* * *

В данный момент времени я занимаюсь тем, за что миллионы людей на всей планете готовы отдать полжизни. Об этом мечтают эскимосы. Пигмеи спят и видят это. И у тебя, приятель, мелькала такая мысль, уж поверь мне. И у тебя, ангел мой, если ты вообще к этому склонна. Этого хочет весь мир. А я это получил. Удивительно вообще, как быстро можно в Нью-Йорке утешиться. Этот город на дух не переносит задавак, кочевряжин и пустых дразнилок. В Нью-Йорке не больно-то покочевряжишься. Там это не принято.

Я трахаю Лесбию Беузолейль. Не верите? Но это чистая правда. Более того, по-собачьи. Представили? Лесбия стоит раком и стискивает медную спинку гарцующей кровати. Если опустить взгляд, вот так, и втянуть брюхо, то мне видна ее валентинка и таинственный кончик лобковой борозды, как внутренность располовиненного яблока. Теперь-то верите. Секундочку: вот она двигает рукой, ладонь скользит наискось и вниз по бедру, на каждом ногте на десять баксов маникюра. Неужели она… Ох, ну ни хрена ж. И Селину-то нечасто хватает на такое. Наверняка даже Селину на такое не хватило бы, в первый-то раз. Что ж, настоящие постельных дел мастерицы души в себе не чают, боготворят каждый свой дюйм, Я тоже стою на четвереньках и вкалываю как проклятый. Могу теперь с полной ответственностью засвидетельствовать, что камера не врет. Я и раньше видел Лесбию голой — полуголой на экране и полностью голой, вид спереди, в одном из порножурналов, специализирующихся на знаменитостях и их нескромном обаянии, — но все равно не был готов ко всей этой ценной фактуре, к ровному дорогостоящему колориту, не говоря уж о столь явной демонстрации постельного ноу-хау. Вся атрибутика самого высшего качества, и у нее такое… Секундочку, она переворачивается. По-моему, она хочет перевернуться. Чего? А, ну да. Опять понеслось. Как я говорил, процесс был уже минут двадцать как в разгаре, но, по-моему, у меня еще о-го-го сколько пороха в пороховницах, и вообще я собой восхищаюсь, я, оказывается, еще очень даже ничего. Согласен, спина болит жутко, и правая нога вся онемела, но я намереваюсь растянуть удовольствие так долго, как только могу. Какая удача, какой приятный сюрприз, как, черт побери, весело! Буквально только что мы выбирались на ленч в Виллидж, и в такси на обратном пути она сказала… Стоп. Все — стоп. Минуточку. Я сказал, минуточку! Значит так, она хочет просунуть… или, по крайней мере, пытается… Господи, это что-то новенькое. О таком я еще не слышал. А-га, понял: нога остается на месте, а она изгибается поперек и… Ой. Секундочку! Нет-нет, понял. Понял. А затем, затем, угу, стоило нам переступить порог ее квартиры, как она выудила из холодильника бутылку шампанского, проложила кокаиновую дорожку длиной с веревку висельника и, взяв меня за руку, игриво завела в свою спальню, в свой зеркальный чертог. Это какая-то ошибка, подумал я. Она путает меня с кем-то совершенно другим. Но вдруг она уже оказалась голой и дергала пряжку моего ремня. Тогда я наконец встрепенулся и взял бразды правления в свои руки. Да ладно тебе, Лесбия, не шути. Это нереально, даже для тебя. Она пытается выгнуть голову из-за… Ну ничего себе. Какая оригинальность. Какое владение телом. Какая ритмика. Какой талантище. Это должно быть очень больно — или же она много тренируется. Я все пытаюсь понять, в чем тут загвоздка. Не может ведь она просто так, за здорово живешь? Или чтобы поддерживать физическую форму… Хотя почему бы и нет. Не исключено, что именно ради этого. Они тут вечно ищут новые экзотические способы поддерживать форму, и то, что вытворяет Лесбия, это чистая аэробика… Нет, это несерьезно. Кто, я? Ой-ой-ой. Больно же! Ой, нога моя, нога. Дай хоть… вот, так лучше. Немного лучше, почти уже можно терпеть. Жаркое дельце, что да, то да. В легких полыхает пожар, хрен горит, как наперченный. Настолько я не выматывался с того момента, когда играл с Филдингом в теннис. И даже тогда никто не использовал мои яйца в качестве силомера. Болевые пороги захлестнуло, потом волна пошла на спад. Конец, должно быть, не за горами. Каждый вздох — мука… Наконец-то она стала издавать эти звуки, какие издают все элитные телки. Не до конца уверен, что эти звуки предвещают, но Лесбия, похоже, собирает силы для какого-нибудь апокалиптического джекпота, и я, да, я тоже не отстаю, хрипя, бессвязно лопоча и цепляясь изо всех сил, а то ведь слечу — костей не соберу. Вот, сейчас или никогда. О чем бы таком подумать, что поможет мне спрыгнуть с поезда? Буду думать о Лесбии Беузолейль. Смотри-ка, работает.

…Секс подобен смерти, говорят поэты. В моем случае так же говорят врачи. Однако по мнению Лесбии Беузолейль, высшая точка — это лишь полпути. Кто бы мог подумать. Так вот, оказывается, что такое фелляция. Все прошлые разы — это была не фелляция, не совсем. Должно быть, так чувствует себя «фиаско» на автомойке. Она не просто сосет, она, скорее, ополаскивает. Струей под напором… Неплохо звучит, а? Что, небось, думаете: ох, блин, и мне бы так, хоть чуточку. Чуточку — допустим. Ну а если не чуточку, а до хрена? Через полчаса или около того Лесбия пробормотала:

— Джон? Можно мне сказать?..

— Угу, — отозвался я и нетвердо выпрямился, и втянул брюхо.

— Джон, я согласна с Лорном Гайлендом, — заговорила она, не меняя позы, прямо в микрофон. — Нам нужны откровенные сцены. По-моему, контраст выйдет красивый, чисто визуально. Надо показать, что девушка отдается старику из жалости, и еще играет роль ее художественное чувство. Это акт художественной щедрости, безвозмездный дар. Пусть она скажет что-нибудь вроде: «Ты стар. Я молода. Ты обветрен, как скалы. Я свежа и чиста, как утро. Старик, это мой дар тебе. Дар юности».

— Ну, мать-мать-мать.

— Простите?

— Где тут у тебя сортир? — спросил я.


Дальше — хуже. Но прежде чем рассказывать о последовавшей драке, расскажу-ка я о драке предшествовавшей. У меня сильное ощущение, что драк и порева предстоит еще немеренно, до заключительных титров. Я живу, как животное, — жру и еру, сплю и блюю, ебусь и дерусь — вот и весь список. Вся жизнь — борьба. Борьба за выживание. Выживание в чистом виде. Но этого же мало.

Я пригласил Лесбию на ленч. Мы поели и выпили. Я сидел напротив и молча сверлил ее мрачным болезненным взглядом, совсем не донжуанским. Лохмы кошмарические? А как же. Челюстно-лицевая паника — в полный рост. Сердчишко бухает и плюхает. Ни намека на электричество в воздухе. Я пролил ей на колени рюмку бренди. Я крыл официантов последними словами, они в ответ нахальничали и жулили. В такси на обратном пути к ее дуплексу я знай себе портил воздух, беззвучно, однако неопровержимо. Казалось, вместо языка во рту у меня пережаренная котлета. Пока швейцар картинно изображал взгляд, исполненный подобострастной похоти, в зеркале вестибюля я заметил, что у меня сломалась молния на ширинке, и в прореху печально выглядывают розоватые трусы… У меня есть теория. Дело в том, что все решают они, девицы. Решают заранее. Все уже решено, беспокоиться не о чем. Скажем, заявишься весь расфуфыренный с орхидеей наперевес и лезешь вон из кожи, и мошной трясешь со страшной силой, а они только глазками стреляют. Ни малейшего, короче, толку, если все уже не решено. Они решают заранее, из каких-то своих таинственных соображений. Вы тут как бы и ни при чем. А потом в один прекрасный вечер, когда вы сидите себе, ни о чем не подозревая, чешете под мышкой, рыгаете и думаете о деньгах, — ни с того ни с сего выпадает ваша карта.

Наверно, что-то случилось, что-то произошло на улице и склонило Лесбию в мою пользу. Не знаю. Сам по себе я ее вряд ли склонил бы… Я заплатил по счету, и вращающиеся двери вынесли нас на улицу, на выжидательно замерший воздух. Ну и жара, это же несерьезно, просто анекдот. Недельной давности похмелье обрушивалось на меня с удвоением частот и полномасштабным эффектом Допплера, так что кровь закипала в жилах, и сводило глаза, живот, горло.

— Возьмем такси? — спросил я ее.

Я судорожно замахал проезжающему желтому борту, потерял равновесие и врезался в тыльный кожух кондиционера, который с рычанием выплюнул мне в лицо порцию раскаленного вонючего воздуха. Дело происходило на Восьмой стрит, к западу от Пятой авеню, диспозиция включала яркость августовского арройо,[36] множество такси и таксистов в гавайках и буйство тропических красок, притягательных и угрожающих. Все движение на перекрестке застыло. Вот тогда что-то и случилось, как это всегда возможно в разгар лета в Нью-Йорке, окутанном зноем и выхлопами.

Футах в пятидесяти на проезжую часть выскочил здоровенный амбал, ну как с цепи сорвался, и принялся бичевать, цепью же, застрявший в пробке транспорт. Он был гол по пояс, он мотал забранными в хвостик соломенными волосами, этот цепных дел мастер. Народ начал стекаться поближе к бесплатному представлению, но неживое безгубое лицо говорило о последних вещах, говорило: все, приплыли. Цепь с тяжелым гудением разрезала воздух, затем с литейным лязгом ломала хребты, сворачивала рыла застрявшим машинам, которые негодующе ревели и затравленно вздрагивали, как скот под бичом в стойле. Мы сделали шаг поближе. Сквозь железный дребезг, сквозь всю какофонию прорезался щебет, мелодичный посвист сирен, и вот уже через улицу, пригибаясь, короткими перебежками, спешили двое полицейских. Они заняли боевую позицию, крепко сжимая тупорылые револьверы. Мужик с цепью не отступил и широко замахал перед собой, описывая гудящий круг. Фараоны неуверенно опустили пушки, замерли на полусогнутых. Им тоже не терпелось вступить в ближний бой, они полагались на крепость своих кулаков и дубинок и не сводили глаз с цепи. А-га, понял, — подумал я; они ждут, чтобы он разошелся и закрутил над головой полный круг, а когда цепь уйдет в заднюю, так сказать, полусферу, тут-то они и напрыгнут и прищучат его, как миленького. По крайней мере, в кино обычно делали именно так, и они тоже попытались. Но этот тип крепко приложил их разок-другой и ринулся в контрнаступление, молотя воздух всеми четырьмя конечностями. Ах, мушиное трепетанье рук и ног, когда вдруг закипает такая буча. Мужик был хорош, но все его каратистские ужимки и прыжки — чистая телевизионщина, в натуральной драке бесполезная. Толпы резко прибыло, и нас оттеснили, а когда мы опять пробились к краю ринга, уже прозвучал выстрел, и еще не успело развеяться зависшее вопросительным знаком пороховое облачко, и один фараон держал пистолет над головой, а его напарник, жонглируя фонарем и рацией, копошился сзади. Только тогда цепных дел мастер упал на колени, как-то растерянно вскинул стиснутые в кулак руки, уронил голову и, показавшись вдруг таким молодым, виновато хихикнул. Конец фильма. Больше кина не будет — по крайней мере, сегодня.

— Не бейте его! — крикнули из толпы полицейским, когда те наконец выдвинулись и распластали мужика на липком асфальте.

— Не бейте его! — повторил рядом со мной нордический атлант в спортивном костюме, адепт отжиманий и люцерны. Послышался многоголосый хор советов и увещеваний, а из побитых машин с руганью полезли разъяренные водители. Старый толстый негр в красном переднике важно пробился через толпу, чтобы изложить свою версию происшедшего. Нью-Йорк кишмя кишит актерами, продюсерами, творческими консультантами. Но когда мужика, уже без цепи, скрутили и швырнули в патрульную машину, и подъехала еще одна, и последний полицейский вещал в свой мегафон, как ассистент режиссера: «…Повеселились, и будет. Пожалуйста, разойдитесь. Всем разойтись. Всё, шабаш», — толпа рассосалась по джунглям, и я остался с Лесбией, которая прижимала мою руку к своей груди и говорила:

— Отвезите меня домой.


На чем я остановился? Ах, да, на сортире Лесбии, на ее санузле. Хотя больше это напоминало ботаническую лабораторию или оранжерею, оборудованную стандартными сантехническими приспособлениями разве что по забывчивости или по ошибке. Я случайно вытер руки о большой мохнатый лист и чуть не помочился в увлажнитель-переросток. Растения, земля, природа, жизнь — в Нью-Йорке все это в большой цене. Только сейчас я заметил на какой-то лиане или, может, плюще крупного попугая, недобро взиравшего на меня из-под потолка. Воздух был ароматным, жарким, насыщенным, пригодным для чего угодно, только не для дыхания. Я исполнил миссию, с которой пришел, и ретировался в зону умеренного климата.

Лесбия сидела на кровати и смотрела по шестифутовому телевизору в противоположном углу фильм для взрослых (немой, жесткое порно). Я присел рядом. Бледный толстяк шпарил бронзовокожую блондинку на шаткой железной кровати. Копия была хорошего качества, но вообще снято убогонько — стационарной камерой, ни тебе смены ракурса, ни ближних планов. Довольно быстро я осознал, что блондинка — это Лесбия Беузолейль. Чуть позже до меня дошло, что бледный толстяк — это Джон Сам. Другими словами, я сам. Как и следовало ожидать, как вы уже поняли, Лесбия играла вполне натурально. Зажмуренные глаза и артистически отвернутый временами профиль демонстрировали камере польщенное восхищение… Так, камере. Я прикинул ракурс и повернулся направо. Угу, на столике под окном, ничуть не скрываясь, торчало кувшинное рыло видеокамеры. Пара на экране часто и деятельно меняла позу. Я заметил, что эти акробатические ухищрения были призваны дополнительно подчеркнуть достоинства исполнительницы главной женской роли. Но исполнитель главной мужской роли также отнюдь не был обделен вниманием камеры, этот пузатый, актер или статист, или мастер эпизода, с его изъязвленной спиной, пивным брюхом и набухшим горлом — нет, дело было не в теле (эка невидаль, тело), а в лице. Ух, какое это было лицо! Страх и стыд в его оскаленных деснах, в старческих гримасах ужаса и удивления… Потом часть вторая, с фелляцией, и тут уж мою морду надо было видеть. Даже Лесбия высказалась на этот счет.:

— Здорово, правда? — сказала Лесбия. — Или вам не нравится? Джон, вы такой страшила. Именно это я в вас и люблю. Честно. Ваша страхолюдность взывает к моему… это скучно. Давайте я ускорю, а потом перемотаю на начало. Или вам… да, похоже, совсем не нравится.

— Мне нравится, когда в процессе, — отозвался я. — В процессе, а не потом. Как и во всех подобных случаях.

— Оно всю дорогу крутилось. Система позволяет и одновременное воспроизведение, и потом.

Фильм снова замедлился. На экране Лесбия молча шевелила губами, глядя прямо в камеру. Я же на секундочку втянул брюхо, глянул на Лесбию и снова уронил голову. О чем она говорила? Визуальный контраст. Юность и старость. Я свежа и чиста, как утро. Акт эстетической щедрости. Ясно-понятно.

— Лесбия, а тебе вообще сколько?

— В январе будет двадцать.

— Господи Боже. Почему ты не дома с родителями?

— С мамой мы на ножах, а папа умер.

— Ладно. Сотри.

— Ты о чем?

— О пленке. Сотри ее. Сейчас же.

— Нет, Джон, не сотру. Дело в том, что я ни с кем не сплю больше одного раза. А пленки храню на память.

— Сотри ее.

— Да пошел ты.

— Кому сказано, сотри.

— А ты заставь меня.

Так что пришлось ее поколотить. Да-да, поколотить Лесбию Беузолейль. Ничего извратного, всего-то несколько затрещин и подзатыльников. Причем совершенно без энтузиазма; былой энтузиазм по этой части я несколько порастратил. Но знаете что. Ей понравилось. Да-да, я в курсе, что все мужики, которые поколачивают баб, говорят, что тем это нравится. И я никогда не мог понять, зачем они пытаются вешать эту лапшу. Мне всегда было кристально ясно, что бабам, которых я бил, это ни капли не нравилось. Если б им это было в жилу, на хрена тогда, спрашивается, их бить? Они терпеть этого не могут, и каждый раз потом приходится из кожи вон лезть, цветов покупать до дури и клятвенно обещать, что больше — ни-ни. Может, мне просто не те бабы под горячую руку попадали. Некоторым это действительно нравится. Нынче в любой области человеческой деятельности найдутся свои энтузиасты. Лесбии это понравилось. Точно могу сказать. Откуда я знаю? Дело в том, что когда она стерла запись (я уже крепко держал ее за горло), то призналась, что любит сильных мужчин, и попыталась затащить меня обратно в койку.

— Ну да, конечно, — сказал я. — Если будешь хорошо себя вести, я, может, подкину как-нибудь свое грязное белье. Теперь слушай. Хватит с меня твоих завиральных идей. Ты актриса. Так что будь добра отныне и впредь заткнуть свой хорошенький ротик и делать, как скажет папочка.

— Хорошо, хорошо. А теперь залезай в кровать, страшила.

Но я заставил ее одеться и сводил в кино. Потом пицца и долгие разговоры за жизнь. Я сказал, что между нами все кончено. Что я не хочу ставить под угрозу наши рабочие отношения — наше творческое сотрудничество.


Филдинг Гудни поправил манжеты и отхлебнул вина. Неожиданно хохотнул, широко раскрыв рот. Обычная крахмальная скатерть и лакеи в смокингах, меню в бахромчатой папке и аппетайзеры по двадцать баксов, крупные мафиози и сомнамбулические топ-модели — все как обычно. Я сделал свой выбор; это было единственное блюдо, название которого я мог произнести. Кстати, один-ноль в мою пользу. Гопстер в свое время думал, что стерлядь рифмуется сами знаете с чем. Если время — деньги, то с фаст-фудом экономишь и то, и другое. Мне нравятся эти шикарные местечки в шикарном Нью-Йорке, но мое брюхо искренне возмущалось, требуя привычного дерьма. Скоро я все же сделаю фаст-фуду ручкой и начну жить по средствам.

— Что ты сделал с Лесбией? — спросил Филдинг.

— Прочитал ей небольшую лекцию, — скромно сказал я.

Вообще-то у меня было подозрение, что Филдинг имел аналогичный опыт. «Филдинг! — в какой-то момент сказала Лесбия. — Да он просто извращенец». Но почему-то я не стал выпытывать у нее детали. Наверно, опять же из скромности.

— Что бы там ни было, но продолжай в том же духе. Пока ты отсутствовал, она пыталась качать права. Они все пытались. А сейчас? Как шелковые. Абсолютно все. Не знаю, Проныра, как тебе это удалось — но факт. Лорн и Кадута от тебя без ума. Даже Гопстер считает, что ты милашка.

И как мне это удалось? Понятия не имею. Кинобизнес — это удача пополам с анархией. И вот я стоял на грани великих свершений — собственно, вцепившись в ограждение, — причем ни в одном глазу.

— Дело в новом сценарии, — сказал я.

— Да, сценарий выдающийся. Ты об этом парне можешь что-нибудь сказать? Он точно писатель? Не пиарщик там, не вудуист, не психотерапевт?

— Чего?

Филдинг пожал плечами.

— Он выдающийся манипулятор. Взял сценарий Дорис и просто залил тоннами елея.

— Но в этом-то вся и прелесть, — сказал я.

Мартин действительно почти не тронул сценарий Дорис Артур. Не считая буквально нескольких конструктивных поправок, костяк остался фактически в неприкосновенности. Сущность персонажей была такой же низменной и продажной, а сюжет — таким же рисковым и безрадостным. Мартин лишь наложил систему длинных, безудержно хвалебных монологов, организованных в порядке строгой очередности. Как же он это называл… вспомнил — апологией. Так, например, после того, как Лорн выкатывается под градом насмешек из супружеской спальни, плодовитая, но бездетная Кадута, кривясь, разглагольствует о своей неспособности удовлетворить такого неутомимого самца, как ее муж. Или вот: после того, как Гопстер поколотил Лесбию, та рассказывает Кадуте, что специально спровоцировала этого своенравного мечтателя и поэта, дабы вызвать желанный эмоциональный отклик, а сам Гопстер признается Лорну в трагической предрасположенности мужчин делать больно той, кого любишь. И так далее. Согласен, на бумаге оно выглядело довольно странно, и «Плохие деньги» (новое название) разрослись до редкой неудобочитаемости. Но все монологи пойдут под нож в монтажной (если вообще будут сняты), так что беспокоиться не о чем.

— Снимаю шляпу, — признал Филдинг. — Это ж уметь надо, так запорошить глаза. Почти порнография.

Он говорил с грустью политика, видящего, как его электорат незначительно, но редеет.

— Как там Дорис? — спросил я.

— Неплохо. У писателей, — рассеянно произнес он, — и так слишком много власти. Ну ладно, Проныра. Дальше рассчитывай, в основном, на себя. Я займусь чисто администрацией. У меня уже куча проектов на те избыточные средства, которые натекли от «Хороших денег». Пардон — от «Плохих денег». А бабки все сыплются и сыплются. Так что начинай думать о втором фильме.

— Серьезно?

— Проныра, скажи этим своим ассистентам-операторам, чтобы летели сюда. Цвет надежд — зеленый. Берешь чек и пишешь любую цифру. Кстати, пока ты не убежал, подмахни-ка пару бумаг.

На улице неумолимо поджидал черный «автократ». Рядом в готовности замер шофер — другой шофер, но из той же усатой, в мешковатых костюмах, шоферской братии. Филдинг помахал ему, взял меня под руку, и мы отправились пешочком в обход квартала. Телохранителя на этот раз не было. Второй номер расчета — это роскошь, архитектурное излишество, и даже Филдинг иногда экономил, как делают все толстосумы. Правда, водила был при пушке — под мышкой у него бугрилось, как от пухлого-препухлого бумажника.

— Кого боишься? — на ходу спросил я Филдинга.

— Бедных, — ответил он, пожав плечами.

Так что я задал второй вопрос: а зачем тогда лимузин? Филдинг лишь глянул на меня скептически. Кажется, я знаю зачем, подумал я. Шик-блеск и вся эта аура стоят уличной враждебности. Может, это даже входит в комплект поставки — прямота, завораживающая брутальность денег. Мы завернули за угол, побеседовали еще немного, и потом Филдинг залез в машину, медленно упал на сиденье.

Я зашагал к отелю. Хотеть кучу денег — это не для слабонервных. Все знают, что заработать кучу денег — занятие не для слабонервных. Но хотеть этого — тоже не для слабонервных. Для имущих деньги значат ничуть не меньше, чем для неимущих. Так написано в «Деньгах». И это правда. Существует некий общий резерв. Если вы хотите оттяпать от него здоровый кусок, тем самым вы стремитесь перетянуть одеяло на себя. Я все еще не понял, слабонервный я или нет. Посмотрим. Я только уверен, что деньги очень много для меня значат. Мартина дала мне «Деньги» и еще несколько книжек — «Фрейд», «Маркс», «Дарвин», «Эйнштейн» и «Гитлер». В «Деньгах» масса всего интересного. Например, что плохие деньги вытесняют из обращения хорошие. Закон Грэшама. Чеканить на монетах профили монархов придумали правители, чтобы потешить свою манию величия. Когда Калигулу наконец замочили, то всю денежную массу пустили в переплавку, настолько его рожа всех достала. Чего только ни использовали в качестве денег — и мясо, и бухло, и, разумеется, баб, и всякие боеприпасы. Вот такие рыночные силы я понимаю. При царе Горохе мне было бы куда легче. Вы могли бы расплачиваться со мной не деньгами, а всем этим добром — плохими деньгами. Иногда при чтении «Денег» мне становится немного странно, немного не по себе. Похоже на тот момент, на Девяносто пятой, когда Дорис Артур шепнула мне что-то непростительное. У меня возникает ощущение, как будто во всем есть свой скрытый мотив. И вы в курсе, правда же. Вы прекрасно в курсе. Ничего не понимаю. Ну да как-нибудь пойму.

Я шагал к отелю. Здесь по вечерам люди отбрасывают совершенно другие тени. Фонари ниже, и тени, соответственно, внушительнее. В болезненно-бледном Лондоне желтые фонари торчат на высоких столбах, так что тень короче, нежели сам человек, которого она преследует, опережает, гонит, которому наступает на пятки.

Когда я отворил дверь номера, телефон уже трезвонил. Я почти не сомневался, кто это решил пришпилить меня во тьме — кто-то, мне совсем не знакомый, да и вам тоже, но все равно решил пришпилить.


— Правда, он прелесть? — сказала Мартина Твен в первый мой нью-йоркский вечер. — Вся жизнь сразу так изменилась, даже не верится. Не понимаю, как я раньше без него обходилась. А теперь прихожу домой, и он тут сидит. И ночью с ним так уютно. Правда, очаровашка?

— Красавец, — подтвердил я.

— А ты выглядишь не очень, — сказала она. — Прости. Бедняжка.

— Угу. Тяжелая была неделя.

С моего последнего приезда Мартина успела обзавестись абсолютно безмозглым псом (или абсолютно безмозглым большим щенком) — черной восточноевропейской овчаркой с рыжевато-коричневым чепраком и умильно сведенными рыжевато-коричневыми бровями. Она подобрала его на Восьмой авеню, где тот нарезал отчаянные круги, без хозяина и без ошейника; на псине места живого не было — от укусов других собак, от случайных пинков и затрещин двуногих хищников с Двадцать третьей стрит. Мартина за шкирку привела его к себе домой и вызвала ветеринара. Тот прописал курс антибиотиков, и около недели щенок был совершенно никакой — не вставал с подстилки, любую жратву тут же выдавал обратно. Во что сейчас верилось с трудом — глядя на этот здоровущий тайфун благодарной истерии. Звали его Тень, а полностью — «Тень, попадающаяся на глаза» (старое индейское имя, апачское или шайенское). Я одобрил такой выбор, от всего сердца одобрил. Зачем называть собаку Черныш или Барбос. Или там Найджел или Кейт. Собачьи имена должны отражать мистическую драму жизни животных. Тень — замечательное имя. Понятное дело, он проникся ко мне с первой же минуты — собаки всегда так. Подозреваю, дело в том, что я неистощимый кладезь интересных запахов. Я тоже к нему проникся. Другого такого живчика еще поискать. Тень все не мог поверить своему счастью. Даже в самых сладких щенячьих снах на Двадцать третьей он и не догадывался, что жизнь может повернуться настолько удачно: двухэтажная квартира на Банк-стрит с мягкой подстилкой, любимой и любящей хозяйкой, жратвой до отвала и красивым новеньким ошейником из кожи со стальными накладками, который во всеуслышание провозглашал, что теперь за псиной стоят деньги, и пусть только кто-нибудь попробует сунуться.

— Действительно красавец, — проговорил я.

Мартина была довольна. Она коснулась моей руки и ушла наверх переодеваться, по пятам преследуемая Тенью.

Потягивая вино, я вышел на террасу, поздоровался с пчелами-марионетками и стал наблюдать за нью-йоркскими птицами, этими старыми аферистами. Итак, Мартина. Она не знала ничего — Осси просто уехал в Лондон, как он это часто делает. И в моем рукаве затаился крупный козырь — знание. Как мне открыть этот козырь? Открывать ли вообще?.. Размышляя на эту тему, я сперва выработал следующую стратегию: подождать, пока Мартина не продемонстрирует признаки депрессии, апатии — и тогда оглоушить ее новостью, как обухом по голове. И, конечно же, она растает в моих объятиях, ну вы понимаете, вся в слезах и смятении. Но увидев ее — этот рот, эти глаза, такие человеческие, — я усомнился в осуществимости своего плана. Эй, вы, там, девицы, к вам обращаюсь. Как мне сыграть этот козырь? Подскажите. Выложить все начистоту, как мужчина… э-э, женщине? Или попробовать заодно немного подомогаться, чисто по-дружески? Или вообще промолчать в тряпочку? Последнее, честно говоря, как-то неэкономично. Хотелось бы, так сказать, вернуть хоть часть вложений. По-моему, мне причитается… Черт, да передо мной моральная дилемма! Что с ними вообще делают, с моральными дилеммами-то? Я уже совсем заморочился с этой критикой, со всеми оговорками. Я думал, что это будет просто — рассказать Мартине Твен. Я думал, это будет раз плюнуть. Но я представляю ее лицо, когда режу правду-матку. Я представляю собственное лицо, когда режу правду-матку. Я думал, это будет просто. Это будет тяжело. Я решил. Все слишком сложно. Ничего я ей не скажу. Знаете почему? Потому что все слишком сложно, а думать лениво.

Ровно в этот момент на террасу выскочил Тень. Он устремился прямым ходом ко мне и стал жадно обнюхивать мою задницу. Ничего не имею против, но мою личную гигиену это характеризовало не самым лестным образом. Я поднял руку — предупреждающе, не более того, — и Тень заерзал на брюхе, перекатился на спину, отвернув голову и подобострастно скрючив лапы. Я понял, что когда-то этот пес очень боялся кого-то похожего на меня, такого же большого, нервного и бледного. Я сел на корточки и почесал его теплое пузо.

— Нюхай сколько влезет, — проговорил я. — Нельзя, чтобы ты меня боялся. Не потерплю.

Выпрямившись, я увидел в дверном проеме Мартину, которая с любопытством нас разглядывала.


Ближе к концу обеда в типичном для Виллидж салатном баре, где все официанты похожи на зубных техников, еда гарантирует вечную жизнь, а из туалетной раковины растет раскидистый дуб, я сделал нечто совершенно нетипичное. И я не был пьян. Стиснув зубы, я поглощал один стакан (емкостью с биде) белого вина за другим, и ничего крепче. Я накрыл ее руку своей на деревянной столешнице и произнес:

— Может, ты немного разочарована. Только не пойми меня неправильно. Я могу так говорить, потому что давно растерял в своей жизни всякие ориентиры. Но ты-то надеялась, что у тебя все будет ясно и просто. Рассчитывала на это, даже исходила из этого. Или нет. Или совсем наоборот. Не понимаю, о чем это я.

Я действительно не понимал. Это был один из моих голосов. Я часто не вижу причины, почему бы не высказаться, при том, сколько голосов звучит у меня в башке. Она шевельнула прижатой рукой, так что я закурил, а она ответила:

— По-твоему, я разочарована. Нет, не думаю. Не больше прочих.

На лице ее было удивление. Что еще? Недоверчивая, еще нерешительная радость и сосредоточенность, вызванные осознанием того, что кто-то думал о ней, думал… ну, по меньшей мере, последовательно. Согласен, это не много, основание для любви самое шаткое. Но для любви, определенно для любви.

— Я и не критикую, — сказал я. — Уж не мне критиковать. Я-то с самого начала был анекдот ходячий. В отличие от тебя.

— В конце концов все и вся сводится к анекдоту.

Угу, подумал я и хлопнул по лбу ладонью. Это была большая ошибка, хлопок по лбу. Должно быть, меня изрядно перекосило, потому что сорванцовская улыбка Мартины расплылась совсем уж до ушей. В моих ночных снах наяву ее лицо часто представлялось волшебным фонарем, такое человечное, исполненное запертого света.

— Ну сколько можно, — сказала она. — И за что тебе такие страдания.

— Понятия не имею. Смех, да и только.

Я быстро извлек бумажник из кармашка на сердце. Но Мартина успела перехватить счет, и я заметил, что ногти ее совсем не похожи на селинины. Мартинины ногти были некрашеные, обкусанные.

— За все уплочено, — произнесла она, имитируя какой-то акцент.

Дальше дело не пошло. Она так ничего и не узнала. Может, и не надо ей знать. В конечном итоге все свелось к деньгам — да-да, к ним, родимым. Если у Осси до хрена бабок, а у него именно что до хрена, то отслюнить несколько тонн в год ему раз плюнуть. Видимо, они договорились, что он по-прежнему будет заскакивать к Селине на огонек, когда в городе. Нет, но везет же некоторым. Его прикид, манера всегда меня раздражали — актер по жизни. Нет, но каков везунчик. Представьте только. Мартина в Нью-Йорке следит за порядком в его дуплексе, обихаживает его дружков-толстосумов, а, может, почем я знаю, и выматывает из него каждую ночь все жилы, в лучшем смысле. И через пару недель такой лафы он перепархивает на другую сторону Атлантики, где трахает Селину до размягчения мозгов. Возмутительно! Просто скандал. Но деньги — это тоже скандал. Против международного финансового заговора не попрешь. К нему можно только присоединиться.

Мы с Мартиной прогулялись до дома, а потом на пару выгуляли Тень. Приступ головокружения прошел, и я был снова я, мое привычное я — планировал чмокнуть Мартину в щечку, обронить на прощание пару-тройку зловещих намеков, и всё, и в обратный путь. Подстегиваемый потоком впечатлений, лихорадочно снимая в ускоренной перемотке фильм своей жизни, Тень изо всех сил тянул поводок, нетерпеливо исследовал пределы досягаемости, а также пределы запаха, зрения и слуха. Потом на секунду замер в хлюпающем полуприседе и сделал свое большое собачье дело, Я даже позавидовал этой его легкости — без «Морнинг лайн», сигареты, кофе и бездны терпения мне в таких случаях не туды и не сюды.

— Молодец, хороший мальчик, — проговорила Мартина.

— Это еще что?

— Специальный совочек.

— А, ну да, — отозвался я. — Ручная дерьмочерпалка. Вы, американцы, вообще даете. Ну хватит, ты что, серьезно собираешься… Ну хватит же.

— Тут с этим строго, — сказала она. — Могут и шум поднять.

— Эка невидаль, собачья какашка. Подумаешь.

— Неправда, она очень токсична, а на улице дети играют. Собачьи какашки заразны.

— А что не заразно? Если подумать, то все заразно. Этот твой совочек — наверняка. Может, дети тоже заразны.

— Смотри, — произнесла она.

На огибаемом таксомоторами углу Восьмой авеню Тень замер как вкопанный. Взвизгнул. Уставился по азимуту греха и смерти Двадцать третьей стрит, Челси, конца света, где все как с цепи сорвались, где все без намордников. На Двадцать третьей ни ошейников, ни поводков, ни кличек. Тень чихнул, потянул поводок, заскреб лапой морду. Вид у него был голодный и озадаченный, на мгновение волчий, словно в крови проснулся зов предков.

— С каждым вечером оно становится слабее. Но иногда он очень сильно тянет, и такое впечатление, что хочет убежать.

— Убежать от тебя? Да брось ты. Он что, себе враг?

— Но это его натура, — сказала Мартина, и вид у нее тоже был озабоченный, неуверенный.

Мы попрощались. Провожаемый ярким безутешным взглядом Тени, я поймал такси и произвел посадку. Без происшествий. Один бар, одна рюмка и затем гостиничный номер, где меня терпеливо ждал телефон и встречал приветственным зуммером, терпеливым и занудным, как боль.


У меня огромная задолженность, я столько всего не рассказал еще об этом психе, который мне названивает. Задолженность определенно надо бы ликвидировать, но беда в том, что никак себя не… Ладно уж, заставлю. Вдруг до вас дойдет, к чему все это. До меня никак не доходит. Когда все так здорово налаживается, когда жизнь так кипит и бьет ключом, тоненький голос на другом конце провода — это просто голос уличного шума, эфирного лепета, голос неведомых земляшек, вечно опаздывающих, завсегдатаев хвостов очередей, и смысл их слов срывается с крючка. Да и нечего там ловить. По меркам угрожающих телефонных звонков, эти угрожающие телефонные звонки кажутся сравнительно дружелюбными. В Калифорнии лица, осужденные за вождение в пьяном виде, обязаны посещать собрания обществ трезвости, клубов бывших алкоголиков и тому подобное. Наказание скукой. Иногда от этих звонков у меня такое же чувство, хотя я всегда пытаюсь привнести оживление.

— Как там поживает твоя подружка? — давеча поинтересовался я у него.

— Какая еще подружка?

Ну и тормоз, а? Да я этого козла в два счета за пояс заткну.

— Высокая, рыжая, злоупотребляет помадой. Она еще тогда все время вылизывала мне ухо, в кабаке напротив от «Зельды».

Он был явно озадачен.

— Ты это помнишь?

— А как же.

— Ты не помнишь, что она тебе говорила. Я точно знаю.

— Откуда?

— Потому что ноги твоей тогда в Нью-Йорке не было бы, вот откуда. Ты бы не осмелился вернуться. Никогда. Торчал бы в Лондоне со своей рыжей крошкой и носа не высовывал.

Я был озадачен.

— У тебя что, и в Лондоне филиал имеется? Никогда бы не подумал, что ты знаешь, где это. Или что вообще слышал название.

— Великан, — произнес он.

— Карлик, — ответил я.

Периодически у меня возникает ощущение, что Телефонный Франк инвалид, причем не только ума, что в чем-то он физически неполноценен. Уж всяко хотелось бы на это надеяться.

— Когда-нибудь мы встретимся.

— Я в курсе.

— Когда-нибудь мы встретимся. И тогда…

И напоследок он обычно выдает пару-тройку низкобюджетных угроз и рыков. Он как тот дешевый громила, которого папочка на меня предположительно науськал. Таких невозможно принимать всерьез. За ними не стоит денег. Но он звонит снова и снова. Теперь он звонит все чаще, особенно поздним вечером, когда мне тяжело отличить его голос от всех других голосов.

Этих голосов столько… Одним больше, одним меньше — вреда не будет. Хотелось бы надеяться, что не будет. Ну, в крайнем случае, чуть-чуть.


Теперь все на мази — без вариантов, на мази, — стоило только мне разобраться наконец с Гопстером. Он стал совсем как шелковый. Даже согласился поменять имя.

— Давид Джи, — предложил он под занавес нашей долгой беседы. — Что скажете? Был же Малькольм Икс.

— Кстати, — вдруг пришло мне в голову поинтересоваться, — а среднее-то имя у тебя есть?

— Есть. Джефферсон. Матушке эта тема не нравится, с сокращением. Она говорит, что я отступаюсь от веры.

— Ни хрена подобного, — объявил я. — Для друзей ты как был, так и останешься Гопстер. Малыш, считай, что заново родился. Давид Джи — просто идеально.

Обстоятельства сделали все за меня. Вчера во второй половине дня я подъехал на «Ю-Эн Плаза» обсудить сценарий — и миссис Гопстер открыла мне дверь, прижимая к носу окровавленный платок. Она старательно прятала взгляд, но я заметил вокруг глаз чернющие синяки. Точно — ей крепко вмочили по переносице, причем совсем недавно. Повеяло мордобоем, парафинно-бытовым, и меня бросило в жар.

— Ой, — произнес я. — Вам помочь?

Я протянул к ней руку, но миссис Гопстер стыдливо отмахнулась. Ее крохотная фигурка показалась мне еще более скукожившейся. За ней, в глубине кухни, я увидел мистера Гопстера — в жилетке и с банкой пива тот растекся в кресле перед телевизором. Он окинул меня тем же взглядом бешеного быка, ткнул пальцем в испещренный заботами лоб и беззвучно произнес: «Пх!».

Давида я обнаружил в темной пропыленной гостиной на другом конце квартиры. Сложив руки, он сидел на краю стола, его мускулистое лицо было неестественно спокойно.

— Давид, что стряслось?

— Я убью его, — без выражения проговорил он. — Я убью его, — серьезно, раздумчиво подтвердил он и направился к двери, ко мне.

Я придержал его за плечи — таки да, он весь был, как взведенная пружина. И сомневаться нечего, он действительно может убить. Вряд ли убьет, но спокойно мог бы. Я увидел свой шанс и решил не упустить, из меня так и брызнуло красноречие или авторитетность, короче, высокий стиль, без которого с актерами не управиться. Потом я услышал собственный крик:

— Нельзя! Ты не должен его убивать! О — это ты. Твой пахан — это ты, и ты — это твой пахан. Ты лучше, но когда-нибудь ты будешь таким же — и брюхо, и жилетка, и пиво, весь комплект. Никуда ты от этого не денешься. Даже когда он умрет. Я знаю, что говорю. У меня тоже есть пахан.

— Вы хоть понимаете, как это мучительно?!

— Вот и расскажи. Прямо сейчас.

Он вдруг хныкнул, совершенно по-детски. Лицо его скривилось от натуги, но все же наконец он выдавил:

— Это как с моим именем. Это как… что бы я ни делал, сколько бы ни зарабатывал, как бы ни играл, меня всегда держат за идиота. Как в анекдоте.

— Малыш, мы все как в анекдоте. Самое типичное ощущение двадцатого века. Все мы ходячие анекдоты. Давид, с этим надо просто сжиться. Не жизнь, а анекдот, сечешь?

И мы три часа проговорили в этой темноте, я и мой младший кровный братишка.

— Филдинг, а у тебя когда-нибудь бывает такое ощущение?

— Пожалуй, что и нет, Проныра. Но мне же всего двадцать пять, и пока у меня никаких проблем с родителями. Зарекаться боюсь, никуда от этого дерьма, наверно, не денешься, в конечном-то итоге. Расскажи-ка, Джон. Мне любопытно.

Мы закруглялись с бумажной работой в нашей мансарде. Тоскливо, но не особо утомительно — я просто сидел за столом и подмахивал документ за документом. Филдинг успел учредить компанию — ТОО «Плохие деньги» — и нанял трех девиц плюс рассыльного. Они работают этажом ниже. Еще почти каждый день приходит законтрактованный юрист.

— Выпьешь?

— Нет, спасибо.

— Скажи-ка, Джон. Что ты делаешь в Нью-Йорке, когда приспичит по бабам? Только не говори, что блюдешь верность той своей вертихвосточке.

— Селине? Ну, — хитро сощурился я, — она знает, как меня ублажить. Мне хватает.

— Слушай, есть одно предложение, можно на пару. Заведение на Пятой авеню. Первым делом — амброзия со льдом. Потом царица Савская заводит тебя в свой будуар и руками, губами, всем чем может делает тебе такую эрекцию, какой отродясь не бывало. Какой отродясь не видел. Опускаешь взгляд и думаешь: мать-перемать, это еще чье? Поднимаешь взгляд, а панели в потолке расходятся. И знаешь, что оттуда?

— А оттуда хлобысть — и тонна дерьма.

— Ну черт возьми, Проныра, как можно быть таким неромантичным? Так вот, потолок раскрывается, и к тебе на шелковом канате спускают натуральную принцессу, всю в масле. Она делает шпагат. Понимаешь, о чем я? Вы стыкуетесь, ну, на полдюйма. Потом заходит трехсотфунтовый сумоист, берет ее за ногу и закручивает, как волчок.

— Господи Боже.

— Штука баксов сеанс. Хорошо будет смотреться в расходной ведомости. Вот это, Проныра, досуг. Что скажешь? Можем сейчас заехать.

— Звучит заманчиво, но все-таки без меня.

— Если хочешь шоколадку, то есть одно местечко, «Эфиопия». На Мэдисон-авеню. Первым делом…

— Не рассказывай. У меня на сегодня уже забито.

— Да? С кем-нибудь, кого я знаю?

— Да нет, не знаешь.


Вы могли заметить, что, не считая отдельных случайных рецидивов, я перестал материться. Я вообще много чего начал прекращать. Все мои вредные привычки получили вышку — мат, драки, битье женщин, курение, пьянство, фаст-фуд, порнография, азартные игры и дрочилово, — все они дрожмя дрожат по камерам смертников. Сами знаете почему. Это мой новый курс… Перестать материться оказалось проще всего. Раз плюнуть. Без драк и без битья женщин я тоже как-нибудь переживу. Что до курения, то каждый раз, щелкая зажигалкой, я спрашиваю себя: «Так ли уж необходима тебе эта сигарета?» Пока что ответ неизменно утвердительный, но я ж еще только начинаю. Аналогично, когда вы запойный пьяница, то бросить пить очень тяжело. Я уже предчувствую, что бросить пить — это будет проблема. С фаст-фудом правило такое: я устраиваю один пир горой в сутки, кроме особых дней, когда я сверх обычного голоден. С азартными играми в Нью-Йорке и так не больно-то разгуляешься. То есть, наверняка где-нибудь тут должны быть игорные притоны, но мне их никак не найти. Я все тут вверх дном перерыл — но нужных притонов не найду, хоть ты тресни. Что касается дрочилова… Я с малых лет наводил справки и вот к какому выводу пришел: дрочат все. Маленькие девочки, викарии, ваш покорный слуга, да и вы сами. (Кстати, а сколько вам уже стукнуло? Братан, собери волю в кулак. Хватит, сестричка, пора завязывать.) Я вот завязываю. А вы? Согласен, проект в моем случае довольно долгосрочный, но предварительно я решил отказаться от видеопособий. А это уже половина дела. Без порнографии, какой, спрашивается, смысл дрочить? Но я, можно сказать, рассчитываю на победу. Я практически уверен, что смогу сделать всей этой дряни ручкой. В конце концов, я же перестал материться, и ничего. На черта они нужны, эти дурные привычки? Какой в них прок? Решено, это в моих силах. Собственно, я убежден, что не так уж это будет и тяжело. Беда лишь в том — именно здесь, возможно, корень всех моих проблем, — что я жуткий лентяй.


Чувствуя себя на зависть энергично и систематично, я последовал совету моего продюсера и начал репетировать с исполнителями главных ролей по парам — Лорн с Лесбией, Гопстер с Кадутой, Лесбия с Гопстером, ну и так далее. В плане человеческих отношений результат был следующий. По крайней мере, вначале, пока меня не осенило. Кадута с Гопстером — неплохо. Лесбия с Лорном — плохо. Лорн с Кадутой — очень плохо. Гопстер с Лесбией — чрезвычайно плохо. Лесбия с Кадутой — в высшей степени плохо. Но хуже всего, самыми утомительными и затруднительными были очные ставки Лорна с Гопстером. Дамы-то наши хоть использовали свои дамские стратегии, сравнительно изящные. Дамы-то хоть не грозили мордобоем. С Лорном и Гопстером я должен был изображать психиатра и лизоблюда, а также рефери — причем одновременно… По настоянию Лорна первая сессия состоялась в его пентхаусе на Пятьдесят восьмой стрит. Мы пытались отрепетировать сцену, где Гопстер говорит Гайленду, что знает насчет Любовницы и все расскажет Матери, если Лорн не согласится обтяпать дельце с героином. Давид сидел напротив Лорна и, перекосившись от отвращения, зачитывал свои строчки. Лорн выслушал его, повернулся ко мне и произнес:

— Джон, с какой стати я должен все это выслушивать? И от кого? В моем собственном доме!

Гопстер, потупившись, промямлил, что для него это трудная сцена, поскольку он всегда терпеть не мог отца. Лорн парировал заявлением, что всегда терпеть не мог своего сына (бухгалтера средних лет, как я впоследствии выяснил). Потом Лорн обвинил Гопстера, что тот замышляет перетянуть одеяло на себя, украсть его, Лорна, фильм. Гопстер выступил с контробвинением, будто Лорн пытается превратить «Плохие деньги» в очередной гайлендовский буксир. Последнее замечание было, по-моему, явно неуместным. Да черт побери, подумал яс этим сценарием даже «фиаско» не превратишь в гайлендовский буксир, при всем желании. Лорн сказал, что он сильнее Гопстера — да, и вообще круче. Гопстер предложил ему доказать это.

— Ну вот, Джон, — с торжеством повернулся ко мне Лорн, — этот гопник мне угрожает. И где? В моем собственном доме!

Я понял, что для начала необходимо вытащить их на нейтральную территорию, перенести все репетиции в нашу с Филдингом мансарду. Потом возникла транспортная проблема.

В самом начале Филдинг говорил, что нашим звездам будет предоставлено по «автократу». Я так и передал Гайленду, который заявил, что если Гопстеру дадут «автократ», то он, Лорн, не согласен на меньшее, чем «джефферсон саксес». Я передал это Гопстеру, который презрительно бросил, что будет совмещать дорогу на работу с утренней пробежкой, как всегда. Я вернулся к Лорну, который провозгласил, что будет совмещать дорогу на работу с плаванием, спринтом или тройными прыжками, пока случайно не обмолвился, что его скромные запросы вполне удовлетворил бы заурядный «тайгерфиш» или даже двухдверная крошка «маньяна». Сошлись мы все-таки на «автократе», но загвоздка была в том, что мне приходилось каждый день заезжать за Лорном в девять утра и переться восемьдесят кварталов по направлению к центру, и все это время Лорн не закрывал рта. Вскоре я выяснил, что с похмелья мне такого не потянуть. С похмелья это просто немыслимо. С каждой попыткой я все более убеждался, что это абсолютно невозможно.

В первый же день, проторчав час в пробке на Лексингтон, шофер срезал через Парк, решил попытать счастья в царстве беспредела на вестсайдских авеню. Когда Гайленд заметил вокруг зелень или отсутствие бетона (примерно на полпути), он застопорился на полуслове и вскинул стиснутый дрожащий кулак.

— Что такое, Лорн? — поинтересовался я.

Но Лорн замер, как истукан.

— Тормози, — рычаще выплюнул он, а машина тем временем выдавилась на Сентрал-парк-вест. Лорн упал на спинку, так и растекся от облегчения. — Только не через Парк, Джон, — хрипло проговорил он. — Ни в коем случае! Так ему и скажи. Сейчас пронесло, но впредь, чтобы с Гайлендом через Парк — ни в коем разе! Никогда!

А в чем, собственно, дело, поинтересовался я.

— Вертолеты, Джон, — объяснил он, уже успокоившись.

— А-га, понятно, — сказал я, и мы поехали дальше.

Но в мансарде все шло как по маслу, как по писаному. Стоило мне только понять одну поразительно простую вещь. Чего каждому из них хотелось, это сидеть целый день развесив уши и внимать беспардонной лести — согласно распорядку дифирамбов, которые Мартин вплел в ткань сценария. Целый день — это, конечно, перебор, но часик-другой — как отдай. Мне даже смутно помнилось, что какую-то такую процедуру Мартин и предлагал. Поэтому начинал я, скажем, так:

— Давид, попробуй-ка еще раз эту твою большую речь о Лорне.

А потом:

— Лорн, давай-ка опять прогоним эту твою речугу о Давиде.

И пока один разливался соловьем, другой блаженствовал. Вскоре я стал начинать с этого все репетиции, плюс опробовал схему на девочках, и с тем же успехом. Размякнув, досыта наевшись клейкой залипухи, актеры с новыми силами набрасывались на язвительный, брызжущий злобой диалог, который давал им шанс высказаться друг о друге начистоту. А высказать было что, и чем дальше, тем больше, но сценарий и это учитывал. Наши звезды стали такое выдавать!.. Особенно мальчики. «Плохие деньги» будет очень необычный фильм, что да, то да. Когда вы последний раз видели картину, где все главные персонажи были бы выставлены такими тусклыми ротозеями, такими бездумными слабаками? Вот уж реализм так реализм. Мое уважение к Мартину Эмису не знало границ.


Были, конечно, и проблемы, а чего еще ждать в городе, который весь сплошная проблема. Например, заехав к Лорну сегодня утром, я обнаружил великого человека в чем мать родила и в жестокой хандре.

— Такого с ним еще ни разу не было, — сообщила Среда, выглядевшая в прожекторах дня, как минимум, на поколение старше. — Он даже сока своего не хочет.

Неподалеку со скорбным видом маячил здоровяк Бруно. Я позвонил Филдингу, обрисовал ситуацию и сказал, чтобы тот ехал к Гопстеру с миротворческой миссией. Затем поднялся прямо к Лорну, в бордельный шик-блеск его спальни. Тот сидел нагишом на кровати, тупо уставившись в стену. Через час-другой он наконец раскололся.

— Давай без обиняков, Лорн, — сказал я ему. — Будет только легче. Давай, считай меня своим другом — и поклонником.

— Джон, дело вот в чем. Никто этого еще не знает. Ни одна живая душа, Джон, во всем мире. Кому бы это пришло в голову? Но это правда! Дело в том, Джон, и я знаю, вы никогда не поверите, но дело в том, Джон, что я очень неуверенно себя чувствую. Джон, я полный невежда. Я ничего не знаю. И потому чувствую себя очень неуверенно.

Бедняжечка, подумал я. Что бы Лорн, интересно, делал, если бы каждый день на него не сыпалось штук по тридцать? Впрочем, я знаю, что бы он делал. Бегал бы с воплями по Бродвею. Я положил руку ему на плечо. Меня вдруг осенило, что я должен сказать.

— Господи, Лорн. Если уж ты чувствуешь себя неуверенно, на что тогда надеяться нам, простым смертным?

Он поднял на меня взгляд, моргающий, нерешительный, и лицо его просветлело в мгновение ока, словно у ребенка.

— Джон, — выдохнул он через нос, — знаете что?.. Поехали снимать кино.

После мучительных маневров на Сентрал-парк-саут мы глухо завязли в одном из околобродвейских проулков. Лорн распинался о своих театральных успехах, о своей любви к сцене и прочей лабуде, когда мы осознали, что давно слышим тихий, но настойчивый стук-перестук, звон монетки о стекло. Лорн упал на брюхо, как Тень.

— Отбой тревоги, — произнес я.

В соседнем таксомоторе сидела Дорис Артур и улыбалась. Лорн, успокоившись, выпрямился. Он глянул в окно: а-га, красивая девушка, и глаз с него не сводит. Он ослепительно улыбнулся и послал ей воздушный поцелуй, затем с робким удовлетворением повернулся ко мне и рассеянно сделал ручкой Дорис, которая пронзила меня зловещим взглядом, а когда ее такси дернулось занять открывшуюся в соседнем ряду дырку, закатила глаза и вывалила свой чистый язычок, изображая крайнюю степень идиотизма или неизлечимое безумие, или сознательное подчинение психованной власти. На сердце у меня мурашки забегали, по лысине кошки заскребли. С чего бы это? К серьезным напиткам я уже три дня как не притрагивался. Без серьезных напитков можно и обойтись, если вливать в себя чертову уйму пива, шерри, вина и портвейна и если потом справиться с особо тяжелым похмельем. Наверно, у меня было особо тяжелое похмелье. Через несколько минут мы тряслись по ухабам Девятой авеню, поблизости от Мартины, и я ощутил… ощутил всю пользу этого, всю питательность. Черт побери, это было все равно что вгрызться в яблоко, схрумкать его ровными сельскими зубами. Я теперь звоню ей с работы, каждый день. О чем только мы ни болтаем. Сегодня вечером мы встречаемся. Предстоит поход в оперу, мне. «Отелло». Я с радостью предвкушаю. Ни разу в жизни не был в опере. Как вы думаете, мне это может понравиться? С Мартиной я чувствую себя сильнее. Почему с Дорис я сразу слабею? Похожее ощущение у меня бывает, когда читаю «Деньги». Я читал «Деньги» и заглядывал в остальные книжки, которые мне дала Мартина. Эйнштейн. Вот кому надо отдать должное. Таращиться в мир и раскрыть его заговоры, выведать тайны Старика. Дарвин тоже. Фрейд, Маркс — какие колоссальные отгадчики. И не думайте, что я забросил художественную литературу; сейчас вот читаю «Над пропастью во ржи» — первоклассная, по-моему, вещь, здорово написано, очень мощно. Что касается Гитлера, то я просто в ужасе. Не могу, блин, поверить. Это ж надо, так размахнуться. А я еще думал, что я агрессивный. У них там что, совсем крышу срубило, или они просто не просыхали, все эти немцы, в тридцатых-сороковых. Ну как это можно было слушать такого ублюдочного психа, крысеныша? Я в ужасе. Не могу поверить. И вы хотите сказать, что все это правда?


Что до оперы, то у них там был гала-концерт или какое-то благотворительное представление внесезонное, короче, не хухры-мухры, так что я решил взять напрокат вечерний костюм со смокингом. Филдинг назвал мне одну точку на Лексингтон-авеню, куда я и устремился сразу после репетиции с Лорном и Кадутой, прикинуть наряд.

— Ничем не могу помочь, сэр, — вежливо развел руками престарелый статист после пятнадцатого визита в кладовку.

— Чего-чего?

— Сегодня вашего размера нет. Извините.

Я сдержался и в темпе вальса рванул в следующее аналогичное заведение. Потом в следующее. И в следующее.

Господи Боже, подумал я, и ведь это, черт побери, Нью-Йорк, столица калорий, Жиртрестград, где мастодонты перекатываются, как бочки, по запруженным толпой тротуарам, и никто даже ухом не ведет, никто не тычет пальцем. Вон черномазая в бежевом брючном костюме, и рельефный контур нижнего белья проступает, как бечевка, крест-накрест опоясывающая пухлый сверток. А вон, кряхтя, переваливается пара свиных окороков. Им наплевать. Всем остальным тоже. В Лондоне стоило б такой горе мяса лишь нос на улицу высунуть, тут же вспыхнул бы натуральный бунт, революция хохота. Но здесь, в большом плавильном котле, странность как таковая — это еще не повод для смеха. Отсюда и проблема с чувством юмора. Если б оно у вас было, пришлось бы надрывать животики сутки кряду. Короче, мои метания завершились в убогой точке под названием «Большие люди» или «Хорошего человека должно быть много», или (точнее говоря) «Поперек себя шире», почти на границе с Гарлемом, и я с грехом пополам подобрал себе наряд среди жердей и орясин, пузанов и толстозадых, тяжеловесов и налившихся краской мордоворотов. На Банк-стрит я прибыл мокрый как мышь, с языком на плече, пересохшим горлом и жгучей потребностью отлить. Мартина тоже казалась расстроенной, и я глазом не успел моргнуть, как мы снова загрузились в лифт, потом в такси и тут же покатили. Мы опаздывали. Мартина, в угольно-черном платье с ниткой жемчуга на узкой колонне горла, избегала моего взгляда и резким неубедительным голосом сетовала на риск пропустить любовные дуэты в первом акте. Мой вечерний наряд она оставила без комментария — светло-лиловая двубортная тужурка, широченный галстук-бабочка, чем-то очень приглянувшийся мне розовый кушак, короткие лакированные гетры, — и я решил, что вполне вписался в образ. Светофоры, волшебным образом сговорившись, открыли нам зеленую улицу, такси изрыгнуло нас у самой лестницы. Как на школьном дворе после крупной шалости, в вестибюлях мы застали только перезвон колоколов, гуденье гудков и расфуфыренную цацу, которая с нами долго не чинилась — за рога, и в стойло. Не успев купить программку, отдавив большинство встречных ног и лишь чудом ни на кого не рухнув, мы протолкались на свои места в партере, как раз когда начало расходиться красное море занавеса.


Какая все-таки затяжная вещь опера. Тянется и тянется — по крайней мере, «Отелло». Я так понял, предстояла еще вторая часть, но даже в первой события развивались ужасно медленно. Еще меня поразило, что «Отелло» — не на английском. Я все ждал, когда ж они оклемаются и начнут петь по-человечески, но нет; видимо, так и полагалось по замыслу — испанский там, итальянский или греческий. Может, подумал я, может, это какой-нибудь чисто междусобойчик с последующим фуршетом, слет латиносов и прочих пуэрториканцев. Но аудитория при ближайшем рассмотрении оказалась на диво разнородной, в этническом плане. То есть, все эти чуваки с бизоньими бородками и причесоном, как гусарский кивер, все эти двухметровые телки с ястребиным профилем и венерианским загаром — ну, то есть, американцы как американцы. С нехорошим предчувствием я завертел головой — и не обнаружил ни одного вечернего костюма. Дамы — да, прифрантились, и то чуть-чуть, но мужики все строго прямиком со службы. Так что я спокойно мог бы рогом и не упираться. Однозначно. Ни хрена удивительного, что Мартина так на меня окрысилась. Мне вдруг пришло в голову, что на сцене я смотрелся бы куда естественнее, чем в зале.

К счастью, я, кажется, видел кино инсценировку «Отелло» или телеверсию, потому что, несмотря на всю свою тормознутость, музыкальный вариант почти не отклонялся от знакомого мне сюжета. Язык понятнее не стал, но развитие действия прослеживалось без особых затруднений. Черномазый генерал, весь из себя, прибывает в стародавние времена с назначением на какой-то остров и привозит с собой молодую жену, типа леди Дианы. Она потом начинает заигрывать с одним из его подчиненных, повесой и балагуром (я к нему сразу проникся). Короче, все как всегда. И вот, значит, она пытается конкретно запарить супругу мозги — то и дело вставляет словечко за своего дружка, какой он хороший-распрекрасный. Но об ее художествах пронюхал один местный чинодрал и решает заложить голубков генералу, авось чего отломится. Черномазый, однако, не хочет или не может поверить. Классическая ситуация. Правду говорят, что любовь слепа, думал я, ерзая в кресле.

Честно говоря, меня занимали несколько другие соображения. Вечерок выдался потливый (одно слово — джунгли), и дряхлая театральная вентиляция не справлялась с нагрузкой. Я начал замечать, что мой прокатный смокинг источает впечатляюще откровенный аромат — не какой-то один запах, но смертоносную антологию жиртрестовских испарений, след тысячи потов, что сошли с предыдущих пользователей и сойдут со следующих. Эй вы там, в заднем ряду, с подветренной стороны, неужто ничего не учуяли? Мартина и та уже стала хмуриться, дергать носом. Стоило мне заерзать, как смокинг выбирал очередную ядовитую аналогию из своего колчана. Если это не обонятельная паранойя, то набор складывался полный: пепельницы, взрывы скороварок с супом, кабинки порноцентра, журнальный глянец, винный перегар. Да уж, эта промокашка послужила самым забористым, самым закоренелым толстякам, безнадежно погрязшим в пучине порока. Я почесал нос. Ф-фу. Правая подмышка снова подпустила шипунка. Мартина повела носом и вздрогнула. Главное — не делать резких движений, подумал я и попробовал погрузиться в транс.

Судьба даровала мне еще одну причину не рыпаться. Надобность отлить — более чем насущная час назад, когда в такси я одержимо репетировал благодарное и обильное заседание на мартинином толчке — вступала в новую эпоху, в эру всеобъемлющей нужды. Казалось, на коленях у меня лежит добела раскаленное пушечное ядро. Конечно, я подумывал, не ломануться ли в сортир, но об этом явно не могло быть и речи. Тут тебе не кино. Люди, которые ходят в оперу, не ходят в туалет, даже дома. Да и если я встану во всем этом наряде, то вызову гром аплодисментов. Я вздрогнул, изогнулся и попробовал ослабить кушак, мертвой хваткой пережавший мочевой пузырь. Всколыхнулась вонь. Отелло заголосил, требуя вернуть носовой платок. Мартина повела носом и поежилась. Может, она переживала за Отелло. Но она даже не догадывалась, на какие муки «Отелло» обрек меня; она и подумать не могла, что приходится вытерпеть этому пахучему фрукту у нее под боком.

Занавес хлынул вспять. Ряды возликовали. На ватных ногах я последовал за Мартиной по проходу. В вестибюле я заметил какой-то явно туалетного вида условный знак и выдал рекордное ускорение. Проклятье! Только для инвалидов! Проход перегораживала электрическая коляска, и на меня гневно воззрился санитар или врач, короче, кто-то в белом халате. Я затормозил и развернулся, и увидел издали Мартину — она сидела в одиночестве на банкетке и без стеснения плакала, в то же время пытаясь раскопать что-то в недрах сумочки. Зачем только люди пытаются совмещать рыдания с чем-то еще. И без того смотреть больно. Я поспешил к ней. Это всего лишь «Отелло», подумал я и произнес:

— Это же все понарошку. Сплошная выдумка. Господи, да что с тобой.

Я протянул ей руку, и Мартина впечаталась щекой в предложенную ладонь, остро нуждаясь в человеческом тепле.

— Не уходи, — сказала она. — Пожалуйста, не уходи. Послушай.


Она все знала. Она знала гораздо больше, чем я. С другой стороны, кто ж не знает больше, чем я. Даже вы.

И еще один известный момент: когда что-нибудь подобное всплывает, то зачастую в совершенно несуразном порядке, и вдобавок вы едва ли в состоянии слушать. Я сидел на банкетке, закусив губу и пытаясь унять дрожь в коленках, а те ходили вверх-вниз, как сваебойные копры. Мрачный как туча, Осси прибыл сегодня днем из Лондона. Имело место выяснение отношений. Оказывается, Мартина все знала, причем с самого начала. Потрясающий у баб нюх. Осси выложил все начистоту. Селина, ребенок, ловушка. Он был раздосадован, зол, что все пошло наперекосяк. Он чуть не ударил ее, этот сукин сын. Чуть не ударил ее. Да попадись он только… Она сказала мне, что всю жизнь хотела детей, с самого детства. Осси детей не хотел, но честно старался. Они старались уже пять лет. Сидели, взявшись за руки, в приемных комнатах лабораторных центров. Жрали чертову уйму чудодейственных таблеток. Он дрочил в пробирки и ходил по дому с градусником в жопе. Все без толку. Несовместимость… А деньги-то были у Мартины. Все деньги, причем всегда. Осси неплохо зарабатывал, очень неплохо — зачем же еще, спрашивается, тратить день за днем, покупая и продавая деньги, если не ради денег? Но настоящих бабок у него никогда не было — тех, которые неуязвимы, неприкосновенны, что ты ними ни делай. В итоге она его выгнала. Сегодня днем. Ничто так не раскрепощает женщин, как деньги. Когда у бабы есть деньги, от нее глаз не оторвешь… Не отпуская моей руки (а народ уже начал помаленьку стекаться обратно в зал из буфета), Мартина поблагодарила меня за то, что я настоящий друг. Выразила признательность за мое, как его там, бескорыстие. Похвалила за мужество и сдержанность, проявленные в связи с ролью Селины. Она чувствует, сказала она, что может быть со мной откровенна (а уже зазвонили колокола, загудели гудки, и мимо нас быстро замелькали костюмы с платьями), поскольку поняла, сидя со мной бок о бок, что я тоже тронут, лелею особую боль обманутых, молчание страдальца… Ну да, видите? Ничто человеческое, во всех смыслах. Я опустил взгляд и увидел, как обкусаны, изжеваны ее ногти. Человеческая боль заполнила ее всю, до самых кончиков пальцев, а я ничего не замечал, почти ничего.

— Мартина, — произнес я. — Милая. Я…

— Уже начинается.

— Мне очень нужно в сортир.

— Времени нет. Давай быстрее.

— Куда?

— Туда.

— Нельзя. Там только для инвалидов.

— Ну давай же. Быстрее.

Через две минуты я выскочил обратно, и мы поспешили в зал.

— Теперь все нормально? — поинтересовалась она. — Ничего не болит?

— Абсолютно нормально, — ответил я и даже не покраснел.

Болело у меня все. Я не смог развязать чертов кушак. Эх, как же я с ним лопухнулся. Под глумливым оскалом служителя я дергал и прыгал, извивался и матерился. В конце концов я только туже затянул петлю вокруг расплавленной дыньки в паху. Потом я услышал из-за двери голос Мартины и, успев лишь смахнуть слезы, ломанулся на зов.

Разошелся занавес, и снова началась та же старая как мир история.


Боль очень терпелива, но даже ей иногда надоедает талдычить одно и то же. Даже боли порой приспичит попробовать себя на новом поприще. Даже боли может осточертеть делать больно и ничего кроме. Примерно через час я достиг уровня самогипнотической безучастности, невесомости; это отдаленно напоминало гневный ступор, в который я ненадолго впадаю, обнаруживая какую-нибудь новую драматичную неисправность в «фиаско» (или будучи поставлен в дорогостоящую известность о таковой). С чувством юмора у меня все в порядке, даже когда смеются надо мной, над моей жизнью. Я часто чувствую себя, как герой анекдота. Но шутка эта делается затасканной, как и все прочее. Когда до меня дошло, что жизнь моя подчинена определенным закономерностям, я первым же чуть не умер от хохота. Как остроумно, подумал я. Жизненные закономерности кажутся забавными, пока не начинают напоминать силки или проклятия. Не исключено, что все мы — калеки, они же «люди с проблемами», как у них тут принято говорить. Я вот точно. Проблем у меня — просто немерено. Я калека во всех отношениях, во всех моих бродяжьих округах. По части волос я недоразвитый, по части пуза — бомж, по части десен — инвалид. Мотор барахлит. Я ничего не знаю. Я слабый, безответственный, обескураженный, тусклый тип. Мне требуется найти новое измерение. Я устал вечно рассказывать один и тот же анекдот… И когда события на сцене близились к завершению, приемами кун-фу я загнал свою боль в угол, принудил подчиниться (о, чрево сладкой муки!), а одинокая женщина молила о прощении голосом, исповедующимся во всех опасностях и пристрастиях, коими чревата телесная природа. «Отелло?..» «Си…» Да прости ты ее, ради Бога. Трудно, что ли, понять: некоторым цыпочкам, некоторым людям одной жизни мало. Мало, и все тут! Вторую подавай! Ладно там, отвесь ей плюху-другую, преподай хороший урок, разведись, но только не это, только не… Он берет подушку. Смотреть на это выше моих сил. Трагедия, как пить дать трагедия! Нельзя же убивать ее только за то, что такова ее природа, подумал я с такой беззаветной настойчивостью, что жажда отлить всколыхнулась с новой силой, а конец представления был застлан в моих заплаканных глазах натуральным кислотным дождем.


— Проводишь меня до лифта? попросила она, и я сказал:

— Конечно.

Мартина процокала каблучками по лестнице и дальше, на площадку. Я не торопясь замыкал шествие. Чувствовал я себя… ну, бессмысленно отрицать, что я был до боли счастлив. Пока длились последние пять-шесть выходов на аплодисменты, я поделился с Мартиной своей проблемой, и в миг истерической близости она помогла мне развязать кушак, после чего меня приютил первый же найденный нами сортир для двуногих. Собственно же моча оказалась бледной и безупречной, а не темно-артериальной или гневно-рубиновой, как я опасался. Потом, рассекая, словно павы, мы переплыли через улицу и устроились с напитками в темном гулком баре старого отеля и высмеяли мой прикид, и с волнующей прямотой говорили о Селине и Осси, Осси и Селине. Потом, чураясь толчеи таксомоторов, мы прошлись по Восьмой авеню и миновали Двадцать третью стрит, миновали Челси, и бровью не повели.

— До завтра? — произнес я.

Прибыл лифт и распахнул гармошкой двери.

— До завтра, но дальше-то что?

— А ничего.

Она улыбалась весело, снисходительно или просто дружески, но вдобавок тепло, во весь рот, аппетитно. Я лениво шагнул вперед. Она шагнула назад и замерла уже в лифте, и с места не сошла. Я лениво шагнул вперед. Теперь главное — не останавливаться. И когда на ее лице внезапно отразился ужас, первая моя мысль была: «Это она переигрывает. Не такой уж я и страшный». Но потом я ощутил спиной твердое давление чьей-то грудной клетки и услышал лязг захлопнувшихся дверей лифта, и вот нас уже трое в поднимающейся кабине. Я осторожно повернулся. Крепкий черный парнишка, не старше Феликса, нет, все-таки постарше, повыше, весь трясется, в руках здоровый тесак, дюймов восемь-девять.

Ну вот и накрыло. В натуре, накрыло. И главное, в какой компании. Чего теперь? Нож, дрожащий нож — это серьезно. Только это и серьезно.

— Ладно, парень, — произнес я. Очередь была за мной. — Какие проблемы?

— Молчи, — сказала Мартина.

— Этаж. Ну, этаж?

— Седьмой, — ответила она. — Верхний.

Он хлопнул по кнопке раскрытой левой ладонью. Кабина помедлила и продолжила подъем.

— Деньги, — предложила Мартина. — Тебе нужны деньги. Вот, держи. Здесь семьдесят долларов. Бери. Можешь взять.

Она протянула ему сумочку, за ремешок. И показала вторую ладонь, пустую. Все чисто, без обмана. Видишь, говорила она, я ничего не скрываю. Слегка подрагивая, лифт шел вверх.

— Отдай ему все твои деньги, — сказала мне Мартина. — Быстрее.

— Зачем?

— Отдай!

И лицо Мартины хранило гордое или гневное выражение, глаза колюче отражали силу воли и все ее привычки. На какой-то миг оно стало опасным, ее лицо, и я понял, что выбора у меня нет: надо сопротивляться.

— Секундочку, — произнес я. — Он еще ничего даже не просил.

Когда лифт остановился, парень открыл двери и повелительно мотнул ножом. Мартина послушно вышла первой и направилась к своей двери.

— Там ничего нет. Лучше возьмите наши деньги. Пожалуйста. Обещаю, клянусь, что мы не будем ничего делать. Только возьмите наши деньги и уходите.

Господи, подумал я, это как выдача пособия из чувства вины. Люди живут в мире и согласии со своими деньгами, но когда возникает кто-нибудь действительно нуждающийся, с большим ножом, они тут же начинают думать о перераспределении богатства.

— Открывай, — показал он на дверь.

Явственно всхлипнув, Мартина зазвенела ключами. Это хорошо, подумал я. Что у нее так много замков на двери. Дабы никого не пускать. Я повернулся. Что дальше? Мы не знали. Может, и он тоже не знал — пока. Он был весь напряжен, нервы взведены до упора, и хренов тесак, тускло блестя, ходуном ходил в его дрожащей руке. Да, тряслись все. Мартина никак не могла попасть в скважину. Из-за двери донесся взволнованный повизгивающий лай. Парнишка напрягся, но куда там: напряженнее было некуда. И когда его взгляд метнулся к двери, я подумал: «Да долбись оно все колом», — и вмазал своим жирным кулаком ему по челюсти.


Время стало тягучим, как во сне, и первые секунд десять ничего не происходило. Он стоял столбом и пялился на меня — ошарашенно, безутешно. Неудачный ход, подумал я; совсем слабак стал. И как это мне вообще пришла в голову такая идиотская мысль — кулаки распускать. Теперь он сделает с Мартиной все что хочет, предварительно ополоснув тесак моей кровушкой. Но после этой интерлюдии, после долгого недоуменного затишья он отлетел-таки к стене, и я уже не отставал, заехав теперь в солнечное сплетение. Он уронил голову, так и не выпуская дрожащего ножа. Меня отбросило отдачей, но я тут же снова пошел в атаку всем своим весом — идеально прикинув угол, встретил его физиономию тяжелым мясистым коленом.

В драке главное — дать противнику однозначно понять, что проигрывает он. Как в любом спорте, все зависит от боевого духа, от правильного отношения — но все и очень непрочно. Боевой дух и правильное отношение могут испариться буквально в полсекунды — например, с хрустом вминаемого в череп носа. На то, чтобы оправиться от этого, чтобы вернуть драчливое настроение, могут уйти недели и даже месяцы — но в вашем распоряжении лишь остальные полсекунды. К этому моменту два вонючих пальца уже воткнулись в ваши глазницы, и щербатый лоб с неумолимостью кирпича идет на стыковку с вашей челюстью.

Так что вслед за ударом коленом по морде я врезал ему по яйцам, а также расквасил верхнюю губу. С глухим чвяканьем он съехал по стене на пол. Я маневрировал вокруг, уже на автопилоте, примериваясь, как бы поудобнее пнуть. Да, вот еще что — собственно, это один из положительных аспектов драки, — если уж завалил чувака, то пинать можно без особой спешки, как удобнее. Примериваясь, я пнул разок-другой, пока вполсилы, и тут мне заехали сзади по плечу, дернули за волосы. Только еще одной драки и не хватало, подумал я, разворачиваясь к Мартине.

— Прекрати немедленно.

Я опустил взгляд, тяжело дыша, успокаиваясь. Парнишка был уже не боец — нож выронил, колени подтянуты к груди, дрожащие пятки вместе.

— Ладно, — сказал я. — Звони в полицию.

— Из-за тебя нас чуть не убили. Ты хоть понимаешь?

— Чего? — Я не мог поверить своим ушам. Она, оказывается, рассчитывала держать весь процесс под контролем. Она думала, что силы ее личности на это хватит. А тут вмешался этот варвар и за каким-то хреном все испортил. — Неужто? — проговорил я. — А я-то думал, это все из-за него.

— Им нужны только деньги.

— Ты разве не слышала? Только денег им уже мало. Им нужна месть. Так просто от них теперь не отделаешься. Выгребут все подчистую, а потом все равно порежут.

В этот момент парнишка шевельнулся и попробовал привстать. Я рассеянно повернулся на одной ноге и отвесил ему пинка под зад, но думал о своем.

— Да ты просто буйный!

— Ну да, а ты хренова, как ее, резонерша.

— Резонерша?!

— Ладно, потом разберемся. Просто позвони в полицию. Быстрее.

Звеня ключами, она отворила дверь. Я прижал к стене ладони, перенес на них вес… Глаза у парнишки были открыты. Нож валялся неподалеку, но парнишка больше и не думал рыпаться. Говорю же, не боец — по крайней мере, сегодня.

— Ты один? — поинтересовался я.

Он грустно кивнул, и я тоже. Адреналин — или топливо, питающее меня в драке, — стал сгущаться, и я ощутил всю свою тяжесть, деформацию скелета. Можно победить в драке, можно даже легко победить — но в моем возрасте преимущество никогда не будет подавляющим… Несколько секунд я изучал его сокрушенное заплаканное лицо. Для такой работы он еще слишком молод, слишком мягок. По здравом размышлении я удивился, как это его вообще хватило на нас наехать. Вид у него был не настолько удолбанный, не настолько отчаянный. Может, правда, он думал, что мы легкая добыча: дама высокая, но не шибко плечистая, а ее приятель — ну вылитый клоун. Я сорвал с шеи галстук-бабочку. Тем временем на площадку выскочил Тень. Поприветствовав меня, он обнюхал нашего приятеля на полу, дергая головой, как марионетка. Мысленно перебрав варианты действий, Тень лизнул парнишку прямо в губы. Это была, наверно, последняя соломинка, решающее опускалово в катастрофически сложившийся вечер.

Вернулась Мартина и, пятки вместе, носки врозь, наклонилась над парнишкой — словно над букетом лучшей подруги или над ее коляской, поза в точности та.

— Ты как? А он?

— В порядке, в порядке. Они сказали, когда приедут?

— Пятница же, вечер…

Мы смотрели на него, а он, снизу вверх, на нас. Я переступил с ноги на ногу, и когда он, вздрогнув, поморщился, я заметил, что зубы у него, оказывается, отнюдь не идеальные. У черномазого в Нью-Йорке хлопот, конечно, полон рот — но хотя бы на дантисте можно, как правило, сэкономить. Вот невезуха. Это как некоторые девицы бывают — толстые, но доска доской. Невезуха. Двойная невезуха.

— Отпустите меня, — сказал он.

Ну не смех ли?

— Как же, как же. А кто только что махал тесаком у меня перед носом? Нет, приятель, за тобой уже выехали. Кто я по-твоему, либерал какой-нибудь?.. На себя-то посмотри. Нет, родной, сиди уж где сидишь. Ха, ты его только послушай, — повернулся я к Мартине.


Правду говорят: рисковое это дело, залететь в Нью-Йорке на гоп-стоп. И для здоровья опасно, и хлопот не оберешься, да еще плюс полиция. И по карману может ударить вполне чувствительно, вдобавок ко всему прочему.

Я чуть пупок не надорвал, только поднимая парнишку на ноги. Чуть спину не сломал, затаскивая его в лифт. По пути вниз на третьем этаже кабина остановилась, и к нам присоединилась старушка с пуделем. По-моему, она ничего не заметила. Наверно, в Нью-Йорке и не доживешь до старости, если будешь слишком много вокруг замечать. Главное не рыпаться и держать морду пуделем. Когда мы ковыляли от лифта в шеренгу по трое, я услышал вой сирен и сказал Мартине:

— Давай договоримся. Если они уже там, я ему — бабах поджопник, и сдаю с рук на руки. И никакого больше геморроя. Хорошо?

Она вышла первой, проверить метеообстановку. Я присоединился к ней на тротуаре, с моей неуклюжей похрипывающей ношей. На Седьмой авеню народ все еще бурлил в клубах табачного дыма вокруг круглосуточных закусочных и порносалонов. Донельзя возбужденные выходом в манхэттенский свет, мимо прогарцевали две поджарые борзые, следом едва поспевал старик с поводками. Я глянул направо, глянул налево, глянул через улицу. И там подпирала фонарь она, та высоченная рыжая баба с сигаретой в зубах, в той же пренебрежительно-упрекающей позе.

Я скинул инвалида с плеча и сказал:

— Давай, пошел — катись колбаской.

Но с гоп-стопом он сегодня явно переусердствовал. Уж поверьте мне, в казаках-разбойниках перед парнишкой не было никакого будущего, совершенно никакого.

— Помоги ему.

— Я пытаюсь. — Только бы дотащить его до Восьмой авеню, думал я, тогда он просто бухнется в какую-нибудь лужу или подворотню, и все будут думать, что так и надо. — Помоги мне.

В поле зрения возник помятый таксомотор. Он осторожно наблюдал за нами, словно желтушный дракон, разлюбивший к старости рисковать. Мартина бросилась ему наперерез, и я похромал следом. Такси еще сбавило скорость и наконец остановилось. Толстый рябой негр окинул нашу группу оценивающим взглядом.

— Отвезете его? — доверительно поинтересовалась Мартина.

— Больной?

— Да нет, здоровый, — произнес я. — Вот, держи двадцатку. Просто…

Я стал доставать бумажник и неловко повернулся. Парнишка снова рухнул.

— Не повезу, — сказал водила. Впрочем, с места он не двинулся. Казалось, он вообще засыпает. Явно чувствовалось, что машина для него — дом родной. Можно было подумать, он не вылезал из-за баранки последние лет двадцать.

— Удваиваю, — предложил я.

— Сказал же, не повезу.

— Но он ведь братан, черт побери. Один из ваших.

— Не моя проблема.

— Ладно, — сказал я Мартине, — пусть его забирает полиция. И, кстати, бесплатно. С меня хватит.

Снова возник звук сирены и стал приближаться, кварталах в двух-трех. Над Кристофер-стрит я разглядел вращающиеся мигалки.

— Похоже, вам позарез надо от него избавиться, — задумчиво проговорил водитель. — Сначала вызвали фараонов, потом передумали. Пожалуй, я подожду, гляну, как вы будете объясняться.

В этот миг инстинкт советовал мне, что надо рвать когти. Но водитель с натренированной непринужденностью завел назад свисавшую из окна руку, отщелкнул замок задней двери и сонно улыбнулся мне.

— Вообще-то, — сказал он, — в таких случаях я говорю: можете засунуть свои грязные деньги себе в жопу. Но с вас полтаха. И еще двадцатка тому другу, сзади. За проезд.

Мы с Мартиной сошлись на фифти-фифти. Она пыталась взять все расходы на себя — и я почему-то тоже; возможно, это генетическое. В конце концов, за «Отелло» платила она. Правда, денег у нее, если помните, куры не клюют. На третьей или на четвертой ступеньке я взял Мартину под руку. Рыжая так и несла свою вахту в обрамлении листвы, в фонарном свете. Чиркнув спичкой, она закурила очередную сигарету; вуалетка приподнялась, плечи сгорбились. Не такая уж она сегодня и сумасшедшая, подумал я. Похоже, ей удалось худо-бедно обуздать свои причуды.

— Видишь там женщину? — сказал я Мартине. — Она за мной следит. Чуть ли не каждый вечер.

— Это не женщина, — оживилась Мартина.

— Чего?

— Присмотрись, какие у нее руки. И лодыжки, плечи…

Я присмотрелся… Щиколотки были довольно тонкие, но переходили в ступню слишком резко, без характерного изгиба. Плечи — слишком мускулистые. И спина. Ну черт побери. А руки-то, руки — совсем не женские. Здоровенные клешни, мечта онаниста. Заметив, что мы на нее смотрим, она выпрямилась. Не знаю, сколько у меня оставалось пороху, но я скатился по ступенькам, выкрикивая:

— Эй, педрила! Эй, ты, не мужик!

Фигура неуверенно попятилась — в смятении, которое показалось бы мне чисто женским. Но разве стала бы натуральная женщина так пятиться?

— Поговорим, брат, — предложил я в боевом азарте (с вкрадчивой угрозой, нетерпеливо подзуживая). — Трансвестит хренов!

Ей это очень не понравилось. И когда между нами оставалось футов пятнадцать, она резво стряхнула туфли на высоком каблуке, ухватила их за ремешки и, приподняв подол платья, устремилась к Седьмой авеню. Не двигаясь, я смотрел ему вслед.

— Зачем ты так? — спросила Мартина, когда я вернулся к ней. — Ты ж ее обидел.


Моя теория в том, что… даже когда нам кажется, что мы достаточно глубоко проникли во внутренний мир другого человека, на самом деле это только кажется. Мы лишь стоим у входа в пещеру, чиркаем спичкой и быстро спрашиваем, есть ли кто-нибудь дома.

Я остался на улице один и успокоил мясистых фараонов. Мне пришлось долго ждать. Всполошившая меня машина ехала совсем по другому вызову, там были какие-то чисто голубые разборки, возможно, с членовредительством. Очередной манхэттенский тупой каламбур, очередной глупый анекдот.

— Кстати, Джон, — сказала на репетиции Лесбия Беузолейль, и лицо ее озарилось удивленным самодовольством, — я никогда не могла понять, почему их зовут голубыми. Ну что в них голубого?

Да, подумал я. Клиническая идиотка. Филдинг был прав. Потом еще одна патрульная машина и скорая помощь в кильватере, мужчина в футболке со следами крови, нагруженные носилки, и торчащая из-под простыни скрюченная рука вяло помахивает на прощание темному асфальту. Ненадолго возникла Мартина — выгулять Тень, вынести мне стакан виски со льдом и ключ. Ба, сколько лет, сколько зим — опять старушка с пуделем.

— Добрый вечер, — поздоровалась она.

— Добрый вечер, — запросто, по-соседски ответил я.

Когда наконец подъехали правильные фараоны, я с ними в два счета разобрался. Мои ответы их вполне устроили.

— Я уже совсем было припер его, но тут он как ломанется…

Не иначе как прикид помог — видно, они приняли меня за извращенца, которому аукнулись его извращенческие замыслы.

— Я побил его, но он убежал, — объяснил я.

— Ну, значит, плохо побили…

Мартина, оказывается, постелила мне на диване в гостиной. Я разделся и долго лежал наедине со своими мыслями. Сверху донеслись звуки. Я услышал плач, горе сдерживаемое и прорвавшееся, когда дыхание бурлит густо, как жидкость, когда плакальщица давится самоубийственной подушкой. Страданию нет дела до масштаба иных страданий. Оно лишено чувства коллективизма. Его ни с чем не соотнести. Вряд ли я первый это заметил. Кто бы ни сказал об этом впервые — нашлось ли у него еще что сказать? Слезы могли сколько угодно продолжать в том же духе, но я не мог. Я завернулся в простыню и, как привидение, поднялся по лестнице. Отворил дверь в комнату больной. В ее объятиях лежал Тень, мучительно вытянувшись, — на мгновение в нем почудилось что-то человеческое, будто его передвинули на следующую эволюционную ступеньку, обрекли на заточение в чужеродной натуре. Но вот он сполз на пол и с облегчением встряхнулся и выскользнул на лестницу — кажется, он был рад, что на смену заступил квалифицированный земляшка. Ничего не произошло, разве что вот. Я взял ее за руку. Взял за плечо. Погладил кончиками пальцев по холке, чтобы лучше спала. Я могу то, чего не может Тень. Я лежу у нее под боком в тепле и уюте, как в собачьей конуре, и барабанящий по крыше дождь кажется мне далекими аплодисментами. Господи Боже ты мой, в ужасе подумал я, а если это серьезно. Они беззащитнее всего, когда плачут. Когда они плачут — не промахнешься. Когда они плачут, то не в силах держать дистанцию.


На тошнотворной скорости я ревел и лязгал, носился по моему времени, нарушая все границы — времени, скорости, города, — проскакивал на красный и срезал углы, жрал бензин и жег резину, пялился в замызганное ветровое стекло и давил клаксон. Я — тот самый поезд-беглец, что со свистом проносится мимо в ночи. Не имея цели, я вслепую жал на газ, и время истекало. Я жил опрометчиво, в безрассудном темпе. Теперь хочу снизить темп, осмотреть пейзаж, разок-другой остановиться передохнуть. Я хочу поставить точку с запятой. Что если Мартина послужит мне большим тормозом… Я-то уже не способен измениться, но вдруг моя жизнь способна. Не исключено, что хватит обычной близости. Не исключено, что можно будет откинуться в кресле со стаканом в руке и предоставить жизни делать всю работу.

Я открыл глаза и не стал торопить впечатления… солнечное окно с синеватой на просвет занавеской, корешки книг на прикроватной полке, вазочка с цветочками на каминной полке над прыщеватой газовой горелкой (очень удобно после ванны или зимой), небольшой туалетный столик с зеркалом и минимумом бабских причиндалов. Детали и символы, рутина, которая не засасывает. Такой может быть зрелость. Развить в себе вкус ко сну, к молоку, к нейтральным вещам. Воздух и вода вместо земли и огня… Я повернулся вокруг оси; только записка, ее аккуратным уверенным почерком. Она встала рано, как это положено взрослым, и ушла на весь день. Не затруднит ли меня убедиться, когда буду уходить, что дверь заперта? Увидимся ли вечером? Целую, Мартина.

Воспользовавшись услугами ванной комнаты, причем в щадящем режиме, я прошлепал нагишом вниз по лестнице. В песчаном солнечном пятне дремал Тень. Шевельнув хвостом, он сонно признал во мне равного — здорово, мол, приятель. Я занялся реанимацией своего прокатного костюма. В дневном свете мой прокатный костюм выглядел еще более клоунским. Нет, не может быть, чтобы он так же отвратно смотрелся в заемном вечернем свете… Я сел на диван и помассировал себе лицо. У меня было странное, непривычное ощущение, чего-то явно не хватало. Минут, наверно, несколько я даже думал, что серьезно заболел, беспрецедентно, смертельно. В числе симптомов были призрачная ясность зрения, онемение черепа и резвость в членах, плюс таинственный водянистый привкус у корня языка. Ну вот и приплыли, подумал я, сбой мотора, засорение легких, забастовка мозга. Потом до меня дошло, в чем дело. Не было похмелья. Так вот ты какое, утро. Точно, прецеденты были. Вспомнил, вспомнил.

За это стоит выпить, подумал я. Но, как выяснилось, противостоять этому искушению было довольно легко, в общем и целом. Закурив сигарету (этим мой наряд исчерпывался), я притащил с кухни апельсинового сока, влез в костюм, попрощался с Тенью и направился к двери. Но тут же вернулся. Сделал несколько кругов по комнате и после, ну максимум, пяти минут первобытной паники тут же свыкся с ситуацией. Мартина меня заперла. Все замки, засовы и цепочки были отперты или свободно болтались. Но дверь не подавалась, дверь меня не выпускала… Впрочем, плевать. Торопиться все равно некуда. А здесь мне предоставляли еду, питье и убежище. Буду сидеть целый день на цепи, в наморднике. Впрочем, плевать.

Приготовление кофе выродилось в натуральное стихийное бедствие. Странные все-таки у меня отношения с неодушевленным, осязаемым миром, определенно странные. Я вооружился одним из серебристых агрегатов, выставленных в ряд на кухонной полке, словно рыцарские шлемы. Пытаясь отвинтить фильтр, я задел локтем пакет с молоком. Потянувшись за шваброй, опрокинул мусорное ведро. Крутнувшись волчком, дабы поймать ведро, врезался коленом в открытую дверь холодильника, получил по другой ноге выпавшей банкой маринованных огурцов, поскользнулся в молоке и очутился на полу мордой в куче мусора. А как я лопухнулся с кофемолкой… Слишком рано снял крышку, в итоге чуть не ослеп и распылил мелкодисперсный порошок по всем кухонным щелям. В конце концов я пробился на выход с чашкой едва теплого, но очень черного кофе, который стал еще чернее, когда я добавил молока. Как-то мне удалось его проглотить. Что дальше?

Некоторое время я повозился на полу с Тенью. «Хороший собак», — говорил я ему или: «Ну-ка, кто тут главный», — или же: «Мы с тобой одной крови». Но скоро он утомился и, тяжело вздыхая-зевая, побрел к своему солнечному пятну. Я включил телевизор. Поиграл кнопками. Перебрал все каналы, как по очереди, так и в произвольном порядке. Но не нашел ничего, кроме немой, с помехами, трансляции «Поля чудес» — тот же мордоворот-ведущий, те же недоумки-игроки. Я стал смотреть в окно. Позвонил Филдингу, Феликсу, Гопстеру и Кадуте. Опять стал смотреть в окно. Подумал, не прочесать ли, одержимо и методично, все мартинины вещи, но что-то меня удержало, какой-то ее след смутил… В ящиках рабочего и туалетного стола ничего интересного не нашлось, равно как и в тумбочке, серванте, картотеке, чемодане под кроватью и так далее — зато, стоя на четвереньках и завершая обследование стенного шкафа в коридоре, я обнаружил нечто крайне любопытное. Это была картонная коробка с надписью «Осси», которую Мартина явно собрала вчера вечером и выставила сюда, чтобы он потом забрал. В коробке находились различные туалетные принадлежности, пара сандалет на веревочной подошве, несколько грязных рубашек, просроченный паспорт (стройный молодой блондин с выражением классического тщеславия) и дорожный несессер со всякой всячиной — корешки чеков, счета, использованные билеты, листок из блокнота с шапкой «Цимбелин, Стратфорд-на-Эйвоне», телефонным номером и временем встречи на одной стороне и с посланием от Селины на другой. «О. О-о-о-о, — гласила записка. — Ах ты шалунишка. На Банк-стр. своей, небось, такого не дождешься. До встречи в 5. С.»

Такое впечатление, что внутри у меня живет маленький человечек, выступающий как министр или пропагандист, или концессионер онанизма. Он горой за дрочилово — он искренне считает, что дрочилово мне полезно и всегда предлагает: чего, мол, тянуть кота за хвост, давай, подрочи. Также внутри у меня живет оппозиционное полувоенное формирование, которое считает с точностью до наоборот и настроено выжечь онанизм каленым железом. Но это нерегулярная часть, эта мастурбополиция вечно занята чем-то другим, шляется хрен знает где и дергает за свои ниточки… Не знаю уж, в чем дело, но мне вдруг остро приспичило подрочить — угу, подрочить, с полной иллюстративной поддержкой. Конечно, я мог всего лишь протопать наверх, спустить штаны и предаться тяжким воспоминаниям. Ах, девоньки, где вы — все эти Джун, Джан, Джоан, Джен, Джин и Джейн. Где они все, и где Селина? Прикольно, кстати, как там Отелло взъярился от мысли, что Дездемона раздвинула ноги перед белым; что любимая раздвинула ноги перед другим. Когда я буду старый, богатый и знаменитый, может быть, кто-нибудь напишет мою биографию. А вот моя порнография уже на полках; фактический, не обозначенный на обложке автор — Селина Стрит, также хотелось бы поблагодарить множество лихих стилистов, бесшабашных координаторов проекта, неуемных творческих консультантов и неимущих художественных руководителей, слепивших все до кучи. При нынешнем состоянии рынка, с рабсилой можно не миндальничать — по крайней мере, в моем бизнесе.

Вы хоть поняли, о чем я распинаюсь, или как?

Кому нужна порнография, с такой насыщенной личной жизнью?

Порнография нужна мне.


Вдохновленный на подвиги, я приступил к вторичному прочесыванию квартиры. Тень шевельнулся и негодующе вскинул голову, когда я с кошачьей грацией двинулся вынюхивать, где что плохо лежит, оценивающе зыркая по сторонам, все чувства обострены. Ведь настоящий профессионал найдет чем поживиться даже в самом цивильном гнездышке… Стопки журналов в гостиной и ванной комнате ничего не дали. Сплошной бизнес, искусство и финансы. Я, конечно, не рассчитывал на полный комплект «Орального бешенства» или «Буфериссимо», но вы даже не догадываетесь, как часто можно раскопать старенький номер «Лотарио» или «Апофеоза страсти», или хотя бы «Нюхача» или «Милочки», или, на худой конец, какой-нибудь рекламный проспект или торговый каталог с набором подштанников, коллекцией корсетов, перечнем поясов. Цокая языком, я переместился к занимавшему всю стену штабелю книжных полок, готовый выхватить цепким взглядом корешки «Женщин Нью-Йорка», «Викторианского нижнего белья», «Красоток кабаре», «В здоровом теле — здоровый дух», «Вне закона», «Бордельеро», «Шелка», «Образов» — короче, что попадется. Но не попадалось ничего — сплошная история, литература, философия, поэзия и искусство! Возмущенный, я перебрал конверты пластинок в поисках какой-нибудь аппетитно гримасничающей панкерши или знойной соул-дивы. И что я нахожу? Кучу датских пейзажей, стилизованных зверюшек и эльфов, плюс море старых нержавеющих пердунов с густой растительностью в интеллектуально вывернутых ноздрях и моржовыми бровями. Господи, куда я попал? Порывшись наверху, я раскопал старый альбом с фотографией Мартины в сплошном купальнике, гладком и блестящем, с бронзовой от загара рукой Осси, обнимающей ее за плечи; там же была карточка одной их совершенно безгрудой приятельницы, с визгом выдающей коленца в одних трусиках под струей садового шланга. Нет, не пойдет. Не знаю, как определить порнографию, — но обязательно должен быть какой-то денежный интерес. На том или другом конце. Без денежного интереса никуда. Преисполнившись мрачной решимости, я вернулся к штабелю полок, засучил рукава и взялся за дело.

Подбор необходимого занял час. Довольный проделанной работой, я совершил ошибку, решив за раз доставить всю кипу наверх, одним эпическим рывком. Все было хорошо до верхней ступеньки. Где я потерял равновесие или споткнулся, или рухнул под тяжестью моего груза. Пришел в себя я почти сразу (кажется), от того, что в лицо мне лаял Тень. Я выкарабкался из-под моей высокохудожественной лавины, а он дрожал надо мной и клацал челюстями, городской пес-спасатель. В конце концов я доставил весь комплект в спальню и разложил на кровати. Вот уж точно, мягкая эротика, подумал я, дрожащими пальцами разматывая кушак, мягче и не бывает, но что есть, то есть…

Когда все свелось к гандикапу между «La Femme au Jardin», «La Maja Desnuda» и «Aline la Mulatresse»,[37] я услышал экстатический лай Тени и поспешный стук каблучков по ступенькам. Я только и успел, что в панической судороге хлопнуться на брюхо, — и Мартина распахнула дверь, явственно обрисовалась на пороге с улыбкой до ушей. Потом я попытался представить себе, что она увидела и что подумала. Джон Сам с раскрасневшейся, но неуверенной мордой развалился на пузе, игриво выгнув ножку, и робко листает безразмерную стопку старых мастеров. Как бы то ни было, но сказала она вот что:

— Я тебя заперла. Где ключ, который я тебе давала? Ах ты обманщик. — А потом, будто осененная внезапным озарением или вспомнив давнюю решимость: — Постелишь? Я залезу пока в душ, а потом присоединюсь.

Времени было восемь часов вечера. Выходит, я все-таки надолго тогда отрубился, на лестнице. То-то мне казалось, что день сегодня слишком темный… В десять мы позвонили в кулинарию, заказали холодных закусок и белого вина. Но аппетит был ни к черту, у еды мерещился странный привкус. Вот что еще, кстати, я узнал в тот вечер, среди всего прочего. Дездемона ничего такого не делала, абсолютно. Она была верна. Она не делала ничего и никогда.


Итак, нынче я на подъеме — по крайней мере, хотелось бы надеяться. Рост пять футов десять дюймов, вес — сотня с хреном кило. И прикид вполне пижонский — мешковатый пиджак, брюки бугрятся, как переваривающий добычу удав, яркие носки и туфли черной замши, волосы неопределенного цвета зачесаны назад, морда в бисеринках пота, чешуйчатая и шелушится, морда жирного змия, способного на внезапное послушание, на внезапный бунт. И что еще? И вы тоже часть пейзажа, братишки-сестренки, среди погоды, старения и денег, среди вещей, неудержимо движущихся прочь, пока мы остаемся прежними. За рамками пейзажа только Мартина. И кто еще? Для меня в ее глазах бушует пламя. Когда мы встречаемся губами, так осторожно, так рискованно, это поцелуй жизни, поцелуй смерти — да уж, в одиночку не поцелуешься. В ее присутствии, в ее свете мне порой кажется… а вдруг, вдруг вовсе не обязательно, вдруг вовсе не обязательно так стыдиться. Задержусь ли я тут, в ее свете? Почему-то не могу поверить. А вы можете? Но черт побери, я стараюсь. Я стараюсь.

Короче, накрыло, накрыло по полной, и уже не остановишь. Я режиссер, я должен режиссировать. Нужно постоянно держать в голове все это мельтешение, а то разлетится до своего любимого состояния, то бишь хаотического. Опять же, нельзя забывать о гордости. И о твердости. Необходимо поддерживать равновесие между характером и мотивировкой, не отступаться от реализма… кому, мне? Сразу после Дня труда[38] мы наконец увидим свет в конце туннеля манхэттенского августа, и это будет день первый базовых съемок. В день первый базовых съемок мы начинаем снимать кино. В день первый базовых съемок я получаю чек на несколько сотен тонн. Не верится, да? Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моей уверенности, напористости, о чем дальше — больше.

Кевин Скьюз и Дес Блакадцер уже в городе. Они прилетели вчера, первым классом, и обиженно затихарились в отеле «Хогг» на Восточной шестьдесят пятой. Судя по их голосу, они гораздо быстрее, чем я, привыкли летать первым классом. С другой стороны, именно такой этикет блюдут богатенькие, легкие на подъем гопники — ничем им не угодишь, они все принимают как должное. Мне бы такой стиль. Завтра ожидаются Сесил Слип, Микки Оббс и Дин Спирз. Декораторы и костюмеры, ассистент с «хлопушкой» и нумератором, дама с чайником, подавальщик полотенец, «поди-подай» — все они ожидались на следующей неделе, одним бесценным рейсом. Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моем чувстве пропорции, о чем дальше — больше.

Мы с Филдингом теперь учредители-арендаторы «Шангри-ла проуджектс», новой вест-сайдской студии, о которой вы, может быть, читали. До недавнего времени под вывеской «Шангри-ла» размещался пансион для отставных госслужащих, и здание до сих пор напоминает лондонский вокзал или средневековый идеал боевого корабля, пришвартованного к Бродвею — петляющему, с переломанным позвоночником Бродвею. В прошлом году какой-то гений от недвижимости умудрился выпереть старперов по статье о пожарном риске, снес все перегородки и крест-накрест разделил пустую коробку стен на четыре зияющих, кишащих народом съемочных площадки. В этой темной жаркой дыре я чувствую себя малолеткой, карликом. Как Филдинг и обещал, все прибамбасы на высочайшем уровне, по последнему слову техники — от компьютерной монтажной в мансарде до бассейна и буфета в цокольном этаже. В «Шангри-ла» уже раскручиваются два крупнобюджетных проекта, причем один из фильмов ставит мой коллега-пузан и земляк — Альфи Конн из Сохо. Его пивное брюхо, выбеленные солнцем лохмы, жульническая загорелая морда действуют на меня крайне утешительно. Мы пропустили с ним стаканчик-другой, со стариной Альфом, и всю дорогу он меня опекал, всю дорогу вел в счете. Очень лестно. В коридорах, лифтах, игротеке я то и дело сталкиваюсь с людьми наподобие Дэя Фаррадэя и Коннота Ширше, Сая Базхардта и Черил Торо. Видели бы вы, как на меня смотрят снизу вверх все эти охранники и посыльные, искатели натуры и декораторы, не говоря уж о звездах, продюсерах и финансистах. Просто невероятно. Они обращаются ко мне в буфете и шепотом выведывают мои надежды, сокровенные мечты. Меня приняли. Мне рады. Теперь, когда я стал меньше пить, мне все по плечу. Надеюсь, это чудодейственным образом скажется на моей физической форме, на моем самоконтроле, о чем дальше — больше.

Конечно, бывают и звездные вспышки, черные дыры, белые карлики, мертвые солнца. Как же без этого, когда имеешь дело с людьми, желающими писать сценарий собственной жизни. Вчера был довольно типичный день. Для начала мне позвонила Лесбия, обсудить сцену с Гопстером и вытиранием дверной ручки. По сценарию она вытирает ручку для того, чтобы уничтожить отпечатки пальцев Гопстера, но для Лесбии и это все равно что наряд на кухню. Я поговорил с ней, и вот она уже согласна, только при условии, что Гопстер приготовит завтрак, который они в следующей сцене разделят.

— Джон, Гопстер же деревенщина, — сказала она мне, — дубина стоеросовая. Наверняка и готовить умеет.

Я позвонил Гопстеру, и тот сказал, что не имеет ничего против готовки, но завтрак должен состоять из йогурта и люцерны, ничего больше.

— Джон, Лесбия же шлюха, — сказал он мне, — просто богатая шлюха. Наверняка и готовить-то не умеет.

Зато он категорически возражал против сцены, где Кадута трет ему спинку в ванной. Извращение какое-то, сказал Гопстер. Позвонить Кадуте я не успел — она позвонила сама.

— Джон, вы мне нужны здесь. Я хочу смотреть вам в глаза, когда скажу то, что должна сказать.

Я вызвал такси и подъехал в «Цицерон». Кадута усадила меня рядом на диван и взяла за руку. По новому сценарию у нее было пятеро остававшихся преимущественно за кадром, но конкретно сбрендивших на ее почве детей, и такой расклад Кадуту вполне устраивал. Потом она сказала:

— Джон, вы понимаете мое наваждение. Вы же не слепы.

Ну, отозвался я (к этому моменту я уже фактически сидел у нее на коленях), наверно, дело в детях, так ведь, Кадута?

— Именно так, Джон. Я ненавижу детей, всегда ненавидела. Ничего не могу с собой поделать, и это очень меня угнетает. Давайте совсем уберем их из сценария. Ну да вы сами знали. Второй момент, Джон… — проговорила она, когда я на цыпочках двигался к двери.

Второй момент касался трехсекундной сцены, где Лесбия хлопочет, расставляя цветы. Кадута полагала, что это неубедительно. Совершенно неубедительно, считала Кадута, чтобы эту шлюшку, неспособную палец о палец ударить, показывали хлопочащей, расставляющей цветы, в то время как рядом есть Кадута, которая прекрасно может сделать это сама. Вот если Кадута расставит цветы, это будет убедительно. По крайней мере, Кадуту это убедит. Я тут же позвонил Лесбии, которая безучастно согласилась махнуться. Как же, дождетесь от нее цветы расставить, держите карман шире. Только я, пятясь, миновал порог, зазвонил телефон — это была Среда, потребовавшая, чтобы я немедленно ехал к Лорну Гайленду для решающего обсуждения сценария. Я поехал к Лорну Гайленду. Тот встретил меня десятиминутным рукопожатием и анархичной часовой лекцией, из которой я сумел вычленить, по меньшей мере, дюжину довольно серьезных требований. Он требовал больше обнаженки, несколько снятых зумом эрекций в сценах и с Кадутой, и с Лесбией, увеличения доли ближних планов, введения нового женского персонажа (аристократка-искусствоведша, которая всем сердцем любит Лорна, однако на сюжет, если я правильно понял, не так чтобы влияет), существенного удлинения предсмертной речи, а также странной интерлюдии — возможно, во вступлении, до титров, — где Лорн летит на «конкорде» в Париж получать Орден почетного легиона за заслуги перед международной культурой. Если хотя бы одно из этих требований не будет удовлетворено, Лорн грозил, тыча в контракт, задействовать пункт о художественных разногласиях и за наш счет удалиться на неопределенное время на Палм-бич, «пока вы, мудачье, не разберетесь со всей этой хренотенью. Ты же культурный человек, Джон, ты должен меня понять». К семи часам вечера с превеликим трудом нам удалось достичь компромисса. Лорн откажется от всех своих требований, если я вырежу одну-единственную реплику из постпостельной сцены между Лесбией и Гопстером. Единственная реплика принадлежала Лесбии и состояла из единственного междометия: «Ух ты!..» Похоже, Лорн был доволен таким обменом — если не сказать был в восторге. Когда я, с трудом волоча ноги, спустился по лестнице, из-за стола с интеркомом поднялась мне навстречу Среда. На ней были корсетоподобные теннисные шорты и блузка с оборками, завязанная узлом над динамичной диафрагмой.

— Сэр, — произнесла она, — я хотела бы отблагодарить вас за то, что вы сделали для Лорна Гайленда. — Она встала передо мной на колени и провела большими ладонями по моим бедрам. — Могу я чем-нибудь помочь… здесь? — поинтересовалась она.

Спасибо, сказал я, но я и так в прекрасной форме, — и юркнул в дверь. По-моему, она мужик, не говоря уж о том, что только сексуальных осложнений мне сейчас не хватало, о чем дальше — больше.


В итоге на Банк-стрит я добрался в начале девятого. Потом я… ну, вечера у меня сейчас однообразны, и этот был не разнообразнее прочих.

Я открываю дверь своими ключами (да-да, своими), предварительно легонько ткнув звонок, только чтобы дать понять, мол, я дома. Треплю заходящегося в благодарной истерике Тень и целую его хозяйку в сухое чувствительное горлышко.

Я принимаю душ. Переодеваюсь. Выхожу на террасу с бокалом белого вина. Рассказываю Мартине, как прошел день.

— Ты шутишь, — говорит она, или: — Не могу поверить, — или: — Да брось ты, так не бывает.

Она поливает цветы и слушает меня вполуха. Терраса — ее гордость.

Она проводит для меня экскурсию, рассказывает, что как звать. Кое-какие цветы я знал и раньше — по рекламным слоганам, окошкам однорукого бандита, коробкам конфет. Но теперь у меня прибавилось уверенности. Эти пурпурные капризули, разевающие рты, как голодные рыбы, — их звать тюльпаны. На три стороны раскоряченные, оранжевые в крапинку — это тигровые лилии. Красные, с водоворотистым горлышком — конечно же, розы. Они еще бывают розовые или желтые. А домашний чепец с щупальцами на толстом стебле — это амариллис.

Если присмотреться поближе, в струе воды из ее шланга можно было различить все виды погоды. Дождь — это само собой разумеется, но также град, снег, радугу. Штормовую погоду. Коснувшись крана, она могла наполнить воздух солнцем или громом. Я всегда думал, что встреча с богами погоды очень дорого мне обойдется. Естественно, я потребовал бы сатисфакции. Но теперь она мой бог погоды, и я не жалуюсь. В ее лице я вижу… И в ее позе, в том, как она склонилась над цветочными ящиками. Я мог бы сказать: давай, помогу. «Ты мой принц». Вот. И я отхлебываю вина.

Пока Мартина готовит ужин, я стою в кухне, сложив тяжелые руки, и наблюдаю. Ее тонкие пальцы деловито порхают над плитой, ни одного лишнего движения. Мило, очень мило. Даже пятнышки пота на выступах синей футболки умиляют своей полукруглостью. Даже пот стремится к геометричности, к закономерности. Я осторожно прислушиваюсь к ее негромкому хмыканью — сосредоточенному, напряженному, утвердительному.

Мы ужинаем: омлет, салаты, белое мясо, белое вино. Я слежу за своим стаканом, слежу за своим весом, слежу за Мартиной Твен. Нож я держу, как карандаш. Жую неправильно и говорю с набитым ртом. Но меняться поздно. Она ест очень аккуратно и немного. С чего бы, интересно, такой скромный аппетит. Кофе? Кофе или какой-то адский восточный настой. Она моет посуду, а я вытираю.

Потом музыка. Не хриплые баллады или нравоучительные фолк-песенки, которыми Селина иногда баловалась под вечер, — но джаз, опера, классика. Я читаю мою книжку — скажем, «Фрейда» или «Гитлера». Но не «Деньги». От «Денег» я паникую, особенно когда этот деятель распинается об итальянских кредитах и американских корпорациях, о первичном накоплении капитала. Не знаю почему, но паникую. Мы играем в шахматы. Я всегда выигрываю. Я сильный игрок, и шахматы — мое главное достижение. В юности я сшибал по пятерке за партию в хэмпстедских кафе и бэйсуотерских кабаках… Я допиваю вино. Она высыпает пепельницы и запирает дверь на террасу. Все очень цивилизованно. Все крайне цивилизованно. Потом нас ждет постель, о чем дальше — больше.

Но сначала я вывожу Тень на вечернюю прогулку. Я стою с совочком и пакетиком, а пес занят своим делом. Совочек и пакетик я беру по настоянию Мартины. Правда, никогда не использую. Один и тот же тип высовывается из окна первого этажа и кричит на нас, мол, развели тут дерьмо, понимаешь. Я не отвечаю. Только говорю:

— Молодчина, Тень. Ну давай, еще потужься.

Потом мы доходим до угла Восьмой авеню, где та распрямляется, обрамляя свою порцию нью-йоркской ночи, и Тень издает звук, полный страстного томления. Звук начинается с нервного свиста в носовых пазухах. А заканчивается хлюпающим полузадушенным взвизгом. Кто у него там остался — мать, сестры, братья? Я выкуриваю последнюю сигарету, и мы смотрим в сторону Двадцать третьей, где все и вся сорвалось с цепи и не требует имен, и слышен треск электромагнитного зноя.

— Он тянул? — обязательно спросит она у меня, когда мы вернемся.

Тень натягивает поводок, и я натягиваю в ответ, но сильнее, гораздо сильнее.


— Ты святой, — произнесла Мартина.

Я поставил поднос на кровать и задернул занавески. Последнее время я стал класть в чай немного сахара. В жизни каждый день требует пунктуальных поблажек, уюта и сладости. Вылезая из-под теплого одеяла, моя душа ищет в утреннем вареве призрак пряника. Потом, на улице (и ни в коем случае не раньше), я закрепляю ощущение огоньком сигареты.

Проехать по всей длине плосковерхой Восьмой авеню, мимо подземных переходов и табличек «закрыто», — это все равно что посмотреть инопланетный документальный фильм под названием «Земляшка». Картина довольно слабенькая, убого поставлена, грубо смонтирована, ни тебе формальных изысков, ни общей идеи, а неинтересному уделено ровно столько же внимания, сколько интересному. Приходится выбирать. Приходится все время выбирать.

Я вихрем пролетел вращающуюся дверь «Эшбери», миновал улыбающихся швейцаров и сразу рванул к лестнице. Четырнадцать пролетов, четырнадцать квадратных окон с двойными рамами, и все бегом. Я ворвался в номер, откинул ключ — и спекся. Со скрежетом клокоча на каждом вдохе, бессильно уронив руки и ссутулив плечи, я обвел взглядом комнату, все ее угрожающие углы, и залился слезами. Может, я никогда не хотел этого достаточно сильно. Черт, никогда же не хотел. И в голову не приходило хотеть.

Потом я зашел в ванную, проверить, что скажет зеркало. Господи, мои глаза… как давно им не приходилось плакать. Отвыкли, утратили форму. Можно подумать, они исторгали не слезы, а кровь, всю кровь, что была в моих жилах.

Наверно, пора вам признаться. Можно попросить… а, привет, милочка. Ух ты, ну да, точно. Ладошкой по холке… а-а, хорошо. Очень хорошо, лучше и лучше, и действительно помогает. Пожалуйста, не останавливайся. Не уходи.

Наверно, пора вам признаться насчет Мартины, меня и… Наверно, пора. Братишка, плесни, пожалуйста, чуток. Очень надо. И руку на плечо, да, вот так. Сопереживание. Сочувствие. Надеюсь, вы никуда не торопитесь?

В общем-то, я с самого начала знал, что на сплошной танец живота и рахат-лукум рассчитывать не приходится. Я понимал, что все будет серьезно. Ей нравится извиваться и медлить, нащупать точку, а потом, оптимально настроившись, сцепившись, как боксеры в клинче, танцевать горизонтальный танец, с энтузиазмом, с ловкостью, с… с чувством. Она предпочитает прямоту. Можно так, можно эдак, но главное — с чувством, с теплотой.

По крайней мере, таковы мои умозаключения. Не более чем ориентировочные, согласен. Мы делим постель… сколько? — десятую ночь подряд. И мне еще только предстоит, я до сих пор не, у меня никак не… получается. Именно. Вот вы за меня и сказали.

Это очень тяжело. Очень утомительно. Сто потов сойдет, пока встанет. Стояк — он и в Африке стояк.


Горе мне, горе. Позор джунглям. Вот ведь отвратный денек. Просто обхохочешься. Жизнь — такая забавница, душа общества. Ни секунды на месте не усидит. Разумеется, я слышал этот анекдот и раньше. Анекдот с воттакенной бородой. И раньше, конечно, бывало, что техника отказывала, или метеообстановка чересчур сложная, или погода нелетная, или сплошные помехи в эфире, заносы на трассе, листопад, гололед. Но я ни разу еще не слышал этого анекдота в полном объеме, в многосерийном варианте. Мой прибор вставал на Лесбию Беузолейль. Мой прибор вставал на Селину Стрит и на чванную шлюху с Третьей авеню. Мой старый добрый прибор имел дело с королевами красоты и страхолюдинами, с такими, сякими и разэтакими — короче, мог похвастать огромным опытом. А вот на Мартину Твен не встает, хотя ты тресни. Можно подумать, она недостаточно хороша для моего прибора, вот он и кочевряжится.

— Не переживай, — сказала она вчера ночью в двадцатый раз; я уже растекся по кровати, как слезинка весом в центнер, ни одного живого места, сплошная соляная глыба.

— Да ну? — выдавил я хрипло, неразборчиво. Тогда она обняла меня и своим горячим шепотом сказала все, что было в человеческих силах сказать. — Да ну? — повторил я. Кажется, у меня и животное начало дает сбой. Даже как животное я в полном ауте. — Черт побери, — прохрипел я, — на хрена я тебе такой сдался?

«Господа, книги выставлены на продажу. Здесь их не читают. Читают не здесь. Возьмите домой и ознакомьтесь».

Так что я стою в порноцентре, ищу улики. Листаю глянцевый, со свежим типографским запахом, видеокаталог. Бабуси и внучки, испражнения, каменный мешок и кандалы, собаки и свиньи. О мир, о деньги. Наверно, есть люди, которым все это нравится. Спрос и предложение, рыночные силы. Тут, на Земле, скопился весьма разношерстный сброд, ни одной совпадающей челюсти или отпечатков пальцев. Кого тут только ни встретишь. Хлам и срам, причем ни капли стыда, ну ни капельки. Все полны решимости следовать своей натуре, и это неизбежно. Баб достало сидеть под нами, мужиками. Голубым и розовым надоело смущаться перед натуралами. У черных вот уже где сидит вся эта белая власть. Уличные преступники предпочли бы заниматься своим делом без вмешательства полиции, которая все время пытается, подумать только, арестовать их и засадить в тюрягу, ну это уж вообще. Нынче даже педофил — адепт насилия в столь чистом виде, ему, видишь ли, годятся только дети, — осмеливается показать свое замаскированное лицо; он тоже хочет немного уважения. Включите свет. Кому какое дело. Я обвожу взглядом этот магазин для остро нуждающихся: журнальные стенды, отдельные кабины, пролетариат при метле или дубинке, навьюченный деньгами. Я чувствую свою уникальность, нервничаю и в любой момент готов сорваться с резьбы — но остальные-то забежали отовариться в обеденный перерыв, быстренько удовлетворить свои запросы. То, что мне нужно, — да я терпеть этого не могу. То, что мне нужно, давным-давно сделало ручкой тому, что мне нравится, и разошлись они, как в море корабли, и я грустно, беспомощно смотрю вслед. Я стыжусь и горжусь. Стыжусь своей натуры. Тоже мне, нашел чего стыдиться.

Я снова занялся онанизмом. Посмотрели бы вы на меня. Я опять среди вас, среди большинства. Привет, давно не виделись. Вот мы валяемся пузом кверху и наяриваем что есть сил, как перекособоченный гитарист у Пикассо. Смех, да и только — но что я могу поделать? Сами знаете, как это бывает с уличными женщинами в жарких городах, в бетонных джунглях. Не в том даже дело, что погода выманивает их на улицу. Дело в том, что погода раздевает их почти догола. В рыкающем безумии августовского Манхэттена, в знойно-обморочном строе улиц женщины демонстрируют дополнительную женственность, декольте ползет вниз, а подол юбки вверх, плюс весь этот аромат, сладкая прозрачность, пьянящий осадок. Мужчины имеют бледный вид и передвигаются лихорадочно, ползком. Даже Филдингу не по себе.

— Проныра, это просто засада, — говорит он. — Рыпаться без толку, давай лучше вливайся.

Он все время предлагает удариться в какой-нибудь экзотический загул, исследовать венерианские бордели, заказать баб по телефону, по почте, наложенным платежом. С его языка слетают: эта телка, та цыпочка, эти пташки, те киски, а танцовщицы, стриптизерши, массажистки и суфражистки так и мельтешат. Если я не ослышался, он даже говорил, что может устроить уик-энд на Лонг-Айленде с Хуанитой дель Пабло и Дианой Пролетарией. Но я не нуждаюсь в этих формальных искушениях. Все происходит и так.

Я не преувеличиваю. И откуда что берется. Такое ощущение, что, ни с того, ни с сего, половина девиц в Нью-Йорке вознамерились забраться ко мне в штаны; и что они, спрашивается, там нашли, кроме старых, с растянутой резинкой трусов. Может, дело в успехе? В деньгах? Или это шаг на следующую ступеньку, отраженный свет Мартины Твен? В «Шангри-ла» старлетки не дают мне проходу, буквально осаждают, в буфете, в игротеке.

Так прямо и подваливают в тропическом наряде и предлагают срочную деловую встречу, на их территории или на моей. Или сижу в баре, пью светлое пиво и пытаюсь понять, где я мог так лопухнуться, а на соседний табурет забирается фигуристая телка и для поддержания равновесия — цап меня за бедро!

— Не предложите даме выпить? — спрашивает она. — Такая жажда…

А недавно вечером, честное слово, иду это я по Сорок третьей, никого не трогаю, а на пути у меня стоит, раздвинув ноги, нью-йорская женщина и, когда я делаю обходной маневр, запросто роняет платок. В холле «Эшбери» меня поджидают сладострастные записки. В холле «Эшбери» меня поджидают сладострастные бабы. Что вам надо? Спрашиваю я.

— Нельзя ли обсудить это у вас в номере? Очень хотелось бы обсудить это у вас в номере.

Я поскорее отваживаю их, так как мне страшно и стремно. Бухло, серьезное бухло представляется манящим как никогда. Но я обхожусь вином и транквилизаторами. Во всем этом половом ажиотаже и авитаминозе я ищу улики. И порой думаю: это я. Я и есть улика.


Худшую новость я приберег напоследок. Кажется — Господи Боже, только этого еще не хватало, — мне кажется, что я начинаю испытывать, ну, особенные чувства к Гопстеру… Угу. Дожили, называется. Пару дней назад я отвез его в «Шангри-ла» и купил ему в кафе ленч. Он долго шевелил желваками над меню, а потом затеял жалостную свару с патлатым официантом, пытаясь заказать свой салат без ничего. Как выяснилось методом последовательных приближений, бедный парнишка едва умеет читать! Я едва не рухнул с копыт долой от нежности и смущения, а заодно отметил, как восхитительно бугрятся, бунтуют и буйствуют мышцы у него на шее. Теперь, когда секретарша или телефонистка говорит «Это Давид Гопстер», то взор мой затуманивается, а в горле першит, будто на линии какая-нибудь призовая телка. Был момент, когда я втюрился, без ума втюрился в девятилетнюю дочку Алека Ллуэллина, крошку Мандолину, малютку Мандо. Влечение было определенно эротическим (мне нравились ее прикосновения), и все классические симптомы налицо (один ее недобрый взгляд, и все, кранты, можно вешаться), — но никоим образом не сексуальным, отнюдь, даже в заводе. Может, и с Гопстером что-нибудь похожее. Иногда я говорю себе: расслабься, он просто похож на тебя, каким ты когда-то был. Иногда, невзирая на всю лихорадочность и сумятицу, я пробую свыкаться с мыслью, что, может быть, влюбился в Филдинга Гудни с первого взгляда. Что же делать, что делать? Видно, придется терпеть. Надеяться на лучшее и, готовясь к худшему, молиться, чтоб оно оказалось не самым худшим. Ничего, прорвемся.


Благодаря моему искусному перевоплощению в ценителя живописи, фанатика холста и вообще знатока искусства, значительную часть этого бурного периода Мартина Твен протаскала меня по разного рода высококультурным мероприятиям. Так что я в состоянии высококультурного шока, паники, аж в глазах темно, когда меня ведут по наборному паркету и дальше, по коридорам, мимо тайных видений в световых оборках. Приходится выстоять очередь и отвалить немалые деньги за право пообтираться среди переводчиков-сквернословов, японцев с улыбками, ослепительными, как фотовспышки, бюрократов, бесконечно льющих воду, всеядных любителей, студентов, одиночек, изголодавшихся баб, сосредоточенных потребителей и дегустаторов, извергнутых конвульсивным городом. Многие, кстати, выходцы из рабочего класса, начинающие движение вверх, большинство иногородние, в блестящих кожаных жилетках и светло-коричневых брючных костюмах. Мужики все как на подбор пухлые неудачники в комбезах пастельных тонов, лыбятся, шаркают, сонно кивают. Бабы — говорящие куклы, которые пищат «мама» и уссываются, если их перевернуть, с мордашками умильными и потливыми, измазанными молоками и меренгами. Героические потребители, они от всего норовят ущипнуть по кусочку, а теперь вот приспичило заценить кусочек искусства. Похоже, они думают, что достаточно протянуть руку. Не исключено, что так оно и есть. А мне — достаточно? Сомневаюсь. Я не из тех. Я вообще не с той стороны Атлантики. Я из Лондона. Это в Англии. Я успел убедиться, если не путаю: вся эта хрень не для меня. Натуральная пытка. Пока другие наслаждаются искусством или читают книги, или слушают серьезную музыку, меня преследуют издевательские мысли о деньгах, Селине, эрекции, «фиаско». Я пытаюсь, но и это натуральная пытка. Крайне мучительная.

Какие только выставки мы с Мартиной ни посещали. Мы посетили конструктивистскую выставку где-то на восточной окраине. Вибрирующие разукрашенные столбы и вигвамы из двутавров, спазматически выгнутый железобетон, зазубренные заводные загогулины. Мы посетили модернистскую выставку рядом с Централ-парком. Обрывки игральных карт и силуэты шахматных фигур, пейзаж после битвы в преферанс и расколотые игральные кости, шулерские трофеи. Я чувствую обязанность выказывать энтузиазм, но пар давно вышел, наигранное красноречие иссякло, так что теперь я строю непроницаемое лицо, изображая предельную углубленность. Вчера мы посетили выставку классической обнаженной натуры, в мраморе. Приятно было посмотреть на женщин, умудряющихся по такой жаре сохранить хладнокровие. Впрочем, натура была не вполне обнаженной — кто-то нацепил им фиговые листочки, и совсем недавно. Смехотворно, объявила Мартина; все эти тряпочки, веточки, и придет же в голову. Не знаю, не знаю, сказал я; не горячись ты, надо же что-то и воображению оставить. Она не согласилась. Как по мне, понятное дело, они смотрелись бы куда краше в чулках с подвязками, в трусиках и туфлях на шпильке; но это уже эстетика. Завтра мы посетим большую новую выставку какого-то Моне или Мане, или Монеты, точно не помню.


И вот сижу я у Мартины в гостиной после легкого ужина, попиваю вино и задумчиво листаю «Фрейда», когда звонит телефон… Я больше не испытываю к Кадуте Масси сыновних чувств. Теперь я просто без ума от нее.

— Джон, вы для меня как сын, — сказала она мне сегодня за чаем. — Вот почему я не люблю Гопстера или Лесбию Беузолейль. Они напоминают мне о детях. А вы совсем нет.

Она поместила мою ладонь на искристый кашемир своей юбки — и мой хрен пьяно, кощунственно вскинул голову. Хорошо еще, что бронхи князя Казимира именно в этот момент решили переполниться мокротой и разбудить его. Кадута говорит мне, что Лорн стал звать ее мамой. Они подолгу, от души, беззаветно рыдают навзрыд. Лорн готов теперь жизнь отдать за Кадуту, но все равно настаивает на тех сценах нагишом.

— Но, мама, — говорит он, — это ведь может быть так красиво…

И звонит телефон. Звонит телефон, разрушая то, что можно назвать иллюзией взрослого мира, где я сижу с книжкой, разбросанными шахматными фигурами, последним актом «Отелло» и его цыганскими флейтами. Иногда я такой взрослый и сообразительный. Я читаю умные журналы и хожу смотреть фильмы для взрослых. Но звонит телефон, и это меня.

— Это тебя, — сказала Мартина и передала мне трубку, демонстрируя неодобрение или удивление (по-моему) темнотой вен с мягкой стороны предплечья.

Это меня — и угадайте кто.

— Откуда у тебя этот номер? — спросил я с искренним любопытством. Я был уверен, что никто не знает настоящей правды о моей тайной жизни. Я был уверен, что все думают, будто я каждый вечер шляюсь по бабам, гуляю напропалую и нажираюсь до усрачки. — Рыжая подружка подсказала?

— Забудь о ней. Мы… мы больше не видимся. Она говорит, ты стал такой зануда.

— Слушай, нам надо встретиться. Я готов, честное слово, готов.

Как я уже объяснял, вешать трубку без толку. Он просто будет звонить и звонить. Ему надо дать выговориться и выплакаться, выпустить пар, до последнего умиротворенного всхлипа, когда он сам будет готов попрощаться. Телефонный Франк любит подолгу распинаться о том, что это такое — быть неимущим. Телефонный Франк абсолютно неимущий. Денег у него нет. Всего остального — тоже. Когда шла раздача красоты, обаяния, удачи, бабок, то старина Франк оказывался в хвосте каждой очереди — о чем я не упустил шанса ему напомнить. Он парировал дотошным перечислением всех мучений, которым в один прекрасный день меня подвергнет, и я выслушал список от начала до конца. Потом возникла пауза и, клюнув носом, я вдруг сказал:

— Ты калека, правда?

— У меня… у меня… Ага, — ответил он.

«Ну и на что ты тогда рассчитываешь, мешок дерьма?» — хотел я поинтересоваться. Но сказал только (и совершенно искренне):

— Прости. Прости, пожалуйста.

— Один недовольный актер, — объяснил я Мартине (волновать ее по пустякам не хотелось). — Звонит все время и звонит.

— Тот, который одевается женщиной?

Подобные мысли и меня, конечно, посещали, но теперь я был уверен как никогда.

— Нет, — авторитетно заявил я. — Этот коротышка.

Я рассказал Мартине анекдот про Наба Форкнера. Кстати, мы подписали Наба, и Кристофера Медоубрука тоже, на роль двух главных громил. Работать с ними — ад кромешный, но мне серьезно кажется, что пару они составят убийственную. Наб, необъятный и безбашенный, и Крис, весь выгнивший и скукоженный. Ну точно я и Алек Ллуэллин, как мы там подбивали бабки… Сцена, когда они угрожают Давиду Гопстеру, — это действительно выглядит угрожающе. Снимем длинными планами, говорю я себе, пусть ощущение нарастает исподволь. Зависть, раздражение, ненависть нарастают исподволь.


Я выгулял Тень и лег в постель с Мартиной Твен. Нет, об этом, пожалуй, не буду. Пока что фишка в том, что мы просто ластимся и воркуем, воркуем и ластимся; сплошные, короче, телячьи нежности. Как и все девицы, она жуткая тепломанка — любит включить кондиционер, а под одеялом, наоборот, устроить сауну. Я обнимаю ее. Меня переполняет абстрактное вожделение и что-то еще, чего я не понимаю, не узнаю. Не человек и не животное, ни рыба ни мясо, пустое место — я лежу и обшариваю память в поисках поцелуев, мягких толчков, прохладительных ласк. А затем они превращаются в порнографию… Мой мысленный кинозал (эксклюзивный, посторонним вход воспрещен, но членский взнос минимален) делается затхлым и дымным — старый гадюшник с хлюпающими креслами и переполненными пепельницами, с треском пленки. Не происходит ничего. Каждую ночь я умираю смертью Дездемоны в горе подушек… Вчера я первым делом попытался задействовать утреннюю эрекцию. Можете себе представить, как Мартина удивилась. И что я при этом чувствовал. Ну да все равно ничего не вышло. Должен был пойти отлить. Иногда я думаю — может, это все из-за оперы, из-за того, что так долго крепился. Хотя, наверно, дело не только в этом. Да, пожалуй, не только в этом.


Глядите. Секундочку… А вот и снова я. Очень явственно себе это представляю. Со счастливым зевком я поднимаюсь с позопедического матраса последней старлетки. Принимаю таблетку стимулятора в натуральную величину, извиваюсь в джакуззи, полном витамина С. «Доброе утро, сэр»; это мой банщик или теннисный тренер, или тримминговщик моего пуделя, или кудесник кудрей, или юнкер юности. Я выпиваю стакан пьянящей низкокалорийной минеральной воды. Терапевт системы «дом-машина» берет меня за руку, и вот я уже рассекаю по бульвару Сансет, на башке колосится высокотехнологичный дерн, рот полон кобальта и стронция-90, плюс компьютеризованный инструмент ценой в миллион баксов, это бионическое средство устрашения покоится между ног. Операция удалась на славу. Я стал совсем другой человек, даже удивительно; мы все удивляемся.

Но дело в том, дело-то в том, что иногда у меня возникает ощущение, будто в Калифорнии я уже был — но это не помогло. Ощущение какое-то… протезное. Я робот, андроид, киборг, жертва массированной пересадки кожи. Где-то я читал — или кто-то сказал мне, или я слышал это краем уха в какой-то столовке, забегаловке, пивнухе (как бы то ни было, теперь это часть моей внутренней культуры), — что довольно многие земляшки, каждый пятый или каждый третий, а то и вообще каждый, полагают, будто все их мысли и поступки контролируются инопланетянами. И это не только обычные олухи без царя в голове или тронутые тряпичницы, но также затравленные слуховыми галлюцинациями судьи, пучеглазые плутократы и четвертованные чинуши. В прежние времена (жалко, что я так мало о них знаю. Вряд ли в нынешние времена будет шанс ознакомиться с прежними), так вот, в прежние времена эта ошалевшая покоренная шатия предавалась бы размышлениям о Боге и Сатане, о рае и аде, о судьбе духа; душу они представляли как внутреннее существо — влажно улыбающийся ангел в розовой ночнушке или гримасничающий, неприлично жестикулирующий косматый гоблин-онанист. Но теперь завоеватель — это цифровой призрак, обмотанный магнитной лентой и распечатками, и лик его инопланетный.

Иногда мне кажется, что я под чьим-то контролем. Некий космический захватчик пытается захватить мой космос, мой внутренний космос; шутничок, блин, долбаный. Но он не оттуда, не извне; он наш, в доску наш.


Встали мы поздно, сгрызли по морковке в каком-то дорогущем крольчатнике и на такси поехали в центр. Я чуть не забыл, что такое дождь, — ну да сегодняшний напомнил. Дождь выглядел так, словно никуда и не уходил, словно вернулся в свою исконную вотчину, чувствовал себя в родной стихии. Я понял, что залитая солнцем красота нью-йоркских авеню — это на самом деле воздух, пустота, в строгой симметричной рамке, но всего лишь воздух. И вот перспективу затянул туман, с дымом и клацаньем сошлись кривые челюсти. Уик-энд перед Днем труда, улицы обезлюдели, немногие машины покачиваются у обочины, как бревна в речном пороге. Мы выбрались из такси и под розовым зонтиком встали в очередь. В этот дождливый день наша цель звалась Эдуард Мане.

Первое впечатление — я как будто снова оказался в Париже. Помните ту вещь, с подавальщицей в стрип-клубе или кабаре, ее кроткий обиженный вид, закупоренные бутыльки шампанского, апельсины в вазе толстого стекла, а за девицей, в перспективе, ряд цилиндров, сплошные Безумные Болванщики… Мой парижский дебют состоялся в прошлом году, я снимал рекламу новых мороженых котлет из конины. Мы задействовали этюды с лошадьми из той галереи, у реки. Идея была следующая: парень встречает девушку перед ипподромом Дега, затем приглашает ее в шикарный пивняк на ультрамодные кабысдошьи фрикадельки или на клячбургер, короче, какая-то такая хрень… В Париже я перевозбудился. Я долго бродил пьяный по бульварам Левого берега, расталкивал алчущие покупок толпы и огибал прилавки, замирал как вкопанный каждые шагов пятьдесят, видя за стеклом очередного кафе какую-нибудь блондинку с диким загаром или бродяжку с дерзким зачесом, одну-одинешеньку со своим пивом или кофе и, такое впечатление, терпеливо ждущую, чтобы ввалился подобный мне и завел на международном языке. «Бонжур, мон пти. Хочешь, куплю тебе что-нибудь выпить? Пуркуа бы не зайти ко мне в гостиницу? Ну не ломайся, шери, ты же знаешь, тебе понравится». Меня вышвырнули заведений из шести-семи, если не десяти-одиннадцати, прежде чем я осознал. У девиц, оказывается, весь Париж по струнке ходит. Они так всех построили, что могут сидеть где угодно, и ни один ханыга, ни один бродяга не посмеет клеиться. Поздно рыпаться, подумал я. Что сделано, то сделано. Но кто позволил им такое провернуть?!

…А теперь на мокром Манхэттене в жаркой галерее, где все мы воняем сырой псиной, я смотрю на Мартину, сосредоточенно разглядывающую труп матадора, и думаю: ох уж эти женщины, как они от нас отличаются, примерно так же, как, например, французы (женщины покачиваются из стороны в сторону, когда за рулем, а смеются, главным образом, чисто по дружбе, они держат горячую чашку двумя руками, а чтобы согреться, обнимают себя за плечи, они не любят игр и спорта и говорят «ух ты» гораздо чаще, чем мы, они, на мужской взгляд, легковерны и винят вас за все ваши промахи в их снах, они конспирологи и благосклонные диктаторы), но они тоже земляшки, прямо как мы. Женщины более культурны. Одно слово, слабый пол. Дома они могут издеваться над вами напропалую, но никогда не станут делать этого на улице. Бабы часто заставляют мужиков признать женскую сторону мужской натуры. Я всегда думал, что это обычный голубой пиздеж, но теперь не уверен. Может быть, именно это со мной и произошло — я обабился. Это многое объяснило бы. Я и раньше пытался, скажем так, обабиться. Только и делал, что шастал по бабам. Это не помогло, хотя, с другой стороны, перетрахал я целую прорву. Кто его знает. Раз накрыло, то накрыло. Мое место никак не рядом с водителем. Мое место на заднем сиденье или у параши. Не факт, что я вообще когда-нибудь командовал парадом. Сейчас точно не командую.

Итак, я смотрел на Мартину, как она смотрит на Мане — грамотное отправление культурных радостей и таинств, без какого бы то ни было стеснения или чрезмерной корректности. Устрицы на завтрак, дохлая рыба, дохлее того матадора. Разряженные самки, гордость самцов в мундирах. Сад как место для труда и отдыха, затем пионы в кувшине. Подружка писателя, сам писатель за рабочим столом. Мир достатка, благополучия. Все это я видел, но блеска в них не разглядел. Мне понравились вещи с оптическим обманом и бухлом, с кабаками и жрачкой, с бесстыжей бабой на пикнике и фигуристой блондинкой — знакомые вещи, эротичные. Все это я видел. Но блеска в них не разглядел. Зато Мартина вся так и лучилась — глаза, рот, кожа. Мартину блеск переполнял от макушки до пят.

Но потом, черт побери, пришлось убегать, надо было отметиться на часок-другой на приеме, который Филдинг Гудни устраивал в «Каравае» для всех наших толстосумов. У нас теперь даже несколько толстосумш есть. Лира Крусейрос из Буэнос-Айреса, Йена Мацума из Цюриха, Валюта Грошен из Франкфурта. При виде столь явного, столь беззастенчивого разбазаривания средств мне сразу полегчало, и мотор зафырчал с утроенной силой. Сами подумайте, во сколько уже «Плохие деньги» обходятся? Ежедневно мы тратим тонн тридцать пять, если не сорок, и это при том, что съемки начнутся только в середине следующей недели… Решив, наверно, перестраховаться, Филдинг не пригласил Давида Гопстера, и Лесбия Беузолейль тоже отсутствовала. Но старшее поколение звезд светило по-прежнему: Кадута Масси в хлопотах над немощным князем Казимиром, Лорн Гайленд в робототехническом смокинге под ручку с вампирской Средой. Я увидел английский контингент — Скьюз, Блакаддер, Микки Оббс и мой вундеркинд-монтажер Дуэйн Мео. Они мрачно забились в угол, и на какое-то время мне пришлось выступить в роли наседки или садовода — всех зазвать под крылышко, всех окучить и спрыснуть. Потом бразды правления взял в свои руки Филдинг и устроил нечто вроде конкурса лести между командами спецов и звезд. Предоставленный самому себе, я нырнул в гущу толстосумчатой толпы.

Толпа оказалась на диво непритязательной, лишенной лоска — кто со сбитыми каблуками, а кому явно не помешало бы и вложить тонну-другую в шевелюру, в румянец. Воздух полнился треском и трепом благодаря отменному шампанскому, нарядным тарталеткам, расторопным раздатчикам, деньгам, и, обмениваясь то улыбкой, то кивком, то возгласом, я струился среди них вольно, как вода. Такое ощущение, что галдеж стоял исключительно на актерские темы, причем довольно профессиональный — съемки, перерывы, пробы, загруженность, перевоплощение и тэ пэ. Все поголовно — кто более, кто менее убедительно — косили под продюсеров. Ну да богатство — то же актерство, верно? Стиль, поза, интерпретация, которую навязываешь миру? Сам ты их заработал или нет, все равно, должен притворяться, что заслуживаешь их, что, выбрав тебя, деньги сделали правильный выбор, и ты, в свою очередь, стараешься не обмануть высокого доверия. С алчно горящим взором или просто с самодовольной ухмылкой, ты должен делать вид, будто это идет от души… У меня никогда не было ощущения, что я их заслуживаю за то, чем занимаюсь (даже неудобно, право слово), вот почему, наверно, деньги просачивались у меня между пальцев. Ну да эта куча не просочится, это ж какие пальцы надо иметь, и слишком она большая. Тогда придется тоже отолстосумиться.


Я дождался серьезного, заговорщицкого кивка Филдинга, обменялся рукопожатиями с Лорном и Кадутой, выскользнул на улицу и поймал такси. На Девятой авеню нам нежданно-негаданно повезло — подмигнул зеленый свет, полсотни кварталов с ветерком, и светофоры подпитывали мое возбуждение, словно говоря: ты можешь, полный вперед, пока этот пассажир на заднем сиденье не взалкал границ и тормозов, пока не запросился подальше с переднего края. Так что я вылез из машины и, чтоб утихомирить сердечный зуд, прошагал последнюю милю пешком по Челси к Восьмой, мимо синего или пурпурного неона захудалых кабаков, с промежутками черного антивещества отелей, где разбиваются сердца (какая-то квадратная черная бабища на чем свет стоит костерила портье), и помедлил в идеальных манхэттенских сумерках, в воздухе с серо-желто-серебряными вкраплениями, и загляделся сквозь проволочное ограждение на восьмерых мальчишек, пинавших мяч.

Мартина молча стояла на террасе в футболке и грамотных шортах, уперев левую руку в бок, волоча хвост шланга… Тут мы и пообедали, в условиях стопроцентной влажности, — салат, хлеб, сыр, опять это игрушечное белое вино, и со всех сторон пряный запах прелых листьев и торфа. Потом Тень дремал в умилительной позе, перемежая сонное сопение тревожными гримасами. Я сидел с «Гитлером» на коленях: заговор генералов, выжженная земля, унижение и смерть — хэппи-энд. Теперь придется перечитывать «Деньги», опять двадцать пять. Все эти книжки от Мартины. Она подарила мне набор для выживания в двадцатом веке. Но и я, в общем-то, ответил ей тем же — только собственной персоной. Мартина такая наблюдательная. Все эти недели она наблюдала за мной ничуть не менее внимательно, чем я за ней. Она узнала так много нового о путешествии нашей планеты во времени. Кое-что она переняла от этого жирного импотента, с рассудком в свободном падении по команде поворот-все-вдруг, от старьевщика, выпотрошенного и набитого под завязку, причем сплошным хламом.

— Слушай, — произнес я. — Скажи-ка мне одну вещь.

— Какую?

— На хрена я тебе такой сдался? Это же просто неубедительно. Ну, в смысле, никто не поверит. Ты бы вот поверила?

— Вот ты о чем… Да не казнись ты так, ты еще ничего. К тому же ты здесь, а где все? Ты стараешься. И ты мне просто нравишься.

— Почему? — Потому что я воплощенный двадцатый век. — Почему?

— Ты как собака.

Я напрягся. От подобных разговоров мне все еще немного не по себе. Обычно я требую, чтобы женщины относились ко мне очень серьезно, причем все время. Правда, я уже начал понимать всю чрезмерность своих требований, особенно последнее время, когда и сам с трудом удерживаюсь от того, чтобы не скорчить рожу.

— У тебя уже есть собака.

— А теперь две. О чем ты думаешь, когда не думаешь ни о чем конкретном?

— Надо подумать, — сказал я.

Мне ужасно захотелось виски; бессмысленно отрицать, что страх играет большую роль во всем происходящем на Банк-стрит. Страх перед неведомым, страх перед серьезным. Вина в бутылке оставалось примерно на стакан. Но сколько храбрости может прибавить стакан белого вина? С гулькин нос, вот сколько.

— А ты о чем? — решил я выиграть время.

— О потерях.

Она умолкла. Наверно, задумалась о потерях. Я уставился в ее глаза, в испещренные красными прожилками белки. Плакательные мышцы хорошо развиты, если не сказать накачаны. Она снова заговорила. Оказывается, имелись в виду потери личного состава, а не техники; потери медленные, но неуклонные, в среднем по человеку в год. Середину семидесятых оптичили ее бабушка с дедушкой. Далее — мать (от рака), лучшая подруга (разбилась на машине), отец (самоубийство), а год назад и единственный брат (утонул). Совсем недавно же, прошлым летом. А я ничего не знал.

— Господи Боже, — отозвался я. Конечно, богатые родственники оставляют свой след в виде наследства, чтобы помнили. В Англии все наоборот. В Англии попадаешь на бабки — с долгами там расплатиться, похороны организовать. — Но в этом-то году, — неуклюже продолжал я, — пока никого. Не потеряла еще.

— Потеряла. Осси. Это навсегда.

— А, ну да.

— Так о чем ты все время думаешь?

Лицо мое, наверно, сразу опухло, поглупело. Но я пожал плечами и ответил:

— О деньгах. Либо же страх и стыд. Надо же что-то противопоставить людям, которые могут меня возненавидеть, а больше у меня ничего и нет.

— Бедняжка, — проговорила она. — Правда, наверно, ты не так уж и одинок.

Мы легли в постель. Легли в постель по-взрослому — как будто это само собой разумеется, следующий пункт повестки дня. Ни тебе модуляторов настроения, ни внезапной серьезности, ни козлиного меканья, ни щенячьего визга, ни игривого хихиканья, и никаких прибамбасов, ни бренди, ни бордельного прикида, ни пут, ни иголок под ногти, ни третьего-лишнего. Она быстро разделась. Трусики у нее ничего такие, вполне одаренные, только их почти не успеваешь разглядеть. На длинных загорелых ногах, чуть-чуть «иксиком», но от того не менее очаровательных (бедра крутые, спина стройная, с глубокой ложбинкой, с изюминкой, так бы и скушал) Мартина проследовала в ванну. Затем возвращение, все так же в костюме Евы, и на виде спереди первый намек на интересную дряблость, первые следы времени, смерти, убеждающие, что если когда-нибудь все же повезло… тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — то это была женщина. Точно женщина, никаких сомнений.

— Ничего себе, — произнес я, — значит, все это время, пока мы тут, у тебя еще такая куча своих забот была. А я и не знал. Прости, пожалуйста. — И я уловил отзвук ее мыслей, там же, где ее лицо, в недосягаемой высоте.

Я разделся и тоже залез под одеяло. Мы поцеловались, обнялись, и я, конечно, знаю, что я тупой тормоз, но наконец до меня дошло, что она хотела сказать своей наготой, наконец я разглядел недвусмысленное содержание наготы, и оно гласило: бери, я ничего не скрываю. Не гони лошадей, сказал я себе, а то ведь переломаешь все, такие руки-крюки… И, проснувшись утром, я, честное слово (не смейтесь, только не смейтесь), чувствовал себя, как цветок — конечно, немного подсохший, немного поникший и, возможно, без шансов на достойную жизнь, лишь на имитацию жизни, на жизнь в горшке, но распускающий остатки лепестков навстречу солнцу нового дня.


— Спустить его? Как ты думаешь?

— Спустить, спустить, — отозвался я. — Он молоток.

— А если убежит?

— Надо же когда-нибудь попробовать. Вашингтон-сквер в Нью-Йорке, воскресенье перед Днем труда, воздух тяжел, как капли на синей кухонной стенке. Очередной красный день календаря джунглей, поголовная парадная раскраска, ребятня на роликах выделывает коленца под десяток ритмов одновременно, энергичные подтянутые гомики с летающей тарелкой, которая сверхъестественно долго зависает в восходящих потоках воздушной ряби, настольные игры, полно удолбанных, крик и ругань, две полицейские машины — двери нараспашку, взведенные мышеловки в ожидании первой неосторожной лапы. И ни капли стыда, нигде. Немного угрозы, немного отчаяния и уйма прожженности, ярче всего проявляющейся в рыжей щетине фараонов, — но стыда ни капли… Пес чуть ли не наизнанку вывернулся, стремясь нырнуть в рисковое цветастое людское море. Мы спустили его с поводка. Он долго бегал расширяющимися кругами, вывалив язык на плечо, словно шарф. Потом замер и уселся в профиль, с написанным на внимательной морде чувством долга — ну вылитый шахматный конь, терпеливо дожидается в третьей шеренге и рассудительно перебирает возможные варианты.

Я купил с лотка несколько банок светлого пива. Мы уселись на каменную скамейку — Мартина в белом, белая юбка, белая блузка, я с туго перехватывающим сердце кольцом болезненно пульсирующего, злорадного возбуждения — и завели разговор. Движение вверх по эволюционной лестнице, социальная мобильность — это все, конечно, здорово, но до чего ж утомительно. Даже зарубиться, даже удержаться на месте и не сползать вниз — и то требует чудовищного напряжения. Тень снова принялся описывать вокруг нас петли, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской, а я выбрал тему и спросил Мартину о философии. Не об ее философии — просто о философии. Она привела мне парочку примеров того, чем занимаются философы. Скажем, как можно убедиться, что «Вечерняя звезда» и «Утренняя звезда» — это на самом деле одно и то же? Я отпарировал: да ну, какое одно и то же, а если издатель и один, все равно газеты разные, с отдельными наименованиями, с независимым финансированием и налогообложением, и так далее. Мартина улыбнулась и согласно кивнула. Она хохотнула, причем по-новому — то ли выражая простую радость, то ли умывая руки. Оказывается, философия — это раз плюнуть, подумал я и сказал:

— Ладно. Давай еще пример.

Но тут ее выражение изменилось, и она вскочила.

— О нет, — сказала она. — Где Тень?

Я тоже что-то начинал волноваться. Пес не появлялся последние несколько минут, и я украдкой делал периодические попытки разглядеть его в людском мельтешении. Ничего не говоря, мы зигзагом прочесали площадь из конца в конец, обогнули периметр, затем повторили тот же знойный, кишащий толпой маршрут. Ни тебе пса, ни тени. Мы разделились и побежали расширяющимися кругами, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской.


Часом позже я бежал в одиночку по Семнадцатой, угрожающе тряся пузом, закатывая глаза и оглашая окрестность предсмертными хрипами. Когда мы с Мартиной сталкивались и снова разбегались, она все твердила, что пса наверняка украли. Но я-то знал, что он рванул когти прочь от центра, к броду Двадцать третьей и дальше. Сначала я думал: блин, скорее бы найти гаденыша — по крайней мере, можно будет рухнуть, можно будет выпить. Ненадолго меня даже посетила мысль: а может, я, наоборот, только выиграю, если Тень так и канет? Но теперь, трусцой прочесывая параллельно-перпендикулярную сетку, я пришел к трагическому убеждению, что моя судьба неразрывно связана с собачьей; что, если Тень так и канет, я тоже вернусь на Двадцать третью стрит к волкам в людском обличье. И прости-прощай все мое облагораживание. Лишь старые центральные кварталы, холодная вода, дом без лифта. Мне показалось, что я вижу, как он мечется скачками в промежутках между неподвижными автомобилями, счетчиками парковки и пожарными гидрантами, но когда я пробился сквозь поток машин на другую сторону, то обнаружил лишь выпотрошенный мусорный бачок, колеблемый ветром. И я затопал по Восьмой авеню на край света.

Я нашел его на Двадцать первой стрит — одном из мутных притоков могучей Лимпопо. Я чуть не завопил, чуть тут же не напрыгнул, но вовремя одернул себя, перешел на черепаший шаг. Тень озадаченно замер в центре слабенького мусорного циклончика — знаете, как в городах отходы нередко устраивают беспомощную многочасовую круговерть в ловушке ветра: пустые коробки из-под еды, сигаретные пачки, пивные банки носятся по кругу, как обезглавленные цыплята, такая вот загробная жизнь… Я придвинулся совсем близко. По-моему, Тень был явно не в себе — трясся от носа до хвоста, щелкал челюстями и тянул, все тянул вялую лапу в сторону Двадцать третьей. В нем произошла огромная перемена, чисто внешне, какая-то существенная деталь отсутствовала, и я никак не мог сообразить какая. Вот черт — ошейник; ошейника нет. От силы час в джунглях, и уже настучали по кумполу, обобрали, всего лишили, даже имени. Он перевел на меня скучный взгляд и безразлично отвернулся, и хотел уже было выйти из круга — но я пролаял его имя со всей мощью, что оставалась у меня в легких, и он снова повернулся ко мне, с явным усилием, и, чуть только не скребя тротуар брюхом, двинулся на зов; безоговорочная капитуляция, предел уничижения. Я не ударил его, даже не шлепнул. Я взял его за шкирку. И довел до дома. У входа нас ждала Мартина. Раньше она не плакала, но теперь разревелась.

И когда она благодарила меня и прижимала мою руку к щеке, я подумал: она его действительно любит, этого пса. Она меня обманывала, Мартина. Значит, и ей не чуждо ничто человеческое. Отнюдь, как выясняется, не чуждо.


И раз, и два, и три, и четыре. Я лежу на четырнадцатом этаже «Эшбери» в одних трусах и болтаю лапками в воздухе, как перевернутый жук. Что я делаю? Зарядку. В данный момент качаю пресс, но есть и другие соображения, куда более далеко идущие. Я поддерживаю форму ради Мартины. Таков мой новый курс, мое превращение. И пять, и шесть, и семь, и восемь. Я одним махом перескочу болевой порог, только б его еще найти. К тому же я точно знаю, что настоящие мышцы где-то у меня в голове, мышцы разочарования. Хотелось бы, кстати, надеяться, что они еще там. Что еще не атрофировались. Еще не спились. Натренировать мозг — вот что мне надо. Найти бы какого-нибудь садиста в трико и с гантелями, чтобы согнал с моего мозга семь потов, довел его до нужной кондиции. Потому что иначе никак. Завтра день первый базовых съемок. Я получаю крупный чек. Все будут вынуждены относиться ко мне куда серьезнее — вас, мистер, это тоже касается, и вас, дамочка. Про вчера я ничего рассказывать не буду. Такое ощущение, будто единственное что нужно, это чистосердечие, такт, верность — и никаких преград не остается. Ну и дела.

Я перекатился на грудь и сделал отжимание — другое. Первое удалось без сучка, без задоринки. Ровно посередине второго обе руки одновременно подломились, и ковер стремительно бросился мне в глаза. Пока я неразборчиво матерился и вычихивал из крепко ушибленного носа ворсинки, зазвонил телефон. С Мартиной я говорил десять минут назад, так что это, наверно, Филдинг или Телефонный Франк. Старина Франк, бедный инвалид — неужто чего новое удумал?

Так что я был вдвойне удивлен.

— Привет!.. Это я. Не забыл еще?

— Да брось ты, — сказал я. — Ты что, в Нью-Йорке?

— А то.

— Не может быть.

— Очень даже может. Подробности при встрече. Как насчет ленча?

Насчет ленча было никак, так что мы договорились встретиться пропустить по стаканчику «У Бартлби» на Сентрал-парк-саут в половине третьего. Я откинулся на спину в чем мать родила (ну, почти) и моргнул раз, другой. Все мои запаздывания, метанья и прыжки, все уровни реальности безнадежно запутываются. Вы ни в жизнь не догадаетесь, кто это был, — хотя, может, и догадаетесь. Никто иной как малютка Селина..

Однако пора уже было натянуть костюм и отправляться на ленч с Давидом Гопстером и Лесбией Беузолейль — последнее ободренье и понуканье, заключительные мирные переговоры в преддверии большого дня. У меня была мысль сводить молодежь в «Балканскую кофейню» на Пятьдесят третьей… Проблемы возникли уже на входе из-за неформального прикида Гопстера (на самом деле таким нарядным я Давида еще и не видел: шелковая рубашка, модные джинсы, кожаные туфли), но я накрыл широкую ладонь метрдотеля полсотенной купюрой, и он тут же усадил нас в кабинку у самой стойки. Я мог бы уже учуять неладное, когда Гопстер с превеликой галантностью пропустил Лесбию вперед, а затем, лучась от счастья, поднес ей зажигалку. Потом, не сводя с нее глаз, он берет и соглашается на бокал шампанского! После этого (и заценив яркий румянец Лесбии, скрытную обморочную бледность Гопстера) я не мог так уж убедительно изобразить удивление, когда они, взявшись за руки, склонились ко мне и попросили быть свидетелем на их свадьбе. Ну кто бы мог подумать. Две недели назад они чуть только глотку друг другу не рвали. Мои особенные чувства к Гопстеру тихо-мирно сошли на нет (равно как и к Лесбии; собственно, ни то, ни другое толком не начиналось), поскольку первая моя мысль была: дивно, бесплатная реклама на миллион баксов. Но, с другой стороны, вторая моя мысль была: катастрофа, конец всему. Я ничего не смогу добиться от них на площадке, Гайленда кондрашка хватит, когда услышит… Надеюсь, не мне вам объяснять, что и как было дальше. После небесного уик-энда я чувствовал себя чертовски мудрым и сексуальным старпером, так что проявил чудеса дипломатии. Я рекомендовал им подождать и никому ничего не говорить. Конечно же они немного оскорбились, но я болтал как заведенный всю трапезу, и по виду, и по вкусу напоминавшую свежий улов моржовой спермы и миножьих пестиков. Речь вышла крайне убедительной и страстной. Причем я ни разу не покривил душой. Мне тридцать пять, понял я в «Балканской кофейне», и как отец я не сложился. Может, следовало завести детей, пока был молодой и глупый, пока не было времени подумать.

Когда Гопстер отлучился в туалет, Лесбия со значением уставилась мне прямо в глаза, выдержала паузу и произнесла:

— Джон, я беременна.

Великолепно, подумал я; теперь и Кадуту кондрашка хватит. Но тут мне еще кое-что пришло в голову.

— А ты уверена, что от него?

— Не совсем.

— Но ты же наверняка что-нибудь принимаешь. Или там спираль…

— Джон, скажи пожалуйста. Почему об этом должна всегда думать именно женщина?

Чего-чего?

— Потому что именно женщина всегда залетает.

— Я думала, что стерильна.

— Кто?

— Я была стерильна.

Ну да, конечно, рифмуется с «дебильна».

— И в этом году у меня уже было два аборта. Давид ничего не знает.

— Про аборты?

— Нет. Про беременность.

— Осторожнее, Лесбия, — предупредил я. — Не забыла, что он верующий? У них с этим строго — священное право на жизнь, все дела. Ну, то есть…

— Это-то все ерунда. С религией он уже завязал. Но, Джон, он ничего не знает. А я хочу рассказать всему миру.

Только попробуй, подумал я; тогда я тоже расскажу всему миру — на первой полосе «Дейли минит». Лесбия сладко потянулась. Наверняка успела загрузиться кокаином по самое некуда, плюс тупое самодовольство. Только этого мне и не хватало для полного счастья — полоумная, безмозглая, накокаиненная сучка. Но все же я сумел взять с нее клятву молчать, хотя бы какое-то время, и когда вернулся Гопстер, она отправилась по его стопам с видом, уверенным донельзя. Вообще-то ее не было так долго, что я уж подумал, не решила ли она сделать аборт прямо там и сейчас.

Давид не сводил с меня доверчивого взгляда.

— Джон, я понимаю, что вас беспокоит. Вы думаете, это сорвет работу над «Плохими деньгами». Вы не правы.

— Обнадежьте меня.

— Мы вместе репетировали. Собственно, с этого все и началось. Помните, в сценарии, этот замечательный монолог, когда Лесбия говорит о моем духовном странствии?

— Ну… да, — встревожился я.

— Это настоящая поэзия, настоящая музыка. А помните мой монолог, когда я говорю, что Лесбия — воплощение живой жизни? И на репетициях мы постепенно поняли, что смысл наших жизней определяется своего рода двойственным цветением…

— Слушай, Давид, — сказал я, — может, лучше тебе просто потрахать ее до потери сознания какое-то время, а свадьба — хрен с ней, со свадьбой, а?

Он уже было хотел замахнуться, но я упредил его своим взрослым, пристальным взглядом. Знали бы вы, как все это меня достало, этот ненавязчивый базар под сурдинку — и прежняя его ершистость была ну чистый бальзам на душу.

— Вы не понимаете, — проговорил он. — Она учит меня жить.

Это я и так понял. Выглядел он кошмарно. По его меркам, утрахался он до полного дебилизма. Со всем порошком, бухлом, хай-тековскими игрушками и хрен знает, чем там еще у Лесбии кладовка набита, — даже не представить, что эти транжиры юности вытворяют в койке. Стоило лишь подумать об этом, и меня уже замучила одышка. С другой стороны, в чем-то это меня и устраивало. Ни к чему мне, чтобы Гопстер выглядел на экране слишком уж невинным или здоровым. Еще месяц в том же духе, плюс тени под глазами навести, — и он дойдет до самой что ни на есть кондиции, лучше не пожелаешь.

— У нее же всегда были деньги, так, — говорил Давид. — Она понимает, что с ними делать. Деньги ведь… она научила меня, что деньги для того, чтоб их тратить. Раньше я вообще не носил денег, даже мелочи — ни цента. Я не хотел забывать, что такое быть бедным. Но это же просто страх. Самый обычный стыд. Почему бы и не забыть? Все это в прошлом, теперь я дружу с деньгами.

Итак, этот философ добрался наконец до вывода. Какая жалость, что вся таблоидная и полуграмотная Америка его опередила.

— Ну что ж, — произнес я. — Теперь ты знаешь.

Когда Лесбия вернулась к столу, Гопстер подскочил и вытянулся по струнке, а за кофе с тортом они ласкались и ворковали, как пара потных студентов — нет, не так, скорее даже как пара актеров во вступительном, перед титрами, эпизоде фильма для взрослых. Я смотрел на их ужимки с нейтральным любопытством, с высоты своего богатого опыта, новообретенного покоя. Аналогичное ощущение я испытывал по поводу предстоящей встречи с Селиной… ох уж эта Селина. Пожилой официант расплылся в доброй улыбке, когда я бросил на поднос кредитную карточку «Вантэдж». В любом случае, уже к сегодняшнему вечеру про их роман будет знать весь город. И да, весь этот первобытный пыл можно легко включить в сценарий, с минимальной правкой. Да, надо соглашаться на бесплатную рекламу, а с Лорном я как-нибудь договорюсь. Эта его искусствоведша-аристократка. Еще одна сцена голышом. Еще одна сцена пытки. Да хрен с ним, пусть хоть на мыле поскользнется, выходя из душа, мне-то что. Какой все-таки безумный бизнес. Даже не бизнес, а заговор, финансовый заговор. Еще я подумал, и не первый раз, какая все-таки у нового сценария сверхъестественная приспособляемость; даже немного не по себе. Филдинг был прав. С этим сценарием можно вытворять абсолютно что угодно — гибок до неприличия. Прямо как Хуанита дель Пабло или Диана Пролетария — куда хочешь, туда и втыкай.

— Сэр, ваша карточка.

Я глянул на поднос — и холодный пот стыда сковал мою грудь ледяным панцирем. Холодный пот, горячий лед. Я поднялся из-за стола. В надраенном до зеркального блеска подносе я увидел выжидательное лицо официанта — и мою кредитку, аккуратно расщепленную вчетверо.

— Где этот долбаный метрдотель? Эй вы, подите сюда.

— Сэр, такова политика компании. Мы проверили вашу карточку по компьютеру. Все выплаты приостановлены в счет компенсации задолженности.

— Значит, компьютер обосрался, неясно, что ли? Вы знаете, кто это? Лесбия Беузолейль! Знаете, кто это? Давид Гопстер! Знаете, кто я такой? Да я мог бы купить вас на корню, хоть десять раз. Я мог бы…

И так далее в том же духе. Такой засады со мной давным-давно не случалось — как минимум, пару недель. Я еще немного поразорялся, но быстро утратил пыл — слишком уж смехотворный бардак. Будет о чем рассказать Мартине, над чем похихикать с Филдингом… После трехдневного уик-энда в карманах у меня оставалось буквально несколько десяток и пятерок, но потом Гопстер извлек из заднего кармана джинсов туалетный рулон сотенных и презрительно бросил две купюры на остатки шоколадного торта. Мы проследовали гуськом на выход. Я только задержался у аналоя, задрапированного бархатом с кистями, и поинтересовался у метрдотеля:

— Вы какие-то деньги за это получаете? Верно?

— Компенсацию? Да, сэр. Пятьдесят долларов с карточки.

Я выудил свои полста из украшенного хохлатой монограммой кармашка на блейзере метрдотеля, куда он, как я успел заметить, их упрятал, и помахал бумажкой перед его носом. Потом бросил купюру на пол и вышел на улицу.

Ну не анекдот ли? Тоже мне, политика компании… но когда я добрался до «Бартлби» по выжженному реактору Сентрал-парк-саут, мне уже было ни до чего. Я даже не мог заставить себя позвонить в «Вантэдж» и устроить им небо с овчинку. Лучше напрягу какую-нибудь нашу девицу, из «Плохих денег».


— Постель и магазины, — высказалась Селина Стрит. — Ни к чему больше нас, баб, и на пушечный выстрел подпускать нельзя. А ты что скажешь?

Со всех сторон ее окружали навороченные пакетики и корзиночки, добыча с Пятой авеню. Вырядилась она с поправкой на тропические условия: балетная пачка с детскими оборками и маечка размером с лифчик в пятнах ее пряного пота. Мне кажется, или она немного раздалась в талии? Если да, то чуть-чуть.

— Совсем запыхалась, — сказала она. — А ты изменился.

— В чем?

— Ты что, пить бросил? Такой уверенный стал…

— Ты тоже. А в остальном такая же.

Впрочем, она действительно изменилась. Она заполучила то, к чему стремилась с самого начала. То, что видишь при посадке в машину и на выходе или за блеском ювелирных магазинов, или в фойе отелей наподобие этого. Своего рода сияние, с двойным остеклением от износа и метеоусловий. Она приобрела этот румянец, денежный колорит.

Селина откинулась на спинку и разговорилась. Нью-Йорк в полной мере оправдал ее ожидания. Я замахал руками, пытаясь привлечь внимание кого-нибудь из официантов, сбивавшихся с ног в переполненном аквариуме фойе. Вернее не аквариум, а витрина, где Америка делает глубокий вдох и играет мышцами крупного капитала, где среди фонтанов, буйной растительности и компьютеризованной чистоты величаво плывут лифты — павильон большой выставки будущих достижений, которую когда-нибудь окрестят «Деньги»… Неделю она провела на Лонг-Айленде, занимаясь Бог знает чем с Бог знает кем, и вид у нее был просмоленный, просоленный, очень зубастый. Прилетела она, среди прочего, для того, чтобы окончательно урегулировать мировое соглашение. Осси тоже был где-то в городе. Хотя между ними все кончено, он ведет себя как настоящий, джентльмен. Короче, жизнь била ключом, и даже почему-то не по голове. Впрочем, голова у Селины крепкая. Вдобавок она и не думала отступаться от планов насчет того, что по-прежнему именовала бутиком; заведение цвело и преуспевало, преуспевало и цвело. Не прекращая говорить, Селина в забывчивости поскребла бедро ногтем, неспешно закинула ногу на ногу и скосила взгляд на плечо, разглядывая пятнышко на лямке маечки. Я не замедлил воспользоваться возможностью оценить перспективу ее ног — и белых трусиков, надутых тугим парусом на пределе видимости.

— Я такая сентиментальная дура стала, и смех, и грех. — Селина подалась вперед. Ее взгляд медленно скользнул по моему лицу. — Сплю вот недавно с… Не скажу, с кем. И он повернул меня на живот. Ну, чтобы по-собачьи, как ты любил. И мне пришлось дать отбой. Я просто не могла.

Она покачала головой, как будто такое постоянство — действительно повод для удивления.

— Но вы начали по новой, — предположил я. — Потом.

— Естественно. Потом я взяла себя в руки, и мы начали по новой. Он такой богатый. Все утро я ходила по магазинам. Хотела купить тебе подарок. По-моему, с меня причитается. Ты вел себя как настоящий джентльмен. Но в итоге я накупила подарков только для себя. Смотри. Здорово, правда? Я знаю, ты больше любишь просто белое или черное, но ярко-красное может быть тоже очень ничего. Обычно я не стала бы столько платить за такое. Эта штучка тоже дорогущая. Застегивается между ног. А вот, смотри, стоила сотню и такая крошечная. Почти ничего не весит. Пощупай. Это подарки для меня. Но можно сделать так, чтоб это были подарки и для тебя тоже. Вообще-то, я как раз думала все это примерить. Здесь. В моем номере. И заказать шампанского. Хотелось бы подарить тебе что-нибудь на память. Я так загорела, кстати. Хочешь подняться посмотреть?

Я внимательно посмотрел ей в глаза, в глаза прошмондовки высшего класса. В них тоже сияние, свет супермаркетов в шесть вечера, конец рабочего дня и трехэтажная серебристая флюоресценция, синева синяков и устричный лоск необходимой коммерции. На лице у нее было сентиментальное выражение, а в глазах — отнюдь не сентиментальное, даже не доброе. Я ощутил опасность, аж подмышки завибрировали. Опасность не нового открытия, но реверса, поворота-все-вдруг, жестокого, долго сдерживаемого смеха. Селина была права — я действительно изменился. Я видел ее насквозь, с ее коварным предложением, с попыткой меня ущучить. И пока губы мои помнили данные Мартине обеты, я улыбнулся с сожалением (вам никогда не понять, с каким), мотнул головой и помедлил, прежде чем сказать:

— А то как же.


Двадцать пять минут четвертого. Шампанское уже несут. Кстати, что-то долго несут. Представление окончилось, зато другое началось. Это действительно представление, и весьма зрелищное — спектакль настоящей постельных дел мастерицы. Есть время подумать на фоне всего бесчувствия, время для рефлексии на фоне буйства рефлексов. Только рефлексы удерживают стриптизершу на помосте, актрису в свете рампы, в ожидании бури оваций наперекор синоптикам. Это лишь частное представление, самое частное, какое в их силах дать.

— Я хочу сверху.

— Как скажешь.

Надо мной вознеслась фигурная лепнина — глаза зажмурены, голова откинута. Я разглядывал водостоки горлышка, пристальные блюдца лифчика (одна чашка зажмурена, другая открыта, но одинаково пристальные), тонкая золотая цепочка на талии, образцово-показательные бедра в бантиках и ленточках. Ее кожа — как суперкожа, облегающая единственный орган. И даже понятно какой. Она вся — как эрекция, как ядреный хрен… Так откуда, спрашивается, этот страх, этот стыд? Я уверен, полегчает мне, лишь когда снова натяну брюки. Я должен бы залезать в свои трусы, а не в ее. Выставив локти вбок, она приподняла груди. Без толку переучиваться, на старости-то лет. Селина — привилегированный пользователь моих бедных старых чресел. Доподлинно развратная, по большому счету вульгарная, плоть от плоти двадцатого века, она всегда будет фактическим, не обозначенным на обложке автором моей порнографии — малютка Селина, ох уж эта Селина…

Она кладет руки мне на плечи, склоняется вперед, и я смыкаю губы вокруг соска. Шло время. Время шло до тех пор, пока окружающий мир — реальный мир — не постучался в дверь соседней комнаты.

— Да-да! — строго выкрикнула Селина. — Войдите! — Потом, уже мягче, на ухо: — Это шампанское. Принесли и оставят, — и совсем уже шепотом: — Не останавливайся. — Но я начал сопротивляться, как только ощутил волну воздуха от распахнувшихся двойных дверей, как только понял, что мы не одни.

В одно движение Селина привстала и развернулась, выпрямила ногу и вскочила, словно гимнастка. Я приподнял голову и вылупил глаза.


Серьезная ситуация, не детская, скажем прямо (или вы не согласны?): Селина затягивает пояс прозрачного халатика (и гневно смотрит вниз, отрекаясь заранее, — даже она не может меня простить), а на пороге Мартина в светло-сером костюмчике, черные туфельки носок к носку (и что она увидела? Ядреный хрен, пузо, испуг на морде), и ваш покорный слуга, лежачий анекдот, красный как рак, лапки кверху во всех смыслах. Конечно, со спущенными штанами меня заставали неоднократно, однако не до такой же степени — даже в «бумеранге» за бульваром Сансет под бейсбольной битой сутенера я не чувствовал себя так беззащитно.

Совсем не детская ситуация, но Мартина казалась ну вылитая маленькая девочка. Маленькая девочка, которой за один этот день удача изменяла больше, чем в сумме на ее памяти, и теперь она должна либо отвергнуть, либо принять тот факт, что жизнь может быть куда хуже, чем она думала, что жизнь по самой сути своей куда злее — и что никто не подумал предупредить.

Ее взгляд опустился и забегал. Она мотнула головой. Кажется, даже топнула ножкой.

— И еще я потеряла Тень, — сказала она.

— Только не это!

— На крыше.

И она убежала тоже, через первую комнату и через дверь, и мягкий ковер в коридоре заглушил цокот ее каблучков.

Наконец я перекатился на брюхо и дотянулся до своей одежды — трусы, дохлый костюм. Прошла, наверно, целая вечность, прежде чем я натянул свою долбаную одежонку.

— Что вдруг? — спросила Селина, вне себя от бешенства. Даже смотреть на нее было выше моих сил. — Можешь не говорить. Ты с ней спал, верно. Спал с ней. Ты. Просто анекдот.


Наконец я миновал ее, вскинув руки — то ли капитулируя, то ли защищаясь. У двери я нашел силы обернуться и спросить:

— Как ее сюда занесло?

— А я почем знаю?! — отрезала Селина. — Это номер Осси. У него и спрашивай. Или у нее.

На бойком стадионе в цокольном этаже я высосал двенадцать бурбонов — за неимением цикуты — и названивал Мартине, пока не стер пальцы в кровь. Никто не подходит. Опять никого. Короткие гудки. Снова короткие. Ненавижу этот звук. Занято, занято, занято. И когда я сидел, облапив стойку, и пересчитывал, как последняя пьянь, последние деньги, из громкоговорителя донеслось то, что прежде вызвало б у меня лишь ощущение острого неудобства, — звук собственного имени. «Джон Сам, пожалуйста к телефону». Я двинулся к розовой кабинке, и у меня мелькнула мысль: это она.

— Алло?

— Каюк. Все кончено.

Увечный голос, увечный смех.

— Ах, это ты, — проговорил я. — Ну пожалуйста, давай сейчас. Сейчас же. Я готов.

— Ладно. Слушай. Сразу за порнолавкой, где ты обычно зависаешь, есть автостоянка. Доходишь до будки, поворачиваешь направо, и еще ярдов пятьдесят-шестьдесят. Там будет выбитая дверь и куча мусорных мешков. Когда-нибудь мы встретимся. И тогда…

— Мы встретимся сейчас.

— Хорошо. Сейчас.

Я выскочил в пусковую шахту Шестой авеню, Авеню Америк, где на стартовых столах ждали своей очереди скряги с ногами-спичками. Табло у нас над головой высвечивало время дня и температуру воздуха.

— Тридцать семь, — произнес мужик с боевой позиции. — Вот скотство.

Я шагнул вперед и качнулся на фундаменте, и ощутил, что сердце мое вот-вот воспламенится, и я тоже устремлюсь по сужающейся спирали к тлеющему небу. Всем миллионом своих окон глазел Нью-Йорк сверху вниз на меня, неверного. Ну черт побери, моя жизнь была серьезной минут, наверно, десять, а теперь опять сплошной анекдот. Что ж, добавим немного злобы. Хочет шутка быть жестокой — ради Бога, не стану ей мешать, подумал я и с низкого старта взял на юг.


Готов, я был готов. Трусцой миновал проулок, забранные ставнями туалетные окна порноцентра, где наемные девицы мотали неизбывный срок в своем круге ада, во все щели и за деньги, и без конца. Трусцой миновал автостоянку, где «томагавки» и «бумеранги» смиренно подставляли ротовую щель радиатора, злясь на зной, злясь на злобу. Я помахал ребятишкам в бейсбольных кепках. Они поощрительно махнули в ответ. Давай, не сворачивай, ты на верном пути. Повернув направо, я трусцой миновал пятьдесят-шестьдесят ярдов! Вот и черные мешки, вспухшие, словно в каждом по трупу, вот и складской сарай гофрированного железа с плоской крышей и отдельно прислоненной дверью. Неплохое место для драки. Сигарета зажглась будто сама собой. Я ждал, и меня переполняла злоба. Страшно не было. Ну что еще он может у меня отнять? Я был готов, очень готов. И тут сверху упала тень, что-то тяжелое легко приземлилось на ноги, и длинные грабли зажали меня в тиски поперек корпуса.

Какая фигня, подумал я, выдавив из организма первые вольты электрошока. Просто-напросто зафигачу ему каблуком в подъем стопы, всего-то и делов. Потом локтем в морду, и дело в шляпе… И тут я с ужасом осознал, что мои ноги не касаются земли. Пинаться без толку, руки прижаты, остается разве что попробовать боднуть затылком в подбородок… черт, да где ж у него подбородок?! Никак не найти. Ситуация внезапно усугубилась: он принялся трясти меня вверх-вниз, терзая жопу острыми костями таза, а слух — издевательски-ритмичным аханьем и визгливым хохотом, а шею — раскаленным выдохом. Я впервые ощутил, как далеко у него съехала крыша, и сказал себе: нечего рыпаться, у этого типа совершенно иные источники энергии, и небось неисчерпаемые… Но я тоже не слабак, черт побери, и к тому же никогда еще не был так зол, как сегодня. Ровно в этот момент он неосторожно шагнул к противоположной стенке. Дивно; в точности то, чего я всегда хотел. Вскинув обе ноги, я оттолкнулся так, что яйца загудели, и всем своим весом впечатал его в загремевшую дверь. Он выпрямился, но хватки не ослабил, никакой пощады. Свирепо клацнув зубами, он выдрал у меня клок волос и выплюнул, и захохотал, и затряс еще сильнее… Теперь лишь один исход. Последнее медвежье объятие. Наверно, я почернел в лице — и уже эта битва, битва за воздух подсказала мне выход. В зубах у меня по-прежнему торчала сигарета, гнутая, но не потухшая. Я задрал мою бедную головушку так, что чуть не сломал шею. Но до цели было, как до луны, дюймов по меньшей мере несколько, и остатки силы сифонили из меня, как воздух из проколотого шарика. И тут он совершил ошибку, как ему и полагалось. Он зашел слишком далеко. Он засунул язык мне в ухо, а уж с этим, я точно знал, мириться было никак нельзя. Только в одном я был уверен, зато железно: мириться с этим нельзя. И с явственным хрустом позвонков я впился огнедышащим ртом ему в горло.

Я был свободен, я плясал над бездной. В шатком развороте я заехал ему прямо в морду тыльной стороной кулака. Шесть, восемь, десять раз я врезал ему справа и слева, по голове, по плечам, загоняя в землю, как палатный колышек, и когда для финального удара я занес ногу, то слишком поздно увидел лицо — слишком поздно, так как ботинок уже набрал скорость, и когда я пнул это лицо (я не хотел, честное слово, не хотел), то звук раздался невыносимо красноречивый, звонкий хруст, с каким электрический бильярд салютует серебряному шарику: «Звяк!» И знаете, что я сделал? Я пнул в лицо женщину.

— Эй, — сказал я, или: — О'кей? — или: — Вы о'кей?

Секундочку. Глядите. Оно поворачивается на бок. Изо рта вывалились куски непереваренной пищи и осколки зубов. Наши взгляды скрестились, и меня пробрал озноб. Эти глаза были мне знакомы — только на другом лице. Парик сполз, обнажив спутанные рыжие волосенки. Оно дрожало, оно было в шоке.

— Кто ты? — спросил я, глубоко затянувшись перегнутой сигаретой.

Никакая это не женщина. Голос был мужским, как и все остальное.

— При дате лягу, — неразборчиво послышалось мне. — Лютик, пес, смерд и ящик.


Я сижу в своем номере в «Эшбери», накрытый новой сетью тошнотворного страха — давно висевшей, давно грозившей. Я занимался тем, что пил скотч и читал «Деньги». Вот я встал. На медленных ногах и медленными руками прибрал к себе шариковую ручку, бумагу, словарь. Извлек транквилизаторы, которые мне дала Мартина. Она говорит, они гораздо меньше вызывают привыкание, чем та отрава, что я постоянно глотаю. Этикетка сообщает мне: «Мартина Твен — принимать перед сном»… Я сел. Выписал перечень всех наших толстосумов. Отхлебнул скотча. Проверил по алфавитному указателю в хвосте «Денег». Рикардо, Грэшам, Биддл, Барух. Нашел в словаре «каури».[39] Отхлебнул скотча, но тут же выплюнул. Нашел в словаре «валюту». Встал, подошел к окну и высунул голову в форточку. Нашел в словаре «фиск» и «шейлока». Встал, прошел в ванну и шумно проблевался. Вернулся. Принял три таблетки, запив тремя глотками виски. В дверь разок стукнули, и на пороге тут же возник Феликс — так сквозняк в мгновение ока утягивает за угол сигаретный дым; не ожидал от малыша такой прыти.

— Феликс, — хрипло проговорил я. — Что, рубашки уже готовы. Как ты вообще? Сто лет тебя не видел.

А потом я был вынужден спросить:

— Да в чем дело?

— Все кончено. Приятель, что ты натворил?

Сухими губами и с вудуистским огнем в глазах Феликс просветил меня, что Америка, оказывается, наводнена компьютерными процессорами, чьи корни расходятся от подножия небоскребов и сплетаются, от города к городу, в плотную сеть, расставляя все и вся по ранжиру, давая добро, но чаще отказ. Софтовая Америка, распяленная на гудящей решетке коннектов и дисконнектов, с полными дисплеями и логическими дисками оценок кредитоспособности. И теперь все Штаты лихорадочно вводили мое имя, а мониторы все моргали, как зашкалившие энцефалографы. Америка играла в космическое вторжение со словами ДЖОН САМ. Меня объявили врагом денег. И науськали кого положено.

— Не смеши, — отмахнулся я.

— Собери чемодан.

— Просто что-то где-то перезамкнуло.

— Да собери же! — В глазах его было негодование, мольба. — Сразу после Дня труда они делают проверку. Твое имя прогнали раз десять-пятнадцать. И такой шухер поднялся! Приятель, с тебя там причитается чертова уйма.

Мы услышали гудение лифта. Выключенный телефон заговорил со мной новым голосом, но я не ответил. Я даже не собрал чемодан. Феликс загрузил меня в служебный лифт и вывел через кухню. Рабочие в плебейских футболках среди раковин и плит проводили меня твердым взглядом. Весь мой риск был виден им, как на ладони. Мы вышли в замусоренный проулок. Темные пятна на тротуаре — никогда они не отмоются, даже через миллион лет. Мы последний раз повернулись друг к другу.

— О'кей, — произнес Феликс.

— Спасибо.

Я сунул руку в карман. Две бумажки — шесть баксов. Подумав, я протянул Феликсу пятерку.

Он глянул на купюру в своей руке. Он отдал купюру мне, а я взял.

— Нет, приятель, — фыркнул он. — Ты так и не понял. Все кончено, абсолютно.


Таким вы меня еще не видели, теперь я реактивный центнер. Я экспресс под занавес сна. Вы сидите у окна своего поезда на запасном пути и, вздрогнув, поднимаете взгляд от страницы, когда я с ревом проношусь мимо, струя в кильватере черный дымный хвост, который сгребает ваш вагон за лацканы и, тряхнув разок-другой, вышибает стекла из рам. И вот я скрылся за поворотом, и к вам возвращается спокойствие. Но там, за поворотом, я все так же лечу, и все так же сверкают пятки, все так же исхожу на вопль.

Напролом через вестибюль «Каравая» и вверх по лестнице, голова вжата в плечи. Двойные двери были настежь распахнуты, проветрить комнату больного. На пороге стояли двое охранников, «каравайная» горничная, здоровенный чувак в дешевом деловом костюме, занятый интеркомом, похожим на слуховой прибор, и высокая старушенция в пуховке и коричневых лосинах, со значком, гласившим: «У Дэйзи: рай для пенсионеров».

— Я Берил Гудни, — призналась мне она. — Его мать. А вы тот бедняжка?

Я миновал печальных женщин, испуганно шепчущихся охранников. Филдинг сидел на стуле у окна с наброшенной на плечи простыней. Почуяв мое приближение, он медленно развернулся. Ржавые волосы прилипли к черепу, распухшие губы, искаженный подбородок утратил всю решительность, утратил что-то жизненно необходимое. Хана подбородку, подумал я. А ведь там было средоточие всей его жизни.

— Деньги, — произнес я. — Где деньги?

— Какие, на хрен, деньги. Нет никаких денег.

Широким жестом я обвел номер — со всей мебелью, компьютерами, столиком для напитков, люстрой, Нью-Йорком за окном.

— И кто за все это платит?

— Ты.

— Что ты натворил?!

Он поднял на меня клоунский взгляд. И шепеляво, цепляя зазубрины, сказал:

— Проныра, мне сорок пять.


На выходе меня остановить не смогли, такую я уже набрал скорость — и скатился, пыхтя, по ступенькам на улицу, и поскользнулся, но удержал равновесие и задумался, куда бежать. На углу затормозило желтое такси, из машины вылезла Дорис Артур. Она повернула голову, сопоставляя себя со мной, с громадой отеля.

— Я вас предупреждала, — крикнула она. — Я пыталась вам рассказать.

Я подошел к ней, сгреб за воротник и утащил в боковую улочку. И откуда только у меня этот пунктик — не бить женщин. Казалось бы, ну в данной-то ситуации что может быть естественнее. Но я лишь приподнял ей голову за подбородок и проговорил:

— Сучка ты сучка. С самого же начала все знала.

— Уши бы лучше разул, качок.

— Почему? Ты ему всю дорогу подыгрывала. Тебе-то что?

Она сбросила мою ладонь, но от карательных мер я воздержался.

— Секс, — объяснила она.

— Все вы, бабы, одинаковы. Тоже мне, писательница. Все как всегда. Вешаете лапшу, вешаете, пока не появится хрен с правильной резьбой.

— Ну совсем придурок, — сказала она и улыбнулась. — Ну ничего правильно угадать не можешь. В постели он женщина.

А потом я услышал за спиной серьезный басовитый окрик. На углу изготовился тот амбал с изрыгающим треск слуховым аппаратом. И Дорис пропала, а мир снова на полной скорости уносился прочь, опять двадцать пять.


Главное было не останавливаться. Знаете что? Из меня мог бы выйти неплохой бегун. Если бы только я мог убежать от Америки — то я смог бы. Ноги у меня вполне. Жалко крыльев нет. И денег.

Следующим местом, где мне пришлось побегать, была темная плошка «Джей-Эф-Кэй», кратер, окаймленный лупоглазыми терминалами, и реактивный рев распятых беглецов кромсает небо. Только что я нагрел таксиста на двадцать пять баксов — и это не был обычный троглодит, гроза пешеходов, но честный парнишка-израильтянин, копящий деньги на колледж и высылающий предкам в Иерусалим регулярную прибавку к скромной пенсии. Подъезжая к аэропорту, он расспрашивал меня о звездном образе жизни (Лондон — Нью-Йорк, Нью-Йорк — Лондон), и я говорил, что интересных контрастов, конечно, куча, а ты, парень, хорошо водишь, сдвинусь-ка я на край, и, кстати, сколько с меня, и… я хлопнул дверью и перевалил через стену. Высота с той стороны оказалась футов десять, я приземлился на локоть и бок, вскочил на ноги и продолжал бег, углубляясь в цифровой лабиринт ограждений, подъездных полос, кабелей. Погони не было. До меня донеслось лишь озадаченное «эй!», такое усталое; парнишку уже тошнило от этих кидал и ломщиков, негодных чеков и краденых карточек, бандосов и мелких аферистов, словом, от Нью-Йорка…

Начал я с терминала «Транс-американ». Оправив костюм, деловито подошел к билетной стойке.

— Сейчас сделаем, — отозвался коротышка из-под своей шляпы. Эконом-класс, место у прохода, салон для курящих; я даже вдохновился перспективой посмотреть, какой-то завалящий фильмец. Широким жестом извлек свою платиновую «Ю-Эс Эппроуч». Коротышка ввел в компьютер мое имя и номер, сказал: — Секундочку, сэр, — и, попятившись, скрылся за низкой дверью. Насвистывая, руки в брюки, я небрежно ретировался к выходу и занял позицию у стеклянных дверей. И точно, этот тип возник снова в сопровождении двух серьезных типов в штатском. Кто это, служба безопасности аэропорта? ЦРУ? Нет, просто полиция денег — фараоны, легавые, мусора. Мусора денег — и я опять взял с низкого старта.

У стойки «Пак-эр» я запаниковал, но решил попытать счастья в «Бритиш альбигойце». Это стоило мне карточки «Эр-баджет» и увенчалось затяжной сценой погони — двадцать минут отчаянного кросса по внешнему кольцу с гончим старпером на хвосте. Манхэттен, «Джей-Эф-Кей» — эти места неузнаваемо преображаются, когда за душой ни гроша. Ты сам преображаешься, но и они тоже. Воздух — и тот преображается. Я это почувствовал, как только вышел из «Каравая». Когда у тебя есть деньги, то Нью-Йорк — сплошной шик-блеск, хрустальная оранжерея. Отбери деньги — и ты гол как сокол, и прикрываешь срам под ливнем бьющегося стекла. Каждый звук, запах, зыркающий взгляд становится куда невыносимее. Правду говорят, жестокий город. Хотя какое там жестокий, это просто полный пиздец. Все происходящее происходит исключительно на грани фола. Где все куда ярче, реалистичней. И приходится иметь дело с новой породой денежных тузов — одаренными марафонцами в неярких костюмах, что с пыхтением бегут за тобой по пятам, бренча в карманах мелочью и ключами от сейфов.


Взгромоздившись по-турецки на унитаз в терминале «Эр Киви», я обшарил все карманы в поисках денег или способов их добыть. У меня уже мелькают мысли, не продать ли часы, бумажник и трусы, запасную почку, золотые коронки. Можно добраться на автобусе до Канады и черкнуть папаше телеграмму, чтобы выслал денег, еще можно отработать проезд на какой-нибудь грязной лохани прямо через северный полюс, яйца отморозить… Фигушки, в гробу я видел этот Нью-Йорк и все их Штаты. Лучше уж попробую угон. Лучше вплавь. Ноги моей больше не будет в Америке. Никогда.

Дело в том, что я из той породы людей, кто таскает на себе тонны макулатуры. И вот на коленях у меня, серия за мятой серией, развернулась целая история моей жизни — история, скажем прямо, не фонтан, довольно тягостная. Счет за газ, оперные квитанции, талоны со скидками на курево, паспорт, телефонограммы, требования из налоговой, расписание съемок, счета и квитки из «Крейцера», от «Бартлби», с «островов Блаженных», расходные бланки, штрафы за вождение в пьяном виде, открытка с репродукцией Мане, записка от Мартины, ни гроша денег, неиспользованный авиабилет… Последнюю бумажку я вертел в руках несколько минут, прежде чем позволил себе осознать, что это такое. Неиспользованный авиабилет. «Эртрак». Нью-Йорк — Лондон. 20 кг багажа. YAP 1Y. О'кей.

О'кей? Мне так давно не улыбалась удача, что я даже не узнал ее вскинутого большого пальца, ее кривой, от уха до уха, ухмылки. Помните этот момент, давний, очень давний, когда Филдинг дал мне билет первого класса, в «Беркли»? Звонок насчет бомбы и так далее? Я ведь так и не использовал «эртраковский» билет, который купил за свои кровные в тот же день, и вот он всплыл — конечно, немного помятый, в черных пятнах от измазанных копиркой пальцев, но вполне действенный, самый настоящий, совершенно нормальный.

На удивление благожелательный носильщик просветил меня, что отделение «Эртрака» в соседнем терминале. И я ломанулся туда короткими перебежками, прячась за тихоходный автобус. Десять тридцать пять, и куча свободных мест на одиннадцати часовой рейс. Моя большеротая телка вынырнула из-за красного флага и произнесла:

— Да. Билет действителен.

— Милочка, твоими бы устами… Голосую деньгами: ваша авиакомпания — лучшая в мире. Остальные и в подметки не годятся. Можете взять их и… да черт побери, вы же народная авиакомпания! Вы бросили вызов акулам большого бизнеса и победили. Да, я слышал, что у вас финансовые проблемы, но вы справитесь. Как по-моему, так вы вполне. Сгодитесь. Теперь всегда буду летать «эртраком». Вы за нас готовы в огонь и в воду. И в воду. Только вы могли…

Потом я понял, что мог бы пороть эту галиматью до скончания века. Заткнуться меня заставил тяжелый хлопок по плечу — не полиция, совсем нет, просто «эртраковский» служащий, чей изумленный взгляд и скупые слова ободрения наконец убедили меня вытереть слезы, глубоко вдохнуть фальцетом разок-другой и проследовать к вратам. Ни багажа, ни привязанностей. Смазан и обтекаем, летуч, словно воздух. Бар в павильоне отправления уже был закрыт, но судьба или справедливость послали мне уборщика, дитя Божье, с тележкой-холодильником, полной «мальков», — и я потратил все мои $6.75 на три «Би-энд-Эф». Я ощутил такой прилив сил и гордости, что захотелось позвонить Мартине и разобраться с нашим досадным недоразумением. Но я потратил все деньги. Ну надо же было взять и потратить все деньги. Именно так. Ничего не оставил, ни единого десятицентовика.

Вскоре я пристегивал ремни в кресле у окна. Соседние сиденья пустовали, весь ряд мой. Как выгодно. Какой сервис. Когда аэробус в точности по расписанию обреченно вздрогнул, пожал плечами и неуклюже выполз на круг, я хрипло издал ликующий возглас. Я наблюдал море огней, мельтешенье мусоровозов, и я ощутил, как слабеет хватка Нью-Йорка, как смягчается в его глазах стальной блеск. Не догонишь, не поймаешь. Мы заняли наше гнездо в патронной ленте, с ревом пронизали непроглядный канал ствола и канули в ночь.


Когда самолет выровнялся, я закурил последнюю сигарету. Медленно втянул дым, сладкий как никогда. Я успел распланировать празднество на одного — кто где сидит, меню, развлечения: коктейли, обед, поздний фильм, самый поздний. Согласен, с деньгами проблема, но я всегда мог на чистом глазу выписать чек или задействовать вторую, не платиновую, карточку «Ю-Эс Эппроуч», или связать стюардессу. Что бы ни случилось, но эх, как я сегодня нажрусь в этом царстве дьюти-фри. Я завертел головой в поисках тележки с напитками. И тут одновременно произошли три вещи.

Во-первых, для начала кто-то пнул меня в морду — но изнутри. От пинка голова моя безвольно мотнулась, от этого прямого апперкота, без прелюдий, сразу в полную силу. Тем временем я ощутил, как в животе у меня заплескалось целое джакуззи отравы и жвачки. Три «Би-энд-Эф» на пустой, хоть шаром покати, желудок, плюс все это дрочилово и мочилово, все эти прятки, блядки и взятки гладки. В то же время — я всегда знал, что есть духи воздуха, боги погоды, кучевые левиафаны воздушных спор и больших амперов, буйствующие без сна и продыха на высоте тридцать тысяч футов. И вот что-то необъятное, бурлящее гневом засосало нас в свой хаос. Высоко над нами изумленно отвалились челюсти. Люди заговорили на непонятных языках, даже голос пилота спазматически вибрировал, срывался на фальцет. Это дьяволы, подумал я; на этой высоте живут упавшие с небес. Но нет, это Нью-Йорк, это все еще Нью-Йорк тянется пощекотать наши сердца своими толстыми сильными пальцами. Злостно нарушая все предупреждения, я встал и теннисным мячиком упрыгал в хвост, к сортиру.

Я никогда еще не чувствовал себя настолько пустым, как когда гарцевал на этом толчке, свесив подбородок в раковину. Сто кило? Да во мне и ста грамм не наберется. Я мертвый зуб на едком шипунке. Все что у меня есть рвется на свободу, рушится вслед пластмассовым стаканчикам, хобцам и объедкам авиапищи, вслед спешке, страху и пресеченному наведению, падает в погоду и черноту Атлантики… Самолет наконец перестало колотить. Меня тоже. Снова прозвучал голос пилота. Глотая слезы, я тоже пересчитал травмы и потери, подвел итог ущербу. У пилота свои проблемы — а у кого их нет? Пусть вгонит этот гроб хоть в Северный полюс, мне-то что. Вверху и слева опять полыхала боль. При помощи боли природа сообщает нам: что-то не так. Боль повторяет это снова и снова, хотя мы давно уже усвоили сообщение. Зуб мертв, сообщили мне, — ему уже ничего не светит. Зуб мертв, но я-то еще жив. И зазвучало второе сообщение. Деваться было некуда, пришлось выслушать.

— Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что… Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э… уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание.

Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают.

Загрузка...