До сих пор я рассматривал учреждения и писанные законы Соединенных Штатов и описывал политические формы, существующие в них в настоящее время.
Но выше всех учреждений и вне всяких форм стоит верховная власть народа, которая по своему желанию уничтожает или изменяет их.
Мне остается теперь указать, какими путями действует эта власть, господствующая над законами, какие у нее существуют инстинкты и страсти, какие тайные пружины ускоряют, замедляют или направляют ее неудержимое движение, какие результаты получаются от ее всемогущества и какая предстоит ей будущность.
В Америке народ назначает и тех, кто издает законы, и тех, кто приводит их в исполнение; сам же он составляет коллегию присяжных, наказывающую нарушение закона. Учреждения там демократичны не только в своих основаниях, но и во всем дальнейшем развитии: так народ непосредственно назначает представителей и обычно ежегодно избирает их, чтобы держать их в более полной зависимости. Народ действительно управляет, и хотя форма правления там представительная, но очевидно, что мнения, предубеждения, интересы и даже страсти народа не могут встречать прочных препятствий, которые мешали бы им проявляться в ежедневном направлении общества.
В Соединенных Штатах, как и во всех странах, где верховная власть принадлежит народу, именем его управляет большинство.
Оно состоит преимущественно из мирных граждан, которые по склонности или из личных выгод искренне желают блага страны. Вокруг них постоянно находятся партии, старающиеся привлечь их в свою среду и опереться на них.
Необходимо установить важное различие между партиями. Партии, относящиеся друг к другу, как враждебные нации. Так называемые партии. Различия между крупными и мелкими партиями. В какое время они возникают. Различия в их позициях. В Америке были крупные партии. Теперь их больше нет. Федералисты. Республиканцы. Поражение федералистов. Трудность создания партии в Соединенных Штатах. Как поступают, чтобы этого достичь. Аристократический и демократический характер, существующий во всех партиях. Борьба генерала Джексона с банком
Прежде всего я должен установить важное различие между партиями.
Существуют страны столь обширные, что различные части обитающего в них населения, хотя и соединены под одной верховной властью, но имеют противоположные интересы, вследствие чего и находятся в постоянной оппозиции друг с другом. В таком случае разные группы одного народа образуют не партии, а отдельные нации; и если начнется междоусобная война, то она будет скорее борьбой между враждебными народами, чем между партиями.
Но если граждане разнятся между собой во взглядах на проблемы, представляющие интерес для всех частей страны, каковы, например, вопросы об общих основаниях управления, тогда возникает то, что я бы назвал настоящими партиями.
Партии составляют зло, присущее свободным формам правления, но характер и инстинкты их в разные периоды бывают не одинаковы.
Бывают эпохи, когда нации страдают от столь великого зла, что у них возникает мысль о полном изменении их политического устройства. Бывают другие периоды, когда недовольство еще глубже и общественный строй находится в опасности. Это время великих революций и образования больших партий.
Между этими веками беспорядков и несчастий встречаются промежутки времени, когда общество спокойно и род человеческий словно отдыхает. В сущности это только так кажется; время не останавливается для народов, как и для отдельных людей; те и другие с каждым днем двигаются к неизвестной им будущности; и если мы считаем их неподвижными, то лишь потому, что не замечаем их движения. Это как бы идущие люди, которые выглядят неподвижными для того, кто сам бежит.
Бывают такие эпохи, когда изменения, совершающиеся в политическом и социальном устройстве народов, происходят так медленно и незаметно, что людям кажется, будто они пришли к окончательному положению; человеческий ум считает себя тогда твердо установившимся на основных положениях и не заглядывает дальше известного горизонта.
Это время интриг и мелких партий.
Большими политическими партиями я называю такие, которые интересуются в основном принципами, а не их следствиями, общими вопросами, а не частными случаями, идеями, а не людьми. Эти партии имеют вообще черты благородные, стремления великодушные, убеждения правильные и образ действий откровенный и смелый. Частный интерес, который всегда играет важную роль в проявлении политических страстей, искуснее скрывается здесь под покровом общественной пользы, порой он даже исчезает у тех людей, которых одушевляет и заставляет действовать
Напротив, маленькие партии обычно не имеют политической веры. Не возвышаясь и не поддерживаясь великими целями, их характер получает отпечаток эгоизма, явственно выражающегося в каждом их действии. Они всегда проявляют внешнюю горячность без внутреннего жара. Слова их резки, однако действия боязливы и нерешительны. Употребляемые ими средства столь же жалки, как и предполагаемые цели. От этого происходит, что когда за бурной революцией наступает период тишины, то великие люди как будто вдруг исчезают, и человеческая душа уходит в самое себя.
Большие партии производят переворот в обществе, мелкие его волнуют: первые раздирают его, а вторые развращают; одни, потрясая, иногда спасают его, другие возмущают его всегда без пользы.
В Америке были великие партии, теперь их больше нет, от этого она значительно выиграла в счастье, но не в нравственности.
Когда закончилась Война за независимость и предстояло установить основания нового образа правления, нация оказалась разделенной между двумя мнениями. Эти мнения были стары как мир и под различными формами и разными названиями они встречаются во всех свободных обществах. Одно желало ограничить власть народа, а другое – беспредельно ее расширить.
Борьба между этими двумя взглядами никогда не принимала у американцев такого резкого характера, каким она отличалась в иных местах. В Америке обе партии были согласны насчет наиболее существенных пунктов. Ни той ни другой, чтобы победить, не нужно было ни разрушать старинного порядка, ни производить переворота во всем общественном строе. Поэтому ни одна из них не связывала с торжеством своих принципов судьбы большого числа личностей. Но обе они касались нематериальных интересов высшего порядка – любви к равенству и независимости. Этого было довольно, чтобы возбудить сильные страсти.
Партия, желавшая ограничить власть народа, старалась преимущественно применить свои взгляды к конституции Союза, чем и заслужила название федеральной.
Другая, полагавшая исключительной принадлежностью любовь к свободе, стала республиканской.
Америка – страна демократии. Поэтому федералисты всегда были в меньшинстве, но они собрали в своих рядах почти всех известных людей, выдвинутых Войной за независимость, и моральное их значение было велико. Кроме того, им благоприятствовали обстоятельства. Падение первого Союза вызвало в народе боязнь того, чтобы не впасть в анархию, и федералисты воспользовались этим временным настроением. Десять или двенадцать лет они управляли делами и могли применять если не все свои принципы, то хотя бы некоторые из них, потому что противоположное течение со дня на день становилось столь сильным, что с ним не решались бороться.
Наконец в 1801 году республиканцы захватили правление в свои руки. Томас Джефферсон был выбран президентом. Он дал им поддержку знаменитого имени – большого таланта и огромной популярности.
Федералисты всегда держались только благодаря искусственным способам и временным средствам. Доблести и таланты их вождей, а также счастливые обстоятельства способствовали переходу власти в их руки. Когда республиканцы получили ее в свою очередь, то противоположная партия очутилась как бы залитой внезапным наводнением. Большинство высказалось против нее, и она тогда же увидела себя в таком ничтожном меньшинстве, что тотчас же разочаровалась в себе. С этой минуты республиканская, или демократическая, партия шла от победы к победе и охватила все общество.
Сознавая себя безвозвратно побежденными и изолированными от народа, федералисты разделились: одни присоединились к победителям, другие сложили свое знамя и изменили название. Прошло уже много лет с тех пор, как они вовсе перестали существовать в виде партии.
Временное пребывание федералистов у власти, по моему мнению, одно из самых счастливых событий, сопровождавших возникновение великого Американского Союза. Федералисты боролись против неудержимой склонности своего времени и собственной страны. Каковы бы ни были достоинства или недостатки их теорий, во всяком случае, вина их заключалась в том, что теории эти не могли быть всецело применены к тому обществу, каким федералисты хотели управлять, поэтому то, что произошло при Джефферсоне, рано или поздно должно было случиться. Но их управление дало, по крайней мере, новой республике время установиться и позволило ей потом без неудобства перенести быстрое развитие тех доктрин, против которых они боролись. Кроме того, многие из их принципов вошли в общий свод политических верований, исповедуемых их противниками; и союзная конституция, существующая до нашего времени, представляет собой прочный памятник их патриотизма и мудрости.
В настоящее время в Соединенных Штатах нет больших политических партий. Правда, в них встречаются партии, опасные для будущности Союза, но отсутствуют такие, которые нападали бы на существующую форму правления или на общий ход дел. Партии, представляющие опасность для Союза, опираются не на принципы, а на материальные интересы. Эти интересы ведут к образованию в различных провинциях столь обширного государства скорее соперничающих наций, чем партий. Так, в последнее время мы видели, что Север поддерживал запретительную торговую систему, тогда как Юг восставал в защиту свободной торговли, в силу той единственной причины, что на Севере развита мануфактурная промышленность, а на Юге – земледелие и что ограничительная система благоприятствует первой и вредно влияет на последнее.
За неимением больших партий в Соединенных Штатах развелось множество мелких, и общественное мнение раздроблено по вопросам о частностях. Невозможно представить, сколько труда идет там на образование партий; в наше время это дело сложное. В Соединенных Штатах нет религиозной ненависти, потому что религия уважается всеми и ни одно из ее направлений не признается господствующим; нет и ненависти классов, поскольку народ есть все, и никто еще не осмеливается вступать с ним в борьбу; нет и общественных бедствий, которыми можно бы было пользоваться в своих видах, ведь материальное положение страны представляет такую обширную арену для промышленной деятельности, что достаточно предоставить человека самому себе, чтобы он сделал чудеса. Для честолюбия, конечно, нужно образование партий, потому что трудно свергнуть имеющего власть на том лишь основании, что желаешь занять его место. Вся ловкость политических деятелей сводится к подбору партий. Политический деятель в Соединенных Штатах прежде всего старается уточнить свои интересы и определить, какие бы вокруг них могли сгруппироваться другие, аналогичные им; затем он соображает, нет ли такого учения или принципа, которые бы можно было прилично поставить во главе новой ассоциации, чтобы дать ей право заявить о себе и получить свободное обращение. Это нечто вроде королевской привилегии, которая когда-то печаталась нашими предками на первом листе их сочинений и которую они присоединяли к книге, хотя она не входила в ее состав.
Когда это сделано, новая сила вводится в политический мир.
Для иностранца почти все домашние ссоры американцев сначала кажутся непонятными или ребяческими, так что не знаешь, следует ли жалеть о народе, который серьезно занимается такими пустяками, или завидовать, что он настолько счастлив, что может ими заниматься.
Но внимательно изучив те тайные стремления, которые в Америке управляют мелкими партиями, легко можно заметить, что часть их более или менее примыкает к одной из тех больших партий, на какие люди разделены с тех пор, как существуют свободные общества. По мере более глубокого проникновения в мысли этих партий выясняется, что одни стараются сузить проявление воли общества, а другие стремятся расширить его.
Я не говорю, что американские партии всегда имеют явной или хотя бы скрытой целью создать в стране перевес аристократии или демократии, но полагаю, что аристократические или демократические страсти могут легко быть найдены в основании всех партий и что они порой маскируются, однако составляют как бы их чувствительный пункт.
Приведу недавний пример: президент выступает против банка Соединенных Штатов; страна волнуется и разделяется; образованные классы становятся вообще на стороне банка, а народ поддерживает президента. Можно ли думать, чтобы народ мог ясно различить основания своего мнения среди сложных условий вопроса столь трудного, что о нем и опытные люди не решаются сразу высказаться? Конечно нет. Но банк – крупное учреждение, имеющее независимое существование. Народ, уничтожающий и возвеличивающий все власти, ничего не может с ним сделать, и это его удивляет. Среди движения, происходящего во всем обществе, этот неподвижный пункт режет ему глаза, и он хочет выяснить: не может ли он и его также заставить двигаться, как и все остальное.
Тайная оппозиция богатых против демократии. Они удаляются в частную жизнь. Выказываемая ими в частной жизни склонность к удовольствиям и роскоши. Их внешняя простота. Их притворная снисходительность к народу
Иногда случается, что у народа, разделенного между несколькими мнениями, равновесие между партиями нарушается и одна из них получает преимущество. Она сокрушает все препятствия, подавляет противников и эксплуатирует все общество в свою пользу. Тогда побежденные, отчаявшись в успехе, скрываются и молчат. Устанавливается неподвижность и безмолвие. Народ как будто соединяется в одной мысли. Победившая партия встает и говорит: «Я дала мир стране, и все должны выражать мне благодарность».
Но под этим кажущимся единомыслием еще скрываются глубокие разногласия и действительная оппозиция.
Это произошло и в Америке. Когда демократическая партия взяла верх, то она забрала распоряжение делами исключительно в свои руки. С тех пор она постоянно старалась приноровить нравы и законы к собственным желаниям.
В наше время можно сказать, что в Соединенных Штатах богатые классы общества стоят почти в стороне от политических дел, и богатство не только не дает там прав, но составляет неблагоприятное условие и даже препятствие к достижению власти.
Богатые предпочитают сойти с арены, чем выдерживать на ней часто неравную борьбу с беднейшими из сограждан. Не имея возможности занять в общественной жизни такое же место, какое они занимают в частной жизни, они бросают первую, чтобы сосредоточиться в последней. Они образуют в государстве как бы особое общество, которое имеет свои особые вкусы и образ жизни.
Богатые подчиняются этому порядку вещей как неизбежному злу, они даже старательно избегают показывать, что он им неприятен, поэтому публично хвалят республиканское правление и выгоды демократических форм. Потому что после ненависти к своим врагам, что может быть естественнее для людей, как льстить им?
Посмотрите на этого богатого гражданина. Не похож ли он на средневекового еврея, который боится, чтобы его не заподозрили в богатстве? Его одежда проста, манеры скромные. В четырех стенах его жилища царствует поклонение роскоши; но он позволяет проникать в это святилище только избранным гостям, которых дерзко называет своими равными. В Европе не найдешь ни одного аристократа, столь исключительного в своих удовольствиях, столь ревниво относящегося к малейшим преимуществам, даваемым привилегированным положением. Но вот он выходит из дома, чтобы идти работать в пыльном помещении, занимаемом им в центре города, где всякий может его видеть. По дороге он встречается со своим сапожником, оба останавливаются и начинают беседу. О чем могут они говорить? Эти два гражданина занимаются государственными делами и не разойдутся, не пожав друг другу руки.
В глубине этого условного энтузиазма и приторно-почтительных манер относительно господствующей власти легко заметить, что богатые люди чувствуют отвращение к демократическим учреждениям своей страны. Народ – власть, которой они боятся и которую презирают. Если бы когда-нибудь плохое управление демократии привело к политическому кризису, если бы монархия стала в Соединенных Штатах делом возможным, тогда тотчас выказалась бы справедливость того, что я утверждаю.
Два важнейших орудия, употребляемых партиями для достижения успеха, это периодическая пресса и ассоциации.
Трудность ограничения свободы печати. Особые причины для некоторых народов держаться за эту свободу. Свобода печати – естественное последствие верховной власти народа, как она понимается в Америке. Резкие высказывания в периодической печати Соединенных Штатов. Периодическая печать имеет свои инстинкты, как это доказывается примером Соединенных Штатов. Мнения американцев о судебном преследовании проступков по делам печати. Почему в Америке печать имеет меньше значения, чем во Франции
Значение свободы печати проявляется не только по отношению к политическим, но и ко всяким убеждениям людей. Оно действует и на законы, и на нравы. В другой части этого сочинения я постараюсь определить степень влияния, которое свобода печати имела на гражданское общество Соединенных Штатов, направление, данное его идеям, и привычки, внесенные ею в ум и чувство американцев. Пока я хочу рассмотреть лишь результаты, произведенные свободой печати в политическом мире.
Признаюсь, что я не чувствую к свободе печати той полной и непосредственной любви, какая проявляется по отношению к предметам, по природе своей хорошим. Я люблю ее гораздо больше по соображению о предупреждаемом ею зле, чем за то добро, которое она сама производит.
Если бы кто-нибудь указал мне между полной свободой и совершенным порабощением мысли такое среднее положение, на котором бы я надеялся удержаться, то я, может, и остановился бы на нем. Но где найти это среднее положение? Вы отправляетесь от распущенности прессы и идете к порядку, что вы для этого делаете? Сначала подчиняете журналистов суду присяжных: но присяжные их оправдывают, и то, что было убеждением одного человека, становится мнением всей страны. Вы сделали слишком много и слишком мало, надо идти дальше. Вы предаете авторов суду постоянных судей, но судьи, прежде чем приговаривать, должны выслушать; и то, что было бы опасно сказать в книге, безнаказанно провозглашается в защитительной речи; таким образом, то, что осталось бы малоизвестным в одной статье, повторяется в тысяче других. Словесное выражение есть только внешняя форма или, если можно так выразиться, тело мысли, но оно не сама мысль. Ваши суды задерживают тело, но не могут задержать душу, которая вследствие своей тонкости ускользает у них из рук. Значит, вы опять сделали слишком много и слишком мало, надо идти дальше. Вы подчиняете писателей цензуре. Хорошо! Мы подходим к концу. Но политическая трибуна ведь остается свободной? Значит, вы ничего еще не сделали, хуже того, вы усилили зло. Разве вы, может быть, принимаете мысль за одну из материальных сил, возрастающих при увеличении числа их агентов? Будете ли вы считать писателей как солдат в армии? В противоположность материальным силам, могущество мысли часто увеличивается вследствие небольшого числа тех, кто ее выражает. Слово сильного человека, проникающее одно в среду стремлений безмолвного собрания, имеет больше значения, чем нестройные крики множества говорящих; и раз только можно свободно высказываться в одном публичном месте, то это все равно, что говорить публично в каждой деревне. Значит, вам надо уничтожить свободу слова, как и свободу печати; на сей раз вы достигли пристани: все молчит. Но куда же вы пришли? Вы отправились от злоупотребления свободой, а теперь вы находитесь под ногами деспота.
Вы прошли весь путь от крайней независимости до крайнего порабощения и на всем этом долгом пути не увидели ни одного места, где бы вы могли остановиться.
Есть народы, которые, независимо от изложенных мной общих оснований, имеют свои особенные причины для привязанности их к свободе печати.
В нациях, считающих себя свободными, каждый из агентов власти может безнаказанно нарушать закон, причем конституция страны не дает обиженному права жаловаться суду. У этих народов на независимость печати надо смотреть не как на одну из гарантий, а как на единственную остающуюся гарантию свободы и безопасности граждан.
Поэтому, если бы люди, управляющие этими нациями, выразили желание отнять у печати ее независимость, то весь народ мог бы им ответить: предоставьте нам право преследовать ваши преступления перед обыкновенными судьями, и тогда, может, мы бы и согласились не обращаться к суду общественного мнения.
В стране, где явно доминирует догмат верховной власти народа, цензура не только опасна, но и представляет величайшую нелепость.
Когда каждому предоставлено право управлять обществом, то приходится признать за ним способность делать выбор между различными мнениями, волнующими его современников, и определять значение разных фактов, знанием которых он может руководиться.
Таким образом, верховенство народа и свобода печати находятся между собой в неразрывной связи; напротив, цензура и всеобщая подача голосов – две вещи, противоречащие одна другой, которые не могут быть надолго соединены в политических учреждениях одного народа. Из двенадцати миллионов людей, живущих на территории Соединенных Штатов, ни один человек до сих пор не осмелился предложить ограничить свободу печати.
Первая газета, попавшаяся мне на глаза, когда я приехал в Америку, содержала в себе следующую статью:
«Во всем этом деле, в словах Джексона (президента) высказался бессердечный деспот, заботящийся исключительно о сохранении собственной власти. Властолюбие составляет его преступление, и в нем он найдет свое наказание. Его призвание – интрига, и она же уничтожит его замыслы и вырвет у него власть. Он управляет посредством подкупа, и его преступные происки поведут к его обличению и стыду. Он выказал себя на политической арене необузданным и бесстыдным игроком. Ему это удалось, но час возмездия близок; скоро ему придется вернуть то, что им выиграно, бросить подальше от себя его фальшивые кости и покончить в каком-нибудь убежище, где он может на свободе проклинать свое безумие, потому что раскаяние не такая добродетель, которая могла бы стать когда-нибудь знакомой его сердцу» (Vincenne’s Gasette).
Во Франции многие воображают, будто резкость прессы зависит у нас от неустойчивости социального строя, от наших политических страстей и от обусловленного всем этим общего недовольства. Поэтому они постоянно ожидают такого времени, когда общество опять установится в спокойном положении, а вследствие того и печать сделается спокойной. Что касается меня, то я охотно бы объяснил вышеуказанными причинами то чрезвычайное влияние, которое она имеет на нас, но я не думаю, чтобы эти причины сильно влияли на способ ее выражения. Мне кажется, что периодическая печать имеет собственные стремления и страсти, независимо от тех условий, среди которых она действует. То, что происходит в Америке, окончательно убеждает меня в этом.
В настоящее время Америка, наверное, изо всех стран наименее заключает в своих недрах зародышей революции. Однако же в Америке печать имеет те же разрушительные склонности, как и во Франции, и ту же резкость, не имея таких же поводов для раздражения. В Америке, как и во Франции, она составляет ту необыкновенную силу, столь странно перемешанную с добром и злом, без которой свобода не могла бы существовать и при которой порядок едва может держаться.
В Соединенных Штатах у печати гораздо меньше влияния, чем у нас. Однако в этой стране судебное преследование, направленное против нее, случается всего реже. Причина этого проста: признав догмат верховной власти народа, американцы искренно применили его к себе. Они не имели в виду из элементов, ежедневно меняющихся, создать конституции, которые существовали бы вечно. Значит, нападать на законы не преступно, лишь бы только не желали избавиться от них посредством насилия.
Кроме того, они полагают, что суды бессильны для обуздания печати и слово человеческое столь гибко, что всегда ускользает от судебного анализа, вследствие чего подобные проступки уходят, так сказать, из-под руки, пытающейся их поймать. Они думают, что для серьезного действия на печать следовало бы найти такой суд, который не только был бы предан существующему порядку, но и мог бы стать выше общественного мнения, который бы судил, не допуская гласности, произносил бы свои приговоры, не мотивируя их, и наказывал бы еще более за намерение, чем за слова. Но тот, кто имел бы возможность создать и сохранить подобный суд, напрасно терял бы время на преследование свободы печати, поскольку он был бы господином самого общества и мог бы одновременно избавиться от писателей, как и от писаний. Стало быть, в вопросе о печати в самом деле нет середины между порабощением и разнузданностью. Чтобы получить неоценимые блага, которые обеспечивает свобода печати, надо уметь переносить производимое ею неизбежное зло. Желать получить одно, избежав другого, значит предаваться одному из тех обманов воображения, которыми обычно убаюкивают себя больные нации, когда утомленные борьбой и истощенные от усилий, они ищут средства соединить вместе на одной почве враждебные мнения и противоречивые принципы.
Слабость периодической печати в Америке обусловлена многими причинами, из которых главнейшие суть следующие.
Свобода писать, как и все другие, тем страшнее, чем она новее. Народ, никогда не слышавший, чтобы перед ним рассуждали о государственных делах, верит первому встречному оратору. У англо-американцев эта свобода так же стара, как и основание колоний; притом печать, столь способная зажигать человеческие страсти, не может, однако, сама создавать их. Между тем в Америке политическая жизнь деятельна, разнообразна, даже беспокойна, но она редко подвержена сильным страстям; такие страсти редко возникают в том случае, когда не затронуты материальные интересы, а последние находятся в Соединенных Штатах в цветущем положении. Чтобы судить о различии, существующем в этом отношении между нами и англо-американцами, мне будет достаточно бросить взгляд на газеты обоих народов. Во Франции торговые объявления занимают совсем немного места, даже новости немногочисленны; существенный отдел газеты тот, где находятся рассуждения о политике. В Америке вы видите, что три четверти огромной газеты, которую держите перед собой, наполнены объявлениями; остальная часть бывает чаще всего занята политическими новостями или просто анекдотами. Изредка только в каком-нибудь забытом уголке можно встретить одно из тех жгучих прений, которые у нас составляют ежедневную пищу читателей.
Результат действия всякой силы увеличивается по мере сосредоточения направления этого действия. Это общий закон природы, существование которого доказывается наблюдением и который, по инстинкту еще более верному, всегда был известен всем, даже самым мелким деспотам.
Во Франции пресса соединяет в себе два различных вида централизации.
Почти вся ее сила сосредоточена в одном месте и, так сказать, в одних руках, потому что органы ее немногочисленны.
Организованная таким образом посреди населения, склонного к скептицизму, власть прессы должна быть почти беспредельна. Это такой неприятель, с кем правительство может заключать более или менее продолжительные перемирия, но с которым долго жить лицом к лицу для него очень трудно.
Ни тот ни другой из упомянутых сейчас видов централизации не существует в Америке.
В Соединенных Штатах нет столицы: просвещение, как и власть, рассеяны по всем частям этой обширной страны, поэтому лучи человеческого разума, вместо того, чтобы исходить из одного общего центра, перекрещиваются там по всем направлениям. Американцы не поместили нигде в одном месте общего заведывания ни мыслью, ни делами.
Это обусловлено местными обстоятельствами, не зависящими от людей; но вот что происходит от законов.
В Соединенных Штатах не существует разрешительных свидетельств для типографий, ни штемпельного налога и регистрации для газет, наконец не известны и правила о залогах.
Из этого следует, что издание там газеты – предприятие простое и легкое; немногих подписчиков достаточно для того, чтобы журналист покрыл свои расходы, поэтому число периодических или полупериодических изданий в Соединенных Штатах велико. Наиболее образованные американцы приписывают слабость значения прессы этой необычайной разбросанности ее сил. В Соединенных Штатах признается за аксиому политической науки, что единственный способ нейтрализовать действие газет состоит в том, чтобы увеличить их количество. Я не могу представить, чтобы столь очевидная истина до сих пор не стала у нас более общеизвестной. Я понимаю, что те, кто хочет посредством печати делать революции, стараются, чтобы пресса имела лишь несколько могущественных органов. Но что официальные защитники установленного порядка и естественные охранители существующих законов рассчитывают ослабить действие печати посредством ее концентрации, этого я решительно не могу понять. Мне кажется, что европейские правительства действуют по отношению к печати таким же образом, как поступали когда-то рыцари со своими противниками: видя на собственном опыте, что централизация – сильное оружие, они хотят дать его в руки врага, без сомнения, для того, чтобы, защищаясь против него, заслужить больше славы.
В Соединенных Штатах нет почти ни одного маленького городка, где не было бы своей газеты. Легко понять, что при таком количестве борцов невозможно установить ни дисциплины, ни единства действия, поэтому и получается, что всякий развертывает собственное знамя. Это не значит, что все политические газеты Союза стояли «за» или «против» администрации, но они нападают на нее или защищают ее сотней различных способов. Газеты в Соединенных Штатах не могут произвести тех широких течений общественного мнения, которые способны поднять самые прочные плотины или перелиться через них. Это разделение сил печати влечет за собой и другие не менее замечательные результаты: поскольку учреждение газеты – дело легкое, то всякий этим может заняться. Правда, вследствие конкуренции никакое издание не может рассчитывать на большие барыши, что и служит препятствием для участия в этого рода предприятиях людей, обладающих серьезными деловыми способностями. Да если бы газеты и были источниками богатства, то ввиду их чрезвычайной многочисленности, талантливых людей не хватило бы для заведывания ими. Поэтому журналисты в Соединенных Штатах занимают вообще невысокое положение, они не имеют хорошего воспитания и склад их мыслей часто бывает вульгарным. Но во всех делах законы создаются большинством, оно устанавливает известные обычаи, с которыми потом все сообразуются; совокупность этих общих привычек называется духом учреждения; так, есть дух адвокатуры, дух судебных учреждений. Дух журналистики во Франции состоит в том, чтобы резко, но благородно и часто красноречиво, рассуждать и спорить о важных государственных интересах; если не всегда так бывает, то только потому, что нет правила без исключения. Дух журналистики в Америке выражается в грубом, без подготовки и без искусства, воздействии на страсти тех, к кому она обращается, в отбрасывании принципов, чтобы уловить живых людей, и в стремлении проникнуть в их частную жизнь и выставить их слабости и пороки.
Надо сожалеть о таком злоупотреблении мыслью; впоследствии я буду исследовать влияние, оказываемое газетами на вкусы и нравственные качества американского народа, но теперь, повторяю, я занимаюсь лишь сферой политики. Невозможно не заметить, что политические последствия подобной распущенности печати косвенным образом содействует поддержанию общественного спокойствия. Результатом ее является то, что люди, уже занимающие высокое положение во мнении своих сограждан, не решаются писать в журналах и, таким образом, лишаются самого серьезного оружия, которым могли бы воспользоваться, чтобы повернуть в свою пользу народные страсти[165]. Из этого вытекает то, что личные взгляды, выражаемые журналистами, не имеют, так сказать, никакого веса в глазах читателей. Они ищут в газете одни фактические сведения, и, только изменив или переиначив факты, журналист может сделать так, чтобы к его мнению прислушались бы.
Но и предоставленная исключительно своим средствам, печать в Америке проявляет силу. Благодаря ей движение политической жизни распространяется на все части этой обширной территории. Зоркий глаз ее постоянно выводит на свет тайные пружины политики и принуждает различных деятелей поочередно являться на суд общественного мнения. Она же группирует личные интересы вокруг известных доктрин и формулирует теории, исповедуемые партиями; посредством нее партии общаются между собой, не видя друг друга «в лицо», и вступают в соглашения, не соприкасаясь непосредственно. И когда большое число органов печати начинает работать в одном направлении, то влияние их становится почти непреодолимым, и общественное мнение, получая толчки постоянно в одну сторону, поддается, наконец, их воздействию.
Каждое отдельное периодическое издание имеет в Соединенных Штатах мало значения, но вся периодическая печать – самая сильная власть после власти самого народа (О.).
Мнения, устанавливающиеся в Соединенных Штатах при господстве свободы печати, часто бывают прочнее тех, которые образуются в других местах при господстве цензуры.
В Соединенных Штатах демократия постоянно выводит новых людей для заведывания общественными делами, поэтому в мероприятиях правительства проявляется мало последовательности и порядка. Но общие основания управления устойчивее там, чем во многих других странах, и главнейшие мнения, управляющие обществом, обладают там большей прочностью. Когда какая-нибудь идея овладевает умом американского народа, то будь она справедливая или безрассудная, нет ничего труднее, как ее уничтожить.
Подобное наблюдалось и в Англии, где в течение столетия существовала наибольшая, сравнительно со всеми европейскими странами, свобода мысли и в то же время самые непреодолимые предрассудки.
Я считаю это следствием той причины, которая, казалось бы, должна была этому противодействовать, – именно свободы печати. Народы, у которых существует эта свобода, держатся за свои мнения столько же вследствие гордости, как и по убеждению. Они дорожат ими, поскольку считают их справедливыми, но и потому, что сами их выбрали и держатся за них не только как за истину, но и как за свою собственность.
Есть на это и многие другие причины.
Один великий человек сказал, что незнание находится на двух концах знания. Может, правильнее было бы сказать, что глубокие убеждения находятся только на двух концах, а посередине между ними сомнение. В самом деле, ум человеческий можно рассматривать в трех различных состояниях, часто следующих одно за другим.
Человек твердо верит потому, что он принимает без исследования. Он сомневается, когда ему представляются возражения. Часто ему удается разрешить свои сомнения и тогда он снова начинает верить. На сей раз он уже не улавливает истину случайно, впотьмах, но видит ее лицом к лицу и идет прямо при ее свете[166].
Когда свобода печати действует на людей, находящихся в первом состоянии, то она еще долго оставляет им привычку твердо верить, не размышляя; только она ежедневно меняет предмет их необдуманных верований. Таким образом, на всем пространстве умственного горизонта человеческий ум продолжает видеть одновременно лишь одну точку, но она постоянно меняется. Это – время внезапных революций. Горе тем поколениям, которые первые вдруг допустят свободу печати!
Скоро, однако, круг новых идей оказывается почти пройденным. Приходит опыт, и человек погружается в сомнение и недоверие ко всему.
Можно рассчитывать, что большинство людей всегда остановится на одном из этих двух состояний: или оно будет верить, не зная почему, или оно не будет точно знать, чему ему следует верить.
Что касается убеждения, обдуманного и владеющего собой, которое родится от знания и возникает именно посреди тревог сомнения, то оно всегда будет достижимо лишь для усилий немногих людей.
Было замечено, что в периоды религиозной свободы люди порой меняли веру, тогда как во времена скептицизма каждый упорно держался своей. То же происходит и в политике при господстве свободы печати. Когда все общественные теории поочередно подвергались оспариванию и опровержению, то люди, примкнувшие к одной из них, держатся за нее не столько потому, что уверены в ее правоте, сколько вследствие неуверенности в том, что есть другая, лучшая.
В такие века нелегко идут на смерть за свои убеждения, но и не меняют их, так что в одно и то же время бывает меньше и мучеников, и отступников.
К этой причине надо присоединить другую, еще более важную: когда в убеждение проникает сомнение, то люди сильнее привязываются к собственным инстинктам и материальным интересам, которые гораздо яснее, доступнее и по природе своей прочнее, чем убеждения.
Трудно решить вопрос о том, кто лучше управляет, демократия или аристократия. Но понятно, что демократия стесняет одного, а аристократия угнетает другого.
Это истина, которая утверждается сама собой и о которой бесполезно спорить; вы богаты, а я беден – вот и все.
Ежедневное пользование англо-американцами правом ассоциации. Три рода политической ассоциации. Каким образом американцы применяют к ассоциациям представительную систему. Опасности, происходящие от этого для государства. Большая конвенция 1831 года по поводу тарифа. Законодательный характер этой конвенции. Почему неограниченное пользование правом ассоциации не так опасно в Соединенных Штатах, как в других местах. Почему оно должно признаваться там необходимым. Польза ассоциаций у демократических народов
Из всех стран в Америке больше всего воспользовались выгодами ассоциации и применили этот могущественный способ действия к разнообразным сферам.
Независимо от постоянных ассоциаций, созданных законом под названием общин, городов и округов, есть множество других, обязанных своим происхождением и развитием только воле отдельных лиц.
Житель Соединенных Штатов с рождения учится тому, что для борьбы со злом и затруднениями жизни следует искать опоры в самом себе; на власть общественную он смотрит недоверчиво и обращается к ней лишь тогда, когда уже не может без нее обойтись. Это становится заметным со школы, где дети даже в своих играх подчиняются правилам, установленным ими самими, и сами наказывают проступки, ими же определяемые. Тот же дух приникает во все явления общественной жизни. Происходит, например, какое-нибудь затруднение на дороге, находящейся в общем пользовании, путь оказывается испорчен и движение останавливается; соседи создают собрание для обсуждения проблемы, и из среды этого импровизированного собрания выходит исполнительная власть, которая и делает нужные исправления, прежде чем кому-нибудь придет в голову, что прежде существовала иная власть. Если дело идет об удовольствии, то создается ассоциация для того, чтобы придать празднику больше великолепия. Наконец люди соединяются вместе, стремясь защититься от «духовных» врагов, – так сообща ведется борьба с пьянством. В Соединенных Штатах ассоциации учреждаются для охраны общественной безопасности, с коммерческими и промышленными, с моральными и религиозными целями. Нет ничего такого, чего бы человеческая воля считала невозможным достигнуть посредством свободного действия соединенной силы отдельных личностей.
Далее я буду рассказывать о результатах, производимых ассоциацией в сфере гражданской жизни. В настоящее время я должен ограничиться политической сферой.
Раз право ассоциации будет признано, то граждане могут им пользоваться различными способами.
Ассоциация может состоять в том, что известное число лиц присоединяются к тем или иным учениям и дают взаимные обязательства содействовать их господству. Подобного рода право ассоциации почти совпадает со свободой печати, однако уже и такая ассоциация обладает большей силой, чем пресса. Когда какое-нибудь мнение выражается ассоциацией, то оно обязательно должно получить отчетливую и определенную форму. Оно считает своих сторонников и делает для них обязательными собственные цели. И сами они узнают друг друга, и их приверженность делу увеличивается от сознания их числа. Ассоциация соединяет в одну общую силу отдельные усилия различных умов и направляет их к одной цели, ясно ею намеченной.
Вторая степень в пользовании правом ассоциации – право собраний. Когда политической ассоциации разрешается учреждать в важнейших пунктах страны центры для своей работы, то деятельность ее усиливается и влияние расширяется. В этих центрах люди встречаются и обсуждают вместе способы выполнения своих задач; мнения там высказываются с такой горячностью, какой никогда не может достичь мысль, выраженная письменно.
Наконец пользование правом ассоциации в политических делах имеет еще последнюю степень: сторонники одного мнения могут соединяться в избирательные коллегии и избирать доверенных лиц, которые должны быть их представителями в центральном собрании. Это представительная система, примененная к одной партии.
Таким образом, в первом случае люди, исповедующие одинаковые убеждения, образуют между собой чисто духовную связь; во втором они собираются на небольшие сходки, представляющие собой лишь часть партии; в третьем они образуют как бы нацию в нации и правительство в правительстве. Их доверенные, подобно доверенным большинства, представляют в своем лице всю соединенную силу сторонников, а также, как и представители большинства, являются в виде народа, со всем вытекающим из этого нравственным могуществом. Правда, они не могут издавать законы, но имеют власть порицать существующие законы и формулировать заранее те, которые должны бы были существовать.
Я представляю народ, не вполне привыкший к пользованию свободой, или в котором существует брожение глубоких политических страстей. Рядом с большинством, вотирующим законы, я предполагаю меньшинство, которое берет на себя только изложение оснований и содержания проектируемого закона, ограничиваясь этим; и я не могу не думать, что при этом общественный порядок подвергается случайностям.
Конечно, от доказательства того, что какой-нибудь закон сам по себе лучше другого, еще далеко до того, чтобы считать доказанной необходимость замены им этого другого. Но там, где ум образованных людей видит еще большое расстояние, воображение толпы вовсе его уже не замечает. Кроме того, наступают такие времена, когда нация разделяется почти пополам между двумя партиями, из них каждая признает себя представительницей большинства. Если рядом с властью, которая управляет, устанавливается другая власть, нравственный авторитет которой почти не меньше, то можно ли предполагать, что она надолго ограничится словами и не перейдет к действиям?
Неужели ее будет постоянно удерживать то метафизическое соображение, что задача ассоциации состоит в направлении мнений, а не в принуждении их, в том, чтобы советовать издание закона, а не в том, чтобы издавать его?
Чем дольше я наблюдаю свободу печати в ее главнейших результатах, тем больше убеждаюсь, что у новых народов независимость прессы – один из важнейших элементов свободы, входящий, так сказать, в ее состав. Народ, желающий оставаться свободным, имеет право требовать, чтобы эта независимость уважалась. Но со свободой печати не следует смешивать неограниченную свободу ассоциации по политическим вопросам. Последняя в одно и то же время и менее необходима, и более опасна, чем первая. Народ может установить ей пределы, не переставая владеть собой, а иногда он именно с этой целью должен это сделать.
В Америке свобода образовать ассоциации с политическими целями почти не ограничена.
Один пример лучше, чем все, что я мог бы добавить, покажет, с какой терпимостью относятся к этой свободе.
Вспомним, как волновал умы в Америке вопрос о тарифе или свободной торговле. Действие тарифа могло благоприятно или негативно отражаться не только на мнениях, но и на очень важных материальных интересах. Север приписывал ему отчасти собственное благосостояние, Юг – почти все свои бедствия. Можно сказать, что в течение долгого времени тариф был единственным источником политических страстей, волновавших Союз.
В 1831 году, когда ситуация была самая напряженная, один малоизвестный гражданин Массачусетса вздумал предложить через газеты, всем противникам тарифа, послать депутатов в Филадельфию для совместного обсуждения мер к возвращению торговле ее свободы. Это предложение силой типографий было за несколько дней распространено от Мэна до Нового Орлеана. Противники тарифа ухватились за него. Они собрались со всех сторон и выбрали депутатов. Большая часть из них были люди известные, а некоторые сделались знаменитыми. Южная Каролина, которая позднее восстала по этому же поводу, послала со своей стороны шестьдесят три представителя. 1 октября 1831 года собрание, принявшее по американскому обычаю название конвента, открылось в Филадельфии; на нем присутствовало более двухсот членов. Прения были публичны и с первого же дня приняли характер совершенно законодательный; обсуждались вопросы о пространстве власти конгресса; о принципах свободной торговли и о различных статьях тарифа. Через десять дней собрание разошлось, составив послание американскому народу. В нем было заявлено: 1) конгресс не имел права устанавливать тарифную пошлину, и существующий тариф противоречит конституции; 2) не в интересах никакого народа, а особенно американского, чтобы торговля не была свободна.
Нельзя не признать, что безграничная свобода ассоциаций с политическими целями не произвела до сих пор в Соединенных Штатах тех пагубных результатов, которых, пожалуй, можно бы было ожидать от нее в других местах. Право ассоциаций перенесено в них из Англии и всегда существовало в Америке. Пользование этим правом перешло теперь в обычаи и в нравы.
В наше время свобода ассоциации сделалась необходимой гарантией против тирании большинства. В Соединенных Штатах, когда какая-нибудь партия становится господствующей, то общественная сила переходит в ее руки; ее приятели занимают тогда все должности и располагают всеми организованными силами. И поскольку самые выдающиеся люди из другой партии не могут перейти за черту, отделяющую их от власти, то необходимо, чтобы они могли занять место вне этой черты; нужно, чтобы меньшинство противопоставило всю свою моральную силу угнетающему его материальному могуществу большинства. Таким образом, свобода ассоциации есть опасность, противопоставляемая другой более угрожающей опасности.
Всемогущество большинства кажется мне до такой степени опасным для американских республик, что рискованное средство, употребляемое для его ограничения, я все-таки считаю добром.
Здесь я выскажу мысль, которая должна напомнить то, что было мной написано в другом месте по поводу общинных прав; нет стран, в которых бы ассоциации были более необходимы для борьбы с деспотизмом партий или произволом правителя, как в странах с демократическим строем. В аристократических нациях вторичные сословные единицы представляют естественные ассоциации, они удерживают злоупотребление властью. В тех же странах, где таких ассоциаций не существует, если отдельные частные лица не могут искусственно и на время создать чего-нибудь подобного им, то я не вижу больше преград ни для какой тирании, и великий народ может быть безнаказанно угнетаем горсткой крамольников или одним человеком.
Образование большого политического конвента (бывают конвенты всякого рода), которое часто может сделаться необходимым, есть всегда, даже в Америке, серьезное событие, на него друзья страны смотрят не иначе, как с боязнью.
Это ясно выразилось в конвенте 1881 года, в котором усилия всех выдающихся людей, принимавших участие в собрании, направлены были на то, чтобы придать умеренность его речам и ограничить их пределами данного вопроса.
Есть вероятность, что конвент 1831 года имел действительно большое влияние на дух недовольных и подготовил их к происшедшему в 1832 году открытому восстанию против торговых законов Союза.
Нельзя скрывать, что беспредельная свобода ассоциаций политического характера есть из всех видов свободы последняя, которую народ способен перенести. Если она его не повергает в анархию, то ежеминутно заставляет, так сказать, соприкасаться с ней. Но эта свобода столь опасная, обеспечивает, однако, в одном отношении; в странах, где ассоциации свободны, тайные общества бывают неизвестны. В Америке есть партийные люди, но нет заговорщиков.
Наиболее естественное право человека – свобода соединять свои усилия с усилиями других людей и действовать сообща. Поэтому право ассоциации мне кажется по природе своей почти столь же неотъемлемым, как и право личной свободы. Законодатель не может стремиться к его уничтожению, не разрушая общества. Однако если есть народы, для которых свобода вступать в союзы только полезна и ведет к большему благополучию, то существуют и такие, которые своими излишествами портят ее хорошие качества и превращают жизненное начало в причину разрушения. Поэтому я полагаю, что сравнение различных путей, по каким направляются ассоциации в странах, где свобода понимается правильно, и в тех, где она превращается в распущенность, было бы одинаково полезно как для правительств, так и для партий.
Большинство европейцев еще видят в ассоциации боевое оружие, спешно заготовляемое для немедленного употребления его на поле битвы.
Правда, ассоциации создаются для того, чтобы общаться, но все умы бывают заняты мыслью, как в близком будущем придется действовать. Ассоциация – армия, разговаривают в ней, чтобы сосчитать силы и воодушевиться, а потом идут на врага. В глазах людей, составляющих ее, легальные способы действия могут считаться одним из средств, но никогда не единственным средством успеха.
По-иному понимается право ассоциации в Соединенных Штатах. В Америке граждане, находящиеся в меньшинстве, соединяются прежде всего для того, чтобы определить свое количество и таким образом ослабить моральное преобладание большинства; другая задача членов ассоциации состоит в изучении и поиске аргументов наиболее способных произвести впечатление на большинство, так как они всегда имеют надежду привлечь его на свою сторону, чтобы позднее от его имени распоряжаться властью.
Поэтому политические ассоциации в Соединенных Штатах имеют мирный характер по своей цели и действуют легальными средствами, и когда они заявляют о своем желании одержать победу только посредством закона, то вообще они говорят правду.
Различие, замечаемое в этом отношении между американцами и нами, зависит от многих причин.
В Европе существуют партии настолько отличные от большинства, что они никогда не могут рассчитывать на его поддержку, а между тем эти самые партии считают себя уже достаточно сильными, чтобы бороться с большинством. Образуя ассоциацию, подобная партия намерена сражаться, а не убеждать. В Америке люди, стоящие по своим убеждениям слишком далеко от большинства, не могут ничего сделать против его власти; все же другие надеются приобрести эту власть.
Пользование правом ассоциации становится таким образом опасным постольку, поскольку большие партии не имеют возможности сделаться большинством. В такой стране, как Соединенные Штаты, где мнения отличаются друг от друга лишь оттенками, право ассоциации может оставаться, так сказать, безграничным.
Что заставляет нас видеть в свободе ассоциации только право воевать с правительством, – это наша неопытность в деле свободы. Первая мысль, какая приходит в голову партии, как и отдельному человеку, когда они получают силу, это мысль о насилии; идея действовать убеждением приходит уже позже, она родится из опыта.
Англичане, которые так глубоко разделены между собой, редко злоупотребляют правом ассоциации, потому что они пользовались им в течение длительного времени.
Мы же так страстно любим войну, что нет такого безумного предприятия, – даже если бы оно вело к потрясению всего государства, за которое не было бы почетно умереть с оружием в руках.
Но из всех причин, способствующих в Соединенных Штатах укрощению насильственного характера политических ассоциаций, самая могущественная – это всеобщая подача голосов. В странах, где она установлена, большинство никогда не бывает сомнительным, потому что никакая партия не может разумно взять на себя представительство тех, кто не подавал голоса. Поэтому все знают, и сами ассоциации тоже, что они не представляют собой большинства. Это вытекает из факта их существования, ведь если бы они представляли большинство, то сами изменили бы закон вместо того, чтобы просить о его изменении.
Моральная сила правительства, с каким они ведут борьбу, вследствие этого укрепляется, а их собственная – ослабляется.
В Европе почти нет таких ассоциаций, которые бы не заявляли или не верили тому, что они представляют собой волю большинства. Это предположение или уверенность необыкновенно увеличивают их силу и помогают придавать их действиям вид законности, ведь что же может быть извинительнее насилия, цель которого достичь торжества угнетаемого права.
Таким образом, при бесконечной сложности человеческих законов, случается порой, что чрезвычайная свобода исправляет дурные стороны свободы и что крайняя демократия предупреждает опасности, происходящие от демократии.
В Европе ассоциации смотрят на себя как законодательный и исполнительный совет народа, который сам не может высказываться; исходя из этой идеи, они действуют и распоряжаются. В Америке, где они в глазах всего общества представляют собой только меньшинство нации, они разговаривают и ходатайствуют.
Средства, употребляемые ассоциациями в Европе, соответствуют предполагаемым ими целям.
Поскольку главная задача этих ассоциаций состоит в том, чтобы действовать, а не говорить, сражаться, а не убеждать, то они приходят к созданию для себя организации, в которой нет ничего гражданского, и к введению в свою среду военных признаков и правил. Поэтому они сколь возможно более сосредоточивают управление собственными силами и передают власть от всех в руки небольшого числа.
Члены этих ассоциаций имеют пароль, как солдаты на военном положении, они исповедуют догмат пассивного повиновения, или, лучше сказать, соединяясь, они сразу приносят в жертву и всю свою способность суждения, и всю свою свободу воли. Поэтому в среде этих ассоциаций доминирует часто тирания более нестерпимая, чем та, какая проявляется в обществе от имени правительства, против которого ведется борьба.
Это обстоятельство уменьшает моральную силу ассоциаций. Они теряют таким образом характер, связанный с борьбой притесняемых против притеснителей, потому что тот, кто в известных случаях соглашается рабски повиноваться себе подобным, кто отдает им собственную волю и подчиняет им даже свою мысль, не может заявлять о своем желании быть свободным.
Американцы также установили управление в среде ассоциаций, но это, если можно так выразиться, – гражданское управление. В нем есть доля личной независимости; как и в обществе, все люди идут там одновременно к одной цели, но всякий не обязан идти к ней точно теми же путями. Люди не приносят в жертву свой разум и волю, но применяют их к достижению успеха в их общем предприятии.
Похоже, я вступил на зыбкую почву. Каждое слово в этой главе должно в каком-нибудь отношении неприятно задевать разумные партии, разделяющие мое отечество. Тем не менее я выскажу свои соображения.
В Европе нам трудно судить о настоящем характере и постоянных стремлениях демократии, потому что там идет борьба между двумя противоположными принципами, и неизвестно, что следует отнести к самим принципам, а что к страстям, возбужденным борьбой.
Не так дело обстоит в Америке. Там народ господствует беспрепятственно, у него нет ни опасностей, которых бы он боялся, ни обид, за какие он хотел бы мстить.
Поэтому в Америке демократия предоставлена собственным склонностям. Ее образ действий естественен и все ее движения свободны. Там о ней и следует судить. И для кого же будет интересно и полезно это изучение, если не для нас, ведь мы ежедневно уносимся движущимся потоком и с закрытыми глазами идем, может, к деспотизму, может, к республике, но, во всяком случае, к демократическому устройству общества.
Раньше я говорил, что все штаты Союза установили всеобщую подачу голосов. Это учреждение встречается у народов, стоящих на разных ступенях общественной лестницы. Мне приходилось наблюдать его действие в различных местах и в таких человеческих расах, которые по своему языку, религии и нравам почти чужды друг другу, – в Луизиане и в Новой Англии, в Джорджии и в Канаде. И я заметил, что всеобщее голосование далеко не производит в Америке всего того добра и того зла, какого от него ожидают в Европе, и что вообще результаты его не те, какие предполагают.
В Соединенных Штатах известные люди редко приглашаются к заведыванию общественными делами. Причины такого явления. Зависть французских низших классов относительно высших – чувство не французское, а демократическое. Почему в Америке выдающиеся люди часто сами уклоняются от политической карьеры
В Европе многие думают, не говоря, или говорят, не думая, что одно из важных преимуществ всеобщего голосования состоит в том, что к управлению делами призываются люди достойные общественного доверия. Народ, говорят, не может управлять сам, но он всегда искренно желает добра государству, и его инстинкт указывает ему на людей, наделенных тем же желанием, которые способны держать власть в своих руках.
Что касается меня, то виденное мною в Америке не дает мне права думать, чтобы это было так. Когда я приехал в Соединенные Штаты, то был удивлен, узнав, до какой степени достойные люди были обыкновенны между управляемыми и как их мало было между управляющими. В наше время в Соединенных Штатах известные люди редко приглашаются на общественные должности, и нельзя не признать, что подобное положение установилось по мере того, как демократия переходила за все свои прежние пределы. Очевидно, что раса американских государственных людей сильно уменьшилась за последнее столетие.
Можно указать на многие причины данного явления.
Что бы мы ни делали, но невозможно поднять просвещение народа выше известного уровня. Как бы ни облегчали доступ к человеческим знаниям, как бы ни улучшали методы преподавания и ни удешевляли науку, все же нельзя сделать так, чтобы люди учились и развивали свои умственные способности, не тратя на это времени.
Следовательно, большая или меньшая возможность для народа жить, не трудясь, составляет необходимый предел его умственного прогресса. Этот предел в одних странах находится дальше, в других ближе, но чтобы его совсем не было, следовало бы, чтобы народ не вынужден был заботиться о материальных жизненных нуждах, то есть чтобы он не был уже больше народом. Поэтому так же сложно представить общество, в котором бы все люди были хорошо образованны, как и государство, где все граждане были бы богаты. Эти две проблемы находятся во временном соотношении. Я соглашусь, что масса граждан совершенно искренне желает добра своему отечеству. Я даже скажу, что низшие классы общества вообще меньше, как мне кажется, примешивают к этому желанию соображений, касающихся личного интереса, чем высшие классы; но чего им всегда более или менее недостает, это умения судить о средствах при искреннем желании цели. Какое долгое изучение, сколько различных сведений необходимы для того, чтобы получить правильное понятие о характере одного человека. Гении заблуждаются на сей счет, а толпе это удается! Народ никогда не находит времени и средств, чтобы заняться этим трудом. Ему всегда приходится судить спешно и обращать внимание лишь на самые выдающиеся предметы. Всякие шарлатаны так хорошо знают секрет, как понравиться народу, тогда как это чаще всего не удается его лучшим друзьям.
Впрочем, порой демократии недостает не способностей, а желания и вкуса для того, чтобы выбирать достойных людей.
Не надо скрывать, что демократические учреждения в высокой степени развивают чувство зависти в человеческом сердце. И это не столько оттого, что они дают каждому средства сравняться с другими, а потому, что средства эти постоянно иссякают в руках тех, кто ими пользуется. Демократические учреждения возбуждают страсть к равенству и потворствуют ей, никогда не будучи в состоянии удовлетворить ее вполне. Это равенство ежедневно ускользает из рук народа в тот момент, когда он надеется его уловить, и удаляется, как говорит Паскаль, в вечном бегстве; народ с горячностью старается найти это благо, тем более драгоценное, что оно весьма близко, чтобы быть известным, и достаточно далеко, чтобы не быть испытанным. Вероятность успеха волнует его, неверность удачи раздражает; он мечется, утомляется, ожесточается. Все, что в чем-нибудь оказывается выше его, кажется ему тогда препятствием для его желаний, и нет такого самого законного превосходства, которое бы не резало ему глаз.
Многие воображают, будто только во Франции можно найти тот тайный инстинкт, который заставляет у нас низшие классы оттеснять, насколько они это могут, высшие классы от управления общественными делами: это ошибочное мнение. Инстинкт, о каком я говорю, – не французский, он демократический; политические обстоятельства могли ему придать особенно желчный характер, но не они произвели его.
В Соединенных Штатах народ не испытывает ненависти к высшим классам общества, но не чувствует к ним и особой доброжелательности и старательно удерживает их в стране от власти; он не боится больших талантов, но чувствует к ним мало склонности. Вообще замечено, что все, что возвышается без его поддержки, с трудом получает его благосклонность.
В то время как естественные инстинкты демократии направляют народ к устранению от власти выдающихся людей, не менее сильный инстинкт заставляет последних устраняться от политической карьеры, где им так трудно оставаться вполне самими собой и действовать, не унижаясь. Эта самая мысль наивно была высказана канцлером Кентом. Знаменитый писатель, о ком я говорю, высказав похвалу той части конституции, которая предоставляет исполнительной власти назначение судей, добавляет: «В самом деле, вероятно, люди, наиболее способные к занятию этих должностей, были бы слишком скромны в своих манерах и строги в принципах, чтобы когда-нибудь иметь большинство голосов на выборах, основанных на всеобщей подаче голосов» (Kent’s commentaries, т. I, стр. 272). Вот что печаталось без возражений в Америке в 1830 году.
Я считаю доказанным, что те, кто видит во всеобщем голосовании как бы гарантию достоинства выборов, обманываются. Всеобщая подача голосов имеет другие положительные стороны, но не в этом состоит ее преимущество.
Противоположные результаты, производимые большими опасностями как на отдельных людей, и так и на целые народы. Почему в Америке пятьдесят лет назад оказалась так много замечательных людей во главе управления. Влияние, оказываемое на народные выборы просвещением и нравами. Пример Новой Англии. Юго-западные штаты. Как законы влияют на народные выборы. Двухстепенные выборы. Их влияние на состав сената
Когда большая опасность грозит государству, то часто случается, что народ удачно выбирает граждан, наиболее способных его спасти.
Наконец, когда попадаешь в новые юго-западные штаты, где состав общества, только что сложившийся, представляет собой лишь скопление авантюристов и спекулянтов, то удивляешься, видя, в какие руки попадает общественная власть, и невольно задаешь себе вопрос, что за сила, независимая и от законов, и от людей, дает возможность там государству возрастать, а обществу благоденствовать.
Существуют законы, по природе своей имеющие демократический характер, но посредством которых удается отчасти исправить эти опасные стремления демократии.
Когда вы входите в зал собрания представителей в Вашингтоне, то вас поражает его вульгарный вид. Глаз часто напрасно ищет в его среде какого-нибудь знаменитого человека. Почти все его члены – люди малоизвестные, имена их ничего не говорят воображению и мысли. Это по большей части деревенские адвокаты, торговцы или даже люди, принадлежащие к самым низшим классам.
В стране, где образование распространено почти всюду, утверждают, что представители народа не всегда умеют грамотно писать.
Поблизости находится зал сената, тесное помещение, вмещающее в себя большую часть американских знаменитостей. Изредка только встречаешь там человека, который бы не вызывал воспоминания о недавней славе. Это все красноречивые адвокаты, выдающиеся генералы, опытные судьи или известные государственные люди. Все речи, которые звучат в этом собрании, сделали бы честь важнейшим парламентским прениям в Европе.
Отчего возникает этот странный контраст? Отчего избраннейшие люди нации скорее встречаются в этом зале, чем в другом? Почему первое собрание соединяет в себе так много вульгарных элементов, тогда как второе имеет монополию талантов и образованности? То и другое, однако, исходит от народа, то и другое – произведения общего избирательного права, и ни один голос в Америке до сих пор не заявлял о том, чтобы сенат был врагом народных интересов. Откуда же появляется такая огромная разница? Я вижу только один факт, каким она объясняется: выборы, результатом которых становится палата представителей, – прямые, а выборы в сенат имеют две степени. Все граждане избирают законодательные собрания каждого штата, которые на основании союзной конституции превращаются, в свою очередь, в избирательные собрания, выбирая из своей среды членов сената. Таким образом, сенаторы представляют собой тоже результат, хотя и непрямой, всеобщей подачи голосов, потому что законодательное собрание, назначающее сенаторов, не учреждение аристократическое или привилегированное, получающее свое избирательное право от себя самого; оно по существу зависит от совокупности граждан и обычно избирается ими каждый год, так что они всегда могут влиять на выборы, составляя законодательное собрание из новых членов. Но достаточно бывает народной воле пройти через это избранное собрание, чтобы она, так сказать, вышла бы из него в более прекрасном и благородном образе. Выбранные таким образом люди всегда, следовательно, точно представляют собой правящее большинство нации, но они представляют только возвышенные мысли, распространенные в ней, лишь великодушные инстинкты, ее одушевляющие, а не мелкие страсти, часто волнующие ее, или пороки, ее бесчестящие.
Легко предвидеть в будущем такой момент, когда американские республики вынуждены будут умножить существующие в их избирательной системе две степени, под страхом погибнуть в противном случае на подводных камнях демократии.
Я вижу в двухстепенном избрании единственный способ предоставить всем классам народа возможность пользоваться политической свободой. Мне кажется, что и те, кто надеется сделать из этого способа исключительное оружие одной партии, и те, кто боится этого, одинаково ошибаются.
Редкость выборов ведет государство к большим кризисам. Слишком частые выборы поддерживают в нем лихорадочное беспокойство. Американцы предпочли второе из этих двух зол. Изменчивость законов. Мнение на этот счет Гамильтона, Мэдиссона и Джефферсона
Когда выборы происходят только через большие промежутки времени, то при каждых из них государство рискует получить проблемы.
Партии тогда делают чрезвычайные усилия, чтобы воспользоваться случаем, который дается им так редко, и поскольку для кандидатов, не имевших успеха, неудача является почти непоправимой, то можно всего опасаться от их честолюбия, доведенного до отчаяния. Напротив, если легальная борьба должна скоро возобновиться, то побежденные терпеливо ожидают.
Когда выборы быстро следуют одни за другими, то частое их повторение поддерживает в обществе лихорадочное движение и приводит общественные дела в состояние непрерывной изменчивости.
Таким образом, с одной стороны, у государства появляется беспокойство, с другой – вероятность революции; первая система ухудшает качество правительства, вторая угрожает его существованию.
Американцы предпочли подвергнуться лучше первому злу, чем второму. В этом они руководствовались больше инстинктом, чем рассуждением, поскольку демократия склонна к разнообразию. Результатом этого становится необыкновенная изменчивость законодательства.
Многие американцы считают неустойчивость их законов как бы необходимым следствием системы, общие результаты которой полезны. Но в Соединенных Штатах нет, я думаю, никого, кто бы отрицал существование этой неустойчивости или не признавал бы ее большим злом.