Часть вторая

I

Толя не помнил родителей. Тётки взяли его на воспитание едва ему исполнилось пять лет, тотчас после смерти отца. Мать умерла родами, произведя на свет Божий Толю.

Отец не любил мальчика. Мальчик был, капризный, и, когда ревел, для большей выразительности кидался ничком на пол. Кричал он до того, что изо рта выступала пена. Тётки даже думали, что он припадочный. Отец, высокий тощий инженер, с белым широким шишковатым лбом, иногда говаривал, смотря на сына:

— Не стоило матери умирать для того, чтобы подарить миру такую шельму.

Конечно, четырёхлетний ребёнок «шельмой» не был. Он терпеть не мог отца, и мало любил няньку — глупую круглолицую девицу, щипавшую его без перерыва с утра до ночи. Когда тётки взяли его к себе, припадки прекратились. Мальчик стал меланхоличен и послушен. Он аккуратно целовал ручки обеих тётушек, шаркал ножкой, пил молоко, читал наизусть при гостях Богородицу и «Попрыгунью-стрекозу», складывал остроумно составленные слоги в какой-то «популярной азбуке»: «взы, гзы, дзы», — словом, проделывал всё то, что проделывает всякий добропорядочный мальчик. Он даже похорошел у теток, и волосы его, торчавшие прежде вихрами, вдруг стали завиваться.

Если дом его отца отличался безалаберностью, то дом тёток был образец тишины и спокойствия. Обе тётки были вдовые, и обе овдовели, когда ещё были совсем молоденькими. Мужей их убили в Севастополе, во время восточной войны: вдовы остались верны памяти своих благоверных и замуж не вышли, хотя партии представлялись им не раз. До замужества они были дружны друг с другом, но теперь горе их сблизило: они поселились вместе и стали неразлучны.

Обе тётки безумно любили друг друга и ссорились с утра до ночи. Спали они в одной комнате, и та, которая просыпалась раньше, воркотнёй будила сестру. Они никогда не возвышали голоса, но пилили друг друга систематически, жгли на медленном огне, и весь день подливали в этот огонь масло. Если послушать со стороны, — это было два непримиримых врага… Они ссорились из-за шторы, из-за печки, из-за мопса, из-за кружев, из-за племянника. Ссоры их не выходили никогда за пределы благоприличия, потому что обе сестры говорили друг другу вы.

По наружности они представляли замечательную игру природы: старшая, Варвара, была низенькая и толстая. Вторая, Вероника — худая и высокая. Старшая любила улыбаться и самые неприятные вещи говорила с самой приятной улыбкой; даже ссорясь с сестрой, всегда грустно улыбалась, как бы выражая этим такое сожаление за то, что природа разрешилась созданием такого существа, как Вероника. Вероника не любила улыбаться. Напротив, выражение её лица было настолько кисло, что, казалось, она только что глотнула по ошибке карболового раствора, вместо кофе, и не пришла ещё в себя. Рассказывая о самых приятных вещах, она на лице сохраняла неизменное выражение отвращения и когда говорила:

— Сегодня погода очаровательная; я шла из церкви, — там дивно пел хор чудовских певчих — просто наслаждалась…

Глядя на её лицо можно было подумать, что чудовские певчие — её личные враги, а погода содействовала тому, что она схватила по крайней мере тиф. Знакомые давно привыкли к своеобразному способу сестёр выразить свои ощущения и находили даже некоторое приятное разнообразие в их контрастах.

Несмотря на столь различные внешние оболочки, с внутренней стороны сестры были удивительно схожи друг с другом. В принципиальных вопросах они не расходились. Вкусовые ощущения у них были совершенно одинаковы: если одна любила орехи в сахаре, то любила их другая. Если одна терпеть не могла клюквенный кисель, то и другая выражала к нему отвращение. Обе любили гран-пасианс, но раскладывали его не иначе, как по очереди: одна раскладывала, другая смотрела. Потом та, что раскладывала, уступала своё место на диване другой, а сама пересаживалась смотреть в кресло. Диван, очевидно, был привилегированным местом для раскладки.

Они были очень состоятельны, жили богато, держали своих лошадей, но выезжали не чаще двух раз на неделю. Они выписывали сорок лет подряд «Московские Ведомости», — и совсем не потому, чтоб они им нравились или чтоб они сочувствовали их направлению, а потому что ещё их отец, старый усатый генерал, всегда их читал, и сестры этой подпиской как бы чтили память отца. Когда умер Катков, они перепугались: а вдруг газета больше выходить не будет, — и только выход последующих номеров их успокоил. Книг они почти не читали. Библиотека у них осталась ещё от отца и от матери, — и там были больше поэты тридцатых годов, да маленькие альманахи с гравюрками на стали. Иногда по вечерам они рассматривали эти гравюрки и сообщали в сотый раз друг другу одни и те же впечатления.

— Смотрите, Варенька, какие страшные глаза нарисованы у этой девушки, даже глядеть неприятно!

— А там дальше, Вероня, будет мужчина в армейском мундире с такими же глазами.

От сестёр веяло стародавней эпохой. Они овдовели и вступили в самостоятельную жизнь свободными, ни от кого не зависимыми женщинами как раз в эпоху сильнейшего подъёма общественного духа, после Севастополя. Но эпоха скользнула по ним совершенно бесследно, как вода скатывается с жирных перьев гуся, не приставая к ним. Живи они при Екатерине, при Петре Великом, при царе Фёдоре — они жили бы совершенно так же: так же бы заботились о чистоте двора, о кормлении племянника, так же считали бы деньги, — и разница была бы только в том, что не резали бы купонов, а зарывали сундучки в саду, под деревьями. Они были по-своему образованы: говорили по-французски и по-немецки, но знания свои никогда к жизни не применяли. У нас, в России, очень часто только затем учат французскому языку детей, чтобы, выросши, они отличались этим от прислуги, и чтобы, когда прислуга ходит кругом, господа могли между собою говорить тайны, в которые смерды не должны проникнуть. И обе сестры всегда при горничной говорили по-французски, хотя скрывать им решительно было нечего.

Дом у них был свой собственный, с большим старым садом, на окраине Москвы. При доме были службы, жило много прислуги, был старый глухой дворник, старый кучер, старые лошади, старая цепная собака. Всё это дряхлело, дармоедничало, ссорилось, кусалось, лягалось, хрипло лаяло, — всё напоминало старый помещичий дом. Аккуратное хозяйство и неприхотливые потребности сделали то, что полвека прошло для сестёр при тех же самых экономических условиях, — на зависть всем родственникам и соседям. Иногда, Варвара — старшая из сестёр, стоя на коленях перед старинным киотом, молилась вслух, со слезами на глазах:

— Благодарю Тя, Господи, что допустил мя жизнь прожить болярыней, — в довольстве, в богатстве, и возвеличил мя над людьми. Не возношусь сим, но смиренно кланяюсь Ти.

И она кланялась в землю и долго лежала ничком, приложившись лбом к полу и проливая слезы умиления.

На дачу сестры не ездили. В их саду росли и яблоки, и малина, и вишни. Их было так много, что садовник пудами и сотнями продавал их в лавки, и никто этого не замечал. Сад был тенистый, и в нем был даже фонтан, впрочем, не бивший. На площадке перед террасой летом разбивалась палатка, и обедали обыкновенно «на воздухе». Вокруг благоухали цветы — особенно резеда и душистый горошек. Откуда-то издалека слабо доносился гул городской жизни: то стуком колёс, то гудением на фабрике, то свистком жалкого пароходика, бегавшего по Москве-реке, и напоминал, что всё-таки они обитают в огромном полуазиатским городе, где бьётся пульс, где люди живут, работают, к чему-то стремятся, чего-то хотят. Чего хотят, — это сёстрам было ясно: «есть хотят»; поэтому и снуют, и бегают, и торопятся, и грызут друг друга. А у сестёр есть чем прожить жизнь — и поэтому они отделились от мира высокой каменной оградой и считали всё то, что помещается за ней далёким, ненужным для себя, недостойным внимания.

Впрочем, однажды, они собрались за границу. Толю они сдали временно в один приготовительный пансион, где, по уверению начальника, надзор за мальчиками был несравненно лучше, чем дома, а сами отправились, в сопровождении компаньонки, — опытной дамы, — в Карлсбад, куда посылали Варвару врачи, — а до Карлсбада — в Париж. Поездку они постарались устроить так, чтобы как можно меньше было встреч с людьми. Вперед они записали отдельные помещения в вагонах и торопливо проходили по вокзалу, стараясь не глядеть по сторонам. Они голодали, но не выходили из вагонов, довольствуясь взятой из Москвы провизией. Тогда ещё вагонов-ресторанов не было, и приходилось обедать на станциях. Компаньонка, что можно, приносила в вагон, но до Берлина сестры так ни разу и не вышли. В Берлине они, подъехав в карете к отелю, не выходя из неё, договорились о цене комнат, закрывши лицо добрались до подъёмной машины, а оттуда по тёмному коридору — до своих комнат. Там они безвыходно прожили два дня, отдыхая от перенесённых волнений. Потом взяли карету, спустили с одной стороны окно и поехали по Unter den Linden смотреть Бранденбургские ворота. Тихая, ровная езда очень им понравилась, и вообще обе сестры решили в голос:

— Чисто, чрезвычайно чисто!

При этом одна расплывалась в радостную улыбку, точно встретила давно желанных родственников, а другая смотрела мрачно и, казалось, ненавидела и Германию и германцев.

Отдохнув ещё день от этой прогулки, путешественницы тронулись дальше. До Парижа они доехали благополучно и на другой же день решились, ехать смотреть гробницу Наполеона. Почему их так тянуло к Наполеону — неизвестно, но старшая всё время твердила:

— Непременно надо поклониться праху.

Они поклонились. Затем поехали смотреть Булонский лес и нашли в нем сходство с Петровским парком. Сходство это тем более было полное, что в открытом ландо им попались навстречу два московских фабриканта, из которых один всё порывался спеть: «Не белы снеги», а другой его удерживал. Далее осмотр перешёл на модные магазины, и через неделю они были уже в Карлсбаде, где обе стали лечиться и негодовать на кухню, которая была несравненно лучше в их Хамовниках.

Поездка эта успокоила сестёр окончательно. Прежде они говорили:

— Умрёшь — ничего не увидишь.

А теперь спокойно объясняли:

— Знаете, ничего интересного. Правда, в Берлине очень чисто. Но в Париже толпа совсем буржуа, и такая развязная. А в Карлсбаде кормят совсем неприятно, — особенно после нашей кухни.

II

К ним-то, вот в такую обстановку, попал Толя. Благопристойность дома, не нарушавшаяся тихими шагами седовласого лакея и бесшумной горничной, в первое время возмущалась буйными криками мальчика. Но так как всё живое приспосабливается к окружающей обстановке, то и мальчик вскоре принял общий тон с серыми стенами, молчаливыми креслами и строгими портретами предков. Тётки были к нему не строги, даже ласковы, даже баловали его, но не выносили одного: шума. И Толя отказался шуметь, решив, что это ему не выгодно. Он сидел целыми днями в старом вольтеровском кресле и созерцал лица тёток. Он знал их до малейших подробностей, до последнего пятнышка на лице и, вопреки мнению самих тётушек, ненавидел их всей своей детской душой. Ему были противны их широкие тёмные платья, их золотые пенсне, их скрипучие голоса, их бесцельные взгляды и разговоры. Ему иногда хотелось вцепиться зубами им в руку, прокусить мясо до кости, ему хотелось, чтоб его высекли и этим его успокоили: он бы в самой боли нашёл бы наслаждение. Но всё-таки в мальчике было достаточно силы воли, чтоб не кусаться, не капризничать, он даже был послушен и иногда в его голосе слышалась нежность, когда он говорил:

— Да, тётечка, благодарю вас.

Или:

— Нет, тётечка, благодарю вас.

Он целовал ручки всегда у обеих; если одна была в одной комнате, а другая где-нибудь на противоположном конце дома, то он, поблагодарив одну за полученный финик, непременно разыскивал другую, целовал ручку и говорил, как заведённая машина:

— Благодарю вас, тётечка, я финик получил.

В определённости его отношений к тёткам чувствовался будущий юрист. Он не разговаривал с ними, а точно давал показания или допрашивал их. Строгая логичность мысли всегда вела его по прямой дороге, без малейших уклонений в сторону; когда он вежливо спрашивал лакея: «Не знаете ли вы сколько градусов сегодня на термометре» или: «Скажите, что за окном в угловой?» — в этом вопросе чувствовался будущий прокурор, спрашивающий свидетеля:

— Что вам известно, свидетель Мокрицын, по делу об отравлении мещанки Порлючиновой?

Когда мальчик отвечал урок по закону Божию, он совсем читал протокол судебного следствия.

— «…Тогда Ной, желая удостовериться в том, насколько сбыла вода, выпустил голубя. Когда голубь воротился в ковчег, ему стало ясно, что птица не нашла себе места для жительства, и, переждав некоторое время, снова выпустил её. Птица вернулась с веткой: несомненным доказательством, что появилась растительность. Тогда, переждав ещё некоторый срок…»

Священник, дававший ему уроки, был очень доволен ясностью его изложения и говорил своим духовным дщерям:

— Логика у вашего Толи не оставляет желать ничего лучшего, а любознательность его знаменует острый ум и способности недюжинные.

Иногда Толя допрашивал священника:

— А какое право имел фараон удерживать евреев в Египте, если они этого сами не хотели?

Отец Пётр вздыхал.

— Мало ли чего кто не хочет. За Фараоном было право сильного.

— А отчего же Моисей не обратился к посредничеству Ассирии или Греции? Он имел вполне на то право?

«Острый ум, обострённый чтением газеты!» — думал законоучитель и часто становился в тупик перед бойкостью ученика, который хотел выискать логические выводы там, где надо было воспринять факт без всякого раздумья.

— И на пользу такой ум, и может быть на вред, — говорил сёстрам отец Пётр, — остерегайтесь!

По всем наукам Толя учился хорошо. Учителя к нему ходили на дом. Он усердно занимался, да и способности у него были действительно хорошие. Рос он один, без товарищей, и единственной его подругой была девочка Саша.

Саша не была в числе прислуги тёток. Она была дочь сторожа с соседнего двора. Соседний двор принадлежал какому-то богатому фабриканту и там были сложены старые ржавые трубы, котлы и колеса. Всё это громоздилось батареями и бастионами, и их горы превышали каменную ограду сада. Когда Толя ещё был совсем маленьким мальчиком, он с особенным наслаждением и тайным страхом смотрел на эти громоздившиеся чугунные массы, и они ему казались сказочными чудовищами. Он пробовал, потихоньку от тёток, взбираться на ограду, чтобы узнать, что там делается, на соседнем дворе. И он узнал, что двор огромный, что там бесконечное множество этих чугунных предметов, что там живёт белая, лохматая собака и маленькая белокурая девочка. Девочка всегда была во дворе, и только когда шёл дождь, скрывалась в деревянную сторожку её отца, приткнутую у самых ворот серенького забора, выходившего в глухой переулок.

— Как они не боятся жить без прислуги? — думал мальчик. — Такой большой двор, — там должно быть там страшно, особенно ночью при луне; там могут между труб водиться змеи и жабы; там, может, живут разбойники. А девочка лазит по этим трубам, и весела, и всегда что-то напевает?

Один раз Толя сидел со старшей тёткой в саду и читал ей вслух какую-то длинную сказку, написанную длинными стихами. Они сидели под липами, только что опушившимися весенними листьями. Тётка усиленно сморкалась и куталась в мягкий платок, хотя было почти жарко. Против них, за кустами, белела стена ограды, и дальше — чернели трубы. Тётка рассеянно поводила глазами кругом и вдруг с удивлением остановила их на неожиданном явлении. На голубом, слегка зеленоватом фоне неба, по которому клочьями плыли обрывистые облака, легко и ясно обрисовывалась фигурка белокурой девочки, в синем платьице, с розовой, ленточкой в волосах. В руках у неё был кусок ситника, и она с удовольствием его жевала. Её синие глазки смотрели на старуху и на мальчика, без страха, но с любопытством.

— Тебя как зовут? — вдруг спросила Варвара Павловна, прервав чтение.

— Сашей, — откликнулась сверху девочка.

— А кто твой отец? Василий-кузнец?

— Василий-сторож. Он сторожит Масловский двор.

— А твою мать как зовут?

— Мамка в земле. Как родила — померла.

Последняя фраза как-то странно прозвучала у ребенка. Тётка перевела глаза на племянника. Ведь и у того мамка «как родила, так и померла».

— А братья и сестры есть у тебя? — спросила старуха.

— Не. Я одна у тятьки.

— А ты тятьку любишь?

— Известно, люблю.

Тема для разговора иссякла.

— Ты вот что, — начала опять Варвара Павловна. — Ты скажи отцу, чтоб он к нам зашёл, у меня к нему дело.

— Ладно, — отозвалась Саша. — Я пока посторожу.

— Что ты посторожишь?

— Чтоб котлы не украли.

Старуха засмеялась.

— Нет, ты тоже приходи, я тебе варенья дам. Придёшь, не забудешь?

— Приду.

В тот же день, — уже под вечер, — ей доложили, что по её приказу явился соседний сторож Василий. Его велено было провести на террасу. Это был бравый, черноусый солдат, с свежим, весёлым лицом и бритым подбородком с ямочкой.

— Здравия желаю, ваше превосходительство. Дочка сказала, что приказали мне прийти.

Обе тётки посмотрели на него в пенсне и нашли, что он очень «импозантен».

— Вот что, мой милый. — заговорила Варвара Павловна. — Я знаю, что ты сторожишь соседний двор. Тихо у тебя?

— Так точно, у меня тихо.

— Я слышала, что прежде там на дворе разные босяки ночевали — по котлам прятались?

— Так точно, прятались, ваше превосходительство. А теперь не прячутся.

— Что так?

— Я их сам пущаю.

Старуха всполошилась.

— Бродяг?

— Так точно. Им ночевать негде. Тоже не собаки.

— Так они нас когда-нибудь обкрадут?

— Ни Боже мой! Ежели я им снисхождение делаю, так они это чувствуют.

Старухи с трудом могли переварить такой своеобразный альтруизм.

— Я вот что хотела сказать, — начала Варвара Павловна. — Я хочу дать тебе три рубля в месяц, чтоб ты этот бок сада берег.

— Покорнейше благодарим. Да я и так берегу. Можете положиться. А деньги зачем же брать?

Это старух ещё больше удивило.

— Нет, уж если мы тебе платим, ты рассуждать не смеешь, — заметила младшая.

— Как угодно, — согласился Василий, — покорнейше благодарим.

— А что ж ты дочку не привёл?

— Нам двоим отлучаться несподручно. Она дом стережёт.

— А ей сколько лет?

— Девять.

— Ну, придёшь домой, присылай её сюда.

— Слушаю. Счастливо оставаться.

Он сделал налево кругом и молодцевато вышел.

— Что это — бессребреник? — спросила Вероника. — Почему он от денег отказывается?

— Он, ma chere, может, какой-нибудь секты, — догадалась Варвара Павловна.

Через четверть часа пришла девочка. Она конфузливо остановилась у двери и растерянно улыбнулась. На неё внимательно посмотрели в лорнеты, а Толя исподлобья глянул на неё, прикрывшись книгой.

— Ты реверанс умеешь делать? — спросила Вероника.

Девочка посмотрела на кислое лицо вдовы и не решилась ответить.

— Сделай, милая, книксен, — предложила Варвара.

Девочка перевела на неё глаза и опять ничего не сказала.

— Она совсем деревенщина, — заметила Вероника. — Её надо учить. Но сперва, чтоб она не боялась, дать ей варенья.

Сашу посадили на стул, дали варенья и смотрели, как она ест.

— Сама чистенькая, но ногти грязные, — решила Варвара. — Надо её выучить чистить ногти.

После варенья её выучили делать книксен и показали, что значить чистить ногти.

— Если у тебя будут чистые руки и ты будешь уметь делать реверанс, то можешь каждый день ходить к нам в три часа — гулять в саду.

Трудно было определить, чем руководствовались тётки в выборе маленькой подруги для их племянника. Казалось ли им, что мальчик растёт слишком диким и одиноким, или они для собственной забавы брали в дом девочку, как прикармливают от нечего делать воробьёв и собачонок. Но как бы то ни было, со следующего дня Саша стала появляться в их саду, когда была хорошая погода, и в комнатах, когда погода была дурная. Её светлые глазёнки смотрели весело и просто, одинаково на всех: и на лакея, и на тетушек, и на важных гостей. Всем она приседала, не стесняясь садилась в угол есть варенье, а к Толе, по-видимому, искренно привязалась. Никогда она ничего не просила, ела, когда давали, утирала рот своим платочком и говорила:

— Merci, ваше превосходительство.

Иногда она присутствовала на уроках Толи и, широко открыв глаза, внимательно следила за всем, чем занимались с ним, быстро усваивая то, что усваиваивалось её маленьким мозгом, и через месяц, весьма неожиданно, на французский вопрос Вероники о том, какая погода к удивлению всех, а, главное, самое себя, ответила:

— Il pleut, ma tante.[9]

Это привело тёток в такое восхищение, что ей подарили фильдекосовые чулки и сатиновое платье. К концу лета она свободно читала по-русски, а писала так, что Толя не мог за ней угоняться.

Дети сдружились. Мальчик даже иногда заходил на соседний двор. Ему так хотелось лазать по трубам и котлам вслед за девочкой. Так хорошо было пролезать насквозь через огромные отверстия трубы, хотя потом и оказывались дыры на коленях. Так хорошо было сидеть в котлах — это были настоящие пещеры. Так хорош был огородик в углу двора, где было шесть грядок с луком и капустой. И какой вкусный лук рос на этих грядках! Под вечер, когда всплывала красная луна, Василий садился на завалинку. Черный хлеб резался толстыми кусками, посыпался крупною солью, на каждого доставалось по три головки лука, и благовоспитанный Толя с наслаждением жевал этот неблаговоспитанный ужин, находя его во сто раз вкуснее, чем говядина с вермишелью, которую любили старухи и часто заказывали на вечер, как «лёгкое кушанье».

Природа сближала детей. Они смотрели на птиц, на бабочек, на муравьёв они играли с собаками; Толя не любил животных, а кошек боялся — это к нему перешло от тёток, которые в доме мирились с крысами и мышами, но кота не заводили. Однако он подчинялся той детской всеобъемлющей любви, что таилась в сердечке Саши, и вместе с ней ласкал, гладил собак, кормил птиц и рыб в маленьком жалком пруду. Он делал это по инстинкту, из подражания девочке. Он никогда с ней не ссорился, раз только довёл её до слез тем, что стал уверять, что её отец — хам.

— Нет, он не хам, — говорила девочка, притопывая ножонкой. — Хам, это который пьяный и орёт. А тятька тихий.

Толя, развалившись на скамейке, презрительно поглядывал на неё.

— Нет, хам, — стоял он на своём. — Он — солдат, значит, он холоп, и больше ничего. А я — барин.

И в доказательство, что он барин, он поднимал кверху ноги, до самого неба.

— А ты не барышня, — продолжал он её поучать. — Ты теперь по-французски говоришь, а всё-таки не барышня. Вот если я женюсь на тебе, ты сделаешься барышней. И отцу твоему я велю дать чин, и он будет благородный.

Когда дочь передала эти соображения отцу, он их не одобрил.

— Пущай он, коли барин, так им самым и остаётся. А нам господами нельзя быть.

— Отчего же? — допытывалась Саша.

— Да потому самому, что надо кому-нибудь солдатом быть. Без солдат никак невозможно. Потому каждый человек на своём месте и стоит, что это место ему предоставлено.

Когда наступила осень, Саша всё чаще и чаще стала появляться в комнатах господского дома. Толю не пускали постоянно в сад, хотя он просился и плакал. Он ставил в пример Сашу, которая в тёплой кофточке и в платочке целый день была на дворе. Но ему возражали:

— Саша солдатская дочка.

Они рядом сидели у окна и смотрели, как снег падал на землю пушистыми сахаристыми хлопьями, как устилал сперва пятнами, потом ровной простыней двор и улицу, как облеплял оголённые ветки, как белил крыши и набивался в щели окон и на подоконники. Серое небо спустилось ниже, висело над самым домом; трещали печи, горели лампы, — и старушка-зима надвигалась с своими сказками и морозными звёздами.

III

Школа разделила детей. Его отдали сперва в аристократический пансион, потом в гимназию. Тётки жалели, что в Москве нет ни школы правоведения, ни лицея, но отпускать мальчика в Петербург не решались. Гимназию выбрали самую нравственную и отправляли туда мальчика не иначе, как со старым кучером Игнатом. Игнат, чтобы показать, кого он везёт, всегда надевал вместо шапки картуз, чем приводил в неистовство Толю.

— Стану я по такой погоде бобровую шапку портить, — ворчал Игнат. — И в картузе хорош.

Учился Толя старательно; учителя им были довольны, но товарищи его не любили. Он любил шикнуть, кинуть им в нос то, что у него дома есть мундирчик на чёрном шёлку, а в будущем году ему сделают фалды на белом шёлковом подбое, как у модников студентов, которые взяли эту моду с офицеров. Тётки поддерживали в нем эти инстинкты, говоря:

— Порядочность — первое дело. Пусть всегда будет таким: ничего лучшего не надо.

Он получал карманных денег больше чем кто бы то ни было из его товарищей. Сначала он принялся за собирание книг и особенно настаивал на приличных переплётах. Тётки с умилением на него смотрели и шептали:

— Учёным, пожалуй, будет.

Но через год ему надоела библиотека. Он влюбился в дочь одного отставного генерала; он был уже студент, носил мундир действительно на белой подкладке и пропадал в генеральской семье целые вечера, даже участвовал в живой картине на домашнем спектакле, изображая какого-то миннезингера, под балконом какой-то донны. Но затем у генеральской дочки явился жених, гусар, с совершенно лысой головой, несмотря на свои двадцать восемь лет. Раза два заметив шептание по углам Толи с невестой, он, с гусарской опытностью, поговорил с ним однажды, тоже в углу, перед самым ужином. Разговор продолжался не более трёх минут, но Толя не только не остался после этого ужинать, но не спал две ночи, похудел, и всё шагал по своей комнате, сжимая кулаки и строя гусару адские козни. Но вскоре был забыт и гусар, и генеральская дочка, и на первый план выступила опереточная «дива», фамилия которой была Хлюстина и которая окружала себя молодёжью, специально для поддерживания bis’ов во время пения арии «кувырком». Она позволяла учащейся молодёжи целовать её ручки, а тем, кто заведовал клякой — даже её белоснежную шейку. Толя не выдержал и стал предводителем кляки. Он поддерживал диву всем, чем мог: своим влиянием, всеми своими карманными деньгами, красноречием, неистовым хлопаньем. Но и здесь ему не повезло. Внезапно диву выслала полиция, и Толя впал в чёрную меланхолию, особенно когда узнал, что выслали её за весьма наглый шантаж.

Товарищи не любили Толю и в университете. Он над ними подсмеивался, но когда ему отвечали резко, — вскипал и говорил грубости. В лице его появилась какая-то холодность, какая-то жалкая мания величия. Когда он шёл в университет, небрежно посматривая по сторонам, казалось, он думал: «Бегайте, суетитесь, — мне до вас нет никакого дела. Вы для меня так, — мелкота, мразь. Я человек обеспеченный, после тёток сумею прикарманить большой капитал, и никогда ни в чем и ни в ком не буду нуждаться. Вы заискивайте во мне, а я буду к вам снисходить».

Его презрительная насмешечка сквозила и в отношениях к товарищам. Он крайне изумился, когда узнал, что Петухов решил сразу отдаться науке, и написал тотчас по окончании курса исследование о применении римских законов в Галлии, осветив этот вопрос, с совершенно новой стороны.

— Что тебе за охота? — удивлялся он. — Неужели ты хочешь себя посвятить научной карьере?

— Хочу, — говорил с упорством Петухов.

— Зачем? Перед тобой живая деятельность. Посмотри, как я живо буду шагать по административной лестнице.

— А мне какое до тебя дело? — буркнул Петухов. — Лезь хоть в министры, не всё ли мне равно?

— Конечно, с тобой слов не стоит терять! — согласился Анатолий.

— И не теряй. Мы с тобой люди разных принципов. Ты смотришь на жизнь, как на клячу, которую можно погонять и получать с неё дневной заработок.

Анатолий усмехнулся.

— Ведь клячи на то и созданы.

— Не думаю. Ты готов эксплуатировать всё.

— Конечно. Эксплуатировать надо всё окружающее, и из всего получать пользу.

— Хотя бы во вред другим?

— Другие должны сами стоять за себя. Каждый должен быть на страже своих интересов. Не надо грабить и убивать, потому что за это наказует закон.

— Ну, а если ты ограбишь на основании закона? — поинтересовался Петухов.

— Я на стороне закона всегда, — цинично сказал Анатолий.

С тех пор они, при встречах на улице, не кланялись друг с другом, даже отворачивались. Анатолия это не смущало, и на лице его было написано:

— А всё-таки у меня есть деньги, а у вас нет. Всё-таки я обеспечен, и могу жить как хочу, а вы должны подличать и унижаться.

Саша, конечно, совсем отошла куда-то далеко на задний план. Она показывалась в большие праздники в их доме, поздравляла тёток, целовала у них ручки, кланялась молодому барину издали, ела в уголке кулич и пасху, держала себя всегда скромно, училась где-то кроить и шить и несмотря на свои семнадцать лет казалась солидной девушкой. Анатолий её как-то не замечал. Раз ему сказали тётки, что умер Василий, Саша приходила заплаканная, и они дали ей пятнадцать рублей на похороны. Анатолий вспомнил про лук и хлеб с крупной солью, вынул из бумажника пять рублей и просил передать ей, чем умилил немало тёток. После этого прошло несколько дней. Он сидел у себя в комнате за лекциями, когда ему доложили, что пришла Саша, и так как тётушек нет, — так не примет ли он её. Он велел её впустить.

Вошла Саша, побледневшая, похудевшая.

— Благодарствуйте Анатолий Павлович, — заговорила она, — спасибо, что помогли в тяжёлую минуту. Пришла благодарить вас и тётушек.

Он оглянул всю её фигуру. Она была хорошенькая, крепенькая девушка, с золотыми волосами и грустным личиком. Он встал, подошёл к ней, тихонько обнял её и поцеловал, она крепко и доверчиво поцеловала его, потом хотела отстраниться, но он её крепко держал.

— Садись сюда, — предложил он, подводя её к дивану и не выпуская из рук.

Она села, с удивлением глядя на него. Он близко наклонился к ней, хотел поцеловать её в щеку, но вдруг её руки сильно сжали его локти и заставили рознить объятия. Она встала, слегка оттолкнув его, так что он покачнулся на диване.

— Вы ошиблись, — сказала она и вышла из комнаты, тихонько притворив дверь.

Он сидел, тяжело дыша. Яркая краска заливала его щеки. Это не была краска стыда, — то был румянец обиды.

— Хорошо же! — сказал он усмехаясь. — Это мы припомним. Скажите, какая сцена: «вы ошиблись».

Вскоре он узнал, что Саша уехала в Петербург учиться.

— Чему? — спросил он. — А впрочем, мне всё равно.

IV

После четырёх лет службы, Анатолий, благодаря протекции тёток, получил место товарища прокурора. Одну зиму он служил в провинции, а затем его перевели в Москву, под крылышко старух.

— Теперь тебе жениться надо, — в один голос решили тётки.

Но они расходились во взгляде на невесту. Младшая говорила, что лучше всего взять молоденькую, совсем молоденькую, такого цыплёночка, — и переделать его на свой лад. Главное — чтоб был тихий характер и любовь к дому. Но Варвара на это не соглашалась.

— Ему надо, — говорила она, — даму, которая бы могла устроить салон. Помяни моё слово, он будет губернатором. Что же цыплёнок делать будет? Тут ведь, в случае нужды, и государя надо уметь принять. Ему надо женщину из общества со связями и состоянием.

— Состояние у него есть, — стояла на своём Вероника Павловна, — значит об этом думать нечего. И связи есть. Что другое, а губернаторство от него не уйдёт.

Они стали сами приискивать невесту; но всё что-то не выходило. Он завёл в Москве большое знакомство; купеческие дочки на него засматривались, но он вёл себя осторожно. Саша снова явилась в Москве и пришла к тёткам, но она показалась ему уже совсем в ином свете. Она развилась в красавицу женщину и имела диплом акушерки. Мало того, она состояла при клинике известного профессора и менее пятидесяти рублей не брала за приём. Она стала мягко-развязна, носила в ушах кабошоны, эмалевые часы её стоили немало. Анатолий смотрел на неё и глазам не верил: он даже ей стал говорить «вы».

— А помните, здесь, рядом в комнате, — спросила она, — пять лет назад, как вы меня облапили?

Она насмешливо, вызывающе смотрела ему в глаза. В комнате никого не было, они были одни.

— Я бы и теперь… — начал он и вдруг осёкся под её взглядом.

— Вы такой же нахал, как и прежде? — спросила она.

— To есть как это — нахал? — повторил он.

— А так. Я по вашему лицу вижу. Такие лица многим женщинам нравятся.

Он сразу утих.

— А вам? — спросил он.

— А мне?..

Она остановилась и, закусив нижнюю губу, лукаво посмотрела на него.

— Отгадайте?

— Однако, вы в Петербурге развились, — заметил он.

— Да, курс кончила первой. Профессора мной довольны. Жених у меня есть.

Ему это было неприятно.

— Мне это не нравится, — полушутливо сказал он.

— Что же вы сами хотели жениться на мне? Если да — я ему откажу.

— Вы меня предпочитаете?

— Да, — вы богаче.

Он повернулся на стуле, хотел опять ответить шуткой, но вошли тётки, и Саша стала гораздо скромнее.

Анатолий поехал к ней на квартиру. Был два раза и не заставал дома. Она жила в Долгоруковском переулке, и подъезд у неё был со швейцаром, что в Москве и до сих пор редкость. Отворяла ему дверь расторопная горничная с колечками на лбу, и каждый раз повторяла:

— Ежели практика у вас, то оставьте адрес.

Анатолий вошёл не столько для того, чтоб написать записку, сколько для того, чтоб посмотреть, как Саша живёт. Комнаты были низенькие, но на полу — малиновое сукно, у окна — резной ореховый столик, по стенам — фотографии, а на столах — целая кипа французских и немецких книг. На почётном месте стоял портрет очень почтённого господина в очках, который строго смотрел на зрителей. «Когда же вас застать?» — написал он, и через день получил ответ: «Жду в воскресенье вечером непременно».

Он думал, что у неё никого не будет, но у неё было трое гостей кроме него. Один из них оказался человеком в очках, сидевшим в плюшевой рамке и притом носившим громкую фамилию медицинской знаменитости. Другие гости тоже были профессора, и не обратили никакого внимания на товарища прокурора. Они говорили о своих делах, о какой-то княгине Борзятниковой, которая должна заплатить семь тысяч за операцию, о том, как профессор Фрейман не получил практику при дворе, о которой мечтал, о том, как профессор Шюц не так сделал прокол, и потому пациент умер, и что Шюц вообще мясник, и ему пора давно в гроб. Всё это было совсем не интересно для Анатолия. Саша, желая его занять, показала ему альбом, где было помещено полсотни акушерок. Это тоже было невесело, и потому друг детства, выпив стакан сладкого и жидкого чая, в десять часов уехал домой с головною болью.

Вскоре ему довелось встретиться с Наташей. Её отец был уже нездоров, но не настолько, чтобы можно было опасаться за скорый исход. Через два месяца после знакомства он уже сделал предложение, посоветовавшись предварительно с тётками. Тётки решили, что это брак возможный.

— Только, конечно, посмотреть мы её должны, — сказала старшая.

— Да, пусть сюда приедет, — подтвердила Вероника.

Но Анатолий взял рядом две ложи в оперу и свёл их в театре. Девушка тёткам понравилась. Решено было венчаться в августе. Но весной отцу стало плохо. Доктора послали его на юг. Анатолий взял отпуск по настоянию тёток.

— За глазами невесту никак нельзя оставлять, — говорили они. — Мало ли что случиться может. Подвернётся какой фертик, и пиши пропало. Непременно лично надо иметь наблюдение.

Но Анатолий больше ехал, чтоб выяснить вопрос о приданом. Теперь, круто повернув в другую сторону и, решившись жениться на Петропопуло, он был озабочен вопросом: что оставила ему тётка, так как содержание её духовной известно ему не было. Это и было главной причиной его поспешного бегства с Мраморного моря. Он знал, что покойная тётка его больше любила, чем оставшаяся в живых, и всю дорогу думал о том, как сказать ей, что у него другая невеста.

Он был уверен в Лене. Ему казалось, что эта чернобровая, маленькая девушка способна на сильную, искреннюю любовь. Он, сидя в вагоне, вспоминал её лицо и находил, что она совсем недурна, что если её одеть в национальный греческий костюм, то даже её нос горбинкой и толстые брови будут в стиле. По-французски она говорила хорошо, а что глупа она — так это, может быть, даже лучше. Одно нехорошо: по отцу она была Евстратьевна. Ведь никто не знает, что отец миллионер, подумают ещё, что она из каких-нибудь московских купчих. Но и это дело можно было поправить, стоило её назвать Константиновной, — и дело с концом.

О Наташе он как-то не думал. И не то что бы он ощущал какое-нибудь угрызение совести по отношению её, — нет. Но он в душе силился себя уверить, что он и для себя, и для неё, и для старика сделал хорошо, отказавшись от брака. Теперь она может всецело отдаться заботам об отце, исполнить долг дочери. Замужество отвлекло бы её от священной задачи. Он так и хотел объяснить свой отказ тётке. Но то, как она встретила это известие, было для него полною неожиданностью.

V

Когда он с вокзала приехал домой, его сразу поразило какое-то запустение. Точно не одна тётка Варвара Павловна умерла, а вымер весь дом. Ворота были отворены. Цепная старая собака сидела у будки, смотрела на него, но не лаяла. Окна были закрыты. Даже сад не шелестел своей листвой, и деревья стояли неподвижные, словно написанные на декорации. В гостиной все картины были завешены. Лакей сказал, что тётушка у себя. Тётушка сидела в зелёных креслах, с которыми давно, с первого детства был знаком Анатолий и которые он ненавидел не менее тёток за их неизменчивое постоянство. Тётка при его входе встала, и пока он, напуская на себя скорбь, целовал её морщинистые сухие ручки, она поцеловала его в висок и в пробор. Но ему показалось, что в этом поцелуе нет той теплоты, даже горячности, что он ожидал встретить. Глаза Вероники были совершенно сухи и смотрели на племянника жёстко, — да и всё лицо выражало как всегда кислоту.

— Ну, садись, — сказала она, опускаясь в своё кресло. — Признаться сказать, я не знаю, зачем ты приехал?

— Как зачем? Я счёл своим долгом, узнав о случившемся, помочь вам.

— Помочь! Если б ты жил подле Крымского брода или на Воробьёвых горах, — ты мог мне помочь. А раз ты был в Турции, и езды оттуда пять дней, так какая же от тебя помощь? Мне помогла Саша — спасибо ей. Она и ухаживала за Варей последние дни и распоряжаться мне потом помогла, — хорошая, благодарная девушка.

И Вероника, желая показать, какая она хорошая, изобразила на своём лице впечатление вкуса от несвежей устрицы.

— Ну, и Окоёмов мне помог, Венедикт Акинфьевич, — тот конечно, по-родственному всё сумел привести в полный порядок, даже жандармов прислал к выносу.

Окоёмов был двоюродный брат сестёр, старый генерал, с седыми усищами и в чёрном парике. Он всегда обедал у них по воскресеньям, и говорил таким басом, точно играл орган в костёле.

— А тебе не следовало сюда ехать, — продолжала Вероника, сдвигая брови и смотря куда-то в сторону, словно не желая встречаться со взглядом племянника. — Как ты мог бросить невесту и тестя, когда знал, что он на ладан дышит?

— Я считал, что мой долг — быть возле вас, — повторил он.

Она ещё более сморщилась.

— Прежде чем что-нибудь считать, надо было подумать, — наставительно сказала она.

— Я не гимназист, тётя, — обиженным голосом сказал он, — я могу логически мыслить. Мне подсказала моя совесть, что я должен быть здесь, — и я поехал.

Она зорко посмотрела на него.

— У вас ничего не вышло с Наташей? — спросила она.

Анатолий дрогнул.

— Вы получили от неё известие?

— Получила. Телеграмму.

Он опустил глаза.

— Я убедился, что не люблю её, — проговорил он, чувствуя, что против воли краска приливает к щекам.

Тётка даже выронила свой платок.

— Что? Повтори, что ты сказал?

— Я убедился, что не люблю её, что люблю другую, — строго сказал он, как бы призывая тётку к порядку и считая неуместным её волнения.

— Как не любишь? И ты это сказал ей в лицо? У тебя повернулся язык?

— Тётя, будемте говорить хладнокровно. Я отлично понимаю, что честно и бесчестно, что законно и незаконно. Поверьте, я никогда не подведу себя под законную ответственность.

— Да что мне твоя законная ответственность! — воскликнула тётка. — Да неужто ты не понимаешь, что есть ответственность во сто раз большая, чем ответственность пред твоими писаными законами. Нравственная-то ответственность, я думаю, будет побольше.

— Я нравственно считаю себя правым, — сказал он.

— Ты считаешь себя в праве убивать человека?

— Тётя, такие обострённые речи ни к чему доброму не приведут.

— Ты мне ответь на вопрос об убийстве.

— Я никого не убивал.

— А Александра Дмитриевича?

Он побледнел.

— Как, разве… — начал он.

Вероника подала ему телеграмму. Она была от Натальи.

«Передайте Анатолию Павловичу, — прочёл он, — отец умер через два часа после его отъезда. Прощайте».

Он вынул платок и провёл им по лбу. Он почувствовал, как его руки холодеют, как странно прыгает перед ним тёткин чепец и как волнуется вся комната.

— Ты мне должен тут объяснить две вещи, — продолжала она. — Зачем вместо «Анатолию», сказано «Анатолию Павловичу», и затем, что значит это «прощайте» в конце. Значит ты ей сказал прямо: «Я вас не люблю; я за вами ухаживал, но вы мне надоели; я вас бросаю как перчатку». Так или нет?

Анатолий никогда не думал, чтоб тётка могла проявить столько силы и самостоятельности в речах. Её речь ему так напоминала то, что шесть дней тому назад ему говорил на Принцевых островах Александр Дмитриевич.

— Я ей не сказал ни слова, — возразил Анатолий. — Я говорил с её отцом.

— И что же он ответил тебе?

— Он сказал, что предоставляет мне действовать по моему усмотрению.

— И ты спокойно повернулся, сложил свой чемоданишко и покатил сюда с лёгким сердцем? Ты оставил любимую девушку с мёртвым отцом?

Анатолий пожал плечами.

— Почём же я знал, что он умрёт? Конечно, если б я знал, что это так будет…

— Ты подождал бы его смерти и потом, не говоря ни слова, бросил бы девушку?

— Позвольте, тётя, — вы не сердитесь. Я должен вам объяснить всё по порядку.

Анатолий откинулся в креслах, ещё раз вытер платком лицо и, стараясь придать своему голосу спокойствие, тихонько бросил взгляд на тётку. Она сидела гневная, вся в пятнах.

— Я должен вам сказать следующее, — начал Анатолий. — Я полюбил другую девушку.

Вероника вдруг захохотала. Он никогда не слыхал её хохота. Но тут неожиданно смех у неё прорвался и далеко разнёсся по пустым комнатам.

— Ты влюбился? — спросила она.

— Да, я влюбился. В молодую, красивую девушку, которая должна удовлетворять вашим требованиям. Она богата, даже очень.

— Богата? А как очень?

— Миллионерша.

— За сколько же ты продал Наташу? Скажи цифру.

— Я не желаю, тётя, чтоб вы так со мной говорили, — возвысив голос, сказал Анатолий.

— Вот как! А кто же мне может запретить говорить, как я хочу? Не ты ли, — подкидыш?

— Как подкидыш, что вы хотите сказать?

— А то, что каждый ребёнок, который растёт без призора отца и матери — подкидыш. Тебя ведь подкинули к нам, — мы подобрали. Что ты племянник, так не ты один: у нас племянников пять штук было. Наше дело было воспитать тебя или выбросить, — ну и воспитали. Тебя Варвара избаловала; на моей душе греха меньше. Вот и дожили!

— До чего дожили? — спросил Анатолий, до боли стискивая руки.

— Вот тебе мой сказ, — начала тётка, — ты должен сейчас, понимаешь, сейчас, сию минуту, ехать туда — к Наташе. Ты должен в ногах у неё ползать, прощенья просить, молить, чтоб она всё прошлое забыла.

— Как? Вы думаете, что мыслимо воротить прошлое?

— Воротить ничего нельзя. Пролитой воды никогда не вернёшь. И она замуж за тебя, конечно, теперь не пойдёт, — но прощенья ты у неё за свою мерзость просить должен.

— Зачем же эта комедия?

— А затем, что грех выкупить надо.

Он встал.

— Тётя, я себя грешным не считаю, думаю, что я прав и честен. Я счёл своей обязанностью заявить вам о моей женитьбе, а там делайте, как хотите.

— Я не желаю твоей женитьбы.

— Можете не желать, но я женюсь.

— Я не позволю.

— Как же вы можете не позволить? Как ни грустно, но я от решения своего не отступлю, и хотя мне ваше согласие дорого, но я им готов поступиться. Я думаю, впрочем, тётя, что вы одумаетесь.

Она, не спуская глаз, следила за ним; она видела, как всего его дёргает и как он сдерживается.

— Ну, иди в свою комнату, — тихо, почти шёпотом сказала она. — Иди, я не хочу с тобой больше говорить.

Он пошёл к себе и, посвистывая, принялся за раскладку своего чемодана. Но не успел он вынуть первого слоя платья, как вошёл старый лакей Никифор. Он был в доме более тридцати лет и никогда не жаловал Анатолия.

— Барыня приказали вам сказать, — начал он, останавливаясь на пороге, и взявшись руками за косяк и край двери, — чтоб вы здесь не оставались: они этого не желают.

— Где? В этой комнате? — спросил Анатолий, чувствуя, как опять ударило ему в виски.

— Нет, в доме. Просят съехать. Скажи, говорят, что очень их прошу больше часа у меня не оставаться и в комнату ко мне не входить.

Анатолий криво усмехнулся.

— Вот с ума сошла старуха, — проговорил он про себя, но так, что старик услышал. Он ещё больше нахмурился.

— Лошадь велеть закладывать или извозчика привести? — спросил Никифор.

— Всё равно. Приведи извозчика.

Он бросил белье обратно в чемодан, открыл письменный стол и посмотрел на кипу бумаг.

— Здесь на неделю разборки, — подумал он и захлопнул снова ящик. — Ну, да угомонится скоро. Это только так она, — для начала.

VI

Он переехал в гостиницу. Он решил ждать три дня, и, если тётка не пришлёт за ним, начать подыскивать себе квартиру, — временную где-нибудь, до женитьбы. Он сочинил телеграмму, на которую не пожалел денег, и немедленно отправил.

«В Москве я не застал в живых тётку. Чтоб не мешать убитой горем её сестре, я переехал в гостиницу. Хочу сразу приискать квартиру. Уполномочиваете ли на цифру пять тысяч в год? Целую ручки maman и Helene; привет вам и прелестной belle-soeur. Ради Бога, приезжайте скорей в Москву».

Кроме того, он написал письмо невесте.

«Если б вы знали, сколько душевной муки мне пришлось вынести эти дни, — писал он, — я уверен, что вы пожалели бы меня, что ваша ручка, маленькая нежная ручка поддержала бы меня в моих испытаниях. Умолите, упросите своих, чтоб они скорее ехали сюда. Что вам там делать? Принцевы острова — рай, но когда спокоен дух, когда душа никуда не просится. Я был бы счастлив навсегда остаться там с вами. Но вы сами знаете, как я прикован здесь в Москве к своему делу. Что за счастье было бы гулять с вами в тех рощах и полянах, от которых так веет старой Грецией. Мне казалось иногда, что за кустами мелькает стройная фигура нимфы, или сама Диана вышла на лов»…

Последнее соображение он привёл по воспоминанию: он читал где-то, в каком-то путешествии по Элладе, именно о таком настроении путешественника и нашёл его здесь, в письме уместным.

«Тяжёлые испытания, — писал он далее, — ожидали меня по прибытии в Москву. Одна моя тётка, как вам известно, скончалась. Это была святая старушка, которую я буквально боготворил. Сестра её Вероника так была поражена смертью подруги, с которой прожила всю жизнь, что на неё нашло временное тихое помешательство. Она не может никого видеть: всё ей напоминает о потере. Она просила меня временно оставить её, дать ей успокоиться. Для меня священна её воля. И как не грустно мне, но я принуждён был ей покориться. Я живу теперь в номере гостиницы. У меня на столе лежит тот миниатюрный портрет, что вы мне дали в момент отъезда. Не забудьте обещания: снимитесь для меня тотчас же и вышлите карточку. А ещё лучше — скорее, скорее приезжайте сюда.

Сегодня я смотрел для нас квартиру. Неправда ли, как хорошо и приятно звучит это слово для нас? Вы и я, я и вы. Скоро это будет одно неразрывное, целое на всю жизнь. На всю долгую, долгую жизнь. Квартира очень хороша. В Москве таких мало: потолки лепные, с живописью; обои — штофные; двери с инкрустацией. Это была старая барская квартира, и вам не будет стыдно в ней жить. Пишу об этом вашему папа, надеюсь, что он тотчас же ответит.

Время тянется медленно, медленно, — точно жизнь так длинна, что можно этого времени не жалеть и бросать его, как бросают безумцы золото в воду. Скорее бы приезжали, скорее»…

Оставалось ещё полстраницы. Анатолий хотел что-нибудь ещё прибавить, но ничего не шло в голову.

«Скажите всем вашим, — наконец придумал он, — что квартира большая. Они всегда — и papa, и maman, и ваша сестрица, всегда могут жить с нами, не стесняясь нас. Мы одну половину отведём им. Целую ваши крохотные…»

— Ну уж не то, чтобы очень крохотные, — поправил он сам себя, — уж лучше бы «маленькие»… Да не стоит перечёркивать.

«…ваши крохотные ручки, целую их крепко. Сестрице скажите, что в Москве она произведёт фурор, — я за это ручаюсь. Ещё раз целую хотя бы кончики ваших пальцев».

Он перечёл письмо и покачал головой.

— Не отзывает ли волостным писарем? — подумал он. — Не снять ли там, где очень густо наложены краски? Нет, не поймёт иначе.

Он отложил письмо в сторону, и принялся за второе.

«Искренноуважаемый Евстафий Константинович, — писал он. — Я уже телеграфировал вам о найденной квартире. Уступают за 4800. Кроме того, теперь, по случаю можно ещё недорого купить кое-что для обстановки. Если вы позволите, я достану в кредит всё, что надо, а заплатите вы по прибытии в Москву. Если же хотите, чтоб я покупал на наличные или выдал задатки, благоволите перевести мне сумму, какую найдёте нужным. Жду вас: чем скорее, тем лучше. Душевный недуг моей тётушки угнетает меня. Засвидетельствуйте глубочайшее почтение супруге вашей и верьте в искренность моих чувств к семье вашей».

Этим письмом он остался доволен.

— Корректно, сжато, вежливо и сильно. И не по-департаментски. Я всё думал, что совсем разучился писать.

Он отправил оба письма заказными и затем стал обдумывать поход против обожаемой тётушки.

«Во всяком случае, я ведь наследник Варвары, — думал он. — Я знаю, что у неё было завещание, и она говорила, что оставляет мне свою часть. Необходимо узнать, что с этим завещанием сталось и где оно? Старуха в самом деле спятила, и особенно с ней церемониться нечего. Да и какие церемонии в денежных делах: с родных отцов взыскивают и с ними процессы ведут. А что такое тётка? Да и глупа она, как три тёлки. Неужто она совсем не пришлёт никого ко мне?»

Она выдерживала характер и не присылала. Зато Сашенька сама заехала к Анатолию.

— Послушайте, это что же такое? — заговорила она, с любопытством осматривая его, точно он был по меньшей мере чревовещатель. — Вы, говорят, невест, как перчатки, меняете?

— Ого, допрос следователя? — сказал он.

— Просто любознательность. Я была вчера у Вероники Павловны, она и говорит: «Ты слышала про подвиги милого племянника Толи?» — Я говорю: «Женился?» — «Нет, невест меняет, на миллионерше женится».

— Ну, а если б и так? Вам-то что?

— Надеюсь не обойдёте практикой? По старой дружбе. Ведь вместе лук на огороде ели. Помните тятьку?

— Василья помню.

— Помните, как вы меня уверяли, что он хам, а я, по глупости, злилась. Хороший он был человек. Весь насквозь светился. Помните, у него беспаспортные в трубах ночевали, да в котлах?

— Да. Если б и теперь он был жив, и рядом с нами были бы эти котлы, я бы прекратил это пристанодержательство.

— О, неужели? Как же?

— Я бы велел сделать ночной обход.

— И тятьку привлекли бы к ответственности?

— Да. Я бы сперва ему сказал, по знакомству, чтобы он этого не делал. А если бы он меня не послушал, — ну, тогда — не моя вина.

— И вы бы судили его?

— Судил.

— И наказали бы?

— Я не наказываю. Я только прошу наказывать.

Она посмотрела ещё с большим любопытством.

— Как смешно это! — сказала она.

— Что смешно?

— А то, что вот мы вместе играли в саду, с муравьями возились, заставляли их по мосту через лужи переходить. Вместе в котлы лазили, думали, что мы Робинзон и Пятница. Вместе на небо смотрели и звезды считали… Потом разошлись. Я стала шить учиться, а вы по-латыни и по-гречески. А потом я решила, что порядочных повитух мало, и решила повитухой стать. А вас высшим правам человека обучали. Так это у вас называется или нет? Конечно права: кто какое имеет право это делать…

— Ну?.. К чему вы всё это клоните?

— А вот — вышли мы из наших школ. Вы — ученый юрист, я — учёная hebamme[10]. Оба вступили в жизнь. И вдруг оказывается, что мы с разных планет. Вы думаете, что солдат-сторож делает преступление тем, что даёт приют бродягам. А я думаю, что это называется иначе. Вы думаете, что его за это можно посадить вместе с ворами, разбойниками, а я думаю, что…

— Чего ж вы остановились? — насмешливо спросил он.

— Да я докончу, если хотите… Я в театре недавно здесь была. Играл актёр сумасшедшего короля… Такие странные вещи говорил, — мне вот сейчас вспомнилось. Он сказал… Вот что значит сумасшедший! Он сказал, что если переменить места судьи и подсудимого, то ни за что не разобрать, кто преступник, кто судья…

— Вот как? Так что вы того же мнения?

— Да, если б вы судили отца за укрывательство бродяг, я бы предпочла, чтоб осудили не его, а вас.

— За что?

— За то, что вы смеете судить.

— Я призван на это.

— Кем?

— Роком.

Он засмеялся, и повторил:

— Роком, роком, роком!

— Вам не стыдно перед собою?

— Чего?

— Своих мыслей?

— Нисколько. Я отправляю известную государственную функцию… Я знаю, откуда у вас эти веяния, — продолжал он небрежно. — Я знаю, что в последнее время снова всплыл утопический вопрос о виновности или невиновности преступников. Я бы не советовал вам быть последовательницей этих теорий. Для этого надо иметь более зрелый ум, чем ваш, и быть постарше. Теперь же, в вашем положении даже небезопасно излагать такие теории.

— Вот как! Небезопасно? Как это у вас говорится: вы можете привлечь меня к прокурорскому надзору?

— Фу, вы гадости говорите! — возмутился Анатолий. — Уж не вас ли я буду привлекать?

— Я думаю, вы меня могли бы тоже привлечь. Хотя бы из ревности, — если бы любили меня. Помните, когда я вырвалась от вас тогда, — я убеждена, что вы готовы были мне сделать какую-нибудь пакость. Ну, а теперь трудно — у меня заручка большая.

— Какая заручка?

— А вот профессора-то мои. Заступятся. Ведь сластоежки тоже. Вы думаете, они не сильны? Посильнее вас. Тут хотел один из ваших же прокуроров привлечь одного из них к ответственности…

— Ну, и что же?

— На другое место переместили.

— Кого?

— Да прокурора. Мы сильны не меньше вас.

Она посмотрела на часики.

— Мне пора.

— Посидите. Ведь вы в первый раз у меня.

— Одна с вами, в гостинице! Фу, как неприлично! Это я только сейчас заметила.

— Зачем вы ко мне приезжали? — спросил он, глядя на неё в зеркало, перед которым она поправляла шляпку.

— Во-первых, подразнить вас…

— Я не попугай…

— Во-вторых, сказать, что на вас озлоблены все родственники.

— Пускай себе.

— Не плюйте в колодец. Особенно Окоёмов.

— Ему-то что?

— Считает себя преданным лицом относительно вашей тётушки.

— А вы себя считаете тоже преданной ей?

— Пожалуй.

— За что?

— А за то, что она вареньем меня кормила, когда я ребёнком была. Она могла этого не делать, но делала. И за это я готова у её постели дни и ночи сидеть.

— Это может сделать за гроши всякая сиделка.

— А я сделаю без гроша.

— Боже, какое великодушие!

— Да ведь я не хвастаюсь им. Так, пришлось к слову, ну и сказала. Прощайте. К Окоёмову съездите, советую.

— А поцеловать меня не хотите? — спросил он, взяв её за руку. — По воспоминаниям детства?

— Ни малейшего желания. Я целую тех, кого приятно поцеловать. А вас… До свидания.

Она блеснула глазами и зубами и скрылась за дверью.

VII

Анатолию очень не хотелось ехать к Окоёмову. Он недолюбливал старика, занимавшего очень видное положение и всегда державшего сторону тёток. Окоёмов был человек суровый, решительный, но при всей своей суровости снискавший довольно странную репутацию в Москве. Старое поколение его считало либералом и заступником «за мальчишек». А мальчишки считали ретроградом и, преклоняясь перед «великими старцами», его из этих великих старцев тщательно исключали. Окоёмов сам отлично понимал своё положение, и оно его бесило и вызывало в нем постоянное раздражение. Он много курил, нервно стряхивая пепел, смотрел исподлобья и часто шевелил плечами. Анатолия он совсем не любил и, когда тот приехал, встретил его с нескрываемым неудовольствием, хотя по старой памяти и подставил небритую щеку для поцелуя.

— Что ты? — спросил он, усадив его.

— Посоветоваться к вам приехал. Что такое с тётей Вероникой, — она на себя непохожа?

— Удар. Судьба. Столько лет. Можно привыкнуть. В эти годы — ведь не то что что-нибудь…

Он усиленно запыхтел сигарой.

— Тут помимо всего этого, — продолжал Анатолий, — есть много для меня загадочного. Она против моей женитьбы.

— Конечно! — закричал Окоёмов и пустил товарищу прокурора прямо в лицо огромный клуб ядовитого дыма. — Как же ей не быть против? Она привыкла к мысли: ты женишься на такой-то. А ты женишься на другой. Натурально, это ей тяжело. Она не привыкла к таким скачкам. Зачем тебе другая? Деньги? Важное кушанье — деньги. Неужто об них думаешь? Плюнь. Деньги — грязь, вздор, подлая выдумка. Не придавай им никогда значения. Коли будут когда — раздай. Вот видишь, у меня ничего нет: всё роздал. А было время конский завод держал. Ничего не надо. Читай «Екклесиаст» и «Книгу премудрости Сирахова». Увидишь, что ничего не надо.

— Ну, отчего же ничего!

— Ничего! — опять закричал Окоемов. — Человеку ничего не надо. Четыре аршина земли и два поперёк, и всё. Об этом всегда думай, всегда.

Анатолий решил не противоречить старику. Это не входило в его расчёты.

— Принципиально я с вами согласен, — сказал он, — но согласитесь сами, если бы все думали только о четырехаршинном пространстве, ожидающем нас, то не было бы никакой культуры.

— Ну, что такое культура! Если пути сообщения — культура, если пресса — культура, тогда никакой культуры не надо. Освобождение крестьян — это наша реформа была, и это была культура, и сделалось это без газет. Неужто вы думаете, что Герцен своим «Колоколом» вызвал реформу?

— Вы не волнуйтесь, генерал, — спокойно заметил Анатолий. — Я очень вас прошу выслушать меня хладнокровно. Может быть, с моей стороны была ошибка, нетактичность, — называйте, как хотите, — то, что я отказался от девушки, которую я не люблю. Если была сделана одна ошибка, что я присватался к ней, так надо было, по мнению общества, сделать и другую ошибку — жениться. Ну, а я решил избавить её от себя, да и самому от неё избавиться. Вдобавок я встретил девушку, какой давно искал: натуру непосредственную, не зараженную нашей столичной жизнью. Я сказал одной, что не люблю её, и сделал предложение другой, — вот и вся моя вина.

— Ваше дело, — буркнул генерал. — Я не знаю, что вы от меня собственно хотите.

— Убедите тётю, чтоб она приняла меня.

— Никогда в чужие семейные дела не путаюсь.

— В таком случае, поговорите с ней о завещании тёти Вари. Ведь завещание осталось?

— Осталось.

— Вы подписывали его?

— Подписывал.

Руки и ноги Анатолия похолодели.

— Ведь там отказана мне часть…

— Да.

— Так ведь должен же я получить её?

— Нет.

— Отчего?

— Тётка не даст вам.

— Какое же она имеет право?

— Да не захочет.

— Разве она может не захотеть?

— Может. Не понравится ей что-нибудь в тебе, — и конец.

— Но ведь её можно заставить.

Сигара выпала из рук генерала.

— Что-о?

— Я говорю, её можно заставить.

— Каким способом?

— Одним — судом.

Анатолий сказал это совершенно спокойно, но он похож был на затравленного волка, которого загнали в угол.

— Вы против тётки начали бы иск?

— Начал бы, если б тётка поступила незаконно.

Генерал позвонил. Вошёл усатый камердинер.

— Проводите барина, — сказал он и, помакнув перо, в чернильницу стал быстро что-то писать.

Анатолий вышел, стиснув зубы. Он никогда не чувствовал вокруг себя такой травли, как теперь. Александр Дмитриевич, брат Иван, бухгалтер, этот генерал, даже эта акушерка, — все они корчат из себя каких-то ангелов, как будто ничто земное их не интересует, как будто сами они не борются за своё существование, не откусывают друг другу головы. Та же Сашенька, вероятно, душит при помощи профессоров своих товарок и всячески их подводит, а перед ним — разыграла роль эфирного создания. Удивляются, как это он мог предпочесть одну девушку другой, как он ставит законность и справедливость выше всего остального!

— Какое мне дело до них, — морщась рассуждал он, сидя на извозчике. — Я пойду своим путём, напролом, и не желаю ни их помощи, ни их любви. Деньги! Они все бросают мне в лицо, что я люблю деньги. Не люблю я их, но они нужны мне: Да и не одни деньги. Мне нужно, первым делом, известное положение. Положения я добиваюсь и добьюсь. А затем — да, деньги — это базис, на котором я буду стоять прочно и устойчиво. Деньги дают независимость. Вот единственное их достоинство. Иван говорил, что деньги покоряют человека, делают его своим рабом. Вольно же им подчиняться? Не надо быть Плюшкиным — это свинство. Надо держать в руках деньги, как оружие, как средство, и тогда можно пролагать себе путь вперёд, не стесняясь. Свобода действий и мужество — всё даётся уверенностью в том, что человек не дорожит случайным материальным благосостоянием. Богатый человек честен, потому что его нельзя подкупить; богатый человек не заискивает, потому что ему не надо награды к праздникам. Богатый человек берётся только за то дело, которое ему свойственно. Против богатства, против денег говорят только нищие.

Он посмотрел на загорелый грязный затылок извозчика, на его засаленный армяк и подумал:

«Микробов-то, микробов тут!»

Извозчик был уж седой, сгорбленный. Лошадёнка у него была тощая и бежала боком, поминутно оглядываясь.

— Дед, а дед, — спросил Анатолий, — что лучше: быть богатым или бедным?

В ответ извозчик вытянул кнутом свою клячонку.

— Да ведь это как, то есть, сказать… — протяжно ответил он.

«Ещё сомневается», — подумал Анатолий.

— Известно, богачество, которое ежели кому дадено… И если семья большая… Хорошо бывает, хорошо. Работают все ежели, не пьянствуют… хорошо. Ежели ко двору… А иной раз, — не подойдут ко двору деньги-то… Только ругань, ругань из-за них… день ругань, ночь ругань… Бывает, всяко бывает…

— Ну, а ты бы хотел быть богатым?

Старичонко подумал и вдруг обернулся к барину.

— Я ведь богачеем-то был… Ты что думаешь? Ей-Богу, был. Двенадцать лошадей в деревне стояло… Опять коровы, овцы… Всё было. Деньги в рост давал. Ей-Богу! По пяти процентов в месяц кому надо… А потом вдруг запалило ночью… Подожгли, значит… И пошло, и пошло… И скотинка, и скарб — всё значит погорело. Маменька — божья старушка была — и та пообгорела, — через месяц на погост снесли… И так всё расползлось, как по шву…

— Давно это было?

— Да лет пятнадцать… Ну, и не справился больше… В работниках живу, на чужом одре езжу… И все разбежались. Сыновья по городам, кто чем… Снохи так болтаются, корки по деревням голодным ребятам собирают, кто ежели по доброхотству даст…

— Скверно, значит?

— Чего скверно? Тогда жили, теперь живём… Терпит Господь…

— Что терпит-то?

— Нашего брата терпит.

— Чего ж его не терпеть?

— Да прохвост человек-то… Господина ли взять, нашего ли брата, — редко который стоящий человек. Господа тоже есть, — пятачок у тебя урвать норовит, а у самого шуба тысячная. Возьми хошь купца. Последнее дело с ним ехать. Прёшь его по гололедице за шесть вёрст, — пудов в нем двенадцать весу, с калошами-то его вместе… От скотины пар валит, как из бани… А он даст три гривенника, да ещё подлым словом назовёт, да по шее накладёт…

— Зачем же ты позволяешь? Нельзя бить…

— Мало чего нельзя!.. Вот будь я, скажем, годков на двадцать помоложе, — силищи, то есть, этой самой у меня было — страсть… Ну, вот завёз бы я, примерно, тебя ночью на Девичье Поле, притиснул бы, чтоб не дохнул, да и снял бы, что нравится — часы стало быть с бренлоками или там кошелёк. Что ж бы ты делать стал? Ежели видишь, что человек сильнее тебя, тут уж, братец, ау! Тут уж смиряться должон…

— А ты разве грабил? — удивился Анатолий.

— Нет, не доводилось, — с сожалением ответил возница. — Ни в краже, ни в грабеже — ничего такого… Сын грабил, это точно… Без убивства, а так — оглушал только. Сослали его… А меня Бог миловал…

— Ну, так что же, — воротился Анатолий к начальному пункту разговора, — хорошо богатым быть?..

— Да и богатство, оно тоже… Всяко бывает…

«Ну, чёрт с ним! — подумал Анатолий. — Всё равно ничего не добиться».

VIII

В гостинице его ждало письмо от Лены; его принесли из дома, от тётки, куда она писала по данному им адресу.

«Бесценный, дорогой, хороший, — писала она детским почерком, криво выводя строчки, — если бы ты знал, как мне скучно и как смотрю я на море, в ту сторону, куда ты уехал. Но мне всё кажется, что ты со мной, возле меня, и дышишь мне на щеку. Вчера мне показалось, что ты стоишь возле меня, и я назвала тебя по имени, и вздрогнула всем телом, а maman засмеялась, и говорит: «Ну, нечего делать, подожди». Я стала плакать, и мне она подарила браслет змейкой, и вместо глаз в головке вставлено два крупных брильянта. Этот браслет старинный, был ещё у моей бабушки, а ей подарил один богатый австрийский посланник, когда был в неё влюблён и хотел жениться, но его родные не хотели, потому что бабушка, как все греки, была восточной церкви. Ночью я не сплю, всё мечтаю о тебе, и думаю, что и ты думаешь о своей бедной, несчастной, одинокой маленькой Лене. Ко мне все очень ласковы, потому что знают, что скоро я уйду от них.

После твоего отъезда, дорогой мой идол, случилось много неприятностей, о которых сейчас напишу. Гувернантка Тотти от нас ушла, совсем отказавшись, и я сперва подумала, что она влюблена в тебя, но потом оказалось, что совсем напротив, что она тебя ненавидит и осуждает нас обоих. Я её любила, но не жалела, что она ушла, потому что ты мне дороже всего на свете, и я не хочу, чтобы кто-нибудь смел про тебя сказать хоть одно неприятное словечко. Она ушла к твоей невесте, у которой умер отец. Она сказала, что она там нужнее, и действительно, всем там распоряжается, вместе с господином, у которого такая большая голова, и тоненькие ноги. Они повезут его в Москву на пароходе. Я рада, что она пристроилась: она хорошая девушка, особенно если бы тебя любила. Вчера они уже уехали в Принкипо.

Теперь я тебе скажу самую большую, самую интересную, самую хорошую новость, которую приберегала к концу, как самую вкусную конфетку. Я уговорила маму, и послезавтра мы выезжаем в Москву заказывать мне приданое. Так что, ненаглядный мой идол, через несколько дней я снова буду смотреть в твои умные глаза, слушать твой голос и вместе с тобою мечтать о том, как мы будем счастливы. Если б ты знал, как мила мне кажется Москва, потому что ты там, и как противны эти чудесные острова, потому что тебя нет здесь. Но скоро, скоро мы будем вместе.

Ох, как я расписалась. Вам будет скучно, и вы бросите письмо не читая в камин. Простите глупую девочку, но верьте, что она вас искренно любит. Прощай, идол, прощай. Через несколько дней, всего через несколько дней мы увидимся, — не сердись на

твою маленькую Ленку».

Прочтя это полуграмотное, детское, но искреннее послание, Анатолий оживился.

«Едут сюда, это хорошо, — подумал он. — Это хорошо. Значит клюнуло прочно и не сорвётся. Будет лишнее, если одновременно с их приездом привезут и тело Александра Дмитриевича. А впрочем, разве я обязан быть на похоронах? У нас все покончено».

И, успокоившись на этой мысли, он снова поехал по магазинам, чтобы поторопить с заказами. Он заказал полную обстановку квартиры. Себе кабинет он выбрал в стиле жакоб и даже карнизы на окна заказал красного дерева с бронзой. Он хотел всё до малейших подробностей обставить в стиле «ампир» и теперь подыскивал соответствующие канделябры. Но всё попадалась дрянь, а за хорошие вещи, несмотря на лето, просили огромные деньги. Очень хотелось ему купить заодно и какую-нибудь старую картину, хотя бы копию, но непременно старую, какого-нибудь библейского сюжета; он не прочь был бы от Евы, Юдифи, Сусанны — вообще женщины, которая была бы изображена декольте, причём не выходила бы за пределы строгой живописи. Но вместо Юдифи, ему предлагали нимф в гроте, нимф у ручья, нимф на кровати с кружевными подушками, и даже одну Данаю, несколько напоминавшую сложением его будущую тёщу и несомненно писанную с гречанки.

Сегодня ему посчастливилось: он сразу напал на ширмы, очень подходившие для будуара его будущей жены. На них были изображены четыре времени года в виде четырёх аллегорических фигур, — причём зима изображалась старушкой с буклями и с песочными часами в руках. Собственно, прельстился Анатолий в этих ширмах тем, что лето было изображено в виде хорошенькой, разодетой до пояса женщины, весьма похожей на Лену. Он хотел сделать ей сюрприз этим сходством и два часа торговался с купцом, пока не приобрёл эту драгоценность за полтораста рублей на наличные деньги. Ширмы так ему понравились, что он велел их немедленно доставить в гостиницу.

Пока он торговался в магазине, рядом с ним, перешёптываясь о чем-то с приказчиком, стоял человек с чёрными усами и опухлой щекой. Когда Анатолий вышел из лавки, человек подошёл и почтительно снял картуз.

— Осмелюсь остановить, ваше превосходительство, — сказал он. — Если не ошибаюсь, изволите обзаводиться обстановочкой? Позвольте указать вам на случай приобрести почти даром великолепнейшую мебель.

— Что такое? — строго спросил Анатолий. — Может быть какое-нибудь мошенничество, так я на это не пойду?

— Помилуйте, ваше превосходительство. Просто неприятное стечение обстоятельств. Я состою в услужении у князя Тер-Собакина. На них взыскания поступили. На той неделе вероятно будет судебный пристав. Так они желали бы во что бы то ни стало продать свою обстановку-с. Богатейшая-с. Не желаете ли сейчас взглянуть, два шага отсюда? Торговцы, известно, дают гроши. А вы если хоть немного накинете, их сиятельство отдадут.

Анатолий подумал, взвесил и решил, что в сущности он ничем не рискует.

Князя Тер-Собакина он застал дома. Квартира в самом деле была великолепная. Когда князю подали официальную карточку Анатолия, он побледнел, — но лакей его успокоил.

— Очень рад, — говорил князь, пожимая руку Анатолия. — Признаться, я никого не принимаю. Я в очень удручённом состоянии духа…

Это был ещё совсем молодой человек, очень красивый, с телячьим выражением задумчивых глаз и с густой чёрной подстриженной бородкой.

— Я очень рад, что случай свёл меня с таким почтённым должностным лицом, — говорил он. — Вы сами поймёте, что я в безвыходном положении. Послезавтра судоговорение.

— Я ничего не знаю, — строго сказал Анатолий. — Мне, вы меня извините, нет никакого дела до ваших обстоятельств. Если эта мебель принадлежит вам, и если вы её продаёте недорого, я возьму.

— Я даром, даром отдаю, — взмолился князь. — Только ради Бога увезите её сейчас, отсюда.

Мебель была чудная: голубая штофная комната, массивная столовая тёмного ореха с буфетом в стиле Генриха второго. Были мраморные вазы, статуи, растения, картины. У Анатолия даже глаза разбежались.

— Тут на сорок тысяч имущества по крайней мере, — говорил князь, — и если вы мне дадите двенадцать тысяч — я всё вам, отдам тотчас же.

— У меня таких денег нет, — сказал Анатолий.

— Отдайте часть. На остальное векселя.

— Двенадцать дорого.

Они стали торговаться. Князь вдруг стал удивительно похож на приказчика из восточного магазина: он бегал от предмета к предмету, и похваливал товар.

— Вы пощупайте, что это за материя. Посмотрите, ведь это не джут какой-нибудь, с позволения сказать.

Анатолий всё колебался.

— Да вы что думаете? — горячился князь. — Вы, быть может, полагаете, что это не моя мебель? Так я вам сейчас покажу.

Он пошёл к письменному столу и вынул целую пачку счетов.

— Смотрите пожалуйста, — сказал он, — вот полтора года назад всё это было куплено. Вот вам паспорт от каждой вещи.

Анатолий просмотрел. Все счета были написаны на имя князя Тер-Собакина, и по всем счетам было уплачено.

— Чистое дело! — подтвердил князь. — Я и счета все вам отдам, чтоб вы не сомневались.

Стали торговаться. Сошлись на девяти тысячах. Анатолий давал две тысячи наличными, на остальные — вексель. Тер-Собакин требовал пять тысяч чистыми. У Анатолия таких денег не было.

— Достаньте. Даю вам время до завтра, — сказал князь. — Что такое три тысячи? Чтоб вам не достать их? Да никогда не поверю.

Расстались они с тем, что завтра рано утром Анатолий даст ответ.

И он дал: он написал, что к двенадцати он привезёт пять тысяч.

IX

Чтобы достать эти деньги, Анатолий сперва написал прямо тётке Веронике. «Дорогая тётя, я знаю: вы сердитесь на меня. Но умоляю вас помочь мне. Мне необходимо девять тысяч — всего на месяц. Я вам отдам с благодарностью. Конечно, мне было бы приятнее, если бы вы выделили мне их из наследства покойной тёти. Я бы мог их требовать, но воздерживаюсь от этого».

В ответ на письмо тётка прислала десять рублей. Это показывало, что она сердится не на шутку и что дело начинает принимать серьёзный оборот.

— А, когда так, то и я…

Он написал к знакомому присяжному поверенному, блестящему адвокату, и попросил у него «до свадьбы» — пять тысяч. Тот хорошо знал, что он женится на дочери Александра Дмитриевича, и потому сейчас же прислал чек.

К вечеру новая квартира, нанятая Анатолием, приняла жилой вид. Обойщики приколачивали карнизы, вешали картины, мебель была расставлена, на дворе вытряхивали ковры. Анатолий расхаживал радостно из комнаты в комнату с сознанием того, что всё это его, всё это его неотъемлемая собственность. Единственное его обязательство — вексель на четыре тысячи — действительно был вручён князю. Но он был полугодовой, и заплатить его можно было немедленно после свадьбы.

«А потом, прижмём и тётушку, — мечтал он, прогуливаясь из комнаты в комнату. — Посмотрим, как она запоёт, когда я потребую от неё законной части».

И он с удовольствием представлял себе бессильную злобу тётушки. Он представлял себе зависть всей родни на его богатство, независимость. Он в эти дни разжёг в себе любовь к Лене. Он настолько сосредоточил на ней все свои надежды, что она казалась ему солнцем, вокруг которого вертится его мир. Он любил её, не как женщину, не как будущую жену, а как любят титул, родовитое происхождение, положение, с которыми связывается главный интерес жизни. Теперь лишиться её — значило бы лишиться всего. Он боготворил её; он носил в кармане возле сердца её письмо, несколько раз его перечитывал, и его умиляла её детская наивность.

Устраивая её будуар, он думал о каждой мелочи. Он хотел угадать её вкусы, так как не знал решительно, что она любит, что — нет. Он решил занять ещё денег и обставить её уборную парижскими вещами. Он даже решил не скупиться на эту комнату, и за один умывальник с зеркалом заплатил триста рублей. Он накупил ей на письменный стол безделушек, заказал бювар с огромным серебряным вензелем на голубовато-стальном плюше. Он велел вышить золотом её инициалы на плюшевых драпировках будуара. Он решил пустить в ход все средства, чтобы ослепить тестя-миллионера.

Это было очень хорошо, что он спешил. На другое утро после перевозки мебели им уже была получена из Курска телеграмма, что они едут. Анатолий взял им помещение в той же гостинице, где он жил. Он поставил в вазы букеты, заказал экипаж и поехал их встречать.

Поезд опоздал, как водится, на полчаса. Он в волнении ходил по платформе. Ему казалось несбыточным то, что она — его миллионы — сейчас приедет, и въявь свершатся все сны, всё то, о чем он мечтал так давно. Ему казалось, что непременно явятся какие-нибудь препятствия, что-нибудь такое, что расстроит его планы. Вот уж поезд не приходит вовремя. Потом, разве было бы не несчастье, если бы с тем же поездом ехала Наташа и Тотти, да ещё, пожалуй, вагон с гробом? О последнем обстоятельстве он даже справился у начальника станции, но тот не мог ответить ничего определённого.

Наконец, вдали показался паровоз и медленно стал приближаться. Как раз к тому месту, где стоял Анатолий, подкатить вагон первого класса, и оттуда выставилось запылённое, обветренное личико Лены.

Он кинулся в вагон. Он искренно целовал не только ручки невесты и её сестры, но и потные руки maman. Все были веселы, оживлены. Все говорили зараз, все хотели скорее ехать, и все, усевшись в коляску, весело покатили по допотопной мостовой к «Славянскому базару».

В гостинице стало ещё веселее. Цветы пахли превосходно, не было вагонной пыли. Обе сестры щебетали без умолку. Как дети, стоя перед открытой дверью, ожидают, что вот-вот сейчас они пойдут на чудесную прогулку и смеются собственной радости, так стояли перед полуотворённой дверью обе сестры, чувствуя, что они у входа на светлый, весёлый праздник жизни.

Они рассказывали про отца, про брата, про то, как ушла от них гувернантка, какая была хорошая погода, и как тяжело ехать подряд пять дней. Вдруг у Лены лицо стало печальным, и она с тревогой спросила:

— Скажите, что такое с вашей тётушкой: правда, что она, как вы писали…

Анатолий опустил глаза.

— Правда.

— Совсем с ума сошла? — спросила мать и покачала своей жирной головой. — У меня был брат, который точно так же вдруг с ума сошёл. И всего ему двадцать лет только было. Пошёл на службу и вдруг по-собачьи начал лаять. Так лаял, так лаял, что его связали. Тогда папенька очень плакал и говорил, что это наказание от Творца Небесного.

— Что же с вашей тётей? — не отставала Лена. — В чем выражается её помешательство?

— В боязни видеть близких. Они возбуждают в ней гнев, так что она целые дни проводит одна с прислугой.

— Боже мой, как ужасно! Значит, пока мы не увидимся с ней?

— Не знаю, — я думаю нет.

Вошёл лакей и сказал Анатолию, что его хотят видеть по важному делу.

— Спроси, кто такой.

— Господин Перепелицын.

— Никогда не слышал про такого. Проси в мою комнату; я сейчас приду.

Он извинился перед дамами и пошёл к себе. Гостя лакей уже впустил в его номер. Когда Анатолий отворил дверь, он сразу узнал кудлатую голову и длинную шею своего недавнего дорожного спутника.

— Это вы? — невольно вырвалось у Анатолия.

— Не ждали? — усмехнулся бухгалтер. — Извините, я хоть и нежданный гость, но вам придётся пожертвовать мне пять минут.

— Но у меня дамы…

— Я знаю. Дамы подождут. Это ваши будущие родственницы… если вы только когда-нибудь женитесь на mademoiselle Петропопуло.

— Милостивый государь, — строго заговорил товарищ прокурора. — У меня никаких дел с вами нет и быть не может. Мне некогда, и разговаривать с вами я не имею ни причины, ни охоты.

Оп отворил дверь и предложил гостю движением руки выйти.

— Я вас недолго задержу, — остановил его Перепелицын. — Повторяю, всего минут пять.

— Я принуждён буду позвать прислугу.

— Я привёз вам вызов.

Товарищ прокурора усмехнулся.

— Вот как? Вызов? Кто же меня вызывает?

— Я. Я получил сейчас от вашего двоюродного брата Ивана Михайловича, письмо, где он пишет, что на днях будет здесь, и прибавляет: «Неужели никто не вызвал этого негодяя?»

— Замолчите, — сказал Анатолий, взявшись за стул, — и убирайтесь вон.

— Мне стало стыдно, стыдно за себя, — продолжал Перепелицын, — Я понял, что я должен сделать. Если в мире никого не нашлось, чтоб вступиться за оскорбленную девушку, то обязан это сделать я. И вот я прихожу к вам, и бросаю вам прямо в глаза вашу кличку: «Вы — негодяй!» Оставьте стул, — не то я возьму другой, и выйдет драка. Принимаете ли вы мой вызов?

— Нет, — ответил Анатолий, покусывая губы. — Мы это разрешим как-нибудь иначе. Сядьте.

Перепелицын сел.

— Наши шансы не равны, — продолжал Анатолий. — Вам дуэль со мной ничего не даст, кроме некоторого ореола известности, хотя бы в мелких московских листках. Дуэль товарища прокурора, — это что-то слишком оригинальное. Ведь этим я режу всю свою дальнейшую службу.

— Кто думает при таких обстоятельствах о своей дальнейшей службе и о том, что карьера вообще составляет предмет нравственной заботы — дважды негодяй, — также холодно проговорил бухгалтер. — Повторяю, я приехал вас вызвать. Вот моя карточка с адресом. Если вам мало того, что я наговорил вам сейчас, я могу оскорбить вас публично.

Он встал.

— Завтра до двенадцати часов я буду ждать вашего ответа.

Он повернулся и вышел. Анатолий продолжал сидеть в креслах неподвижно.

— Что такое! — проговорил он наконец. — Только этого недоставало! Какая пошлость!

Он встал и сделал несколько шагов по комнате.

— Надо как-нибудь выпутаться из этого дела. Но как?

Он остановился и посмотрелся в зеркало. Лицо было возбуждено и красно.

— Как я пойду к ним в таком виде? — беспокойно подумал он.

Он намочил полотенце водой, вытер лицо, причесался. Ещё постоял с минуту, сказал: «Гм!» — и пошёл к своей невесте.

X

Трудно было надеяться на то, чтоб дело можно было уладить мирным путём. Анатолий повёз дам посмотреть будущее обиталище молодых, но всё его радужное настроение пропало. Барыни ахали, восторгались, говорили, что это рай, а старуха, увидя пальму, сказала, что это «сады Семирамиды». Ширмы произвели потрясающий эффект, хотя невеста покраснела при виде обнажённого торса и сказала: «Это ужас что такое!» Мать говорила: «Папенька очень доволен будет, наперёд знаю. У папеньки очень много вкуса!» Она вспомнила, как он отделывал их новобрачную квартиру. Хотя он был тогда ещё почти совсем бедный, но купил на полог кровати такой красной материи, что больно было смотреть, и все гости жмурились, и даже у неё у самой вскоре сделалось воспаление век. Как женщина расчётливая, старая гречанка посоветовала завтра же всем сюда переехать. Для этого надо было только купить кухонной посуды, серебра, белья, дров, керосину, кочергу, самовары, щёток, — и всё будет готово. А то жить в гостинице — это прямо убыточно.

Она тотчас же стала приводить в исполнение свой план, забрала дочерей и поехала на Петровку, где у неё были какие-то знакомые магазины. Анатолий остался один и стал обдумывать своё положение.

Посылать завтра к Перепелицыну секундантов — было немыслимо. Это значило губить всю свою будущность. А между тем бухгалтер ждать не будет, — и необходимо его так или иначе умиротворить.

— Принять вызов, но отложить поединок насколько можно — другого выхода нет.

Он сел к столу и стал писать.

«Милостивый Государь! Я согласен. Но дела принуждают отложить решение вопроса на месяц. По прошествии этого времени я к вашим услугам. Соблаговолите ответить».

Через час принесли ответ.

«Милостивый Государь! Я не могу согласиться на столь долгую отсрочку ни в каком случае».

«Я не могу рисковать всем, — написал ему в ответ Анатолий, — потому что в моих руках сосредоточено много служебных бумаг, и в них заключается судьба многих людей. Я всё должен привести в порядок. Мне нужно четыре-пять дней. Думаю, что вы не настолько кровожадны, чтобы не подождать столь незначительный срок. Даю вам слово — я проведу ночи над работой, — и покончу всё в возможно скором времени»…

На это был получен ответ:

«Хорошо, четверо суток я вам даю».

Четверо суток — срок большой. В четверо суток многое могло случиться. Надо было действовать, действовать осторожно и осмотрительно.

Он сидел у себя в номере за бумагами. Было уже поздно, одиннадцатый час, когда прислуга заявила, что его хочет видеть барышня.

Он думал, что это Лена, и сказал: «Очень рад». Но лакей впустил Сашеньку. Сашенька была, как всегда, весёлая, свежая, с неизменной улыбкой.

— Друг детства, здравствуйте, — сказала она. — Не смущайтесь, — я знаю, что ваша невеста № 2 приехала в Москву. Я на минуту, и вас не скомпрометирую.

— Да, это неудобно…

Она отворила дверь в коридор.

— Заседание будет при открытых дверях. Вообразите, что я — просительница.

Она села у письменного стола.

— Я приехала вас предупредить, — сказала она, и веселость пропала на её лице. — Мы, в самом деле, друзья детства и, во всяком случае, есть же у нас взаимные обязательства. Я была сегодня у вашей тётки. Там ваше дело совсем проиграно: у неё остановилась ваша прежняя невеста, Наталья Александровна. Они вместе плачут целые дни. Там же постоянно Перепелицын, и там же с утра до ночи чёрненькая девушка, гувернантка Ламбина. Вы знаете её?

Он кивнул утвердительно головой.

— Все они жестоко возбуждены против вас. Дело это надо покончить. За что вы себя без ножа режете?

— Вы мне дадите какой-нибудь совет?

— Что я, глупая баба, могу вам посоветовать? Я могу только предупредить вас. Перепелицын ходит с таким видом, точно хочет подстрелить вас из-за угла.

— Я знаю, — сказал Анатолий.

— Наталья Александровна ничего не говорит. Она чувствует, что вы тяжко её оскорбили. Но эта Ламбина, маленькая девушка, она так восстановлена против вас. Она не может слышать, не может говорить о вас спокойно. Она всюду говорит о том, что вы поступили отвратительно, что всё это было на её глазах.

— Как она попала к тётке? — спросил Анатолий.

— И это я знаю. Когда отец её внезапно умер, к ней прибежал Перепелицын, а потом привёл Ламбину. Они помогли обрядить тело и отправить его в Москву, — оно ещё не пришло сюда. В дороге она всё время ухаживала за Натальей Александровной, которая близка была к безумию. Они привязались друг к другу, как молодые девушки. Да они обе, ведь, хорошие. Но всё-таки, Ламбина — злейший ваш враг, и я пришла к вам предупредить вас об этом.

Анатолий протянул ей руку.

— Спасибо, Саша, — сказал он. — Слушайте, вы можете доказать мне, что вы мой друг? Можно на вас положиться? Вы поможете мне, если действительно мне нужна будет ваша помощь?

Она несколько времени колебалась.

— Я не знаю, что вы от меня потребуете, — нерешительно сказала она.

— Ничего особенного. Небольшой услуги.

— Хорошо, — сказала она и прибавила: — если это не помешает моей практике.

— Нет, не помешает.

— Прощайте, Анатолий Павлович, — сказала она, вставая, и вдруг лицо её стало грустно. — Мне тяжело на вас смотреть…

— Вам тяжело?

— Да.

— Вы — я так верила в вас… в моего друга детства… А теперь… Мне вас жалко…

Она взяла его голову, поцеловала его в лоб, отвернулась и быстро вышла.

«Хорошо, что никто не видел, — подумал он, идя вслед за ней и заглядывая в коридор. — Вот бы одолжила Лена, если бы была здесь. Не люблю этих эксцентричных выходок».

Он воротился на своё место к столу.

— Да, положение серьёзное, это несомненно, — проговорил он, перебирая бумаги. — Откуда эта ненависть Ламбиной ко мне? Недаром она всегда была мне противна.

Он пододвинул ближе электрическую лампу и снова начал перелистывать лежавшие перед ним документы.

XI

Прошёл день. Он ничего нового не принёс в положении дел. Перепелицын замолк, — и от него никто не приходил. Со стороны тётки тоже ничего не было. Но к вечеру произошло одно обстоятельство крупной важности, значительно осложнившееся к следующему утру.

Приехал на вечернем поезде сам Петропопуло. Он был весел, доволен, молодцевато оглядывался, был развязен, целовался с будущим зятем, одобрил все его покупки, похвалил за дешевизну и заметил, указывая на голубую мебель:

— Вот такую, ну точка в точку, я видел у княгини Тер-Собакиной.

— А кто такая Тер-Собакина? — спросил Анатолий.

— Богатая княгиня. То есть была богатая. Сын у неё беспутный.

— А какие ж дела у вас с ними были?

— Сыну деньги я взаймы давал. Я с отцом его ещё дружен был. Хороший был князь. Он на поставке нажился в турецкую войну. В Закавказье поставлял разный товар. Много он тогда — ой-ой как много! — заработал. Приятели мы были тогда, большие приятели.

Анатолию было неприятно, что старик знаком с князем; но он ни словом не обмолвился, что мебель именно взята от него.

Но зато на следующий день утром Петропопуло ворвался к нему как буря. Он был в большом волнении и задыхался.

— Что такое! Что такое! — говорил он, вращая белками, налитыми кровью. — Вы, господин товарищ прокурора, входите в мошенническую сделку с разными мазуриками? Что такое? Я сейчас был у Тер-Собакина. Я с него должен получить по векселям, и иск мой уж предъявлен, и на той неделе разбираться должен. Еду я к нему, чтоб полюбовно кончить, а у него голые стены, сам он лежит на двуспальной постели, под розовым стёганым одеялом, и хохочет. «Что, говорит, с меня взяли! Я, говорит, маменькину всю мебель продал. Теперь она меня проклянёт и платить за меня не будет. И продал-то прокурору». Я его чуть не задушил. Насилу сказал, что это вы… Ведь это мошенничество, милостивый государь?

Анатолий молча вынул пачку счетов.

— Эта мебель принадлежала ему, а не матери, — сказал он.

— Оставьте, пожалуйста! Ничего ему не принадлежит. Брюки, что на нем, и те не его, а матери. Что он счёт на своё имя велел писать в магазинах, — так это ничего не доказывает.

— Во всяком случае, хорошо, что мебель купил я, а не кто другой, — возразил Анатолий, — я же вам сделал экономию.

— Экономию, — заревел грек. — Какая ж это экономия, когда у меня на двадцать тысяч векселей, да вы ещё ему девять тысяч дали? Вы ограбили меня, — вот что…

— Я вам выплачу из своих денег то, что вы не дополучите, — сказал Анатолий.

Тот протянул ему обе руки.

— Давайте, давайте сейчас.

— Сейчас у меня нет, — но вы возьмёте их немедленно из приданого…

— Хе-хе!.. Биржевик вы! Это вроде того, как в рассрочку выигрышные билеты покупают… А я так скажу: коли вы заодно с такими людьми, с моими врагами, — так не нужно мне такого зятя.

— Позвольте, да чем же я виноват! — крикнул в свой черёд Анатолий. — Я не могу знать, на кого у вас есть векселя, на кого нет.

Но грек уже поднялся на свои кривые ноги и ничего не слушал.

— Что мне в таком зяте? Мне помощь от него нужна. А он, прежде чем жениться, уж двадцать девять тысяч мне стоит.

— Хорошо, я вам отдам эти деньги чистыми, прямо вам в руки.

Петропопуло опять протянулся к нему.

— Так давайте, давайте сейчас.

— Сейчас я не могу. Я должен получить после умершей тётки больше ста тысяч. А теперь я вам дам в день свадьбы вексель.

— В день свадьбы?

Петропопуло свистнул.

— Когда этот день свадьбы ещё будет! Я вот его не назначу, пока «аржан контан»[12] у меня на ладони не будут. Я вижу, что вы за птица. А вексель мне ваш, — что мне вексель? Вот вексель на Тер-Собакина в суде лежит. Я отдам его вам, когда вы мне заплатите, посмотрю, как вы с него получите. Ещё он с вас ваши три тысячи судом сдерёт. Вы думаете, не передал он вашего векселя третьему лицу? Вы думаете, ваш контр иск будет иметь какое-нибудь значение? Ах, вы прокурор! Мало вы каши ели!

Он вышел, не прощаясь и хлопнув дверью.

— Действовать! Действовать! Действовать! — проговорил Анатолий. — Терять времени нельзя. Надо действовать тотчас же. Нельзя, чтоб его миллионы проплыли мимо.

Он взял извозчика на резине, который до сих пор в Москве называется «лихачом», и помчался к невесте.

«А вдруг не примут?» — с ужасом думал он.

Но его приняли.

Лена вышла к нему в капотике с опухшими от сна глазами. Она оглянулась, быстро обвила его шею руками и поцеловала.

— Твой отец на меня рассердился, — быстрым шёпотом заговорил Анатолий. — Он не только хочет, отложить нашу свадьбу, но даже совсем против неё.

У девушки задрожала нижняя губка.

— Как… Нет, это невозможно, Анатолий, невозможно…

— Можешь ты одеться, выйти тихонько из дома одна и быть ровно через два часа на ярославском вокзале? — спросил он.

— Могу, но зачем?..

— Постой. У тебя нет паспорта, конечно?..

— Есть. У меня заграничный. Я ехала ведь вперёд с братом, и у меня было такое свидетельство… Тебе нужно?

— Чудесно. Давай. Да постой. У тебя есть деньги?

— Нет.

— Совсем нет?

— Совсем. Зачем мне деньги?

— А… брильянты?

— Да. Много.

— Вынеси их сюда. Если спросят, скажи — я взял для ювелира. А с собой ничего не бери.

Через пять минут в огромную пустую залу опять вбежала Лена. Она подала ему несколько коробок. Он мельком взглянул. Там сверкали крупные алмазы.

Он дрожащими руками рассовал футляры по карманам.

— Так помни: через два часа. Иди прямо и садись в некурящий вагон первого класса. Билет уже будет взят.

— Мы что же, совсем едем?

— Нет, на один день. Иначе нам нет спасенья. Будешь?

— С тобой всегда — везде.

Он ещё раз наскоро её поцеловал и быстро спустился с лестницы, боясь одного: не встретиться со стариком.

Когда серый рысак отнёс его от подъезда, он вздохнул с облегчением.

— Точно вор! — проговорил он. — Гадость какая.

Он велел ехать к знакомому ювелиру. Гладко выбритый розовый немец встретил его с улыбкой и, первым долгом, осведомился о здоровье тётушки.

— Не может прийти в себя после смерти сестры, — сообщил Анатолий. — Никого не хочет видеть, — даже меня.

Он снисходительно улыбнулся.

— Боже мой! — с сокрушением заметил почтенный торговец. — Неужели тут?

Он постучал ногтем указательного пальца себе по лбу.

— Что ж делать, стара! — ответил Анатолий и начал вынимать футляры.

— Видите, monsieur Бах, — я женюсь. И мне хотелось бы из этих старых вещей переделать кое-что на более новый фасон…

— О-о! — сказал ювелир, открыв два футляра. — Да, работа старая и грубая, провинциальная. Но камни недурно подобраны.

— Во сколько вы это цените? — осторожно спросил Анатолий.

— Крупные камни не особенной воды. Вообще сказать, что это очень дорого — нельзя. Точно я вам могу сказать завтра.

— Но приблизительно?

Бах сжал губы.

— Тысяч на пятнадцать…

Анатолий вынул всё, что у него было в карманах.

— Вы рассмотрите внимательно все вещи, — сказал он. — Я дня через три заеду, и вы мне скажете, что и как можно переделать.

— Слушаю-с. Позволите дать памятную записочку?

— Зачем? Мы старые знакомые.

— Нет всё-таки. По-русски говорится: в животе Бог волен. Лучше записочку.

Он надел пенсне, написал красивым круглым почерком памятный листок, приложил его к проточной бумаге, свернул, сунул в конверт и подал товарищу прокурора.

— Ну, а вообще все эти вещи сколько стоят? — спросил с небрежностью Анатолий.

Бах опять сжал губы и прищурил глаз, чтоб лучше представить себе общую ценность.

— Ну, тысяч сорок, — сказал он.

Анатолий задушевно пожал руку ювелиру, вышел на улицу и велел ехать домой: он хотел до отхода поезда позавтракать, да вдобавок надо было захватить нужные бумаги.

XII

В деревянном домике Вероники Павловны в последние дни было оживление. Когда на другой день по приезде Наташа сюда прислала записку с вопросом, — может ли она её видеть, старуха тотчас распорядилась, чтоб заложили экипаж, и сама поехала к ней. Она была ещё ранней весною у них на квартире, когда произошло официальное знакомство будущей родни: кучер хорошо знал дом их, потому что Анатолий ежедневно по вечерам заезжал туда. Вошла к Наташе Вероника Павловна с тем же кислым лицом, но в глазах её было что-то новое, чего прежде в ней не замечалось.

— Коли хочешь бить старуху — бей! — сказала она, наклоняя перед ней свою голову. — Бей за то, что хотела воспитать человека, а вышел волк.

— Полно, полно, что вы! — со слезами воскликнула девушка. — Не будем об этом говорить, забудем про это. Лучше пожалейте о моем невозвратимом горе.

— Все помрём, милая. Мой черёд ближе — твой дальше. Что ж сокрушаться? Вот я с сестрой невступно шестьдесят пять лет прожила. Даже когда замуж повышли, так в одном доме жили, — а ведь вот пришлось же потерять её, пришлось расстаться! И видишь, жива, и всё у меня по-прежнему, и дом не обрушился, и сад не повял. Всё как было, так и осталось. Это нам кажется, что с нашей смертью всему конец будет; а миру и дела-то нет до нас. Не плачь: слезами покойника не воскресить, — всему свой черёд, всему.

— Ты мне расскажи, — продолжала она, утерев слезы и злобно посмотрев на девушку, — ты мне расскажи, как у вас это всё вышло?

— Не знаю… Он мне даже не сказал ни слова. Он говорил с папой, папа так взволновался…

— Переезжай ты ко мне, — вдруг сказала Вероника Павловна. — Что тебе в большой пустой квартире делать. Брось всё, поселись у меня.

— Я не одна, тётя…

— Как не одна? Кто ж у тебя?

— Девушка одна милая, компаньонка. Я без неё бы пропала.

— Ну-ка, покажи её, что такое?

Наташа позвала Тотти.

— Она как сестра мне, — сказала Наташа, — Это такое чудное существо. Она столько участия мне выказала.

— Наталья Александровна вечно всех хвалит, — весело отозвалась Тотти. — Уж если кто кому выказал участие, так она мне. Она помогла мне уйти из семейства, где я была гувернанткой, — от нынешней невесты вашего племянника.

— Стойте, девицы, ничего не понимаю! Рассказывайте по порядку.

Ей рассказали всё. Старуха, сморщив лицо, выслушала всю одиссею Тотти, изредка вставляя замечания. Когда она кончила, Вероника Павловна спросила:

— Иван когда сюда приедет?

— На днях…

Тотти слегка вспыхнула, сказав это.

— Когда он приедет, скажите, чтоб зашёл ко мне, — продолжала старуха. — Непременно, чтоб сейчас зашёл.

— Он зайдёт, зайдёт непременно! — сказала Тотти.

— В самом деле, — продолжала Вероника Павловна, — переезжайте-ка обе ко мне… У меня сад старый, — дышать есть чем, а у вас здесь духота. Я изнываю с тоски. Давайте, поживём вместе.

— Да я не прочь, — нерешительно сказала Наташа, — а только не стеснить бы…

На другой день, Наташа и Тотти поселились в старом доме. Ни одной вещи Анатолия не осталось на месте. Даже все его портреты были уложены, завёрнуты и отправлены в гостиницу. Библиотека была заколочена в ящики и вынесена на чердак. Комнату переклеили новыми обоями, выбелили потолок, постлали другой ковёр и поселили в ней Тотти.

Наташа просила позволения бывать у них ещё одному человеку — Перепелицыну. Она подробно рассказала, как он сделал для неё всё возможное, чтоб устранить от неё все заботы по перевозке тела, все формальности, хлопоты. Она рассказала, как он великодушно предлагал Тотти заплатить её долг Петропопуло, как ездил в консульство и посольство, как устранял всё, что могло хоть немного их заботить.

— Словом, он делал всё то, что должен был сделать Анатолий, — сказала старуха. — Ну, что же, пусть придёт. Я ему спасибо скажу.

Не изменяя своего уксусного выражения лица, она, нашла, что Перепелицын — очень приятный человек и что на него в самом деле можно положиться.

— Голова у него какая-то ерошенная, но и к ней можно привыкнуть. Это бывает иногда, что волосы, как осока, во все стороны растут. А он деловой человек — видно.

Когда Перепелицыну передали мнение старухи, он возмутился:

— Как? Я? Я деловой! Да я ничего не понимаю в делах! Я веду свою бухгалтерию механически, бессознательно: я весь в посторонних мыслях. Я загипнотизировал себя и внушил себе, что я бухгалтер. А я поэт. Мне в цифрах более всего нравится их красота, а не то, что они изображают.

— А не был у вас родственник Перепелицын — драгун? — вдруг спросила раз Вероника Павловна.

— Отец, отец мой, — сказал Алексей Иванович.

Вероника Павловна выразила высшую степень кислоты, на которую только было способно её лицо.

— Очаровательно танцевал мазурку!.. В 1853 году мы с ним танцевали: это ещё до севастопольской компании было. Очаровательно.

Она при этом отрицательно трясла готовой, как будто всем своим существом хотела сказать:

— Без омерзения не могу вспомнить, без омерзения, без омерзения…

Так как у бухгалтера в четыре часа кончались все занятия и так как он был человек холостой и одинокий, то вскоре каждый день к пяти часам он начал появляться в столовой у Вероники Павловны, с коробкой конфет от Сиу, с букетиками цветов, вообще с чем-нибудь «любезным», как выражалась старуха. С пустыми руками он никогда не приходил, чем даже смущал Веронику.

— Я с его отцом танцевала, а он стесняется обедать. Что он мне, отплатить, что ли хочет своими сластями? Удивительные люди стали. И чего жеманятся!

В последние дни, Перепелицын был хмур, рассеян. Он, по утрам, таинственно ходил к своим двум старым школьным товарищам, и беседовал с ними, тщательно приперев двери. Один из них, тощий подполковник, с низким лбом, сказал ему:

— В этом деле, рассчитывай на меня. Если даже отсидеть потом придётся: для школьного товарища можно.

Другой, солидный молодой человек, отказался наотрез.

— Я против пролития крови, — сказал он. — Быть может, если б меня самого оскорбили, я бы рискнул, нарушить свои принципы. Но быть участником убийства и пролития крови… Это извините…

Перепелицын был поэтому рад, что Анатолий отложил на четыре дня поединок. Он всё поджидал, не подъедет ли Иван Михайлович, хотя тоже был не вполне уверен, что он непременно согласится быть секундантом. Но и Иван Михайлович не приезжал. В конце третьего дня, проходя мимо «Славянского Базара», он справился тут ли господин Анатолий. Но оказалось, что его два дня уже нет, что он уехал куда-то по Ярославской дороге, а номер с вещами оставил за собой. Вчера два раза сюда приезжал господин Петропопуло и справлялся тоже о нем, но и он ничего не мог сказать, зачем и надолго ли уехал господин товарищ прокурора.

— Сбежал? Нет, не может быть: тут что-то не то. Несомненно одно. Господин Петропопуло здесь, и, должно быть, они скрываются, боясь скандала во время свадьбы.

Перепелицын не мог забыть, не мог простить Анатолию той картины, которую он увидел, когда пришёл к Наташе и застал её у постели мёртвого отца. Она, потеряла в течение нескольких минут двух людей, которых любила больше всего на свете. И она лишилась их, благодаря одному из них, так дерзко, бесчеловечно поступившего с ними. Ему даже казалось, что он преднамеренно убил старика, зная, как ужасно на него повлияет его отказ от брака с дочерью. Отчаяние Наташи не выражалось ни в слезах, ни в воплях. Она страдала тупой, безмолвной, безысходной скорбью. Она окаменела, застыла и опомнилась только через несколько дней, на пароходе в открытом море.

Тотти эти дни ходила за ней, как сестра, как нянька, как мать. Она сидела у её кровати целыми днями, подавала ей воду, заставляла её пить чай. Она заставляла её, когда они сели на пароход, подниматься наверх, на палубу и сидеть на корме, вдыхая морской воздух. Они попали в шторм. Но Наташа не чувствовала шторма. Она всё справлялась, плотно ли привязан гроб и не бьётся ли в нем тело. Она и на пароходе ни разу не заплакала и, только подъезжая к Одессе, как будто очнулась, крепко обняла Тотти и сказала:

— Чем я вам отплачу? Не оставляйте меня, родная!

И Тотти осталась с ней. Она поняла, что они нужны друг другу и что расставаться им незачем и не для чего.

XIII

Раз, часов в одиннадцать вечера, когда Сашенька сидела у себя одна, не без труда вчитываясь в текст специальной французской брошюры, у двери раздался нервный звонок. Она привыкла к этим нервным звонкам и знала, что по её специальности других и быть не может. В комнату вошла молоденькая барышня, бледная, испуганная и спросила: ей ли это письмо.

Сашенька взяла конверт, пододвинула посетительнице кресло и распечатала пакет.

«Милый друг, Саша! — прочла она. — Вы обещали оказать мне дружескую услугу. Окажите теперь. Позвольте на несколько дней остаться у вас моей жене. Если сможете — полюбите её. Я ей рассказал, что вы для меня, и она полюбила вас. Ваш Анатолий».

Она подняла глаза на гречанку: та сидела перед ней, вся трепещущая, бледная.

— Откуда вы так поздно? — спросила она.

— Не знаю. Мы были где-то далеко, в каком-то городе, потом уехали куда-то в село на лошадях; вчера нас обвенчал такой старенький священник. Сегодня мы к ночи воротились в Москву. Толя подвёз меня к нам, спросил швейцара, дома ли вы, сунул мне в руки письмо и уехал.

Она залилась слезами.

— Не выгоняйте меня! — сквозь слёзы сказала она. — Мне некуда пойти, я боюсь возвращаться домой.

— Кто вас гонит, голубчик! — участливо проговорила девушка, садясь рядом с ней. — Полноте. Расскажите лучше, отчего же вы к своим ехать боитесь и отчего вы венчались неизвестно где?

Сквозь слезы и рыдания начала Лена свой рассказ.

— Видите, Толя приехал ко мне, велел забрать все брильянты и отдать ему…

— И вы забрали? — поинтересовалась акушерка.

— Да. Я отдала ему…

— И что же он?

— Он рассовал их по карманам, велел мне приезжать на вокзал, и сам уехал.

— С брильянтами.

— Конечно, — отвёз их ювелиру, приехал на вокзал. Там мы встретились, сели в вагон и поехали. Приехали мы в Троицкую Лавру. Толя пошёл и чрез полчаса воротился такой обеспокоенный. Я спрашиваю: «Что такое?» — он говорит: «Вообрази, в лавре венчаться нельзя, я совсем забыл, что монахи не венчают, а я именно думал где-нибудь подальше, в скиту. Я, говорит, помню, что Ромео и Джульетту венчает монах. Но это у католиков». Ну, опять сели в вагон, дальше поехали. Приехали в какой-то маленький городок, — я таких и не видала. Даже гостиниц там нет, а какие-то маленькие комнатки и старые, босые бабы служат. Потом сели на тройку и поехали куда-то вёрст за тридцать. Там мы остановились в большой, просторной избе. Потом меня Толя повёл к священнику, дряхленькому такому, но говоруну. Он меня отысповедовал и потом начал рассказывать, как Александр Второй, ещё когда наследником был, проезжал город Владимир, и как этот самый старичок ему многие лета возглашал. А к вечеру он и обвенчал нас. И так священник этот стар был, голос такой дребезжащий, что еле венчанье докончил. А шаферами у нас были писарь, урядник и внук этого священника. Он и шафером был, и на клиросе пел. Я очень плакала под венцом, что ни мама, ни сестра меня не видят.

— Да, это для них было бы интересно, — заметила от себя Сашенька.

— Ну, и вот потом мы опять назад поехали. Ночью приехали в этот город, а потом и отправились сюда. Он мне по дороге всё про вас рассказал, как вы по трубам лазали, как в котлах сидели, как хлеб с луком ели. Он сказал, что вы во всей Москве только один человек, на которого положиться можно. Вы уж и меня полюбите, Сашенька… Вы не сердитесь, что я вас так зову, и вы меня Леной зовите, — это ничего, что я такая богатая.

— А вы очень богатая?..

— Очень. Я думаю, что и Толя потому больше на мне женился, что у меня так много денег. Ведь я что же: я очень простая и глупая. Вот вы и хорошенькая, и учёная, даром, что из простых. Вы должны непременно за богатого выйти.

— Вот как? Почему же за богатого?

— А это непременно так надо. Надо, чтоб капиталы были равномерно разделены между всеми. Это так папа говорил и называл это политической экономией.

— Хорошая политическая экономия, — похвалила Саша.

— А вы ведь не замужем?

— Нет. Но у меня жених есть.

— Богатый?

— Нет, бедный. Он доктор. Хорошенький такой. Глаза чёрные. Он по моей же специальности.

— Вот бы никогда за него не пошла! — воскликнула Лена.

— Почему же?

— А как же, — все к нему дамы будут ходить, а он к ним ездить. Это ужасно. Я бы извелась вся. То ли дело прокурор, — гораздо лучше.

— Захочет, так и прокурор вас обманет.

— Но всё-таки не по должности. А у доктора, — у того точно служба.

— Что же я сижу — хотите чаю?

— Чаю? Я бы, милочка, поела чего. Я страсть как голодна. Мы в три часа обедали и с тех пор у меня ничего во рту не было, кроме ягод, что купили по дороге. А я ужас сколько ем.

— Ну, уж не знаю. Если хотите, у меня холодное рагу есть от обеда.

Лена даже взвизгнула.

— Милая, разогрейте! Какая вы добрая. Что бы вам подарить? Что хотите: браслет или брошку, — вот, что на мне? То и другое хотите. Возьмите, милочка, мне не жалко.

— Что вы, Господь с вами — у меня не постоялый двор.

Она пошла распорядиться в кухню. Когда она вернулась назад, Лена лежала на тахте и плакала горючими слезами.

— Что с вами? — спросила Саша, тряся её за плечо.

— Мне себя жалко, маму жалко, — сквозь слезы выговорила она. — И потом… потом…

Она не знала, что сказать.

— И потом, — вы такая добрая…

Она упала к ней на шею и зарыдала пуще прежнего.

Когда она немного успокоилась, принесли как раз подогретое рагу. Она выпила рюмку мадеры, поела с наслаждением, выпила стакан чаю и вдруг повалилась на подушку.

— Милочка, — сонным голосом сказала она, — если б вы знали, как я хочу спать. Можно здесь? Зачем стлать постель, не надо. Я вот привалюсь тут, и так мне хорошо будет.

И, не слыша далее ответа Саши, она заснула молодым, безмятежным сном.

XIV

Поздно вечером, в тот же день Анатолий явился в свою квартиру, где полновластно поселились его тесть с тёщей и даже успели залить кофеем диванчик в светленьком будуаре Лены. Ему отворила вновь нанятая, совершенно незнакомая горничная и заявила, что господа ложатся спать и никого не принимают. Но поздний посетитель, к крайнему её изумлению сбросив ей на руки пальто сказал: «Повесьте!» — и большими шагами направился в столовую. Madame Петропопуло сидела в ночной кофте, с папильотками на лбу. Перед ней, за потухшим самоваром, сидела младшая дочь с заплаканными глазами. В креслах помещался папаша, сумрачный, в чесунчовом пиджаке, не скрывавшем его почтённое чрево. Когда Анатолий остановился в дверях, и девушка при виде его вскрикнула, оба Петропопуло, как по команде, повернули головы в сторону пришельца и вскрикнули тоже.

— Не стесняйтесь, maman, — развязно проговорил Анатолий, подошёл к ней, взял с подноса её бессильно лежавшую руку, поцеловал, повернулся к своей свояченице и хотел проделать с её рукой то же самое, но по дороге наступил на выросшего перед ним во весь рост Петропопуло.

— Где Лена? — громовым голосом спросил он, страшно выкатив глаза.

— Здорова, благодарю вас, — ответил Анатолий, — завтра приедет к вам, то есть не к вам — а к себе… сюда.

Madame Петропопуло истерически вскрикнула:

— Что вы с ней сделали?

— Мы молиться ездили, — серьёзно ответил он. — Мы были сперва в монастыре, а потом в одной сельской церковке. Мы исповедовались, причастились… Ведь это всегда делается перед свадьбой.

Евстратий Константинович побагровел.

— Понимаю! — хриплым шёпотом заговорил он. — Вы хотели скомпрометировать девушку, это входило в ваш расчёт, — ну, так я ваши планы разрушу.

— Не разрушите, — спокойно возразил товарищ прокурора. — Дело покончено. Вчера вечером нас обвенчали.

Madame Петропопуло вскрикнула ещё раз. К ней присоединилась и mademoiselle Фанни. Фанни охватила мать и они замерли друг у друга в объятиях.

Евстратий Константинович стоял с открытым ртом и разведёнными руками. Анатолий ждал бурного натиска и был на всё готов.

Но, к его изумлению, гнев вдруг сбежал с лица грека. Он придал себе не только не сердитое, но даже скорее ласковое выражение.

— А это правда? — тихо спросил он.

— Я вам покажу документы.

— Зачем же вы тайком? — уже совсем ласково сказал он. — Ну, поздравляю, — целуй меня.

Анатолий на этот раз поцеловал его не без удовольствия.

— Ну, целуй мать и сестру… Полно вам рюмить! — крикнул он на своих.

Анатолий поцеловал богоданную матушку, заодно и сестрицу, которая по-видимому ничего против этого не имела.

— Отчего же вы Лену не привезли? — спрашивала мать. — Где же она. Дайте мне её, дайте сейчас!

— Сейчас она спит, — солгал Анатолий, — а завтра с утра она будет у вас. Она в надёжном месте. Настолько надёжном, что если позволите я останусь ночевать здесь, у вас… или у меня… как хотите.

— Он её зарезал! — вдруг вскрикнула старая гречанка и зашлась слезами.

Фанни кинулась её утешать и давала слово, что Лена наверно не зарезана.

— Пойдём-ка ко мне, — сказал Евстратий Константинович, взяв Анатолия за пуговицу. — Мне поговорить надо с тобой…

«Экий хам, сразу на ты перешёл», — подумал Анатолий, но пошёл вслед за ним к нему, или вернее — в свой собственный кабинет. Тесть сел на его кресло у письменного стола; ему предложил занять кресло, предназначенное для посетителей и опять протянул руки.

— Ещё раз поздравляю, — сказал он, — и от души, от души рад.

«Чему он радуется?» — недоумевал Анатолий.

— Я ещё более рад, — сказал он, — что не встречаю с вашей стороны никакого протеста образу моих действий.

— Да что же мне протестовать? Я ведь только удивляюсь, зачем вам понадобилось вдруг тихонько уезжать из Москвы, скрываться от нас, и всё такое.

— Мне показалось, — возразил прокурор, — что вы были слишком раздражены на меня за эту историю с векселем Тер-Собакина. Я почёл за лучшее не раздражать вас. Вы сказали ведь мне, что хотите отложить свадьбу. А я откладывать её не хотел.

— Гм… — сказал грек. — Но всё-таки я не понимаю: вы, кажется, действовали несколько легкомысленно… Ну — она-то очень ведь глупа… Ну, а ты, — человек судейский. Ты должен был подумать, что идёшь на риск.

— На какой? — притворился Анатолий удивлённым.

— Да ведь у нас условие было, что я и векселя, и деньги дам в день свадьбы… А день-то свадьбы прошёл.

Анатолий усмехнулся.

— Так вы не дадите теперь?

Грек тоже засмеялся и потрепал зятя по коленке.

— Шутник ты у меня. Ну, зачем теперь я тебе буду давать деньги и документы, коль скоро ты и так женился?

— У меня есть письмо, написанное вашей рукой, где вы обязались мне уплатить после свадьбы…

— Да ведь это хорошо — обязался. Когда я обязывался, у меня были деньги, а теперь нет. Из чего же я тебе уплачивать буду? Ведь ты в суд на меня не подашь?

— Отчего же? Может быть и подам. Это от вас зависит.

Евстратий Константинович несколько наклонил набок голову и как-то по собачьи посмотрел на зятя. Потом он похлопал его опять по коленке и вдруг сказал:

— Говори мне «ты», — зачем ты «выкаешь». Ведь родные теперь?

— Нет уж сперва мы дела покончим, а потом на ты перейдём, — сурово сказал Анатолий.

— Не по-родственному, не по-родственному! — покрутил головою старик. — У нас, среди греков, так не делается. Мы это считаем нехорошо, неприлично.

Он вздохнул и отёр платком затылок.

— Вы зачем собственно ко мне приехали? — спросил он.

— А вы зачем меня сюда позвали, в мой кабинет? — спросил Анатолий, чувствуя, что нервы его натягиваются всё больше.

— Я хочу ваше намерение узнать.

— А я ваше. Я хочу привезти сюда завтра жену, сам переехать, уплатить все счета, получить все векселя и деньги, и затем мирно, по-родственному зажить с вами, считая вас в этой квартире дорогими гостями.

— Ну, что ж, — сказал старик, — долги я заплачу. Векселя напишу, но только на имя дочери, а не на ваше. Пусть она вам бланки ставит, коли хочет, вам ещё лучше будет. А деньгами больше трехсот рублей в месяц я платить не буду.

— Да вы с ума сошли, а квартира эта?

— Квартиру всегда передать можно.

— Зачем же было обзаводиться, если её передавать?

— А это уж вы себя спросите.

— Вы хотите, чтоб мы в конуре жили?

— Живите, где хотите.

— И вам не жаль дочери?

— Да чего её жалеть? У неё муж красивый, молодой, умный. Я очень рад, и очень люблю тебя… то есть вас. Но выгоды своей я упускать не хочу ни в каком случае.

— Вы хотите скандала?

— Почему? Какого скандала?

— Я пришлю вам дочь обратно.

— Я не приму. Взяли, так и держите. Я не только не буду говорить, что ваш брак незаконен, но буду всем утверждать, что вы по моему желанию убежали венчаться.

— Слушайте, вы, — заговорил Анатолий. — Вы человек коммерческий, не так ли?

— И в Одессе, и в Константинополе меня считают хорошим коммерсантом.

— Ну, так слушайте, хороший коммерсант. Я понимаю, что вы хотите соблюсти собственную выгоду. Не будем говорить, насколько это подло или не подло, по отношению к вашей дочери и ко мне. Но позвольте и мне соблюсти собственный интерес.

— Вполне понимаю. Мне даже очень любопытно, как вы будете действовать. Если вы меня в чем поймаете, и заставите меня по-вашему сделать, — я очень рад буду.

— Чему же опять вы рады будете?

— Что зять у меня такой делец, что он меня самого оплёл. Вот тогда я вас в свои компаньоны возьму. Я знаю, вы насчёт суда храбритесь. Вам неудобно против меня дело начинать. Заговорят: вот сутяга, против тестя сразу пошёл. Я это всё отлично знаю и понимаю, и думаю, что в этом самое главное ваше затруднение и есть. Ведь угадал я?

— Не совсем, а отчасти — да.

— Ну, какое там отчасти! Вы совсем как мальчик поступили. Вы забыли, с кем дело имеете: мы люди понимающие, знаем где раки зимуют.

— Я сразу не могу вам сказать. Но думаю, что всё же я вас одолею, — задумчиво проговорил Анатолий.

— Попробуйте, — весело сказал Петропопуло. — Попробуйте. Я на две недели приехал сюда, вот вам срок. Действуйте. А только я бы другое вам посоветовал.

— Что такое?

— Мириться.

— Да я с вами ссориться и не желаю. Я считаю, что мы и теперь не в ссоре — исполните только своё обещание.

— Насчёт векселей? Да сказал, что дам. А деньгами пока больше трехсот в месяц не получите. И жену вашу не приму домой. Ушла к мужу, — ну и живи с ним.

— Не выгоните же её на улицу?

— Выгоню. Дам ей эти триста рублей, каждое первое число буду высылать тоже по триста, и живи где хочешь. В любой гостинице номеров много. Пока мы здесь, пусть живёт у нас. А уедем — и adieu, ma chere.

— Фу, какой вы…

Он не договорил. Петропопуло захохотал.

— Мало вы, товарищ прокурора, каши ели! — сказал он. — Ну, вот вам совет: приезжайте завтра с женой обедать, там столкуемся. А теперь хотите здесь ночуйте, хотите уезжайте, мне совсем всё равно, хоть вы и сынок мой. Это точно, что вы обвенчались?

Анатолий бросил ему на стол паспорта. Грек посмотрел их внимательно.

— Так, так, — сказал он. — Теперь уж мы, значит, родственники, и нас уж ничем не разъединить. Ха-ха!

Анатолий повернулся и вышел.

XV

Он поехал к себе в гостиницу. Там всё было по-прежнему, в порядке и на своих местах. Даже четвертак, забытый им на столе, лежал на чернильнице, дожидаясь своего владетеля. Он прошёл несколько раз по комнате, потом позвонил, спросил себе бутылку вина, налил стакан и выпил его залпом. Он чувствовал сильную усталость после дороги и предыдущей бессонной ночи. Вино несколько ободрило его и придало ему сил. Он начал соображать, как лучше выпутаться и устроиться в этом деле. Голова работала плохо, лезли в голову посторонние мысли, он никак не мог ни на чем сосредоточиться.

Он лёг в постель и потушил электричество. Но сон не шёл к нему. Через два дня кончался его отпуск, и ему надо было явиться на службу. Но до службы ли теперь, когда обстоятельства так гнусно сложились?

Он два раза зажигал огонь и смотрел на часы. Сперва стрелки показывали три часа, потом половину пятого. На дворе стало светать, и сквозь тиковые шторы стали робко пробиваться первые утренние лучи. Потом он заснул беспокойным, тяжёлым сном.

В восемь часов он уже встал и велел подать себе кофе. Голова нудно, тяжело болела, было противно смотреть на солнце. Вместе с газетой, которую он спросил, подали и письмо, только что принесённое. Он взглянул на адрес. Это была рука бухгалтера: он уже привык к его мелкому, бисерному почерку.

«Милостивый государь, — писал он, — мне дали знать, что вы изволили прибыть из вашей отлучки, сегодня ночью. Полагаю, что далее тянуть наше дело нельзя. Сегодня до четырёх часов я жду на моей квартире вашего ответа. Потрудитесь принять мой вызов или я должен буду считать ваше поведение тем, чем и должно считать, — и тогда я приму уже меры более энергичные, но и более печальные для нас обоих».

Он выхватил клочок бумаги из стола и написал: «М. Г., я не уклоняюсь. Но мне было некогда. Я женился на m-lle Петропопуло. Если не успею сегодня дать вам желаемый вами ответ, то завтра, в двенадцать часов во всяком случае вы его получите. Вернее, всё покончим сегодня».

Он отправил записку и поехал в Долгоруковский переулок. Горничная сказала, что барыня в шесть часов ушла через улицу к одной актрисе, у которой всегда принимает, а барыня, что вчера приехала — спит. Анатолий сказал, что он к ней пойдёт, и прибавил, что он ей приходится мужем. Тогда горничная сказала: «извините» и представила ему пользоваться его правом.

Он вошёл в полутёмную от спущенных гардин комнату. На постели Саши, — куда чуть не насильно перевела хозяйка Лену, заснувшую на диване, — свернувшись в комочек, спала крепким сном его жена. Он на секунду остановился, потом сел к ней на кровать, тихонько поцеловал её плечо и провёл рукою по шелковистой густой косе. Она открыла глаза и испуганно на него посмотрела.

— Что вы? — воскликнула она, съёживаясь ещё больше. — Кто это?

— Не узнала? — спросил он, стараясь придать своему голосу ласковость. — Вставай, Леночка, надо нам ехать.

Она села на кровати.

— Опять?

— К твоим ехать. Они ждут. Одевайся скорей. Как будешь готова — так и едем.

Она охватила его шею руками и стала целовать.

— Милый, милый, — говорила она, — ну, как я рада, как рада!..

«Вот тоже радуется, как отец, — подумал Анатолий. — А чему, сама не знает».

Мысль о бухгалтере, как огромный шар, вертелась в его голове и делала его равнодушным ко всему остальному. Ему хотелось, однако, скорее, скорее разрешить все эти ужасные мучительные вопросы.

— Не могу же я при тебе вставать и одеваться, — ты уйди, милый, я живо… — щебетала жена.

Он вышел в приёмную, подошёл к окну. Окна выходили на узкий грязный двор, каких в Москве сколько угодно, даже в самых лучших домах. На дворе стояла пустая телега, и пегая рослая лошадь ела овёс из торбы, постоянно ею потряхивая и роняя зёрна себе под ноги. Десятка полтора голубей шныряло вокруг и подбирало неожиданную подачку. Анатолий посмотрел на них и вдруг, в первый раз в жизни, позавидовал и лошади, и голубям.

— Ни тестей, ни тёток, ни вызовов, — ничего такого у них нет… А впрочем, говорят, голуби дерутся из ревности.

Он сел у окна с газетой, которую не дочитал у себя в номере, и которая лежала здесь неразвёрнутой. Но в глазах рябило, он читать не мог. Из двери высунулась головка Лены, осмотрелась вокруг, как зверек, показавшийся из норы, увидела мужа, улыбнулась ему и сказала:

— Ты здесь? Милый, милый, милый!

— Одевайся, одевайся, — нетерпеливо сказал он. — Я тебе говорю, твои ждут тебя.

Головка опять скрылась. Послышался плеск воды и голос горничной. Время тянулось, голова болела всё сильнее, солнце светило всё ярче. Мысли путались, точно он был в бреду. В языке не было вкуса: он был какой-то шершавый. Анатолий подошёл к большому простеночному зеркалу и посмотрелся. Лицо жёлто, глаза ввалились и блестели.

— Хорош новобрачный, нечего сказать, — пробурчал он.

Глаза его перешли с зеркала на плюшевую полочку, где стоял в кожаной рамочке знакомый портрет. Анатолий подошёл поближе и взглянул попристальнее. Это было его изображение, когда он был гимназистом лет четырнадцати. Он стоял, опершись на какую-то урну, поставленную фотографом для украшения, и залихватски смотрел в сторону. В углу было написано: «Милой Саше от Анатолия».

«Как это было давно! — подумал он. — И какое глупое у меня было тогда лицо. Точно я собирался мир спасать. А вот всё-таки она держит меня в рамке, и рамка-то рубля четыре стоит, у Дациаро куплена. Вот и тётки здесь. Вот покойница, а вот и Вероника. Что за кислятина! Даже для «фотографии» не сумела себя подсластить хоть немножко».

Лена провозилась около часа. Она не привыкла одеваться наспех, и ей казалось, что она очень спешит. Она что-то заговорила о чае, но муж сказал, что она напьётся у своих, и велел ей надевать шляпку.

— Что ты какой неласковый? Ты сердишься на меня? — спросила она у него, точно прощения в чём просила.

— Нет, за что же я на тебя буду сердиться, — ответил он. — Но твой отец… Впрочем, ты сама увидишь… Он до того скуп…

— Да ведь у меня миллион? — наивно возразила она.

— Поди-ка, получи его, — сквозь зубы ответил он.

Они сели в коляску. Он велел извозчику ехать к Страстному монастырю. На повороте к Тверской он вдруг увидел ехавшего вниз двоюродного брата.

«Приехал! — подумал он. — Заметит или нет?»

Иван Михайлович заметил. Он остановил лошадь и замахал ему рукой.

— Это мой брат, — сказал Анатолий жене. — Подожди минуту.

Он вышел из экипажа. Лена с удивлением видела, как братья подошли друг к другу, но руки не подали. Они перекинулись несколькими фразами, затем Анатолий круто повернулся, подошёл к своему экипажу и велел ехать в Славянский Базар.

— Мне надо переговорить по одному делу с братом, — сказал он, и она заметила, как судорожно играет мускул на его щеке. — Ты напьёшься у меня в комнате чаю, а я пойду вниз, в ресторан, и мы переговорим, — это минут десять не больше.

Он проводил её в свой номер, позвал лакея, всем распорядился, и пошёл к брату, предчувствуя, что, наконец, он стоит лицом к лицу с тем неизбежным вопросом, который так или иначе надо было разрешить.

— Я приехал вчера, — сказал Иван Михайлович, — и первое, что я узнал, это то, что Перепелицын тебя вызвал и что ты уклоняешься от вызова.

— Бухгалтер лжёт, — холодно сказал Анатолий. — Я и не думал уклоняться. Я ему сейчас послал письмо, где назначил завтрашний полдень крайним сроком.

— Ты женился?

— Да. Вчера.

— На деньгах?

Анатолий пожал плечами.

— Нет. Я, вероятно, не получу за ней ни гроша.

— Это неправда. Мне Ламбина рассказала всю историю твоего сватовства. Ты женился на деньгах.

— Какое мне дело до Ламбиной, до всех вздоров и сплетен, что может наплести эта сорока, — сказал Анатолий.

Полозов вспыхнул, но сдержался и ничего не сказал.

— Я женился, потому что люблю мою жену; отказался от Натальи Александровны оттого, что разлюбил её. Меня за это сумасшедший бухгалтер вызывает на дуэль. Пусть. Ты этому сочувствуешь: я знаю, что ты писал ему в своём письме.

— Да, — медленно сказал Иван Михайлович, — и не будь ты моим родственником, я бы тоже стрелялся с тобой.

— Зачем? Что бы ты доказал?

— Не знаю. Ты оскорбил девушку. За неё некому заступиться. Надо перед всеми засвидетельствовать, что ты дрянной человек. Как же это сделать? Остаётся одно средство — поединок.

— А если я убью этого Перепелицына? Что тогда?

— Тогда… тогда, быть может, я тебя вызову на дуэль, и убью тебя… Ты женился я знаю зачем: ты хотел прикрыться, как щитом, своей женою, — дескать, её пожалеют. Но не думаю, чтоб Перепелицын пошёл на эту удочку. Я обещал ему увидеться с тобою, и выяснить, наконец, твоё поведение.

— Выяснить поведение! — воскликнул Анатолий так громко, что лакей от соседнего стола быстро направился к ним. — Подите вы к чёрту с вашими выяснениями! Я считаю себя правым, в сотый раз я повторяю вам. Вы хотите непременно стреляться, — извольте. Я готов перестрелять всех вас по очереди, хотя никогда в жизни не держал в руках пистолета. Я с удовольствием готов сам подставить вам свой лоб, несмотря на то, что считаю всё это глупым и варварским. Ну, довольны вы теперь? Завтра в десять часов у вас будут мои секунданты. Кончен разговор.

— Кончен. Но скажи мне только в последний раз: ты считаешь порядочным свой поступок?

— Считаю. А вас я считаю за непорядочных людей, потому что вы все суётесь не в своё дело. Менее всех я считаю порядочной Веронику Павловну, которая по личным своим симпатиям и антипатиям не желает мне выдать оставленные мне её сестрой деньги. Ну, так передай ей, что я получу их помимо её доброй воли.

Иван Михайлович встал из-за стола.

— Завтра мы тебя ждём, — сказал он.

Анатолий перестал волноваться. Он переутомился, и у него пропала острота чувства. Он увидел, что поворота нет, и уже без колебания шёл навстречу тому, что будет.

Номер его был открыт, но там никого не было. На столе стоял приготовленный холодный завтрак. Он позвонил и спросил пришедшего лакея, где барыня. Тот объяснил, что когда он подал завтрак, барыни уже не было, — они ушли никому не сказавшись.

«Неужели она пошла к своим, не дождалась меня? — подумал он. — Погожу минут десять и поеду за ней».

XVI

Но Лена не была у своих. Оставшись одна в номере, она стала ходить, напевая, из угла в угол, ожидая завтрака. На подоконнике лежала скомканная бумажка: очевидно, письмо. «Не любовное ли?» — подумала она и стала тихонько его разглаживать, поглядывая на дверь. Это была утренняя записка от Перепелицына, непростительно забытая Анатолием.

— Что? Дуэль? Как? Анатолий дерётся? Что такое? Я ничего не понимаю? — шептала она, перечитывая бумажку. — Несомненно… ну, да, да…

Сперва она хотела бежать вниз к нему. Потом она решила, что внизу совсем не брат мужа, а секундант. Потом она вспомнила, что Сашенька должна была уже вернуться домой. К ней лучше всего было обратиться за советом. Она сунула в карман записку, выбежала на подъезд, вскочила в ту коляску, в которой они сегодня ездили, и опять покатила в Долгоруковский.

Сашенька была уже дома. Она приняла у известной ingénue частного театра третьего ребёнка, и теперь, довольная быстрым и удачным разрешением вопроса, собиралась досыпать недоспанные часы, когда Лена снова явилась перед ней. Она дрожала ещё больше, чем вчера, — глаза её смотрели испуганно, по-детски; она совсем не могла говорить. Сашенька подумала:

«Господи! Побил он её, что ли!»

— Посмотрите, — задыхаясь говорила Лена, — посмотрите, что я нашла… у него.

— А зачем вы читали чужие письма? — строго сказала Саша.

— Прочтите, — узнаете… Нет, вы этого не ожидаете, это ужасно. Вы только взгляните… Его убьют.

Сашенька пробежала письмо. Брови её сдвинулись.

— Вот как? Я этого господина знаю, — проговорила она. — И кто бы мог подумать…

— Едемте, едемте к нему сейчас! — умоляла Лена. — Я брошусь на колени, буду его умолять…

— Ну, зачем же на колени? — сказала она. — А только это надо, конечно, сейчас остановить. Только того не доставало, чтоб они переубивали друг друга… Как бы только это сделать поумнее?..

Она присела на диван и на минуту задумалась.

— Ну, начну с самой главной причины, — сказала она. — Я беру эту записку с собой. А вы извольте здесь сидеть и дожидаться меня. Не уходите, хотя бы я не вернулась до обеда.

— Погодите, дайте мне ещё раз прочесть это письмо, — проговорила Лена.

Она прочла и возвратила его.

— Вы к нему едете, к этому Перепелицыну? — спросила она.

— И не подумаю. Я совсем в другое место. Я возьму ваш экипаж.

Она решила ехать прямо к Веронике Павловне. Она не отдавала себе отчёта, с кем и как она будет говорить. Но ей было ясно, что только отсюда может исходить известное умиротворение. Несомненно, скорее всего этому делу могла помочь виновница всего — Наташа. Её не смущал разговор с ней. Успешная практика развила в Сашеньке удивительную способность приспособляться ко всевозможным обстоятельствам жизни и ко всяким характерам. Её не смущала и разница их положений. Два-три последних раза, что была она у Вероники Павловны, сразу показали ей, что за натура была Наташа и что такое Тотти, не отходившая от неё. Поэтому она надеялась на успех своей миссии. Она знала, что Вероника Павловна до часу не выходит из своей комнаты, и, значит, она застанет барышень одних.

Они были в саду. Они сидели на той самой скамейке, на которой семнадцать лет назад сидел Анатолий с тёткой, а Саша стояла на трубах и смотрела на них через ограду. Когда они увидели весёлое лицо Саши, привыкшей всюду вносить оживление, невольные улыбки появились и на их лицах.

— Дело, — сказала она Наташе. — Прочтите записочку.

И она подала ей синюю смятую бумажку.

— Что такое? — проговорила Наташа. — Я ничего не понимаю.

И она снова прочла письмо вслух.

— Кто же кого вызывает на дуэль? — спросила Тотти. — Кто этот «милостивый государь?»

Сашенька присела на траву: она по старой привычке не любила скамеек.

— Неужели не догадываетесь? Перепелицын стреляется из-за Натальи Александровны с Анатолием Павловичем.

— Из-за меня? — воскликнула Наташа.

— Ну, да из-за вас. Это, конечно, высоко, благородно, честно, называйте как хотите, но во всяком случае, это надо остановить.

— Зачем останавливать? — спросила Тотти. — Я сама, если бы была мужчиной, вызвала бы его.

— Но так как вы не мужчина, так не будем об этом говорить.

— Из-за меня стреляются, — всё повторяла про себя Наташа.

— Не должны стреляться, — настаивала на своём Сашенька. — Если вы их не остановите, то я сама приму меры, и дуэли этой не будет… Я не допущу, чтоб люди пыряли шпагами или пули пускали друг в друга. Нет, уж это извините.

— Я в себя не могу прийти, — сказала Наташа. — Что общего между Перепелицыным и дуэлистом?

— Ну, этого надо было ожидать, — сказала Тотти. — Он так влюблён в вас, что готов изойти по капле кровью.

— Он влюблён? — воскликнула Наташа.

— Да разве он не говорил вам о своём чувстве? — спросила Тотти. — А помните ночью, на Чёрном море, когда он сказал вам, что он готов убить человека, который вызовет у вас хотя бы одну слезинку? А помните, как он плакал вместе с вами, когда вы говорили, что остались совсем, совсем одна? А помните, как он обрадовался, когда вы в первый раз дня три тому назад улыбнулись, — как он стал говорить о солнце, о тучах?.. А стихи его? А то, что он написал вам:

Горячих слёз блестящие алмазы

Не оживят ушедших в мир теней…

— Помните конец:

Но жизнь кипит, и в праздничном просторе

В прибое волн — готовы потонуть…

— Я не помню, как там дальше… Но я помню, что есть там призыв к жизни, — страстный, молящий, жгучий…

— Он? Он любит меня?.. — повторяла Наташа.

— Да на его физиономию достаточно посмотреть, чтобы понять, как он врезался, — внезапно откликнулась Сашенька. — Ну, и словом вот что: надо, чтоб Наталья Александровна сейчас же употребила все старания на то, чтоб дуэли этой не было.

— Ну, разумеется, — подтвердила Тотти.

— И потом ещё оказывается тут замешан Иван Михайлович. По крайней мере сейчас мне эта самая ваша ученица рассказывала, что какой-то белокурый двоюродный брат сидит с Анатолием в Славянском базаре. Уж за Ивана-то Михайловича вам следовало бы взяться?

— Почему же мне? — быстро спросила Тотти.

— Ну, почему? Да потому самому, почему довольно будет одного слова Натальи Александровны, чтобы Перепелицын наизнанку выворотился.

— Вы вздор говорите! — запальчиво воскликнула Тотти.

Сашенька звонко засмеялась.

— Полноте, да что тут дурного! Я не знаю, отчего все люди скрывают то, чего совсем не надо скрывать. Ну, скажите на милость, зачем я буду утверждать, что мой доктор не влюблён в меня по уши, когда это так? Я знаю, что Иван Михайлович влюблён в вас, а вы — в него. Я это знала ещё из ваших рассказов о вашей встрече. А насчёт Перепелицына — так слепой попугай, и тот заметит.

— Что же по-вашему делать? — спросила Наташа.

— По-моему — написать Перепелицыну записку. А ещё лучше — поехать вам к нему вдвоём сейчас же. При виде вас, он на всё согласится, — ляжет на пол и испустит дух от восторга.

Она вскочила с травы.

— Только поезжайте сейчас, пока Вероника Павловна не вышла, а то ещё помешает. А я по своим делам. Тоже меры принимать — только с другой стороны.

XVII

Через полчаса обе девушки подъезжали к квартире Перепелицына. Он жил в беленьком крохотном особнячке в одном из переулков близ Остоженки. Вокруг домика зеленел садик. Как раз у ворот его дома стояли дрожки, и только что приехавшая барыня в соломенной шляпке говорила извозчику, чтобы он её подождал… Тотти взглянула на неё, и невольно воскликнула:

— Лена!

Лена испуганно отпрянула, но потом, узнав её, кинулась к ней.

— Голубчик, это вы! — лепетала она. — Боже, в какую минуту вы застаёте меня! Если б вы знали…

Она остановилась, увидав Наташу.

— А это кто? — машинально спросила она. И вдруг смело подошла прямо к ней.

— Пойдёмте, — сказала она. — Пойдёмте, это необходимо, это очень важно, это важно для всех, и для меня, и для вас. Где он живёт?

— Лена, успокойтесь, — сказала Тотти, крепко стискивая её руку.

Услыхав, знакомый голос, которому ещё несколько дней тому назад она привыкла повиноваться, Лена вдруг притихла. Она широкими глазами смотрела на свою бывшую гувернантку.

— Вы знаете, кто я? — спросила она.

— Опомнитесь вы, ради Бога. Не будем стоять на улице, войдемте во двор, — предлагала Тотти. — Смотрите, на нас глядят оттуда, с той стороны.

Лена послушно вошла чрез калитку в ворота и остановилась.

— Вы знаете, кто я? — повторила она. — Я жена Анатолия.

Тотти глянула на Наташу. Та стояла спокойно, опустив глаза, и даже ресницы у неё не дрогнули.

— Я приехала сюда, чтобы остановить эту дуэль. Ведь и вы затем же приехали, не правда ли?

Она обратилась к Наташе.

— Ведь это из-за вас, из-за вас всё идёт, — сказала она, схватывая её за руку. — Так слушайте, я прошу, я умоляю вас, отдайте мне его. Он ушёл от вас, ушёл навсегда и безвозвратно. Хотите, я брошусь к вашим ногам, я целую ваши руки, видите? Я всё вам отдам, возьмите мою кровь, мои деньги, всё моё… Но ради Бога, остановите, чтоб этого не было.

Наташа с жалостью посмотрела на этого бледного дрожащего ребёнка. В глазах Лены было столько мольбы, столько беспредельной любви к своему мужу.

— Полноте, — сказала Наташа. — Пустите мои руки, как вам не стыдно. Даю вам слово, что поединка этого не будет. Клянусь вам, я употреблю все усилия.

— Уйдите, Лена, — повторила Тотти. — Я провожу вас отсюда. Вам не надо здесь оставаться. Пойдёмте…

Девочка плакала навзрыд. Но Тотти насильно повела её из ворот.

— Поезжайте к мужу, к вашим родным, предоставьте всё сделать нам. Мы устроим всё. Где вы живёте?

Лена сказала адрес.

— У Сашеньки? — удивилась Тотти. — Ну, тем лучше: поезжайте туда, и ждите. А я сама заеду к Сашеньке и обо всём вам расскажу. Поверьте, он будет жив и невредим.

Лена прижалась к ней и крепко поцеловала.

— Да, что вы делаете! — отбивалась Тотти. — Право, на улице неловко.

— Милочка, — говорила Лена, — простите меня, простите за всё то, что было на Принкино. Я виновата, я не знаю, чем я заплачу вам. Вот вы платите мне добром за зло. Я злая, мерзкая, что я позволила себе против вас! Но я знаю, вы мой лучший друг, потому что вы относитесь ко мне совершенно бескорыстно. Вы не хотели даже подарков моих брать, всё, что я подарила вам, вы оставили… Да, мне это было обидно… Но я всё-таки люблю вас. Я люблю вас больше, чем… Я люблю вас меньше чем Анатолия, но больше чем сестру и маму…

Тотти насилу усадила её на извозчика, не без любопытства слушавшего, что говорят барышни, и когда дрожки, звеня по мостовой, покатились к Остоженке, она пошла в дом к Перепелицыну.

Она застала гостью и хозяина в кабинете, — в крохотной комнатке с окнами в садик. Все стены были заняты полками с книгами, на каждой книге был ярлычок с номером. Нигде и следа пыли, всё чисто, всё было так же опрятно, как белокурый молоденький немчик-лакей, что отворял двери посетителям.

Перепелицын был сконфужен. Он был красен и беспомощно слушал порывистую речь Наташи.

— Скажите мне одно, — говорила Наташа, — правда это или нет, что вы вызвали Анатолия? Мне нужно только это знать?

— Я так поражён, — бормотал он. — Вы у меня. Наталья Александровна… и с вашей подругой.

— Вы не на службе? — продолжала Наташа. — Вы больны? Нет вы здоровы. Вы кого-то ждёте? Отчего меня не хотели принять? Да отвечайте же, Алексей Иванович, отвечайте.

Он покусывал губы и нервно теребил бороду.

— Я не могу вам отвечать, — выговорил он наконец.

— Не можете, — почему?

— Не имею права.

— Мне, вашему другу? Ну, хорошо. Хорошо, вы можете не отвечать. Но дайте слово, что вы исполните мою просьбу. Вы опять молчите?

— Я не знаю, буду ли я в состоянии её исполнить.

— Ничего невозможного я не потребую от вас. Слушайте. Дуэли этой не должно быть. Ни в каком случае…

— Понимаете ли вы о чем вы просите? — вдруг воскликнул он.

— Понимаю. Вы что же… Вы стреляетесь из-за меня? Да? Не отворачивайтесь…

Алексей Иванович никогда, с самого дня рождения, не чувствовал себя так неловко, как в эту минуту. Он смотрел в окно, его обливал холодный пот, он был бы рад, если бы рухнула крыша и придавила его, только бы не отвечать ему этой белокурой, милой девушке, которая составляла всё лучшее в его сумрачной, серенькой жизни.

— Вы считаете меня оскорблённою? — продолжала она. — Вы хотите отомстить за меня? Вы хотите убивать другого, рисковать своей жизнью…

Он злобно посмотрел на неё.

— А! Вы боитесь за него? Вы боитесь, что я его убью?

— Да, я боюсь, — подтвердила она. — Я одинаково боюсь, и того, что вы будете убиты, и того, что вы будете убийцей. Не надо этого… Я верю, что вы всегда готовы защитить меня.

— Да поймите вы, — горячо начал он, ударяя себя кулаками в грудь, — поймите, что я… Ну, да, я вызвал его, я не мог его не вызвать и буду целить ему прямо в лоб, я убью его… Я убью его совсем не потому, чтоб я хотел его смерти, чтобы я ненавидел его, а потому что так надо. Потому что нельзя оставлять безнаказанными такие поступки, как его поступок. Поймите вы, что я не из-за вас… Да, я уважаю, я ценю, я люблю вас, я привязан к вам… Но я вызвал его не поэтому, — я вызвал его из принципа: такие люди должны быть наказаны. Если меня убьют, я умру с сознанием, что я исполнил свой долг. Я как мог выступил защитником слабого, я выступил за правду. Если я убью его, это будет ужасно для меня, для моего внутреннего «я», — потому что я не считаю возможным посягать на жизнь ближнего. Но всё-таки — это нужно. Нужно, чтобы люди знали, что нельзя безнаказанно делать зло, что злая воля должна быть обуздана, если не убеждением, то силой…

— Почему же вы призваны водворять добро? — спросила Наташа, пытаясь улыбнуться.

— Я ли, другой кто — не всё ли равно? Но это сделать надо. Нельзя допускать, чтобы сильный издевался над слабым. Вы думаете этот господин осмелился бы прийти к вашему отцу и сказать, что он отказывается от вас, если бы это был не больной, слабый старик, а здоровый, мощный, сильный мужчина, полный энергии? А он чувствовал превосходство своих сил, он был полон сознания того, что ему всё это сойдёт безнаказанно. Вот и надо такому человеку показать, что и его силу можно сломить. А чем я другим могу показать это, кроме вызова? Пусть я смешон, пусть я кажусь Дон Кихотом, но я дал слово это сделать, и я это сделаю.

— Даже если я буду просить вас оставить?

Он твёрдо посмотрел на неё.

— Даже если вы будете просить, — ответил он и взял её за руку. — Повторяю, Наталья Александровна, вы мне дороже всего в мире, но и вы не можете поколебать меня. Я его вызвал и отказаться от дуэли не могу, хотя вот уже неделя прошла, и он всё уклоняется от прямого ответа.

— Иван Михайлович секундант ваш? — спросила внезапно Тотти.

— Да, — вы почём знаете?

— Нетрудно догадаться. Он не будет у вас?

— Будет.

— Скажите ему, что мне необходимо его видеть, чтоб он к нам заехал.

Перепелицын покачал головой.

— Ничего не будет! — сказал он. — Иван Михайлович думает и смотрит на вещи так же, как и я.

В прихожей брякнул колокольчик. Человек подал Перепелицыну письмо. Тот сорвал конверт и пробежал записку.

— Это от Ивана Михайловича? — сказала Тотти, узнав по конверту почерк.

— Да, от Ивана Михайловича, — подтвердил Алексей Иванович, складывая письмо и пряча его в стол.

— По этому делу?

— По этому делу.

— Покажите мне записку.

— Нет, не могу.

— Решён вопрос?

— Ничего не скажу.

— Обедать сегодня будете у нас?

— Нет.

— Значит сегодня всё решится?

— Да.

Наташа встала.

— Нам нечего здесь больше делать, — сказала она. — Поедем, Тотти.

Он молча проводил их до прихожей. Вежливый лакей подал им накидки. Перепелицын учтиво и сухо поклонился гостям и сам выпустил их из двери.

XVIII

Между тем Сашенька от Вероники Павловны отправилась прямо к Окоёмову. Она Окоёмова знала с детства. Он ей щипал щеки, когда она была ребенком, в шутку говорил с ней по-французски. Когда она вернулась из Петербурга, — он стал её звать sage-femme и целовал её по-прежнему в обе щеки. Он много способствовал её практике, рекомендуя её по знакомым, которых у него было пол-Москвы. Он любил именно такой тип женщин, как Сашенька: полных, упругих, румяных, весёлых. Особенно он упирал на последнее качество.

— У нас на севере, — говорил он, — солнце так редко, лето так коротко, что улыбка и ямочки на щеках значат для психологии гораздо больше, чем на юге. Я посмотрел в такие весёлые глазки, и мне кажется, что солнце вышло.

И теперь он радостно принял Сашеньку, и сам расцвёл.

— Усами щёк не запачкали? — спросила она, смотрясь в зеркало.

— Ну, вот, — гоготал он, — я ведь самую прочную краску покупаю!.. Садитесь… Хотите шампанского?

— Вот тебе раз! В двенадцать часов?

— У меня сейчас будет ризотто. Повар так у меня готовит: с гребешками и пупками…

— И ризотто не буду есть, и шампанского не хочу… Я к вам по делу. Генерал, вы ведь всё можете?

Он испустил трагический вздох.

— Увы! Я не могу больше нравиться! — сказал он.

— Да это и не нужно: от вас теперь совсем другое требуется. У вас ведь власть большая?

— Власть? Да… Я многое могу, — а что?

— Вы знаете Перепелицына?

— Большеголового? Знаю.

— У него сегодня дуэль.

Генерал вдруг покатился со смеху.

— Как, у него? С кем?

— С Анатолием.

Окоёмов вдруг стал серьёзен.

— A-а… Это хорошо…

— Ничего хорошего. Надо остановить.

— Чёрт с ними, пускай! А?

— Я не хочу.

— Да вам-то что? Анатолия жалко?

— Жалко. Не столько его, как жену его.

— Женился, мерзавец?

— Хорошенькая, молоденькая, третьего дня венчаны. Богатая.

— Завидной вдовой может быть?

— Ну вас, с вашими шутками. Дуэли быть не должно. Потрудитесь её остановить.

— Как же я её остановлю?..

— Не знаю. Но мне всегда кажется, что вы каждое дело можете остановить, — стоит вам только позвонить в телефон.

Генерал опять засмеялся.

— Ну, а если я остановлю это кровопролитие, — шампанского выпьем?

— Завтра. Сегодня некогда.

— Слово?

— Слово.

Он нагнулся к телефону и позвонил. Потом попросил пригласить к аппарату, какого-то Александра Александровича. Александр Александрович тотчас отозвался и был приглашён немедленно приехать по очень важному делу.

Сашенька поцеловала старика, сказала, что завтра приедет на ризотто, — и даже не одна, а с Наташей и Тотти, а что теперь ей надо лететь.

— Так смотрите — все втроём, — напутствовал он её.

— Так смотрите, чтоб всё было устроено, — откликнулась она с лестницы.

— Я его под домашний арест сейчас, — позвякивая шпорами самодовольно ответил старик, и ещё раз крикнул: — К двенадцати жду!

Она понеслась домой. Там Лены не оказалось. Но вместо её сидели Тотти и Наташа. Они поведали Сашеньке неудачу своего визита.

Она улыбнулась всеми своими ямочками.

— А я всё устроила, — сказала она. — Теперь меня беспокоит только одно, — а где Лена?

Лена была, конечно, у своих. Она была встречена восклицаниями, и объятиями, и слезами. Отец крепко и долго её целовал, потом выпустил из объятий и сказал:

— А где камни, что ты с собой увезла?..

— Я Толе отдала, — сквозь слезы ответила она.

— Ах, он взял? Это он и научил тебя? Вот это умно. Нет, у него практическая сметка есть.

— Да что камни, папа! — продолжала Лена. — Не в этом горе, а в том, что он сегодня стреляется и его убьют.

Евстратий Константинович повёл носом.

— Убьют? Этого не надо. Это легко остановить. Пусть он только сюда приедет. Запереть его на два дня в комнату, а потом пойти на переговоры. Это, я думаю, пустяки. Прокуроры никогда не дерутся. А вот я тебя предупредить хочу, что ты теперь должна быть умница. Вытри слезы. Надо серьёзное дело говорить.

Лена вытерла слезы и приготовилась слушать.

— Ты ведь очень глупа. Теперь ты должна быть умнее. Я рад, что ты замуж вышла. Женился он на тебе, потому что рассчитывал много за тобой денег взять. Но сбежал с тобой потихоньку — и ошибся в расчёте. Дать ему в руки денег нельзя. Себе оставит, проживёт на себя, да ещё, пожалуй, тебя выгонит. Никак этого нельзя. Тебе же будет лучше, если твои деньги у меня будут. Это крепче будет. Я тебе обязательство выдам — ты богатая женщина будешь, — а ему денег не давай. То есть так немножко, понимаешь, дочка?

— Понимаю, — сказала дочка.

— Тогда он тебя всегда любить будет. Ну, вот камни взяли — это уж трудно назад, — судиться я не буду. А деньгами я ничего ему в руки не дам. Так, когда очень запутается, — тысяч пятьдесят заплачу, чтоб мебель не описывали. А так, обыкновенно, только ежемесячная субсидия, — и живите на здоровье.

— А когда вы умрёте, папа, тогда как? — спросила наивно Лена.

— Тогда всё твоё. Но всё на твоё имя. Так надо сделать, чтоб он не касался. Требовать будет, бить будет, — не давай. Деньги всегда для себя нужны. Деньги — великое дело, особливо для женщины. Будут у тебя деньги, — посмотри как тебя прокурор любить будет.

— Приехал он, приехал! — закричала Фанни, стоявшая на балконе.

Анатолий вошёл в комнату. Тесть раскрыл объятия, но тот от них уклонился.

— Какая дуэль у вас? — спросил Петропопуло.

Анатолий глянул на жену.

— Ты взяла со стола мою записку, — сказал он. — Я знаю, потому что её нашёл. Это нехорошо.

— Жена всегда может брать записки, что муж получает, — отозвалась maman.

— Ну, по закону это не совсем так, — заметил зять.

— Да, да, по закону жена не может, — подтвердил Евстратий Константинович. — Так какая же дуэль?

— Это всё равно, — сказал Анатолий, — вас она не касается. И я приехал сюда совсем за другим. Очень рад, что и Леночка здесь. Что же вы — дадите приданое?

Петропопуло весело покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Того приданого, о котором мы говорили, я вам дать не могу. Обстоятельства переменились.

— Тогда я вас попрошу оставить у себя Леночку, — невозмутимо сказал Анатолий.

Леночка вскрикнула и кинулась к нему на шею.

— Не бросай меня, Толя! — плакала она.

— Я, милочка, не хочу тебя бросать. Но твой отец человек коммерческий и хочет сплутовать…

Евстратий Константинович попросил дочь немножко подождать и не перебивать мужчин.

— Вот что, — сказал он, — документы я Леночке выдам, вы можете быть спокойны. А вот поговорим насчёт брильянтов, что вы взяли.

— Я их отправил в переделку, — смущённо сказал он.

— Совсем этого не надо. Вы назад их привезите и продайте мне.

— Продать? — изумлённо спросил зять.

— Ну, да, — подтвердил тесть. — Ведь они теперь ваши. Деньги вам нужны. Ювелир вам даст половину. Вот мы оценим их у ювелира, — и я ещё тридцать процентов к его цене накину. Брильянты у нас останутся, — ей же, дочке, пойдут, — а выкуплю я их у вас из её же денег. Вы это умно сделали, что взяли их. Ах, как хорошо сделали!

— Так я буду без брильянтов, папа? — плаксиво спросила Лена.

— Зачем без брильянтов? Тебе мать подарит, я подарю, — всё хорошо будет.

— Ну что ж… с шелудивой собаки хоть шерсти клок, — проворчал Анатолий.

— Этот год, так и быть, живите здесь, — отчаянно махнув рукой, сказал Петропопуло. — Жену и Фанню у вас оставлю. Может, она тоже замуж выйдет.

— Кто же платить за квартиру будет? — спросил товарищ прокурора.

— Пополам. Часть — ты, часть — я.

— Я больше шестисот не дам.

— Это мало.

— Папочка, не торгуйся! — не выдержала Леночка и опять повисла у отца на шее.

— Ну, уж так и быть. Я всё даже на себя возьму. Только вы кормите их и дрова покупайте. Вот я какой! Я на всё пойду: мне ведь не жалко денег. Я не скупой, я совсем не скупой человек. А только я терпеть не могу бессмысленных трат. Есть возможность быть экономным — экономь. Надо широко жить — живи широко. Вот я какой. Ну, давай же мириться: ведь ты за алмазы-то тысяч тридцать выручишь.

— Больше! — сказал Анатолий.

— Больше? Ну, там поторгуемся. А теперь поцелуй меня, Ленку — всех перецелуй и пойдём завтракать. Так по-семейному, хорошо. А в дуэль я не верю — дуэли не будет.

И они сели по-семейному завтракать.

XIX

Дуэли не было. Анатолий со своими спутниками приехал в назначенный пункт, близ Филей, и тщетно прождал целый час; потом явился какой-то неизвестный, в наглухо застёгнутом коричневом пальто и в чёрном котелке. Он вежливо поклонился, подойдя прямо к Анатолию, и ещё вежливее сказал:

— Господин Перепелицын находится под домашним арестом, — вы его не дождётесь.

— Кто же это распорядился? — хмуро спросил Анатолий.

— А не всё ли это вам равно-с? Из особенного к вам внимания, оставили вас в стороне. Но ежели ещё повторится такой случай, то весьма возможно, что и вас тем или иным путём задержат.

— С кем имею удовольствие?.. — начал Анатолий.

— Это всё равно-с, — скромно ответил неизвестный. — А только я предупредить хотел: и впредь ничего подобного не будет допущено-с. Имею честь кланяться.

Наташа в тот день ещё раз была у Перепелицына. Неизвестно, о чем они говорили, но вечером в «Славянском Базаре» была получена на имя Анатолия следующая записка:

«Я совершенно удовлетворён принятием вами вызова и дальнейших притязаний не имею. Не я виновник того, что нам не пришлось встретиться. Если вы хотите покончить это дело навсегда, я буду рад. Прибавлю одно: я бы не желал, чтобы мы узнавали друг друга при встречах»…

На это получился ответ:

«Очень рада не узнавать вас. Вообще сожалею, что мы встретились. Ошибку эту постараемся исправить дальнейшей жизнью, избегая самой возможности встречи».

В тот же вечер Перепелицын сделал Наташе предложение. Она попросила подождать год со дня смерти отца. Алексей Иванович покорно наклонил голову.

В деревянном доме Вероники Павловны постоянно много народу. Даже траурное платье самой хозяйки и Наташи не мешает общему настроению. Особенно оживляет всех Иван Михайлович. После двухнедельного пребывания в Египте, где он условился о будущих постройках, ему стало почему-то особенно весело. Он по утрам занят проектами, а с обеда безвыездно сидит у тётки. Он полюбил лунные вечера, к которым прежде не чувствовал пристрастия. Впервые они ему понравились на пароходе. Теперь ему вероятно Тотти напомнила южные ночи, — и он, приглядевшись, нашёл, что и на севере они могут быть очаровательными. Тотти всегда любила вечерние прогулки, и потому у неё оказался неизменный спутник.

Окоёмов тоже бывает по вечерам и, если сидит долго Сашенька, сидит и он. Сашенька его дразнит, что у неё молодой и красивый жених. Генерала, зараз и хмурится, и смеётся. Вероника Павловна переделывает совершенно завещание и душеприказчиком назначает Ивана Михайловича. Она диктует на разные лады черновики Окоёмову, тот пишет карандашом, крупным почерком, и просит, чтоб Сашенька не дышала на него. А Сашенька всё заглядывает через локоть и дышит.

«…Всеми наличными деньгами, — диктует старуха, — как лично моими, так и полученными мною от покойной сестры моей Варвары, — я поручаю распорядиться племяннику моему Ивану»…

— От нотариуса бумага, — мрачно говорит лакей, подавая Веронике Павловне рассыльную книжку.

— От нотариуса? — удивляется старуха. — Я с нотариусами дел не имею. Пусть прочь идёт.

— Я тоже гнал его, — подтверждает лакей, — да он не уходит.

— Не желаю получать я бумаг, — кипятится старуха.

— Это от вашего Анатолия письмо, — говорит Окоёмов, оседлав нос пенсне.

Все изумлены.

— Как от Анатолия? Что с ним? — спрашивает старуха и обращается к лакею.

— Ну, распишись, что принял, да скажи, чтоб больше не смел приходить…

— «Милостивая государыня, Вероника Павловна»… — начинает Окоёмов и сам качает головой. — Хоть бы написал «любезная тётушка»… Нехорошо!

— Ну, дальше, дальше, — торопит старуха.

— Да что дальше. Говорит о завещании Варвары Павловны и насчёт его части… «Не заставьте меня прибегнуть к нежелательным по отношению вас, но законным мерам».

— Молодец, люблю за обычай! — весело говорит Иван Михайлович.

— «…Следуемые мне деньги», — читает Окоёмов.

— Деньги, деньги, всё деньги! — говорит Тотти.

Иван Михайлович наклоняется к её уху:

— Когда мы будем в Египте, — тихо говорит он, — у нас много денег будет.

— Не надо их, не надо! Подальше от денег, — отвечает она. — Господи, какое счастье, что я не Лена и что у меня их нет…

— И я рад, — весело говорит Иван Михайлович.

Их глаза встречаются. И в самом деле: и в голубых, и в чёрных — в тех и других — светится радость…

Загрузка...