Глаза в глаза

Между враждебных берегов

Струился Неман...

А. С. Пушкин

Принявшись за свои военно-исторические записки, дотошно изучив многие документы и свидетельства очевидцев и участников боевых действий и присовокупив к ним свои живые впечатления, оставшиеся в памяти, Денис Давыдов будет внимательно и вдумчиво анализировать события этой кампании и неоднократно с печалью и горечью убедится в том, насколько безответственно и бездарно в военном отношении она велась со стороны высшего командования и какого огромного количества бессмысленных, неоправданных жертв стоило это русскому народу. Впрочем, Беннингсена, верховодившего армией и высокомерно не желавшего даже принимать российского подданства, эти потери никогда особенно не интересовали. Такие понятия, как отечество, ратная национальная слава, были для него пустым звуком. Служа не России, а лишь государю, он в этой войне, как и в последующих, более заботился не об интересах пригревшей его державы, а о своих корыстных целях и выгодах. А сии выгоды, как позже убедится Давыдов, окажутся весьма немалыми, помимо щедрых монарших милостей и наград. Непреложные факты и документы подтвердят, что Беннингсен, состоя в сговоре с хищниками интендантами, где первые скрипки играли представители все той же «немецкой партии», беззастенчиво обирал истекающую кровью русскую армию и сумел составить себе за прусскую кампанию, продолжавшуюся немногим более полугода, баснословное по тем временам состояние. Об этом будет множество гневных разговоров и в войсках и в обществе, однако Беннингсену, продолжавшему неизменно находиться в фаворе у государя, все сойдет с рук. В 1812 году он еще по настоянию Александра Iзаймет должность начальника главного штаба и, как один из самых ярых врагов Кутузова, станет плести против него свои ядовитые и злобные интриги, а его распоряжение, сделанное втайне от светлейшего князя о перемещении корпуса Тучкова на Бородинском поле, чуть было не обернется непоправимой бедой...

Все свои усилия в двадцатых числах января 1807 года Наполеон направлял на то, чтобы, перерезав линию снабжения русской армии, отбросить ее к Кенигсбергу и в конце концов прижать тылом к Фриш-Гафскому заливу. Все марши и перемещения войск, предпринимаемые в эти дни Беннингсеном, как ни странно, лишь способствовали этому плану. Главнокомандующий с каким-то непонятным, слепым упорством и методичностью сам шел в сети, расставляемые ему Бонапартом. Армия же, им ведомая, устав от бесконечных спешных передвижений, смысл которых ни для кого не был вразумителен, начала роптать.

И Беннингсен, до сих пор избегавший серьезных столкновений с французами, наконец, опять же неожиданно для всех, порешил дать при Прейсиш-Эйлау генеральное сражение.

В историю наполеоновских войн оно войдет как одно из самых жестоких и кровопролитных. Для арьергарда Багратиона, прикрывавшего общее отступление армии, это сражение начнется почти двумя сутками ранее. С 24 декабря, столь памятного Денису Давыдову его первым боевым крещением, войска князя Петра Ивановича будут почти беспрерывно находиться в огне, сдерживая своими плечами значительно превосходящие силы французов, ведомые самим Наполеоном. Багратиону ценою большой крови придется выигрывать время, надобное русской армии для окончательного сосредоточения и подтягивания растянувшихся по худым, заметенным снегом дорогам артиллерийских батарей и парков.

В памяти Дениса Давыдова эти дни и ночи, прошитые гулом артиллерийской канонады, останутся то усиливающимися, то откатывающимися назад натисками неприятельской пехоты и конницы, крутыми контратаками наших полков, дерущихся с каким-то отчаянным и отрешенным спокойствием, и тяжелой, сгибающей плечи и звенящей в голове усталостью, поскольку ему, как и всем бывшим в арьергарде в продолжение четырех бесконечно долгих суток, не придется сомкнуть глаз. Останется в его памяти и то, как, жестоко теснимые французами, они дойдут до самого Прейсиш-Эйлау, как начнется яростный бой на улицах города, во время которого он увидит, как будут расти и громоздиться в узких теснинах между домами целые завалы окровавленных трупов, как мелькнет известково-белое бесстрастное лицо тяжело раненного Барклая, как князь Багратион перед подавляющей силой противника выведет наконец терпящий значительный урон арьергард за городскую черту и тут вдруг появится неловко восседающий на коне, негнущийся Беннингсен, который вместо благодарности князю Петру Ивановичу за понесенные труды, недовольно кривя узкие провалившиеся губы, упрекнет его в попустительстве неприятелю и прикажет сызнова взять только что оставленный по великой необходимости город. И Багратион, гневно полыхнув глазами, с мертвенно-серым от усталости и незаслуженной обиды лицом, сойдет с лошади и, встав со шпагою в руке во главе колонны, сам поведет своих испытанных гренадер и егерей к Прейсиш-Эйлау. И Давыдов вместе с двумя другими адъютантами Петра Ивановича — Офросимовым и Грабовским — тоже оставят седла и пойдут рядом с князем в безмолвную и страшную атаку, после которой у Дениса надо лбом в пышном смоляном чубе навсегда останется снежно-белая поседевшая прядь. Колонна пойдет без выстрела, не прибавляя шагу, на беспощадно-разящий огонь неприятеля и, вплотную приблизившись к французам, ударит в штыки с такою неистовой и ужасающей врага решительностью, что единым махом напрочь вышибет его из только что захваченного города.

О губительном смертоносном огне основной баталии, разыгравшейся на следующий день, Давыдов так потом напишет в своем историческом очерке «Воспоминание о сражении при Прейсиш-Эйлау»: «Черт знает, какие тучи ядер пролетали, ревели, сыпались, прыгали вокруг меня, бороздили по всем направлениям сомкнутые громады войск наших, и какие тучи гранат лопались над головой моею и под моими ногами! То был широкий ураган смерти, все вдребезги ломавший и стиравший с лица земли все, что ни попадало под его сокрушительное дыхание; оно продолжалось от полудня 26-го до 11-ти часов вечера 27-го числа».

Жестокая битва под Прейсиш-Эйлау, в которой и русские и французы потеряли убитыми и ранеными примерно по 25 тысяч человек, не принесла сколько-нибудь значительного перевеса ни одной из сторон. Обе армии остались на своих позициях.

Беннингсен вскорости, «дабы запастись необходимыми зарядами», покинул поле сражения и отвел войска в том же направлении, куда он двигался и до этого, — в сторону Кенигсберга, чтобы остановиться в его окрестностях.

Восьмого февраля стало известно, что Наполеон, так ничего и не выстояв на месте сражения, начал поначалу медленный, а потом все убыстряющийся отвод своих войск к реке Пассарге. На прусском военном театре установилось временное затишье.

Именно в эти дни и произошла почти невероятная и весьма печальная история, которая надолго врезалась в память Дениса Давыдова.

Отпросившись у князя Багратиона, он поехал как-то из Ландсберга, где размещался арьергард, по личной нужде в Кенигсберг и был немало удивлен, когда узнал от коменданта — знакомого генерала Чаплица, что какой-то раненый французский офицер упорно справлялся о гвардейском поручике Давыдове. Наведя, в свою очередь, справки, Денис узнал, что просьба эта исходила от пленного конно-гренадерского поручика Серюга, и тотчас же вспомнил волнующий рассказ брата Евдокима, называвшего этого неприятельского офицера своим спасителем. Вполне естественно, что Давыдов кинулся на розыски.

Серюга Денис нашел в одном из частных прусских домов, причем довольно богатом, где ему был создан, как успел заметить Давыдов, чуть ли не идеальный уход. Однако поручику ничего, видимо, не могло уже помочь. У него было несколько сабельных ран на голове и на руках и одна от казачьей пики в пах — очень глубокая и, по всей вероятности, смертельная. Пленный неимоверно страдал.

Давыдов представился распластанному без движения офицеру и сердечно поблагодарил его за благородное участие в судьбе брата. И, в свою очередь, со всем пылом вызвался исполнить любое пожелание раненого. Тот слабо улыбнулся и, справясь о здоровье Евдокима, сказал, что ему самому уже ничто не может помочь и он уже чувствует приближение конца своих страданий. Но одна самая последняя просьба у него есть: разыскать кого-либо из его однополчан (он помнил, что среди пленных были конногренадеры), поскольку перед смертью хотел бы хоть раз еще глянуть на форму столь любимого им своего полка.

Как было не уважить подобную просьбу? Денис исколесил город, но разыскал-таки и привел к умирающему двоих рядовых усачей конногренадер. Вместе с этими гренадерами Давыдов проводил тело поручика Серюга на кенигсбергское кладбище...

На фронте было тихо, зато разгорелась «баталия» в главной квартире.

Князь Багратион был зван туда срочно главнокомандующим и возвратился с сумрачным лицом.

— Ну вот сего нам только и не хватало, — сказал он резко, нервно расхаживая по своей штабной избе. — Беннингсен со стариком Кноррингом войну меж собой затеяли. Один начальствование над войсками за собою оставить желает, другой винит его во всех смертных грехах, шлет государю доносы с нарочными и сам норовит на его место, хотя оба друг друга, как говорится, стоят. Вся главная квартира кипит... Разделились на две партии, того и гляди за грудки возьмутся. Никому теперь и не до французов вовсе, со своими бы как совладать... Вот и мне главнокомандующий приказал скакать срочно в Петербург, везти государю какие-то оправдательные его документы, коих он никому прочему, кроме меня, зная мое благородство, как он выразился, доверить не может.

На другой день Багратион отбыл в Петербург. Беннингсен для сего важного для него путешествия даже отдал князю Петру Ивановичу свою венскую коляску.

В эти дни главнокомандование войсками практически не осуществлялось. Главная квартира была целиком занята интригами и распрями. О том, что кампания еще отнюдь не закончена, помнили в эту пору, пожалуй, лишь линейные офицеры да командиры отдельных полков и отрядов.

Так, стало известно, что поручики Сумского гусарского полка Генкель и Обозенко, с которыми Давыдов познакомился еще тогда, когда после отчисления из гвардии следовал к новому месту службы, взяв несколько эскадронов, совершили смелый рейд во французский тыл, захватили множество пленных и учинили среди неприятельских квартирмейстеров и интендантов великий переполох.

По своей же инициативе начал преследование своими казачьими летучими полками отступающей от Прейсиш-Эйлау армии Наполеона и недавно прибывший с Дона атаман Матвей Иванович Платов. Он воистину не давал покоя ретирующимся французам ни днем ни ночью. Бонапарт приходил в бешенство: ему ежесуточно докладывали о новых дерзостях казаков — об отбитии ими транспортов с продовольствием и артиллерийскими припасами, о взятии пленных, о разгроме полковых и даже корпусных штабов. Как раз с этих дней имя Платова обрело европейскую известность.

Денису Давыдову 15 февраля представился счастливый случай познакомиться с удалым донским атаманом. В этот день Алексей Петрович Ермолов задумал навестить своего давнего приятеля и сотоварища по костромской ссылке и взял с собою к Платову и его. Матвей Иванович, временно квартировавший в Гутштадте и занимавший дом местного бургомистра, встретил Ермолова с распростертыми объятьями. Обнялись, троекратно, по-русски, расцеловались. Алексей Петрович представил Дениса.

— Значит, двоюродный братец, — радушно улыбнулся Платов, — а это из каких же Давыдовых?

Узнав, что перед ним сын бригадира Василия Денисовича, обрадовался пуще прежнего:

— Как же, батюшку твоего еще по Очакову помню!..

...Погостевав вечерок у радушного Матвея Ивановича Платова, Денис, распрощавшись с добрым хозяином и Алексеем Петровичем Ермоловым, направившимся к главной квартире по каким-то артиллерийским надобностям, решил завернуть к своему весьма хорошему знакомому, молодому 30-летнему генералу князю Алексею Григорьевичу Щербатову, которого в Петербурге неоднократно встречал в доме Нарышкиных. Тем более что у него, по словам атамана, вот-вот должно было начаться весьма жаркое дело: в ту сторону следовали войска маршала Нея.

По дороге Давыдов, к радости своей, повстречал друга своего — князя Бориса Антоновича Четвертинского с офицером Левашевым. Оба они, услышав об угрожающем продвижении неприятеля, тотчас же согласились отправиться вместе с Денисом.

Вскоре предсказание Платова сбылось: французы навалились на весьма небольшой отряд князя Щербатова, составленный из Старооскольского и Костромского пехотных и Ольвиопольского гусарского полков при нескольких легких пушках, значительно превосходящими силами. И дело завязалось действительно крутое и жаркое. Несмотря на численный перевес неприятеля, генерал Щербатов с присущим ему мужеством и неустрашимостью повел бой вдоль гутштадтской дороги, поскольку никуда почти в сторону свернуть было нельзя из-за ростепельной непролазной грязи.

В этом тяжелом оборонительном бою командиру отряда очень сгодились нечаянно прибывшие к нему незадолго перед этим друзья-офицеры. В бумагах Дениса Давыдова сохранится благодарственный аттестат, выданный ему после сего сражения бригадным генералом 18-й пехотной дивизии князем Щербатовым, в котором будет сказано, что «находящийся при нем добровольно во время всего дела штаб-ротмистр Давыдов способствовал ему в размещении войск, с неустрашимостью и точностью отдавал его приказания под картечью и пулями», а когда отряд начал отступление, то Давыдов был послан с двумя пушками «для постановления на выгодную высоту, что и исполнил с поспешностью, через это неприятелю нанесен был великий вред».


Наполеон со своею армией, обескровленной под Прейсиш-Эйлау, конечно, покуда не мог отважиться на какое-либо более серьезное действие. Он ждал подкреплений, во Франции в спешном порядке проходили сразу два рекрутских набора. Корпусу же Нея Бонапартом, как скоро выяснилось, поставлены были ограниченные задачи — «попугать русских» и оттеснить подалее от реки Пассарги, по которой располагались французские продовольственные магазины так докучавших ему платовских казаков.

На фронте, не имевшем четких, определенных очертаний, поскольку русские войска, к этой поре почти начисто лишенные командованием снабжения, бродили с места на место в довольно тщетных поисках пропитания и фуража, установилось опять относительное затишье, прерываемое лишь частными аванпостными стычками и отнюдь не прекратившимися летучими набегами все тех же казаков.

В двадцатых числах февраля из Петербурга вернулся Багратион. Он рассказал, что несколько раз встречался в столице с государем и подробно докладывал ему о весьма пагубной обстановке, сложившейся в действующей армии. Александр I намеревался вскорости вместе с гвардией и великим князем Константином прибыть на прусский военный театр и принять все меры по утишению страстей в главной квартире и по улучшению снабжения и пополнения войск.

Настроение у Багратиона, судя по всему, поднялось, он выглядел приободрившимся и повеселевшим.

Вновь приняв команду над авангардом, князь Петр Иванович деятельно принялся за устройство вверенных ему войск. Лучшие генералы армии, уставшие от бездействия и безначалия, стали проситься к нему, заранее зная, что с Багратионом скучать и попусту мыкаться по прусской территории наверняка не придется.

Однако помышлять о каких-то серьезных действиях покуда было неимоверно сложно. Войска, почти напрочь лишенные припасов и фуража, бедствовали. Князь Петр Иванович, гневно сверкая глазами, сотрясал главную квартиру, громил интендантов и разного рода хозяйственников, все клятвенно божились и обещали поправить положение, а дело меж тем почти не менялось.

Сотнями, как-то враз стали падать истощенные до крайности лошади. Голодные солдаты с землистыми безразличными лицами бродили по раскисшим от грязи окрестным полям, ковыряя штыками и шомполами полусгнивший летошний картофель. Некоторые из них, окончательно ослабев, опускались прямо в истоптанную слякоть и более не подымались...

У Дениса Давыдова, видевшего все это, сердце кипело от бессильного негодования и боли. Война открывалась ему с новой и, пожалуй, с самой тягостной своей стороны. Крепкие, сноровистые русские парни и мужики вынуждены были вдали от отчего дома скитаться по чужой неприветливой земле и умирать неизвестно за что, самое обидное, даже не от вражеских штыков и ядер, а от изнурения, грязи, болезней и голода. Постигать это умом и сердцем было нестерпимо горько.

Вместе с тем в душе Давыдова, часто бывавшего но долгу службы в главной квартире и хорошо знавшего по лоснящимся, самодовольным и сытым лицам истинных виновников этих бедствий, копилась и искала выхода ярая гневная желчь к высокопоставленным мошенникам и казнокрадам. «Нет выражения достаточно сильного, чтобы описать гибельное состояние нашей армии!.. — восклицает он в эти дни. — Клеймо проклятия горит на всех тех, кои не хотели из своекорыстных видов печься о благе и довольстве тысячей храбрых, вверенных их попечению. Да будет полное презрение их соотечественников наградою им за их вполне преступные и предосудительные действия. Да послужит неумолимое правосудие к изобличению этих злодеев рода человеческого...»

В это время Давыдов еще верил в торжество справедливости и в непременное наказание виновных. Однако скоро, когда к армии прибудет государь, Денис с не меньшею горечью убедится, что с голов сиятельных хапуг и лихоимцев, доведших войска до столь ужасающего бедствия, как говорится, и волоса не падет. Те же самые лица, морившие солдат голодом, окружат приехавшего царя подобострастью и льстивым угодничеством в Бартенштейне, где разместится его походная ставка и куда переберется спешно главная квартира, и будут с не меньшим рвением, чем обворовывали казну, трудиться над организацией и устроением всевозможных высочайших потех и увеселений.

Беннингсена, конечно, царь не дал в обиду. Видимо, хорошо помнил, сколько он обязан его решимости, проявленной в злополучную мартовскую ночь в Михайловском замке. Было объявлено монаршее подтверждение о дальнейшем полноправном исполнении им полномочий главнокомандующего.

Впрочем, пребывание императора на военном театре принесло и кое-какие положительные плоды. Хищники-интенданты, видимо, все же страшась близости государя к войскам, несколько поуменьшили свои аппетиты и улучшили продовольствование армии. Наконец кое-чего стало доходить и до авангарда, и, слава богу, люди и лошади в полках перестали падать от истощения. Это уже можно было счесть за великое благо.

Между прочим, Александр I пребывал при армии не так уж долго. Он провел несколько высочайших смотров отдельным частям, в том числе и авангарду Багратиона, коим остался будто бы доволен. Затем подписал с большою пышностью в Бартенштейне новый договор с Фридрихом-Вильгельмом III, в котором клялся Пруссии в вечной дружбе и в готовности неукоснительно и далее отстаивать ее интересы (этот договор вскорости при свидании с Наполеоном будет им с необычайной легкостью попран), после этого, демонстративно подчеркнув, что он самолично не желает вмешиваться в ход кампании (из Аустерлица им кое-какие выводы, видимо, все-таки были сделаны!), государь со своею свитою, министрами и чинами двора отбыл в сторону Тильзита, где намеревался дожидаться благоприятных для себя известий.

Пока совершались все эти события, Наполеон времени даром не терял. Обратив основное свое внимание на Данциг, он добился, что 13 мая прусский генерал Калькрейт, оборонявший эту крепость, подписал капитуляцию. Сорокатысячный осадный корпус маршала Лефевра, развязав себе руки, присоединился к основным силам Бонапарта. Подошли резервы и из Франции. За счет пушек, взятых у пруссаков, Наполеон значительно укрепил огневую мощь своей артиллерии.

Именно в этот момент, когда предводитель французов почувствовал свой явный перевес в силах, Беннингсен, подталкиваемый великим князем Константином, наконец отважился начать наступление. Однако его приказы были столь неуверенны, а порою противоречивы, что русские войска, выйдя к реке Пассарге, продолжали топтаться вдоль ее берегов, ничего серьезного не предпринимая.

Бонапарт, конечно, сразу же воспользовался нерешительностью главнокомандующего русских и перехватил инициативу в свои руки.

Второго июня грянул Фридланд.

Трудно себе представить позицию пагубнее и несуразнее той, которую избрал для русской армии при этом городе Беннингсен. Он разместил войска на противоположном от Фридланда берегу, перед лесом, занятым французами, в тесной пойменной долине. Непосредственно к тылу армии примыкала довольно быстрая и мутная река Алле с четырьмя понтонными мостами. При таком расположении любая, даже малая неудача могла обернуться большою бедою, поскольку русские заранее были лишены маневра и нормальных путей к отступлению.

Не было произведено и должной разведки. Беннингсен полагал своими сосредоточенными силами обрушиться против оторвавшейся, как он думал, от своих главных сил гренадерской дивизии Удино. Однако Наполеон, мгновенно оценив рискованную обстановку, в которой оказались по воле главнокомандующего русские войска, кинулся сюда сам со всею армией.

Урон русских войск, поставленных в такие условия, что они не смогли не только продвигаться навстречу противнику, но и как следует оборониться, был страшен.

Оставив за плечами заваленные трупами узкие улочки Фридланда, армия начала поспешное отступление сначала за Прегель, а потом, когда стало известно, что Кенигсберг, едва дотуда дошла весть о поражении русских, растворил свои городские ворота перед французами, — к Неману.

На долю Багратиона, при котором все это время неотлучно находился Денис Давыдов, как всегда, выпало самое тяжкое: сдержать натиск ободренного успехом неприятеля и тем самым спасти армию от окончательного разгрома. Поредевшие полки арьергарда, выдержавшие перед тем десять дней почти беспрерывных боев и принявшие на себя наравне с прочими страшный фридландский удар, буквально валились с ног от изнеможения и усталости.

Князь Петр Иванович в сопровождении адъютантов подъезжал к своим понуро двигающимся маршевым колоннам и, сняв простреленную в нескольких местах генеральскую шляпу с черным плюмажем, кланялся солдатам и говорил хриплым, срывающимся голосом:

— Не приказываю, братцы. Прошу... Снова надобно драться. Окромя нас, некому. Надо соблюсти честь России. Не приказываю... Прошу...

Маршевые колонны тут же перестраивались в боевые линейные порядки и привычно брали на изготовку ружья.

— Спасибо, братцы... Я с вами, вы со мною... Как всегда, — растроганно говорил Багратион.

В эти суровые минуты простого, но великого человеческого мужества Денис Давыдов невольно чувствовал, как влажнеют его глаза, а к горлу подкатывает комок.

И так будет до самого Немана.


Наконец все главные русские силы были на правом берегу.

По гулкому деревянному мосту в потрепанных мундирах, пропыленные и закопченные в форсированных маршах и беспрерывных стычках с неприятелем, но в полном боевом порядке проходили последние части арьергарда Багратиона.

По улицам Тильзита петляли лишь несколько десятков казаков летучего прикрытия да прибившиеся к ним, пугающие местных жителей экзотически-свирепым видом калмыки и башкиры — меднолицые, в островерхих меховых шапках, в пестротканых халатах, вооруженные луками и стрелами, — из резерва, спешно подведенного князем Лобановым-Ростовским. По мысли военного ведомства, конные азиатские полки должны были продемонстрировать Наполеону, что на него поднимаются все подвластные России народы...

Однако после жестокого урона, понесенного русской армией по милости Беннингсена под Фридландом, эти демонстрации особого впечатления не произвели. Вернее, было попросту не до них. Французы, впервые увидевшие степных лучников на подступах к Тильзиту, сразу же прозвали их «северными купидонами».

Князь Багратион, как всегда при отходе арьергарда, отослав вперед штабных, следовал в самом хвосте колонны. Почти рядом с ним, приотстав на половину корпуса коня, ехал Денис Давыдов. Глядя на генерала, видел, как тот осунулся и еще более почернел за эти тяжкие дни. Шутка ли, прикрывая главные русские силы, сдерживать своими плечами всю охмелевшую от успеха французскую армию во главе с самим Наполеоном. И не только мужественно и стойко отбиваться, не давая себя обойти, но и наносить ответные весьма чувствительные удары. Вон ведь как распушили Ланна да и коннице Мюрата, вздумавшего одним махом опрокинуть русский арьергард, досталось изрядно...

Говорят, после этого уязвленный великий герцог Бергский, первый щеголь Франции, чрезвычайно склонный к театральным жестам, поклялся на своем дамасском клинке, украшенном знаменитой гравировкой «Честь и дамы!», что в долгу у Багратиона не останется.

Кто-кто, а Денис Давыдов знал преотлично, что князь Петр Иванович смертельно не любит отступать. Он сразу мрачнеет, жалуется на всевозможные хворости, да и впрямь выглядит нездоровым: его курчавые пышные бакенбарды обвисают, внушительный горбатый нос еще более заостряется, а быстрый, горячий взор меркнет и затягивается прохладной сизоватой дымкой.

Вот и сейчас он едет насупившись, молча. Несмотря на теплынь, на плечи его наподобие бурки накинута отороченная серым каракулем суконная бекеша, застегнутая у горла на одну пуговицу.

Мост через Неман кажется бесконечно длинным.

Сзади от Тильзита глухо, как удары деревянными палками, доносятся ружейные выстрелы. Видимо, казаки прикрытия схватились с французскими вольтижерами.

На мосту, не обращая внимания на проходящий арьергард, чумазые и потные солдаты пионерного батальона возятся со смоляными бочками и пороховыми зарядами. Ими командует молоденький поручик без шляпы, с задорно торчащим петушиным хохолком на голове, с наспех перемотанной то ли раненой, то ли обожженной рукой.

— Никитенко! — кричит он ломающимся мальчишеским баском. — Смотри у меня, чтобы все было как надобно, не как в прошлый раз...

— Дак в прошлом разе хвитили трофейные были, итальянские, что ли, разве ж это хвитили? — оборачивается кряжистый Никитенко с добродушным, густо облитым веснушками лицом. — А нынче хвитили я сам крутил, надежные, не сумлевайтесь, ваше благородие. Как команда будет, так и полыхнёть. Знатно полыхнёть. И опять же, разе мы не понимаем, что Бонапартию на ваш берег хода давать никак нельзя. Здесь ведь как-никак уже Россия-матушка начинается...

Денис Давыдов, приотставший от князя возле пионеров, улыбнулся про себя спокойным и рассудительным словам и, подстегнув коня, вдруг почувствовал, что солдатская уверенность легко передалась и ему. И неутоленная обида, и растерянность, и сознание собственного бессилия перед трагичной неизбежностью последних событий, которые тяготили его после Фридланда и которых не могло заглушить даже ожесточение арьергардных стычек с неприятелем, как бы вдруг отступили куда-то, и он скорее еще не сознанием, а каким-то внутренним обостренным чутьем угадал в себе крепнущую готовность к чему-то гораздо более значительному, чем все, что было до сей поры.

— Здесь... Россия-матушка начинается... — протяжным эхом отозвались в его душе слова веснушчатого Никитенко.

Начиная открывать для себя в них какой-то глубокий и сокровенный смысл, так естественно и обстоятельно понимаемый простым солдатом, Денис Давыдов, может быть, впервые с такой неизбежной и пронзительной ясностью увидел всю свою блестящую кавалергардскую и адъютантскую службу и свою болезненно-бесшабашную честолюбивую храбрость, с которой он бросался в самые опасные места, часто и без особой на то надобности, а лишь для того, чтобы поддержать столь лестную для себя репутацию отчаянного рубаки и сорвиголовы...

Конь на ходу нетерпеливо потянулся вперед, качнулся, и Денис Давыдов и слухом и всем телом ощутил, как лошадиные копыта с гулкого деревянного настила переступили на податливо-мягкую землю цветущей луговой поймы.

И он не знал, сколько прошло времени, пока тянулся этот бесконечно длинный неманский мост: то ли несколько стремительных, как картечные пули, минут, то ли половина жизни...


Выстрелы со стороны Тильзита застучали чаще.

Судя по всему, на казаков прикрытия и степных лучников французы наваливались уже значительными силами.

После переправы князь Багратион не покинул седла. Лишь сбросил на руки расторопного вестового суконную бекешу и остался в своем строгом полевом генеральском мундире без шитья и орденов, с одним неизменным Георгием на шее, полученным еще из рук Суворова. Он ждал, когда на заливном неманском лугу окончат построение части его арьергарда, чтобы по обыкновению поблагодарить их за службу.

И князь Петр Иванович и его адъютанты с тревогой посматривали в сторону Тильзита, откуда еще слышалась ружейная пальба: успеют ли казаки прикрытия оторваться от преследования и проскочить мост, который по приказу должен быть предан огню?..

Прошло еще несколько томительно-тягучих минут.

Наконец на крутом противоположном берегу замелькали конные фигуры. Они выскакивали из тесных каменных улиц городка и стекались к узкой горловине мостового спуска. И вот уже деревянный настил загремел под копытами казачьих и низкорослых степных коней.

И почти тут же из улочек Тильзита выплеснулась тяжеловесная лава французской регулярной кавалерии. Вспыхнули на солнце сверкающие панцири кирасир и горящие полированной бронзой хвостатые каски драгун. Их старание настигнуть, смять и растоптать горстку казаков и «северных купидонов», видимо, было так велико, что в теснине спуска произошло замешательство, несколько лошадей сшиблось, кто-то опрокинулся, и яростный поток разгоряченных всадников закружился на месте.

Однако самые резвые продолжали преследование. Впереди проскочивших к берегу кирасир и драгун на тонконогом стройном коне, посверкивая обнаженным клинком, скакала фигура в ярко-желтом, канареечном наряде, с длинными развевающимися темными волосами и летящими по ветру за плечами пестрыми шарфами и шалями.

Денис Давыдов тотчас узнал Мюрата. В столь фантастическом одеянии мог щеголять во французской армии только герцог Бергский.

На полном скаку он первым влетел на мост.

Но тут громыхнули пороховые заряды, с шипением и свистом взметнулись в небо фонтаны искр. Почти перед самой мордой лошади Мюрата вскинулись языки пламени.

Полыхнуло, как и обещал Никитенко, знатно. С ревом и треском огонь начал закручиваться в длинные ярые жгуты.

Мюрат картинно вздыбил коня. А потом, медленно повернув его, шагом поехал прочь. Благо с русского берега не стреляли. «Эх, поспешил поручик со своими пионерами, — подумал Денис Давыдов, — еще бы немного, и не в меру резвый герцог в горячке сам бы в плен пожаловал. Вот была бы потеха!..»


Выйдя к берегам Немана и впервые увидев с крутого откоса затянутую синей дымкой, пугающую своей необозримой бесконечностью русскую равнину, Наполеон со всею очевидностью понял, что пора заканчивать затянувшуюся кампанию.

Он, как всегда, безошибочно угадал, что война достигла своей высшей критической точки. Сейчас она напоминала вздыбленную в яростном порыве лошадь, которая рубит передними копытами воздух. Долго ее в этом положении не удержишь, как бы ни были крепки поводья и уверенна рука седока. Если чуть переусердствовать, можно вылететь из седла...

Успехи, которых добился Бонапарт в этой кампании, были немалыми. Два года назад Франция покоилась в своих границах за Рейном. А теперь, ощетинившись штыками, она вплотную придвинулась к пределам России. Две великие, противостоящие друг другу империи теперь не разделял никто.

Однако идти дальше на восток Наполеон пока и не помышлял. Впереди лежала Россия с ее немыслимыми расстояниями, грозная и бездонная. Позади — Пруссия, которая хотя и лишилась армии, но была отнюдь не безопасной. Народ ее, оскорбленный в своей чести и ожесточенный против завоевателей, того и гляди возьмется за оружие, было бы только к кому пристать. Ну хотя бы к той же Австрии, правда до сих пор еще оглушенной Ульмом и Аустерлицем, но уже приходящей в себя и обладающей к тому же все еще внушительной 340-тысячной армией. По последнему докладу озабоченного начальника главного штаба Бертье, к которому стекается вся агентурная военная информация, австрийцы уже двинули 80-тысячный авангард в Богемию, угрожая путям сообщения великой армии с Францией.

Да и в самой первой империи далеко не все благополучно. Продовольственные бунты в Вандее и Нормандии пришлось подавлять силой оружия. А министр полиции Жозеф Фуше, этот обтекаемо-скользкий тип с вкрадчивыми манерами сельского кюре и ухватками профессионального мошенника, которому пришлось пожаловать титул герцога Отрантского за помощь в перевороте 18 брюмера, доносит о бесконечных заговорах роялистов и коварных происках Англии. Добрая половина этих враждебных актов наверняка инспирирована им самим для демонстрации собственного высокого рвения в борьбе с недругами императора. За этой бестией нужен глаз да глаз. Да и за прочими — тоже. Не зря Наполеон, помимо жандармерии обязательного и хваткого Савари, приглядывающего за Фуше, был вынужден создать еще и свою личную полицию во главе с флегматичным, но пока безраздельно преданным Дюбуа, тайно предписав ему строго следить за обоими учреждениями сыска и надзора. Сам Дюбуа, на всякий случай, конечно, тоже остался не без присмотра.

Все более беспокоили Наполеона и братья-масоны. С ними Бонапарт, как ему казалось, вел особо тонкую и сложную игру. Самые влиятельнейшие из них, включая все того же Фуше, швейцарского банкира Халлера и многих других, своими хитроумными и запутанными интригами всячески способствовали его приходу к власти. И конечно, ждали, что он будет править по их указке и внушению. И Бонапарт не спешил их в этом разуверить.

Но, официально приняв масонство под свою высокую руку, Наполеон прежде всего стремился прибрать его к рукам.

С благословения императора гроссмейстером ложи «Великий Восток», объединявшей восемьсот двадцать шесть лож и триста тридцать семь масонских капитулов Франции, был провозглашен его родной брат Иосиф, незадолго до этого объявленный королем Обеих Сицилии. Ему в помощники Наполеон дал своего шурина принца Мюрата. В списках братьев числились имена маршалов Ожеро, Массены, Ланна, Лефевра, Сульта и Мортье, статс-секретаря Симеона, главного судьи Ренье, генерал-прокурора Мерлина и множество других высокопоставленных лиц из его окружения.

Поскольку в стране господствовал милитаристский дух, то и масонство стало военным. Новому властителю Франции нравилось, что в войсковых ложах недавно посвященные в братство обучаются шагу и воинским артикулам.

И все же отлично натренированным чутьем политика и интригана Наполеон постоянно, особенно в последнее время, ощущал какую-то смутную, неотвратимо надвигающуюся опасность. Причем опасность пострашнее взрыва адской машины на узкой парижской улочке Сен-Никез в тот вечер, когда он спешил в оперу на первое представление оратории Гайдна «Сотворение мира». Тогда лишь скорость мчавшегося во весь опор экипажа Наполеона спасла его от гибели. В отставшей на несколько десятков метров карете Жозефины вылетели все стекла. Ужасное зрелище, представшее в тот момент его глазам, он запомнил на всю жизнь.

В ходе следствия, рьяно проводимого Фуше, сначала обвиняли и казнили на эшафоте якобинцев, потом роялистов. Среди тех и других мелькали братья-масоны. Но это были мелкие исполнители, с которыми расправа вершилась на удивление скоро. А кто стоял за всем этим? Нити темных связей уходили не только к берегам враждебного Альбиона, но и в столицы союзных дружественных держав, и еще дальше — в Америку...

Через несколько месяцев после взрыва на улице Сен-Никез в зябком Петербурге, в только что построенном, нелепо огромном, выкрашенном в резкий красный цвет неприступном Михайловском замке с непонятною надписью на фронтоне «Дому Твоему подобает святыня Господня в долготу дний» был удушен скользкими офицерскими шарфами русский император Павел I, с которым Наполеон только успел наконец наладить добрые отношения.

И опять говорили о коварных интригах Лондона, о злодействе английского посла в Петербурге лорда Уитворда и подданного британской короны, ганноверца запутанного происхождения Левина Августа Теофила Беннингсена, нынешнего главнокомандующего русских, которого они простодушно величают Леонтием Леонтиевичем. Этот, кстати, в ту злополучную ночь лично орудовал в Михайловском замке.

Говорили, конечно, и о причастности к петербургскому преступлению и самого наследника Александра, что ему не терпелось, даже ценой жизни отца, водрузить на свою голову монаршую корону.

Все это было правдой. Но далеко не полной правдой, ибо у нее была и теневая сторона, за которую смертному заглянуть было не дано.

Однако Наполеону, «любимцу Предвечного», как официально и возвышенно именовали его на сборищах «Великого Востока», от высокопоставленных пастырей «братства» стало известно и кое-что еще: при Павле с известных российскому правительству масонов была взята строжайшая подписка не возобновлять деятельности лож без особого на то распоряжения, которого от самодержца так и не последовало. За эту подписку, столь повредившую успеху масонства в России, Павел I мгновенно при всех монарших дворах Европы был назван отъявленным самодуром и полупомешанным, получил презрительную кличку «чухонца с движениями автомата», а вскорости, поплатившись репутацией, поплатился и жизнью...

Читывал Наполеон в свое время и собственноручное признание принца бурбонской крови, герцога Орлеанского, ставшего ярым республиканцем и гордо подписывающегося Луи-Филипп-Жозеф Эгалите19, прямодушие и честность которого, кстати, не могли опорочить даже враги. Втянутый в масоны и даже избранный для престижа мастером главной французской ложи, убедившись в зловещем ее свойстве, он начисто и публично разорвал с ней всяческие связи.

Читая признание бывшего великого мастера, Наполеон выделил в нем тогда самое важное для себя: глава французских масонов, громко именовавшийся гроссмейстером, не знал, из кого состояло сообщество, в котором он столь долгое время председательствовал.

Впрочем, а многое ли изменилось с той поры? Что знает об истинных целях и двигательных пружинах масонства его братец Иосиф, самодовольно грохающий молотком на торжественных,, обставленных мистической пышностью собраниях «Великого Востока»? А его первый помощник Мюрат?..

В отличие от многих своих союзников и противников Наполеон, может быть, как никто, умел тщательно анализировать и связывать в единую цепь разрозненные и как будто бы далекие друг от друга факты. Объявив себя народным монархом, он не хотел повторять роковых ошибок всех прочих венценосцев. Заботясь о себе, он заботился о будущей династии наполеонидов, которой, он в этом не сомневался, суждено владеть миром.

Вместе с мрачными предчувствиями и тревожными опасениями здесь, на берегу Немана, вплотную придвинувшись во главе огромной армии к пределам России, Наполеон, как все уязвленные когда-то мстительные люди, испытывал и тайное, тщательно скрываемое злорадство, которое он не хотел раскрывать никому.


Прорвавшись к головокружительным высотам власти, Бонапарт никогда не забывал тот промозглый зимний день в Ливорно в 1789 году, когда он, двадцатилетний артиллерийский поручик, без сантима в кармане, в обшарпанном волглом мундире и потрескавшихся намоклых ботфортах пришел наниматься на русскую службу.

Тогда могущественная и неугомонная Екатерина II вела очередную кампанию против турок. По ее повелению владимирский генерал-губернатор Иван Заборовский, командующий экспедиционным корпусом, приехал в Ливорно, чтобы приглядеть для ратных дел христиан-волонтеров, которых в средиземноморских краях в ту пору можно было навербовать предостаточно. Брали воинственных албанцев, расторопных и предприимчивых греков, особое предпочтение отдавалось корсиканцам, прошедшим английскую выучку. Однако всех иностранных офицеров зачисляли в русский корпус с понижением в чине.

Едва услыхав о наборе, Бонапарт подал прошение о готовности служить российской государыне, но с обязательным сохранением за ним чина поручика.

И незамедлительно получил из походной канцелярии Заборовского лаконичный отказ. Проявив свойственные ему с ранних лет упорство и настойчивость в достижении цели, Наполеон с превеликим трудом добился-таки, чтобы его принял глава русской военной миссии.

Иван Александрович Заборовский почтил захудалого поручика Бонапарте своим благосклонным вниманием в снятом по приезде в Ливорно пышном старинном особняке по соседству с ратушей, просто, по-домашнему, во время обеда, вернее, когда он уже откушал чем бог послал и только что приступал к десерту.

Пройдя в залу, Наполеон почтительно остановился у высоких резных дверей. Из его хлюпающих ботфортов тотчас же натекла на сияющий паркет грязноватая лужица.

Жарко натопленная зала полыхала всеми канделябрами и люстрами, свет которых переливался и множился в массивном столовом серебре и тяжеловесном богемском хрустале.

Генерал, отличившийся еще в Семилетней войне и известный тем, что, преследуя разбитого турецкого сераскира, ближе всех прочих русских полководцев подходил к Константинополю, сидел за огромным столом один, без парика, в восточном халате, затканном немыслимыми цветами, из-под которого выбивалась молочная пена тончайших голландских кружев, и ел с ножа большую, исходившую медовым соком грушу. Несколько других, таких же округлых и сочных, золотились в стоящей перед ним вазе.

Груши сами по себе даже здесь, на юге, в эту пору были редкостью. Но таких великолепных, тяжело-прозрачных, наполненных живым загустевшим солнцем плодов Наполеону видеть доселе не приходилось.

Он чувствовал, что его начинает слегка поташнивать от голода.

Мимо него по паркету, мягко шелестя шелковыми ливреями, почти бесшумно скользили, освобождая стол от излишних блюд, фиолетовые лакеи с неестественно белыми лицами. Вдруг качнулся и уплыл куда-то в сторону и сам российский генерал. Остались лишь эти благоухающие зноем груши и его холеные руки — в одной округлый блестящий нож, в другой — надрезанный плод с лениво ползущей к кружевному запястью тягуче-сладкой струйкою сока...

Неимоверным усилием воли Бонапарт отринул от себя это проклятое наваждение и связно и упрямо изложил свое прежнее прошение.

— Само по себе честолюбье твое, сударь, — Заборовский окинул величественным взглядом многоопытного вельможи щуплую, коротконогую фигуру поручика Бoнапарте, — может статься и похвальным, но токмо не применительно к державе, на службу к коей ты проситься изволишь... Подпоручика я тебе дам, а более — уж не взыщи. Ибо достоинств твоих покуда не ведаю. Вижу лишь, что взглядом быстр да строптив не в меру. Господ же офицеров своих я по делам их ратным жалую. И никто, слава богу, пока не в обиде.

Заборовский отрезал еще ломтик податливой душистой мякоти, положил на язык и сладостно прикрыл глаза. Потом опять обратил взор в сторону просителя:

— Да и то сказать, что чином подпоручика армии российской гнушаться тебе, мусью, как я полагаю, резону нету. За честь посчитать должон!.. — И еще раз, уже твердо, повторил: — За честь!..

— Ну тогда я пойду к туркам, — вспыхнув, как порох, и сверкнув глазами, резко бросил Наполеон. — Они мне тотчас же дадут полковника... И вы еще услышите мое имя!..

— Ну что же, воля твоя, мил друг, — снова ровным и спокойным голосом ответил Заборовский. — Ступай к басурманам. Они, может, и вправду тебя полковником сделают. Да ведь одна беда — бьем мы турку. Как бы и тебя ненароком не зашибить....

И генерал снова, теперь уже всецело, занялся грушею.

Наполеон, поняв, что аудиенция окончена, повернулся и, раздраженно стуча ботфортами, вышел из залы. Когда он спускался с лестницы, бесстрастный фиолетовый лакей шел за ним следом и лохматою щеткой подтирал оставшиеся после него следы.

Однако, поостыв на скользком, пахнущем рыбою холодном ливорнском дожде, а потом снова помыкавшись какое-то время в тоске и безденежье, Наполеон еще раз решил попытать счастья на русской службе. Он подал новое прошение прежнего содержания, но на этот раз на имя генерала Тимора — другого начальника русской военной экспедиции. И опять получил незамедлительный и твердый отказ.

Этого Наполеон не забывал никогда. Не раз и не два с горечью и желчью он перебирал в памяти мельчайшие детали этой истории. И убеждался, что помнит все, как будто это было вчера, хотя прошло уже немало лет. Но все эти годы где-то в глубине души он сознавал, что против России его толкали не только политические и государственные интересы, которые он легко отождествлял со своими собственными, но и неутоленная, глубоко личная и весьма мелочная обида незадачливого наемника и просителя, которому отказали в желаемом месте.

Отправляя через несколько месяцев после Тильзита своим полномочным послом в Петербург благородно-покорного Армана де Коленкура и давая ему подробнейшие инструкции, Наполеон не преминет подчеркнуть:

— Подавите русских неслыханной роскошью. Ваша кухня должна быть самой изысканной и шикарной в Петербурге. Никогда не жалейте денег на фрукты. Пусть о грушах на вашем столе ходят легенды...

«Почему именно о грушах?» — молчаливо удивится тогда Коленкур, но уточнить пожелание повелителя не решится.

Предписание Бонапарта будет выполнено неукоснительно. Слава о кухне французского посольства загремит на всю северную столицу. Повара Коленкура, чародея-кулинара Тардифа, воспоет Пушкин. А груши для посольских приемов и раутов станут выписываться из Персии по баснословной цене — по сто рублей за штуку. И это, конечно, отметят в своих письмах и дневниках пораженные современники.


Восьмого июня поутру Денис Давыдов с поручением от князя Багратиона приехал в главную квартиру, располагавшуюся в Амт-Баублене.

Резиденция Беннингсена, обосновавшаяся в громоздком, похожем на замок доме поспешно отбывшего из столь опасной порубежной зоны какого-то литовского магната, как всегда, была полна самого разномастного, праздно шатающегося люда и напоминала шумное торговое заведение или клуб, но уж никак не штаб действующей армии.

«Это был рынок политических и военных спекуляторов, обанкрутившихся в своих надеждах, планах и замыслах», — презрительно и зло напишет позднее о ставке главнокомандующего Денис Давыдов, рассуждая о причинах неудач наших войск в кампанию 1807 года.

Его всегда тревожило и возмущало то, что в присутствии этой разномастной толпы Беннингсен не только отдает приказы и распоряжения по армии, но и, раскинув на полу карты, со своими генералами квартирмейстерской части громогласно обсуждает и намечает маршруты боевых маневров русских частей и диспозиции предстоящих сражений...

Главная квартира в это утро гудела как растревоженный улей.

Беннингсен, оказывается, уже снесся с французами и предложил им заключить перемирие, столь желаемое Наполеоном. Об этом главнокомандующий уведомил государя, который находился где-то поодаль от армии. И вот сейчас в ставке ждали французских парламентеров.

Новость эта обсуждалась в главной квартире во всех углах.

Английские военные агенты, готовые сражаться с корсиканским узурпатором до последнего русского солдата, чопорно поджимали губы и не скрывали своего недовольства и раздражения.

Явно скучали и пруссаки. Они тоже были за военные действия, хотя от прусской армии остался лишь шеститысячный отряд Лестока, который они упорно продолжали называть корпусом.

Среди русских мнения разделились. Одним война неизвестно за что и мыкания по чужим краям изрядно надоели. И они радовались скорому возвращению к московским и петербургским балам. Другие, напротив, рвались в бой, видя в наполеоновских полчищах, вышедших к рубежам России, серьезную угрозу отечеству. И готовы были лечь костьми, но не пропустить врага в родные пределы. Среди последних был и Денис Давыдов.

Вскоре в сопровождении эскорта из тяжеловесных гвардейских кирасир с ответом на предложенное Беннингсеном перемирие прибыл из Тильзита адъютант маршала Бертье, племянник Талейрана, Луи-Эдмонд де Перигор.

Денис Давыдов сразу же узнал его. Три года назад он неоднократно встречался с ним в Петербурге на балах и светских раутах. Тогда Перигор числился при французском посольстве и выглядел совсем мальчишкой вузеньком по парижской моде, обтягивающем фигуру фраке.

Сейчас он заметно возмужал. Его миловидное, почти девичье личико обрело более строгие, холодновато-надменные черты. Это подчеркивал и блестящий гусарский мундир — горящий золотом черный ментик, красные шаровары и высокая медвежья шапка, глухо схваченная у подбородка раззолоченным ремнем.

В Петербурге он, помнится, сам подобострастно искал общества молодых гвардейских офицеров.

Здесь же, увидев Давыдова в главной квартире, Перигор удостоил своего старого знакомого лишь быстрым, еле приметным наклоном головы. Лицо же его оставалось улыбчиво-бесстрастным. Своим видом он показывал, что преисполнен великой важности возложенной на него миссии.

Все в главной квартире, включая и Беннингсена, были по обыкновению без головных уборов. Элементарное приличие требовало того же и от Перигора. Но и вручая главнокомандующему русской армией письмо маршала Бертье, и сообщая то, что было поручено ему передать на словах, он упрямо и вызывающе не снимал своей лохматой медвежьей шапки. Мало того, красовался в ней и после официального представления, и даже во время обеда, на который был учтиво приглашен главнокомандующим.

Беннингсен без конца облизывал свои узкие сохнущие губы, что у него всегда было признаком волнения или неудовольствия, багровел негнущейся шеей, но безропотно сносил дерзкую выходку молодого француза. Посему молчали и остальные,

И Денис Давыдов, и другие молодые офицеры, присутствующие на обеде, кипели негодованием. Однако открыто высказать своего оскорбления, глядя на уныло-покорное лицо главнокомандующего, никто так и не решился...

Все испытанное за этим столом Денис Давыдов потом сожгучим, мучительным стыдом переживет еще раз, когда примется за свои военные записки: «Боже мой! какое чувство злобы и негодования пробудилось в сердцах нашей братьи, молодых офицерах, свидетелях этой сцены! Тогда еще между нами не было ни одного космополита; все мы были люди старинного воспитания и духа, православными Россиянами, для коих оскорбление чести отечества было то же, что оскорбление собственной чести».

И сделает для себя строгий и неумолимый вывод, осмысленный и выстраданный с годами: сколько бы ты ни искал себе оправдания, ссылаясь на те или иные обстоятельства и на высокие авторитеты, молчаливое присутствие твое при факте посрамления отечества есть соучастие в оном деянии, усугубленное к тому же постыдным малодушием. И этого с сего злопамятного дня будет стараться не прощать ни себе, ни другим...

День 8 июня Денису Давыдову запомнится не только заносчивой шапкой Перигора. Но и нечаянной радостью, в которой содержалась, однако, и капля жгучего яда.

По возвращении из главной квартиры, еще не остывший от ярости и негодования, он сразу же попал в тесные объятия друзей-офицеров штаба Багратиона. Оказалось, что из походной императорской канцелярии, конечно, с превеликим опозданием и проволочками прибыл наконец высочайший рескрипт на его имя, собственноручно подписанный государем, за участие в горячем столкновении с неприятелем под Прейсиш-Эйлау.

Друзья и приятели Дениса давно уже успели получить боевые отличия и за более поздние сражения, а все представления на него упорно оставались без последствий. Хоть и старался Давыдов не подавать виду, однако ж переживания его по этому поводу были весьма чувствительными, и о них знали все. Посему так шумно и искренне поздравляли офицеры столь незаслуженно обойденного товарища.

— С Владимиром тебя и с рескриптом, Давыдов! И князь Петр Иванович рад за тебя несказанно! Сказывал, как приедешь, чтобы к нему немедля!.. — говорили ему вперебой.

Багратион порывисто поднялся навстречу своему адъютанту. Тотчас взял припасенный загодя сверкающий багряной эмалью Владимирский крест. Сказал с мягким рокотом в голосе:

— Носи, Денис, награду сию. Заслужил с честью. Ужели забуду лихую службу твою при Вольфсдорфе? Рад душевно с отличием тебя поздравить. Заслужил! А рескрипт сам читай, — и подал перевитую золоченым шнуром бумагу.

Денис раскатал плотный голубоватый лист, украшенный витиеватым императорским вензелем.

«Господин Лейб-Гвардии Штабс-Ротмистр Давыдов.

В воздание отличной храбрости и мужества, оказанных Вами в сражении против французских войск 24 Генваря, где вы посланы были с приказанием под картечными выстрелами, убита под вами лошадь и захвачены вы были в плен, но отбиты казаками, Жалую вас кавалером ордена святого равноапостольного Князя Владимира четвертой степени, коего знак у сего к вам доставляя, Повелеваю возложить на себя и носить установленным порядком в петлице с бантом, уверен будучи, что сие послужит вам поощрением к вящему продолжению ревностной службы вашей. Пребываю вам благосклонный

АЛЕКСАНДР.

Бартенштейн

26 апреля 1807 года».

Когда Денис Давыдов читал государев рескрипт, его больно резанула по глазам и по сердцу фраза «захвачены вы были в плен, но отбиты казаками».

— Батюшка, Петр Иванович, — сказал он, сглотнув солоноватый комок обиды, — я тогда в плену ни минуты не был. Вы же знаете. Палаша неприятельского чуть было не отведал, это правда. Шинель мою, что у горла на одной пуговице схвачена была, француз сорвал. Одна она в плен попала. А лошадь, хоть и ранена была жестоко, прежде чем пасть, успела меня к казакам вынести от погони. Живым тогда я ни за что бы не дался. Пешим бы рубился, пока не свалили... А тут — плен... За что же и орден тогда? За то, что неприятелю сдался и отбит был?...

— Видит бог, — ответил Багратион и в сердцах хрустнул пальцами, — я в наградной реляции сего не указывал. Небось канцелярские наплели за-ради страсти. Это они умеют...

Потом помолчал и добавил тихо:

— Да и то сказать, не рескрипт же тебе на груди носить... А ордена сего славного ты по всем статьям достоин.

Святого Владимира Денис Давыдов с приятелями в ту же ночь шумно «обмыли» гусарской жженкой. А рескрипт он упрятал подалее и никому не показал.

И лишь через несколько лет узнал он от знакомого флигель-адъютанта, что злополучную фразу «захвачены вы были в плен, но отбиты казаками» император Александр вписал в подготовленный текст рескрипта собственноручно. И при сем усмехался, весьма довольный...


В последующие дни всеобщее внимание было приковано к событию, так сказать, чрезвычайному — предстоящему свиданию двух императоров, которое приуготовлялось с обеих сторон с невольно бросающейся в глаза торопливой деловитостью.

Денис Давыдов вместе с другими офицерами выезжали на берег, к сожженному мосту и смотрели за работой французских саперов.

На громоздких спаренных барках, установленных строго посередине, или, как принято говорить по-военному, на тельвеге Немана, близ уныло торчащих обгорелых свай возвышались два четырехугольных павильона наподобие речных барских купален. Больший по размеру, видимо, предназначался для императоров, а второй, поскромнее, — для их свит.

Когда вечером Денис Давыдов принес на подпись Багратиону несколько заготовленных штабными очередных бумаг, тот глуховатым будничным тоном, как бы между прочим, сказал:

— Завтра поутру быть при мне. При всем параде. Я наряжен к сопровождению государя до берега Немана.

Заметив, что у Дениса радостно сверкнули глаза, добавил:

— Восторженность твою понимаю. Для тебя сие событие значимо более по внешней стороне. Это молодости и пылкости свойственно. Я же по летам своим, в беспрестанных баталиях с врагами проведенных, а заодно и по скверности моего характера, ничего доброго от этого замирения не жду...

Князь резким движением отбросил в сторону перо, которое он все еще держал в руке, подписав бумаги, и уже с жесткостью в голосе продолжал:

— Всякое сближение с Бонапартом тотчас же отвратит от нас союзные державы — и Англию, и Австрию, и даже судорожно цепляющуюся за нас Пруссию... Разве они не поймут, что улучшение наших отношений с Францией сейчас возможно лишь за их счет? А что мы обретем взамен? Дружество новейшего Аттилы? В это дружество я не верю и не поверю никогда. Незабвенный Александр Васильевич Суворов еще когда раскусил Наполеона и говорил о нем: «Широко шагает мальчик... Помилуй бог, надобно унять!..» Теперь он дошагал до пределов российских. Ужели остановится? Ныне ему нужна лишь передышка. Собравшись с новыми силами, он поведет на нас всю Европу, а заодно и наших теперешних приятелей и союзников. Так оно и будет, помяни мои слова, брат Денис.

Видя, что адъютант его приумолк и призадумался, вздохнул горестно:

— Покою себе не нахожу. Душа изболелась. А открыть ее, окромя тебя, некому.

— А может, еще не поздно, Петр Иванович, вразумить государя и главнокомандующего? — робко предположил Денис.

— Их сейчас и господь бог не вразумит. Я было завел речь с Беннингсеном о единении с армией австрийской, он на меня руками замахал: «Вам бы только драться, генерал. Оставьте суворовские замашки. Народ российский единственно о мире помышляет, дарованном из высоких рук своего монарха». И это мне от имени народа изволил говорить человек, который всегда с наглостью повторяет, что подданства России он никогда не желал и не желает «и на то присягою не обязан»... Каково, а? Тут я, конечно, вскипел, у меня само с языка и срезалось, что о недальновидном мире он сам прежде народа печется, дабы прикрыть сим замирением спешным свой фридландский позор. К этому я, конечно, еще кое-что добавил. На сем и расстались.

Слушая суровые и резкие в своей прямолинейной правдивости слова Багратиона, Денис Давыдов, может быть, еще и не совсем отчетливо для себя, но начинал понимать, что для пытливого человека мало быть участником либо свидетелем происходящих событий, надобно еще и правильно понять и оценить их, и, исходя из этого, постараться предугадать ход дальнейшего движения жизни. Определив же свое понимание и убеждение, не отступать от него никому в угоду.

Все это очень пригодится Давыдову потом, когда он примется за свои военно-исторические записки.


Утро 13 июня выдалось погожим.

Ночью прошумел обильный, но скоротечный дождь и только освежил округу. Трава луговой поймы, примятая русскими конными и пешими полками, приободрилась и вновь засветилась сочным малахитовым глянцем.

Когда князь Багратион «при всем иконостасе», как говорил он о своих боевых регалиях, в сопровождении Дениса Давыдова, сверкающего парадным лейб-гусарским ментиком и новеньким Владимиром с бантом, размеренной рысью прискакал в Амт-Баублен, император был уже здесь.

Обширный двор резиденции главнокомандующего поражал многолюдством. От звезд и золотого мундирного шитья рябило в глазах.

Тяжелые двери резиденции тем временем растворились. Конвойные кавалергарды в белых колетах, взмахнув палашами, взяли «на караул».

Скорым шагом, чуть подволакивая левую ногу, на крыльцо вышел Александр I. Он смотрелся картинно: строгий черный мундир Преображенского полка с маленькими золотыми петлицами на воротнике и аксельбантом на правом плече. Белые лосиные панталоны и короткие ботфорты. На голове высокая шляпа с белым плюмажем по краям и пышным черным султаном на гребне. У бедра шпага, на поясе шарф. Довершала убранство императора радужно переливающаяся на солнце голубая андреевская лента.

Для царя, великого князя Константина и других лиц, которым определено было следовать непосредственно на встречу с Наполеоном, к крыльцу подали открытые экипажи. Всем остальным предписывалось сопровождать торжественный выезд верхом.

По обговоренному с французами ритуалу оба императора со своими сподвижниками и доверенными лицами должны были строго одновременно ступить в заранее приготовленные лодки и по единому сигналу отплыть к месту встречи.

Когда русская процессия, без сомнения, хорошо заметная с крутого и высокого тильзитского берега, прибыла в установленное место к сожженному мосту, на неприятельской стороне никакого движения, похожего на выезд Наполеона, не примечалось. Можно было лишь различить выстроенные по кромке берега шпалерами и развернутые в нашу сторону припараженные войска.

Чтобы высоким особам не маячить в глазах французов, решено было свернуть к расположенной по соседству довольно обширной крестьянской усадьбе, поспешно оставленной хозяевами и, конечно, тут же разоренной проходившими войсками.

Дом с сиротливо торчащими голыми стропилами стоял одиноким и пустынным.

В просторную сельскую горницу, крытую небом, проследовал Александр I, вслед за ним все важные персоны и генералы. А уж потом бочком протиснулись и адъютанты, среди которых оказался и Денис Давыдов.

Император бросил на стол свои белые лосиные перчатки и шляпу и сел на стоящий рядом единственный стул лицом к выходу. Все остальные стояли, выстроившись тесным полукругом.

Среди тягостного молчания, установившегося в горнице, было слышно лишь, как где-то в углу с тонким и нудным отчаянием звенит запутавшаяся в паутине муха, как тяжко отдувается грузный прусский король Фридрих-Вильгельм III и судорожно и нервно, как всегда, хрустит пальцами великий князь Константин Павлович.

Всеобщее томление нарастало.

Так прошло не менее получаса. Наконец кто-то из дежурных офицеров просунулся в дверь и крикнул:

— Едет, Ваше Величество! Едет!..

Адъютанты дружно рванулись наружу. Это увлекло и остальных. О придворном этикете было забыто совершенно. Бывшие в горнице устремились к двери, не считаясь с чинами и званиями.

Взбешенный государь вышел последним. Но ему хватило сил казаться спокойным. Хотя заметно было, что от скрытого гнева губы его побелели, а по миловидному лицу полыхали красные пятна...

Вместе с Александром I на встречу плыли великий князь Константин, Беннингсен, граф Ливен, князь Лобанов-Ростовский, сияющий белым кавалергардским мундиром генерал Уваров и похожий заостренным лицом на гончую министр иностранных дел Будберг.

Денис Давыдов извлек припасенную загодя зрительную трубу. Она тотчас же приблизила к глазам лодку Наполеона. Повелитель французов был виден отменно. Он стоял особняком от своей свиты, почти на самом носу, со скрещенными на груди руками, в своей излюбленной и известной по многим литографским изображениям позе, которую он, надо полагать, держал в ответственные моменты, дабы еще более закрепить тем самым свою легендарность. Был он и в той же маленькой шляпе, форма которой была знакома всему свету. Однако остальная одежда выглядела иначе. Вместо традиционного длиннополого серого сюртука, о котором тоже ходили толки, на Бонапарте красовался парадный мундир его старой гвардии — синий с красными отворотами и лентою Почетного легиона через плечо...

Обе лодки шли ходко. Однако Бонапартова успела причалить первой. Нескольких выигранных мгновений вполне хватило Наполеону, чтобы поспешно ступить на плот и уже как хозяину встретить русского царя, который теперь вынужден был играть роль приветливого и покладистого гостя...

Денис Давыдов запрятал свою зрительную трубу. Более смотреть было не на что.

Хотя свидание императоров и проходило без свидетелей, в обстановке сугубо интимной и уединенной, кое-какие подробности их первой беседы стали тут же известны по обоим берегам Немана. Сначала лицам особо доверенным, а затем, как водится, и многим прочим, имеющим к сему событию повышенный интерес.

Вполне естественно, что здесь правда легко обрастала вымыслом, а желаемое столь же просто выдавалось за действительное. Причем каждый непременно хотел уверить, что уж его-то сведения самые что ни на есть достоверные, «прямо... (следовала многозначительная пауза) оттуда...».

Рассказывали, что буквально первою фразой Александра I, ступившего на неманский плот, была следующая: «Государь, я так же, как и вы, ненавижу англичан». — «В таком случае, — ответил Наполеон, — мир заключен».

Разрыв с Лондоном тем самым был уже предрешен.

Далее последовала очередь Вены. Не дожидаясь предупредительного реверанса русского царя, Наполеон сам пошел в атаку. Отношения Франции и России, ежели теперь они установятся, должны напоминать, подчеркнул Бонапарт, брачный союз по любви, который он намерен оберегать с супружеской ревностью. Тут Наполеон и сказал, имея в виду Австрию, ту самую фразу с привкусом казарменной сальности, что с удовольствием будут впоследствии цитировать историки: «Я часто спал вдвоем, но никогда втроем».

Александр I, с раннего отрочества питавший слабость к цитерным утехам, нашел эти слова «прелестными».

Ни о каком сближении с Австрией теперь можно было уже и не помышлять.

Отрешиться с такою же легкостью и от Пруссии русский царь никак не мог. Династию Романовых — Голштейн — Готторпских связывали с королевским домом Гогенцоллернов слишком тесные, в том числе и союзнические, договорные узы. Перемирие с пруссаками, расколотив в пух и прах их армию, Наполеон покуда так и не подписал. Условия победителя по отношению к ним были жестокими до крайности. Он требовал безоговорочной сдачи вместе с гарнизонами тех последних крепостей, которые войска Фридриха-Вильгельма еще сохранили каким-то чудом в Силезии и Померании.

Александру I надобно было хоть как-то облегчить участь своей союзницы и избавить ее от дальнейших унижений. Кое-что ему, видимо, удалось. Во всяком случае, на вторую встречу императоров, состоявшуюся на следующий день на том же неманском плоту, был приглашен и Фридрих-Вильгельм. Правда, Наполеон не преминул по отношению к нему дать волю своему злословию.

Никогда не прощавший обид, он вспомнил и о том, что первый министр Пруссии барон Гарденберг перед войной нанес ему оскорбление, отказав в аудиенции французскому послу. В отместку Бонапарт отказывался теперь вести с этим министром какие-либо переговоры.

Прусский монарх растерянно переминался с ноги на ногу, шумно отдувался, мял в руках шляпу и отвечал что-то маловразумительное. Тут, как говорится, было не до собственного унижения. Слава богу, заносчивый победитель более не требовал от него сдачи крепостей...

В отношениях же с Александром I Наполеон решил с самого начала придерживаться иной тактики. Он делал ставку на очарование и обольщение.

Готовясь к встрече в Тильзите, Бонапарт ни на минуту не забывал тонко продуманных и, как всегда, безошибочных советов Талейрана. Союзу, который должен установиться с Россией, необходимо придать черты личной и трогательной дружбы двух императоров. Нужна видимость их полнейшего доверия друг к другу. Впечатлительный русский царь легко поддается идеям, облеченным в красивую и возвышенную форму. Поэтому следует менее всего касаться практических сторон и избегать каких бы то ни было опасных обязательств. Нужно более говорить о будущем, чем о настоящем, удовлетворять скорее самолюбие Александра, чем насущные интересы его народа.

Начиная «войну улыбок», Бонапарт явно недооценил своего противника. Чем-чем, а искусством притворства и коварного обаяния Александр I владел в совершенстве...

После завершения второй встречи на плоту, в тот же самый день в 6 часов пополудни в ответ на любезное приглашение Бонапарта русский царь переехал на жительство в Тильзит.

Когда Петру Ивановичу Багратиону предложили находиться при квартире государя в Тильзите, он тут же сказался больным.

Для большей убедительности, несмотря на установившуюся жару, князь накинул на плечи свою отороченную каракулем бекешу и велел корпусному медику варить по старинному кавказскому рецепту снадобье из трав «для утишения в организме желчи». Он пил густой зеленовато-коричневый отвар, морщился от горечи и лукаво подмигивал Денису Давыдову:

— Ежели кто из высших поинтересуется здравием моим, ответствуй одно: совсем-де плох князь Петр Иванович, в лекарстве себя содержит.

По той же самой причине, сказывали, разом занемог и атаман Платов. Этот, правда, пользовал себя не отварами, а лихой донской горчишной настойкою, которую он издавна почитал целебным средством от всех болезней разом.

Многие же другие генералы и офицеры, особенно молодые, наоборот, рвались в Тильзит. Однако посещать тот берег, окромя как войскам конвоя, находящегося при особе государя, и узкого круга лиц, приписанных к главной квартире, никому в армии дозволено не было.

Хотя на Дениса Давыдова, как на адъютанта Багратиона, запрет на поездки в Тильзит не распространялся, он поначалу неотлучно находился при князе. Порешил для себя накрепко: на тот берег ни в коем разе не проситься. Однако, чего греха таить, побывать там хотелось. И даже очень...

Багратион, разумеется, сумел распознать это сразу же:

— А ведь сдается мне, брат Денис, что ты в гостях у Наполеона побывать великое желание имеешь. Али не так?

— Истинно так, Петр Иванович, — ответил, зардевшись, Давыдов. — К чему душой кривить, ежели вы и так все знаете...

— У меня свой взгляд на сей предмет. Я с врагом либо сражаюсь, либо мирюсь. Однако братание с неприятелем ни в обычае, ни в характере моем... А от меня сей воинской непристойности ныне требуют. Я же солдат, дипломатическим тонкостям не обучен. Только дров, прости господи, наломаю. С тобою же — дело другое. На тебя я не токмо как на адъютанта своего, храброго и честного офицера смотрю, но и как на человека пишущего. Тебе все надобно своим глазом повидать. И торжество, и позор отечества нашего. Авось пригодится...

Багратион взял перо и, сломав брови на переносье, быстрыми решительными взмахами набросал что-то на листе бумаги.

— Свезешь сию записку князю Лобанову. Будешь при главной квартире столько, сколько тебе надобно будет. Уверен, что ни в какие свары не ввяжешься и ни своего, ни моего имени не посрамишь... Да, ежели генерала Ланна там повстречаешь, поклон ему от меня передай пренепременно. Как-никак корпус его мы в последних боях потрепали знатно. Долго меня помнить будет... Ну, с богом!


Вскорости Денис Давыдов при полном параде, в сверкающем черным глянцем кивере и полыхающем золотою шнуровкою красном лейб-гусарском ментике переправился на дежурной барке в Тильзит.

Маленький приграничный городок, волею судьбы ставший центром исторического события, гудел от многолюдства и был празднично разукрашен.

Выполнив поручение Багратиона, Денис Давыдов собирался уже отправиться к своим друзьям-сослуживцам из лейб-гусарского полуэскадрона государевого конвоя, как вдруг в главную квартиру, сияя богатым шитьем обер-шталмейстерского мундира и двумя звездами на груди, пожаловал Коленкур. Его аристократически-утонченное лицо выражало надменную и наглую учтивость, и сразу же напомнило Давыдову заносчивого Перигора. Та же холодная и даже язвительная полуусмешка, та же манера вскидывать подбородок и чуть клонить набок голову, тот же рассеянный, скучающий взгляд. И так же, как племянник Талейрана, он не снял перед русскими своей шляпы.

Жестким, официальным тоном Коленкур объявил, что Наполеон просит пожаловать государя в шесть часов пополудни на маневры, а после этого к его обеденному столу. Выполнив свою миссию, обер-шталмейстер Бонапарта величественно последовал к выходу.

Давыдов кипел от негодования. Он едва сдержал себя, чтобы не бросить вслед Коленкуру какую-нибудь уничтожающую колкость. Но сдержался, вспомнив суровый наказ Багратиона ни в какие свары не ввязываться.

Однако спустя долгое время, принявшись за военные записки, он с тем же гневом припомнит оскорбительную надменность Коленкура в Тильзите. И тут же торжествующе успокоит себя другим воспоминанием о нем, но уже — жалком, растерянном, в блеклом, обшарпанном мундире, подобострастно ищущем милости русских офицеров, во главе своих частей и отрядов только что вступивших в поверженный Париж.

«Спесивая осанка этого временщика переступила меру терпимости! После, во время посольства своего в Петербурге, он был еще напыщеннее и неприступнее; но боже мой! надо было видеть его восемь лет позже, под Парижем, в утро победного вступления нашего в эту столицу!..»

Конвойные лейб-гусары поведали Денису Давыдову о том, что Александр I всячески демонстрировал свое расположение к недавнему неприятелю. Так, при посещении одного из наполеоновских полков он возжелал отведать французской солдатской похлебки. Ему тотчас же был подан котелок. Откушав несколько ложек с великим удовольствием, русский царь повелел наполнить сей котелок золотыми червонцами...


Около шести часов пополудни Денис Давыдов был уже на парадном крыльце главной квартиры. Он знал точно: по заведенному обычаю Наполеон непременно заедет за государем.

Вскоре улица загудела от конского топа. Вдоль по ней стремительно приближалась летевшая во весь опор пестрая толпа верховых. Скорым глазом Давыдов определил, что в ней по крайней мере не менее 300 всадников.

Впереди на одномастных поджарых конях, чуть пригнувшись и, должно быть со свистом рассекая плотный прогретый воздух, мчались конвойные егеря. Вслед за ними облитые золотом и серебром и сверкающие большими и малыми крестами и звездами скакали неестественно прямо восседающие в седлах маршалы. Затем выделялась не менее блестящая кавалькада императорских адъютантов, придворных чинов и офицеров генерального штаба. Замыкали колонну опять же конные егеря.

Маленькую темно-серую шляпу Наполеона Денис Давыдов сумел различить далеко не сразу...

Вскоре Бонапарт вместе с государем оказались не более как в двух шагах от Давыдова. Французский император, оживленно жестикулируя, рассказывал русскому царю что-то забавное.

В первый же миг Дениса поразило полнейшее несходство облика Наполеона со всеми виденными до сей поры многочисленными его печатными литографическими изображениями. По ним он представлял себе французского императора с грозно сведенными бровями, большим и горбатым носом, черными волосами и жгучими глазами. Словом, типом истинно южным, итальянским, скорее даже демоническим. Ничего подобного не было.

«Я увидел человека малого роста, ровно двух аршин шести вершков, довольно тучного, хотя ему было тогда только 37 лет от роду, и хотя образ жизни, который он вел, не должен бы, казалось, допускать его до этой тучности... Я увидел человека лица чистого, слегка смугловатого, с чертами весьма регулярными. Нос его был небольшой и прямой, на переносице которого едва была приметна весьма легкая горбинка. Волосы на голове его были не черные, но темно-русые, брови же и ресницы ближе к черному, чем к цвету головных волос, а глаза голубые... Наконец, сколько раз ни случалось мне видеть его, я ни разу не приметил тех нахмуренных бровей, коими одаряли его тогдашние портретчики-памфлетисты».

Все еще рассказывая веселую историю Александру, Наполеон, видимо, почувствовал наконец непривычный для себя проницательный и острый взгляд, который был устремлен на него Денисом Давыдовым. Продолжая улыбаться, он то ли нервно, то ли зябко вдруг повел плечом и резко обратил лицо в его сторону.

«Взор мой столкнулся с его взором, — запишет потом Давыдов, — и остановился на нем твердо и непоколебимо».

Обычно читавший в глазах окружавших его людей либо страх, либо восхищение и почтение, либо умильно-предупредительную лесть, Наполеон на этот раз и увидел и ощутил в прямом и открытом взгляде молодого курносого русского гусарского офицера какую-то еще неведомую ему спокойную и сдержанную силу, способную противостоять его напористой и всепобеждающей до сей поры властности.

Верх в длившемся несколько напряженных мгновении поединке взглядов остался за Денисом Давыдовым.

Наполеон резко повел плечом и отвернул от него лицо.

Судьба, случайно скрестившая их взоры в шумном и празднично-обольстительном Тильзите, пожалуй, и сама еще не ведала о том, что этот упрямый и уверенный в себе русский гусарский офицер через несколько лет неоднократно заступит дорогу французскому императору. Сначала с оружием — когда он с организованным им первым армейским партизанским отрядом будет беспрестанно тревожить и громить тылы Великой армии, чем регулярно будет приводить Наполеона в бешенство, а под Вязьмою в сыром ольшанике у дороги чуть было не пленит его, позорно ретирующегося из Москвы... А потом со своим острым публицистическим пером — когда столь же яростно и непреклонно вступит в полемику с «Записками» Бонапарта и неоспоримыми доводами и фактами уличит его в высокомерной лжи и умышленной фальсификации исторической правды...

Когда оба императора сошли с крыльца и сели на коней, Наполеон отрывисто дернул поводья, ожег шпорами бока своего прекрасного скакуна и нетерпеливо рванул его с места. В тот же миг взяла в карьер и вся блестящая кавалькада всадников. Денису Давыдову показалось, что она умчалась вдоль мощенной аккуратным плоским булыжником улице и скрылась из виду наподобие сверкающего и громозвучного метеора.

В последующие дни ему еще несколько раз пришлось видеть Наполеона. Но эти встречи почти не прибавили новых впечатлений.

Переговоры императоров подходили к концу.

Но у Дениса Давыдова и у многих других русских офицеров в душе не только не рассеивалось, но все более крепло тревожно-горьковатое чувство позорности всего этого столь шумного и пышно обставленного тильзитского действа. Вместе с тем росло и ощущение неудовлетворенности и разочарования в тех своих лучших надеждах, которые все они еще в начале этой злосчастной кампании возлагали на русского монарха.

Само собой разумеется, что у них не было, да и не могло быть, уверенности в прочности заключаемого мира. Наоборот, на смену временному успокоению приходило убеждение, что рано ли, поздно ли им предстоит непременно встретиться на ратном поле с нынешним неприятелем. И борьба эта будет беспощадной и страшной.

Эти тревожные настроения, которые все более овладевали лучшею частью русской армии, Денис Давыдов сумеет потом со всею определенностью выразить в своих записках:

«Общество французов нам ни к чему не служило; ни один из нас не искал не только дружбы, даже знакомства ни с одним из них, невзирая на их старание — вследствие тайного приказа Наполеона, — привлекать нас всякого рода приветливостями и вежливостью... 1812 год стоял уже посреди нас, русских, с своим штыком в крови по дуло, с своим ножом в крови по локоть».

Загрузка...