К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро — лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий.
— Ну да, ну да, — проговорил я. — Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что.
— Все отменяется.
— Угу. А откуда ты знаешь?
— К этому же все и шло. Разве не понятно?
Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, — Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»…
— Зачем? — спросил я. — Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами — ну точно запомнил бы.
Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил:
— Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали.
— Серьезно? Тогда же это бессмысленно.
— Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу — что, много мотивировки увидите?
— Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня?
— Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени.
— А что такое с именем?
— Имя — это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится.
— Вы-то можете смеяться, — сказал я. — Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину.
— Я так ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите — забирайте.
— Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще.
— Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие.
Я смотрел на него, пока он не сказал:
— Это все актеры.
Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста[40] круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба — какая, черт побери, силища! — торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать… Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый».
Вы, кстати, заметили, как громко стали сейчас говорить в закусочных и в кино, как бездари, барабанщики, свистуны со свистульками, соперничающие транзисторы сотрясают отлогие задние садики, как на автобусных остановках под призраками облаков видишь и слышишь язык знаков и проклятия высокой сексуальной драмы, как вообще жизнь переместилась на улицу? А в кабаках морщатся старожилы, и пиво льется рекой. Мы говорим громче, чтобы нас услышали. Скоро все мы станем крикунами.
На нас влияет телевидение. Кино тоже. Как именно, мы пока не уверены. Но мы ждем и считаем симптомы. Все знают, что с реализмом есть проблема. Некоторые считают, будто телевидение реально. А как же тогда реальность? Каждому подавай, каждый требует ярких персонажей, личную мыльную оперу, уличный театр, каждому вынь да положь хоть немного искусства в жизни… Наша жизнь тяготеет к системе, к художественной целостности, и мы хотим выявить эту систему — правда, телепаемся лишь во всех подробностях, с ключами, банными приспособлениями, кофейными чашками, ящиком рубашек, чековыми книжками, бельем, прической, карнизами, гарантией на холодильник, шариковыми ручками, пуговицами, деньгами…
Я ищу деньги. Ищу не покладая рук. Дайте мне немного денег. Ну же, ну. Прочь колебания. «На, бери»… Сегодня утром я попытался обналичить чек. Все шло без сучка, без задоринки до самой последней минуты, когда телка влепила отказ, всего-то раз мотнула головой над частоколом. Я перерыл всю квартиру. Я ожидал найти мятые фунты в старых теннисных шортах, пятерки в карманах джинсов, десятки под диванной подушкой, двадцатки в баночке на полке. Итого я нашел девяносто пять пенсов. За рулем нервно взбрыкивающего «фиаско» (бензин почти на нуле) я подъехал в Сохо к Лайнексу и Карбюртону. Не знаю уж, что день грядущий мне готовит, но дабы защититься от этого, мне позарез нужны деньги. Иначе в любой момент сверху спланирует какое-нибудь финансовое божество и зубами выдерет из моей шевелюры очередной клок. Я зашел в берлогу к Терри Лайнексу и сказал:
— Гони выходное пособие. Где мои пятьдесят кусков?
Терри обещал, что мне причитается сумма «наполовину шестизначная». И Терри сдержал свое слово. Ему, кстати, тоже было о чем беспокоиться. Объясняя ситуацию, он извел на меня бутылку скотча. Налоговая проверка, замораживание счетов — я толком и не въехал, что там и как. Мы пожали руки. Он выписал мне чек, датированный сильно задним числом. Терри обещал, что выплата будет наполовину шестизначной. Так оно и было. Сумма оказалась трехзначной. Сто двадцать пять фунтов.
Через час я пил прошлогоднее шерри-бренди на кухне у Алека Ллуэллина. Мы сидели, ссутулившись, как картежники, за квадратным столом. Ритуал многократно отработанный. Мы почти не говорили, говорить было почти и не о чем. Алек Ллуэллин должен мне несколько тысяч фунтов. Ну что сказать? Деньгами тут и не пахло, это я сразу понял. Только красные деньги, минус-деньги. Я ничего про это не сказал. Но он и так понял. От его острого чувственного лица мало что оставалось, но старый радар функционировал по-прежнему. Алек знал, зачем я пришел, и он меня боялся.
Это последний страх, который мне удастся ему внушить; дальше явно не светит. Я откинулся на спинку. Атмосфера, к моей радости, сгущалась.
Вы, наверно, теряетесь в догадках, как я покинул Нью-Йорк. Я тоже, в некотором смысле, теряюсь. Вы, наверно, ломаете голову, кто купил мне билет. Мартина? Нет. Увы, нет, не Мартина.
«Эртрак» без затей выгрузил нас в здании аэровокзала в полпервого ночи. Имела место картина маслом (кисти неизвестного художника двадцатого века — без вариантов, двадцатого): всепланетная паника, фоторепортеры, люди с папками и бэджами, истошное горе беженцев. Позаботилась ли народная авиалиния о других билетах для своего народа? Хрена лысого. В качестве компенсации нам выдали талоны на лимонад и карточки на пончики. В любом случае я был уже готов хлопнуться с копыт долой, как вдруг увидел — кого бы вы думали? Беспорядочное мельтешение разрезал человек и атомоход Биг-Бруно, в кильватер за ним пристроился Хоррис Толчок. Вот и славно. Берите меня, подумал я, сдаюсь. Но я опять сорвался в бега, увиливая от Бруно, Хорриса, полиции денег, увиливая от всей Америки… На ночь я затихарился в сортире павильона «Пак-эр». Каждые несколько секунд я слабо икал и ждал очередной подлянки от своего зуба. Там был автомат, торгующий аспирином, прямо в туалете. Но у меня не было монет. Ни единой. Если бы я мог покончить с собой тогда ночью, то обязательно покончил бы. Но самоубийство, как и аспирин, как и все остальное, стоит денег, а денег у меня не было. Накладная штука самоубийство, если вы, конечно, не настоящий герой. Я пробовал глотать мартинины таблетки. Желудок отказывался их удерживать. И ни капли бухла, чтобы запить. Часам к пяти утра я достиг точки, когда стал искренне сострадать бедному зубу, который, в конце концов, испытывал смертные муки, погибал во цвете лет насильственной смертью от своей руки.
В восемь я позвонил в «Бартлби», коллектом.[41] Самое трудное было уговорить дежурную поступиться принципами компании и принять мой звонок. Селина Стрит приехала в аэропорт немедленно; настоящая героиня. Она забрала меня из «Бритиш альбигойца» (павильон прибытия — мне казалось, там безопаснее), с ветерком умыкнула на завтрак в «Уэлкам-ин» близ «Ла Гардии». Ей достаточно было взглянуть на меня, и она все поняла. И восхитилась. Не сводя глаз с едва прикрытой сарафанчиком умопомрачительно подрагивающей крепкой попки, я нырнул вслед за Селиной в полумрак гостиничной забегаловки. Горечи я не испытывал. Кто, я?
— Вчера, с Мартиной, — произнес я, извлекая кабачковые, арбузные дольки и сельдерей из первой «кровавой мэри». — Это же была подстава, верно. Ты меня подставила.
— Да, — ответила она. — Извини.
— Но как?
— Очень просто.
Это действительно было очень просто. Мартина и Осси договорились встретиться в полчетвертого в его номере. Чисто деловая встреча. Селина же сказала ему, что якобы звонила Мартина и просила об отсрочке. Потом она отправила Осси на встречу с его адвокатами и позвонила мне. Мартина, как всегда, была пунктуальна. Мартина очень пунктуальна. Это все знают.
— Но зачем?
Как это для нее типично, подумал я. Подстава элементарная, но сыграно было грандиозно… Нет, не грандиозно. Строго в рамках необходимого. В рамках порнографии. Всего-то и надо было, что показать мне ее Восьмую авеню, средоточие мягкой эротики. Остальное я сделал сам.
— Прикольное занятие — парить людям мозги, — сказала она и закурила, что делала редко. — Тебе не понять, ты с этого не прикалываешься. У тебя к этому никаких способностей. Если ты врешь, получается даже не смешно. Но как мы с Осси прикалывались, когда вас сводили. Ловко, а? Иначе пришлось бы следить за вами по отдельности. Он был просто в ужасе, как все в итоге повернулось. Мы оба были в ужасе.
— Но каждый по-своему.
Официанток в этой темной пещере заставили втиснуться в бордельный прикид — наколки, чулки, опять двадцать пять. Явно не обошлось без маркетингового исследования, показавшего, что это самый распространенный мужской фетиш. Еще они все время говорили «добрый день», «приятного аппетита» и «пожалуйста, пожалуйста». Все думают, что это обычная американская придурь, врожденное обаяние. Бред собачий. Это политика компании, только и всего. Их специально учат. Программируют. Короче, все дело опять же в деньгах. Ненавижу. Домой хочу.
— И, сэр, десерт? После бифштекса?
— Спасибо, но я…
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Лучше просто бренди.
— Полегче, — сказала Селина.
— А ты меня любила? Наверно, должна была быть какая-то любовь, хоть чуть-чуть, чтобы так.
— Не обязательно. Можно и прикола ради, а меня хлебом не корми, дай только… — Она пожала плечами, не безразлично, а скорее воинственно. — Не могу же я допустить, чтобы ты был счастлив с кем-то еще. Тем более с ней. Да и вообще, что она в тебе нашла?
— Не в курсе.
— Извини. Это было жестоко. А ты был бы с нею счастлив?
— Не в курсе.
Потом она сказала еще что-то… то, что я не в силах воспроизвести, по крайней мере, пока. Я быстро тонул во всей этой лжи, прямоте и темноте. Селина абонировала номер и отвела меня туда за ручку, словно маленького мальчика. Не исключено, что я попытался склонить ее к какому-то совместному акту утешения или мести — секс, битье, плач, изнасилование, точно не помню, да и какая, собственно, разница. Я рухнул на матрас и отрубился уже на втором такте пружинного скрипа.
Так я и вернулся домой. Когда я встал, оказалось, что прошло полтора дня, прошло мимо; еще выяснилось, что Селина заплатила по счету и оставила мне денег на билет из брони, плюс, умница моя, тридцать баксов на бухло. В «Джей-Эф-Кей» никто больше за мной не гонялся, отбой тревоги. Я полетел «Транс-американ», как и все. Одна железная труба доставила меня из «Кеннеди» в Англию, другая — из Хитроу в Квинсуэй, и, поднявшись по эскалатору, я ощутил на лице плотоядное дыхание лондонского утра. У парадной, с пакетом молока и газетой, меня поджидал Мартин Эмис.
И вот я дома. Дома, но все еще в бегах.
— До меня вдруг дошла одна очевидная вещь, — с удовольствием и некоторой тревогой произнес Алек Ллуэллин. — Вот ты сидишь тут, как воды в рот набрал, и пот градом. За деньгами своими пришел. Тебе нужны твои деньги. Допустим. Денег у меня ни гроша, но допустим. И тут я спрашиваю себя: а зачем тебе деньги?
Я закашлялся и наконец ответил:
— Да хрен с ними, с деньгами. Отдашь как-нибудь при случае. Давай, рассказывай, у тебя-то что и как.
— Что и как у меня. Ладно. Ну-ка, посмотрим, что и как у меня. Я сижу дома. Три недели уже во рту ни капли. Погудел как следует, когда только из тюряги выбрался, и все. Тем, что сижу здесь, я нарушаю, наверно, добрую дюжину судебных запретов. Стоит мне только вскрыть банку сидра или слишком долго задержаться в ванной, или не удовлетворить ее ночью — она может набрать три девятки, и я снова за решеткой… Не пойми меня неправильно, я в диком восторге от того, что сижу здесь. Я пытаюсь найти работу, но кто не пытается? Работа отсутствует как класс. Элла вкалывает, а я так, по дому. Курю и матерюсь, а больше заняться и нечем. Домохозяин, мать их так! Смотри, сейчас передник нацеплю, ребятишкам ленч сготовить.
Что он и сделал, когда услышал на лестнице Эллу с детьми. С приходом семьи все изменилось и осложнилось, предстало в новом свете: Элла, обкорнавшая свою легендарную шевелюру до мальчишеского ежика, дабы показать, что жизнь нынче не сахар, крошка Мандолина, моя крестная, зеленоглазая, острая на язык киса, а замыкал строй Эндрю. У Эндрю были сложности. Были, есть и всегда будут. Его пожилое и в то же время удивительно свежее личико говорило: я тут новенький, и как-то у вас не фонтан. Никто мне ничего не объяснил. Нет чтобы сказать заранее, предупредить. Хочу обратно. Не поможете?
Я встал со стула. Обычно мы чмокнули бы друг друга в щечку, обменялись бы парой-тройкой телячьих нежностей, словами утешения. В конце концов, я же вставил ей как-то раз, на лестнице, ну когда Алек уже отрубился. Знает ли об этом Алек? Сомневаюсь, потому что Элла об этом тоже не знает — уже не знает. В новой редакции этот эпизод отсутствовал. Жизнь не сахар. Так что какие уж там телячьи нежности. Ни поцелуев, ни улыбки, ни ленточек в волосах, ни провинциальных оборок на юбке, как прежде. Теперь она носит брюки — длинные штанишки.
— Ну и как наш киномагнат поживает? — спросила она.
— Не так чтобы очень.
— Выглядишь ты ужасно.
— Да ну.
— Поздоровайся с Джоном, — сказал Алек Мандолине, бочком придвигавшейся к нам. В руках у нее был сломанный зонтик.
— Здрасьте. Починить можешь? Он новый, — поинтересовалась она, вручая мне дохлую тварь. — Мне уже десять.
Девочки всегда понимают, что они девочки, с самого начала, но дети, такое впечатление, совершенно не врубаются, что они дети. Дети не знают, что такое время. Насчет детей у меня страшной силы паранойя, особенно насчет девочек. Мне никак не отделаться от мысли, что они увидят меня насквозь, ощутят своим юным естеством неведомое расстройство. Увидят все мое время, погоду, деньги и порнографию. Я всегда выдаю малютке Мандо немного денег. Она не боится резать перед взрослыми правду-матку. Лишь бы только не резала передо мной. Вот, наверно, почему я даю ей деньги… Я так и держал сломанный зонтик. Он был дешевый и новый и знал, что надолго не рассчитан. Он знал, что рассчитан на слом. Говорят, всему на свете свойствен инстинкт самосохранения. Даже песок хочет оставаться песком. Даже песок не хочет ломаться. А вот я не уверен. Такое впечатление, будто этот зонтик испытывал облегчение от того, что сломался, от того, что выломался из рамок определений и опять стал обычным пластмассовым хламом.
— Я куплю тебе новый, — проговорил я. — Но сейчас мне пора бежать.
Алек проводил меня до лестницы. Угу, там-то дело и было, на площадке.
— Кстати, — сказал я, — взаймы не дашь чуть-чуть? Ну, там, пятерку. Забыл, понимаешь, дома бумажник, а у «фиаско» бак пустой.
Алека довольно долго не было. Из-за двери я слышал приглушенные голоса в тоне требования или упрека. Слышал детский топот, сошедший постепенно на нет. Хреново-то как все, а; даже не думал, что все будет так хреново. Последнее время тормоза имели место сплошь и рядом, долгие и мучительные, — но не до такой же степени. Дверь отворилась. На пороге стоял заплаканный Эндрю.
— Что такое?
— Ты меня любишь?
— Эндрю! Ну конечно. Я…
Над ним возник Алек и отзывчиво прикрыл его бледное лицо широкой ладонью. Малец юркнул в притихшую квартиру. Алек протянул мне три фунтовых бумажки.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Ты меня очень выручил. Кстати, я как-то раз оприходовал Эллу. Прямо тут. Извини.
— Я знаю. Эндрю тоже догадывается. А я спал с Селиной.
— Серьезно? И когда бы это?
— Ой, да когда только не. Часто и помногу. Слушай, я вдруг понял. Твоя-то песенка спета, почти.
«Фиаско» сдох на Майда-Вейл. Он вдруг закашлял, негромко заржал и, скребя асфальт, притулился к поребрику, словно утомленный пловец. Я понадеялся было, что это просто бензин на нуле, — но нет, дело явно в чем-то более существенном. К тому же, я только что залил бак на три фунта. Может, сломалось сцепление. Или клапанная коробка. Или нижняя головка шатуна. Может, сломался хренов автомобиль.
Я оставил его у обочины и двинулся дальше на юг.
Без десяти три в «Шекспире». Без десяти три в террариуме, с двумя проигранными забегами, раскаленным дыханием полуденного бухла и объедками на полу. Я пил крепкое пиво, от которого только слабеешь. Мой толстый кореш Толстый Пол расщедрился на десятку. Сдачу с которой я как раз скармливал булькающему однорукому бандиту по имени «Лабиринт денег», расположенному у двери в мужской сортир, откуда веяло соленым морским запахом. Эти бандиты на все способны. Автозахват, максипинок, призовая игра. Лишь бы деньги были.
Десять минут четвертого в «Шекспире». Толстый Пол собирал стаканы и рычал: «Время!» Толстый Винс в отсутствии, а как бы мне сейчас не помешала его рука на плече. Толкнув зеркальную дверь, я прошел в гостиную. Там была Врон. Она лежала на диване и пила розовое шампанское. На коленях у нее, поверх порнографического халатика, покоился обычный журнал… Я обратил внимание, что комната успела стать еще помпезней; доминировали кондитерские цвет — малиновый, шоколадный, лимонный. У меня заныли зубы.
— Где Барри? — спросил я, перегородив своей тушей дверной проем.
— У букмекера.
Голос мой звучал хрипло, приглушенно — однако и ее тоже. Шевелилась только нижняя челюсть. Шевелилась медленно, словно была слишком щедро смазана и могла в любой момент выскользнуть. Врон распрямилась и сфокусировала на мне взгляд.
— Джон, ты за деньгами?
— Надолго он там?
— На веки вечные. — Она развернулась к циферблату часов. Локоть соскользнул, и она бессмысленно хохотнула. — Пора репетировать.
— Как это репетировать?
— А как же без репетиций? Жалко, Джон, что вы так и не сняли меня в том видео.
Она подобрала полы халата. Вскинула бокал, три глотка, четыре глотка. Наклонно двинулась к лестнице. Тяжело облокотилась о перила, о поручень, об ограждение. Взяла меня за руку.
В этой комнате спала моя мать. Здесь же она умерла. На кровати, другой кровати, покрытой шелком пронзительно-зеленого цвета — рукотворным, а не работы каких-то там червяков-шелкопрядов, с блестящими отложениями, словно лужи, что мерещатся на раскаленном асфальте, — тонула в королевской мантии Врон. На меня она не смотрела, куда уж ей. Она сосредоточенно обращалась к зеркалу в форме сердца на противоположной стене. В пыльном стекле я видел лишь отражение хрящеватых облаков. Но для Врон зеркало обрамляло голую правду жизни.
— Джон, все зависит от того, что это за книга, — начала она. — Некоторые книги, Джон, более… более взрослые, чем другие, Джон. Более… откровенные. — Так и не глядя в мою сторону, она присела и, вытянув шею, распустила волосы. Халат начал сползать с плеч, и Врон объясняющим или разоблачительным жестом натянула кружевные полы. — В некоторых книгах ты делишься своим даром больше, чем в других. И все зависит от масштаба дарования, Джон. — Она села на колени, выпрямила спину и предстала мне во всем великолепии: туфли на каблуках-шпильках, чулки в крупную сетку, серебряная кобура трусиков, двуствольный бюстгальтер. Халат сполз на кровать. — Некоторые книги следуют веяниям времени, Джон. И не обязательно в ущерб художественности. — Обе руки она завела за спину, на шее рельефно проступили жилы. Щелкнула застежкой, расправив крылья для полета, и мягкая рамка с готовностью спала, даже соскользнула с шелковистым шуршанием на пол. Побагровевшими пальцами Врон невесомо огладила грудь, словно покрывая баснословно дорогой мазью. — Но только в лучших книгах, Джон, ты демонстрируешь искусство любить себя самого — да, Джон, сам себя! — На подкашивающихся ногах я шагнул вперед, но это было тяжело, потому что жесткая эротика делает жестким сам воздух. Воздух становится жестким, как бетон или сталь.
Она откинулась на кровать, и после завороженной паузы ее рука поползла вниз, пока пальцы не нависли над мускулистой кочкой между ног.
— Джон, говорят, что в книгах ничего не пишешь. Это неправда, Джон. Еще как пишешь — слова. Я-то знаю. Мне уже приходилось. — Рука скользнула под серебряный шнур, последнюю привязь, последнее ограждение. Вскоре донеслось едва слышное ритмичное чмоканье, словно кто-то жевал резинку. — Врон, — произнесла она другим голосом, — Врон, во всем ее великолепии. Тело Врон — это высокая поэзия, вдохновенная красота. Удовольствие — ее философия. Радость — ее религия. Любовь — ее искусство… Врон! — Она перевернулась на живот. С усилием выгнула шею, держа голову прямо. Там было еще одно зеркало; Врон могла видеть то же, что и я. Бабу на четвереньках. Кулачки, вцепившиеся в серебряную полоску. Тянут-потянут. — Туда, — произнесла она, тыча пальцем. — Пожалуйста, Джон, только туда. Остальное принадлежит Барри.
— Господи Боже, — вырвалось у Мартина. — Да что с вами стряслось?
Я отмахнулся.
— Вы доктору не показывались? Слушайте, внизу стоит мой «яго». Давайте я отвезу вас в больницу Святого Мартина, в травму.
— Ерунда, — сказал я и осушил стакан. — Ничего не сломано. Это на вид только страшно.
Должен признать, видок был действительно страшноватый — как вулканический зоб. По ощущению казалось, что щека вмята от нижней челюсти до глазницы. А что в недрах творится — лучше и не думать. Растягивая губы, я слышу скрежет хрящей. Поворачивая голову, чувствую искрение тканей. Зевок чреват катастрофическими последствиями. Воистину катастрофическими. Скуловая кость на ощупь обманчиво тверда — пока, — но кажется иной, структурно иной. Пережить это горе будет тяжело. И другое, более глубокое.
— Понимаю, — проговорил он, — значит, стиснете зубы и будете терпеть. Что случилось-то?
— Я был в пивняке, — сказал я.
— И что случилось?
— Мы немного повздорили с одним типом.
— Что случилось?
— Я не хочу об этом говорить. Нельзя, что ли, сменить тему?
— …Ну хорошо. На самом деле я хотел бы вернуться к теме мотивировки. Мне кажется, эта идея взята из искусства, а не из жизни, не из жизни в двадцатом веке. Сейчас мотивировка зарождается в голове, а не в окружающем мире. Другими словами, это невроз. К тому же некоторые, эти золотые мифоманы, прекрасные лгуны — они как художники, отдельные из них. Возьмем другой недавний феномен — беспричинные преступления. Прошу прощения. Вы слушаете?
— Да, да.
Случилось вот что.
Я стоял, шатаясь, возле зеленой кровати. Все заняло меньше минуты; ну прямо… ну прямо Сорок вторая стрит. Кошмарно воняло горелым полиэтиленом, загашенными плевком свечами, серой или порохом. Пытаясь натянуть штаны, я согнулся в три погибели от нового приступа мучительной тошноты. Жесткое порно на то и жесткое, до нутра конвульсии пробирают. До самой что ни на есть сердцевины. Врон распростерлась на брюхе, выкатив глаза, высунув язык, — но настолько оцепенело, что я замер и прислушался к ее дыханию. Едва слышный присвист сопровождался тихим ритмичным чмоканьем. Я обернулся. В дверях стоял Барри Сам и жевал резинку.
— Плакали, Джон, твои денежки, — невозмутимо произнес он. — Со свистом канули. — И показал, куда именно.
Я протиснулся мимо него и сбежал по лестнице. Толкнул зеркальную дверь. Я понимал, что это еще не конец, отнюдь.
У опустевшей стойки меня ждал талантливый Толстый Пол. В руке у него был черный носок. Я понимал, что это значит. Казалось, ноги подо мной дрожат и расплываются — словно при виде сквозь воду. Интересно, а черный ход заперли? Какая разница. Бежать все равно без толку. Поймают же и тогда отделают как следует, живого места не оставят. Не в той я был форме, чтобы бежать. Да и стоять тоже, но стоять было надо.
— Нет, — объяснил Толстый Пол, — так просто не уйдешь. Ну куда ты, дурашка? Все должно быть честно, Джон. В смысле, они же только во вторник поженились.
Он закивал, растянув бледные губы. Подошел к бильярдному столу. Шары упали с фугасным грохотом, раскатились по сукну. Он продемонстрировал мне два, черный и белый.
— Ну хватит, — сказал я. — Сколько можно. Да мы же как братья.
Толстый Пол смеется редко — такое впечатление, что его рот для этого просто не приспособлен, — но сейчас он рассмеялся. Потом опять посерьезнел. Задумался. Вернул шары на пронзительно-зеленое сукно и зашел за стойку к кассе. Звякнул колокольчик. Сигнал к началу первого раунда. Нет, пятнадцатого. Толстый Пол достал два столбика монет в банковской упаковке. Вложил в носок и потянул тяжело обвисшую черную мошонку.
— Весит примерно так же, — заинтересованно проговорил он, — но с монетами гибче. Въехал? Заживет быстрее.
— Слушай, Толстый Пол, — сказал я. — Деньги. Сколько он тебе обещал? Полтаху или типа того. Я дам тысячу. Только отпусти.
Толстый Пол нахмурился.
— Да нет, это же выпивкой. Не деньгами. Про пятьдесят фунтов — это он так, в «Крысе-мутанте» трепался. Ладно тебе, Джон. Смотри на вещи проще.
Он подошел поближе. В такт шагам донесся тихий ритмичный перезвон. Не чмоканье.
— Куда? — спросил я.
— В лицо.
— Как сильно?
— Со всего размаху.
— Сколько раз?
— Всего один. Но без сопротивления. Договорились? Извини, Джон.
Я не двинулся с места, чтобы то, что должно произойти, произошло поскорее; чтобы уж поскорее конец.
Сверху послышался шум, гневный или боязливый возглас — но это мог быть и смех, просто смех. Качнувшись, рука ушла на замах. Продолговатый черный мешочек соблюдал дистанцию. Куда ему спешить, он успеет качнуться, когда рука замахнется полностью, — второе качание.
Через некоторое время я услышал лязг отодвигаемых засовов, и Барри Сам помог мне выйти в пронизываемый сполохами туман. Я снова упал. Он посмотрел на меня сверху вниз, презрительно и радостно. Презрение было мне знакомо, а вот радость — это что-то новенькое. Долго ему пришлось дожидаться этой радости. Целых тридцать пять лет.
— Ну что, сынуля. Теперь мы квиты.
— Ты, — выдавил я. — Ты мне отец или кто.
— Или кто, — ответил он, а потом сказал, кто мой настоящий отец. — Толстый Джон, жиртрест хренов — ну совсем ничего не знаешь, ублюдок этакий, сукин ты сын.
Самое смешное, что я чувствую себя получше. Честное слово. Весь этот опыт пошел мне на пользу. Я ощущаю веское спокойствие, я полон достоинства. Я точно знаю, что вполне в силах совладать с моей жизнью. Все складывается удачно как никогда. Собственно, перспективы теперь самые радужные, когда я решился покончить с собой. Да, я решился. Решился. Нет ничего проще. Самое трудное — это решиться, но жизнь решила за меня. Сегодня же вечером. Благо все причиндалы под рукой. Сегодня вечером, один. В последнюю очередь.
— Еще раз спасибо, что зашли, — сказал я.
— Пожалуй, мне пора, — шевельнулся Мартин. — Не буду вас отвлекать.
— Нет, не уходите!.. Пожалуйста, останьтесь. Хоть на часок-другой.
Он вздохнул и наклонил голову.
— Ну пожалуйста. Хоть на часок-другой. Понимаю, вы мне ничем не обязаны. Ну да, я втянул вас во всю эту хрень. Но больше я ни о чем не попрошу. Ну пожалуйста, чисто по дружбе.
Мартин понуро обвел взглядом комнату. Покосился на часы.
— Я вот… читал тут недавно книжку, о Фрейде. А вы что сейчас читаете?
— Далось вам это хваленое чтение, — отозвался он. — Примерно как женские образы у Шекспира — слишком уж переоценены. На вашем месте я не забивал бы такую симпатичную головку этой чепухой… А там что? Кегли?
— Там? Да вы что, это же шахматы. Из оникса.
Мартин извлек наугад фигуру из яшмовой коробки.
— А это кто? Король или ферзь?
— Это пешка. Что, не похожа?
— Вы много играете?
— Ну да, когда-то играл. А вы? Сильный игрок?
— Естественно, — ответил он. — Может, партию? Чтобы время скоротать.
— Конечно, — согласился я, и от внезапного возбуждения меня бросило в жар. Что вдруг? Перспектива реабилитации, отмщения? Ну я ему покажу, подумал я, этому задаваке, студенту хренову, этому трезвеннику со всеми его хиханьками-хаханьками и дипломами. Он меня за неуча держит. Ну я его проучу. Под орех разделаю. — О'кей, — сказал я. — Играем на деньги.
— На деньги? Вы что, думаете мы «дартз» мечем в каком-нибудь «Джеке-потрошителе»? В шахматы не играют на деньги.
— Десять фунтов ставка. С удвоением. Играем на деньги.
— …Но у вас ни гроша.
— Да ну? Один этот набор уже полтыщи фунтов стоит. Вон там в шкафу кашемировое пальто, оно потянет на тонну, как минимум. Не говоря уж, — сказал я, выставив палец, — не говоря уж о моем «фиаско». Да что такого смешного?
— Ничего. Извините. Слушайте, вы точно уверены, что не хотите лучше в очко или в крестики-нолики? Нет? Ладно. Только чур без поддавков, договорились?
— Какие на хрен поддавки. Готовься к неприятному сюрпризу. Ну все, начали.
Я извлек из коробки триктрака кубики с цифрами на гранях. Выставил шахматные часы, на один час. Эмису выпало играть белыми.
— Ха! — вырвалось у меня. d — d3. Я вас умоляю. — Где вы учились играть? По книжке какой-нибудь?
Играть по правилам не в моих правилах, но большинство дебютов успели неизгладимо осесть в моей памяти. Не думал, что кто-нибудь сумеет удивить меня раньше миттельшпиля, — но крошка Мартин вышел из ряда вон уже на пятом ходу. Устроил бессмысленную конную вылазку, загарцевал в середине доски, пока я вел наступление по всему фронту. Такой дебютный план действительно есть, но за черных, никак не за белых. Тоже мне игрок, подумал я и удвоил. А он как возьмет да упрется рогом. Я, не веря, уставился на брошенные им кубики… Шахматы — это встреча умов, столкновение индивидуальных культур, и где-нибудь на стыке обычно возникает толстый стыдливый шов. Я тоже уперся. И он. И снова я. Последнее удвоение дало 32. Пока хватит.
— Я тут думал о вашем нью-йоркском приключении, — произнес он, спешно ретировавшись конем на вторую горизонталь. — Кажется, я понял, как там и что. Рассказать мою теорию?
— Секундочку помолчите. Я думаю.
В развитии фигур я его опережал, но моя пешечная структура была несколько дырявой. Затем несколько ходов царила тишь да гладь, каждый растил свой садик, последовали короткие рокировки. Я все вникал в позицию, а он принялся методично обрабатывать мои выдвинутые вперед пешки. Парировал я это без труда, но с потерей атаки: пришлось отвести артиллерию с его оголенного королевского фланга, а также от центра, куда Мартин стал выводить некоторые легкие фигуры — того же коня, активного чернопольного слона… Вот черт, подумал я, опять эта параша. За какие-то три хода меня загнали в тягуче-беспросветную позицию, мои фигуры беспомощно сгрудились, ни просвета, ни продыха. Чтобы хоть как-то раскрутиться, требовались по меньшей мере два промежуточных хода, но я не мог позволить себе сбиться с навязанного ритма. Каждый мой ход являлся тонкой подстройкой, ювелирной ремонтной работой в сужающемся пространстве.
— Филдинг Гудни… — произнес Мартин. — Все шло у него без сучка, без задоринки, пока не появился я. Я был джокером в колоде. Не знаю… не знаю уж, насколько реалистичной была его схема, но рассчитывал он, видимо, вот на что. Удваиваю, — произнес он и сделал ход.
Вторым слоном он атаковал моего коня, загнал в капкан возле королевы, и без того тонущей в параноидальной толчее придворных. Просто кошмар, замуровали, демоны, все простреливается, кругом сплошные вилки, вернее, вилы. Я глотнул скотча и приценился к потенциальным разменам. Вариантов было два, и каждый со своим серьезным минусом — сдваиванье пешек, вскрытие вертикали для его ладьи из центра, которая тогда… Да это же мат, почти сразу! Какие уж тут поддавки, подумал я и вскинул руку к пострадавшей щеке.
— С теми актерами, которых он подписал на главные роли, с их неврозами и претензиями, сценарий Дорис Артур и был рассчитан на полную неприменимость. Забавно смотрелось бы, как вы из кожи вон лезете, пытаясь их задобрить. Но вы сдюжили. В вас оставалось побольше пороха, чем он думал. Какой-то резерв сил, которые он не сумел подорвать.
— Продолжайте, — сказал я.
Я вдруг увидел свет, вдохнул воздуха. Если бы удалось незаметно сдвинуть ферзя на третью горизонталь, то я мог бы прикрыть коня, вывести слона, и тогда у него под боем окажется… угу. Только дай мне передышку, сукин ты сын. Всего один промежуточный ход. Давай, болтай дальше. Покосившись на часы и для отвода глаз нервно поежившись, я осторожно извлек ферзя из сердцевины улья. Мартин подумал и пассивно двинул пешку.
— Продолжайте.
— Эти девицы, которые не давали вам прохода последний раз. Они тоже сидели на ставке. Или же… или репетировали. Но вы были не настолько тупы или пьяны, как он рассчитывал. Вы удержались. Потом эта ваша подруга, с дипломами. Может, она тоже оказалась джокером, как и я. Второй джокер в колоде.
Наконец-то, кажется, мне удавалось худо-бедно наладить контригру. Трудно описать, но такое впечатление, что тот край доски погрузился в спячку. Промежуточных ходов появилось — хоть жопой кушай; можно было подумать, я вообще играю с Селиной, и белые фигуры образуют симпатичные узоры на далеких квадратах. Я не встречал ни малейшего сопротивления. Мартин праздно двигал пешки на своем ферзевом фланге, не обращая внимания на ядерный арсенал, который я накапливал слева. И вот мои слоны дружно принялись нашаривать лучами прожекторов его короля, а приземистые ладьи изготовились к стрельбе, как только тот юркнет на единственную открытую для бегства вертикаль. Время тоже было на моей стороне.
— Судя по всему, первоначально Филдинг планировал вот что. Вы, кстати, канцелярию-то смотрели? Очевидно нет. Связанные по рукам и ногам сценарием Дорис Артур, который, по сути, немногим лучше изощренного теракта, направленного против всех основных персонажей одновременно, Лорн, Кадута, Гопстер и Лесбия поднимают бунт. Филдинг тут же вчиняет им штраф за нарушение контрактных обязательств. Ничего особенного. Иски совершенно рядовые. Так бывает каждый божий день. Актеры все застрахованы от этого, так что никто ничего не теряет, кроме, конечно, Джона Сама. Филдинг тоже застрахован от незавершения проекта. Но потом вы сбили его планы тем, что привлекли меня.
— Удваиваю, — произнес я и перевернул кубик с 64 на 16; обычный прием из арсенала записных мотов. — Тысяча шестьсот фунтов. Идет?
Ему просто не интересно, подумал я. Все его ходы чисто выжидательные — но чего он ждет? Я тем временем почти успел добиться искомой позиции. А Мартин может ждать хоть до морковкина заговенья. Когда выведу коня, то мелочиться не буду, обрушусь в самое что ни на есть средоточие его защиты. В промежность. Мы с моими ладьями устроим там натуральное светопреставление. Эк я его. Не хорошо даже, а просто дивно.
— Как он управлялся с деньгами, это другой вопрос. Как там эта фраза?.. «Бешеное проворство сложных махинаций». Вы говорили, у него был целый номер компьютеров. Он явно занимался хакерством — ну, вскрывал базы данных, банковские и корпоративные. В конце концов его, конечно, прищучили бы. Но в какой-то момент он имел в своем распоряжении реальные деньги. Он мог бы очень неплохо подняться. Но деньги его не интересовали. Деньги как таковые. Удваиваю.
И этого молодчика тоже, по-моему, не интересуют. Или я чего-то не понимаю? Я скоренько окинул взглядом его фигуры, прикинул возможные траектории, сектора обстрела. И не увидел ничего — ни хрестоматийной жертвы, ни зубодробительной комбинации, ни гениального проблеска. То есть, эти пешки на ферзевом фланге могут, конечно, причинить некоторое беспокойство чуть позже, но… Позже? Ну, мать-мать-мать. Говорят же, что пешка — душа шахмат. Видно, именно поэтому я не обращаю на пешек особого внимания, по крайней мере до эндшпиля, когда поневоле о душе задумаешься. Эти четыре белых скинхеда надвигались на меня, словно космические захватчики сквозь экранную круговерть. Линия обороны черных встречала их зиянием прорех. Маятник снова качнулся в противоположную сторону.
— Самое странное, — задумчиво проговорил Мартин, — самое странное, почему Филдинг не рванул когти раньше. Наверно, его слишком захватил собственный вымысел, со всеми многочисленными нюансами. Фокусник, лгун-умелец, сценарист — в чем-то они даже беспомощны. Ну и нельзя забывать оборотную сторону его характера. Все это сыграло свою роль. Почему он не дал вам тогда спокойно уйти из «Каравая»? Потому что крепко подсел. На вымысел, на игру. Он хотел доиграть до конца. Как и все мы. Неудавшийся актер, он и отомстить хотел по-актерски. Отомстить реальной жизни.
На фланге началась разборка, пешки показали зубы. Должно быть, это нас раззадорило, потому что когда закипело основное кровопролитие, пленных мы не брали. Сгинувшие пешки вдохнули новую жизнь в его спящие фигуры; и вот все мое таким трудом возведенное строение рухнуло, я схватил что успел и с жалобным воем откатился на задний рубеж. Сводки доносили, что потерял я всего-то на пешку больше, но две мои фигуры находились под боем, и жирная ладья Мартина внедрилась на мою вторую горизонталь. Свести бы к ничьей, подумал я, хоть бы свести к ничьей. Выигрыш мне уже никак не светит. Но я не могу позволить себе проиграть — еще одного проигрыша я точно не переживу.
— Вы можете вспомнить, — спросил он, — что Филдинг сказал тогда после драки? Что-то ведь он сказал. Вспомните, пожалуйста.
— Да не помню я. Лютик… пес… смерд и ящик. Что-то типа того. Бред, короче, какой-то.
— А может, «лютый пес смердящий»?.. Потрясающе. Чистый перенос. Предатель Яго! Знаете что? Играете вы сильнее, чем я думал, но все равно это избиение младенцев. Давайте так. Если выигрываете вы, я плачу. Если ничья, то выигрываете вы — это будет с моей стороны акт доброй воли. Если выигрываю я, то я просто возьму у вас какую-нибудь одну вещь. Какую захочу, но лишь одну. — Он кивнул на кубик. — Все равно деньги сейчас — это просто анекдот или символ. Пола, статуса, фаллический символ. Ничего не забыл?
Ах ты лиса, подумал я. Ссылку на его драндулет я не мог не уловить. Мартину явно не давал покоя «фиаско».
— По рукам?
— По рукам.
И шансы свести к ничьей у меня были. Да, размен вышел не в мою пользу, ладью на коня, но я отыграл потерянную пешку и вступил в окончание, как уличный пес, рвущийся к дому — и к еде, теплу, укрытию. Диспозиция следующая. Белый король, пешка, ладья; черный король, пешка, конь. Пешки друг против друга на вертикали ферзевого слона. То есть, теоретически Мартин мог бы, наверно, и выиграть, но на моей стороне было время. Беседу он поддерживал, можно сказать, собственноручно — и все за счет своего времени. Теперь у меня оставалось девятнадцать минут, а у него — меньше семи… Наши пешки пошли в лобовую атаку, сопровождаемые королями. Его ладья загуляла по всей доске, приблизилась, снова отступила. Мой конь твердо держал рубеж. Сплошные пробки, объезды и тупики; любой решительный ход Мартина привел бы к вилке на короля и ладью. Тикали секунды. Я даже осмелился на вылазку конем, безобидно вклинившись между его ладьей и пешкой.
— Изумительно, — произнес он и сделал выжидающий ход королем.
Я жадно уставился на доску. Ладью можно было безболезненно скушать. Размен, потом сблокированные пешки — и ничья. Финита. По-моему, у меня даже приключился средней силы стояк, когда я склонился к Мартину и проговорил:
— Друг, надеюсь, ты это серьезно, потому что взять ход обратно я не позволю. Удваиваю.
— Удваиваю.
— Удваиваю.
— Удваиваю.
Я откинулся на спинку и стал смаковать скотч. Какая роскошь — даже с перекошенной мордой, в съемной берлоге, на пределе сил. Пусть Мартин осознает, что его ждет. Я возьму его ладью конем. Он возьмет моего коня — или сдаст партию. Итак, останутся четыре фигуры: его король слева от моей пешки, мой король справа от его пешки. Когда я получу чек, порву тот в мелкие клочки и швырну Мартину в лицо. «Вот ваша плата», — скажу я и укажу ему на дверь.
— Шестьдесят четыре тысячи фунтов, — проговорил он. — Сомневаюсь, что у вас столько наберется. Но я все равно возьму то, что хотел. Пропажи вы не заметите. Вы даже не знали, что у вас это есть.
— На что вы нацеливались? На «фиаско», правда?
— Вы не понимаете. Это не машина, а посмешище. Кажется, я понял, как Филдинг это провернул, откуда взял деньги. Сколько вы потратили за всю эту аферу? Лично?
— Не в курсе. Вряд ли много. За все платил Филдинг.
— А вот и нет. До меня наконец дошло. Задумка была — блеск. Вы же подписывали кучу документов. Так вот, подозреваю, вы подписывали их дважды. Один раз в графе «Участник соглашения», другой раз в графе «Сам». Но это же ваше имя. И компания, которую вы учредили, называлась не «Гудни и Сам», а «Сам и Сам». Просто «Сам». Гостиницы, авиабилеты, лимузины, зарплаты, аренда студии. Все это вы оплачивали сами. Сам.
Я пожал плечами с полнейшей невозмутимостью и сказал:
— Продолжим игру.
Я взял его ладью. Он взял моего коня. Четыре фигуры застыли — ни туда, ни сюда. Мы встали со стульев, потянулись и с вызовом глянули друг на друга. Я предложил ему руку для пожатия и сказал:
— Ничья.
— Нет. Боюсь, вы проиграли.
— Да ну, совершенно патовая же ситуация.
Я легкомысленно показал на доску — и увидел, что он прав. Я мог двигать лишь короля, снимая при этом защиту со своей пешки. Мартин же затем спокойно ел мою пешку королем, не снимая защиты со своей.
— Цугцванг, — проговорил он.
— Это что еще за хрен?
— В буквальном переводе это значит «обязан ходить». То есть, проигрывает тот, чей ход. Если бы сейчас ход был мой, вы бы выигрывали. Но ход ваш. Так что вы проигрываете.
— Игра случая. Дуракам везет.
— Едва ли, — ответил он. — Оппозиция — тоже своего рода цугцванг, когда взаимоотношение между королями становится регулярным. Бывает, правда, и косая оппозиция, и коневая. В теории композиции есть такое понятие, этюды на тему полей соответствия. Дело в том…
Я зажал уши. Мартин продолжал говорить — призрачный, вощеный, с рябью на лице. Не знаю, услышал ли он мой новый голос, или тот звучал лишь у меня в голове, но я произнес:
— Я посмешище. Посмешище! А ты… Это все ты.
Я и не заметил, как первый раз замахнулся, — но он заметил. Он пригнулся или шмыгнул в сторону, или резко отклонил корпус, и мой кулак врезался в бра у него над головой. Крутнувшись по широкой дуге, чтобы вмочить тыльной стороной руки, я споткнулся о низкий стул, ребро спинки которого угодило мне под дых. Вскочив, я замолотил воздух, как мельница. Я метался по комнате, как большая обезьяна в маленькой клетке. Но ни одна плюха не достигала цели. Черт побери, да его тут просто нет, просто нет. Последний удар поверг меня ниц возле носорожьего дивана, который пнул меня прямо в лицо своим квадратным, окованным железом, ботинком. Нарыв у меня в голове лопнул или вскрылся. Комната накренилась, забурилась и с реактивным свистом унеслась в ночь.
Когда я очнулся, Мартин по-прежнему был в комнате и по-прежнему говорил.
Когда я очнулся, Мартина уже не было, и не доносилось ни звука.
Как только рассвело, я вышел на улицу в последний раз. Потом вернулся. Что тут еще скажешь? Чихающий полицейский, скорбный регулировщик движения, лысый чернокожий почтальон в кроссовках. И люди, один за другим, движущиеся курсом ночь — день по своим привычным делам. Потом я вернулся. Ну что тут еще скажешь? Что?
Я выставил в ряд бутылки скотча, выложил мартинины транквилизаторы и еще сорок таблеток из моей кухонной аптечки. Набросал записку самоубийцы, на этот раз коротенькую. Она гласила: «Дорогая Антония, пожалуйста, не заходи в спальню. Отправляйся домой и позвони в полицию. Прошу прощения, что задолжал. Прошу прощения за весь бардак». Горстями засыпал в рот таблетки и проглотил. Эффект был на удивление быстрый. Сначала туман клубился, словно любовь, да-да, словно любовь, какой на этом свете не сыщешь, и я залился слезами и произнес:
— Ну давай. Возьми меня. Поскорее, ну давай же.
Но потом я ощутил последний прилив стыда. Вся жизнь моя была анекдотом. Вот смерть — это будет серьезно. Потому, наверно, я так и боюсь… Дружище, не надо брать с меня пример. Пожалуйста, сестренка, попробуй как-нибудь иначе. Скоро нас обоих не будет. Давай напоследок подрожим вместе от страха. Дай руку. Чуешь дрожь…