В июле, когда до дня рождения отца и дяди Жоры оставалось меньше месяца, жена предложила продать китайскую картину своей бабушки.
— Ты же видишь, что происходит, — печально сказала Настя. — Не хватало только, чтобы они окончательно поссорились накануне юбилея…
— Вижу, — сказал я. — А тебе не жалко картину?
— А что делать? Мне жалко твоего отца и твою маму. И Дениску жалко. И себя жалко. Мне всех жалко… Но без денег будет не юбилей, а дурдом!
— Ты думаешь, она может прилично стоить?
— Не знаю, — сказала жена. — Свези для начала в Эрмитаж, покажи специалистам. Я прикинула, — нам надо, как минимум, восемьсот.
— Чего?
— Не рублей же! Долларов! — жена взялась перечислять необходимые траты, и я погрустнел. — Подарки отцу и дяде Жоре! Стол человек на тридцать! Заплатить налог за дачу! Неплохо бы новые туфли твоей матушке, кроссовки Денису…
…Картина была в темной буковой рамке, размером с кухонный стол, и изображала суету в каком-то просторном китайском помещенье. Настоящий восточный ребус, написанный разноцветной тушью на тонкой рисовой бумаге: в одном углу моют в лоханке молодого китайца, в другом — кошка гонится за мышкой, а за ними собачка, хвостик кренделем; в центре — делегация в халатах и с сундучками в руках кланяется толстому мандарину, сидящему на троне. Еще один китаец с белым жасминовым лицом пишет иероглифы на дощечке… Человек тридцать в общей сложности, не меньше. И всяк занят своим делом. Сколько я ни разглядывал картину, смысла происходящего так и не уяснил. Суета в китайском тереме, одним словом. В фанзе.
Судя по всему, лет двести той картине было.
Умершая несколько лет назад бабушка жены, подарившая нам картину, оказалась женой святого. Ее муж, протоиерей одной из петербургских церквей, был расстрелян большевиками, а к тысячелетию крещения Руси канонизирован в ранг святого.
Таким образом, после канонизации моя теща автоматически стала дочерью святого, а жена — внучкой святого.
Наш сын Денис, соответственно — правнуком святого.
Я стал мужем внучки святого…
Это, должен заметить, не хухры-мухры, налагает соответствующие обязательства. Как, например, можно повздорить с женой, если она внучка святого? Только, взяв грех на душу. Была бы просто жена, — поругались, и забыл, мало ли чего не скажешь под горячую руку. А тут — внучка святого! Большой грех! Поэтому, вы, Кирилл Сергеевич, будьте поосторожнее с эмоциями! Об этом мне не раз намекалось тещей и ее родственниками. А также говорилось, что я должен дать нашему сыну, правнуку святого, хорошее образование и вообще, мне предлагалось личным примером вести его по жизни и оберегать от наущений дьявола…
Вот и все предложения — веди, дескать, ребенка (пардон, правнука святого!) по жизни личным примером, а где ты будешь денежки брать, не наше дело, но постарайтесь без крепких флотских выражений в адрес нашего прогрессивного президента. Нет, я родственников жены ни в чем не упрекаю — упаси, Господи! — просто, обидно делается: была держава, и нет ее! И никто ни при делах! Еще и слова от души не скажи. Была работа, — и нет ее. Была зарплата плюс командировочные и подводные, — и нет ничего! Получите копейки и распишитесь, вот здесь, в этой строчечке. И хотите, господин старший преподаватель российского вуза, купите на эти деньги литр водки, хотите — килограмм вареной колбасы и картошки. Либо напейтесь, либо наешьтесь. Спасибо, господин президент! Дай вам Бог здоровья и долгих лет жизни, чтобы вам увидеть хотя бы конец первого действия той пьесы, что вы со своими американскими друзьями сочинили!..
Кругом были одни обломы: все дорожало, телевизор раскалялся от пустых дебатов, долларовый шелест стоял в ушах, но шелестело не в наших карманах. Мама потихоньку носила на Сенную площадь старые часы и золотые вещи. И сердце рвалось, когда я видел, как она с грустным лицом перебирает ломбардные квитанции — на столовое серебро и малахитовую вазочку.
Леню Голубкова, служивший в телевизоре зазывалой, по сто раз в день скакал с указкой вокруг плакатов и подговаривал нести денежки только в «МММ».
Шеф создавал при нашей кафедре совместное предприятие, но мне, Кириллу Банникову, места там, похоже, не предусматривалось. Но я знал точно, — как только придет время вывозить с товарной станции ящики с австрийским оборудованием, меня найдут и на даче.
Я бы ушел, но куда? Снова ездить в Турцию за шмотками, а потом стоять с ними на базаре? Это мы проходили — торгаш из меня никудышный. Готовить абитуриентов к вступительным экзаменам в вуз? Пробовал — больше не хочу: скользкое это дело! Работать агентом по недвижимости, как сосед? Денежно. Но зачем я тогда столько лет учился и еще две пятилетки пахал на оборону нашей страны? Зачем мне вручали значок «За дальний поход», крепко, по-мужски обнимая и хлопая по спине? И потом, — мне же сорок лет, а не двадцать…
…Мне бы хотелось, как прежде, сидеть в отсеке подводной лодки напротив своего прибора «Пегас», слышать, как потрескивает, распрямляясь, корпус ракетного крейсера при подъеме на перископную глубину, и ждать — дрогнет ли стрелка радиопеленга от плывущего в облаках натовского «Авакса». И знать, что от того, как твое КБ «вылижет» после испытаний прибор, будет зависеть спокойный сон миллионов людей на земном шаре.
Теперь я выводил по вечерам из гаража наш обтрепанный жигуленок, клал в карман куртки баллончик с газом, бутерброды и ехал к могучей арке зеленогорского вокзала — заниматься частным извозом. Жена крестила меня на дорожку, и, уложив Дениса спать, садилась за швейную машинку — она шила заготовки для сумок с эмблемой «Adidas». Платили мало, но платили.
Отец тоже не мог похвастаться делами в институте: за свое доцентство он получал, как и я, меньше уборщицы в платном туалете, а про маму я не говорю — их отдел научно-технической информации уже полгода сидел без зарплаты. Хорошо еще, что их, пенсионеров, не гнали с работы. И если бы не наши халтуры, и не совместная колхозная жизнь на даче — пропали бы совсем…
Один дядя Жора, оказавшийся на пенсии с развалом своего ЦКБ, не унывал.
В самом начале лета он обзавелся газонокосилкой, кремовыми шортами, бейсболкой с длинным козырьком, платиновой майкой с орлом, кроссовками, мушкетерскими крагами и длинными белыми носочками.
У них с тетей Зиной появились круглый пластмассовый стол с креслами и небьющийся сервиз! Плюс просторный цветастый зонтик и телефон с автономной трубкой, которая берет за триста метров от дачи.
С этой трубкой дядя Жора сидел по утрам в беседке, буржуазно попивая кофе и просматривая газеты с развязными заголовками и курсами валют…
На веревке меж сосен висели махровые простыни с Микки-Маусом. Казалось, они скоро разъедутся и впустят дядю Жору и тетю Зину в сказочный мир сверкающих автомобилей, белых пароходов, пальм, синего моря и беззаботной жизни, где на завтрак подают апельсиновый сок, чашку кофе с булочкой и джемом, и не надо никуда спешить — бассейн с голубой водой рядом, изящные цветники и газоны обихожены садовником, а все проблемы решаются из шезлонга — с помощью телефона.
— Вы словно и не родные братья-близнецы! — обращалась мама с легким укором к отцу, смотревшему очередные телевизионные страсти. — Жора вон так развернулся, а ты почему-то не хочешь…
— Да ты пойми! — отец потрясал вскинутыми руками, поднимался из кресла и начинал расхаживать по комнате. — Ты пойми, что я твердо верю в закон сохранения материи, который в вульгарном изложении для папуасов гласит: сколько в одном месте убавится, столько в другом прибавится! Не могут мои сто долларов превратиться в двести! Не могут!
— Но у брата твоего превращаются, — резонно замечала мама. — Зина мне говорила…
— Да плевать мне двадцать пять раз на Зину! — понизив голос, шипел отец. — Не хочу даже слышать об этом! Я и Жоре сказал… Вспомни классиков — для того, чтобы кто-то разбогател, нужно, чтобы кто-то стал нищим! А-а!.. — отец сердито махал рукой, выходил через вторую калиточку в лес и пинал сандалиями мухоморы и ставшие вредными свинушки.
Странно, но факт — вопреки отцовским рассуждениям, с которыми я, в принципе, соглашался, дядя Жора имел неплохие поступления от своих вкладов, размещение которых готовил, как военную операцию — за письменным столом с зеленым сукном, вычерчивая графики и щелкая калькулятором.
— И что ты собираешься косить? — с недовольным видом кивал отец на газонокосилку.
— Осенью картошку выкопаю и газон сделаю. А пока так, вдоль дорожек. Давай и тебе покошу…
— Газон он сделает, — недовольно крутил головой отец. — Миллионер! Ты хоть знаешь, что настоящий газон триста лет выращивают?
— Не хуже твоего знаю! — кивал дядя Жора и начинал усиленно жевать жевательную резинку. — А внуки на что? Правнуки! А? — задиристо говорил он и как-то по-американски хлопал отца по плечу. — А?
— Вот именно — «правнуки»! — отстранялся отец. — Что мы им оставим? Промышленность развалена, инженеры на базаре семечками торгуют, бывшие директора оборонных КБ в банковские аферы пускаются… Мы же не Польша какая-нибудь, чтобы кормиться за счет торговли!
— Это да! — сокрушенно вздыхал дядя Жора. — Согласен! Но говорят, эти хлопцы из «МММ» вкладывают деньги в компьютерные технологии, в импорт пищевого оборудования… Поэтому такая быстрая отдача! Люди наволочками деньги получают, сам видел! Если хочешь, я дам тебе одну статью почитать…
— Жора, я тебя умоляю! — зажмуривался отец, как от внезапной головной боли. — Ты меня извини, но я больше доверяю федеральному казначейству США, чем нашим мозгокрутам. — Отец имел в виду две стодолларовые бумажки, лежавшие неприкосновенным запасом в старом валенке на антресолях. — Компьютерные технологии они осваивают! Где ты видел банкира, который расшибает лоб ради вкладчика!..
Июль стоял теплый, с ночными туманами, и мама с тетей Зиной по утрам вносили в калитку маленькие корзинки с лисичками, крепкими сыроежками и подберезовиками. Они садились в беседке и принимались чистить грибы. «Господи, раньше почти каждый год на юг ездили, — вздыхала тетя Зина. — А сейчас что? Разве это жизнь?» Мать молча снимала липкие разноцветные шкурки с сыроежек и протирала нож о газету.
На юг мы ездили редко, по пальцам можно пересчитать, и мне было жалко маму — она вдруг начала стареть. Да и батя начал сдавать, хоть и делал по утрам зарядку. Дело было не в возрасте, а в унынии, которым окатило отца.
Он играл с Денисом в настольный хоккей, водил внука в лес за шишками для самовара, помогал натягивать соскочившую цепь на велосипеде, напевал ему пионерские песни про картошку и синие ночи, а в глазах стояла тоска. И телевизор он смотрел на нашей веранде, а не ходил, как прежде к брату, который теперь допоздна разговаривал с кем-то по телефону, а потом сидел при свете настольной лампы над своими расчетами.
Я понимал и отца — его задевало, что брат-близнец, с которым они с детства делали все вместе, теперь разорвал связку и в одиночку добился ощутимых финансовых результатов.
Дядя Жора дарил брату спиннинг, такие же, как у себя кремовые шорты и бейсболку, красивые хозяйственные перчатки с пупырышками на пальцах, но все это лежало нетронутым на веранде, как разоблаченные дары нанайцев. Даже Денису запрещалось трогать.
А ведь девятого августа им исполняется сто тридцать лет на двоих!
И вообще, я читал, что близнецам, привыкшим с детства друг к другу, нельзя ссориться и конфликтовать — они могут заболеть и умереть.
— Меня Зина спрашивает, как ваш день рождения отмечать будем? — подступалась к отцу матушка. — Что ей сказать?
— Не знаю! — сверкал глазами отец.
Да, я его понимал: сложиться деньгами на равных не получиться, а принимать гостей за счет брата стыдно. Но не справлять же, в самом деле, порознь и в разные дни? Бабушка, как в таких случаях говорят, в гробу перевернулась бы, узнав про такое…
Мама ездила в город и вернулась расстроенная, чуть не плача, — я догадался, что денег достать не удалось. У нас тоже дивидендов не предвиделось. Вот тогда Настя и сказала про китайскую картину…
Внизу, на своей половине, дядя Жора смотрел футбол. К нам на второй этаж его голос проникал сквозь неведомые щели отчетливо, словно дядька на манер Диогена, сидел в бочке и бочка эта стояла у меня в комнате:
— Ну! Ну! — вопил дядя Жора. — Бей! Мазила! Куда же ты бьешь, чудила с Нижнего Тагила! Идиот горбатый! Суслик ушастый! Ну! Ну! Го-ол! Язви тебя в душу! Го-о-ол! Молодец!
Мне нравилось, что дядя Жора, хоть и ругает игроков за промахи, но не забывает и похвалить за удачу, а также подбодрить, если кто-то сильно приложился о землю:
— Ну, вставай, вставай, а то простудишься. Ничего, ничего, до свадьбы заживет…
А также дядя Жора следил, чтобы судья был объективен и не подсуживал:
— Ты что, с похмелья и ничего не видишь? — орал в телевизор дядя Жора. — Там чистый офсайт был! Чистый! Или свисток засорился? Судил бы на нашем стадионе, тебя бы на мыло отправили! Бездарь короткошеий!
Если дело касалось симуляции или глупости, дядя Жора язвил и насмешничал:
— Правильно, бей своих, чтобы чужие боялись! Были бы мозги, могло быть сотрясение! Беги, догоняй противника! Штрафной тебе не светит!
И опять:
— Ну! Ну! — было слышно, как он вскакивает и топает ногами. — А-а-а! Бей! Ну, бей же, урюк сушеный! Мазила!..
Под эти вопли мы с Настей уложили завернутую в одеяло картину на стол и заново перевязали съехавшие тесемки. Тонкая рисовая бумага с морщинками и складочками, ломкая на вид, уютно разместилась в изящной буковой раме под стеклом. С годами она посмуглела, пожелтела и подложка — большой лист ватман, на котором покоилась картина.
Китайцы, китайцы, десятки китайцев… Мне вдруг стало безумно жаль эту загадочную китайскую картину. И пусть я ни черта не понимал, что она изображает, но мне был мил толстый усатый китаец в халате, я мог подолгу смотреть на погоню кошки за мышкой, разглядывать делегацию, явившуюся к трону важного мандарина…
Было что-то роковое в разъединении с картиной, что столько лет висела сначала у Настиной бабушки, а потом у нас. Потянуло душу, как при расставании с дорогим человеком, и вдруг отчетливо стало казаться, что с картиной уйдет и прежняя мирная жизнь. Мать, отец, Настя, Дениска, дядя Жора и тетя Зина — все станут хуже, злее, бессердечнее, словно эти тридцать китайцев, мышка, кошка и собачка берегут наши семьи, взглядывая из тонкой буковой рамы с закругленными углами, и удерживают нас от скандалов и склок. «Видите, — словно говорили персонажи картины, — какая у нас суета? Все движется, шевелится, гавкает и пищит, торопится, не поспешая, и при этом — мир, согласие и мудрость в нашем доме…» А сама рама — прочная и добротная, из чуть маслянистого на ощупь дерева, показалась мне знаком нашего семейного согласия…
— Может, не надо? — осторожно сказал я.
— Надо, — упрямо кивнула жена, и мне показалось, она знает, в чем правда. — Если не будет денег на юбилей, все сойдут с ума… — Она степенно перекрестилась, глядя в открытое окно: — Помоги, Господи!..
Родители ничего не знали о готовящейся продаже культурных ценностей. А если бы и знали, помешать не смогли бы. Как и мы, к сожалению, не мешали им ходить в ломбарды и на Сенную площадь.
Жена вышла к воротам на разведку и махнула мне рукой: «Спускайся!»
— Нет, вы посмотрите на эту балерину в трусах! — бесновался перед телевизором дядька. — С пяти метров попасть не может! Да я такие с завязанными глазами забиваю! — хвастался сам перед собою дядя Жора, словно и не ему скоро исполнялось шестьдесят пять.
Я вынес сверток и уместил его в багажнике на поролон. Вывел машину на улицу и махнул Насте рукой. В зеркальце заднего обзора было видно, как она размашисто перекрестила и меня, и машину, и китайскую картину в багажнике.
Все-таки внучка святого! Нельзя сказать, что живешь, как у Христа за пазухой, но такой статус уверенности добавляет. Да и жена знает, какому святому свечку поставить, у кого что попросить…
С другой стороны, лучше не поминать имя Господа всуе, а знать свой шесток и держать язык за зубами. Это же дедушка жены, принявший мученическую смерть от богоборческой власти, признан святым, а не она. И тем более, не я.
И уж конечно, не дядя Жора, который, узнав про реабилитацию и канонизацию, обрадовался и хотел было вписать в свою визитную карточку: «Двоюродный сват дочки святого и двоюродный дядя внучки святого, кандидат технических наук, лауреат Государственной премии».
В Комарове я взял пассажира — высокого мрачноватого мужчину с выпученными рачьими глазами, представившегося через несколько минут езды писателем. Я тоже представился — Кирилл Банников, старший преподаватель, еду в город, чтобы оценить китайскую картину. Еще минут через пять я узнал, что писателю недавно присудили высокую литературную премию и у него есть знакомый китаист, хорошо разбирающийся в восточной живописи и знающий китайскую грамоту — иероглифы. Этот китаист тоже был писателем и во время корейской войны даже несколько раз переводил Мао-дзе Дуна и был отмечен великим кормчим. Но после этого он заважничал от похвал и залез под юбку к дочке китайского лидера. Кто-то настучал, и Мао-дзе Дун турнул дерзкого переводчика из Поднебесной. Теперь писатель-китаист слагает мемуары у себя на Васильевском острове и по вечерам ходит гулять к устью Смоленки.
— Я могу дать его телефон, — весело покосился на меня писатель-лауреат. — Договоритесь с ним посмотреть вашу картину, он человек общительный…
— Неплохо бы, — кивнул я, надеясь с помощью китаиста хотя бы прояснить смысл изображенного на пергаменте. — Если вас не очень затруднит…
— Меня это очень затруднит, — иронично сказал мужчина и неспеша достал телефонный справочник в бледно-розовой обложке. — Поэтому я буду требовать скидки при оплате за проезд.
— Да бросьте вы, — махнул я рукой. — Я с вас ничего не возьму…
— Ну, смотрите, — повеселел писатель, записывая мне телефон коллеги. — Это вы сами предложили.
Мы расстались на проспекте Энгельса, и я покатил на Васильевский. Теперь там сходились три точки: художественный салон на Наличной улице, куда я собирался первым делом, наш дом и место проживания китаиста Михаила Ивановича, неудачно залезшего под юбку маодзедуновской дочки.
Я рассудил, что в антикварный салон всегда успеется, — их много, а китаеведы в наше время редкость. Это раньше, когда мы вовсю дружили с Поднебесной, а китайцы учились в наших вузах, и анекдоты про них ценились вровень с анекдотами про Ваньте и Маньте, китаеведы, надо думать, водились в каждом институте. Я заехал домой и набрал номер китаиста.
— Алле! — ответил хриплый мужской голос сильно недовольный моим звонком. — Кто это?
Я назвался и назвал фамилию писателя, снабдившего меня номером телефона. После дотошливых «ну?», «от кого, от кого?» и рассуждений о страшной, чертовской занятости и цейтноте, мы договорились встретиться через полчаса на месте впадения реки Смоленки в Финский залив. Попутно я рассказал, что представляет из себя картина.
— Посмотрим, — брюзгливо пообещал Михаил Иванович.
…Я подъехал к берегу залива. Машина почти уперлась бампером в парапет. Эти места мне были хороши знакомы. Несколько лет назад я бегал сюда по утрам и делал разминку. Я вышел. Смоленка в оправе из высокого серого гранита упруго теснила мелкие воды залива. Выше по течению, за широким мостом, где вдоль пологих зеленеющих берегов стояли башни на курьих ножках, вода в реке казалась зеленой. Зеленел и сам воздух над гравийными дорожками вдоль Смоленки, — там росли молодые лиственницы. Здесь же, среди могучих гранитных плит, вода в реке казалась черной и густой, словно пройдя под гулкой аркой моста, где, покачиваясь горлышком, плыла бутылка, она меняла свой цвет.
На плывущие в воде пустые бутылки был ловец: мужчина с берега кидал капроновую сеточку с грузиком и, словив добычу, тянул ее к берегу.
Писатель оказался седым подтянутым мужчиной в джинсовом костюме. В его облике проступали вчерашнее злоупотребление спиртным и недовольство окружающим миром на этой почве. Он словно хотел сказать, брюзгливо и через губу: «Ну, что у вас тут?»
Я вышел из машины и сделал несколько шагов по гранитной набережной. Он протянул вялую ладонь для рукопожатия:
— Ну, что у вас тут? — брезгливо и через губу спросил Михаил Иванович. Он заглянул в открытый багажник автомобиля и стал доставать очки. — Вот эта, что-ли?
— Ну, да, — я поправил одеяло, чтобы картина была видно во всей своей красе. Она и стала видна: китайцы в халатах подтянулись, собака напустила на себя азартный вид, чтобы всем было видно, как ей не терпится настичь кошку и мышку, а мандарин на троне вальяжно распустил усы и прищурился на делегацию — «посмотрим, посмотрим, что вы скажете…»
— Откуда она у тебя? — писатель вдруг перешел на «ты», и вопрос прозвучал напористо, словно картина была в розыске.
— От бабушки жены. — Я почему-то сразу решил говорить правду и только правду. — Она оказалась дворянкой. Но не китайской дворянкой, а нашей… Ее картина…
— Пятьдесят тысяч долларов! — небрежно сказал Михаил Иванович. — На аукционе Сотби.
— Что? — не поверил я. — Вот эта картина?
— А кем была бабушка при советской власти? — писатель, слегка наклонившись вперед, продолжал рассматривать моих китайцев.
— Пенсионеркой, — пожал я плечами. — Женой святого. В смысле, священника, которого сначала расстреляли, а недавно реабилитировали и канонизировали… А в войну станочницей на фабрике работала.
Михаил Иванович лишь недоверчиво хмыкнул.
— А что здесь изображено? — спросил я.
— Сдача экзамена на звание чиновника первого класса, — уверенно сказал Михаил Иванович. — Роспись тушью на рисовой бумаге. Восемнадцатый век. Ты ее кому-нибудь показывал?
— Нет… Только домашние видели. Ну, и гости иногда… — Пятьдесят тысяч бухали у меня в голове, и я не мог сдержать радостной улыбки: — А вы не ошибаетесь насчет цены?
— Сейчас заедем в магазин, возьмем выпивки и закуски, — вместо ответа не то попросил, не то приказал писатель-китаист. — У тебя деньги-то есть? — Я понял, что такой шустряк может залезть не только под юбку, но и в твой кошелек. С другой стороны, поставить бутылку, когда тебе светит пятьдесят тысяч долларов, — святое дело.
— Есть, есть, — я вспомнил, что жена дала мне деньги заплатить за квартиру. — А вы что предпочитаете: пиво, коньяк, водку?
— И водку тоже, — сел в машину Михаил Иванович. — Еще заедем в прачечную, белье получим… А то я три дня на даче безобразничал, жена вывезла в город и обрекла на трудовую повинность.
Сердце пело! Такие огромные деньжищи! Только как попасть на этот Сотби?
— А как попасть на этот Сотби?
— Что-нибудь придумаем, — Михаил Иванович стал доставать из портмоне квитанцию, и я увидел под прозрачной пленкой фото: он стоит, обнявшись, с президентом Америки Картером. — Я президент фонда по поиску тел американских солдат, павших во Вьетнаме, — пояснил Михаил Иванович. — Знаешь, какие самые приятные женщины? Камбоджийки! На втором месте индианки! — писатель повеселел от приятных воспоминаний и ближайших перспектив.
— Понятно, — сказал я, заводя машину.
— Сейчас выпьем, и что-нибудь придумаем, — Михаил Иванович по-хозяйски сидел на переднем сиденье и стряхивал пепел на пол.
— Я женат, — на всякий случай уведомил я. — И не пью!
— А кто тебе предлагает?
Этот юбочник-китаист все больше нравился мне.
Мы доехали до универсама, и писатель, здороваясь с продавцами, набрал в ларьках выпивки и закуски. Я расплачивался, не спуская глаз с машины, где лежала фантастической ценности картина.
Затарившись, мы поехали к заливу напротив гостиницы «Прибалтийская», где гранитная лесенка сбегает к удравшей от берега воде.
По берегу выгуливали собак, бегали дети и на плоской глади серого залива сидели чайки. Вдали, чуть ли не у горизонта, пытался купаться какой-то пьяный. Он ложился в мелкую воду, поднимал голову к небесам и вопил, как пароход: «У-у!» Ему было хорошо, на него показывали пальцем, и чувствовалось, что человек давно не отдыхал столь насыщенно.
Михаил Иванович разложил выпивку и закуску на капоте моей машины, налил коньячку и, хыкнув, выпил за Поднебесную, где он провел лучшие годы своей жизни. Затем, памятуя, что между первой и второй перемычка должен быть небольшой, он выпил за мою картину и ее достойную продажу.
— Ну-ка, дай еще взгляну, — закурив, попросил писатель, и, когда я открыл багажник, уверенно поправил себя: — Я ошибся — шестьдесят! Не меньше шестидесяти тысяч баксов! — Особенно вот этот сюжет хорош! — он показал в правый нижний угол, где жасминнолицый китаец в ультрамариновом халате смотрел на бегущую собаку, а над его головой вился в розовом облачке образ этой собаки. В другом углу картины китаянка в красном платье смотрела на мышку, и над его головой, как это бывает в комиксах, когда хотят показать, о чем мечтает или думает герой, тоже витала мышка, которую она наблюдала.
— Что-то мне не верится, — сказал я, имея в виду стоимость.
— Ты хочешь сказать, она стоит больше? — Михаил Иванович наладился выпить, вспомнив, что не вовремя выпитая третья, это напрочь загубленные первая и вторая.
— Я хочу сказать, что сумма мне кажется фантастической. — На самом деле она уже не казалась таковой, но мне хотелось, чтобы Михаил Иванович поубеждал меня в ценности картины. — Ведь если вдуматься, — ничего особенного. Бумага, разноцветная тушь…
— Где-то я недавно видел подобную технику, — сморщившись от выпитого и вскинув указательный палец, стал вспоминать Михаил Иванович и вспомнил: — В музее Антропологии и этнографии! У Рудика Ица! — палец уперся мне в живот, словно я и был Рудиком Ицем. — Поедешь к нему завтра, скажешь, что от меня, и он тебе подтвердит! Точно! У него я видел! В зале Китая висит! Запомни: Рудольф Фердинандыч Иц!
— Я лучше запишу.
— Надо отлить, — отошел чуть в сторону от машины Михаил Иванович.
— Люди ходят…
— Я старый больной человек, — сказал Михаил Иванович, — меня на Даманском в почку ранили, мне можно. — Он пошарился в штанах и пустил струю, которой, можно было бы свалить трехмесячного теленка. — Сейчас тебе расскажу, как был спецкором «Литературки» на Даманском и крыл в мегафон китайцев русским матом. Самое удивительное, — они отвечали тем же!
Михаил Иванович угомонился только под вечер, когда было выпито все, кроме припасенного на утро пива. Я отвез его домой и помог отпереть дверь. В прихожей висели портреты Мао-дзе Дуна, Че Гевары и Хо-Ши-мина. Михал Иваныч дал мне телефон директора Этнографического музея и несколько актуальных советов, — как следует ублажать китаянок, бирманок и индианок. Про высокочтимых им комбоджиек он умолчал.
Михаил Иванович поставил пиво в холодильник и рухнул спать. Я с колотящимся в горле сердцем помчался к машине. Шестьдесят тысяч долларов так и крутились в моей голове.
Я доехал до дома и позвонил Насте в Зеленогорск.
— Ты стоишь? Немедленно сядь! — подготовив жену, я назвал сумму, в которую оценили картину.
— Сколько? — охнула Настя. — Не может быть!
Я сказал, что может, и рассказал все в подробностях.
— Так ты сегодня не приедешь?
— Нет! Завтра буду звонить этому дядечке в Музей антропологии и этнографии, и, если договорюсь, повезу ему картину.
— А где такой музей?
— Это при кунсткамере, где мамонты и младенцы в банках. Вернее, наоборот — кунсткамера при музее.
Настя помолчала, вздохнула, и я догадался, что сейчас, когда картина увезена, ей стало по-настоящему жалко добродушных китайцев на смуглой рисовой бумаге.
Мне почему-то тоже…
Директор Музея антропологии и этнографии Рудольф Фердинандович Иц надел очки и подошел к стоящей на стуле картине. На другом стуле комом лежали мое синее солдатское одеяло и тесемки. За окном величаво текла Нева и нестерпимо сверкала адмиралтейская игла.
— Прекрасно, прекрасно, — похвалил он, разглядывая картину. — Хороший экземпляр! Почти, как наш! Вы давно не были в нашем музее?
— Лет тридцать не был, — признался я, — со школьной поры…
— Ну, что же! — Рудольф Фердинандович уселся за могучий письменный стол, уставленный статуэтками, и взглянул поверх очков. — У нас сегодня выходной, но если хотите, вас проводят и покажут нечто подобное.
— Подобное моей картине?
— Да.
— Скажите… — замялся я, — а правда, что она стоит шестьдесят тысяч долларов? — Мне почему-то не хотелось идти смотреть подобную картину.
— Кто вам это сказал?
— Михаил Иванович…
— А вы давно знакомы с Михаилом Ивановичем? — директора по-свойски усмехнулся.
— Не очень.
— Мы знакомы двадцать лет, и я никогда не знаю, что он отчебучит…
— Ясно, — сказал я. — Ну, хотя бы приблизительно!
— Молодой человек, ваша картина бесценна, как всякое произведение искусства! Уберите ее, и мир изменится в худшую сторону. Я историк, искусствовед, ученый, наконец, а не оценщик из комиссионного магазина… Забирайте ее и везите домой. Михал Иванычу привет! Если решитесь ее продать, покажите, как минимум, троим… Но мы точно не купим…
Рудольф Фердинандович вновь вышел из-за стола и помог укутать китайцев в одеяло и скрепить его ленточками.
— А что здесь изображено? — спросил я на прощание.
— Подготовка к свадьбе в домах жениха и невесты!
— А Михал Иванович сказал…
— Он вам про индианок и таиландок не рассказывал? — перебил меня Иц, явно тяготясь дальнейшим разговором, но старательно делая вид, что никогда не видел более приятного собеседника, чем я. — И как надо начинать церемонию их обольщения?.. — Он поклонился.
Интеллигентный человек, сразу видно.
Художественный салон на Наличной я знал хорошо, — мы с Настей частенько заходили в него, посмотреть на картины, старые вещи и мебель из карельской березы и красного дерева. Это был своего рода музей городского быта с постоянно меняющейся экспозицией. Старинные лорнеты с перламутровыми ручками, веера, чернильные приборы с бронзовыми крышками, брошки и диадемы, чугунные всадники и собаки — все это успокаивало душу и вместе с тем навевало щемящее чувство мимолетности жизни. Еще вчера я видел эти вещи в любой ленинградской квартире, а сегодня они — антиквариат, частица прошлого, как и наша картина, подаренная бабушкой своей внучке.
По телефону мне объяснили, что при салоне дежурит консультант, который в случае особой художественной ценности картины порекомендует ее для закупочной комиссии Эрмитажа или Русского музея. Это мне подходило — разговаривать с перекупщиками антиквариата, крутившимися вокруг любой ленинградской скупки или художественного салона, совсем не хотелось.
Они стали доставать меня еще на улице, как только я извлек свой сверток из багажника автомобиля.
Я пошел торопливо к входу. Одеяло слегка съехало и обнажило выпуклую коричневую рамку.
— Это Западная Европа? — успел спросил меня настырный очкарик с бородкой, и я открыл дверь.
В просторной комнате за тремя письменными столами три женщины пили чай.
— Подождите, пожалуйста, в коридоре, — попросила сидевшая ближе всех в двери и икнула. — Господи, что это такое… Кто-то вспоминает.
С картиной под мышкой я развернулся и вышел в полутемный коридорчик с клубными стульями.
— Это Западная Европа? — тихо повторил очкарик с шелухой тыквенных семечек в бороде.
— Китай! — сказал я.
— Но рамка-то европейская, — настаивал очкарик, — скорее всего, диллетант и новичок. — Да вы развяжите, не бойтесь — здесь все свои. — Еще два мужичка холеного вида с сопением втиснулись в коридор и выставили на меня глаза и животы. — Мы же хорошие деньги можем дать!
Я вспомнил наказ директора музея: показать, как минимум, троим. Ну, ладно, пусть посмотрят…
Я снял одеяло и поставил картину на подлокотники кресел. Сам сел рядом, придерживая раму и с любопытством наблюдая за перекупщиками.
Несколько секунд они молча смотрели на моих китайцев, затем очкарик, словно он имел дело не с картиной, а с пиджаком, попросил:
— А сзади можно посмотреть?
— Сзади? А что вы сзади увидите?
— Мне только взглянуть! — Он наложил пальцы на верх рамы, и я пожал плечами:
— Смотрите. Только осторожно!
— Да-да-да, — сказал пузан, не спуская глаз с картины, а второй добавил: — Вот именно!
Они развернули картину изображением к стене, и так, словно живопись принято осматривать с обратной стороны, уставились на задник. Очкарик нетерпеливо потеребил гвоздик, торчавший из рамы и прижимавший толстый лист картона.
— А вы никогда ее не вскрывали? — взглянул он на меня.
— Зачем? — пожал я плечами.
— Интереса ради. Мне кажется, под подложкой, — он быстро наклонил картину к себе и взглянул на нее с лицевой стороны, — хранится либо полотно, либо гравюра. Посмотрим?
— Да-да, — в один голос сказали толстяки. — Нам тоже кажется.
— Обратите внимание, — продолжал уговаривать тот, что с шелухой в бородке, — рамка западноевропейская, а картина китайская или японская. Меж стеклом и задником, — он понажимал пальцем на упругий картон, — многослойный бутерброд! Может, откроем культурненько, глянем? — В его руке щелкнули плоскогубцы. — Мало ли, что оставили вам предки? Может, приличную работу начала века…
— А китайская картина разве не приличная работа? — меня так и подмывало брякнуть про аналогичный экземпляр в музее и шестьдесят тысяч долларов. Какие-то не настоящие перекупщики, — на китайский шедевр даже внимания не обращают. — Или вы…
— Восток другой человек собирает, — досадливо сказал очкарик, — его сегодня нет… Ну, так что — откроем?
— А кто закрывать будет?
— Я помогу! — нетерпеливо кивнул очкарик.
— Это я вам помогу, — заупрямился я. — А вы соберете все, как было…
— Ладно, ладно, договорились…, - очкарик беспрерывно кивал головой; толстяки стояли порознь — один на входе в магазинный зал, как на шухере, второй — рядом с очкариком, готовый, принять, подать, подержать…
Я подставил ладошку, и набрал горсточку прохладных гвоздей. Очкарик убрал плоскогубцы, положил картину лицом вниз на подлокотники кресел, ловко подцепил ногтями картон задника и извлек его из рамы.
Пахнуло пылью и слежавшейся бумагой.
Толстячок, стоявший на подхвате, чихнул.
— Блин! Мне же сказала Люси — не лезь к старью, а я, блин!.. — Он вновь чихнул.
Очкарик с лицом фокусника вытаскивал с задней стороны рамы следующий лист картона, — он гнулся и был потоньше первого.
— Оппаньки! Что я говорил! — еще прежде, чем он произнес эти слова и перевернул картон, я понял, что с лицевой стороны есть рисунок. — Ба-а! Кажется, пастель! Давно ее не было… — Очкарик осторожно возложил лист на раму, и толстяки, напирая друг на друга, сунули носы к обнаружившейся картине.
Женщина под фиолетовым зонтиком лежала на животе в поле цветов и с улыбкой смотрела на меня. Она смотрела именно на меня, знала меня и смотрела. «Привет! — говорили ее глаза. — Вот мы и встретились? Ты меня забыл? Ха-ха-ха… А я тебя нет! Ну, вспоминай же, вспоминай, как меня зовут!» На ней возлежало легкое розовой платье, и босые, согнутые в коленях ноги, которыми эта женщина болтала в воздухе, не попадали под тень зонтика и приятно согревались солнышком. Шелковое платье было длинным, почти до пят, но оно упало с незагорелых, мелькающих в воздухе икр к коленям и легло бледными розовыми горками среди цветов. Женщина утопала в цветах, их было много на картине, — целая лужайка, и лишь те, что были на первом плане, можно было разглядеть отчетливо — вот наша ромашка, васильки, львиный зев, белые колокольчики… Остальные скорее угадывались, покрытые легкой дымкой, словно смотришь на них через сбитый фокус…
— Сколько бы вы за нее хотели? — очкарик потеребил меня за плечо. — Деньги сразу…
Я вдруг понял, что если сейчас, сразу, не расстанусь с этой женщиной, то не расстанусь с ней никогда. Мы будем смотреть друг на друга, и больше ни на кого я смотреть не смогу… Как же ее зовут? Да-да, раньше я знал ее имя, но забыл, забыл! надо напрячься и вспомнить!.. Я отодвинул перекупщиков, взял в руки раму вместе с рисунком и слегка наклонил к себе. Какие краски! Это здесь, в бледном свете коридоре! А если вынести на улицу… На мгновение мне даже показалось, что женщина зовет меня к себе, и я могу войти в картину и лечь на траве лицом к лицу, она будет щекотать мне лицо травинкой, я вырву травинку и коснусь губами ее пальцев…
— Так сколько? — повторил голос за моей спиной.
… Когда я уже ехал по Приморскому шоссе в Зеленогорск и вспоминал подробности разговора, мне показалось, — нет! я был твердо уверен! — что когда мне задали этот вопрос: «Сколько?», я загадал: если назову цену, и они согласятся, то отдам немедленно; если начнут торговаться или поднимут на смех, — не продам никогда и ни за какие деньги.
Я назвал цифру в восемьсот долларов, — во столько Настя накануне оценила все наши финансовые потребности.
— Нет проблем! — Картина превратилась в трубочку, нырнула в невесть откуда взявшийся чертежный тубус, а в мою руку ткнулась упругая стопочка денег: — Пересчитывайте!
— Все правильно! — я посмотрел на доллары и сунул их в карман джинсов.
Картина исчезла, будто ее и не было. Она растворилась, как клиповая картинка в телевизоре, и из-за стекла на меня вновь смотрели наши славные китайцы… На мгновение мне даже показалось, что фокус с картиной — их рук дело.
Опуская некоторые мистические видения, я рассказал эту историю Насте. Она только махнула рукой и заплакала, словно и не была рада деньгам. Потом вытерла слезы и попросила:
— Сходи, отдай маме деньги, пусть готовится к юбилею…
И взялась торопливо протирать стекло и раму картины бархоткой, — за время всех этих передряг они изрядно заляпалось…
20 апреля 2003 г.