На Паддингтонский вокзал я приехал рано и в купе первого класса оказался совершенно один, но к отходу поезда все места были заняты. Что-то в наглухо запертых лицах моих соседей, погруженных в вечерние газеты и журналы, заставило меня наконец ощутить, что я – в Англии: сознательная отгороженность, неприязнь к другому, будто каждый из нас испытывал неловкость из-за необходимости делиться с кем-то другим единственным средством передвижения, пусть даже и в купе первого класса… Когда мы отъехали от станции, пожилая женщина в кресле напротив бросила взгляд на отдушину вентилятора: он был чуть приоткрыт. Минутой позже она взглянула на него снова. Я спросил:
– Закрыть?
– Ну, если только…
Я встал и закрыл задвижку, получив в ответ застывшую гримасу, долженствующую изображать благодарную улыбку; мои попутчики-мужчины исподтишка неодобрительно наблюдали за моими действиями. Главный мой грех заключался не в том, что я закрыл вентилятор, а в том, что посмел открыть рот. Нет другой касты в мире, которая была бы так уверена, что высшей мерой порядочности и хорошего воспитания в обществе является молчание; и никому другому не удавалось так удачно использовать это молчание, чтобы создать впечатление абсолютной племенной гомогенности{104}… На мне был пуловер с высоким горлом и спортивная куртка, купленные в Калифорнии, а не костюм и сорочка с галстуком, и мои попутчики, скорее всего, почувствовали во мне опасного чужака, которого следует научить вести себя по-английски. На самом деле я не осуждал их за это: я просто отметил эпизод, как отметил бы антрополог, и понял их – ведь я был англичанин. Когда ты вынужден находиться в замкнутом пространстве с людьми, совершенно тебе незнакомыми, риск очень велик: ты можешь оказаться заложником, вынужденным уплатить выкуп – от тебя могут потребовать некую толику информации о себе. А может быть, все дело в произношении: страшно, вдруг выявишь малейшей фразой, к какому социальному слою ты принадлежишь, вдруг станет заметен диссонанс между твоим голосом и одеждой, между твоими взглядами и тем, как ты произносишь гласные звуки.
Это абсолютно нормальное, типично английское молчание встревожило меня гораздо больше обычного. Казалось, в этой тишине нет умиротворения, она взрывоопасна, эта тишина, она больше похожа на вопль; может быть, оттого, что молчание было так характерно для моего прошлого – и для семьи, в которую я теперь возвращался. Я давно исследовал этот страх перед обнажением чувств, это онанистическое стремление к уединенности, к личной тайне; я как-то даже использовал эту тему в пьесе, и вполне успешно; но то, что этот феномен до сих пор не уступает позиций, меня озадачило. Он прошел парадным маршем сквозь молодежную, а затем и сексуальную революцию, сквозь общество вседозволенности, «веселящийся Лондон»{105} и все прочее. Таи, таи, таи, таись! Разумеется, эпизод в поезде ничего не значил сам по себе: просто шестеро представителей английского среднего класса желали, чтобы их оставили – каждого – наедине с собой. Но ведь этот страх украдкой проникает в личную жизнь, а губительное молчание уничтожает терпимость и доверие друг к другу, убивает чувство любви и милосердия: именно это и превратило в руины мой брак. Под конец мы стали пользоваться молчанием, словно мечом разящим.
Дэн и Нелл решили – возможно, это было реакцией на чадолюбивость семейства Мэллори – не заводить детей по меньшей мере год. Из чисто экономических соображений – во всяком случае, так они утверждали. Он хотел сначала посмотреть, как будет принят его драматический первенец – его пьеса, хотел доказательств, что ему следует продолжать. Оба мечтали переехать в Лондон. Необходимости работать у Нелл не было, но из двух сестер именно она тогда была ближе всего к еще не сформулированным идеям «Движения за освобождение женщин». Разумеется, отчасти это было притворством: у каждого из нас был собственный доход, и, взятые вместе, эти средства худо-бедно давали нам возможность не работать. Если у нас и было туго с деньгами – тогда, так же как и потом, – то лишь потому, что мы оба были от рождения транжирами: Дэн – в знак протеста против собственного воспитания, Нелл – в полном соответствии со своим. Ни один из нас никогда не проявлял больших способностей к экономии.
«Опустевший храм» – пьеса, которой я намеревался исторгнуть из своей жизни дух отца, наконец появилась на сцене. Появились и рецензии – некоторые вполне приличные, другие просто хорошие; до некоторой степени тут сказалась традиционная снисходительность к новым именам. Поначалу кассовые сборы росли довольно скудно, но постепенно дела пошли лучше и лучше. Дэн впервые стал по-настоящему известен. Я думаю, уже тогда он должен был бы заметить красный сигнал опасности: Нелл гораздо более эмоционально, чем он сам, прореагировала на успех, впав в какое-то маниакально-депрессивное состояние. Она принимала любые похвалы за чистую монету, а всякую критику (вполне, кстати, оправданную: если уж взялся подражать Ибсену, не прибегай к мелодраматическим эффектам) – за личное оскорбление… как если бы под огнем критики оказалось ее собственное решение выйти замуж за драматурга. На каком-то приеме – они с Дэном только что переехали в Лондон – она по-глупому нагрубила театральному критику из журнала «Нью стейтсмен». А он даже и не писал о пьесе ничего дурного, просто не все в ней хвалил. Это послужило причиной их первой настоящей ссоры, когда они вернулись домой. Размолвка длилась недолго, Нелл плакала, в постели они были особенно нежны друг с другом. Дэну даже пришлось отговорить ее от того, чтобы назавтра отослать покаянное письмо этому критику. В те дни Дэн объяснил это тем, что Нелл слишком отождествляет себя с ним самим. На самом же деле это было первым проявлением зависти к его профессиональному успеху.
В Лондон они все-таки переехали, но не столько благодаря скромному успеху пьесы, сколько потому, что Дэн совершенно неожиданно получил предложение написать киносценарий. Дэн убеждал себя, что предложение явилось как награда за талант создавать живые диалоги, выявленный театральной постановкой; опытный литературный агент растолковал бы ему, что его просто рассчитывают купить по дешевке. Сюжет был взят из никуда не годного романа о любовных перипетиях времен войны, который не только снимать в кино, но и читать не стоило. Но Дэн был молод и зелен, он решил, что может увидеть все это под совершенно новым углом зрения, был уверен, что сумеет оживить диалоги, а предложенные деньги, хоть и ничтожные по сравнению с его будущими гонорарами, казались весьма соблазнительной суммой. Кроме того, у Дэна возникли проблемы со следующей пьесой. Я мог бы сказать, что он колебался, а Нелл настаивала, но это было бы притворством. Весьма известный и совершенно бездарный английский продюсер, купивший книгу, льстил молодому драматургу открыто и явно, как это принято у киношников, а Нелл и Дэн единодушно проглотили наживку вместе с крючком. Был момент, когда они принялись каждый вечер смотреть новые фильмы, а потом разбирать сценарий каждого из них по косточкам, стараясь вынести для себя какие-то уроки. Дэн взялся читать киноклассиков и – как все начинающие – увлекся киножаргоном и пытался осуществить режиссуру на бумаге: мертворожденная идея, которой всякий порядочный сценарист на протяжении всей истории этого дела бежал как черт ладана. Скоро и Нелл нашла работу. Одна из ее оксфордских подруг уже некоторое время работала кем-то вроде младшего редактора в том самом издательстве, которое потом снова появится в моей жизни – в виде отвергнутого возлюбленного Каро. Издательству нужна была чтица рукописей, и Нелл охотно взяли по рекомендации подруги. Зарплата была преступно мала, едва покрывала расходы на одежду, и ничего интересного или значительного Нелл делать не поручали. Но ей разрешали большую часть времени работать дома, а Дэн все еще смотрел на мир сквозь розовые очки и счел, что это вполне компенсирует безбожную эксплуатацию и смертельную скуку. Они по очереди сменяли друг друга у единственной пишущей машинки. Все это происходило в крохотной квартирке близ Бромтон-роуд, задолго до того, как район Юго-Запад-3 обрел свой теперешний шик и непомерные цены.
Та зима была довольно счастливой. Джейн родила дочь – Розамунду; Дэн и Нелл стали крестными родителями девочки. По-прежнему все четверо встречались довольно часто, то в Уитеме, то в Лондоне. Наступил момент, когда Дэн понял, что – как ни оживляй диалоги – скрыть присущую сюжету глупость и бессмысленность не удастся; однако первый вариант сценария был встречен гораздо благосклоннее, чем того заслуживал.
Это было так типично для английского кинопроизводства: взять изначально негодный замысел и задешево разработать его от начала и до конца, основываясь на том – достаточно правомерном – убеждении, что английский зритель не обладает даже и малой толикой вкуса, а также на убеждении не вполне правомерном, что Соединенное Королевство отделяет от Соединенных Штатов лишь водное пространство. В романе главный герой был англичанином, но ради «американского интереса» пришлось сюжет с самого начала подправить, хоть это ничего не изменило в той двухчасовой ерунде, которая в результате выплеснулась на экраны кинотеатров.
Дэну потребовалось несколько лет, чтобы понять, что абсолютная неспособность Англии создать сколько-нибудь порядочную киноиндустрию, не говоря уже о том, чтобы обрести нечто лучшее, чем чахлая поросль сколько-нибудь приличных киномастеров, в значительной степени объясняется нашим безошибочным стремлением поддерживать исключительно бездарных режиссеров… и соответствующим представлением, что какой-нибудь полуграмотный оператор или подхалимствующий пустозвон лучше, чем кто-нибудь другой, знают, как следует воспроизводить жизнь на экране. А ведь он мог бы усвоить этот урок уже от своего первого режиссера, которому едва-едва удалось проторить себе путь в тайное сообщество посредственностей, заправляющих отечественной киноиндустрией вот уже четверть века.
Но все это – в ретроспективе. Дэн написал второй вариант сценария, ступил на самый краешек целлулоидного мира кино, и этот мир поглотил его, как поглощает актиния безмозглую креветку. Уже протянулись щупальца – контракт о новом сценарии был на подходе, да и с пьесой дело как будто пошло на лад. После первого сценария писать пьесу было одно удовольствие, так что Дэну удалось постепенно убедить себя, что сохранить обе профессии важно не только ради экономических, но прежде всего из творческих соображений. Даже Нелл получила что-то вроде повышения по службе – ей доверили читать корректуру. Она обладала необычайной, свойственной немногим женщинам способностью – была педантично аккуратна в пунктуации и не делала орфографических ошибок: еще одна черта, которую ей не удалось передать Каро. Кошмарное правописание дочери было одним из немногих пунктов, по которым у них в последующие годы не возникало разногласий.
Однако к тому времени – стояла весна 1952 года – в семейной лютне наметились первые трещины. Дэну приходилось вечно быть под рукой на студии «Пайнвуд»{106}, когда шли павильонные съемки, натурных съемок было очень мало, все делалось на фильмотечных материалах и в рирпроекции{107}. Нелл все чаще жаловалась на «скуку» собственной жизни по сравнению с полной впечатлений, «волнительной» жизнью мужа. Дэн взял себе за правило брать жену с собой на все приемы, просмотры и прочие мероприятия; Нелл даже пару раз приезжала на студию, но их прежней работе бок о бок пришел конец. Еще до начала съемок Дэн все чаще предпочитал работать над сценарием в офисе на Уордур-стрит. Там ему выделили совсем крохотный кабинетик, но он теперь находил, что лучше всего ему пишется в одиночестве, вдали от Нелл. Может быть, отчасти потому, что дома его смущала необходимость обязательно показывать ей то, что он написал, даже если он писал пьесу… Нелл вечно была рядом, заглядывала через плечо, рвалась увидеть каждую сцену, как только он вынимал страницу из машинки. Это раздражало Дэна – вовсе не справедливо, ведь Нелл просто пыталась сохранить былую неразрывность их существования. Он все чаще работал вне дома, она тоже: держала корректуру в издательстве, заводила новых друзей среди коллег. Несмотря на это, обоим стало тесно в маленькой квартирке близ Бромтон-роуд. Здесь и зародились первые приступы молчания Нелл. Дэн стал возвращаться домой все позже и позже.
Если говорить об этом периоде их жизни, вина лежит на Дэне – целиком и полностью. Работа у Нелл была мелочной и однообразной, совершенно неинтересной для человека, окончившего университет гораздо успешнее, чем это удалось Дэну. И вот он делал именно то, что хотел (хотя вовсе не то, что ему было бы действительно необходимо делать), а она застряла на месте, корпя над чужими огрехами. К тому же Дэн не сумел устоять перед мишурным блеском своего нового окружения, как бы презрительно ни отзывался он об этом новом мире в присутствии людей, подобных Джейн и Энтони.
Коммерческое кино – как галлюциногенный наркотик: оно искажает восприятие каждого, кто в нем работает. За парадным фасадом на кон ставится личная власть, личный престиж; кинопроизводство сводится до уровня карточной игры, где каждый игрок, чтобы выжить, должен стать кем-то вроде профессионального обманщика, шулера. Успех здесь всегда выпадает на долю двуличных; вступить в эту игру, надеясь сохранить невинность, столь же невозможно (хотя Дэн поначалу искренне старался это сделать), как с такой же надеждой переступить порог дома, над которым горят огромные неоновые буквы: «БОРДЕЛЬ». И то, что на публике здешние бандерши, сутенеры, проститутки и вышибалы маскируются под «респектабельных» режиссеров, кинозвезд, знаменитых продюсеров и антрепренеров, липший раз доказывает, как много им приходится прятать от чужих глаз.
Такое кино не может быть искусством. Никакое искусство не станет всегда и во всем предпочитать бесчестного человека – честному, Тартюфа – искреннему, посредственность – гению, расчет – эстетическим и этическим принципам; никакое искусство не может по сути своей основываться на принципах низменного популизма, сводясь к наименьшему общему знаменателю. В один прекрасный день история задастся вопросом: как могло случиться, что так мало поистине зрелых фильмов было создано в двух странах, обладавших для этого наилучшими возможностями? Почему брак по расчету меж двумя интеллектами – еврейским и англосаксонским – породил столько ничтожного блеска и столь мало сути? И отчего так непропорционально много свидетельств, что кино воистину может быть не просто искусством, но искусством великим, явилось из стран за пределами англоговорящего мира?
Очень скоро выяснилось, что Дэн оказался не способен задаваться подобными вопросами. Во время съемок своей первой картины он во второй раз изменил Нелл. Главную женскую роль в фильме играла актриса, чье лицо и ножки не сходили со страниц самых дешевых лондонских газет. Позднее она отправилась сниматься в Голливуд, где и заработала свое знаменитое прозвище «Открытый чемпионат». Ни один уважающий себя калифорнийский «жеребчик» не мог упустить возможность поучаствовать в этом «чемпионате» хотя бы раз. Студийные сплетники в «Пайнвуде» утверждали, что она уже успела переспать с полуугасшей звездой – американским актером, приглашенным сниматься, чтобы обеспечить фильму заокеанский прокат. Поначалу Дэн находил ее неестественной и глупой. Только такой всеядный продюсер и такой лизоблюд-режиссер, с которыми ему пришлось иметь дело, могли пригласить эту диву на роль раздираемой душевными муками героини – офицера Вспомогательного женского авиационного корпуса. Но потом эта актрисуля обрела почти трагический вид жертвы неуправляемых обстоятельств, мученицы затянувшихся съемок. И дело было не только в застарелой печали женщины, за все расплачивающейся собственным телом. Казалось, ей порой и в самом деле не по себе от того, как плохо она играет. В такие периоды она играла еще хуже обычного, и все же, по-своему, она старалась не подводить членов труппы. К тому же она была для Дэна первой женщиной, чья репутация строилась целиком на сексуальной привлекательности. Через пару недель он вдруг обнаружил, что она почему-то предпочитает его общество компании всех остальных участников съемок. Ей приходилось много времени уделять рекламным мероприятиям, а Дэн часто бывал занят последними доделками и переделками сценария, но, когда оба бывали свободны, они стали встречаться – поболтать вдвоем.
Он поддразнивал ее, совершенно беззлобно, а она была слишком глупа, чтобы остроумно отвечать ему; но ей нравилось, когда мягко вышучивали ее журнально-обложечную внешность. У нее создавалась иллюзия, что она видит шутника насквозь.
Этот тип никудышных актрис всегда жаждет найти опору в первом попавшемся неопытном умнике, которого удастся обвести вокруг пальца: теперь я это понял, как понял и то, что такой умник попадается на удочку вовсе не из-за его незадачливости и скромности, как представляют дело некоторые из попадавших в подобную переделку, а из-за непреодолимой привлекательности пышного бюста, подчеркнутого платьем с вырезом до пупа или блузкой на размер теснее, чем требуется. Мотивы, движущие этими дамами, не более гуманны, чем те, что побудили Цирцею{108} пригласить Одиссея выпить… или те, что обратили Далилу{109} в брадобрея. Впрочем, и побудительные мотивы Дэна были не столь уж гуманны: просто он, пусть и не сознавая того, жаждал освободиться от снедающих его иных соблазнов.
Она была знакома с Нелл, знала, что Дэн женат; должно быть, чувствовала, что волнует его физически. Наступил момент, когда он понял, что стоит ему лишь руку протянуть… Накануне свободного от съемок дня она предложила ему заскочить к ней, если он будет в городе и случайно окажется вблизи Керзон-стрит, где она снимала квартиру. Он ответил, что должен быть на студии. «Очень жаль», – промурлыкала она, а всепонимающий и полный иронии взгляд досказал остальное.
Не знаю, что это было: всего лишь похоть или какое-то извращенное стремление доказать самому себе, что именно «успех», а не обычная человеческая порядочность и есть высшая нравственная категория; а может быть, участившиеся ссоры с Нелл и ее дурное настроение; или – роковое воспоминание о дне, проведенном с Джейн, ставшее к тому времени липшим доказательством, что безграничный эгоизм может сойти безнаказанно… и отдаваться нежным, поэтичным эхом в тайниках души, когда возвращаешься домой, к Нелл, а она – если захочет – все еще бывает мила и нежна. Тогда я больше всего склонялся к последнему из объяснений: Джейн.
Съемки почти закончились, когда это произошло. Дэн уже не ездил в «Пайнвуд» и работал над окончательным вариантом своей новой пьесы «Красный амбар». Нелл ушла в издательство – читать гранки. Незадолго до полудня раздался телефонный звонок. Тот самый голос. Цирцея утверждала, что ей предложили сценарий, который она хочет обязательно показать Одиссею; если у него найдется время разделить с нею ленч… Дэн неожиданно обнаружил, что и канаты, и мачта существуют лишь в его воображении. Он схватил такси, примчался в квартиру на Керзон-стрит и трахнул хозяйку. По правде говоря, отправился он туда, не имея в виду именно – или исключительно – эту цель; но тут его обычно весьма изобретательное воображение оказалось бессильным: дверь ему отворила совершенно нагая женщина. Разумеется, он мог бы повернуться и уйти… Много лет спустя, в Голливуде, он случайно встретился с ней снова, даже сидел напротив нее на званом обеде. Она теперь пользовалась гораздо более громкой (и весьма сомнительной) славой; вполне возможно, она просто осторожничала, но у него создалось впечатление, что она напрочь забыла об их краткой близости.
Все совершалось в абсолютном молчании и длилось довольно долго: секс ей давался гораздо лучше, чем актерская игра; но это был их первый и последний акт. По сути, это приключение подтвердило его прошлый опыт с Джейн, только на этот раз диалог о будущем свелся всего лишь к двум-трем строкам. Он не собирался разрушать свой брак, а она и не претендовала на это – значит, все остается без изменений. К вящему удивлению Дэна, сценарий, который ей предложили, реально существовал. Дэн забрал его домой; вероятно, она полагала, что он принесет его ей и потребует гонорар за работу. Но он поговорил с ней по телефону и отослал рукопись почтой. Она не была слишком огорчена, когда он оборвал разговор на темы более плотские, чем сценарий. Вела себя совершенно естественно, оставаясь такой, какой, под личиной драматической актрисы, была на самом деле: секс воспринимала как любительский спорт и удовлетворялась, как только плоть торжествовала над интеллектом.
Но мне не следует так уж легко сбрасывать этот эпизод со счетов: цинизм пришел несколько позже. Дэн покинул квартиру на Керзон-стрит, растерянный и потрясенный собственным поступком, и я помню, что целый день испытывал гадливость по отношению к себе. Он побродил по Гайд-парку и в конце концов, бог знает почему, очутился в Геологическом музее – скорее всего потому, что экспонаты там не принадлежали к роду человеческому. Потом он целый час, или даже больше, просидел в баре, хоть и знал, что Нелл может прийти домой раньше его и надо будет придумывать какое-то алиби. На самом же деле она задержалась в издательстве – заканчивала чтение гранок, – и у Дэна оказалось достаточно времени, чтобы собраться с мыслями и привести в надлежащий вид порядком попорченную маску. Ему было совершенно ясно, что он сделал гадость и что такое не должно повториться. Но конечно, он перешел теперь в иное качество; в его отношениях с Джейн было глубоко запрятанное, но разделяемое обоими чувство, оправдывающее обоих сознание единения, невероятной трудности происходящего; понимание (хотя бы теперь, при взгляде назад), что случившееся – трамплин к чему-то более высокому и благородному – скажем, к той жизни, которую она теперь вела.
А сегодня он изменил Нелл с потаскухой, и произошло это не только в типично бордельной обстановке, но и в соответствующем стиле, разве только деньги не пришлось платить. Дэн прошел все обычные стадии – сначала винил себя, потом стал искать оправданий: Нелл держит его на коротком поводке, ему необходима свобода… а под свободой он тогда главным образом подразумевал, хоть и не признавался в этом даже себе, возможность свободно пользоваться плодами возрастающего успеха. Так что Нелл, как он теперь думал, оказалась непомерно дорогостоящей страховкой от жизненных неудач – как сексуальных, так и профессиональных. Он давно понял, что женщины находят его привлекательным, но приключение на Керзон-стрит, после того как прошел первый шок, вскружило ему голову. Он решил, что должен быть невероятно привлекателен – я употребляю здесь «должен быть» в обоих смыслах: и описательном, и побудительном. Дэн завел себе отвратительную привычку испытывать на дамах свое очарование гораздо более сознательно, чем делал это раньше. Разумеется, не на виду у Нелл. Убеждал себя, что это всего лишь игра, небольшой реванш.
А также – кое-какая компенсация, поскольку внешне он очень старался проявлять всяческую заботу о Нелл. В июле он передал новому литературному агенту рукопись «Красного амбара», дождался его первой реакции (теплой и взволнованной) и отправился с женой на машине – провести отпуск во Франции. Они не торопясь проехали в Прованс, провели там четыре недели, ухитрившись сводить концы с концами, потом, также не торопясь, отправились домой. Отпуск получился удачным с самого начала: погода, еда, пейзажи, секс и чувство, что они могут неожиданно спокойно обсуждать отчуждение последних месяцев… Дэн позвонил в Лондон из Авиньона: оба театральных режиссера, прочитавшие к тому времени пьесу, хотели ее ставить… Дэн и Нелл закатили самый дорогостоящий обед за всю их тогдашнюю жизнь и за этим обедом приняли кое-какие решения. Нелл бросит работу и станет готовиться к материнству; они подыщут себе квартиру попросторнее или небольшой дом, как только вернутся в Лондон. С возвращением они задержались больше, чем на первоначально запланированные три отпускные недели, полученные Нелл в издательстве. Нелл отправила туда заявление об уходе с работы из крохотного сонного порта, очаровательного уже потому, что там и не пахло вульгарщиной Сен-Тропе{110}. Думаю, в тот счастливый месяц Дэн мог бы выбрать подходящий момент и признаться Нелл в том, что произошло на Керзон-стрит; но он испытывал глубокий затаенный страх из-за того, как далеко может зайти такое признание; а может быть, он – как всегда – держал про себя свои тайны. По правде говоря, он и тут был предельно эгоистичен. Но солнце подарило Нелл новое тело, контрацептивы были заброшены и забыты, зной снова и снова возбуждал в них обоих желание, и, если Дэн и заглядывался – потихоньку – на другие женские тела, они больше не вызывали в нем зависти. Деньги у них были на исходе (как запланированные, так и утаенные), и на обратном пути им пришлось довольствоваться заштатными клоповниками и все более дешевой едой, в основном – бутербродами; но и это казалось им тогда забавным. Долгое время после того путешествия оба считали, что это и был их настоящий медовый месяц, и не только потому, что Нелл сразу же забеременела. Этот отпуск убедительно доказал, что – увы! – они могут быть счастливы (как это было в Оксфорде) только в ирреальном, а не в реальном мире. Но тогда ни один из них этого еще не понял.
Я думаю, что «Красный амбар» был если и не новым, то во всяком случае вполне свежим словом в драматургии того времени. Наверное, это к счастью, что у меня тогда были весьма отрывочные представления о том, к чему стремился в своем творчестве Брехт. Идея пьесы возникла совершенно случайно, после того, как мне на глаза попался судебный отчет тех времен о деле Уильяма Кордера{111}. До этого Мария Мартен была для меня всего лишь типичным воплощением бьющей на дешевый эффект деревенской жеманницы. Но тут я сразу увидел, что на этом материале можно сделать интересную историческую пьесу. Правда, потребовалось некоторое время, чтобы я понял, что центральной фигурой в пьесе должен стать Уильям, а не Мария; а над диалогами я работал с таким усердием, какого раньше за собой и не замечал. Однако успех спектакля обеспечила вся команда: декорации оказались лучшими декорациями года, в пьесе было пять крупных ролей и несколько интересных вторых, так что на приглашение режиссера сразу же откликнулись прекрасные актеры.
Первый большой успех сродни собственному юному телу, это чудо, которым до конца может насладиться лишь тот, кому оно принадлежит… да и то только пока сам остается юным. Во всяком случае, Дэн прожил ту зиму в состоянии самоупоения, позволявшего не замечать сыплющихся на них мелких неурядиц. Единственным серьезным разочарованием – в профессиональном плане – стала неудачная попытка поставить пьесу в Нью-Йорке; но после Нового года она пошла в Швеции и в Западной Германии, и он вел переговоры о продаже авторских прав в некоторые другие страны. Тучи, сгущавшиеся на семейном горизонте, не казались в то время такими уж грозными.
Несмотря на то что купленная мной на девяносто девять лет аренда на квартиру в Ноттинг-Хилле была самой лучшей – за всю мою жизнь – сделкой, совершенной без посторонней помощи, сразу же по переезде туда Дэна и Нелл стали одолевать сомнения. Отчасти это объяснялось жалкими потугами «быть не хуже соседей» – стремлением, словно эпидемия тяжкой болезни, охватившим мир шоу-бизнеса. Им стало казаться, что они просчитались. Люди, с которыми они теперь общались, жили в гораздо лучших условиях и часто – как водится в таких случаях – значительно выше средств. Они посмотрели множество небольших домов – в Сент-Джонс-Вуде, в Айлингтоне, в Фулеме, – но все они не шли ни в какое сравнение с коттеджем в Уитеме. Там как раз продавался тогда коттедж, и втайне оба мечтали о таком, находя в то же время десятки причин, делавших покупку невозможной. Впервые в жизни Дэн обратился к услугам бухгалтера: стоимость аренды в Лондоне была такова, что в здравом уме они не могли позволить себе приобрести еще и коттедж. Новую квартиру обставили вещами из «Хилза»{112}, счета приходили огромные; это не помешало Нелл позднее упрекать Дэна за то, что они не купили много такого, чего просто не могли себе позволить.
Во время беременности Нелл стала раздражительнее, чем обычно, и квартира вызывала у нее все больше и больше нареканий. То оказывалась, что она слишком велика, то Нелл заявляла, что надо быть сумасшедшим, чтобы не понимать – главное для ребенка сад, а тут его нет. Все чаще и чаще ее раздражало, когда приходилось оставаться дома одной, все чаще она тосковала по «нашей милой маленькой квартирке» близ Бромтон-роуд. Готовка никогда не казалась ей интересным занятием, так что в последние месяцы ее беременности мы стали почти каждый вечер обедать вне дома. Я понял, что так можно избежать скандалов. Однако не следует преувеличивать: Нелл до некоторой степени разделяла охватившую Дэна эйфорию по поводу успеха пьесы, мы ждали ребенка… большей частью ощущение было такое, что с квартирой, по-видимому, действительно вышла ошибка, но это не так уж важно. Десятого апреля родилась Каро, и на некоторое время все остальные проблемы были забыты. Дэн закончил черновой набросок новой пьесы, и на той же неделе, что стал отцом, он подписал контракт на новый сценарий.
Думаю, нет ужаснее браков, чем те, где ребенок оказывается орудием (или используется как таковое), раскалывающим семейный монолит. Каро была трудным ребенком, она испытала на себе все болезни и недомогания, каким могут быть подвержены дети, истощив Нелл и нервно, и физически. Мне кажется, я нес свою часть ноши: работал дома, когда писал черновой набросок пьесы. Но получилось как-то так, что Каро оказалась чем-то вроде квартиры: сама по себе – прекрасная идея, но воплощенная в реальность не ко времени. Кроме того, возникло что-то вроде сестринского соперничества: Джейн, ожидавшая второго ребенка, стала образцовой матерью, и Нелл не могла не принять участия в этой эстафете. Я уговаривал ее отдать одну или даже две лишние спальни какой-нибудь молодой женщине, которая согласилась бы помогать ей по хозяйству или просто быть рядом, когда Нелл остается одна, – иностранке или даже безработной актрисе. Но Нелл не только не могла справиться со своими заботами, она и признаться в том, что не справляется, тоже не могла; позже она утверждала, что просто страшилась того, что тут может произойти, если она уедет в Уитем.
Тем летом она ездила в Уитем все чаще и чаще, и мне приходилось все больше времени проводить вне дома. Я заботливо провожал ее с ребенком на Паддингтонский вокзал и усаживал в поезд, а потом с удовольствием возвращался домой – к своей работе. К концу следующей недели я отправлялся в Уитем, чтобы привезти жену и дочь в Лондон, но то время, что я проводил без них, постепенно обретало вкус свободы, отпуска, праздника. Нелл ездила в Оксфорд все чаще и чаще. Может быть, тут-то и начались наши неприятности – с этого совместного существования троих взрослых и их детей в Оксфорде, ведь Дэн оказался как бы частично отлучен от их союза, хотя тогда он этого не замечал.
С этого времени я уже не чувствую себя таким виноватым. Нелл стала закипать, как только возвращалась в Лондон, и все чаще задумывалась над тем, какие несправедливости таит в себе ее новая роль. И быстро пришла к выводу, что они гораздо хуже, чем то, с чем ей приходилось сталкиваться в издательстве; то же относится и к старой квартирке: чем дальше, тем больше и то и другое стало восприниматься как несостоявшееся прекрасное будущее, а вовсе не временное и неприятное прибежище, каким и работа, и квартира казались ей прежде. Но иногда вдруг все это вспоминалось как нечто отвратительное, с той нелогичностью, которая мне представляется одной из наименее приятных черт у особей женского пола, – так случалось, если я предлагал жене простейшее решение проблемы, а именно – попросить у ее бывших нанимателей работу на дом.
Такое сползание все глубже в безнадежность, особенно когда оба попавших в подобную ситуацию наделены сверхщедрой долей непримиримого эгоизма, стало в наши дни настолько типичным, что я не стану описывать здесь все пройденные нами этапы. Изменения в характере человека, как и в характере отношений, не заявляют о себе слишком явно: они подкрадываются постепенно, из месяца в месяц, укрываясь за ширмами примирений, кратких периодов довольства друг другом, за попытками начать все сначала… Подобно симптомам смертельной болезни, они, прежде чем выявить истинное положение вещей, рождают множество утешительных мифов.
Самым ярким проявлением этой болезни был, на мой взгляд, поворот на сто восемьдесят градусов в отношении Нелл к моей работе в кино. Она отвергала все с порога; если говорить о вышедшем на экраны моем первом фильме – вовсе не без причины. Критики разнесли фильм в пух и прах; только двое – одним из них был Барни Диллон – отметили достоинства сценария, напрочь зачеркнув все остальное. Однако новый сценарий был более обещающим, и мне доставляло удовольствие работать с Тони. Его нельзя было бы даже с натяжкой назвать великим режиссером, но он был далеко не дурак и сильно отличался – в лучшую сторону – от своего предшественника.
Сюжет этого психологического триллера строился на оригинальном замысле Тони и назывался «Злоумышленник», хотя на экраны был выпущен под названием «Лицо в окне». Тони знал, чего хочет, и умел заставить меня работать в нужном направлении; в то же время он был открыт новым идеям. Я многому у него научился, и в частности тому, как разграничивать работу сценариста и постановщиков. Нелл принимала в штыки мои восторги, когда я возвращался после совещаний с режиссером, и я стал таить их от нее… если сама она и не говорила в открытую, то отношение ее подразумевало, что я продаю себя, гонясь за скороспелым успехом и дешевой популярностью. А когда кое-что в один прекрасный вечер все же было сказано, всплыли имена Энтони и Джейн. Они, мол, не понимают, как я мог затесаться в этот продажный demi-monde[10], почему не удовлетворяюсь писанием пьес… во всяком случае, так она это изображала. Разумеется, никто из них не говорил мне этого в лицо, но я ощущал, что дистанция меж нами все возрастает, общий язык утрачивается, а нравственные ценности оказываются разными. Мир кино интернационализирует: я стал смотреть на Джейн и Энтони как на безнадежных провинциалов. Две формы крайнего упрямства противостояли друг другу: назревал конфликт, и Нелл, выступавшая в роли «пятой колонны» в моем собственном лагере, вызывала у меня возмущение.
Как-то вечером – стоял, должно быть, июль или август – я, придя домой, обнаружил, что Нелл с Каро без предупреждения отбыли в Уитем. Накануне мы долго ссорились, и утром, когда я после завтрака уходил на работу, Нелл еще спала. В конце недели я отправился в Оксфорд и привез их домой. Возможно, Энтони действительно был не в курсе дела, но в глазах Джейн, как я заметил, светился вопрос… и упрек. Нелл, несомненно, успела с ней поговорить. Я обозлился, но виду не подал. В то время я работал над вторым вариантом сценария. Произошла какая-то путаница с расписаниями актеров, исполняющих главные роли, поэтому надо было срочно начинать съемки фильма. Мне выделили комнату в конторе производственного отдела и дали секретаря на полставки. Андреа, наполовину полька, была двумя годами старше меня; она вовсе не походила на скромненькую секретаршу: уже тогда она была чуть ли не самым лучшим секретарем производственного отдела по эту сторону Атлантики – этакий бывалый полковой старшина; только в тех случаях, когда старшина пыжится и берет горлом, она проявляла такт и здравомыслие. Мне сразу же пришелся по душе ее профессионализм; невозможно было не восхититься тем, с какой быстротой и аккуратностью она перепечатывала мои наброски и тактично обсуждала их, иногда предлагая что-то сократить, или указывала на слабые места. Физически она не казалась мне привлекательной: фигура у нее была тяжеловата, и держалась она с некоторой отчужденностью, часто свойственной деловым женщинам. Я не знал, что она была раньше замужем: она редко говорила о себе. Единственное, что было в ней славянского (или, во всяком случае, не английского), – это ее глаза. Замечательные глаза, зеленые, как нефрит, иногда они казались светло-карими; взгляд ясный и прямой. Отношения наши развивались очень медленно, все началось с чувства облегчения, ощущения контраста между полнейшей неизвестностью – что еще выкинет вечером Нелл? – и уверенностью, что на работе ждет деловое и интеллигентное товарищество, дружеское участие, придающее смысл и спокойствие каждодневному существованию. Она иногда приходила, когда я показывал Тони новые сцены; он выпаливал новые идеи быстрее, чем я успевал записывать; и я заметил, что он – как и я – считает ее профессионалом до мозга костей, да к тому же еще с головой на плечах, и что ему, как и мне, хорошо, когда она тут, под рукой.
Никаких отношений вне работы у нас с ней не было. Андреа обычно выходила из конторы, чтобы купить мне сэндвичи, порой я приглашал ее в какое-нибудь местечко поближе и подешевле – перекусить. Мало-помалу она стала рассказывать о себе, о своем неудавшемся браке. Она вышла замуж за поляка, бежавшего от немцев в Англию и ставшего здесь первоклассным летчиком-истребителем. С наступлением мира он превратился в алкоголика с садистскими наклонностями и вмешался в какие-то эмигрантские политические игры. Теперь она жила со своей матерью-полькой где-то недалеко от Марбл-Арч{113}. Каким чудовищным издевательствам подвергал ее муж, я узнал много позже, но уже тогда она мельком упоминала об этом. Она была человеком сдержанным и обладала чувством юмора, какой зовется юмором висельника и окутывает кинопроизводство, как запах солода окутывает пивоварню; однако у меня создалось впечатление, что этот стиль был избран ею в качестве защитной мимикрии. Что-то в глубине ее существа было тяжко ранено этим ее браком. Я потерял ее из виду, когда мы закончили производственные дела, и мне ее очень недоставало. Я был осторожен и не так уж много говорил о ней с Нелл. Они были знакомы – виделись пару раз, и Нелл она не понравилась, во всяком случае, так мне было сказано, но к этому времени Нелл не нравилось все, что относилось к этой стороне моей жизни, однако причин для ревности даже она не смогла тут найти.
Когда начались съемки – они тоже шли на студии «Пайнвуд», – потребовалось кое-что срочно переписать. Известно было, что Тони терпеть не может работать, когда кто-то стоит у него над душой, и я старался как можно реже бывать на площадке. Мы с Андреа часто оставались в конторе одни. Я стал уходить туда, даже когда в этом не было явной необходимости. Киномир полнится слухами гораздо быстрее, чем любой другой: прошел слух, что сценарий хорош, что Тони им доволен, что я быстро овладеваю тонкостями мастерства. Что на меня можно положиться… Я грелся в лучах заслуженного одобрения. Мне хотелось овладеть и другими тонкостями дела: втайне я мечтал когда-нибудь и сам ставить фильмы.
Примерно в это время мне пришлось решать – с помощью совершенно бесполезных, зато многочисленных советов жены, – кем же я хочу быть. На подходе был еще один сценарий. На самом деле никакой дилеммы не было. Я знал (или думал, что знаю), что кино никогда не сможет всерьез заменить мне театр. Но это было интересно и приносило больше денег. Если же я хотел сказать что-то свое и по-настоящему «значительное», это могло быть сделано только на сцене театра. В новой пьесе, которую я тогда задумал (и которая потом вышла под названием «Снимается кино»), я собирался говорить об этом: о компромиссах, на которые приходится идти, о ложных ценностях и фальшивых соблазнах мира кино. Однако я чувствовал, что пока еще не готов ее написать, и к тому же я, видимо, опасался оскорбить курочку, которая несла золотые гонорары. Помимо всего прочего, я был слишком тесно связан со своей съемочной группой, чтобы придуманные мной персонажи были неузнаваемы.
Но тогда важнее всего мне было доказать Нелл, что она не права. Правда, когда я взялся за третий сценарий, в семейных неурядицах наступило временное затишье. Казалось, Нелл смирилась с моим нежеланием отказаться от «альтернативной» профессии; и если она не одобряла этого моего занятия, то не могла не одобрять деньги, которые оно приносило. Мой новый литагент позаботился, чтобы я получал не самые низкие гонорары. Я старался исполнять желания жены. Понимал, что мы слишком много тратим, но, если это могло принести в дом мир, я считал траты оправданными.
И – вполне предсказуемо: в один прекрасный день, на студии, Андреа выглядела несколько подавленной; Дэн спросил, что случилось, и она сказала – у нее день рождения, добавила что-то о том, как празднуются дни рождения, когда ты еще ребенок… как никогда не удается повзрослеть настолько, чтобы относиться к ним как к обычным дням. Дэн немедленно отправился в буфет и купил полбутылки шампанского. Она рассмеялась. Они выпили. Потом, во время ленча, Дэн объявил о дне рождения всем остальным, принесли еще шампанского… Ничего особенного не произошло. После этого они вместе вернулись в производственный отдел. На ее столе по-прежнему стояла маленькая бутылка из-под шампанского; Андреа обернулась и поцеловала Дэна. Дело было не в поцелуе: он был недолгим и нежным, и поцеловала она Дэна в щеку, а не в губы. Но что-то в чуть заметно продлившемся объятии, в быстро погашенном выражении глаз, прежде чем она отвернулась, прозвучало словно призывный колокол. Дэн почувствовал: она дает понять, что ее товарищеское отношение к нему лишь видимость. Вот и все. Кто-то вошел, а назавтра все было как прежде.
Через несколько дней, поздно вечером, Дэн и Нелл только легли и он протянул руку – одним из тех жестов, которые муж и жена привычно понимают как приглашение к близости, – как Нелл резко оттолкнула руку.
– Ну извини, – сказал он как можно более легким тоном.
Нелл лежала не шевелясь. Через несколько секунд вскочила, со злостью схватила и зажгла сигарету: преамбула, которую он слишком хорошо научился распознавать.
– Ну, что опять стряслось?
– Ты сам прекрасно знаешь.
– Разумеется. А то бы не спрашивал.
Она терпеть не могла эти мои, как она говорила, «сарказмы третьеразрядного кино». Ничего не сказала, только рывком отдернула штору и уставилась в ночь.
– Не пойму, чего ты добиваешься.
– Развода.
Дэн явился домой поздно, пришлось торопиться, чтобы не опоздать на обед с друзьями: с той самой подругой, которая устроила Нелл на работу в издательство, и ее мужем. Дэн видел, что Нелл осталась недовольна вечером, что она из-за чего-то раздражена, и объяснил это чувством зависти к подруге, весело болтавшей об издательских делах, завистью – вопреки всякой логике – к карьере, которая теперь была ей вовсе не нужна. Но развод – это было что-то совсем новое.
– Почему?
Он ждал, но ответа не последовало. И вдруг он страшно испугался: ему подумалось, что Джейн, обозлившись на что-то, могла… Он повторил:
– Почему?
– Сам знаешь.
– Из-за того, что я лишил тебя работы, которую ты терпеть не могла, когда ею занималась?
– Ох боже мой! – Она помолчала. Потом произнесла: – Здорово же ты наловчился врать. Не могу не восхищаться.
– Понятия не имею, о чем ты.
– Об интрижке, которую ты завел с этой польской коровой.
Он шумно вздохнул, вроде бы выражая презрение к смехотворному обвинению; на самом же деле это был вздох глубочайшего облегчения.
– Ну ладно. Давай выкладывай. Или письмо было без подписи?
– Так это правда?
– Никакая это не правда. Мне, правда, жаль, что ты не польская корова, а взбесившаяся английская сучонка.
– Еще бы. Только об этом и мечтаешь.
Дэн вскочил с постели и бросился к ней, но она повернулась к нему раньше, чем он до нее дотянулся. Увидел ее лицо, освещенное снизу уличными фонарями. Оно казалось одновременно испуганным и злым – одержимым. Это его остановило: он почувствовал, что перед ним другая, переродившаяся Нелл, которую он не знает и не может понять.
– Это неправда, Нелл, – сказал он.
– Ее бывший муж сегодня звонил. Кое-что про нее рассказал. Ты явно шагаешь по хорошо утоптанной дорожке: ведь торная тропа никому не заказана. Да ты и сам знаешь.
– Да он же псих ненормальный! Ей даже пришлось добиться судебного определения, чтобы он перестал осаждать ее мать! На студии все про это знают.
Они стояли шагах в шести друг от друга, лицом к лицу.
– Мне он показался совершенно нормальным.
– Ну что ж, посмотрим, что скажет суд. Вчиню подонку иск за клевету.
– А он говорит, все в «Пайнвуде» про вас знают. Только об этом и говорят.
Но голос ее звучал уже не так напряженно.
– Нелл, ради всего святого, он же сумасшедший. В прошлом году он досаждал этим ее матери. К тому же он католик… не дает ей развода, он… Господи, да как ты можешь верить в эту чушь?
– Потому что это вполне могло бы быть правдой.
Дэн отвернулся и нашарил сигареты. Должно быть, он здорово рассердился, потому что готов был с нею согласиться – и объяснить почему. Но она поспешила продолжить:
– На прошлой неделе вас видели. Ты входил к ней в квартиру.
– Я подвез ее домой. Она пригласила меня зайти – познакомиться с матерью. Выпить по стаканчику. Вот и все. Заняло полчаса.
– Только ты забыл упомянуть об этом.
– Помнится, ты в тот вечер была так полна переживаний по поводу ужасов материнства, что для нормальной беседы места не оставалось.
Это Нелл проглотила молча.
– Ты всегда ее домой подвозишь?
– Она же отвечает за производственный отдел, черт возьми! Уходит после всех. Нет, не всегда.
– Что-то ты больно много о ней знаешь.
– Имею на это полное право. Кроме того, она прекрасный работник. И приятный человек. – Он вздохнул. – Она мне нравится, Нелл. Только это вовсе не значит, что я тебе изменяю.
Нелл снова отвернулась к окну. Дэн сел в изножье кровати.
– Ты, верно, часто рассказываешь ей про взбесившуюся английскую сучонку, на которой имел неосторожность жениться.
– На эту дешевку я и отвечать не буду.
Воцарилась тишина; все это напоминало средневековые рыцарские игры: после каждого наскока ей надо было придумать новый способ атаки, похитрее.
– Ты совершенно исключаешь меня из своей жизни. Я о тебе теперь совсем ничего не знаю. Сегодня звонил Сидни. – Сидни был новый литагент Дэна. – Об этом американском предложении. А я о нем и слыхом не слыхала.
– Возможно, мне предложат написать еще один сценарий. Ничего еще не решено. И я не исключаю тебя из своей жизни. Ты сама себя исключаешь.
– Ты становишься каким-то другим. Такого тебя я не могу понять.
– Просто ты не хочешь взрослеть. Хочешь, чтобы ничего не менялось.
Она горько усмехнулась:
– Еще бы. Я просто обожаю эту уродскую слоновью квартиру, обожаю безвыходно сидеть в четырех стенах, пока ты там…
– Ну давай переедем. Купим дом. Возьмем тебе au pair{114}, помощницу. Няньку наймем. Будет так, как ты захочешь.
– Ну да. Только бы я оставила тебя в покое.
– Понял. Брошу все, буду целыми днями сидеть дома, чтобы тебе было на ком злость срывать.
Она заговорила более спокойным тоном:
– Не пойму, как это Энтони и Джейн могут обходиться без ссор и по-прежнему любят друг друга, а мы…
– Да пошли они к… – Помолчав, он продолжал более спокойно: – Если кто и завел себе интрижку, так это ты. С Энтони и Джейн.
– Спасибо.
– Но это же правда. Если тебе хотелось выйти замуж за университетского профессора и жить среди дремотных шпилей, какого черта ты…
– Ты тогда был другим.
– Спасибо огромное.
– Ты сам начал.
И так далее и тому подобное. Закончилось все это ее слезами и целой кучей новых решений. Но из этого ничего не вышло. Нелл позвонила подруге, взялась за вычитку рукописей, но очень скоро ей это надоело. Поначалу она терпела и работу, и квартиру. Потом наступил недолгий период, когда мы взялись за поиски дома, но почти сразу же выяснилось, что цены растут; к тому же ни тот ни другая не были уверены, что им так уж нравится то, что они видят. Нелл опять устремилась душой прочь из Лондона, больше всего теперь ей нужен был дом за городом. Порой, под настроение, она винила Лондон во всех наших бедах.
Пожалуй, ирония судьбы заключалась в том, что этот инцидент подтолкнул нас с Андреа друг к другу, ускорив то, что должно было произойти. Я счел, что нужно рассказать ей о том, что творит ее злосчастный Владислав; но почему-то не мог заставить себя сделать это на работе. Пришлось несколько дней подождать; потом Нелл с Каро и я отправились вместе в Уитем провести там выходные, и Нелл решила остаться до следующей пятницы; собственно говоря, в свете «новых решений» она не собиралась там оставаться, это я ее уговорил. И вот я пригласил Андреа пообедать вместе; я не стал вводить ее в заблуждение, предупредив, что мне надо сказать ей кое-что не очень приятное. Думаю, она догадалась, что именно, хотя была потрясена, когда услышала об этом, извинялась и рвалась поговорить с Нелл, объяснить… но ведь Нелл взяла с меня слово, что я ни за что не сделаю того, что сделал: ничего не скажу «этой бедняжке». (Из «польской коровы» Андреа очень быстро превратилась в «бедняжку».)
В китайском ресторане, куда мы с Андреа отправились пообедать, я наконец услышал всю историю ее замужества. Во время войны она служила во Вспомогательном женском авиационном корпусе; знание польского языка определило место и характер ее работы. Она влюбилась и быстро выскочила замуж за Владислава; его неуравновешенность тогда казалась совершенно естественной в условиях постоянного стресса: стычки, боевые вылеты, намалеванные под кокпитом свастики… Но наступивший мир, сделка союзников со Сталиным настроили его против Англии и англичан; эти настроения только усилились, когда ему не удалось стать пилотом коммерческих авиалиний. К этому времени он уже сильно пил. Вместе с ним Андреа пришлось сначала заниматься «польским вопросом», потом «католическим», потом «эмигрантским»; а тут еще выяснилось, что она не может иметь детей. В результате у нее образовалось какое-то грустно-презрительное отношение ко всему польскому (кроме матери-польки) и непреходящее чувство вины перед негодяем, за которого она вышла замуж. Теперешняя работа в кино спасла ей жизнь или по меньшей мере помогла не сойти с ума. Даже тогда я подозревал, что отчаяние, которое на работе она порой прятала под скорлупой легкого цинизма, куда глубже, чем можно предположить. Она чувствовала, что оказалась в ловушке, что выхода нет. Она была как бы и Нелл, и Дэном одновременно: Нелл – в том смысле, что жизнь не дала ей полностью осуществиться, и Дэном, так как брак ее оказался ошибкой. Андреа призналась мне, что у нее было несколько романов с тех пор, как погиб ее брак, но каждый раз получалось так, что «была задета другая женщина». Был у нее роман и с Тони, год назад (это меня шокировало: не само по себе, а потому, что такое мне и в голову не пришло). Тони женат, и дети у него есть, так что все происходило в глубочайшей тайне. В кинобизнесе все мужики – подонки, сказала она, даже самые хорошие.
Мне не следует изображать Андреа такой уж спокойно-объективной по отношению к самой себе или слишком флегматичной и бесполой. Она была «belle laide»[11], как говорят французы; ее очарование проникало в душу очень медленно. Ее фигура не казалась привлекательной, особенно рядом с двадцатилетними цыпочками, каких брали на работу продюсеры – готовить кофе, радовать взор и ублажать самолюбие. Но лицо было поразительное, особенно – глаза, самые замечательные из всех, какие я знал в своей жизни. Это давало ей некоторое преимущество, поскольку всем больше всего хотелось смотреть именно на эти глаза. Она была не из тех женщин, которых легко держать на расстоянии: было в ней что-то от femme fatale[12]:, и она сознательно этим пользовалась. Возможно, так она пыталась компенсировать недостаток чисто физических чар, какими широко пользуются более миловидные женщины. И она прекрасно понимала, что ее магнетизм действует гораздо сильнее, чем сознают это мужчины, впервые встретившись с ней. Помимо всего прочего, она была старше меня, и не только в буквальном смысле… может, из-за тяжеловатой фигуры… виделось в ней что-то такое – материнское… Не знаю.
В ответ на ее рассказ в тот вечер я рассказал ей кое-что о своей жизни с Нелл. Я не плакался; более того, даже оправдывал отношение ко мне жены в значительно большей степени перед Андреа, чем – в глубине души – перед самим собой. Думаю, тот вечер – по всей видимости – должен был лишь подтвердить, что никакие иные отношения между нами, кроме сотрудничества и доброй дружбы, просто невозможны. Я проводил ее домой, поцеловал в щечку и нежно пожал ей руку, потом взял такси и уехал; теперь я уже мог представить себе близость с Андреа, но это было бы совсем не похоже на две первые мои измены. Ни ее темперамент, ни наши отношения на работе не допустили бы кратковременной связи.
Когда в 1962 году она покончила с собой, я долго не мог выкарабкаться из депрессии. Прошло уже несколько лет с тех пор, как мы виделись в последний раз, и понадобилось немало времени, чтобы я смог понять, почему эта утрата и чувство вины оказались гораздо тяжелее, чем можно было бы объяснить чисто внешними обстоятельствами. Не было даже ощущения, что, если бы те два года, которые мы пробыли вместе, закончились браком, а не разлукой – в силу обстоятельств и нежелания обоих изменить привычный образ существования, – она не ушла бы из жизни по собственной воле. Тогда я знал ее уже хорошо, знал и то, что она бывает подвержена приступам тяжелейшей депрессии. Ощущение было такое, что именно ей принадлежит последнее слово; что она вынесла приговор жизни каждого из нас, нашей профессии, всей нашей эпохе. Бог на поверку оказался отчаявшимся чужаком, страдающим паранойей; и все мы оказались членами того самого занюханного клуба польских ветеранов, расположенного недалеко от Бэйзуотер-роуд, на управление которым он потратил всю свою пропитую жизнь. Я никогда не встречался с Владиславом, но с тех пор, как умерла Андреа, постоянно вижу его образ, непреложно скрывающийся за всякой великой иллюзией.
Пассажиры в вагоне зашевелились, стали подниматься с мест. Я увидел огни уличных фонарей, их расплывчатые отражения в черной воде. В тщательно хранимом, типично английском молчании мы въезжали в самый типичный из английских городов. Оксфорд – alma mater[13], Венера-Минерва, стоязыкое чудище, вместилище надежд и амбиций; Шекспирова Верона, студенческий Эльсинор от начала времен – тех времен, что формируют личность… Не город – инцест.