Иностранцы любят украшать язык пословицами и поговорками, подумал Арехин.
— Значит, в полицию не пошли, — уточнил он очевидное.
— Не пошел, — подтвердил Пеев.
— А следующая посылка…
— У меня все записано, — и он протянул Арехину листок. Писалось в разное время, по мере пребывания даров, тому свидетельством были и разные чернила, карандашные записи, наконец, незначительные, но все-таки заметные различия почерка: пишущий волновался всегда, но волновался каждый раз по-другому.
Посылок было больше, чем убийств, известных уголовному сыску. Но те, о которых сыск все-таки знал, пожалуй, попали в список Пеева: тот получал страшные посылки от пяти до десяти дней спустя.
— Почему же убийца посылает их именно вам, Христофор Теодорович?
— Полагаю, этим он хочет меня наказать.
— За что?
— Я не знаю.
— Но догадываетесь?
Пеев замялся. Потом сказал:
— История, вообще-то, долгая…
— Ничего, вы рассказывайте. Даже роман Вальтера Скотта, если убрать страницы о красотах природы, можно пересказать довольно быстро.
— Я… Я — единственный ученик профессора Бахметьева. Вы о нем, конечно, слышали?
— Если вы имеете в виду Порфирия Ивановича Бахметьева, то слышал.
— Да, именно Порфирия Ивановича. Он преподавал у нас в Софийском университете. Студенты его боготворили, начальство недолюбливало: слишком уж необычные идеи выдвигал профессор. Среди них — теория анабиоза, состояния, при котором организм не стареет, а, напротив, омолаживается.
— Это как? — не выдержав, перебил тезка Он.
— Сродни медведям, впадающим в зимнюю спячку, только спячка та куда глубже. Порфирий Иванович считал, что шестидесятилетний человек может уснуть лет на сто и проснуться, биологически соответствуя сорокалетнему возрасту, если не моложе.
— Вот так прямо взять и уснуть? — не поверил Сашка.
— Сон этот — холодный. При отрицательной температуре. Минус пятнадцать по Реомюру. Разумеется, если человека просто взять да и заморозить, он умрет: вода превратится в лед и безнадежно разрушит структуру любой ткани. Но определенные субстанции, вырабатываемые организмом, переводят воду в переохлажденное состояние. Ее температура отрицательная, а она, вода, все равно жидкая.
Если эту субстанцию ввести в организм человека, то он перенесет минус пятнадцать безо всякого вреда для себя, напротив, те изменения, что накапливаются в тканях с возрастом, могут исправиться. Должен сказать, что насчет омоложения профессор не был решительно уверен, но в достижимости долгой и безвредной спячки не сомневался…
— И ему это удалось?
— Отчасти. Он погрузил в анабиоз при минус десяти градусах летучую мышь, и продержал ее в таком состоянии месяц, после чего вернул ее к полноценному существованию.
— Летучие мыши, как известно, и сами впадают в спячку.
— Именно поэтому с нее и начал Порфирий Иванович. Но затем он повторил опыт с кошкой, существом совершенно иной организации. Десять дней при минус десяти градусах — и та ожила, да еще как ожила! Убежала из лаборатории!
— Вы говорите о минус десяти, а вначале упоминали о минус пятнадцати.
— Ведь это только опыты. Для ста лет минус десять градусов мало, а для месяца достаточно. Есть сложности с аппаратурой. И главное, профессора Бахметьева начала преследовать некая секта. Он получал письма с угрозами.
— Откуда вы знаете?
— Я уже сказал — я был его единственным учеником. Порфирий Иванович считал, что и я подвергаюсь опасности.
— Но была ли эта опасность реальна?
— Была, — коротко ответил Пеев.
— Хорошо, допустим. Но полиция…
— Болгарская полиция, вернее, один умный полицейский, хорошо относящийся к профессору, сказал, что реально защитить полиция не может никого, даже царя.
— Что ж, Сараевское дело, да и другие показали, это он был прав, ваш полицейский.
— Обстоятельства сложились так, что профессору пришлось покинуть Софию и вернуться на родину, в Россию. Вместе с ним приехал сюда и я. Профессора пригласили в народный университет Шанявского, он возобновил научно-практическую работу, но в декабре 1913 года скоропостижно скончался. Меня не было в Москве, по просьбе профессора я совершал поездку в Румынию, потому утверждать, что смерть профессора вызвана внешними причинами, не могу, хотя сомнения у меня есть: Порфирий Иванович здоровьем обладал отменным, вредных привычек не имел, его образ жизни любой физиолог назвал бы идеальным, да и шел ему всего пятьдесят четвертый год.
После смерти профессора я, в меру своих скромных сил, продолжил работу учителя. Война, конечно, вредила и здесь: стало трудно заказывать оборудование, которое мы обыкновенно покупали в Германии. Трудно было и с деньгами, впрочем, Институт Экспериментальной Медицины проявил большой интерес к моей работе и финансировал ее довольно-таки щедро, применительно к военному времени.
Но здесь моя несчастная родина вступила в войну на стороне противников России! Я испугался, что меня интернируют и поспешил… поспешил с экспериментом. Я решил погрузить в анабиоз человека. Один из студентов ассистировал мне при синтезе жидкости Ку — так я назвал — временно — состав, открытый профессором Бахметьевым, состав, предотвращающий образование льда в тканях. Так вот, этот студент пришел с войны, на которой получил ранение… довольно неприятное ранение. И он настаивал, чтобы именно ему выпала честь стать первым человеком, испытавшим анабиоз.
А я… Я согласился. Я был уверен в успехе эксперимента и надеялся, что успех упрочит мое положение, и, даже, может быть, исправит представление о Болгарии как стране неблагодарной, бьющей в спину России.
Эксперимент удался. Свою помощь и свою клинику для эксперимента представил другой энтузиаст науки. В университетской лаборатории опыт над человеком я поставить, разумеется, не мог. Это не был глубокий анабиоз, на первом этапе мы ограничились преданабиозом: температура тела была охлаждена до плюс двенадцати градусов по Реомюру. Все физиологические процессы замедлились приблизительно в сто раз.
Спустя неделю мы начали процесс восстановления жизненных функций, и еще через день студент восстал с экспериментального ложа в полном здравии и ясном сознании. Так мне, во всяком случае, тогда думалось. Он был полон энергии, новых идей.
Но на второй день нахождения в клинике студент исчез. Убежал.
Вскоре я получил письмо, в котором студент писал, что задумал истинную революцию: пересадку головы. Если взять умную голову неизлечимо больного человека и пересадить на туловище здорового глупца, писал он, общество выиграет вдвойне — избавится от дурака и сохранит умного. Этим он и решил заняться.
Я не думаю, не уверен, что именно пребывание в анабиозе изменили психику студента. И до того он был личностью странной, эксцентричной. Чего скрывать, сам факт согласия стать объектом эксперимента говорит сам за себя.
Я отложил письмо, не решив, признак ли это психоза или просто неумная шутка. Но тут случилось страшное событие: одного из студентов университета, также интересовавшегося проблемами анабиоза, нашли обезглавленным. Тело его было практически лишено крови. А спустя пять дней я получил первую посылку… — и Пеев указал на одну из склянок с плавающими глазами.
— Вы не назвали имени студента, — негромко сказал Арехин.
— Имени? — Пеев заглянул в блокнотик. — Валентин Кожинов, он открывает список жертв.
— Я говорю о другом студенте. О том, кого вы погрузили в холодный сон.
— Холодный сон? Пусть холодный сон. А имя его… Имя его полиции известно. Это Матвей Доронин.
Арехин посмотрел на Сашку, впрочем, больше для порядка. Сашка дернул головой — полиция, как же? Они — не полиция, а революционный уголовный сыск.
— Боюсь, мне… нам об этом ничего не известно.
— Не удивительно. Полицию разгромили в первые революционные дни, погибли архивы, пострадали люди… Насколько я помню, Доронин попался во время второго убийства, его схватили, доставили в полицейский участок, допросили, а потом, при пересылке в тюремный изолятор Доронин бежал, выказав невиданную силу. Трое конвоиров серьезно пострадали.
— У него оказалось оружие?
— Руки. Зубы.
Пеев помолчал, затем продолжил:
— Я потому и не сообщал в полицию об этих посылочках. Знал, что Матвей Доронин в розыске, что именно он — подозреваемый номер один во всех ужасных убийствах. Рассказать, что он посылает мне глаза своих жертв — значило только связать свое имя с убийцей, привлечь ненужное внимание полиции. А я еще и подданный враждебной страны…
Потом свершилась революция, погибли сотни, тысячи людей, в гражданскую счет идет на миллионы. И вот приходите вы, новая полиция новой власти.
— Мы не полиция, — вскинулся Сашка.
— Прошу прощения, — без малейшей иронии ответил Пеев. — Уголовный сыск, конечно. Надеюсь, вы сделаете больше, чем полиция прежнего режима.
— Мы постараемся, — пообещал Сашка.
— Но почему — глаза? И почему — вам? — спросил Арехин.
— Не знаю. Быть может… быть может, он меня не любит. Или, напротив, любит, как понять мысли сумасшедшего? Я считаю, что он каким-то образом пытается оживить головы своих жертв. А когда это не удается, извлекает глаза, консервирует их, и присылает… Думаете, я сам не ломаю голову, почему — мне?
— А список жертв? Он ничего вам не говорит?
— Некоторые из этого списка были моими студентами.
— А последняя жертва? Елизавета Смолянская?
— Она посещала лекции профессора Бахметьева, но после его кончины прекратила. Мы были знакомы, хотя гораздо лучше я знаю ее сестру Наталию.
Дверь без стука распахнулась:
— Доктор, там больному хуже стало, — позвал санитар. С порога слышалась сивуха.
— Иду, иду, — Пеев поднялся. — Извините, должен вас покинуть.
— Я вас провожу. Только два вопроса. Тот доктор, в клинике которого вы проводили эксперимент, кто он и где он?
— Клиника перед вами, сейчас это госпиталь для раненых. До революции она принадлежала доктору Вандальскому, Петру Николаевичу. Сразу в феврале он написал дарственную на клинику на мое имя — не знаю, имела ли она тогда законную силу, сейчас-то, очевидно, нет. А сам отправился в Финляндию, откуда намеревался перебраться в Швецию, а после окончания войны — в Германию. Ему, специалисту по челюстно-лицевой хирургии, война заготовила работы на многие годы вперед. Вестей от него не имею.
— Доктор, поживее, — нетерпеливо позвал санитар.
— Вот, видите. Страна победившего пролетариата.
— Ну, от санитара-то я вас, пожалуй, избавлю, — ответил Арехин. — Ну-ка, милейший, извольте подойти поближе.
— Это ты мне говоришь, что ли? — с удивлением спросил санитар.
— А разве здесь есть еще кто-то?
— Коли нужен, сам и подходи. Теперь не прежние времена, когда буржуйские вши нами помыкали.
— Ах, подойти. Ну, хорошо, подойду, — Арехин неторопливо приблизился к санитару. Сашка и глазом моргнуть не успел, как санитар согнулся пополам.
— Йййй — тоненько застонал санитар. Тоненько и тихо.
— Ты, дружок, верно сказал, теперь не старое время. Чикаться с тобой некогда и некому. Фамилия?
Санитар пытался ответить, но, кроме судорожного писка, ничего не выходило.
— Зачем вы так? — спросил Пеев.
— Надо, Христофор Теодорович, надо. Вы идите к больному, действительно, вдруг медлить нельзя, а я с санитаром немножко побеседую. Идите, — сказал он тихо, но вышло, что не подчиниться нельзя.
Пеев только вздохнул, бочком проходя мимо согнутого санитара.
— Итак, повторяю — но только один раз. Фамилия?
— И… Иванов, — с трудом выговорил санитар.
— Иван Петрович, Курской губернии, Щигровского уезда, Каменской волости, деревня Лыково?
— Так точно.
— Что ж ты, Иван Петрович, воруешь? И у кого, у своего брата-пролетария?
— Ни… Никак нет…
— Нет? Не верю. Ну-ка, братец, вставай.
С трудом, но санитар стал во фронт.
— Ну-ка, левый карман выверни, быстро!
— Я… — но, взглянув на Арехина, зачастил: — Это я больным нес, да позабыл…
— Ты выворачивай, выворачивай. Нет, не так, дай-ка, я тебе помогу.
Карман у санитара оказался хитрый: ко дну его был пришит узкий, но длинный мешочек, набитый бинтами, коробочками, пузырьками.
— По законам революционного времени за кражу медикаментов, предназначенных для солдат-красноармейцев… — деревянным, казенным голосом начал Арехин.
— Пощадите, — рухнул на колени санитар, — пощадите, Александр Александрович, заставьте век Богу молиться за вас.
— Признал? — усмехнулся Арехин.
— Признал, ваше высокоблагородие.
— И ждешь, что — пощажу?
Санитар не ответил, только всхлипнул.
— Ладно, иди. Я подумаю, — махнул рукой Арехин.
Санитар поднялся и, сгорбленный, на полусогнутых ногах, вышел за дверь.
Сашка молчал, дивился.
— Вот так, Александр. Мир тесен, а натура человека неизменна. Кто до революции крал, тот и сейчас крадет, если возможность видит. Ну, ладно, больше нам здесь делать нечего. Держи, — он дал Сашке коробочку со склянками.
— А… А зачем они?
— Вещественные доказательства.