Как ни велика была неприязнь доктора Барнарда к нашему семейству, он не питал подобных предубеждений к младшему поколению и к милой крошке Агнесе, а напротив, очень любил нас обоих. Почитая себя человеком, лишенным всяких предрассудков, он выказывал большое великодушие даже к приверженцам римско-католической церкви. Он послал свою жену с визитом к миссис Уэстон, и обе семьи, прежде почти не знавшие друг друга, теперь свели знакомство. Маленькая Агнеса постоянно жила у этих Уэстонов, с которыми сблизился также и шевалье де ла Мотт. Впрочем, мы убедились, что он уже был с ними знаком, когда послал меня разносить знаменитое известие насчет "макрели", которое собрало по меньшей мере десяток жителей нашего города. Помнится, у м-иссис Уэстон всегда был ужасно перепуганный вид, словно у нее перед глазами вечно торчало какое-то привидение. Однако все эти страхи не мешали ей ласково обходиться с маленькой Агнесой.
Младший из братьев Уэстон (тот, который обругал меня в день похорон) был красноглазый прыщеватый головорез; он вечно где-то шатался и, осмелюсь доложить, пользовался весьма сомнительною репутацией в округе. Говорили, будто Уэстоны владеют порядочным состоянием. Жили они довольно богато, держали карету для хозяйки и отличных лошадей для верховой езды. Они почти ни с кем не знались, быть может, потому, что принадлежали к числу приверженцев римско-католической церкви, весьма немногочисленных в нашем графстве, если не считать проживавших в Эренделе и Слиндоне лордов и леди, которые, однако, были слишком знатными господами, чтобы водить компанию с безвестными сельскими сквайрами, промышлявшими охотой на лисиц и барышничеством. Мосье де ла Мотт, который, как я уже говорил, был джентльменом хоть куда, сошелся с этими господами на короткую ногу, но ведь они вместе обделывали дела, суть коих я начал понимать лишь много позже, когда мне исполнилось уже лет десять или двенадцать и я ходил в Приорат навещать мою маленькую Агнесу. Она быстро превращалась в настоящую леди. У нее были учителя танцев, учителя музыки и учителя языков (те самые иноземные господа с тонзурами, которые вечно околачивались в Приорате), и она так выросла, что матушка стала поговаривать, не пора ли уже пудрить ей волосы. О, боже! Другая рука выбелила их ныне, но мне одинаково милы и вороново крыло, и серебро!
Я продолжал учиться в школе Поукока и жить на полном пансионе у мистера Раджа и его пьянчужки-дочери и постиг почти всю премудрость, которую там можно было приобрести. Я мечтал стать моряком, но доктор Барнард всячески противился этому моему желанию, если только я не соглашусь совсем уехать из Рая и Уинчелси и поступить на корабль королевского флота, может быть, даже под команду моего друга сэра Питера Дени, который неизменно был ко мне отечески добр.
Каждую субботу вечером я весело и беззаботно, как и подобает школяру, шагал домой из города Рая. После смерти госпожи де Саверн шевалье де ла Мотт снял квартиру у нас на втором этаже. Будучи по природе человеком деятельным, он находил себе множество занятий. На целые недели и даже месяцы он пропадал из дому. Он совершал верховые поездки в глубь страны, часто ездил в Лондон и время от времени на одной из наших рыбачьих шхун отправлялся за границу. Как я уже говорил, он хорошо выучился нашему языку и обучал меня своему. Матушка говорила по-немецки лучше, чем по-французски, и моим учебником немецкого языка служила Библия доктора Лютера — тот самый фолиант, куда несчастный граф де Саверн вписал молитву для своей дочери, которую ему суждено было видеть в этом мире всего только два раза.
У нас в доме всегда была приготовлена комнатка для Агнесы, с нею обходились как с маленькой леди, приставили к ней особую служанку и всячески ее баловали, однако большей частью она жила в Приорате у миссис Уэстон, которая искренне привязалась к девочке даже прежде, чем потеряла свою родную дочь. Я уже упоминал, что для Агнесы нашли хороших учителей. По-английски она, разумеется, говорила, как англичанка, а французскому языку и музыке ее обучали святые отцы, постоянно проживавшие в доме. Мосье де ла Мотт никогда не скупился на ее расходы. Из своих путешествий он привозил ей игрушки, сласти и всевозможные безделки, достойные маленькой герцогини. Она помыкала всеми от мала до велика в Приорате, в Permquery [72], как можно назвать дом моей матушки, и даже в доме доктора и миссис Барнард, которые готовы были служить ей, как и все мы, грешные.
И здесь самое время сказать, что матушка, рассердившись на наших французских протестантов, которые продолжали преследовать ее за то, что она приютила папистов, да еще утверждали, будто покойная графиня и шевалье были в незаконной связи, велела мне перейти в лоно англиканской церкви. По словам матушки, наш пастор мосье Борель много раз поносил ее в своих проповедях. Я не понимал его иносказаний, так как был еще наивным ребенком и, боюсь, в те дни не слишком интересовался проповедями. Во всяком случае, дедушкиными он, бывало, угощал нас ими полчаса утром и полчаса вечером. При этом я невольно вспоминал, как в день похорон дедушка выскочил из котла и умолял нас спасти ему жизнь, и проповеди его входили у меня в одно ухо и выходили в другое.
Однажды я услышал, как он плетет небылицы насчет какой-то помады, которую один клиент хотел купить и которую, как мне было известно, матушка самолично изготовляла из свиного сала и бергамота. С тех пор я совсем перестал уважать старика. Он утверждал, будто помаду только что прислали ему из Франции — ни больше ни меньше как от придворного парикмахера самого дофина, и сосед наш, разумеется, купил бы ее, если б я не сказал: "Дедушка, ты, наверное, говоришь про какую-то другую помаду! Я же сам видел, как эту мама делала своими собственными руками". Тут дедушка заплакал самыми настоящими слезами. Он кричал, что я вгоню его в гроб. Он умолял, чтоб кто-нибудь схватил меня и тут же повесил. "Почему здесь нет медведя, чтоб он откусил голову этому маленькому чудовищу и проглотил этого малолетнего преступника?" — вопрошал он. Он с такой яростью твердил о моей испорченности и низости, что я, по правде говоря, и сам порой начинал думать, будто я и в самом деле чудовище.
Однажды мимо столба, на котором красовалась вывеска нашей цирюльни, проходил доктор Барнард. Дверь была открыта, и дедушка как раз читал проповедь по поводу моих грехов, а в промежутках между своими разглагольствованиями хлестал меня по спине ремнем. Не успела худощавая фигура доктора появиться в дверях, как ремень тотчас опустился, а дедушка стал улыбаться и кланяться, высказывая надежду, что их преподобие изволят пребывать в добром здравии. Душа моя переполнилась. Я слушал проповеди каждое утро и каждый вечер, и всю неделю подряд меня ежедневно пороли, и бог мне судья — я возненавидел этого старика и ненавижу его по сей день.
— Сэр, — проговорил я, заливаясь слезами, — сэр, могу ли я уважать мать и деда, если мой дед так бессовестно лжет? — Я топал ногами, дрожа от стыда и негодования, а потом рассказал, как было дело.
Опровергнуть мои слова было невозможно. Дедушка смотрел на меня так, словно готов был меня убить, и я закончил свой рассказ, всхлипывая у ног доктора.
— Послушайте, мосье Дюваль, — весьма строго сказал доктор Барнард, — я знаю о вас и о ваших проделках гораздо больше, чем вы думаете. Советую вам не обижать мальчика и бросить дела, которые вас до добра не доведут. Это так же верно, как то, что ваше имя Дюваль. Я знаю, куда летают ваши голуби и откуда они прилетают. И в один прекрасный день, когда вы попадете ко мне, в камеру мирового судьи, жалости у меня к вам будет не больше, чем у вас к этому мальчику. Я знаю, что вы… — Тут доктор шепнул дедушке что-то на ухо и зашагал прочь.
Вы догадываетесь, как доктор назвал дедушку? Если б он назвал его лицемером, то ma foi [73] он бы не ошибся. Но, по правде говоря, он назвал его контрабандистом, и, смею вас уверить, это звание подходило не одной сотне жителей нашего побережья. В Хайте, Фолкстоне, Дувре, Диле, Сандуиче обретались десятки этих господ. Вдоль нсего пути в Лондон у них были склады, друзья и корреспонденты. В глубине страны и по берегам Темзы между ними и таможенными чиновниками то и дело завязывались стычки. Наши друзья "макрель", явившиеся на зов мосъе де ла Мотта, разумеется, тоже принадлежали к этой братии. Помню, как однажды, когда шевалье возвратился из очередной экспедиции и я бросился к нему на шею, потому что он одно время был ко мне очень добр, он со страшными проклятьями отпрянул назад. Он был ранен в руку. В Диле произошло форменное сражение между драгунами и таможенниками с одной стороны и контрабандистами и их друзьями — с другой. Кавалерия атаковала кавалерию, и мосье де ла Мотт (среди контрабандистов, как он мне потом рассказывал, он звался мосье Поль) сражался на стороне "макрели".
Таковы были и господа из Приората, тоже принадлежавшие к "макрели". Впрочем, я могу назвать именитых купцов и банкиров из Кентербери, Дувра и Рочестера, которые занимались тем же ремеслом. Дед мой, видите ли, выл с волками, но при этом имел обыкновение прикрывать свою волчью шкуру вполне благопристойной овчиной. Ах, стану ли я, подобно фарисею, благодарить всевышнего за то, что я не таков? Надеюсь, нет ничего предосудительного в чувстве благодарности, что мне дано было устоять перед искушением, что еще в нежном возрасте меня не превратили в мошенника и что, сделавшись взрослым, я не угодил на виселицу. А ведь такая судьба постигла многих драгоценных друзей моей юности, о чем я в свое время вам расскажу.
Из-за привычки выкладывать все, что было у меня на уме, я в детстве вечно попадал в переплет, по с благодарностью думаю, что это спасло меня от худших неприятностей. Ну, что вы станете делать с маленьким болтунишкой, который, услыхав, как дед его пытается всучить клиенту банку помады под видом настоящей "Pommade de Cythere" [74] непременно должен выпалить: "Нет, дедушка, мама приготовила ее из костного мозга и бергамота!" Если случалось что-нибудь, о чем мне следовало молчать, я непременно тут же все выбалтывал. Доктор Барнард и мой покровитель капитан Дени (он был закадычным другом Доктора) подшучивали, бывало, над этим моим свойством и могли по десять минут кряду хохотать, слушая мои россказни. Сдается мне, что доктор однажды серьезно поговорил об этом с матушкой, потому что она сказала: "Он прав, мальчик больше не поедет. Попробуем сделать так, чтобы в нашей семье был хоть один честный человек".
Куда больше не поедет? Сейчас я вам все расскажу (и уверяю вас, Monsieur mon fils [75], что я стыжусь этого гораздо больше, чем вывески цирюльника). Когда я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, мы с другими мальчиками вечно околачивались на берегу моря и с ранних лет научились управляться с лодками. Радж из-за ревматизма и лени сам в море не выходил, но его приказчик частенько исчезал на всю ночь и не раз брал меня с собой на подмогу.
Голуби, о которых я уже упоминал, прилетали из Булони. Они приносили нам весть, что наш булонский корреспондент уже выехал, и чтоб мы были начеку. Французское судно направлялось к условленному месту, а мы выходили в море и ожидали его прихода, а потом принимали груз — великое множество бочонков. Помнится, однажды это судно отогнал таможенный катер. В другой раз этот же катер обстрелял нас. Я не понимал, что за шарики шлепают по воде у нашего борта, но помню, как приказчик Раджа (он ухаживал за мисс Радж и потом на ней женился) в диком страхе завопил: "Сжалься, о господи!" — а шевалье крикнул: "Молчи, miserable! [76] Тебе не суждено утонуть или умереть от пули". Шевалье колебался, брать ли меня в эту экспедицию. Дело в том, что он занимался сбытом контрабанды, и доктор Барнард недаром шепнул дедушке на ухо слово "контрабандист". Если бы с нами стряслась беда в каком-нибудь месте, которое мы знали и могли потом определить при помощи крюйс-пеленга, мы утопили бы эти бочонки, а при более благоприятных обстоятельствах вернулись бы туда, нашли их и подняли со дна кошкой и линем.
Когда нас обстреляли, я, право же, вел себя куда достойнее, чем этот уродец Бевил, который лежал на дне шхуны и орал: "Сжалься над нами, боже!" но шевалье, опасаясь моего длинного языка, не поощрял моей деятельности на поприще контрабанды. Я выезжал на рыбную ловлю всего раз пять, не больше, а после обстрела ла Мотт предпочитал оставлять меня дома. Матушка тоже не хотела, чтобы я стал моряком (то есть контрабандистом). По ее словам, она мечтала сделать из меня джентльмена, и я глубоко признателен ей за то, что она уберегла меня от беды. Если б мне позволили пастись в одном стаде с этими паршивыми овцами, доктор Барнард не был бы ко мне так добр, а ведь этот достойный человек очень меня любил. Когда я приходил домой из школы, он, бывало, приглашал меня к себе, слушал мои уроки и с радостью говорил, что я живой и смышленый мальчуган.
Доктор собирал аренду для своего Оксфордского колледжа, который имел порядочные владения в наших краях, и два раза в год отвозил эти деньги в Лондон. Во времена моего детства такие путешествия были далеко не безопасны, и если вы возьмете с полки любой номер "Джентльмена мэгэзин", то в ежемесячной хронике непременно найдете две-три заметки о грабежах на большой дороге. Мы, школьники, готовы были вечно болтать о разбойниках и их похождениях. Чтобы не опоздать на утренние уроки, я часто поздно вечером ходил пешком из дома в город Рай, и поэтому мне пришлось купить маленький медный пистолет, который я хранил в укромном месте, чтобы матушка, Радж или учитель его не отобрали, и тайком упражнялся в стрельбе. Однажды, рассуждая со своим школьным товарищем о том, что будет, если на нас нападет неприятель, я вдруг нечаянно выстрелил из своего пистолета и оторвал ему кусок куртки. С таким же успехом — да хранит нас господь! — я мог прострелить ему живот, и этот случай заставил меня осторожнее обращаться со своею артиллерией. С тех пор я стал стрелять не пулями, а мелкой дробью и при каждом удобном случае упражнялся и пальбе по воробьям.
В Михайлов день 1776 года (будьте уверены, что я твердо запомнил, в каком году это было) мой добрый друг доктор Барнард, собравшись отвозить в Лондон аренду, предложил мне поехать с ним повидаться со вторым моим покровителем, сэром Питером Дени, с которым он был в большой дружбе. Обоим этим дорогим друзьям я обязан большою удачей, ожидавшей меня в жизни. И в самом деле, стоит мне подумать, кем я мог стать и каких опасностей мне удалось избежать, сердце мое переполняется благодарностью за великие милости, которые выпали мне на долю. Итак, в достопамятный и полный событий Михайлов день 1776 года доктор Барнард сказал мне:
— Дени, дитя мое, если твоя матушка позволит, я хочу взять тебя с собой в Лондон к твоему крестному отцу сэру; Питеру Дени. Я везу туда аренду, со мной едет сосед Уэстон, и не пройдет и недели, как ты увидишь Тауэр и музей восковых фигур миссис Сэлмонс.
Нетрудно себе представить, что, услыхав такое предложение, юный Дени Дюваль просто запрыгал от радости. Разумеется, я всю жизнь слышал рассказы про Лондон, не раз беседовал с людьми, которые там побывали, но самому поехать в дом адмирала сэра Питера Дени, своими глазами увидеть представление в театре, собор Святого Павла и паноптикум миссис Сэлмонс такое блаженство мне и во сне не снилось. В предвкушении всех этих удовольствий я лишился сна. У меня было немного денег, и я обещал Агнесе купить столько же игрушек, сколько всегда привозил ей шевалье. Матушка сказала, что в дороге я должен быть одет, как джентльмен, и обрядила меня в красный жилет с серебряными пуговицами, рубашку с кружевным жабо и шляпу с перьями. С каким лихорадочным нетерпением считал я часы в ночь накануне отъезда! Я поднялся задолго до рассвета и уложил свой саквояж. Я достал свой медный пистолет, зарядил его дробью, спрятал в карман и дал себе зарок, что, если нам повстречается разбойник, я выпущу ему в физиономию весь заряд свинца.
Карета доктора Барнарда стояла в его конюшне неподалеку от нашего дома. В конюшне горели фонари, и докторский слуга Браун чистил карету, когда в предрассветной мгле у дверей конюшни появился со своим саквояжем мистер Дени Дюваль. Неужели никогда не настанет утро?
Ага! Вот наконец идут лошади из "Королевской Головы" и с ними старик Паско, наш одноглазый почтальон. Как ясно запомнился мне топот их копыт на пустынной улице! Я могу подробно описать все, что случилось в тот день, — а именно, телячьи отбивные и французские бобы, которые нам подали на обед в Мейдстоне; станции, где мы меняли лошадей, и какой масти были лошади. "Эй, Браун! Вот мой саквояж! Куда бы мне его засунуть?" Мой саквояж был величиной с хороший яблочный пирог. Я забираюсь в карету, и мы подъезжаем к дому доктора. Похоже, что доктор вовсе и не думает выходить. Но вот наконец и доктор. Он торопливо дожевывает гренки с маслом, а я без конца кланяюсь ему из окна кареты. Потом я не выдерживаю и выскакиваю на мостовую. "Не помочь ли вами с багажом, Браун?" — спрашиваю я, и все заливаются смехом. Впрочем, я так счастлив, что пускай себе хохочут, если им нравится. Доктор выходит из дому со своей драгоценною шкатулкой под мышкой. Я вижу в окне гостиной чепчик милой миссис Барнард, она машет нам рукой, мы отъезжаем от пасторского дома и, проехав сотню ярдов, останавливаемся возле Приората.
Здесь у окна гостиной стоит моя дорогая Агнеса в белом платьице и в огромной шляпе, с голубым бантом на густых локонах. Как бы мне хотелось, чтобы сэр Джошуа Рейнольдс написал в те дни твой портрет, — ведь ты была точной копией одной из его маленьких леди, той самой, которая впоследствии стала герцогиней Боклю. Итак, вот моя Агнеса, а вскоре выходит слуга мистера Уэстона с багажом, и багаж укладывают на крышу. Затем появляется хозяин багажа, мистер Джордж Уэстон — тот из двоих братьев, что был подобрее. Я никогда не забуду своего восторга при виде пары пистолетов в кобурах, которые он принес с собой и положил в специальные ящички внутри кареты. Жив ли еще Томми Чепмен, сын уэстгейтского аптекаря, и помнит ли он, как я кивал ему головой из мчавшейся во весь опор кареты? Он как раз вытряхивал коврик у дверей отцовской лавки, когда моя светлость в сопровождении своих благородных друзей проследовала мимо их лавки.
Первая станция — Хэмстрит. Таверна "Медведь". Мы меняем своих лошадей на серую и гнедую, уж их-то я хорошо запомнил. Вторая станция — Эшфорд. Третья станция… Сдается мне, что не доезжая третьей станции я уснул несчастный малыш, который накануне не спал почти всю ночь, не говоря уже о многих других ночах, когда он, не смыкая глаз, мечтал об этом чудесном путешествии. Четвертая станция — Мейдстон, гостиница "Колокол". "Здесь мы остановимся пообедать, юный мистер Креветколов", — говорит доктор, и я радостно выскакиваю из кареты. Доктор идет вслед за мной со своею шкатулкой, — он ни на минуту не спускал с нее глаз.
Доктору так полюбился этот "Колокол" и он с таким вкусом потягивал свой пунш, что мне показалось, будто он решил остаться там навсегда. Я отправился на конюшню, поглядел на лошадей и поболтал с конюхом, который их чистил. Осмелюсь доложить, что, пока мои спутники сидели за своим бесконечным пуншем, я успел заглянуть на кухню, полюбоваться голубями во дворе и изучить прочие достойные обозрения предметы в "Колоколе". Это было старомодное здание с двориком, обнесенным галереей"! Боже милостивый! Фальстаф с Бардольфом запросто могли бы остановиться здесь по дороге в Гэдсхилл. Когда стоял у дверей конюшни, глазея на лошадей, мистер Уэстон вышел из гостиницы, окинул взглядом двор, отворил дверцы кареты, вынул свои пистолеты, проверил заряд и положил их обратно. Потом мы снова пускаемся в путь. Давно пора, бог знает, сколько часов мы провели в этом старом скрипучем "Колоколе". И вот мы уже миновав Эдингтон, Эйнсфорд и теперь проезжаем бесконечные хмельники. Не стану утверждать, будто я все время любовался прекрасным пейзажем, — нет, перед моим юным взором неотступно стоял собор Святого Павла и Лондон.
Большую часть пути доктор Барнард и его спутник были заняты хитроумным спором о своих вероучениях которые оба ревностно исповедовали. Возможно даже, что доктор нарочно пригласил мистера Уэстона в свою карету чтобы устроить этот диспут, ибо он всегда готов был без устали доказывать преимущества своей церкви. К концу дня мистер Дени Дюваль задремал на плече у доктора Барнарда, и добрый пастор старался его не тревожить.
Я проснулся оттого, что карета внезапно остановилась.
Вечерело. Мы стояли посреди какой-то пустоши, и в окна кареты заглядывал всадник.
— Давайте сюда вон тот ящик и все деньги! — хриплым голосом сказал он.
О, боже! На нас напал настоящий; разбойник! Это просто восхитительно!
Мистер Уэстон хватает свои пистолеты.
— Вот наши деньги, негодяй! — кричит он и в упор палит в злодея. Увы и ах! Пистолет дает осечку. Он целится из второго, но и этот тоже не стреляет!
— Какой-то мерзавец разрядил мои пистолеты, — ужасе говорит мистер Уэстон.
— Стой! — восклицает капитан Макхит, — стой, или… Но тут с уст разбойника слетает страшное проклятие ибо я взял свой заряженный дробью пистолетик и выстрелил ему прямо в лицо. Разбойник зашатался и чуть не свалился с седла. Перепуганный почтальон хлестнул лошадей, и мы во весь опор помчались вперед.
— Разве мы не остановимся схватить этого злодей сэр? — спросил я доктора.
В ответ мистер Уэстон сердито ткнул меня в бок сказал:
— Нет, нет. Уже совсем темно. Надо ехать дальше.
И в самом деле, лошадь разбойника испугалась, и мы увидели, что он галопом поскакал прочь.
Подумать только: я, маленький мальчик, подстрелил настоящего живого разбойника. Я был вне себя от восторга и, признаться, самым бессовестным образом похвалялся своим подвигом. Мы оставили мистера Уэстона в гостинице в Боро, а сами переехали Лондонский мост, и я наконец очутился в Лондоне. Да, вот уже перед нами Монумент, потом Биржа, а там вдали виднеется собор Святого Павла. Мы проехали Холборн, и наконец добрались до Ормонд-стрит, где в великолепном особняке жил мой покровитель и где его жена леди Дени очень радушно меня встретила. Разумеется, битва с разбойником разыгралась сызнова, и все, в том числе и я сам, отдали должное моей доблести.
Сэр Питер и его жена представили меня своим знакомым как мальчика, который подстрелил разбойника. У них постоянно собиралось общество, и меня часто приглашали к десерту. Пожалуй, надо признаться, что жил я внизу, у экономки миссис Джелико, но миледи так ко мне привязалась, что то и дело приглашала к себе наверх, брала с собой кататься в коляске или приказывала кому-нибудь из лакеев отвести меня в театр или показать достопримечательности Лондона. В том году был последний сезон Гаррика, и я видел его в "Макбете", в обшитом золотым галуном голубом камзоле, в красном бархатном жилете и брюках. Ормонд-стрит, что в Блумсбери, находилась тогда на краю города, а за ней до самого Хэмстеда простирался пустырь. Совсем рядом, к северу от площади Блумсбери, был Бедфорд-Хаус со своими великолепными садами, а также Монтегью-Хаус, куда я ходил смотреть чучела леопардов и всякие заморские диковинки. А Тауэр, музей восковых фигур, Вестминстерское аббатство, Воксхолл! Словом, это была неделя сплошных чудес и восторгов. В конце недели доктор отправился домой, и эти милые, Добрые люди надарили мне кучу подарков, пирожных и денег, чем окончательно избаловали мальчика, который подстрелил разбойника.
Эта история даже попала в газеты, и кто бы, вы думали, про нее узнал? Не кто иной, как наш всемилостивейпшй монарх. Однажды сэр Питер повел меня смотреть Кью-Гарденс и новую китайскую пагоду, воздвигнутую его королевским величеством. Гуляя там и любуясь этим очаровательным местом, я имел счастье лицезреть его величество, который изволил прогуливаться с нашей славною королевой, с принцем Уэльским, с моим тезкой епископом Оснабрюкским и с двумя или даже с тремя принцессами. Ее величество была знакома с сэром Питером, ибо ей приходилось плавать на его корабле. Она очень любезно с ним поздоровалась и вступила в беседу. А наилучший из монархов, глядя на своего покорнейшего слугу и верноподданного, соизволил заметить: "Как? Как? Мальчик подстрелил разбойника? Выстрелил ему прямо в лицо! Прямо в лицо!" При этих словах юные принцессы милостиво на меня поглядели, а король спросил сэра Питера кем я хочу быть, на что сэр Питер отвечал, что я надеюсь стать моряком и служить его величеству.
Осмелюсь доложить, что, вернувшись домой, я прослыл весьма важною персоной, и десятки людей в Рае и в Уинчелси спрашивали меня, что сказал король. Дома мы узнали, что с мистером Джозефом Уэстоном произошло несчастье. В день нашего отъезда в Лондон он отправился на охоту, что было его излюбленным занятием, и когда он перелезал через живую изгородь, затвор ружья, которой он неосторожно волочил за собой, зацепился за сучок, раздался выстрел, и заряд дроби угодил бедняге прямо в лицо, поранил левую щеку и попал в глаз, которого он после страшных мучений лишился.
— О, господи! Заряд мелкой дроби угодил ему прямо в лицо! Удивительное дело! — воскликнул доктор Барнард, который зашел повидаться с моей матушкой и дедом на другой день после нашего возвращения. Миссис Барнард рассказала ему об этом несчастном случае накануне за ужином. Если бы стреляли в доктора или если б он сам кого-нибудь застрелил, он едва ли мог иметь более испуганный вид. Он напомнил мне Гаррика, которого я как раз перед тем видел на театре в Лондоне, в той сцене где он выходит после убийства короля.
— Docteur [77], у вас такой вид, словно это вы его стреляли, — смеясь, сказал мосье де ла Мотт на своем ломано английском языке. — Два раза, три раза я ему говорил: "Уэстон, вы застрелите себя, нельзя носить ружье так", а он говорит, что ему не суждено умереть от пули, и он бранится.
— Но, любезный шевалье, доктор Блейдс вытащил у него из глаза куски черного крепа и тринадцать или четырнадцать дробинок. Денни, какого калибра была дробь, которой ты стрелял в разбойника?
— Quid antem vides festucas in oculo fratris tui [78], доктор, — говорит шевалье. — Хорошее изречение. Как вы думаете, оно протестантское или папистское?
На что доктор опустил голову и сказал:
— Шевалье, я сдаюсь. Я был неправ, совершенно неправ.
— А что до крепа, то Уэстон в трауре, — заметил ла Мотт. — Он ехал на похороны в Риттербери четыре дня назад. Да, он мне сам говорил. Он и мой друг Люттерлох, они ехали.
Этот мистер Люттерлох был немец, живший неподалеку от Кентербери, и мосье де ла Мотт вел с ним дела. Он вел дела с людьми всяких званий, и притом дела весьма странные, как я начал понимать теперь, когда мне шел уже четырнадцатый год и я стал большим, рослым мальчиком.
В тот день мосье де ла Мотт посмеялся над подозрениями доктора.
— Священники и женщины — они все одинаковы, разумеется, кроме вас, ma bonne [79] мадам Дюваль, они все сплетничают и верят, когда говорят дурное про их соседей. Я говорю вам, я видел, как Уэстон стреляет, двадцать, тридцать раз. Вечно тащит ружье через живую изгородь.
— Но откуда креп?
— Да он всегда в трауре этот Уэстон, всегда. Стыдно, такие cancans [80], маленький Дени! Больше никогда не думай так. Не делай Уэстона себе врагом. Если б человек сказал такое про меня, я бы его застрелил сам, parbleu! [81]
— Но если он это и вправду сделал?
— Parbleu! Я бы его застрелил тем более! — сказал шевалье, топая ногой. Как только мы остались с ним наедине, он вернулся к этому предмету. Послушай, Денисоль, ты уже большой мальчик; Мой тебе совет — держи язык за зубами. Это подозрение насчет мистера Джозефа — чудовищное преступление и к тому же глупость. Человек скажет такое про меня — прав он или нет, я пускаю ему пулю в лоб. Один раз я прихожу домой, ты бежишь ко мне, я стал кричать и браниться. Я сам был ранен, я не отрицаю.
— Но я ведь ничего не сказал, сэр, — возразил я.
— Да, отдаю справедливость, ты не сказал ничего. Ты знаешь metier [82], которое мы делаем иногда? В ту ночь на шхуне, когда таможенный катер открыл огонь, а твой несчастный дед кричал — ах, как он кричал! Надеюсь, ты не думаешь, что мы пришли туда ловить раков? Tu n'as pas bronche, toi [83]. Ты не испугался, ты доказал, что ты мужественный человек. А теперь, petit, apprends a te taire! [84]
Шевалье пожал мне руку, вложил в нее две гинеи и отправился по своим делам на конюшню. У него теперь было несколько лошадей, и он постоянно разъезжал. Он не жалел денег, часто устраивал у себя наверху пирушки и всегда исправно платил по счетам, которые подавала ему матушка.
— Держи язык за зубами, Денисоль, — повторил он. — Никогда не говори, кто приходит или кто уходит. И запомни, дитя мое, — если будешь болтать языком, птичка прилетит и шепнет мне на ухо: "Он сказал".
Я старался следовать его совету и держать в узде свой беспокойный язык. Я молчал как рыба даже тогда, когда меня спрашивал о чем-нибудь сам доктор Барнард или его жена, и, наверное, эти добрые люди очень обижались на. меня за скрытность. Например, миссис Барнард говорит мне:
— Хорошего гуся несли к вам давеча с базара, Дени.
— Да, гусь очень хороший, мэм.
— У шевалье часто бывают обеды?
— Обедает регулярно каждый день, мэм.
— Он часто встречается с Уэстонами?
— Да, мэм, — с невыразимой болью в сердце отвечаю я. Причину этой боли я, пожалуй, могу вам открыть. Видите ли, хотя мне было всего лишь тринадцать, а Агнесе всего только восемь лет, я любил эту маленькую девочку всей душою и всем сердцем. Ни в юности, ни в зрелые годы я никогда не любил никакой другой женщины. Я пишу эти слова возле очага в своем кабинете в Фэйпорте, а мадам Дюваль сидит напротив и дремлет над романом в ожидании соседей, которые приглашены на чай и на партию в вист. Когда мои чернила иссякнут, и моя маленькая повесть будет дописана, а колокола церкви, которые сейчас призывают к вечерне, зазвонят по некоем Дени Дювале, — прошу вас, дорогие соседи, вспомните, что я никогда не любил никого, кроме этой дамы, и когда настанет час Джоан, приберегите для нее местечко рядом с Дарби.
Между тем последние два года, с тех пор как Агнесу взяли в Приорат, она наведывалась к нам все реже и реже. В церковь она с нами тоже не ходила, так как была католичкой. Наставниками ее были святые отцы. Она в совершенстве овладела музыкой, французским языком и танцами. Такой изящной барышни не сыскать было во всей округе. Когда она приходила в нашу цирюльню, казалось, будто нас почтила визитом настоящая маленькая графиня. Матушка обращалась с ней ласково, дед — подобострастно, ну, а я, разумеется, был ее наипокорнейшим маленьким слугою. Среду (день наполовину праздничный), вечер субботы и все воскресенье я мог проводить дома, а уж как я торопился, как горячо мечтал повидать эту девочку, — это может вообразить всякий джентльмен, чье сердце принадлежит его собственной Агнесе.
В первый же день после возвращения из достопамятной поездки в Лондон я явился с визитом в Приорат с карманами, полными подарков Агнесе. Лакей учтиво провел меня в прихожую и сказал, что молодая леди уехала в карете с миссис Уэстон, но, может быть, мне угодно что-либо ей передать?
Мне было угодно вручить ей это лично. За две недели отсутствия я так соскучился по Агнесе, что моя маленькая возлюбленная ни на минуту не выходила у меня из головы. Быть может, это глупо, но я купил записную книжку, в которой вел по-французски подробный дневник обо всем увиденном в Лондоне. Надо думать, там была куча грамматических ошибок. Как сейчас помню великолепное описание моей встречи с членами королевской фамилии в Кью и аккуратный список их имен. И вот эту-то книжечку мне непременно нужно было передать мадемуазель де Саверн.
На другой день я явился снова. Однако мадемуазель де Саверн опять не было. Правда, вечером слуга принес мне записку, в которой она благодарила дорогого братца за его прелестную книжечку. Это послужило мне некоторым утешением. Как бы там ни было, записная книжка ей понравилась. Угадайте, молодые леди, что я сделал с книжкой, прежде чем ее отослать? Да, именно это я и сделал. "Два, три, сотня раз", — как сказал бы шевалье. На следующий день я должен был с раннего утра вернуться в школу, потому что обещал доктору после путешествия сразу же приняться за ученье. Я и вправду усердно зубрил французский, английский и навигацию. Мне казалось, что суббота никогда не настанет, но в конце концов она все же наступила, и я со всех ног помчался в Уинчелси. Ноги у меня росли не по дням, а по часам, а когда они несли меня домой, то тут уж никто не мог за ними угнаться.
Все добрые женщины в глубине души любят соединять влюбленных. Милая миссис Барнард очень скоро поняла, что у меня на уме, и была тронута моим мальчишеским пылом. Я наведывался в Приорат один раз, дважды, трижды, но никак не мог повидать Агнесу. Слуга только пожимал плечами и дерзко смеялся мне в лицо, а в последний раз заявил: "Нечего тебе сюда ходить. Стричься мы не собираемся, а помады и мыла нам тоже не надо", — и захлопнул у меня перед носом дверь.
Я был потрясен этой дерзостью и не мог опомниться от гнева и унижения. Я отправился к миссис Барнард и поведал, ей о своих злоключениях. Бросившись на софу рядом с нею, я разразился горькими слезами. Я рассказал ей о том, как я спас малютку Агнесу, и о том, что люблю ее больше всего на свете. Когда я излил душу, мне стало немного легче. Добрая женщина украдкой вытирала глаза, а потом крепко меня расцеловала. Мало того, в следующую среду, когда я пришел домой из школы, она пригласила меня к чаю, и кого бы, вы думали, я там встретил? Не кого иного, как маленькую Агнесу. Она залилась ярким румянцем. Потом она подошла ко мне, подставила мне свою щечку для поцелуя и расплакалась. Ах, как горько она плакала! Все трое, бывшие в комнате, дружно всхлипывали. (Как ясно вижу я перед собой эту комнату, выходившую в сад, старинные голубые чашечки с драконами и большой серебряный чайник!) Да, там было трое, и все трое — пятидесятилетняя дама, тринадцатилетний мальчик и маленькая девочка восьми лет от роду — горько плакали. Угадайте, что было дальше? Пятидесятилетняя дама, разумеется, вспомнила, что забыла очки, и отправилась за ними, наверх, и тогда малютка открыла мне свое сердце и рассказала милому Денни, как она по нем соскучилась и как жители Приората на него сердятся — до того сердятся, что не велят никогда упоминать его имя.
— Так сказал шевалье и другие джентльмены тоже, а особенно мистер Джозеф. Он стал ужасно злой после своего несчастья, и однажды, когда ты приходил, он спрятался за дверью с большой плеткой и сказал, что впустит тебя в прихожую, а потом всю душу из тебя вытрясет, но миссис Уэстон заплакала, а мистер Джеймс сказал: "Не будь дураком, Джо". Но ты, наверное, что-нибудь сделал мистеру Джозефу, милый Денни, — ведь когда он слышит твое имя, он становится просто бешеный и бранится так, что слушать страшно. Почему он так на тебя сердит?
— Значит, он и вправду подстерегал меня с плеткой? Тогда я знаю, что мне надо делать. Я теперь и шагу не ступлю без пистолета. Я уже подстрелил одного молодчика, и если кто-нибудь станет мне угрожать, я буду защищаться, — воскликнул я.
Моя дорогая Агнеса сказала, что в Приорате все очень к ней добры; хоть мистера Джозефа она терпеть не может, что к ней приставили хороших учителей и собираются отправить ее в хорошую школу, которую содержит одна католическая дама в Эренделе. И ах, как она мечтает, чтобы ее Денни принял католичество, и она всегда, всегда за него молится! Впрочем, если уж на то пошло, я тоже знаю одного человека, который никогда — ни утром, ни вечером не забывает в своих молитвах эту маленькую девочку. Святой отец приходит давать ей уроки три или четыре раза в неделю, и она учит уроки наизусть, прогуливаясь по зеленой дорожке в огороде ежедневно в одиннадцать часов утра. Я отлично знал этот огород! Окружавшая его стена, одна из древних стен монастыря, выходила на Норт-лейн, а в конце зеленой дорожки росла высокая груша. Да, именно там она всегда и учила свои уроки.
Тут как раз в комнату вернулась миссис Барнард со своими очками. И сейчас, когда я снимаю с носа очки и закрываю глаза, перед ними встает эта памятная сцена моего детства, — осенний сад в лучах заходящего солнца, маленькая девочка с румяными, как персик, щечками и блестящими кудряшками и милая, добрая старая дама, которая говорит: "А теперь, детки, пора и по домам".
В этот вечер мне нужно было возвращаться в школу, но перед уходом я сбегал на Норт-лейн поглядеть на древнюю стену и на росшую за нею грушу. Не мешало бы попробовать залезть на эту стену, подумал я, и вообразите — сразу же нашел в старой каменной кладке большую щель, вскарабкался наверх и сквозь ветви дерева увидел внизу огород, а дальше, в глубине сада, дом. Значит, это и есть та самая дорожка, на которой Агнеса учит уроки? Юный мистер Дени Дюваль очень скоро затвердил этот урок наизусть.
Так-то оно так, но однажды во время рождественских каникул, когда на дворе стоял жестокий мороз, а каменная стена до того обледенела, что, карабкаясь на свой наблюдательный пункт, мистер Дени Дюваль поранил себе руку и изорвал штаны, Агнеса не учила свои уроки, сидя под деревом, и, разумеется, только осел мог вообразить, что она выйдет из дому в такой день.
Но кто это шагает взад-вперед по дорожке, побелевшей от инея? Не кто иной, как сам Джозеф Уэстон со своей повязкой на глазу. К несчастью, у него еще оставался один глаз, которым он меня и увидел, и в ту же секунду я услышал взрыв чудовищной брани, и мимо моей головы со свистом пролетел огромный камень — так близко, что чуть было не вышиб мне глаз, а заодно и мозги.
Я мигом скатился со стены, — благо, она была достаточно скользкой, — и еще два или три камня были пущены а mon adresse [85], но, к счастью, ни один из них не попал в цель.