IV

К полудню ветер упал. Мертво обвисли паруса. В зеркальной воде едва рябили отражения. Слепящее солнце взбиралось в зенит, и единственная полоска облаков таяла над горизонтом. Пахло пОтом и смолой, выступившей на досках обшивки. На средней палубе, у трапа, четверо играли в кости — полуголые, потные, азартные, — бранились, вскакивали, размахивали руками. Зрители сидели на трапе; и сверху, на батарейной палубе, тоже сидели, свесив ноги в люк — качались над головами игроков грязные заскорузлые ноги.

Впрочем, штиль пришелся неожиданно кстати — поврежденная обшивка «Лебедя» за ночь разошлась окончательно, и помпы больше не справлялись с течью. К величайшему (и неожиданному) облегчению Норрингтона, Воробья не пришлось упрашивать — он сам и даже не спросясь командора предложил англичанам гостеприимство на «Жемчужине» (точнее, в трюме «Жемчужины», ибо командор оставался единственным, кому было разрешено свободно передвигаться по пиратскому судну). Но выбирать тем было не из чего.

Ну а при спокойном море поставить два судна борт о борт, чтобы дать возможность матросам с «Лебедя», таща раненых, перебраться на «Жемчужину», было значительно проще. Опустевший «Лебедь» держался на плаву еще несколько часов, медленно погружаясь, — пока не осел настолько, чтобы вода наконец хлынула в пробоины правого борта.

На юте пиратского судна командующий ямайской эскадрой угрюмо стоял у перил, глядя в воду, сомкнувшуюся над мачтами его судна. Вода, лазурная и прозрачная, как небо, искрилась под солнцем.

Свобода передвижения обернулась для командора неожиданной стороной. Никто из пиратов не страдал ни глухотой, ни слабоумием, а в капитанской каюте прошлой ночью было, судя по всему, не сказать чтобы тихо, — и даже, как с содроганием начинал понимать Норрингтон, совсем не тихо. А тут еще штиль — скука и безделье для команды.

Командору порывались пожать руку. Его спрашивали, как прошла первая брачная ночь и желали удачи в следующую. Его благодарили за то, что капитан нынче добрый, и настоятельно советовали пойти выспаться: смотри, сэр, задрыхнешь ночью, так капитан завтра будет злой, прояви сочувствие к тяжелой доле матросов. Идите-идите, командор, у вас ночная вахта. Глядите, братцы, да он зеленый, аж качается!.. Да-а, наш капитан спуску не даст… что значит — жеребца заездит? Ты почем знаешь про жеребца? Жеребцов не возим! Как не возим, вон стоит!

Уши командора пылали. Он пытался игнорировать хамские взгляды и выпады, но на корабле не то что скрыться — отвернуться было некуда. Один из пиратов оказался немым, но и тот, скаля почерневшие зубы, хлопнул его по плечу — выразительно причмокнул, упершись взглядом командору ниже талии, — ткнув большим пальцем в сторону торчащего на мостике Воробья, подмигнул, ухмыльнувшись во весь рот.

…Бой склянок застал Норрингтона у дверей капитанской каюты. На втором и последнем ударе колокола он протянул руку и взялся за дверную ручку, — и тут за дверью голос Гиббса пробасил:

— …Бог мой, Джек… Спать лучше с женщинами.

Разумеется, никогда в обычной ситуации командор не опустился бы до того, чтобы подслушивать под дверью. Но уж тут…

— Это дело вкуса, — легко отозвался голос Воробья. — Все на свете — дело вкуса.

— Но Норрингтон!.. — в голосе Гиббса прозвучал суеверный ужас. — Это настоящее безумие, Джек!

— Оно того стоило.

Командора передернуло. Целесообразность в компании с низменным любопытством скрутили мораль узлом и заткнули ей рот кляпом, и командор пал еще ниже: он заглянул в замочную скважину.

Воробей в распахнутой рубахе сидел в койке, свесив босую ногу, — сморщив нос, встряхнул головой, отбрасывая назад волосы; Гиббс за столом выколачивал трубку. Командор видел обоих сразу, и опухшая красная рожа с всклокоченными седыми бакенбардами смотрелась несуразным контрастом с точеным лицом капитана.

Осознав, ЧТО пришло ему в голову, командор попятился — уперся лопатками в стену.

К слову сказать, отступил он вовремя — ему не довелось услышать фразу Воробья, которая, с точки зрения того, как раз объясняла все происходящее, — но командор едва ли обрадовался бы такому объяснению.

— Это была шутка, — небрежно сказала причина всех его несчастий. — Наш командор весьма забавен, когда… Словом, отличное развлечение!..

То, что слова эти не достигли ушей командора, можно счесть подтверждением того факта, что и неведение бывает благом, — тому и так было вполне достаточно. Торопливой и неуверенной походкой преследуемого жулика он дошел до конца коридорчика; по пути вниз едва не свалился с трапа; пришел в себя и отдышался только на батарейной палубе, сидя на бухте каната рядом с зачехленной пушкой.

Солнце светило сквозь решетчатые люки, и пыль мельтешила в лучах. Из трюма припахивало. Щурясь на свет, командор пытался собрать разбегающиеся мысли. В ужасе и отчаянии, чувствуя внутри сосущий холодок и вовсе ничего уже не понимая, он наспех перебирал в памяти мужчин, когда-либо и почему-либо ему симпатичных — и вздохнул с облегчением, придя к выводу, что, разумеется, никто из них не вызывал в нем противоестественных желаний; но ведь и женщины, одного присутствия которой хватало бы ему, чтобы так потерять голову, он не встречал! Впору было поверить, что он сошел с ума — или что Воробей в самом деле подложил чего-то в угощение; но, как человек трезвомыслящий, командор скептически относился к байкам о чудодейственности знахарских «любовных» травок. Какое-то действие они, возможно, могли оказать — но не такое же! Нет, он решительно ничего не понимал.

Но бессонная ночь и похмелье взяли свое — и к четырем склянкам додумавшийся до головной боли, окончательно заплутавший в дебрях психологии и разморенный жарой командор уже мирно дремал, уронив голову на лафет.

…От тычка он, вздрогнув, очнулся. Было уже темно. В желтом шатком свете над ним стояла хмурая негритянка с фонарем, толкая его босой ногой.

— Вставай, — хмуро заявила она. Сквозняк шевелил ее волосы, мятые концы белеющего платка. — Капитан зовет тебя.

Все же для начала одолеваемый подозрениями командор выбрался на верхнюю палубу, дабы сориентироваться по звездам относительно курса корабля. Но «Жемчужина» действительно шла к Ямайке.

Негритянка следила за ним, презрительно прищурившись. Тень под ее ногами была тройной: короткая и резкая — от фонаря в ее руке, и две длинных и прозрачных — от двух кормовых фонарей.

…Хватаясь в темноте за ступеньки трапа, Норрингтон лез из пахнущей морем ветреной прохлады в душную (и припахивающую трюмной гнилью) тьму нижних палуб. Впрочем, еще оттуда пахло едой, и этот запах мигом отбил у командора тоску по свежему воздуху; он втянул слюну и — сам себя устыдился.

В капитанской каюте горели свечи. Огоньки дрожали в черных оконных стеклах, в стекле стаканов, вздрагивали блики на скатерти. Свиной окорок блестел облитыми жиром и соусом поджаристыми боками. Вспомнив о запертой в трюме команде «Лебедя», которую вряд ли кто-нибудь озаботился накормить ужином, командор стал противен сам себе.

Воробей, полулежавший поперек койки (которую, судя по всему, вопреки правилам не снимали и не скатывали днем, — впрочем, Воробей ни в коей мере и не производил впечатления человека, приверженного твердому распорядку дня), блеснул зубами из полумрака:

— Присаживайся, Джимми, — небрежно взмахнул рукой. — Будь как дома!..

Даже жесты его были манерны. Расслабленная кисть с тремя торчащими пальцами — большим, указательным и мизинцем… Привалившись спиной к стене, смотрел, склонив голову к плечу. Звякнули подвески в волосах, качнулась нога в ботфорте… Пират завозился, пытаясь встать; протянув руку, с просительной гримаской пошевелил растопыренными пальцами. По наивности командор подал руку — скорее автоматически, — за что был немедля наказан: пират, выбираясь из койки, ухмылялся столь многозначительно, словно они совершали непристойность, — и добился-таки своего — уши командора налились жаром, и вспотела ладонь — в которой рука пирата задержалась, а выскальзывая, игриво пробежалась пальцами вниз от запястья…

Норрингтон вырвал руку. На сей раз командор был преисполнен решимости отстоять свою добродетель; впрочем, пока пират прошелся до сундука в углу, и пока, откинув крышку, рылся, переставляя и звякая, и когда наконец выпрямился и обернулся, держа за горлышки две бутылки, — словом, все это время командор с малиновыми ушами не сводил с него глаз. Опомнился он только при мысли о роме, испытав искренний и рефлекторный приступ тошноты.

— Я предпочел бы выпить воды.

Воробей выглядел оскорбленным в лучших чувствах.

— Не со мной, Джимми. Хочешь воды — ступай за ней в трюм.

Даже разговаривая, он, черт его побери, ухитрялся вихляться — чуть не во все стороны разом. Вздернутая голова, опущенные глаза, голая грудь и по бутылке в каждой руке с отставленным мизинцем… Сизый блеск накрашенных век. И выражения лица: негодующее — обиженное — игривое — снисходительно-насмешливое… Только зубы да глаза блестели. И этот голос — легкие, наигранно-насмешливые интонации, эта манера растягивать гласные…

— Не люблю воду, Джимми, что поделать. Нет, она, конечно, е-есть… в трюме, — пират скривился, и даже кончик языка высунул, и, не выпуская драгоценных бутылок, изобразил руками отталкивающий жест — всем своим видом показал, какая это гадость, та вода, что в трюме, — но ты знаешь, Джимми, я бы не советовал тебе ее пить. «Жемчужина» скоро месяц в плавании…

— Это не забавно, — заявил командор сухо, тщась сохранить остатки достоинства.

Воробей попытался развести бутылками — едва не выронив, закивал, молитвенно прижимая их к сердцу, — с лицом, на котором прямо-таки написано было, что да, все это вовсе не забавно, и как можно даже подумать, что это может быть забавно; и уж будь его, Джека Воробья, воля, он бы никогда ничего такого не допустил, — но вот… Прямо-таки скорбь по поводу столь неудачно и трагически сложившихся обстоятельств была на этом лице.

Норрингтон воззрился ошарашенно — он все еще не мог поверить, что это не шутка. Впрочем, ему самому было не до шуток. Эта близость полуголого, вихляющегося, пахнущего по́том и пряностями, непристойно ухмыляющегося, — и даже блеск зрачков из-под лохматых ресниц казался непристойным… Приступ ярости оказался неожиданным для самого командора. Развернувшись, он в самом деле пошел к двери — и испытал при этом даже облегчение, ибо начинал с ужасом осознавать, что, видимо, не один ром стал причиной его вчерашнего грехопадения…

Воробей, успевший поставить бутылки на скатерть, ухватил его за фалды.

— На твоем месте я бы снял мундир, Джимми. — Взмахнул руками, округлил глаза, и — заговорщицким шепотом, с придыханием: — Честь мундира, Джимми!.. А вдруг на тебя нападут? И… — Провел ладонью по голой груди — жест выглядел почти намеком, и отнюдь не на сохранность камзола. Норрингтон изменился в лице; выждав паузу, пират договорил — с ужасом в голосе: — И оборвут все золотые пуговицы?.. (Театрально вздохнул.) Тебя здесь люблю один я!

Булькая, золотистый ром полился в стаканы. Качались побрякушки в волосах пирата; густо обведенный чернотой глаз залихватски подмигнул из-за кромки стакана. Вчерашний хмель еще не выветрился из головы командора — только этим, пожалуй, можно объяснить то, что тот срывающимися от злости пальцами в самом деле принялся расстегивать мундир. Швырнул мундир на кресло, за ним, войдя в раж, — рубашку, по привычке взялся за бриджи — и успел распустить тесемки прежде, чем сообразил, что, собственно, делает, — и что Воробей, повалившийся обратно в койку, наблюдает за ним с выражением самого искреннего восторга на лице, покачивая ногой и даже прихлопывая в ладоши.

Опомнившийся командор вцепился в бриджи — подтянул чуть не до груди; но вследствие этого бриджи, и без того тесные, плотно обтянули некоторые детали анатомии — и, конечно, туда-то и опустился взгляд Воробья. Взметнулись брови, карие глаза расширились в веселом изумлении.

— Командо-ор… Джимми, тебе так не режет?

Ухмыляясь, он сунул командору стакан.

Хваленое самообладание командора, должно быть, взяло уже отпуск по состоянию здоровья, — позабыв о своем достоинстве (да и какое уж тут достоинство!), одной рукой вцепившись в спадающие штаны, тот запустил оправленным в узорное золото стаканом в стену; но Воробей, совершив прыжок, сделавший бы честь цирковому тигру, поймал ценную вещь в полете, — обрушился с ней куда-то за стол. Из-под стола послышалась возня, затем сдавленный страдальческий голос:

— Джимми… Я отдал тебе больше, чем тело и душу, — я отдал тебе свой ром! А ты…

Норрингтон оттолкнул стол так, что зазвенела посуда и едва не повалились подсвечники. Пират, мокрый от пролитого рома, с жалобно-оскорбленным выражением лица сидел на полу, прижимая спасенный стакан к груди, — но, шагнув к нему, командор споткнулся обо что-то, прежде бывшее под столом… и этим чем-то оказался тяжелый кожаный бурдюк.

Воробей не дрогнул лицом, но подозрения командора от этого только усилились. Развязав бурдюк, он понюхал содержимое; плеснул на ладонь. Бурдюк был полон воды. Обыкновенной. Пресной. Ничуть не тухлой. Командор поднял глаза — и Воробей опасливо отодвинулся. Смуглое лицо выразило самую искреннюю обиду — «я так не играю».

Смысл гнусной каверзы был ясен: пират явно вознамерился впредь иметь дело не с командором Норрингтоном в здравом уме и трезвой памяти, а с пьяной и, как выяснилось, совершенно аморальной скотиной, в которую тот оказался способен превратиться…

Должно быть, на лице командора, в свою очередь, отразилась вся глубина доброжелательности, благодарности и человеколюбия, владевших его существом в данный момент. Не глядя, он сунул бурдюк на стол; Воробей, моргнув, мигом изобразил улыбку — самую что ни на есть невинную, обаятельную и извиняющуюся. Укоризненно покачал головой (капля рома сорвалась с кончика носа):

— Джимми, так по доброй воле ты не…

Договорить пират не успел — осатаневший Норрингтон прыгнул на него, повалил и схватил за горло. Стакан в руке Воробья со стуком ударился об пол.

— Р-о… — прохрипела жертва.

От ярости командор лишился дара речи.

У Воробья исказилось лицо; выгибаясь, отчаянно гримасничая, он замахал свободной рукой. Беззвучно шевелились губы, дернулся кадык под ладонью командора. Но он не сопротивлялся, — а бить человека, который даже не сопротивляется, у командора не поднялась рука.

Норрингтон разжал руки. Пират схватился за горло, закашлялся. Отдышавшись, приподнялся на локте — с таким видом, будто в обмен на свою жизнь собрался поведать страшную тайну; и поведал — прошептал осипшим голосом, да еще с выражением искренней заинтересованности:

— Может… перейдем уже… в постель?..

Какие уж тут слова!.. Схватив Воробья за плечи, командор тряс его, как куклу, — тот прикусил язык, охнул и замолчал.

Стакан покатился в сторону. Двое покатились по ковру. Жилистого, верткого и неожиданно сильного, Воробья не так-то просто оказалось скрутить, — а скрутить было нужно, потому что…

Он и сам не знал — почему.

Впервые в жизни командор Норрингтон ощутил себя животным. И все чувства, которые он испытывал, были помножены на ярость. Он сам плохо понимал, чего хочет — избить, задушить, переломать кости… Сжимая зубы, теряя рассудок, он пытался вывернуть Воробью руки, наваливался всей тяжестью, чувствуя под собой — плечи, ребра, колени; но пират только скалил зубы в ухмылке и, кажется, совсем не хотел драться, — руки его оказывались совсем не там, где следовало бы. Например, на ягодицах командора — теплые ладони сквозь ткань бриджей, так эти ладони еще двигались — грубо стиснули, вздернули… Норрингтон вырвался, замахнулся кулаком… И не ударил.

…Ветер свежел. За черными сетями снастей взошла яркая долька луны. На крышке кормового люка, зажав между колен топорик, коим полагалось в случае тревоги рубить буйрепы спасательных буйков, скучала на вахте сонная Анамария. Подняв руки, зевнула, со вкусом потянулась, показав голый живот, — за бухтами канатов послышалось сопение. Выбравшись, бритоголовый карлик тяжело вздохнул, глядя исподлобья, громко шмыгнул носом, вытер под носом пальцем, палец вытер о штаны, покосился на романтическую луну, — и, сипло откашлявшись, начал ухаживание:

— Такая ночь… коли женщина одна…

Анамария выдернула из-за пояса пистолет — выразительно сощурившись, взвела курок. Незадачливый ухажер замахал руками, молча шарахнулся.

И никто из них не взглянул вверх, на мачту, — а между тем из-за зарифленного бизань-стакселя на них глядела мартышка, превратившаяся в лунном свете в едва прикрытый клочьями разложившейся плоти скелет.

…А в капитанской каюте драка неумолимо превращалась в нечто непотребное. Двое катались по полу и терлись друг о друга, как безумные. Руки Воробья оказались на плечах командора, а между его ног оказалось колено Воробья, двигавшееся с большим знанием дела, — и Норрингтон наконец перестал соображать.

Он все-таки сумел прижать пирата к полу. Он помнил это тело — помнил памятью ощущений, ладоней, всей кожи; помнил этот запах, от которого мутилось в голове, капельки пота во встопорщенных усишках, и жаркое дыхание, и этот шепот… В дюйме от носа командора влажно блестели золотые зубы. На каждой из косичек в бороденке по две бусины: на одной — желтая и красная, на другой — желтая и зеленая… Пират сморщил нос.

— Ты ведь сам этого хотел, Джимми. Ты и сейчас этого хочешь… — Ладонь Воробья легла ему на грудь. Вторая провела по бедру. Воробей шептал, дыша ему в лицо: — Твое тело… хочет… — И — на выдохе: — И я тоже… хочу…

Стоя на коленях над лежащим Воробьем, командор в полном отчаянии схватил со стола стакан — проглотил ром залпом, не почувствовав вкуса. Ром обжег горло; обжигая, пролился вниз по пищеводу. Тяжело дыша, Норрингтон смотрел на пирата сверху вниз — на неширокие плечи в тесном камзоле, на ключицы… Ему хотелось вытащить Воробья из одежды, как устрицу из раковины. Желание оказалось почти болезненным — жар и тяжесть, толчки крови, тянущее напряжение… И прозаично врезавшаяся ширинка. «Проклятые бриджи!»

— Привет, Джимми, — Воробей, приподнявшись на локте, склонив голову к плечу, с совершенно заговорщицкой ухмылкой гладил ширинку командора, — и отшатнулся в притворном испуге, и восхищенно присвистнул — вздернув брови, округлив губы.

После вчерашнего командору в самом деле требовалось немного — опьянение упало мягко, но оглушающе. Он, оказывается, успел схватить пирата за запястье. Смуглая рука в сбившихся к локтю рукавах… Разглядев эту руку, командор опомнился мгновенно. Вчера он этого не заметил; теперь же… В дрожащем свете свечей, а тут еще и все вокруг качается, и качаются свечи и тени, и сквозняк колеблет огоньки…

Левая рука Воробья выглядела так, словно из нее кусками рвали мясо. Два широких извилистых шрама, тянувшихся от самого запястья, сливались в один на сгибе локтя, — не очень свежие, но и еще не застарелые, грубо и неровно сросшиеся, розоватые, окруженные еще не слинявшей до конца краснотой…

— У каждого есть прошлое, Джимми, — пират оказался серьезен — и глядел куда-то мимо; огоньки отражались в темных глазах.

Его голова лежала затылком в ладони командора — узел платка и тяжелые, прохладные, гладкие, жесткие волосы, а под волосами — тепло головы… Нитка разномастных бус в разметавшихся прядях заканчивалась не то кулоном, не то женской серьгой — металлический кружок с круглым красным камнем, с тремя подвесками на цепочках.

Дурацкий вопрос: «Больно было?» — у Норрингтона хватило ума не задать.

Он растерялся. Злость ушла, как вода в песок. Под его ладонью эта рука показались темной, как у негра. Под пальцами бился пульс. Ему показалось, что он может обхватить это запястье двумя пальцами. Сломать голыми руками. И еще — что, верно, он скорее согласится, чтоб руки у него отсохли.

Словом, что греха таить, — он отнюдь не был объективен сейчас, взирая на развалившегося на полу грязного бандита, как на статую Мадонны. А ведь бывали в прошлом среди казненных по его приказу пиратов и хромые, и кривые, и безносые, и разукрашенные самыми разнообразными рубцами, — но ни разу еще трогательное зрелище выбитых зубов, свернутой на сторону челюсти или деревянной ноги не заставило дрогнуть сердце командора.

Причина же его душевного смятения вдруг похабно ухмыльнулась.

— Джимми, не гляди на меня так, будто хочешь исцелить мои душевные раны. (Подмигнул.) Кто потом исцелит мою задницу?

На чем и кончилась вся лирика. Командор окаменел.

…Скрипя, заваливался пол. Килевая качка. Сквозняк прибивал огоньки свечей, качались тени на ковровой скатерти. Волны с гулким плеском толкались в борта. Что-то все же надо было делать — и он неуверенно потянул у Воробья с головы косынку…

Пират, зашипев сквозь зубы, тут же столкнул его с себя, сел и, бормоча под нос ругательства, принялся сам выпутывать косынку из волос — это даже у него заняло несколько минут, и все это время всей своей богатой мимикой он выражал мнение об умственных способностях командора.

— Джимми, черт побери… то, что тебе сейчас надо, у меня не на лбу!

Норрингтон молчал. Только тут он спохватился, что стоит перед сидящим на полу Воробьем на коленях. На коленях!.. Но подняться он не успел. Мятая и, прямо сказать, засаленная красная косынка спланировала на ковер; пират состроил вслед ей гримаску — не то сощурился, не то поморщился; вздернулась, топорщась усиками, верхняя губа… Та рука, что со шрамом, оказалась у Норрингтона на спине, вторая на затылке — жесткие пальцы вцепились в волосы; опрокидываясь навзничь, пират рывком повалил Норрингтона на себя.

Проснулся командор от резкой боли в паху. Самое кошмарное пробуждение для мужчины. Вторым сознательным ощущением была навалившаяся тяжесть и чужие волосы на лице. И даже во рту.

Спать в подвесной койке вдвоем неудобно. Воробей фактически лежал на нем — должно быть, весьма романтично, только вот дышать тяжело. Колено же Воробья уперлось Норрингтону в пах и придавило там самое дорогое (перед сном, к слову сказать, отмытое водой из того самого бурдюка, — ко всему привыкает человек; а мыться при помощи Воробья, который не мог, разумеется, остаться в стороне… Словом, действо едва не обрело незапланированное продолжение).

Кривясь от боли, командор отодвинул это колено. Провел ладонью по лицу, вытягивая изо рта чужие пряди. По потолку струились голубоватые блики от освещенных луной волн. Пират застонал и заворочался во сне, уперся локтем Норрингтону под горло; голое плечо атласно поблескивало голубоватым. Ворох темных волос… Спина Воробья оказалась сплошь располосована рубцами от ударов «кошкой» — совсем старыми, уже плохо заметными; но сама мысль о страданиях, причиненных этому человеку…

Командор отодвинул и локоть. Попытался привстать, но привстать было никак; все же он кое-как дотянулся до сбитого в ногах одеяла, натянул его на них обоих.

Сколь чудовищна была, если задуматься, вся сцена: в одной койке чуть не в обнимку двое голых мужиков… и кто?! Немыслимая, невероятная, кошмарная ситуация грозила крахом всего — карьеры и жизни, скандалом, позором, трибуналом, разжалованием в матросы в лучшем случае; а он просто лежал — расслабленный, еще полупьяный, глядя в потолок, — а потолок качается, то заваливаясь, то выпрямляясь, качается вся каюта с квадратами лунного света на полу, и сам качаешься в койке, поскрипывают веревки, протяжно скрипят переборки и плещется за бортом вода… Вся жизнь — эта ночь. Стиснув зубы, он впервые в жизни приказал себе не думать о будущем.

Возможно, ему стоило бы удивиться неосторожности Воробья, вторую ночь подряд засыпавшего, можно сказать, в объятиях недавнего злейшего врага; вздумай он, командор, взять этого горе-капитана в заложники… Но зачем? Даже если бы ему удалось выпустить из трюма своих людей и с ними захватить корабль, на что было бы мало шансов, учитывая разницу в численности между ними и пиратской командой, — но даже если бы… Ведь «Жемчужина» действительно шла в Порт-Ройал, так зачем бы ему… Нет, на самом-то деле, основание для подобной попытки у командора было — служебный долг, обязывавший его бороться с пиратами и истреблять их, — но в свете последних событий… Командор был искренне уверен, что долг британского офицера никак не может требовать от него подлости.

…А Воробей себе дрых, изредка всхрапывая, и невинности его лица позавидовал бы ангел. И даже запах перегара командор почти перестал ощущать. Притерпелся… Волосы его были под головой командора, и на его лице, с этими косичками, побрякушками, — Норрингтон боялся шевельнуться; он дышал запахом этих волос, и заодно запахом этого одеяла, которое в делах любовных понимало, должно быть, побольше него, Джеймса Норрингтона, — если представить, чему оно тут, надо думать, бывало свидетелем… На груди командующего ямайской эскадрой, королевского офицера мертвым пьяным сном дрыхла развратная скотина, ничуть не озабоченная проблемами греховности и морали.

Он устыдился этой мысли раньше, чем успел ее додумать. «Джек…» Скосил глаза; неудобно подвернувшаяся кисть Воробьевой руки на подушке казалась совсем темной. Дотянувшись, командор очень осторожно переложил эту руку поудобнее, — и только тут осознал, что проделал это не дыша.

Словом, чувства командора, хоть он в них себе и не признавался, были самыми романтическими, — и, вместо того, чтобы задуматься о военном трибунале, что было бы, несомненно, гораздо уместнее, он думал о Джеке Воробье.

Ему впервые пришло в голову, что, в сущности, он ничего не знает об этом человеке. Ни фамилии, ни происхождения — каковое, впрочем, несложно представить… «Но лучше, ей-Богу, не надо…» Он не знал даже, сколько Воробью лет — на вид не дашь больше тридцати, максимум тридцати двух, но если десять лет назад он уже командовал кораблем?..

…Прервала эти размышления тень, метнувшаяся в лунных квадратах. Командор обернулся к окну, — а в окно, синеватый в лунном свете, глядел, скаля длинные клыки, сгнивший обезьяний череп — и белки поблескивали в провалах глазниц, и костяшки пальцев, торчащие из истлевших манжет, вцепились в оконную раму…

Последняя мысль — о том, что, в сущности, почему бы Воробью было не командовать кораблем в двадцать лет, бывало и не такое, Морган примерно в этом возрасте командовал эскадрой, — скользнула по инерции. Норрингтон не успел испугаться. Зато он успел вскочить, стряхнув с себя Воробья, — оказавшись в койке на коленях (одним коленом — на Воробье же; тот заворочался, сонно забормотал что-то), увидел внизу на полу недопитую бутылку рома, припасенную пиратом, надо думать, на утро, — схватив за горлышко, швырнул в чудовищную морду в окне.

— Э-э-э!.. — Воробей, видя бутылку в опасности, вскочил тоже (при этом выдернул из-под командора ногу, и тот едва не растянулся поперек койки), замахал руками. — Эй!

Обезьяний скелет с пронзительным верещанием шарахнулся в сторону, бутылка разлетелась, ударившись в оконную раму. Лицо пирата выразило всю гамму гнева и скорби человека, переживающего страшную потерю, — причем произошло невероятное: на несколько секунд Воробей онемел с открытым ртом и лишь молча тряс перед лицом растопыренными пятернями.

В следующую минуту на палубе завопили. Затопали бегущие ноги. Захлопали двери, что-то упало и покатилось; от топота сотрясался потолок, верещала проклятая зверюга, орали и бранились на разные голоса; зазвонил — затрезвонил — колокол на баке… Вскочивший командор рванулся было к двери — как был, в чем мать родила, о чем второпях вовсе позабыл, — как на грех, запутался ногой в веревках койки, рванулся, вырвался, — и, растянувшись на полу, открыл дверь лбом как раз в тот момент, когда в нее забарабанили снаружи.

Воцарилась гробовая тишина. Коридорчик был полон пиратами; Норрингтон приподнял голову — обнаружил перед носом босые темные ноги и белый кружевной подол; ошарашенно задрал голову — над ним стояла негритянка в ночной сорочке. Пышной дамской сорочке с рюшами, оборочками, шелковыми бантиками, прошивками и кружевами, и кружевной ночной чепец обрамлял круглое темное лицо с круглыми от изумления глазами. Так, вытаращив глаза, они и глядели друг на друга, — а сбоку, подняв фонарь, таращился Гиббс в ночном колпаке с кисточкой, свесившейся на нос, и оторопело глазели прочие пираты — опухшие со сна, кто в чем…

ТАКОГО никто еще не видывал. И, должно быть, даже не слыхивал. И все молчали.

Негритянка, гадливо приподняв подол, попятилась, с размаху наступив на ногу Гиббсу. Тот взвыл и выбранился; кисточка на колпаке вновь стукнула его по носу.

Больше всего командору хотелось притвориться мертвым. Но сзади послышались шаги, и он все же обернулся — и тут же проклял все на свете, что еще не успел.

Походка капитана Воробья производила впечатление и тогда, когда он бывал одет. Нагишом же… Элегантно болталось все то, к чему не стоило бы сейчас привлекать внимания.

— Ребя-ата, — приподняв брови, осведомился Воробей без тени смущения — с видом царственной особы, оторванной от самых что ни на есть государственных дел, — вам не спится?

В толпе пиратов громко поперхнулись.

— Э-э… сэр, — бедняге Гиббсу пришлось откашляться, — там обезьяна Барбоссы… Она… как это… скелет снова… Проклятие…

Воробей грустно обернулся к останкам бутылки, тяжело вздохнул.

— Всего одна паршивая мартышка… а как все испугались. — Отмахнулся, сморщил нос. — Завтра поймаем.

— Кэп, — перебила негритянка, обвиняюще показывая пальцем, — что это у вас за синяк?

— Где? — Воробей деловито оглядел синяк на ключице (относительно коего командор твердо помнил, что оставлен он кулаком, а не губами, но по виду было куда больше похоже на последнее), завертелся, оглядывая себя со всех сторон. Что такое стыд, он, по-видимому, не знал и даже не догадывался. А синяков, надо думать, было много, причем в самых неожиданных местах, и Воробей с глубокомысленным видом, кажется, честно старался понять, который имелся виду; отчаявшись, развел руками. — А… Это я споткнулся. — И с самым невинным лицом уточнил: — Об стол.

В толпе сдавленно хрюкнули. Негритянка фыркнула. Норрингтон беззвучно стукнулся лбом в пол, страстно мечтая провалиться сквозь землю. Но судьба-злодейка не оставляла его в покое.

— Джи-имми… — в голосе Воробья звучала забота, — там сквозняк, ты простудишься.

Притворившийся мертвым содрогнулся.

В толпе наконец загоготали. Пираты ржали, качаясь и всхлипывая; согнувшись, держались за животы.

— Может, он помер? — осведомилась негритянка, толкая командующего ямайской эскадрой босой ногой.

Норрингтон вскочил. Красный от стыда и ярости, с пылающими ушами, судорожно прикрываясь ладонями, командор на негнущихся ногах прошагал в каюту — со всей своей военной выправкой чеканя шаг и отчаянно стараясь сохранить достоинство…

Обессилевшие от хохота пираты припадали друг на друга, икая и утирая слезы. На шум сбегались новые — и, протолкавшись и увидав, сгибались в корчах.

Воробей, впрочем, остался невозмутим.

— Спокойной ночи, ребята, — заявил он, величественно прикрывая дверь.

Загрузка...