не имея примеров наказанности, полагали простительным, а воинские чины, видя частое их упражнение и будучи ими же подучаемы, не вменяли себе в преступление корчемство. Но отлучка их по ночам на 5 верст за город означает слабость употребленного за ними надзора ближайших начальников». Соглашаясь с мнением Эртеля о ненадежности киевской администрации, армейское начальство командировало в его распоряжение целый штат следователей и полицейских{835}.

Расследование Эртеля закончилось для Раевского в ноябре 1824 года увольнением в отпуск «для поправления здоровья», но всем было понятно, что в Киев он больше не вернется. «Известно, что государь Александр Павлович, не жалуя Раевского, отнял у него командование корпусом, высказав, что не приходится корпусному командиру знакомиться с магнетизмом»{836}, — констатировал хорошо знавший генерала Матвей Муравьев-Апостол. Вскоре на место скомпрометировавшего себя магнетизера был назначен Алексей Щербатов.

Исследователей, изучающих деятельность генерал-полицмейстера, ставит в тупик простой вопрос: как могло случиться, что он, полицейский с огромным опытом, ловя картежников, поляков и масонов, не сумел разглядеть у себя под носом военный заговор с цареубийственными намерениями? У Эртеля в 1825 году был неплохой шанс вмешаться в ход истории, предотвратить и Сенатскую площадь, и восстание Черниговского полка. Однако факт остается фактом: следствие о «тайном обществе» так и ограничилось поисками масонов и магнетизеров.

О причинах этой роковой ошибки можно только гадать — но гадать в совершенно определенном направлении.


Приезд Эртеля и отставка Раевского не смогли заставить Сергея Муравьева-Апостола быть осторожнее. И он сам, и его сподвижники по-прежнему часто бывали в Киеве и вели там громкие и опасные разговоры — гласно и, в общем, никого не опасаясь. Почти открыто Васильковская управа проводила переговоры с Польским патриотическим обществом о совместном революционном перевороте. На «контрактах» 1824 года, уже при Эртеле, Муравьев и его друг Михаил Бестужев-Рюмин обсуждали с поляками животрепещущую тему — об уничтожении вражды, «которая существует между двумя нациями, считая, что в просвещенный век, в который мы живем, интересы всех народов одни и те же и что закоренелая ненависть присуща только варварским временам». А для этого следовало заключить русско-польский революционный союз, в котором поляки обязывались подчиняться русским заговорщикам и признать после победы революции республиканское правление. Взамен им были обещаны независимость и даже территориальные уступки — они могли «рассчитывать на Гродненскую губернию, часть Виленской, Минской и Волынской»{837}.

Между тем под подозрение Эртеля сразу же попали люди, входившие в ближайшее окружение Муравьева-Апостола. Руководитель Васильковской управы тесно общался с «подозрительным» поляком, масоном и магнетизером графом Александром Хоткевичем — именно от него южные заговорщики узнали о существовании Польского патриотического общества.

Активная слежка была установлена за другим поляком и масоном, киевским губернским предводителем дворянства (маршалом) Густавом Олизаром — другом Сергея Муравьева, известным вольнолюбивыми взглядами. Олизар был весьма близок к семейству генерала Раевского, в 1823 году сватался к его дочери Марии, но получил отказ — по «национальным» соображениям. Отказ этот поляк переживал весьма болезненно, и Муравьев был одним из его «утешителей».

Когда весной 1824 года Олизар отправился в столицу, генерал Толь известил Дибича: «Легко быть может, что цель поездок графа Олизара есть та, чтоб посредством тайных связей или членов своих, в различных управлениях в С[анкт-]Петербурге находиться могущих, выведать о последствиях поездки генерала Эртеля и стараться отвращать меры, которые против сего принимаемы будут». Нужно было прежде всего выявить круг его общения{838}. В столице Олизар пробыл около месяца, после чего был выслан обратно в Киев без объяснения причин.

В списке масонов, пересланном Эртелем в Петербург, оказались два бывших адъютанта Раевского, участники Союза благоденствия Алексей Капнист и Петр Муханов, первый — близкий родственник Муравьева, а второй — его светский приятель. Кроме того, в списки Эртеля попал руководитель Кишиневской управы заговорщиков Михаил Орлов. Сам Муравьев-Апостол, бывший семеновец, регулярно входил в списки «подозрительных» офицеров 1-й армии; за ним предписывалось иметь особо бдительный надзор{839}.

Трудно сказать, осознавал ли руководитель Васильковской управы степень грозящей ему опасности. Однако его многочисленные родственники, друзья и столичные соратники по заговору, узнав от Олизара о «секретной» миссии Эртеля, быстро поняли: опытный сыщик очень скоро обнаружит реальный, а не мифический масонский заговор.

«Вскоре по первом приезде генерала Эртеля разнесся слух, что он имеет тайное повеление разведать о заведенном на юге обществе, к которому принадлежал будто бы и подполковник Муравьев — все меры, принятые г. Эртелем, то свидетельствовали», — показывал надопросе Муханов. Другой заговорщик, Петр Свистунов, услышав, что Эртель послан в Киев «для надзора над поляками», «заключил, что должны быть сношения между поляками и Обществом юга»{840}.

У жившего в 1824 году в столице брата Сергея Муравьева-Апостола известие о назначении Эртеля вызвало настоящую истерику. На следствии Матвей Муравьев показывал: узнав, что «генерал от инфантерии Эртель в Киев приехал и что никто не знает, зачем он туда послан», он решил, что его брата арестовали, тем более что уже несколько недель не получал от него писем.

Для спасения брата Матвей Муравьев-Апостол задумал немедленно убить императора. Своими планами он поделился с Пестелем — весной 1824 года тот проводил в Петербурге «объединительные совещания». «Я видел Пестеля и сказал ему что, верно, Южное общество захвачено и что надобно бы здесь начать действия, чтобы спасти их. Пестель мне сказал, что я хорошо понимаю дела», — показывал Матвей на следствии. «Я с ним соглашался, что ежели брат его захвачен, то, конечно, нечего уже ожидать»{841}, — подтверждал Пестель.

Вскоре Матвей получил письмо от брата, и вопрос о немедленном цареубийстве и восстании был снят с повестки дня. Однако спустя несколько месяцев, в октябре, он опять предупреждал Пестеля и других об осторожности: «…В Киеве живет генерал Эртель нарочито, чтоб узнавать о существующем тайном обществе, кое уже подозреваемо правительством»{842}. Пестель же, вернувшись на юг, осенью 1824 года отстранил Сергея Муравьева от переговоров с Польским патриотическим обществом — за нарушение правил конспирации (с ведома и согласия руководителя Васильковской управы было написано письмо полякам с просьбой в случае начала русской революции устранить цесаревича Константина Павловича){843}.

Очевидно, Трубецкой, еще будучи старшим адъютантом Главного штаба, узнал подробности киевской деятельности Эртеля от графа Олизара. В его показаниях содержится любопытное свидетельство о встрече с поляком: «Г[осподин] Оли-зар приезжал сюда, кажется, в 1823 году; я встретился с ним и меня познакомили… Он мне сделал визит. Между тем, осведомился я также, что он здесь в подозрении, потому что слишком вольно говорит, я дал ему о сем сведение, прося, чтобы меня ему не называли, но посоветовали бы ему быть осторожным. Тем сношения мои с ним и ограничились»{844}.

Показания эти примечательны: они подтверждают, что Трубецкой имел доступ к секретной информации о слежке за Олизаром, организованной по просьбе генерала Толя начальником Главного штаба Дибичем и дежурным генералом Потаповым{845}. Скорее всего, князь получил эти сведения от своих начальников Дибича и Потапова, вполне доверявших князю, ценивших его «усердие к службе» и всячески покровительствовавших ему.

Называя дату встречи, князь откровенно вводил следствие в заблуждение: Олизар приехал в разгар петербургских «объединительных совещаний» — неудачной попытки договориться с Пестелем о совместной деятельности двух тайных организаций. Последствием этого столичного вояжа был «цареубийственный» план Матвея Муравьева-Апостола, поддержанный Пестелем. Участник всех этих событий, Трубецкой не мог просто так «забыть» год приезда опасного поляка. С полной уверенностью можно утверждать, что, давая показания, Трубецкой не желал, чтобы следователи увязали встречу с Олизаром с его собственным отъездом в Киев.

Между тем решение князя поехать в Киев было, скорее всего, результатом этой встречи и последовавших за ней событий. Принимая должность в штабе Щербатова, князь не мог не понимать: авантюрная поездка поляка вполне могла обернуться катастрофой лично для него. Деятельность Эртеля угрожала не только Сергею Муравьеву, давнему, близкому другу и однополчанину Трубецкого — она представляла смертельную угрозу для тайного общества. Служба в Киеве давала князю шанс спасти заговор — дело всей его жизни.

Вероятно, именно поэтому Трубецкой проявил немалую настойчивость, добиваясь для себя должности дежурного штаб-офицера 4-го корпуса.


Обязанности Трубецкого на новой должности были сродни тем, которые он исполнял в Главном штабе: он должен был инспектировать входившие в корпус воинские подразделения, наблюдать за личным составом. Дежурный штаб-офицер мог «за упущение должности» арестовывать обер-офицеров, а нижних чинов «за малые преступления» просто наказывать без суда. Он был обязан «наблюдать за охранением благоустройства и истреблением бродяжничества, непозволительных сходбищ, игр, распутства и малейшего ропота против начальства»{846}. Дежурному штаб-офицеру подчинялся обер-гевальдигер — главный полицейский чин корпуса.

Трубецкой находился в непосредственном подчинении начальника штаба корпуса Афанасия Красовского. Генерал-майор состоял на действительной службе с 1795 года, участвовал в Отечественной войне и Заграничных походах, был несколько раз ранен, награжден за храбрость орденами. Получив в 1819 году позволение «для излечения от ран» состоять по армии, то есть, числясь на службе, нигде конкретно не служить, Красовский, несмотря на неоднократные предложения, отказывался вернуться на действительную службу. В армии знали: он устал, дают себя знать старые раны и «нервическая горячка», и он только и ждет случая, чтобы окончательно уйти в отставку{847}.

Красовский был очень близким, семейным другом Закревского — например, в 1821 году, когда и сам Закревский, и его жена тяжело заболели, он специально приехал в столицу, чтобы ухаживать за ними. Закревский уговаривал друга не оставлять службу и искал для него должность, не требующую присутствия в войсках, в частности, предлагал ему стать генерал-полицмейстером 2-й армии со штабом в Тульчине; однако Красовский отказался{848}. В мае 1823 года он был назначен начальником штаба 4-го корпуса, но сразу после падения Волконского и Закревского снова стал проситься в отставку. В ноябре того же года он писал Дибичу: «При самом возобновлении трудов, сопряженных со службою, я опять начал чувствовать самые жестокие болезненные припадки от раны в правом боку… в горестном положении моем приемлю смелость Ваше высокопревосходительство убедительнейшее просить… снисхождения позволением Вашим и ходатайством о увольнении меня от службы»{849}. Просьбу поддержал тогдашний командир корпуса Раевский.

В 1824 году военные власти решали вопрос, в какой форме следует дать возможность Красовскому заниматься поправкой здоровья. Император, ценивший генерала, «высочайше повелеть соизволил… вместо увольнения генерал-майора Красовского вовсе от службы отпустить его в отпуск до излечения ран с произвождением жалованья». Конкретизируя высочайшее распоряжение, Дибич сообщил начальнику штаба, что тот может ехать в столицу «для совета с медиками для лечения своей болезни»{850}.

Настаивая на назначении Трубецкого на должность дежурного штаб-офицера, Дибич понимал, что для старшего адъютанта должность эта временная. В случае отсутствия Красовского полковник Трубецкой должен будет исполнять его обязанности. Так и произошло: уезжая в июне 1825 года из Киева, Красовский спокойно передал дела дежурному штаб-офицеру, с которым у него сразу сложились доверительные отношения{851}. Таким образом, есть все основания полагать, что, не случись восстания 14 декабря, Трубецкого ожидали скорое повышение по службе и, возможно, генеральский чин.

В 1825 году в руках Трубецкого сконцентрировалась немалая власть — прежде всего полицейская, причем не только над войсками 4-го корпуса, но и над городом. Принимая назначение в Киев, Трубецкой не потерял и должность старшего адъютанта Главного штаба, а потому был практически независим от киевских властей и мог сообщать обо всём напрямую в Петербург, Дибичу и Потапову. Полномочия Трубецкого во многом пересеклись с полномочиями Эртеля.

В начале своей деятельности в Киеве генерал-полицмейстер сетовал, что ни среди киевских полицейских, ни в 4-м корпусе нет «надежного чиновника», который мог бы помочь ему проводить следствие{852}. Очевидно, что в 1825 году такой «чиновник» нашелся — и им оказался князь Трубецкой. Как видно, например, из дел по корчемству, Трубецкой активно помогал Эртелю в расследовании.

Правда, полицейская деятельность Трубецкого чуть не была сорвана. После высылки из Петербурга в Киеве появился Олизар. Доверчивый и пылкий граф принялся с благодарностью рассказывать о Трубецком, предупредившем его о петербургской слежке. «В бытность мою в Киеве я узнал от Бестужева (Михаила Бестужева-Рюмина. — О. К.), что Олизархвалился мной, что я ему оказал услугу и что сие доведено было до сведения общества в Варшаве… на поступке сем основались, чтоб удостоверить членов Польского общества, что члены русского помогают полякам». Именно поэтому Трубецкой счел невозможным возобновить в Киеве знакомство с Олизаром{853}.

Стоит, однако, отметить, что информация, привезенная из столицы Олизаром, по-видимому, из круга заговорщиков всё же не вышла. Дежурный штаб-офицер, разделивший с Эрте-лем полицейские труды, остался вне подозрений.

Трубецкой, конечно же, сделал всё, чтобы спасти от разгрома Васильковскую управу и вывести из-под удара ее руководителя. Каким конкретно образом князь смог это сделать, исследователи, наверное, уже никогда не узнают. Но в одном из своих «оправдательных» рапортов в конце декабря 1825 года командир корпуса Щербатов утверждал: «Все сведения, полученные мною как от начальника корпусного штаба генерал-майора Красовского… так и от здешнего губернатора Ковалева, удостоверили меня, что как в войске, так и в городе не замечено никаких собраний, ни разговоров, сумнению подлежащих»{854}.

Восьмого апреля 1825 года 58-летний Эртель умер. Смерть его была загадочной: чувствуя лихорадку, он тем не менее отправился на Пасху в штаб 1-й армии и скончался по приезде в Могилев. Вне зависимости от того, была ли эта смерть естественной или насильственной, она сыграла на руку Трубецкому (кстати, в его киевской квартире при обыске была найдена банка с мышьяком{855}).

Следственные дела, которые Эртель не успел довести до конца, после его смерти перешли в руки дежурного штаб-офицера 4-го корпуса. Так, с июня 1825 года Трубецкой фактически руководил разбирательством по корчемству, давал предписания соответствующей военно-судной комиссии, получал от нее копии допросов арестованных и т. п.{856} Расследование же дел «неблагонадежных» картежников, поляков и масонов во второй половине года странным образом вообще остановилось.

Заговорщики же после смерти Эртеля могли действовать, никого не опасаясь. Осенью 1825 года Трубецкой и Сергей Муравьев-Апостол составили совместный план революционного переворота, согласно которому следовало «начинать действие, не пропуская 1826-й год». «В случае успеха в действиях» следовало «вверить времянное правление Северному обществу, а войски собрать в двух лагерях, одном под Киевом, под начальством Пестеля, другом под Москвою». Одновременно должно было начаться восстание в Петербурге{857}.

В ноябре Трубецкой приехал в столицу в краткосрочный отпуск по семейным обстоятельствам: его шурин, корнет лейб-гвардии Конного полка Владимир Лаваль, проигравшись в карты, покончил жизнь самоубийством{858}. Собственно, целью поездки князя в столицу было свидание с убитыми горем родителями жены. Однако в Петербурге Трубецкой услышал о смерти Александра I — и решил дождаться развязки событий.


Девятнадцатого декабря 1825 года командующий 1-й армией Остен-Сакен узнал о восстании на Сенатской площади, что называется, из первых рук — в Могилев из столицы вернулся начальник армейского штаба Карл Толь, не только ставший свидетелем восстания, но и принимавший участие в первых допросах арестованных, в частности Трубецкого.

Основываясь на рассказе Толя и собранных Эртелем сведениях, Остен-Сакен в письме князю Щербатову поведал, что с помощью «секретного разведывания» «обнаружено было существование тайного союза в Киеве», цель которого, «по основательному подозрению, клонилась к ниспровержению законной императорской власти»: «Сомнения сии оправдались ныне совершенно. Союз обнаружен и часть сообщников созналась. Остается теперь открыть весь круг преступного общества сего». Командиру корпуса был передан личный приказ нового императора — «принять самые деятельные, но осторожные меры к открытию дальнейших отраслей сего союза, части коего существуют точно в 4-м пехотном корпусе». Остен-Сакен также сообщил Щербатову об аресте его подчиненного: «Сколь мало можно верить в нынешнее время окружающим, это показывает дежурный штаб-офицер вверенного Вам корпуса князь Трубецкой, один из главных участников заговора, который, будучи изобличен, пав к стопам государя, сам во всём сознался и теперь содержится в крепости впредь до окончания дела»{859}.

Тогда же генерал Толь написал Красовскому. В письме содержались весьма справедливые упреки: «Опыт настоящих происшествий показал, что несомненная уверенность в общей правоте есть слабость, пагубная для общего блага. Везде оказались отрасли злонамеренных. Замыслы их давно б были уничтожены, если бы они были преследуемы подозрением и начальство не имело слепой доверенности. А потому я нахожу, что лучше везде подозревать, нежели отвергать всякую мысль злонамерения. Вы, конечно, более уверились теперь в необходимости правила сего, ибо к кому был ближе кн. Трубецкой, как не к Вашему превосходительству? Правота подозрением нимало не может оскорбиться. Я сам нисколько не почел бы обидою для себя, если бы у меня был сделан осмотр бумаг моих; напротив того, долгом почту во всякое время представить готовность мою к открытию неприкосновенности моей»{860}.

«Касательно князя Трубецкого я не имею слов изъяснить Вашему сиятельству моего удивления о его поступке… я никогда не мог вообразить, чтобы он мог участвовать в преступном заговоре», — оправдывался Щербатов в ответном письме{861}.

Не веря корпусному начальству, подозревая и Щербатова, и Красовского в потворстве заговорщикам, начальство армейское отправило в Киев старшего адъютанта штаба 1-й армии, гвардии капитана Василия Сотникова с заданием «наблюдать образ мыслей и действия всех чинов корпусного штаба 4-го пехотного корпуса»{862}.

Трудно сказать, удалось бы Сотникову обнаружить Васильковскую управу, не случись восстания Черниговского полка, или по-прежнему источником крамолы военные власти считали бы «недобитую» масонскую ложу. Однако события, произошедшие в ночь с 28 на 29 декабря 1825 года, сделали «тайные розыски» неактуальными: «наблюдать» Сотникову пришлось прежде всего за настроениями в городе.

Между тем Остен-Сакен и Толь были правы, не доверяя Щербатову и Красовскому. Судя по их поведению в дни восстания, и само существование «преступного заговора», и роль в нем Трубецкого были им хорошо известны, как был известен и Сергей Муравьев-Апостол. В ходе восстания Муравьев пытался установить связь с Щербатовым. Командир корпуса отказался выполнить прямой приказ командующего — не вывел свой корпус против мятежников. Все шесть дней восстания между Васильковом и Киевом не было правительственных войск, и поход на Киев был для Муравьева единственной возможностью избежать быстрого разгрома.

После поражения восстания Щербатов и Красовский еще долго находились под подозрением если не в пособничестве, то в попустительстве заговорщикам. И если бы Трубецкой рассказал на следствии правду о своей киевской деятельности, подозрения эти вполне подтвердились бы. Однако князь молчал — а император не хотел привлекать к следствию высших военных начальников. Арест генералов никак не вписывался в старательно выстраиваемую властью картину, в которой участники антиправительственных выступлений были молоды, не имели военного опыта и плохо представляли себе, что они хотят.


Один из самых сложных вопросов современного декабристоведения — вопрос о замыслах захвата власти в России. Особенный интерес вызывают планы, разрабатывавшиеся накануне 14 декабря 1825 года: если бы они были реализованы, история России вполне могла бы пойти по иному пути.

Между тем можно констатировать, что в ходе расследования по делу о тайных обществах вопрос этот остался непроясненным. Историк М. М. Сафонов констатирует: ни следователи, ни позднейшие исследователи так и не сумели «четко понять, что же задумали лидеры, что из задуманного было исполнено, а что осталось невыполненным, почему это произошло и кто виноват»{863}. Сложность изучения объясняется прежде всего крайней невнятностью основного источника сведений о планах действий — следственных показаний декабристов.

С одной стороны, заговорщики понимали, что по законам Российской империи всем им грозит смертная казнь, и на следствии старались всячески преуменьшить свою вину. Ответ на поставленный следствием вопрос напрямую зависел от тактики, которую избирал для себя тот или иной арестант, его душевного состояния в момент допроса, условий его содержания, методов, применявшихся следователями, и т. п. Кроме того, многие из рядовых членов тайных обществ не были в курсе замыслов руководителей, зачастую они на допросах «достраивали» эти замыслы в соответствии с собственным пониманием ситуации.

С другой стороны, следователи, исполнявшие волю императора Николая I, вовсе не желали добиваться от заговорщиков всей правды. Нити заговора вели к высшим государственным сановникам и руководителям крупных воинских соединений. Однако Николай не хотел распутывать эти нити, дабы не демонстрировать всей Европе, что армия и государственные учреждения плохо управляемы и заражены революционным духом. Следствие свело заговор к дружеским беседам о формах правления, а вооруженные выступления — к непродуманным действиям молодых офицеров, преданных своими руководителями{864}.

Впервые русская публика получила возможность познакомиться с планами действий заговорщиков (в том числе и с планом, подготовленным петербургскими конспираторами) 12 июня 1826 года — в этот день газета «Русский инвалид» опубликовала «Донесение Следственной комиссии», составленное главным на тот момент правительственным пропагандистом Д. Н. Блудовым. Согласно «Донесению», план выступления 14 декабря разработали «директоры Северного тайного общества: Рылеев, князья Трубецкой, Оболенский и ближайшие их советники».

Начало составления этого плана Блудов отнес к концу ноября, к моменту, когда до заговорщиков «дошел слух, что государь цесаревич тверд в намерении не принимать короны». «Сия весть возбудила в заговорщиках новую надежду: обмануть часть войск и народ уверить, что великий князь Константин Павлович не отказался от престола, и, возмутив их под сим предлогом, воспользоваться смятением для испроверже-ния порядка и правительства» — читаем в «Донесении». Несколько дней спустя военным руководителем восстания был избран Сергей Трубецкой.

Местом разработки плана стала квартира Кондратия Рылеева, в которой проходили ежедневные совещания. Их участники, согласно следствию, «представляли странную смесь зверства и легкомыслия, буйной непокорности к властям законным и слепого повиновения неизвестному начальству, будто бы ими избранному»{865}.

Стратегия, в конце концов выработанная на этих «буйных» и «легкомысленных» совещаниях, была единой: под предлогом незаконности отречения Константина Павловича собрать войска на Сенатской площади и силой оружия заставить сначала Сенат, а затем и императора Николая вступить в переговоры с целью ограничения власти монарха, созыва парламента и организации временного правления.

Однако у двух главных организаторов восстания — Рылеева и Трубецкого — были расхождения тактического характера. Ссылаясь на показания Трубецкого, следствие утверждало, что он планировал «с первым полком, который откажется от присяги, идти к ближайшему, а там далее, увлекая один за другим… потом все войска, которые пристанут, собрать пред Сенатом и ждать, какие меры будут приняты правительством». Рылеев же, судя по донесению, считал, что полки надо собирать сразу на Сенатскую площадь, где «начальнику их, Трубецкому, действовать по обстоятельствам»{866}.

Но в итоге тактические противоречия были сняты: заговорщики договорились выводить полки прямо к Сенату. 13 декабря Трубецкой, согласно его показаниям на следствии, обещал «на другой день быть на Сенатской площади, чтобы принять главную команду над войсками, которые не согласятся присягать Вашему Величеству; под ним же начальствовать капитану Якубовичу и полковнику Булатову». Тогда же он предложил захватить Зимний дворец.

Однако и Рылеев, и Трубецкой, и Якубович с Булатовым в решающий момент испугались. Говоря словами «Донесения», «все те, коих заговорщики назначили своими начальниками, в решительный день заранее готовились их бросить». Восстание подняли младшие офицеры Гвардейского экипажа, лейб-гвардии Московского и Лейб-гренадерского полков. Этих офицеров главари якобы заманили — по большей части обманом — в заговор. Главным же виновником событий, по версии Блудова, был именно Трубецкой, тщеславный трус, в решительную минуту бросивший сообщников на произвол судьбы{867}.

«Донесение Следственной комиссии», декларировавшее единство действий руководителей Северного общества по выработке плана восстания, оказало сильное влияние на исследователей. Одни историки в большей или меньшей степени разделяют правительственную концепцию, другие спорят с ней.

К первым принадлежали, например, биограф Трубецкого Н. Ф. Лавров и М. В. Нечкина. Лавров, подобно Блудову, полагал, что в ходе подготовки к восстанию среди заговорщиков никаких противоречий не было, план действий менялся в зависимости от конкретной политической ситуации и расклада сил в столице и в итоге выглядел следующим образом: «Часть, которая придет первой на Петровскую площадь, должна немедленно захватить дворец и арестовать царскую семью, не дав противнику возможности принять оборонительные меры»{868}. Однако, в отличие от Блудова, историк считал, что в провале плана виноват не Трубецкой, а те заговорщики, которые получили от него конкретные задания, но не выполнили их.

Нечкина принимала тезис Блудова о тактических расхождениях Трубецкого и Рылеева: диктатор настаивал «на движении восставших полков от казармы к казарме и лишь в конечном счете, когда налицо будет достаточная масса восставших солдат, предполагал выход и на площадь», однако в итоге отказался от своей тактики: «В результате долгих и страстных прений на совещаниях декабристов в дни междуцарствия» был создан единый план действий, предусматривавший движение прямо на Сенатскую площадь. Нечкина писала: «Было бы неправильно утверждать, что в этом плане победило мнение определенной группы, с которым не согласилась бы какая-то другая. Нет, лица, которые первоначально спорили против победивших в дальнейшем предложений, в конце концов примкнули к ним». «Накануне решительных действий, — сделала она вывод, — несомненно, сформировалось некоторое общее мнение, в основном принятое и поддержанное (правда, с разной степенью убежденности) всей руководящей группой». Исследовательница была уверена, что это «общее мнение» было за решительные революционные действия, подразумевающие захват царской резиденции и арест императорской фамилии. Главным же виновником провала этого плана Нечкина, как и автор «Донесения», считает Трубецкого, усматривая в его действиях безусловную «измену главнокомандующего»{869}.

С этими утверждениями во многом солидарен современный историк Я. А. Гордин, считающий, что существовал единый план Трубецкого и Рылеева, состоявший из двух основных компонентов: «Первый — захват дворца ударной группировкой и арест Николая с семьей, второй — сосредоточение всех остальных сил у Сената, установление контроля над зданием Сената, последующие удары в нужных направлениях — овладение крепостью, арсеналом». Исследователь признаёт некоторое расхождение во взглядах авторов этого плана на будущее восстание: в отличие от Рылеева, сторонника решительной революционной импровизации, Трубецкой «полагал целесообразной только хорошо подготовленную в военном отношении операцию с высокими шансами на успех». Однако катастрофу 14 декабря Гордин склонен объяснять не противоречиями между лидерами Северного общества и не изменой диктатора, будучи убежден, что Трубецкому, корифею заговора, решительно противостояла «декабристская периферия» в лице А. И. Якубовича и А. М. Булатова, которые и сорвали разработанный им план: «Булатов был уверен, что Рылеев и его сподвижники стараются для того лишь, чтоб сменить на российском престоле династию Романовых династией Трубецких. И решил помешать этому, перехватив у Трубецкого руководство восстанием и тем облагодетельствовать Россию»{870}.

Одним из тех, кто не согласился с «Донесением Следственной комиссии», был А. Е. Пресняков, считавший, что накануне 14 декабря сложилось два плана: условно говоря, план Трубецкого и план Рылеева: «Всё у Трубецкого сводилось к давлению на власть, которая должна будет уступить без боя. Он стремился, прежде всего, действовать “с видом законности”». Мысль же Рылеева и его сторонников «была направлена на решительные революционные акты, которые одни могли бы дать, будь они осуществимы, победу революционному выступлению»{871}.

На тех же позициях стоит и М. М. Сафонов. Разбирая вопрос, планировал ли Трубецкой захват Зимнего дворца, исследователь приходит к важным обобщающим выводам: у руководителей восстания накануне решительных действий не только не было единого плана, но и возник острый конфликт по вопросам тактики. Согласно Сафонову, сценарий, который заговорщики пытались осуществить 14 декабря, был разработан именно Кондратием Рылеевым. Используя показания не только Рылеева и Трубецкого, но и других участников восстания, автор утверждает: план этот был весьма радикальным, подразумевал взятие Зимнего дворца «малыми силами», «с горстью солдат» и проведение — под угрозой применения силы — переговоров с Сенатом о создании Временного правления. Трубецкой же, замечает Сафонов, действовать по этому плану явно не хотел, «находил необходимым вначале собрать все неприсягнувшие войска вместе, определить возможности восставших и только исходя из них решать, как действовать дальше: развивать ли начатое либо же отказаться от дальнейших действий». Но 13 декабря князь понял, что у заговорщиков слишком мало сил для реализации его замысла и успех его более чем сомнителен, а потому счел, что лучше не начинать, чем потерпеть поражение: «Сам диктатор, видя малочисленность сил, уверен, что выступление приведет в таком случае к катастрофе. Однако Рылеев настаивает: надо выступать в любом случае, даже с малым количеством войск. Руководители тайного общества уже обречены на смерть, они слишком далеко зашли, возможно, их уже предали. Поэтому необходимо подниматься в любом случае и при любых условиях. Но такая позиция была неприемлема для Трубецкого в принципе». Когда же Рылеев понял, что Трубецкой не собирается выполнять его план, он своей властью назначил другого диктатора — полковника Александра Булатова. Накануне восстания Рылеев сообщил о своем решении Трубецкому, и, следовательно, тому вообще незачем было выходить 14 декабря на Сенатскую площадь{872}.

Эту концепцию можно было бы признать исчерпывающей, если бы не одно весьма важное обстоятельство: она противоречит показаниям Рылеева, которые на очной ставке 6 мая 1826 года подтвердил Трубецкой, отказавшись, таким образом, от собственной версии событий{873}.

Учитывая разнообразие исследовательских мнений, следует признать, что вопрос о наличии или отсутствии у заговорщиков единого плана действий нельзя считать закрытым. Для его решения следует проанализировать не только следственные показания и мемуары непосредственных участников событий, и не только в той части, которая непосредственно касается подготовки вооруженного переворота. Следует обратиться ко всему комплексу показаний декабристов, обратив особое внимание на освещение ими событий, предшествующих смерти императора Александра I и междуцарствию.

Однако специфика этих источников такова, что на их основе невозможно сделать окончательных выводов. Данный очерк лишь реконструирует не противоречащую источникам картину событий конца 1825-го — начала 1826 года.


Прежде всего следует отметить: мнение ряда историков, что накануне решающих событий Рылеев сменил диктатора, вряд ли справедливо.

Мнение это основано на мемуарных записях самого Трубецкого: «Надобно было найти известного гвардейским солдатам штаб-офицера для замещения передавшихся на сторону власти батальонных и полковых командиров. Этот начальник нужен был только для самого первого начала, чтобы принять начальство над собравшимися войсками. Был в столице полковник Булатов, который недавно перешел из Лейб-гренадерского полка в армию. Его помнили и любили лейб-гренадеры, а этот был одним из полков, на который более надеялись. Булатов согласился принять начальство над войсками, которые соберутся на сборном месте»{874}.

На следствии же вопрос о новом диктаторе не всплывал, хотя, учитывая поведение Трубецкого на допросах, логично было бы ждать от него стремления переложить главную ответственность на Булатова, тем более что тот в самом начале следствия покончил жизнь самоубийством и вряд ли этот факт остался неизвестен другим подследственным. Однако ни сам Трубецкой, ни Рылеев, ни другие участники подготовки восстания не упоминали на следствии о смене военного лидера. Более того, Евгений Оболенский показывал: «Со времени выбора князя Трубецкого начальником мы старались сколько возможно менее излагать мнения наши касательно действий, дабы внушить членам более почтения и доверенности к князю Трубецкому». Оболенский, назначивший на 12 декабря совещание заговорщиков у себя на квартире «в противность правил, нами принятых, не действовать без ведома князя Трубецкого», «получил нарекание от Рылеева и от других»{875}.

Скорее всего, история с «диктаторством» Булатова — не более чем позднейшая выдумка Трубецкого, его попытка оправдаться в общественном мнении. На деле же до самого вечера 14 декабря заговорщики считали диктатором именно Трубецкого.

Рассуждая о Трубецком-декабристе, историк М. Н. Покровский считал его участие в заговоре «ненормальностью». Люди его круга, представители богатейшей высшей знати, у которых были «не тысячи, а сотни тысяч душ», как правило, поддерживали правительство. С этим, по мнению историка, и связаны нравственные терзания диктатора накануне и в самый день 14 декабря и его «невыход» на Сенатскую площадь: «…всё же был солдат и в нормальной для него обстановке сумел бы по крайней мере не спрятаться»{876}. Естественно, такой «вульгарно-социологический» подход к движению декабристов советские исследователи много раз опровергали, и в конце концов он был оттеснен на обочину историографии. Между тем в работах Покровского было немало здравых идей. В данном случае он также оказался прав: среди готовивших восстание Трубецкой действительно был чужим.

В данном случае дело, конечно, не в том, что все люди его круга сплотились около трона. Трубецкой был прямым потомком литовского великого князя Гедимина. Но среди декабристов были и другие представители древних княжеских родов: Сергей Волконский, Евгений Оболенский, Александр Одоевский, Александр Барятинский, Дмитрий Щепин-Ростовский. Трубецкой был очень богат — но, например, Волконский и Никита Муравьев владели вполне сравнимыми состояниями. Кроме того, все конституционные проекты, разрабатывавшиеся заговорщиками, предусматривали в случае победы революции полную отмену сословий.

Чужеродность Трубецкого в среде «северных» декабристов определялась другим. Князь много воевал, имел чин полковника гвардии и должность старшего адъютанта Главного штаба, тогда как большинство из тех, с кем он готовил переворот, не имели боевого опыта, служили в обер-офицерских чинах (ниже майорского) или вышли обер-офицерами в отставку. Он был корифеем заговора, отдал ему девять лет жизни — а многие его соратники провели в тайном обществе от нескольких дней до нескольких месяцев.

Почти весь 1825 год Трубецкого не было в столице. Приехав из Киева в Петербург в десятых числах ноября, он столкнулся с новой реальностью, которую историк В. М. Бокова характеризует следующим образом: «В начале 1825 г. Рылеев был избран в “верховную думу” (триумвират) на место уехавшего кн. С. П. Трубецкого. Этот акт на практике знаменовал собой поглощение или даже вытеснение рылеевской отраслью остатков “Союза соединенных и убежденных” (самоназвание Северного общества. — О. К.) в Петербурге. С этого времени Северное общество целиком стало обществом Рылеева: второй член триумвирата — кн. Е. П. Оболенский — находился под личным рылеевским влиянием, а первый — Н. М. Муравьев — поглощенный семьей и писанием Конституции, активного участия в делах общества почти не принимал. К этому следует добавить, что в Союзе (в Петербурге) реально не существовало других управ, кроме созданных участниками рылеевской отрасли или подведомственных им»{877}.

Естественно, что Трубецкому, осторожному политику, не могли импонировать решительность и горячность молодых заговорщиков, возглавляемых отставным подпоручиком, поэтом и журналистом Рылеевым. И в мемуарах князь признавал, что «может быть, удалившись из столицы… сделал ошибку»: «Он[16] оставил управление общества членам, которые имели менее опытности и, будучи моложе, увлекались иногда своею горячностью и которых действие не могло производиться в том кругу, в котором мог действовать Трубецкой. Сверх того, тесная связь с некоторыми из членов отсутствием его прервалась»{878}.

Нетрудно предположить, что князь уехал бы обратно к месту службы, так и не договорившись с «отраслью» Рылеева о конкретных совместных действиях, если бы не внезапные болезнь и смерть императора Александра I и ситуация междуцарствия. Пропустить столь удобный случай воплотить свои замыслы в жизнь он не мог. Однако единственной реальной силой, на которую князь мог опереться, была именно «отрасль» Рылеева. Трубецкому предстояло действовать вместе с людьми, которым он не мог доверять и к которым относился свысока. По крайней мере Булатов утверждал: в разговорах с молодыми офицерами князь принимал «важность настоящего монарха», а Оболенский показывал, что на бурных совещаниях в квартире Рылеева диктатор по большей части молчал, «не входил в суждения о действиях общества с прочими членами»{879}.


Рылеев и «рылеевцы» не могли этого не видеть и со своей стороны не доверяли Трубецкому. Сам князь был им не так интересен, как его придворные связи и «густые эполеты» гвардейского полковника. Согласно показаниям Трубецкого, Рылеев, уговаривая его принять участие в готовящемся восстании, утверждал, что он «непременно для сего нужен, ибо нужно имя, которое бы ободрило». При назначении князя диктатором Рылеев еще раз повторил, что его «имя» «необходимо нужно» для успеха революции{880}.

«Кукольной комедией» назвал избрание Трубецкого диктатором ближайший друг Рылеева Александр Бестужев, однако он же отмечал, что отсутствие диктатора на площади имело «решительное влияние» на восставших офицеров и солдат, поскольку «с маленькими эполетами и без имени принять команду никто не решился»{881}.

Участник событий Петр Свистунов размышлял в мемуарах: «Тут возникает вопрос… что побудило Рылеева, решившего действовать во что бы то ни стало, предложить начальство человеку осторожному, предусмотрительному и не разделявшему его восторженного настроения. Это объясняется очень просто. Рылеев, будучи в отставке, не мог перед войском показаться в мундире; нужны были если не генеральские эполеты, которых налицо тогда не оказалось, то по меньшей мере полковничьи». Неудавшийся же цареубийца Петр Каховский и вовсе предполагал, что диктатор был «игрушкой тщеславия Рылеева»{882}.

Конечно, полковник князь Трубецкой не был игрушкой в руках отставного подпоручика и поэта. Но и Рылеев, ощущавший себя безусловным лидером петербургского заговора, действовать по указке Трубецкого не собирался. По-видимому, Рылеев и Трубецкой, разыгрывая каждый свою карту в сложной политической игре, пытались в этой игре использовать друг друга. И именно это взаимное недоверие оказалось роковым для исхода восстания.

Рылеев на следствии несколько раз излагал их с Трубецким общий план действий — и его показания выглядят непротиворечиво. Согласно им, Трубецкой с момента избрания диктатором «был уже полновластный начальник наш; он или сам, или чрез меня, или чрез Оболенского делал распоряжения. В пособие ему на площади должны были явиться полковник Булатов и капитан Якубович». Трубецкой поручил ротным командирам «распустить между солдатами слух, что цесаревич от престолу не отказался, что, присягнув недавно одному государю, присягать чрез несколько дней другому грех. Сверх того сказать, что в Сенате есть духовная покойного Государя, в которой солдатам завещано 12-ть лет службы, и потом в день присяги, подав собою пример, стараться вывести, каждый кто сколько успеет из казарм и привести их на Сенатскую площадь». При этом Якубович должен был «находиться под командою Трубецкого с Экипажем гвардейским и в случае надобности идти к дворцу, дабы захватить императорскую фамилию… Дворец занять брался Якубович с Арбузовым, на что и изъявил свое согласие Трубецкой». Булатов же соглашался возглавить Лейб-гренадерский полк, в котором он раньше служил и где его помнили и любили. После захвата дворца следовало силой «принудить» Сенат издать манифест об уничтожении старого правления, создании Временного правления и организации парламента — Великого собора{883}.

Трубецкой же много месяцев отрицал показания Рылеева, утверждая, что никому не давал «поручения о занятии дворца, Сената, крепости или других мест»{884} и не собирался арестовывать императора и его семью.

На очной ставке 6 мая 1826 года показания Рылеева были обобщены и сведены к следующему лаконичному утверждению: «Занятие дворца было положено в плане действий самим кн[язем] Трубецким. Якубович брался с Арбузовым сие исполнить, — на что к[нязь] Трубецкой и изъявил свое согласие. Занятие же крепости и других мест должно было последовать, по его же плану, после задержания императорской фамилии». Точка зрения же Трубецкого выглядела следующим образом: «Занятие дворца не было им положено в плане действия, и он, князь Трубецкой, не говорил о том ни с Якубовичем, ни с Арбузовым, и никому не поручал передать им сие или выискать кого для исполнения сего; не изъявлял также на то и своего согласия. Равным образом в план действия не входило ни занятие крепости, или других мест, ни задержание императорской фамилии»{885}. В итоге очной ставки Трубецкой отказался от своих показаний и подтвердил правоту Рылеева.

Пытаясь объяснить это странное признание, М. М. Сафонов цитирует мемуары Трубецкого: «Я имел очную ставку с Рылеевым по многим пунктам, по которым показания наши были несходны. Между прочим были такие, в которых дело шло об общем действии, и когда я не признавал рассказ Рылеева справедливым, то он дал мне почувствовать, что я, выгораживая себя, сваливаю на него. Разумеется, мой ответ был, что я не только ничего своего не хочу свалить на него, но что я заранее согласен со всем, что он скажет о моем действии. И что я на свой счет ничего не скрыл и более сказал, нежели он может сказать»{886}.

По-видимому, очная ставка действительно была мучительна для обоих декабристских лидеров. Однако и в данном случае вряд ли стоит полностью доверять мемуарному свидетельству князя, вовсе не склонного выгораживать других за свой счет.

С Рылеевым же, как справедливо отмечает тот же Сафонов, Трубецкой вел на следствии заочную дуэль. Все месяцы следствия, начиная с первого допроса в ночь на 15 декабря, Трубецкой перекладывал вину на Рылеева, и нет никаких оснований полагать, что на очной ставке он сознательно избрал другую тактику. Кроме того, вопрос о плане действий был лишь одним из одиннадцати, по которым Трубецкой и Рылеев обнаруживали «разноречия в показаниях» и, как свидетельствуют документы, в большинстве случаев правду говорил именно Рылеев.

По-видимому, если бы Трубецкой на очной ставке возражал Рылееву, то рисковал быть уличенным в даче ложных показаний и намного утяжелить свою участь. Трубецкой перед восстанием действительно поддержал радикальный план, подразумевавший взятие Зимнего дворца и арест императора. Но он не лгал, говоря о своем несогласии с этим планом — с оговоркой, что это несогласие являлось его внутренним убеждением и Рылееву об этом почти ничего не было известно. По-видимому, Трубецкой был уверен, что, командуя восставшими войсками, он в любом случае сумеет удержать ситуацию под контролем.

Диктатор перед восстанием боялся только одного — что в нем примет участие малое количество войск. Накануне 14 декабря он убеждал Рылеева: «Не надо принимать решительных мер, ежели не будете уверены, что солдаты вас поддержат… Что же мы сделаем, ежели на площадь выйдет мало, роты две или три?» — и услышал в ответ: «Вы, князь, всё берете меры умеренные, когда надо действовать решительно»{887}.

Но и в этом случае последнее слово Трубецкой оставлял за собой. По крайней мере барон Владимир Штейнгейль отмечал в показаниях, что вечером 13 декабря диктатор «рассуждал о приведении намерения их на другой день в исполнение». Участникам последнего, вечернего совещания было объявлено, что следует собраться на Сенатской площади и там ожидать приказаний Трубецкого{888}, что, как известно, и было сделано.

Очевидно, Рылеев подозревал, что Трубецкой ведет свою игру, строит планы, отличные от тех, которые декларирует в разговорах с ним и его сторонниками. По крайней мере уже на первом допросе в ночь на 15 декабря он обвинил диктатора не столько в невыходе на площадь, сколько в сознательной провокации: «Страшась, чтобы подобные же люди (курсив мой. — О. К.) не затеяли что-нибудь подобное на юге, я долгом совести и честного гражданина почитаю объявить, что около Киева в полках существует общество… Надобно взять меры, чтобы там не вспыхнуло возмущение»{889}.

Все месяцы следствия Рылеев, яростно оспаривая показания Трубецкого, боролся с человеком, который, по его мнению, ради достижения целей, весьма далеких от благородных целей тайного общества, спровоцировал беспорядки в столице. Одной из главных задач Рылеева на следствии было вывести князя на чистую воду, не дать ему избежать ответственности: «Трубецкой может говорить, что упомянутые приготовления и распоряжения к возмущению будто бы делались только от его имяни, а непосредственно были мои; но ето несправедливо… Настоящия совещания всегда назначались им и без него не делались. Он каждый день по два и по три раза приезжал ко мне с разными известиями или советами, и когда я уведомлял его о каком нибудь успехе по делам общества, он жал мне руку, хвалил ревность мою и говорил, что он только и надеется на мою отрасль. Словом, он готовностию своею на переворот совершенно равнялся мне, но превосходил меня осторожностию, не всем себя открывая»{890}.


Догадки Рылеева во время следствия были недалеки от истины: у диктатора перед восстанием действительно был свой план, о котором его коллега и конкурент не знал. Этот план Трубецкой описывал несколько раз — и в показаниях, и в позднейших мемуарах — крайне невнятно и противоречиво. Поначалу он утверждал, что предполагал собрать отказавшиеся от присяги полки «где-нибудь в одном месте и ожидать, какие будут приняты меры от правительства»; затем — что «полк, который откажется от присяги», следует вести «к ближнему полку, на который надеялись», после чего стянуть все неприсягнувшие полки к Сенату; потом — что Лейб-гренадерский и Финляндский полки «должны были идти прямо на Сенатскую площадь, куда бы и прочие пришли». В мемуарах же появляется еще одна деталь плана, противоречащая предыдущим: «Лейб-гренадерский [полк] должен был прямо идти к Арсеналу и занять его»{891}.

Однако все без исключения рассказы диктатора о плане действий объединяет один общий элемент — Трубецкой хотел добиться вывода восставших войск за город: «…лучше будет, если гвардию или хотя и не все полки выведут за город, тогда государь император Николай Павлович останется в городе и никакого беспорядка произойти не может»; «…обстоятельства должны были решить, где удобнее расположить полки, но я предпочитал расположить их за городом, ибо тогда в городе сохранится тишина, да и самые полки можно будет лучше удержать от разброда». Князь предполагал «вытребовать» для полков «удобное для стоянки место для окончания всего» и «думал, что если в первый день не вступят с ними в переговоры, то увидев, что они не расходятся и проночевали первую ночь на биваках, непременно на другой день вступят с ними в переговоры». Таким образом «будет соблюден вид законности и упорство полков будет сочтено верностию». «Уверенность вообще была, что окончание будет по желанию», — убеждал Трубецкой следователей{892}. «Он так был уверен в успехе предприятий, что, говоря с своими военачальниками, полагал, что, может быть, обойдется без огня» — так, по словам Александра Булатова, выглядела позиция Трубецкого за два дня до восстания{893}.

Князь несколько раз повторил в показаниях, что вывести войска за город впервые предложил член Северного общества, подполковник Корпуса инженеров путей сообщения Гавриил Батеньков, а сам он только воспользовался этой идеей. Впоследствии в мемуарах князь объяснил причину: вывод войск за город был условием, «на котором обещано чрез Батенькова содействие некоторых членов Государственного совета, которые требовали, чтоб их имена остались неизвестными»{894}.

Батеньков действительно был человек влиятельный и имел большие связи при дворе. Однако многолетние попытки историков выявить тех членов Государственного совета, которые через него обещали содействие Трубецкому, успеха не принесли. К тому же неясно, зачем таинственным покровителям Батенькова было нужно, чтобы восставшие войска вышли за город и оставили столицу во власти верных императору частей.

Этот элемент плана (в том виде, в котором диктатор изложил его на следствии и в мемуарах) не поддается логическому объяснению. Невозможно согласиться с тем, что действия мятежников — даже в случае активной эксплуатации константиновского лозунга — в глазах представителей власти могли иметь «вид законности». Вряд ли можно поверить и в то, что Трубецкой рассчитывал на сочтение собственных действий «верностию». Любое неповиновение в армии, вне зависимости от причин, каралось очень жестоко, и Трубецкой как человек военный не мог этого не знать. Естественно, восставшие полки могли произвести «беспорядок» в городе; но каким способом их можно было удержать от беспорядков «за городом», диктатор предпочел не пояснять.

Император, создающий мятежникам комфортные условия для мятежа и добровольно соглашающийся на их требования, с учетом того, что гвардия была лишь небольшой частью огромной российской армии, выглядел бы экстравагантным самоубийцей. Руководитель же восстания, планирующий захват власти в столице и выводящий для этого из нее верные себе части, и вовсе кажется умалишенным. И совершенно непонятно, откуда у Трубецкого могла возникнуть уверенность, что «окончание будет по желанию».

Проанализировав показания Трубецкого, следует признать: распространенное мнение, что на первых же допросах диктатор сломался, раскаялся и выдал все свои планы, в корне неверно. Трубецкой понимал, что шансов выжить у него крайне мало, и все его показания с самого начала до самого конца следствия — смесь полуправды с откровенной ложью. Он боролся за собственную жизнь, боролся с немалым упорством и изобретательностью. Естественно, что, излагая собственный план действий, он стремился, с одной стороны, не быть уличенным в прямой лжи, с другой — скрыть самые опасные моменты этого плана, которые, будь они известны следствию, вполне могли привести автора на эшафот.

Для того чтобы понять этот план действий, следует проанализировать тактику, которой Трубецкой придерживался на следствии.


Тактика же эта на первый взгляд кажется весьма странной. Трубецкой обвинялся в организации военного мятежа, его положение было в полном смысле слова катастрофическим — и, по-видимому, князь хорошо понимал степень угрожавшей ему опасности. Попав в тюрьму, он сразу же согласился сотрудничать со следствием, и логично было бы ждать от него подробных описаний предшествовавших 14 декабря событий, серьезного анализа причин, по которым в столице империи произошел мятеж. Вероятно, именно это и рассчитывали услышать от него следователи.

Однако, несмотря на покаянный тон показаний диктатора, на его полное самоуничижение на первых допросах, эти ожидания были обмануты. «В присутствии Комитета допрашивай князь Трубецкой, который на данные ему вопросы при всём настоянии членов дал ответы неудовлетворительные», — читаем запись в «журнале» Следственной комиссии от 23 декабря{895}. Невнятно повествуя о своих взаимоотношениях с отставным подпоручиком Рылеевым накануне событий, он упорно отсылал следствие на юг, туда, где находился главный, по его мнению, виновник произошедшего — полковник Павел Пестель.

Согласно Трубецкому, Пестель был «порочным и худой нравственности», злым и жестоким честолюбцем, рвущимся к диктаторской власти и ради этого готовым на всё, в том числе и на цареубийство: «Он обрекал смерти всю высочайшую фамилию… Он надеялся, что государь император не в продолжительном времени будет делать смотр армии, в то же время надеялся на поляков в Варшаве, и хотелось ему уговорить тож исполнить и здесь»{896}.

По показаниям Трубецкого, цель столичного тайного общества, как и его личная цель, состояла в противодействии Пестелю. Не будь его, все заговорщики давно разошлись бы и 14 декабря не случилось. Таким образом, Пестель оказывался виноватым и в событиях на Сенатской площади.

Трубецкой резюмировал: «Я имел все право ужаснуться сего человека, и если скажут, что я должен был тотчас о таком человеке дать знать правительству, то я отвечаю, что мог ли я вздумать, что кто б либо сему поверил; изобличить его я не мог, он говорил со мною глаз на глаз. Мне казалось достаточною та уверенность, что он без содействия здешнего общества ничего предпринять не может, а здесь я уверен был, что всегда могу всё остановить — уверенность, которая меня теперь погубила»{897}.

Из показаний Трубецкого следовало, что с разгромом столичных заговорщиков опасность для государственной власти в России не исчезла. Князь утверждал: перед его отъездом из Киева в ноябре 1825 года Пестель передал, «что он уверен во мне, что я не откажусь действовать, что он очень рад, что я еду в Петербург, что я, конечно, приготовлю к действию, которое, может быть, он начнет в будущем году, что его вызывают к сему из Москвы и Петербурга»{898}.

В данном случае Трубецкой подтасовывал факты: истинных планов Пестеля он не знал и собирался действовать в 1826 году вовсе не вместе с ним. Но он старательно внушал следствию: пока Пестель на свободе, праздновать победу рано (о том, что руководитель Южного общества 13 декабря был арестован в Тульчине, ни Трубецкой, ни следователи еще не знали).

Согласно настойчивым показаниям Трубецкого, у правительства был только один шанс избежать кровавого кошмара: не арестовывать единственного человека, который мог бы противостоять Пестелю, — руководителя Васильковской управы «южан», подполковника Черниговского пехотного полка Сергея Муравьева-Апостола.

Трубецкой неоднократно подчеркивал: Муравьев — человек мирный, совершенно неопасный для правительства и при этом «Пестеля ненавидит» и всячески препятствует его злодейским замыслам. Князь писал, что Муравьев поклялся, «если что нибудь Пестель затеет делать для себя, то всеми средствами ему препятствовать»{899}.

Правда, император и следователи Трубецкого не послушались: 18 декабря был отдан приказ об аресте Муравьева-Апостола{900}. Но мотив противостояния двух лидеров Южного общества, настойчиво звучавший в показаниях одного из руководителей северной организации, весьма показателен — он позволяет прояснить многие моменты в подготовленном диктатором плане действий.


Ни Пестель, ни Сергей Муравьев-Апостол на следствии не распространялись по поводу взаимной ненависти и смертельной вражды. В показаниях Пестеля практически не звучит и тема борьбы лично с Трубецким. Более того, авантюрист и «цареубийца» Пестель в декабре 1825 года хладнокровно сдался властям, а для того чтобы арестовать «мирного» Сергея Муравьева-Апостола, потребовались неделя времени и усилия практически целого армейского корпуса. Обезвредить его смогли только прямым попаданием картечи в голову.

Однако именно в Пестеле князь видел своего главного конкурента, способного отобрать у него лавры организатора революции. В 1824 году во многом из-за непримиримой позиции Трубецкого окончились провалом инициированные Пестелем «объединительные совещания» в Петербурге. Пестель приехал в столицу с идеей объединения северных и южных заговорщиков, но получил решительный отпор. Ему открыто предъявили обвинения в том, что его цель — не ликвидировать российское самодержавие, а установить в России диктатуру, при этом присвоив себе верховные полномочия{901}.

Личные разногласия Пестеля и Трубецкого, двух самых крупных декабристских лидеров, ярче всего проявились при подготовке ими конкретных планов действий по свержению российского самодержавия.

Пестель считал, что начинать восстание должны столичные заговорщики. «Приступая к революции, — показывал он на следствии, — надлежало произвести оную в Петербурге, яко средоточии всех властей и правлений, а наше дело в армии и губерниях было бы признание, поддержание и содействие Петербургу. В Петербурге же оное могло произойти восстанием гвардии, а также флота»{902}.

Но восстание в столице было важно Пестелю лишь как элемент большого плана. Параллельно с ним должно было начаться и выступление на юге, во 2-й армии, и с конца 1822 года руководитель «южан» постоянно готовил его. В 1823 году революционный поход 2-й армии не состоялся только из-за решительных действий графа А. А. Аракчеева; за потворство заговорщикам лишился должности начальника Главного штаба князь П. М. Волконский. В конце же 1825-го планы Пестеля были сорваны генерал-лейтенантом А. И. Чернышевым.

Объясняя на следствии свой перевод в Киев, Трубецкой утверждал: «Хотел я показать членам, что я имею в виду пользу общества и что там я могу ближе наблюдать за Пестелем»; «…я намерен был ослабить Пестеля»{903}. По всей видимости, в ходе «объединительных совещаний» Трубецкой понял, что Пестель действительно готов к серьезным и решительным действиям и вполне может отобрать у него лавры организатора революции, а этого честолюбивый заговорщик никак не желал.

Взаимоотношения Трубецкого с руководителем Васильковской управы Южного общества Сергеем Муравьевым-Апостолом строились совершенно иначе. Они знали друг друга давно: вместе воевали, вместе служили в Семеновском полку, вместе основывали первое тайное общество — Союз спасения, вместе участвовали и в Союзе благоденствия. И когда Трубецкой в начале 1825 года оказался в Киеве, его дружеское общение с Муравьевым тут же возобновилось. Причем было оно столь тесным, что дало историкам повод полагать, будто Трубецкой не устоял против муравьевской харизмы и согласился исполнять предложенный Васильковским руководителем план действий{904}.

Однако эта точка зрения не выдерживает критики. Согласно документам, прежде всего следственным показаниям Трубецкого и Сергея Муравьева-Апостола, северный лидер умело использовал как тактические противоречия Пестеля и Муравьева, так и революционную решительность руководителя Васильковской управы. План Муравьева-Апостола он подкорректировал в соответствии со своими тактическими разработками.

В течение 1825 года Муравьев и Трубецкой разработали совместный сценарий действий, который в показаниях Муравьева выглядел следующим образом: «В конце 1825-го года, когда он (Трубецкой. — О. К.) отъезжал в Петербург, препоручено ему было объявить членам Северного общества решение начинать действие, не пропуская 1826-й год, и вместе просьбу нашу, чтобы и они по сему решению приняли свои меры. Пред отъездом же Трубецкого в Петербург было положено, в случае успеха в действиях, вверить времянное правление Северному обществу, а войски собрать в двух лагерах, одном под Киевом, под начальством Пестеля, другом под Москвою, под начальством Бестужева; а мне ехать в Петербург». Разработка «своих мер» в столице полностью входила в компетенцию Трубецкого и Северного общества. Пестель выводился из игры: ему предоставлялось поднять 2-ю армию и вести ее на Киев, чтобы «устроить там лагерь»{905}.

С одной стороны, сохранялся главный элемент муравьевского плана — революционный поход на Москву: 3-й корпус под командой Бестужева-Рюмина должен был идти туда, «увлекая все встречающиеся войска». С другой стороны, центральным очагом революции становился Петербург, куда должен был отправиться сам Сергей Муравьев, чтобы командовать гвардией{906}. Таким образом, план вполне мог удовлетворить честолюбивые устремления и Муравьева, и Бестужева-Рюмина.

Но вряд ли даже в измененном виде он полностью устраивал Трубецкого. Документы свидетельствуют: князь не был откровенен с Муравьевым-Апостолом, а зачастую попросту обманывал его. «Мне не нравился план действия их (Муравьева и Бестужева-Рюмина. — О. К.), но я о том не говорил им, и, напротив, оказал согласие действовать по оному, имея в мысли, что он может быть переменен»; «…при отъезде моем из Киева я обещал и Сергею Муравьеву-Апостолу, и Бестужеву-Рюмину, что я и в Петербурге, и в Москве всё устрою по их желанию. Но здесь я никого не убеждал к исполнению требований Южного общества», — утверждал диктатор на следствии{907}.

Судя по всему, Муравьев-Апостол был важен Трубецкому прежде всего как орудие борьбы против Пестеля. Кроме того, 3-й пехотный корпус, в котором Васильковская управа вела активную пропагандистскую работу, мог быть весьма полезен в случае начала революционных действий. Но во главе петербургской гвардии Трубецкой видел не подполковника Муравьева-Апостола, а гораздо более влиятельного и популярного в армии генерала Михаила Орлова, жившего в Москве. Трубецкой пригласил его в декабре 1825 года приехать в Петербург и возглавить столичное восстание — следовательно, движение на Москву в качестве серьезного элемента плана не рассматривал.

Трубецкой вовсе не видел подпоручика Бестужева-Рюмина в качестве руководителя идущих с юга революционных войск, войска же эти не должны были состоять только из одного 3-го пехотного корпуса. Свои основные надежды князь связывал с 4-м пехотным корпусом, в котором служил в качестве дежурного штаб-офицера. Согласно документам, союзником северного лидера был сам корпусный командир, генерал от инфантерии князь А. Г. Щербатов{908}.


На одном из первых допросов, 23 декабря 1825 года, Трубецкой утверждал, что незадолго до событий на Сенатской площади предупреждал Рылеева, «что это всё (то есть предполагаемое восстание 14 декабря. — О. К.) пустое дело, из которого не выйдет никакого толку, кроме погибели». Противопоставляя неподготовленному к действиям Северному обществу решительных «южан», Трубецкой, по собственным словам, просил отпустить его назад в 4-й корпус, ибо «там если быть чему-нибудь, то будет»{909}.

Этими показаниями Трубецкой пытался убедить следствие, что не желал начальствовать над петербургскими заговорщиками, а слова о 4-м корпусе якобы были им произнесены «единственно с намерением отделаться от бывшего мне тягостным участия под каким-нибудь благовидным предлогом», приводя аргумент: «Надежды предпринять что-либо в 4-м корпусе я иметь не мог, потому что в оном общество не распространено»{910}.

Следователи, видимо, удовлетворились этими разъяснениями и о 4-м корпусе Трубецкого некоторое время не спрашивали. Однако уже в конце следствия, 8 апреля 1826 года, показания на эту тему дал Рылеев. По его словам, князь, вернувшись из Киева, рассказывал ему и Оболенскому, «что дела Южного общества в самом хорошем положении, что корпуса князя Щербатова и генерала Рота (командующий 3-м пехотным корпусом, в состав которого входил Черниговский пехотный полк. — О. К.) совершенно готовы»{911}.

Свидетельство Рылеева Трубецкому предъявили 4 мая, и тот начал его отчаянно опровергать: «Корпуса князя Щербатова я не называл, и если Рылеев и к[нязь] Оболенский приняли, что я в числе готовых корпусов для исполнения намерения Южного общества полагал и 4-й пехотный, то они ошиблись; а мне сказать это было бы непростительным хвастовством, которое не могло бы мне удаться, ибо если бы они спросили у меня, кто члены в 4-м корпусе, то таковой вопрос оказал бы, что я солгал»{912}.

Действительно, за всё время пребывания на юге он не принял в общество ни одного нового члена. Сергей Муравьев показывал, что Трубецкой не выполнил его просьбу «стараться о приобретении членов в 4-м корпусе»{913}.

Вообще же к концу 1825 года в войсках 4-го корпуса служили всего четверо причастных к заговору офицеров: подполковники А. В. Капнист, А. М. Миклашевский и И. Н. Хотяинцев, а также юнкер Ф. Я. Скарятин. Все они попали в тайное общество помимо Трубецкого; после подавления восстания никто из них не понес серьезного наказания.

Шестого мая 1826 года на очной ставке между Трубецким и Рылеевым следователи, в частности, выясняли, говорил ли Трубецкой о своих надеждах на 4-й корпус. И князь вынужден был признать справедливость показания поэта{914}.

Вся история с показаниями Трубецкого о 4-м корпусе загадочна лишь на первый взгляд. Объяснение ей можно найти в следственном деле майора Вятского полка Николая Лорера — одного из самых близких к Пестелю заговорщиков. Хорошо ориентировавшийся в делах заговора Лорер показывал: «Тайное общество имело всегда в виду и поставляло главной целью обращать и принимать в члены… людей значащих, как-то: полковых командиров и генералов, и потому поручено было князю Трубецкому или он сам обещался узнать образ мыслей князя Щербатова и тогда принять его в общество»{915}.

«Кажется, что главная роль Трубецкого заключалась в соответствующем воздействии на высшее командование корпуса. При благоприятном стечении событий в его руках могли оказаться все войска корпуса. Это обстоятельство, можно предполагать, заставляло держаться его возможно осторожнее», — считает биограф Трубецкого Н. Ф. Лавров{916}.

Руководители же Васильковской управы, скорее всего, просто не знали о подобных «приготовлениях» Трубецкого.

Рассуждая о плане действий Трубецкого накануне 14 декабря, М. В. Нечкина писала: «По давнему мнению декабристов, успех в столице должен был сопровождаться военным выступлением на местах. Важнейшее значение имело выступление на Украине — во второй армии… Трубецкого чрезвычайно тревожил вопрос о южном выступлении… Таким образом, одновременность северного и южного восстаний была важным моментом замысла». Она основывалась, в частности, на показаниях Александра Бестужева, согласно которым за два дня до восстания на совещании у Рылеева «князь Трубецкой… просился уехать, чтобы удержать от присяги 2-й корпус, но ему сказали, что он здесь надобен»{917}.

Несмотря на то, что и в показаниях Бестужева, и в комментариях Нечкиной содержатся фактические неточности (речь в данном случае могла идти только о 4-м пехотном корпусе — во 2-м корпусе 1-й армии у диктатора не было союзников, а 2-я армия находилась под контролем Пестеля и не рассматривалась Трубецким как главная сила переворота), настроение диктатора перед восстанием передано в целом верно.

Судя по всему, в декабре 1825 года основные политические интересы Трубецкого действительно лежали вне столицы. Главной задачей, которую ставил себе диктатор перед решающим днем, могла быть длительная дестабилизация ситуации в Петербурге. Тем самым перед его сторонниками в 1-й армии открывалась возможность начать решительные действия. Поэтому идея вывода войск за город была не столь уж фантастической: чем дальше войска отошли бы от столицы, чем дольше с ними вели бы переговоры, — тем больше времени продолжался бы паралич центральной власти.


Утром 23 декабря Следственная комиссия заслушала показания корнета Кавалергардского полка Петра Свистунова, арестованного в ночь на 21 декабря в Москве. Свистунов, между прочим, утверждал: Трубецкой просил «письмо от него отвезти» в Москву, «г[енерал]-м[айору] Орлову»{918}.

Допрошенный в тот же день, Трубецкой подтвердил показания Свистунова: «Я написал письмо к г[енерал]-м[айору] Орлову, в котором я уговаривал его, чтоб он приехал; я чувствовал, что я не имею духу действовать к погибели, и боялся, что власти не имею уже, чтоб остановить, надеялся, что, если он приедет, то он сию власть иметь будет»{919}. Иными словами, Трубецкой убеждал следователей, что Орлов был нужен ему постольку, поскольку своим авторитетом мог остановить начинавшийся военный мятеж.

Но долго настаивать на этой версии Трубецкой не смог. Свистунов, знавший содержание письма, сообщил следствию: «Трубецкой говорил Орлову, чтоб приехал в Петербург немедля, что войска, конечно, будут в неустройстве и что нужно воспользоваться первым признаком оного… что происшествие, конечно, будет и желательно бы было, чтоб он ускорил своим приездом»{920}.

Трубецкой был вынужден изменить показания — 15 февраля он уже утверждал, что просил Орлова приехать в столицу, поскольку «что здесь будет, то будет, причем всё равно, как и без него»{921}.

Суммируя эти данные, можно утверждать, что полковник Трубецкой приглашал генерал-майора Орлова приехать в Петербург, чтобы возглавить восстание.

Генерал-майор Михаил Орлов был хорошо известен в гвардии и армии прежде всего своим блестящим прошлым: герой Отечественной войны, в 1814 году он подписал акт о капитуляции Парижа, затем выполнял дипломатические поручения в Скандинавии, в 1818 году получил должность начальника штаба 4-го пехотного корпуса 1-й армии, с 1820-го по 1823-й командовал 16-й пехотной дивизией. Почти сразу после назначения в дивизию отменив телесные наказания, отдав под суд тиранивших нижних чинов командиров, организовав при полках ланкастерские школы, он стал солдатским кумиром. Орлов был заговорщиком со стажем: он руководил Кишиневской управой Союза благоденствия и разрабатывал планы военной революции под своим руководством.

Трубецкой познакомился с Орловым в начале 1825 года в Киеве. Однако их общение ограничивалось светскими визитами. «Я с Орловым во всё время пребывания его в Киеве в мою бытность ничего об обществе не говорил», — показывал Трубецкой. Орлов подтверждал эти показания: «В 1825 году приехал Трубецкой, и как он стал часто меня посещать, то я, привыкший к пытке и к обороне, думал, что он тоже станет меня склонять к вступлению в общество. Но он ничего не говорил, кроме о общих предметах, и это меня немало удивило»{922}.

У Трубецкого были веские причины не заводить конспиративных бесед с Орловым: он знал, что генерал испытывал острую ненависть к Сергею Муравьеву-Апостолу, его старшему брату Матвею и подпоручику Бестужеву-Рюмину. «У Трубецкого вскоре поселились почти без выхода Сергей и Матвей Муравьевы с Бестужевым. Всякий раз, что я приеду, то они обыкновенно встанут и выйдут в другую комнату, делая только самую необходимую вежливость не мне, а мундиру моему», — показывал Орлов на следствии{923}.

Кроме того, к моменту знакомства с Трубецким генерал Орлов уже два года не командовал дивизией и четыре года как отошел от заговора. В его жизни произошли важные события: в 1821 году он женился, поссорился с руководителем Южного общества Павлом Пестелем и отказался присоединить свою управу к Южному обществу. В 1822 году был арестован его ближайший сподвижник майор Владимир Раевский, занимавшийся с его ведома революционной агитацией среди солдат, и к моменту восстания в Петербурге следствие по делу Раевского еще не было закончено. В 1823 году Орлов был отстранен от командования дивизией и определен «состоять по армии» в связи с волнениями среди подчиненных ему солдат{924}.

Однако Орлов был столь популярен, а его либеральные взгляды столь известны, что Трубецкой пребывал в уверенности: в решительную минуту генерал не откажет ему в помощи. К тому же близкий родственник Орлова, князь Сергей Волконский, убеждал диктатора: «…хотя генерал-майор Орлов теперь и не вмешивается ни во что и от всех обществ отстал, но в случае нужды можно на него надеяться»{925}.

Приехав из Киева в столицу, Трубецкой поделился с Рылеевым размышлениями об Орлове. Судя по показаниям поэта, когда он «открывал» Трубецкому свои опасения насчет честолюбивых устремлений руководителя Южного общества Павла Пестеля, князь заметил: «Не бойтесь, тогда стоит только послать во 2-ю армию Орлова — и Пестеля могущество разрушится». «Но когда я по сему случаю спросил Трубецкого: “Да разве Орлов наш?” — то он отвечал: “Нет, но тогда поневоле будет наш”»{926}.

Орлов, комментируя на следствии письмо Трубецкого (кстати, до него так и не дошедшее и известное ему лишь в пересказе), замечал: «Писать мне 13-го с просьбой прийти ему на помощь 14-го было со стороны Трубецкого нелепым безрассудством, за которое я не несу ответственности»{927}.

Но, принимая во внимание стремление диктатора организовать длительную дестабилизацию власти в столице, следует отметить, что письмо это было не столь уж безрассудным. «Ясно, что Трубецкой вызывал Орлова… никак не для завтрашних действий, а для каких-то более отдаленных», — считала М. В. Нечкина, весьма прозорливо предполагавшая, что Трубецкой хотел «иметь надежного заместителя диктатора на севере» в случае собственного отъезда на юг{928}.

Скорее всего, исследовательница была права — с той лишь оговоркой, что генерал Орлов, известный всей армии честолюбец, вряд ли согласился бы оставаться на вторых ролях, быть «заместителем» полковника Трубецкого. Очевидно, что в случае принятия предложения Трубецкого диктатором должен был стать именно Орлов. Трубецкой же собирался, организовав столичное восстание и поставив во главе его генерала Орлова, ехать на юг — организовывать с помощью Сергея Муравьева-Апостола и князя Щербатова революционный поход двух корпусов на Петербург.


Трудно судить, как повел бы себя Орлов в критической ситуации; когда ему стало известно о предложении Трубецкого, прошло уже несколько дней после разгрома восстания в столице. Однако история с Орловым показывает: план Трубецкого был весьма рискованным, близким к политической авантюре.

На пути его реализации, кроме отказа Орлова, диктатора поджидали и другие опасности, которые он, судя по всему, предвидел. Восстать могло малое количество войск — и тогда на переговоры с ними никто не пошел бы. Кроме того, восстание могло сопровождаться беспорядками, и в этом случае успех переговоров с властью становился призрачным. Очевидно, именно поэтому Трубецкой накануне 14 декабря уговаривал ротных командиров не начинать восстание «малыми силами» и отдал приказ первыми «стрельбы не начинать»{929}.

Не вышел же князь на площадь потому, что в первый момент восстал только один полк — лейб-гвардии Московский, да и то не в полном составе. Для начала же действий по его плану одного полка было явно недостаточно. Практически сразу после появления на Сенатской площади Московского полка пролилась кровь: штыковым ударом поручика князя Оболенского и пистолетным выстрелом отставного поручика Каховского был смертельно ранен военный генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович. И после этого восстание в двух других полках — Лейб-гренадерском и Морском экипаже — было уже бессмысленным: с людьми, запятнавшими себя «буйством» и кровью, Николай I не пошел бы на переговоры ни в каком случае.

Кроме того, к моменту сбора всех восставших полков на Сенатской площади императору удалось стянуть против них значительные силы. Площадь была окружена не только правительственными войсками, но и большой толпой любопытствующих зевак, и уводить восставших за город значило с боем пробиваться через оставшиеся верными правительству части; при этом могли погибнуть и мирные жители. Вместо запланированных переговоров с властью могла начаться братоубийственная резня. Руководить же ею полковник князь Трубецкой явно не собирался.

Впрочем, судя по показаниям Трубецкого в самом начале следствия, несмотря на разгром на Сенатской площади, он не считал свою игру окончательно проигранной. Шанс исправить ситуацию оставался у ближайшего сподвижника князя — подполковника Сергея Муравьева-Апостола. Диктатор сделал всё от него зависящее, чтобы отдалить арест руководителя Васильковской управы. И именно в этом кроется причина настойчивого противопоставления Пестеля и Муравьева в первых показаниях князя.


Кавалергардский корнет Петр Свистунов, на первом допросе утром 23 декабря сообщивший о письме Трубецкого Орлову, поведал еще одну подробность своих переговоров с Трубецким накануне восстания. Диктатор передал ему письмо в присутствии Ипполита Муравьева-Апостола, младшего брата руководителя Васильковской управы. Припертый к стенке откровением корнета, Трубецкой должен был признать, что Ипполит Муравьев присутствовал при разговоре не случайно: «Чрез Ипполита Муравьева-Апостола я послал к брату его Сергею письмо»{930}.

Суммируя показания князя, можно отчасти восстановить содержание отправленного в Васильков послания. Письмо было составлено по всем правилам конспирации: на французском языке, «без надписи и без подписи». Трубецкой утверждал, что оно в основном пересказывало петербургские сплетни: «Начинал с получения здесь известия о болезни и кончине блаженной памяти государя императора, писал о данной присяге государю цесаревичу, о слухах, что его высочество не примет престола, и сообщал ему все те слухи, которые до меня доходили как на счет ныне царствующего государя императора, так на счет государя цесаревича, также всё, что я слышал на счет расположения двора, гвардии, о мерах, которые будто бы хотели взять для приведения к присяге войск»{931}.

В подобном изложении письмо Муравьеву-Апостолу не содержало в себе ничего криминального, и непонятно, зачем его надо было отправлять с особым курьером, «без надписи и без подписи». Частная переписка в те тревожные дни была наполнена подобными слухами. Но, в очередной раз комментируя следователям это письмо, Трубецкой вдруг проговаривается: «Между прочим, я в оном говорил о слухах, что будто гвардию для присяги хотят вывести за город»{932}.

Неизвестно, собирался ли кто-нибудь из высшего военного начальства выводить гвардию за город для присяги. Но, как говорилось выше, это собирался сделать сам Трубецкой. Скорее всего, в форме слухов и сплетен князь сообщал Сергею Муравьеву план собственных действий.

Следует отметить, что к подобной «тайнописи» в эпистолярном общении с Муравьевым-Апостолом князь прибегал не в первый раз: иносказательная форма изложения была заранее оговоренным приемом в переписке двух конспираторов. Так, согласно показаниям Трубецкого, в 1824 году он письменно сообщил Сергею Муравьеву об итогах «объединительных совещаний» и о том, «как бредил Пестель», рассуждая о цареубийстве. Письмо передавал член Южного общества полковник Иван Повало-Швейковский, которого Трубецкой едва знал и которому боялся доверить конспиративную информацию. Поэтому совещания были описаны «в виде трагедии, которую читал нам общий знакомый и в которой все лица имеют ужасные роли»{933}.

Трубецкой показывал: отправляя накануне 14 декабря послание Сергею Муравьеву, он хотел, чтобы тот «не более приписывал мне участия в том, что произойти могло, как то, которое я имел»{934}, иными словами, предупреждал руководителя Васильковской управы о том, «что произойти могло», то есть о предстоящем восстании, и о своей роли в предстоящих событиях.

Кроме «пересказа слухов» письмо, согласно показаниям Трубецкого, содержало намек: «Если правительство не примет надлежащих мер (разумея таких, которые бы могли тотчас убедить солдат в истине отречения государя цесаревича), то из сего последовать может беда»{935}. Естественно, что 13 декабря было ясно: присяга императору Николаю I, назначенная на следующее утро, не сможет убедить солдат «в истине отречения государя цесаревича» — власти просто не успеют принять «надлежащие меры». Скорее всего, Трубецкой сообщал Муравьеву о безошибочном способе воздействия на солдат: действовать от имени великого князя Константина, чье отречение якобы не было «истинным».

Вряд ли можно верить князю, судя по его показанию, желавшему «надлежащих мер» от правительства, чтобы предотвратить «беду». Последние перед восстанием дни Трубецкой сделал всё для того, чтобы «беда» произошла; очевидно, что Сергею Муравьеву-Апостолу посылалось приглашение участвовать в ее подготовке.

Обстоятельства поднятого Муравьевым-Апостолом восстания Черниговского полка позволяют сделать еще один вывод: в письме содержался призыв Трубецкого установить контакт с Киевом и лично с Щербатовым.


Подробности поездки курьеров Трубецкого Петра Свистунова и Ипполита Муравьева-Апостола никогда не становились предметом специального изучения историков, а между тем они очень важны для выяснения причин, по которым «южная» часть плана Трубецкого так и не была реализована. Подробности эти подтверждают банальную мысль: ход истории во многом зависит от целого ряда случайностей, которых не могут предвидеть даже самые прозорливые исторические деятели.

Петр Свистунов — отпрыск богатого аристократического рода. Его отец Николай Петрович был камергером двора и одним из фаворитов императора Павла I; мать Мария Алексеевна была дочерью знаменитого поэта XVIII века сенатора Алексея Ржевского; в 1815 году после смерти мужа она приняла католичество. Петр Свистунов учился в элитных частных пансионах Петербурга, затем в Пажеском корпусе, куда, за редким исключением, принимались только сыновья и внуки военных и статских генералов. В 1823 году, окончив корпус, он стал корнетом Кавалергардского полка{936}.

Декабрист Дмитрий Завалишин, хорошо знавший Свистунова по годам сибирской каторги, на склоне лет дал ему следующую характеристику: «Свистунов был столько же труслив, как и развратен… в семействе своем Свистунов видел дурные примеры той смеси католического суеверия с развратом, которые обуяли тогда многие русские семейства»{937}. Историки в своих работах предпочитают этой характеристикой не пользоваться: Завалишин славился злоязычием, а его отношения со Свистуновым были стойко враждебными. Однако, учитывая поведение корнета в декабре 1825 года, в этой характеристике нельзя не признать доли правды.

Сомнительно, чтобы «дурные примеры» поведения Свистунов почерпнул в своей семье: про какую-то особую «развратность» его ближайших родственников сведений не сохранилось. Скорее примеры эти корнет видел среди товарищей по службе. Офицеры-кавалергарды славились «буйным» поведением.

Многие офицеры Кавалергардского полка состояли в заговоре. При этом членство в тайной организации «буйству» вовсе не противоречило. Феномен поведения кавалергардских офицеров был сродни российскому «чудачеству» XVIII века: одновременно участвуя и в заговоре, и в громких кутежах, молодые люди таким образом стремились проявить себя, выйти за рамки обыденности, доказать свою «самость» (об этом подробно шла речь в очерке, посвященном С. Г. Волконскому). Особенности мировосприятия кавалергардов хорошо понимал Павел Пестель, с 1814 по 1819 год служивший в Кавалергардском полку. Не случайно офицеры именно этого полка составили ядро созданной им петербургской ячейки Южного общества.

Членом этой ячейки «южан» был и Петр Свистунов. В 1824 году его принял в общество кавалергардский корнет Федор Вадковский, близкий соратник Пестеля. Более того, Свистунов стал одним из руководителей этой ячейки: Пестель дал ему высшую в заговорщической иерархии должность «боярина» и поручил вербовать в тайное общество новых участников. Исполняя эту роль, Свистунов был очень активен: на его квартире Пестель вел с членами ячейки разговор о республиканской форме правления, а после его отъезда Свистунов с Вадков-ским собирались «воспользоваться большим балом в Белой зале для истребления священных особ августейшей императорской фамилии»{938}.

О втором курьере Трубецкого, Ипполите Муравьеве-Апостоле, историкам известно гораздо меньше. Несмотря на то что его знаменитые братья Сергей и Матвей — герои множества статей и монографий, судьба Ипполита не привлекала внимание исследователей. Историки убеждены, что документов, проливающих свет на его биографию, не сохранилось. «Вряд ли, — писал Н. Я. Эйдельман, — когда-нибудь появится книга о младшем брате: 19-летняя жизнь оставила всего несколько следов в документах, преданиях… Где-то рядом были стихи, горе, радость, первые увлечения — не знаем. 3 января 1826 года — смерть»{939}.

Но на самом деле короткая жизнь младшего брата руководителя Васильковской управы отразилась в большом количестве разнообразных документов.

Ипполиту Муравьеву-Апостолу в 1826 году было не 19, а 20 лет: согласно мемуарным записям брата Матвея, он родился в Париже 7 августа 1805 года{940}. Младший представитель знаменитого декабристского «муравейника», Ипполит рано остался сиротой. Его мать Анна Семеновна Черноевич, дочь сербского генерала на русской службе, скоропостижно умерла в 1810 году, когда сыну было четыре года. Кроме того, с детства он был обойден вниманием отца. Сенатор и писатель, бывший дипломат Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, овдовев, женился вторично и отдал Ипполита на воспитание своей родственнице Екатерине Федоровне — матери декабристов Никиты и Александра Михайловичей Муравьевых. Ипполит рос вместе с Александром Муравьевым.

В 1815 году отец забрал Ипполита у Екатерины Федоровны, несмотря на ее явное нежелание отдавать воспитанника. Но и после этого он подолгу не видел сына; известно, например, что осенью 1817 года и зиму 1818-го Ипполит жил в Москве на попечении гувернера, отец же в это время «захлопотался» в своем имении в Полтавской губернии{941}.

Образование, которое с ранней юности получал Ипполит, было чисто гуманитарным, классическим. В 1817 году Никита Муравьев сообщал матери: родственник «ничему не учился, кроме латинского и греческого языков». Зато в этих предметах Ипполит явно делал успехи: к удивлению Никиты, двенадцатилетний ребенок на его глазах «переводил 1-ю песню “Илиады” с греческого». «Он имеет очень много способностей», — признавал Никита{942}.

Но чтобы стать военным, знания латыни и греческого было явно недостаточно. Отец же не утруждал себя размышлениями о будущей карьере отпрыска, забывал нанять ему учителей по другим предметам. И потому гувернер Ипполита, по-видимому, очень сочувствовавший воспитаннику, был вынужден брать ему учителей за собственные деньги{943}.

В мае 1824 года, незадолго до девятнадцатилетия сына, отец отдал его учиться в Петербургское училище колонновожатых{944}. Это учебное заведение, гораздо менее престижное, чем Пажеский корпус, тем не менее пользовалось популярностью в дворянских кругах: окончившие его офицеры-квартирмейстеры быстро продвигались в чинах и в итоге делали успешные карьеры. Однако нравы, царившие в стенах этого казенного закрытого училища, были очень суровы: быт воспитанников строго регламентировался, отлучки дозволялись редко, в основном по праздникам. Строго воспрещались «курение, игра в карты, чтение книг, не разрешенных инспектором», а также «посещение театров, маскарадов, концертов, кондитерских, езда в экипаже». «За всякое нарушение установленных положений налагались разнообразные наказания, выговоры, лишение отпуска, занесение на черную доску, отделение за особый стол, разного рода аресты, наконец, исключение из заведения на службу в армию унтер-офицерами», — указывал профессор Академии Генштаба Н. П. Глиноецкий. Поэтому, по мнению историка, воспитанники относились к преподавателям «враждебно», как к «надзирателям и притеснителям». Естественный протест часто завершался жестокими наказаниями. За три года существования этого учебного заведения 22 воспитанника были выпущены офицерами, а еще 20 — унтер-офицерами или нижними чинами{945}.

Ипполиту Муравьеву-Апостолу, несмотря на явную гуманитарную склонность, учиться было, по всей видимости, несложно. Общий курс обучения составлял два года. Ипполит же проучился в корпусе несколько месяцев и по результатам выпускных экзаменов получил чин прапорщика Свиты его императорского величества по квартирмейстерской части.

Матвей Муравьев-Апостол писал в мемуарах: буквально накануне трагических событий декабря 1825 года («только что») Ипполит «выдержал блестящий экзамен, был произведен в офицеры Генер[ального] штаба»{946}, то есть в Свиту его императорского величества по квартирмейстерской части. Между прочим, из этих воспоминаний следует, что Ипполит ничего не знал о заговоре и уж тем более о роли в нем его старших братьев. Историки обычно принимают это утверждение на веру, однако в данном случае мемуарист грешит против истины.

Во-первых, Ипполит окончил училище не «только что», а за девять месяцев до восстания: приказ о его выпуске из училища датирован 29 марта 1825 года{947}. Во-вторых, он был заговорщиком, и весьма активным. Несмотря на чин прапорщика квартирмейстерской части, он входил в тесный кружок офицеров-кавалергардов. Как и Свистунов, он состоял в петербургской ячейке Южного общества. На следствии показания об этом дали многие кавалергарды: Свистунов, Александр Муравьев, поручик Александр Горожанский. Кроме того, об участии Ипполита Муравьева-Апостола в заговоре знал армейский офицер Владимир Толстой, член Южного общества, близкий к руководителю ячейки Федору Вадковскому. Ипполит был даже в курсе переговоров брата Сергея с Польским патриотическим обществом, узнав о них от Матвея{948}.

В десятых числах декабря 1825 года Ипполит получил назначение в штаб 2-й армии в Тульчин{949}, тем более странное, что видимых причин для его перевода из столицы обнаружить не удалось. Жившая в Петербурге старшая сестра Муравьевых-Апостолов Екатерина была замужем за полковником Илларионом Бибиковым, занимавшим один из ключевых постов в армейской иерархии: он был начальником канцелярии Главного штаба армии, правой рукой начальника штаба генерала Дибича. Естественно, Бибикову не стоило большого труда добиться оставления юного прапорщика в Петербурге. Однако служить в столице его не оставили; более того, выехать к новому месту службы он должен был незамедлительно.

По-видимому, назначение Ипполита в провинцию было продиктовано не служебной необходимостью, а желанием родных — прежде всего отца — оторвать его от дурной компании кавалергардов. Ипполиту не доверяли и не хотели отпускать одного к новому месту службы. Согласно показаниям Трубецкого, Екатерина Бибикова просила его «взять с собой до Киева… брата ее родного Ипполита Муравьева-Апостола, назначенного во 2-ю армию». Но поскольку Трубецкой задержался в Петербурге, а приказ требовал немедленного отбытия юного офицера, родственники согласились на то, чтобы его сопровождал до Москвы Свистунов{950} — тот отправлялся в служебную командировку и в любом случае должен был доехать до Москвы.

Судя по осторожным показаниям Трубецкого, он, в отличие от Екатерины Бибиковой, Ипполиту доверял, а Свистунову — нет. Для князя не было секретом, что извещенный о готовящемся выступлении, накануне решающего дня Свистунов испытывал мучительные колебания и в конце концов отказался поддержать восстание. «Я с ним долго о сем говорил и должен отдать ему справедливость, что он старался доказать, что успеха не может быть в таком предприятии», — показывал князь на следствии{951}. Свистунов решил уехать из столицы и воспользовался для этого удачно подвернувшейся командировкой.

Впоследствии надопросе Свистунов утверждал, что Ипполит, тоже знавший о намеченном на 14 декабря восстании, не принял в нем участие только потому, что послушался его уговоров{952}. Но, учитывая поведение Ипполита в дни восстания Черниговского полка, логично предположить другое: прапорщик, несмотря на свой юный возраст, был гораздо более решительным, чем Свистунов, и уехал не вследствие увещеваний приятеля, а намереваясь в точности выполнить поручение Трубецкого.

Диктатор возлагал основные надежды именно на Ипполита Муравьева-Апостола: как раз он, согласно первоначальному замыслу, должен был отвезти письмо генералу Михаилу Орлову. Свистунов же попал в поле зрения Трубецкого случайно: 12 декабря князь узнал, что Ипполит «сговорился ехать с Свистуновым» из Петербурга{953}. Но Ипполиту, чтобы исполнить возложенное на него поручение, вовсе не обязательно было заезжать в Москву и тем более задерживаться там. Привлекая «к делу» кавалергардского корнета, Трубецкой, по-видимому, рассчитывал, что таким образом освободит Ипполита от необходимости визита к генералу и сможет ускорить его приезд на юг.

Однако 22-летний корнет Свистунов оказался плохим попутчиком 20-летнему прапорщику Муравьеву-Апостолу.


Уезжая из Петербурга, Свистунов не знал, что его имя в связи с деятельностью тайных обществ уже известно готовящемуся вступить на престол великому князю Николаю Павловичу. 12 декабря Николай получил из Таганрога, от начальника Главного штаба Ивана Дибича, сведения о «страшнейшем из заговоров»; в списке заговорщиков, составленном по результатам доносов, значилась и фамилия кавалергардского корнета. Имя Ипполита Муравьева-Апостола в донесении Дибича не фигурировало.

Согласно показаниям Свистунова, они с Муравьевым-Апостолом, «выехав из С.-Петербурга 13-го числа в 6-м часу пополудни, прибыли в Москву 17-го числа в 10-м часу вечера»{954}. Ехали курьеры Трубецкого крайне медленно: обыкновенно путь из Петербурга в Москву длился на сутки меньше; при быстрой езде можно было добраться до старой столицы и за два дня. За время их поездки было подавлено восстание на Сенатской площади, а Трубецкой оказался в тюрьме.

По дороге друзья встретили генерал-адъютанта графа Е. Ф. Комаровского, едущего в Москву для организации присяги новому императору. Впоследствии Комаровский вспоминал: «…выезд Свистунова из Петербурга очень беспокоил государя, и когда его величество узнал от одного приезжего, что я Свистунова объехал до Москвы, то сие его величеству было очень приятно»{955}.

Семнадцатого декабря, когда заговорщики наконец доехали до Москвы, Следственная комиссия, созданная для раскрытия заговора, постановила арестовать «кавалергардского полка корнета Свистунова»{956}. На следующий день приказ об аресте Свистунова был отправлен в Москву.

Впрочем, судя по тому, как проводили время курьеры Трубецкого, и император, и следователи беспокоились напрасно. Следственное дело Свистунова сохранило яркие детали их пребывания в Москве. И в данном случае Свистунову можно верить: он назвал людей, с которыми встречался, и его показания нетрудно было проверить.

Свистунов показывал, что по приезде в Москву они с Ипполитом «ночевали в гостинице у Коп[п]а». Гостиница «Север», принадлежащая купцу 3-й гильдии И. И. Коппу, располагалась в самом центре старой столицы, в Глинищевском переулке, и считалась одной из самых дорогих в городе. День 18 декабря начался для обоих друзей с визита «к г[осподину] московскому коменданту».

Затем, согласно Свистунову, его однокашник по Пажескому корпусу князь Гагарин, который «остановился в той же гостинице, предложил нам ехать в русский трактир обедать. Мы согласились. Оттуда он меня повез к г[оспо]же Данже-вили (популярная французская актриса Данжевиль-Вандерберг, выступавшая в 1820-х годах на сцене Малого театра. — О. К.), у которой провели целый вечер; я там видел князя Волконского, что служил в л[ейб]-г[вардии] Конно-егерском полку»{957}.

К вечеру 18 декабря до приятелей-заговорщиков докатилось эхо петербургских событий: «Возвратившись домой, я услышал от Муравьева, что неслись слухи о том, что в С.-Петербурге было возмущение, ему было сказано от Пушкина, свитского офицера, у которого он был в этот вечер».

Очевидно, ночь они провели в раздумьях о будущем; по крайней мере, «19-го числа поутру, опасаясь, чтобы данное письмо от Трубецкого не было найдено у нас, он (Ипполит Муравьев-Апостол. — О. К.) решился его распечатать, сжечь и содержание открыть г[енералу] Орлову на словах и съездил к нему в то же утро»{958}.

Трубецкой просил поехать к Орлову именно Свистунова. Но, по-видимому, корнет в последний момент испугался — и, исполняя просьбу Трубецкого, это сделал второй его эмиссар. Орлов впоследствии подтвердил: «19-го или 20-го поутру вдруг явился ко мне Ипполит Муравьев и сказал, что он привозил письмо от Трубецкого, в котором он приглашал меня в Петербург, но письмо им разорвано и сожжено»{959}.

Однако ни тревожные вести из столицы, ни разговор с Орловым не заставили Ипполита немедленно покинуть Москву и отправиться к брату. 19 и 20 декабря светские визиты и разного рода увеселения продолжились. Свистунов показывал:

«Я поехал повидаться с князем Голицыным, поручиком Кавалергардского полка, и видел у него брата его. От него съездил к своему дяде Ржевскому, где видел того же к[нязя] Волконского и князя Голицына, Павловского полка капитана. Оттуда отвез письмо к господину] Устинову от брата его. Я его видел и жену его. Потом поехал к бабушке своей, у которой обедал и провел целый день. Вечером поехал к корнету Кавалергардского полка Васильчикову, он только лишь тогда возвратился из деревни. Я встретил у него Муравьева, мы пробыли вечер с его матушкой и с ним. Так как я согласился с ним у него в доме жить, то он предложил нам ночевать у него.

20-го числа, получивши приказание явиться к московскому военному генерал-губернатору, мы поутру явились к нему. От него поехали в гостиницу, где, расплатившись с хозяином, отправили свои вещи в дом к Васильчикову и у него обедали и провели целый день. Вечером поехали все к г[оспо]же Поль, француженке, и к другой особе женского пола, о которых упоминаю для того только, чтобы не упустить ни одной подробности»{960}.

Названный в тексте кавалергардский корнет Николай Васильчиков тоже состоял в заговоре, причем принял его в тайное общество именно Свистунов{961}. Для Свистунова переезд к Васильчикову был вполне логичен: он не собирался уезжать из Москвы и планировал прожить в этом доме целый год. Очевидно, Ипполит, который не должен был оставаться в Москве, переехал к Васильчикову «за компанию». Втроем молодым людям было не скучно, о чем свидетельствует их вечерний визит к «госпоже Поль, француженке».

Настоящее имя француженки впервые было раскрыто в именном указателе к 14-му тому документальной серии «Восстание декабристов», в котором опубликованы показания Свистунова{962}. Сама же она рассказала об этом визите следующее: «В это время забежал ко мне Петр Николаевич Свистунов, который служил в Кавалергардском полку, был впоследствии сослан по делу 14 декабря, но не застал меня дома. Он не был в Петербурге в день 14 декабря. Я знала, что Свистунов — товарищ и большой друг Ивана Александровича, и была уверена, что он приходил ко мне недаром, а, вероятно, имея что-нибудь сообщить о своем друге. На другой же день я поспешила послать за ним, но человек мой возвратился с известием, что он уже арестован»{963}.

Строки эти принадлежат перу Полины Гебль, в 1825 году — любовнице декабриста Ивана Анненкова, приятеля и однополчанина Свистунова и Васильчикова. Под псевдонимом Жанетта Поль она служила в Москве, во французском модном доме Дюманси. Впоследствии она поехала за Анненковым в Сибирь, обвенчалась с ним, стала Полиной Егоровной Анненковой, а в старости продиктовала дочери мемуары.

Достоверность «досибирской» части мемуаров «госпожи Поль» давно поставлена историками под сомнение. В частности, ее первые биографы С. Я. Гессен и А. В. Предтечен-ский сомневались в правдивости трогательной истории про бедную, но гордую модистку и влюбленного в нее богатого кавалергарда, про французскую Золушку и русского принца. Гессен и Предтеченский писали: «Роман продавщицы из модного магазина и блестящего кавалергарда по началу своему не содержал и не сулил чего-то особенного и необычайного. Гвардейские офицеры из богатейших и знатнейших фамилий весьма охотно дарили свою скоропроходящую любовь молодым француженкам… Трудно предугадать, чем мог кончиться этот роман, если бы неожиданные, трагические обстоятельства не завязали по-новому узел их отношений». В своих воспоминаниях она многое недоговаривала, путала хронологию, неверно излагала факты — и всё потому, что «ей крайне не хотелось сознаваться в той скоротечности, с которой развивались ее отношения с Анненковым. Она впервые встретилась с ним очень незадолго до декабрьских событий»{964}.

Полина Гебль пишет о Свистунове как о старом знакомом. Но согласно тем же мемуарам, модистка познакомилась с Анненковым в июне 1825 года в Москве, с июля путешествовала с новым другом по его обширным имениям в Пензенской, Симбирской и Нижегородской губерниях, а в ноябре вернулась в Москву. Свистунов в это время тоже путешествовал: с мая по сентябрь был в отпуску и ездил на Кавказ, затем — до 13 декабря — не выезжал из столицы, и нет никаких сведений о том, что в ходе своего путешествия он встречался с «госпожой Поль»{965}. Скорее всего, корнет был знаком с Полиной еще до ее романтической встречи с Анненковым. Учитывая же традиции эпохи, в невинную дружбу кавалергарда и модистки поверить еще сложнее, чем в историю о Золушке и принце. Очевидно, именно поэтому биограф Свистунова В. А. Федоров, повествуя о визите молодых людей к француженке, не раскрывает ее настоящего имени, которое ему, конечно, было известно{966}. Скорее всего, он намеренно не стал развивать щекотливую тему.

Вряд ли можно верить воспоминаниям Полины, что 20 декабря 1825 года корнет приезжал рассказать ей о судьбе Анненкова. Она знала, что Свистунов уехал из Петербурга до восстания; следовательно, участь Анненкова не могла быть ему известна. Кроме того, из показаний Свистунова вовсе не следует, что «госпожи Поль» не было дома. Скорее всего, в квартире Полины «на канаве… у Кузнецкого моста, в доме Шора»{967}друзья-заговорщики в тот вечер побывали.

Присутствие на этой встрече некой другой «особы женского пола» весьма знаменательно. Свистунов не назвал надопросе ее имени явно не потому, что хотел его скрыть, — имена других женщин, с которыми он виделся в Москве, в его показаниях названы. Свистунов вряд ли вообще знал ее имя; скорее всего, речь шла об обыкновенной московской проститутке. Несомненно, корнет хорошо понимал, к кому и зачем он повел своих друзей.

Вскоре по возвращении от «госпожи Поль» Свистунов был взят под стражу. Его арестовали в присутствии Ипполита, и незадачливый курьер понял, что может разделить участь приятеля и так и не доехать до брата. Стоит добавить, что на первом же допросе 23 декабря Свистунов назвал Ипполита, а на следующий день император подписал приказ об аресте прапорщика{968}.

Муравьев-Апостол уехал из города очень быстро: по свидетельству Орлова, в первый свой визит к нему прапорщик обещал взять с собой на юг корреспонденцию генерала, однако больше в его доме не появился{969}. В Васильков он приехал через десять дней после выезда из Москвы: для обер-офицера, едущего на перекладных по казенной надобности, это была почти невозможная оперативность: приказ об аресте Сергея Муравьева-Апостола, посланный с экстренным фельдъегерем, был доставлен из Петербурга в Васильков тоже за десять дней, с 17 по 27 декабря.

Вряд ли стоит упрекать прапорщика: он вырос, лишенный родительского внимания, и многочисленные родственники не могли заменить ему отца и мать. Суровые нравы училища колонновожатых только способствовали развитию полудетской обиды на несправедливый мир. Поведение Ипполита было вполне традиционным юношеским протестом против этой несправедливости, а заодно и против нравственных устоев общества. И, конечно же, не его вина, что протест этот совпал по времени с трагическими событиями как в истории России, так и в истории его собственной семьи. К тому же через две недели после посещения «госпожи Поль» прапорщик покончил с собой, чем в полной мере искупил свой проступок. Но всё же стоит отметить, что если бы Ипполит Муравьев-Апостол не задержался на сутки на пути к Москве, а затем не потерял четыре дня в самом городе, он мог бы приехать к брату в Васильков по меньшей мере на пять дней раньше. Вполне возможно, что тогда бы исход поднятого Сергеем Муравьевым-Апостолом восстания Черниговского полка был другим.


Восстание Черниговского полка — одна из самых трагических страниц движения декабристов. Поднятое 28 декабря 1825 года, когда выступление на Сенатской площади было давно ликвидировано, армия (в том числе и сам Черниговский полк) присягнула императору Николаю I, а по всей России начались массовые аресты заговорщиков, оно было заранее обречено на неудачу. Ни одна воинская часть не поддержала мятежников.

Свидетель и участник событий Матвей Муравьев-Апостол показывал на следствии, что восстание в полку вспыхнуло стихийно: «…вся причина тому, что случилось, это приезд жандармов за братом». От подобной точки зрения он не отказался и впоследствии, утверждая в мемуарах: «Неожиданные события, столь быстро последовавшие одно за другим: арест и затем немедленное освобождение вследствие возмущения офицеров поставили брата в безвыходное положение»{970}.

Отчасти он был прав: восстание спровоцировали неумелые действия полкового командира Густава Гебеля, попытавшегося с помощью лишь одного жандарма арестовать батальонного командира, подполковника Сергея Муравьева-Апостола, на глазах у преданных ему солдат и офицеров. Офицеры вступились за него, избили командира полка, после чего пути назад ни у них, ни у Муравьева уже не осталось.

Однако к утверждению Матвея Муравьева о незапланированности южного восстания историки относятся скептически{971}, и для этого есть немалые основания.

С 1823 года Сергей Муравьев-Апостол разрабатывал планы вооруженного выступления, в 1825-м делал это вместе с Трубецким. Известно также, что, получив от Пестеля через Николая Крюкова сведения о возможном раскрытии заговора, руководитель Васильковской управы заявил, что готов «действия начать, если общество открыто»{972}. Через того же Крюкова Муравьев передал Пестелю записку: «Общество открыто. Если будет арестован хоть один член, я начинаю дело»{973}.

Тринадцатого декабря Пестель был арестован — и слухи об этом мгновенно распространились на юге. Несколько дней, предшествующих восстанию, Сергей Муравьев провел в разъездах по родственникам и друзьям — полковым командирам и офицерам, служившим в 3-м пехотном корпусе. Он решился на восстание и надеялся, что они смогут помочь ему. И даже тогда, когда Муравьев-Апостол узнал о разгроме выступления на Сенатской площади и о существовании приказа о его собственном аресте, когда рухнули надежды на присоединение других полков, он не отказался от своего замысла.

«Если доберусь до батальона, то живого не возьмут» — таким было окончательное решение руководителя Васильковской управы{974}. Среди участников тайных обществ Сергей Муравьев-Апостол единственный оказал при аресте вооруженное сопротивление.


Присоединение к мятежному полку Ипполита Муравьева-Апостола — один из самых эффектных эпизодов восстания на юге, наиболее красочно и подробно изложенный в «Записках» декабриста Ивана Горбачевского.

Согласно Горбачевскому, младший Муравьев появился в Василькове в полдень 31 декабря, когда мятежные роты были выстроены на главной площади города для молебна и полковой священник отец Даниил читал перед полком «Православный катехизис» — совместное сочинение Сергея Муравьева и Михаила Бестужева-Рюмина, где излагались «права и обязанности свободных граждан».

После чтения «Катехизиса» и краткой прочувствованной речи руководителя восстания священник совершил молебен. «Сей религиозный обряд, — вспоминал Горбачевский, — произвел сильное впечатление. Души, возвышенные опасностью предприятия, были готовы принять священные и таинственные чувства религии, которые проникли даже в самые нечувствительные сердца. Действие сей драматической сцены было усугублено неожиданным приездом свитского офицера, который с восторгом бросился в объятия С. Муравьева. Это был младший брат его — Ипполит. Надежда получить от него благоприятные известия о готовности других членов заблистала на всех лицах. Каждый думал видеть в его приезде неоспоримое доказательство всеобщего восстания, и все заранее радовались счастливому окончанию предпринятого подвига».

Ипполит Муравьев-Апостол, согласно Горбачевскому, был весьма растроган торжественностью сцены:

«— Мой приезд к вам в торжественную минуту молебна, — говорил он, — заставил меня забыть всё прошедшее. Может быть, ваше предприятие удастся, но если я обманулся в своих надеждах, то не переживу второй неудачи и клянусь честию пасть мертвым на роковом месте.

Сии слова тронули всех.

— Клянусь, что меня живого не возьмут! — вскричал с жаром поручик Кузьмин. — Я давно сказал: “Свобода или смерть!”

Ипполит Муравьев бросился к нему на шею; они обнялись, поменялись пистолетами и оба исполнили клятву»{975}.

Однако мемуарист сам себе противоречит. Чуть выше, повествуя о сборе мятежных рот для молебна, он сообщает: «В вечернем приказе С. Муравьева было сказано, что все роты, находящиеся налицо, должны собраться на площадь на другой день (31 декабря) в 9 часов утра. В назначенное время пять рот… пришли на сборное место. Сверх того находились тут и Полтавского полка поручик Бестужев-Рюмин, отставной полковник Матвей Муравьев-Апостол и приехавший во время сбора полка на площадь свиты е[го] в[еличества] подпоручик Ипполит Муравьев-Апостол»{976}.

Из сопоставления этих фрагментов следует, что сам Горбачевский плохо представлял себе обстоятельства приезда Ипполита: перепутал чин младшего Муравьева, назвав его подпоручиком, не знал точно, приехал он до или во время молебна.

Эти неточности вполне объяснимы: Горбачевский в восстании Черниговского полка не участвовал, а его мемуары были написаны через несколько десятилетий после событий. О том, что происходило 31 декабря 1825 года в Василькове, Горбачевскому могли рассказать два участника событий, бывшие офицеры-черниговцы Вениамин Соловьев и Александр Мозалев-ский, отбывавшие каторгу вместе с ним.

При анализе следственных документов выясняется, что основным информатором Горбачевского в вопросе о времени приезда Ипполита был Александр Мозалевский, в момент событий — прапорщик Черниговского пехотного полка. У Мо-залевского была особая миссия: 31 декабря Сергей Муравьев послал его в Киев для выполнения конфиденциальных поручений. Приказ ехать в Киев Мозалевский получил от Сергея Муравьева до молебна на площади, затем присутствовал на молебне, а сразу после него уехал{977}. Но поручения Муравьева Мозалевский не выполнил — вечером того же дня он был арестован в Киеве.

Существуют два подробных показания Мозалевского о времени приезда Ипполита в Васильков. Причем показания эти столь же противоречивы, как и «Записки» Горбачевского. Первое, датированное 2 января 1826 года, повествует, что он был отправлен в Киев «по приезде из Петербурга в Васильков свитского прапорщика Муравьева-Апостола… в 10 часов утра, через час». Таким образом, получается, что Ипполит приехал в Васильков в десять утра, до молебна. В Киев же Мозалев-ский отправился через час после приезда Ипполита и именно вследствие этого приезда. В другом показании, данном спустя неделю, Мозалевский предложит следствию совсем другую версию происходившего: он получил поручение ехать в Киев «прежде, нежели прибыл из Петербурга брат подполковника Муравьева, свитский прапорщик Муравьев же, которой приехал того ж 31-го декабря тогда, когда уже собрался полк к походу и служили молебен»{978}.

Чтобы понять, какая из этих двух версий верна, следует отметить и некоторые другие странности, предшествовавшие командировке Мозалевского в Киев.

Поддержка киевского гарнизона была жизненно необходима Сергею Муравьеву, однако курьер был послан в город только на третий день восстания. Странен и выбор курьера: до начала восстания Мозалевский ничего не знал о заговоре в полку, у Сергея Муравьева не могло не быть сомнений в его верности делу восставших. Логичнее было бы отправить в Киев кого-нибудь из более опытных офицеров, кто давно состоял в заговоре и у кого не было пути назад.

К тому же Мозалевский очень устал: в ночь на 31 декабря он, согласно собственным показаниям, был «наряжен» «с нижними чинами в караул на Богуславскую заставу с приказанием, чтобы всех проезжающих брать под арест и доносить об оных подполковнику Муравьеву-Апостолу». Ночь выдалась напряженной и тревожной: «…при каковом случае ночью и взяты были два жандармские офицеры Несмеянов и Скоков, по доставлении коих на гаубтвахту отобраны от них бумаги и деньги и все оные доставлены к сказанному подполковнику Муравьеву»{979}. И отправлять не спавшего всю ночь Мозалевского в Киев сразу же «по смене с караула» значило сильно уменьшить шансы на успех его миссии.

Но нет никаких свидетельств, что руководитель восстания рассматривал вариант посылки другого курьера. Его выбор перестает казаться странным, если предположить, что отправкой Мозалевского в Киев Муравьев решал не только вопрос связи с городом, но и удаления Мозалевского из полка. Можно предположить также, что Мозалевский, командуя караулом на городской заставе в ночь на 31 декабря, был единственным из офицеров-черниговцев (кроме самого Сергея Муравьева), знавшим истинное время приезда в Васильков Ипполита. Наверняка младший Муравьев въехал в город задолго до полкового молебна, но факт этот необходимо было скрыть.

В таком случае становятся понятными и противоречия в показаниях Мозалевского: 2 января, еще не придя в себя после обрушившегося на него шквала событий, он невольно проговорился на допросе, но уже 9-го, осознав свою ошибку, попытался ее исправить. Впоследствии же, после гибели и Сергея, и Ипполита Муравьевых-Апостолов Мозалевский остался единственным человеком, осведомленным о подробностях этой истории. Рассказывая много лет спустя о своей киевской миссии Горбачевскому, он, с одной стороны, хотел сказать правду, а с другой — не смог до конца раскрыть тайну, в сохранение которой невольно оказался вовлечен. Отсюда и противоречивость «Записок» Горбачевского, повествующих о приезде младшего брата руководителя восстания.

Эффектное же появление его перед восставшим полком во время молебна было, скорее всего, постановочным, позволяло, с одной стороны, скрыть истинные мотивы отправки в Киев Мозалевского, с другой — поднять боевой дух мятежников. Горячие объятия Ипполита с братьями перед полком, его клятва «свобода или смерть» рождали в умах и душах офицеров столь дорогие им модели поведения античных героев. «В последний день 1825 года черниговские офицеры увидели сцену из древней Руси или древнего Рима: три брата, словно братья Горации[17], храм, молебен, свобода…» — замечает Н. Я. Эйдельман{980}.

Для солдат же, античных аналогий не понимавших, приезд Ипполита был обставлен по-другому. Солдатам было объявлено, что в Васильков приехал курьер цесаревича Константина, привезший приказ, «чтобы Муравьев прибыл с полком в Варшаву». «Приметив же, что прочтение Катехизиса произвело дурное впечатление на солдат, я решился снова действовать во имя великого князя Константина Павловича», — показывал Сергей Муравьев-Апостол{981}.

Надо заметить, что мистификация удалась. Об истинном времени приезда Ипполита не догадался никто, в том числе и Матвей Муравьев-Апостол. Более того, торжественное появление прапорщика на площади в момент молебна поразило воображение его старшего брата Матвея; впоследствии он описывал этот эпизод много раз. «В 12 часов по полудни роты были собраны — и тут брат мой меньшой Ипполит меня крайне огорчил своим неожиданным приездом… Между тем священник Черниговского полка отпел молебствие и прочел “Катехизис” по совету Бестужева-Рюмина. После сего роты пошли в поход», — рассказывал Матвей на следствии. «Роты, помолившись, готовились выступить из Василькова; тут подъезжает почтовая тройка, и брат Ипполит бросается в наши объятья… Напрасно мы его умоляли ехать далее в Тульчин, место его назначения; он остался с нами», — читаем в его мемуарах{982}.

Но для сокрытия от ближайших соратников и даже от Матвея время приезда Ипполита у Сергея Муравьева-Апостола должны были быть веские основания. По-видимому, сведения, которые привез посланец из Петербурга, оказались настолько секретными, что о них не должен был знать никто.

Матвей Муравьев-Апостол показывал на следствии: «Он (Ипполит. — О. К.) говорил, что имел от Трубецкого письмо к брату, но, узнав в Москве, что Свистунов арестован, он оное сжег, коего содержание не знал»{983}. Очевидно, следователи, удовлетворившись этими показаниями, Сергея Муравьева-Апостола о письме вообще не спрашивали. На основании тех же показаний в «Донесении Следственной комиссии» отмечено, что письмо доставлено не было{984}. Эти сведения перекочевали в историографию — и Н. Я. Эйдельман рассуждал о «зеленом мальчике» Ипполите, который «даже не догадался прочесть “истребляемое письмо”»{985}.

На самом деле, рассказывая о письме, Ипполит попросту лгал брату. Свистунов оказался в курсе некоторых моментов содержания этого письма, а сообщить ему их мог только Ипполит{986}. Естественно, это не могло произойти после ареста кавалергардского корнета. Нетрудно предположить, что Ипполит сжег письмо Трубецкого Сергею Муравьеву утром 19 декабря, вместе с письмом Орлову, предварительно прочтя оба послания.

Доказательством же того, что младший брат сумел адекватно донести до руководителя восстания Черниговского полка содержание адресованного ему письма, служат действия «во имя Константина», к которым Сергей Муравьев прибег сразу же после чтения «Катехизиса». Этот лозунг, вполне органичный на Сенатской площади, во время южного восстания выглядел странно, поскольку Черниговский полк давно уже присягнул Николаю. Имя Константина во время южного восстания не могло возникнуть стихийно. Скорее всего, Муравьев начал действовать таким образом, как предлагал ему в своем письме Трубецкой.

Но вряд ли Сергей Муравьев стал бы мистифицировать соратников только из-за «константиновского» лозунга. Обстоятельства командировки Александра Мозалевского в Киев свидетельствуют: в письме, скорее всего, содержались адреса тех людей, с которыми Муравьев, чтобы выполнить «южную» часть плана Трубецкого, должен был связаться в Киеве, а потому эмиссар восставших не мог быть послан в город до приезда Ипполита.


Командировка Мозалевского — одна из самых непроясненных на сегодняшний день страниц восстания на юге. Мозалевский показывал, что Сергей Муравьев-Апостол, дав ему надеть партикулярное платье и предупредив об осторожности, «вручил три катехизиса, запечатанные в конверт, но не надписанные, приказав, чтобы по приезде в Киев по распечатании отдать их отправившимся со мною трем рядовым и одному унтер-офицеру в шинелях, у которых сам же Муравьев отпорол погоны, с тем, чтобы они роздали те катехизисы состоящим в Киеве солдатам, также дал мне письмо Курского пехотного полка к майору Крупникову и велел сказать ему, чтобы шел с баталионом в Брусилов на сборное место»{987}.

Но оказалось, что такого офицера в Курском полку не было. Как показали архивные изыскания, руководитель восстания перепутал майора Крупеникова (Крупникова) с его младшим братом, поручиком Александром Крупениковым, действительно служившим в Киеве, но к движению декабристов никакого отношения не имевшим{988}.

Мозалевский настаивал, что получил от Муравьева только один адрес. Но рядовой Курского полка Степан Кошелев поведал следствию, что Мозалевский просил проводить его с Подола, где находились казармы полка, до Печерска, где якобы живет его брат{989}. Естественно, что никакого брата у Мозалевского в Киеве не было, а в Печерск — район Киева, где находились квартиры всех военных и гражданских начальников, — он должен был попасть по заданию Муравьева-Апостола.

В 1997 году была предпринята попытка установить личность жившего на Подоле второго адресата послания руководителя мятежа. Им оказался Павел Ренненкампф, обер-квартирмейстер 4-го пехотного корпуса, близкий к корпусному командиру князю Щербатову, хороший знакомый Сергея Трубецкого и многих других заговорщиков. Удалось выяснить также, что Ренненкампф состоял в тайном обществе и обещал восставшим поддержку{990}. Очевидно, именно он мог быть связующим звеном между командованием корпуса и восставшими черниговцами. Однако к Ренненкампфу Мозалевский не попал.

В «Записках» И. И. Горбачевского содержатся сведения, что у Мозалевского было и третье письмо, «адресованное на имя одного поляка»{991}. Попытки установить его личность не увенчались успехом. Но вряд ли в данном случае столь уж важны точные адреса тех лиц, к которым послал Мозалевского Сергей Муравьев. Несмотря на личное мужество молодого офицера, его миссия не могла увенчаться успехом. Время было упущено: в Киеве объявили тревогу, городские власти отдали приказ задерживать всех подозрительных лиц. Прапорщик попытался скрыться, но — очевидно, от усталости — потерял бдительность и на выезде из города был арестован. Впоследствии, уже на каторге, он рассказывал, что князь Щербатов, допрашивая его вскоре после ареста, заметил: «Я знаю лично С. И. Муравьева, уважаю его и жалею от искреннего сердца, что такой человек должен погибнуть вместе с теми, которые участвовали в его бесполезном предприятии. Очень жалко вас: вы молодой человек и должны также погибнуть», — и при этом «слезы катились у доброго генерала»{992}.

Щербатов отказался выполнить прямой приказ главнокомандующего 1-й армией — не вывел 4-й корпус против мятежников. Все шесть дней восстания между Васильковом и Киевом не было правительственных войск, Муравьеву был открыт путь на Киев, и поход туда был для него единственной возможностью избежать быстрого разгрома. Однако руководитель восстания этого не знал. После того как Мозалевский не вернулся в полк к назначенному сроку, подполковник принял решение на Киев не идти.

«2 января, не имея никаких известий о Мозалевском и заключив из сего, что он взят или в Киеве, куда, следственно, мне идти не надобно… я решился двинуться на Белую Церковь, где предполагал, что меня не ожидают, и где надеялся не встретить артиллерии», — показывал Сергей Муравьев на следствии{993}. Не доходя нескольких километров до Белой Церкви, Муравьев узнал, что войска, на поддержку которых он надеялся, из этого местечка выведены, — и отдал приказ идти на Житомир.


Расчеты Сергея Муравьева-Апостола не оправдались: и возле Белой Церкви, и на дороге к Житомиру его уже «ожидали». Командир 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенант Рот вывел против мятежников ббльшую часть своих солдат. Если на Сенатской площади с восставшими вели переговоры о мирной сдаче оружия, то в данном случае действовало предписание начальника штаба 1-й армии генерала Карла Толя: «Сила оружия должна быть употреблена без всяких переговоров: происшествие 14-го числа в Петербурге, коему я был свидетель, лучшим служит для нас примером»{994}.

В непосредственном военном столкновении с черниговцами 3 января 1826 года участвовал отряд под командованием генерал-майора Федора Гейсмара, состоявший из трех эскадронов гусар и 5-й конноартиллерийской роты. «Южный бунт» был подавлен быстро и жестко.

Сергей Муравьев-Апостол рассказал на следствии: «Между деревнями Устимовкою и Королевкою был встречен отрядом генерала Гейсмара, я привел роты, мною водимые, в порядок, приказал солдатам не стрелять, а идти прямо на пушки, и двинулся вперед со всеми остававшимися офицерами. Солдаты следовали нашему движению, пока попавшая мне в голову картечь не повергла меня без чувств на землю. Когда же я пришел в себя, нашел баталион совершенно расстроенным и был захвачен самыми солдатами в то время, когда хотел сесть верхом, чтобы стараться собрать их; захватившие меня солдаты привели меня и Бестужева к Мариупольскому эскадрону, куда вскоре привели и брата и остальных офицеров»{995}.

Нарисованную Сергеем Муравьевым картину разгрома дополняют показания Матвея: «Брат Сергей упал, ранен[н]ый в голову. Брату моему Ипполиту раздробило левую руку; я пошел, чтобы сыскать, нет ли какого-либо фельдшера, чтобы перевязать их, но тут же эскадрон наехал в хвост колонны. Гусары кричали солдатам: “бросайте ружья”, что они очень охотно делали. Не было ни одного выстрела из ружья. Я уже нашел брата моего Сергея окруженного гусарами, и мне тут сказали, что Ипполит после был убит». В воспоминаниях Матвей уточнил: «Ипполит, полагая, что брат убит, застрелился из пистолета»{996}.

На самом же деле Ипполит, тяжело раненный в руку картечным выстрелом, покончил с собой не в результате стихийного порыва, увидев, что Сергей упал с лошади, и решив, что брат убит. О своем возможном самоубийстве он, по-видимому, думал с того момента, как присоединился к восставшему полку. Согласно сделанным в Петропавловской крепости записям Матвея, вечером 2 января, когда разгром мятежников уже не вызывал сомнений, Ипполит вел с ним «продолжительный разговор… о судьбе человека». Матвей опять просил брата уехать, объясняя, что в ином случае его ждет долгий тюремный срок. Но прапорщик «успокаивал брата, уверяя его, что, оставшись с ними, он наверное не попадет в тюрьму»{997}. По-видимому, он уже решил сам определить свою судьбу, не дожидаясь, пока победители это сделают за него, а Матвей просто не сумел понять его признание.

Мы, вероятно, никогда до конца не узнаем мотивы, по которым Ипполит Муравьев-Апостол свел счеты с жизнью. Но нельзя исключить, что среди них было и осознание юным прапорщиком собственной вины за поражение южного восстания.

«На другой день, когда нас отправили в Белую Церковь, майор, который нас конвоировал (он был Мариупольского полка), по моей просьбе позволил мне проститься с Ипполитом; я его нашел: он лежал, раздетый и брошенный, в сенях малороссийской хаты» — таков финал жизни Ипполита Муравьева в изложении его брата Матвея{998}.


Девятого января 1826 года, когда в столицу пришло известие о подавлении восстания Черниговского полка, Трубецкой получил от следствия вопросы: «Кто дал прапорщику квартирмейстерской части Ипполиту Муравьеву-Апостолу прокламации, которые он из Петербурга отвез к Сергею Муравьеву-Апостолу? Кто составил их и какого они содержания?» Князь отвечал: «Я ничего не знаю о сей прокламации и в первый раз о ней слышу. Я уже показывал, что я дал ему к брату его письмо на французском языке, о котором уже я был спрашивай в Комитете, а что он еще получал и от кого, мне неизвестно»{999}.

Опираясь на показания прапорщика Мозалевского от 2 января, согласно которым Ипполит приехал в Васильков до молебна на площади, следователи хотели знать, не был ли Трубецкой автором прочитанного после его приезда «Православного катехизиса». Князь отвечал отрицательно и в данном случае говорил правду. Однако 9 января он понял: Ипполит Муравьев-Апостол всё же доехал до брата, но, поскольку следствие располагает какими-то сведениями об этой поездке помимо тех, которые сообщил он сам, значит, Сергею Муравьеву-Апостолу выполнить их совместный план не удалось. Судьба Трубецкого теперь напрямую зависела от того, как будет вести себя на следствии руководитель южного восстания.

Сергей Муравьев-Апостол избрал на следствии тактику, разительно отличавшуюся от линии поведения Трубецкого: он не «запирался», не строил логически выверенных концепций заговора и не пытался спасать свою жизнь, поскольку в данном случае это не представлялось возможным. На следствии он правдиво отвечал на вопросы, но старался при этом выгородить как можно больше людей, обойти молчанием особо опасные эпизоды, в частности, связанные с командировкой Мозалевского.

Всю ответственность за восстание он брал на себя, утверждая, что «возмутил» Черниговский полк без помощи кого бы то ни было и поэтому «никаких фамилий чиновников военного звания или частных лиц», помогавших ему организовать восстание, назвать не может{1000}. Имени Трубецкого в связи с восстанием на юге Сергей Муравьев-Апостол не произнес ни разу, как не упомянул и брата Ипполита.

В позднейших мемуарах Трубецкой обмолвился: «Сидя в своем номере равелина, я дивился, что не имею вопросов о членах общества на юге»{1001}. По-видимому, он ждал от Муравьева-Апостола откровенных показаний о своей роли в событиях на Украине. Но поскольку вопросов об этом ему не задавали, он начал менять выстроенную в первых показаниях стройную «югоцентричную» концепцию заговора. Задача князя состояла теперь в том, чтобы не дать следствию вскрыть его киевские контакты; тогда вся его конспиративная деятельность была бы сведена к участию в подготовке северного восстания.

Из его показаний уходит мотив противостояния «порочного» Пестеля и «мирного» Сергея Муравьева, а главным антигероем вместо Пестеля становится Кондратий Рылеев, якобы затянувший колеблющегося Трубецкого в сомнительное предприятие. Согласно показаниям князя, все «решительные» распоряжения исходили накануне 14 декабря от Рылеева, он же, напротив, выступал едва ли не союзником будущего императора в среде заговорщиков. Комментируя свое неудавшееся диктаторство, Трубецкой отмечал: «Если мне почитать себя диктатором, как мне то было объявлено, то я должен полагать, что во всех отношениях должна была исполняться моя воля. Если же другие члены между собою положили что-либо к исполнению, то я уже не диктатор»{1002}.

И следствие в целом поверило Трубецкому, даже несмотря на то, что от большинства своих показаний он отказался на очной ставке с Рылеевым. Именно на Рылеева была возложена главная ответственность за 14 декабря, хотя главным организатором восстания был, конечно, Трубецкой. Ответственность же за «южный бунт» целиком взял на себя Сергей Муравьев-Апостол — несмотря на то, что план восстания он разрабатывал вместе с Трубецким. В тонкостях конспиративных намерений Трубецкого следствие разбираться не захотело: пришлось бы привлекать к ответственности многих из тех, кто, формально не входя в заговор, обещал Трубецкому военную поддержку, в частности, генерала от инфантерии князя Щербатова.


«Видимо, в Трубецком погиб блестящий юрист», — считает М. М. Сафонов{1003}. Действительно, князь умело защищал себя. И Рылеев, и Сергей Муравьев-Апостол, и Пестель в 1826 году оказались на виселице, Трубецкой же остался в живых.

Можно согласиться и с утверждением М. Н. Покровского: «Если Трубецкой не увеличил собой списка казненных, то лишь потому, что слишком он много оказал услуг следствию, с одной стороны… а с другой явно боялись поставить в заголовок дела о бунте одно из крупнейших имен русской знати»{1004}.

Но император Николай I, сохранив Трубецкому жизнь, сделал всё, чтобы жизнь эта была ему в тягость. «Надо же наконец признать, что ни на кого не сыпалось столько незаслуженных укоров, как на князя Трубецкого, между тем как в оправдание его можно многое сказать», — писал в мемуарах Свистунов{1005}.

Сосланный на каторгу преступник неоднократно имел возможность пожалеть о том, что не разделил участь Сергея Муравьева-Апостола. Во всех правительственных версиях событий князь выглядел полным ничтожеством. Уже в «Донесении Следственной комиссии» объявлялось: Трубецкой 14 декабря весь день «скрывался от своих сообщников, он спешил в Главный штаб присягать Вашему величеству, думая сею готовнос-тию загладить часть своего преступления, и потому, что там соумышленники не могли найти его, ему несколько раз делалось дурно; он бродил весь день из дома в дом, удивляя всех встречавших его знакомых, наконец, пришел ночевать к свояку своему, посланнику двора австрийского»{1006}.

Автор «Донесения» откровенно извращал факты: 14 декабря Трубецкой императору Николаю I не присягал и ни от кого не прятался. Кроме того, согласно его собственным показаниям, «дурно» ему делалось не «несколько раз», а только однажды — при известии, что Московский полк вышел на площадь, и вовсе не от страха за собственную жизнь, а от мысли, что он, «может быть, мог предупредить кровопролитие»{1007}. (Кстати, в день восстания на площади не было ни Рылеева, ни Булатова, но в «Донесении» их поведение выглядит гораздо более пристойно, чем поведение Трубецкого.)

Отвлекаясь же от сюжетов, связанных непосредственно с Сенатской площадью, «Донесение» сообщало, что Трубецкой в 1817 году сознательно обманул своих товарищей сообщением о том, что «государь намерен возвратить Польше все завоеванные нами области и что будто предвидя неудовольствие, даже сопротивление русских, он думает удалиться в Варшаву со всем двором и предать отечество в жертву неустройств и смятений», и эта ложь спровоцировала «московский заговор» — один из первых обнаруженных следствием планов цареубийства{1008}. Между тем вполне возможно, что в данном случае Трубецкой адекватно передавал намерение Александра I{1009}, а если и заблуждался, то искренне.

Читатели узнали из «Донесения», что несостоявшийся диктатор — не только трус и лжец, но и растратчик: якобы пять тысяч рублей, собранных участниками заговора в виде членских взносов, были «отданы князю Трубецкому, а им издержаны не на дела тайного общества»{1010}. Но князь не нуждался в средствах — он был очень богат, и тратить общественные деньги ему было незачем.

Печатная клевета была дополнена устной: Николай I много раз рассказывал своим приближенным, как на первом же допросе Трубецкой пал к его ногам, умоляя о пощаде. Трудно сказать, было ли так на самом деле, однако настораживает настойчивость, с которой царь внедрял этот рассказ в сознание подданных{1011}.

Эти и им подобные измышления быстро распространились в высшем свете, где у Трубецкого было много друзей и родственников, а затем попали за границу. Клевета распространилась и среди его товарищей по каторге, которые, по словам Н. В. Басаргина, «не могли иметь к нему того сочувствия, которое было общим между ними друг к другу. Он не мог не замечать этого, и хотя ни одно слово не было произнесено в его присутствии, которое бы могло прямо оскорбить его, не менее того, однако, уже молчание о 14 декабря достаточно было, чтобы показать ему, какого все об нем мнения»{1012}.

Впоследствии официальная характеристика личности и дел Трубецкого отразилась в записках современников. Так, например, журналист Николай Греч, едва знавший князя, свел воедино все сведения о нем, почерпнутые из правительственных сообщений, и выдал эту компиляцию за собственный мемуарный рассказ: «Князь Сергей Трубецкой, самая жалкая фигура в этом кровавом игрище… умом ограниченный, сердцем трус и подлец… 12-го числа был у Рылеева на сходбище, условился в действиях, но, проснувшись на утро 14-го числа, опомнился, струсил, пошел в штаб, присягнул новому государю и спрятался у свояка своего графа Лебцельтерна, австрийского посланника. Когда его схватили и привели к государю, он бросился на колени и завопил: “Жизни, государь!” Государь отвечал с презрением: “Даю тебе жизнь, чтоб она служила тебе стыдом и наказанием”»{1013}.

К «Донесению Следственной комиссии» восходят воспоминания декабриста И. Д. Якушкина: «14 декабря, узнавши, что Московский полк пришел на сборное место, диктатор совершенно потерялся и, присягнувши на штабе Николаю Павловичу, он потом стоял с его свитой». Столь же компилятивны и мемуарные записи Матвея Муравьева-Апостола, близкого друга Трубецкого, тесно общавшегося с ним в Сибири, но, по-видимому, так и не простившего ему смерти братьев. Матвей Муравьев писал: «С[ергей] П[етрович] был назначен на день 14 декабря 1825 года диктатором и верховным распорядителем восставших войск; но обычная воинская доблесть и храбрость С. П. на этот раз изменили ему, и он провел весь день в самом нелепом малодушном укрывательстве от своих товарищей, а наконец искал спасения от неизбежного ареста в доме австрийского посла графа Лебцельтерна… преданный суду, проявил при допросах малодушие и был из числа самых болтливых подсудимых»{1014}.

Трубецкой прекрасно знал о грязных толках вокруг своего имени — и стоически переносил несправедливость. Товарищи по каторге не слышали от него «ни одного ропота, ни одной жалобы». Бывший диктатор, по словам Басаргина, «безропотно, с кротостью и достоинством» покорялся «всем следствиям своей ошибки или слабости»{1015}.

В 1848 году он написал письмо свояченице Зинаиде Лебцельтерн, в котором между прочим утверждал: «Знаю, что много клеветы было вылито на меня, но не могу оправдываться. Я слишком много пережил, чтоб желать чьего-либо оправдания, кроме оправдания Господа нашего Иисуса Христа»{1016}.

Сурово наказанный правительством и оклеветанный общественным мнением, Трубецкой выжил в Сибири во многом благодаря жене. Княгиня Катерина Ивановна, урожденная графиня Лаваль, разделила изгнание мужа и скончалась в Сибири. В 1856 году государственный преступник был амнистирован, вернулся в Центральную Россию и написал воспоминания, в которых, впрочем, трудно отделить правду от откровенного вымысла и традиционных для мемуаристики участников заговора общих мест.


Биография Сергея Трубецкого в том виде, в каком она излагается в большинстве работ о заговоре 1820-х годов, насквозь легендарна. Согласно общепринятому штампу, Трубецкой — тот, кто не вышел на площадь, в решающий момент испугался, изменил, предал своих товарищей. Между тем жизнь и деятельность князя вовсе не исчерпывались тем, что в историографии принято называть «движение декабристов», и уж тем более не ограничивались «площадью».

Жизнь Трубецкого — это жизнь опытного военного, умевшего исполнять сложные и ответственные поручения и потому ценимого и любимого начальством. Свидетельство тому — история с его командировкой в Лондон. Свои опыт и связи князь часто использовал для нужд заговора. И биография его — прежде всего биография отважного заговорщика. Своей деятельностью в Киеве — самоотверженной, сопряженной со смертельным риском — он сорвал масштабную полицейскую операцию по выявлению тайного общества, сделав тем самым возможными и восстание на Сенатской площади, и восстание Черниговского полка.

Загрузка...