Раньше я считал, что я — волк, независимый, гордый и никем не управляемый. Теперь же мне все чаще кажется, что я — собака, неизвестно кем и за что к кому-то «приставленная» и обязанная охранять его день и ночь.
Охранять! Как? Я не помню, чтобы кто-то мне это объяснял.
Конечно, хорошо, что я не знаю своего возраста, что мне не нужно ни есть, ни прятаться, что меня нельзя убить. Но это метание между волком и собакой все больше и больше настораживает — старею, наверное.
Очень страшно — уснуть почти волком, а проснуться какой-нибудь обычной собачкой где-нибудь под забором.
Сейчас, вспоминая своих «хозяев», я никак не могу понять, почему был именно он, а не кто-то другой. Хотя, в конкретном данном случае, когда от Анны — к ее внуку, вроде бы понимаю…
Сашка в это время стоял перед рукомойником, прибитым к яблоне, смотрел на себя в осколок зеркала и примерял потрепанную шляпу. Я прекрасно помню тот день, когда его дед покупал на базаре эту шляпу. Как хихикала тридцатилетняя Нюрка, когда муж ее делал умное лицо перед зеркалом. Я даже помню, как ночью, голый, в одной шляпе он выбегал к этой самой яблоне…
Не отрывая взгляд от зеркала, Сашка отошел на несколько шагов назад, еще раз поправил шляпу и такой же старый дедовский пиджак, слегка подергал за недавно приклеенные бороду и усы, развернулся и пошел в дом — молодой, глупый и наивный. Я иду следом — такая уж у меня работа. А он даже не догадывается о моем существовании.
Между тем Сашка вошел в бабкину комнату — стол, шкаф, три стула, кровать — все, как сорок лет назад.
Баба Аня почти с головой была укрыта одеялом. И никакого удивления, никаких эмоций Сашкин «маскарад» у нее не вызвал.
— Бабань, ну как? Похож?
— На кого?
— На старика.
— На дурака. Морду соплями намазал и думает, что на сто лет постарел. Батька твой тоже был… — после слова «был» она сделала несколько непонятных движений руками, после которых не только я, но самая тупая собака поняла бы каким был его батька. — Царство ему небесное… И ты туда же. Кина насмотрелся, а в жизни прыг-скок не всегда получается.
— Во-первых, не соплями, а канцелярским клеем, чтобы морщины появились, во-вторых, борода не козлиная, а за десять рублей купленная, и в-третьих, как я без грима выйду на базар яблоки продавать, не могу я без грима, я ж на каждой руке по три раза подтягиваюсь (здесь он, конечно, приврал — на правой он подтягивался всего один раз, на левой — два). — Сколько денег гниет! Пенсия у тебя, между прочим, двадцать один рубль.
— Бороду обратно продай — будет тридцать.
— Ба, никакой фантазии.
Не помню где, но подобное я уже однажды видел — Сашка, заложив руки за спину, стал ходить из угла в угол, как будто был на сцене. Хорошо, что я не был обыкновенной собакой — он бы точно отдавил мне лапу или хвост.
— Бабань, фантазии — ноль. А, небось, в детстве на Новый год сценки разыгрывали.
— Нашел с кого фантазии спрашивать. Дурак дураком, — она почти пропела это «дурак дураком». — Тебе бы мамку, папку да в белых штанишках по аллеям гулять.
Сашка остановился, зачем-то подергал себя за бороду, и тут его понесло.
— Молодость вспомнила! Ей шестнадцать. Муж — военврач. Петроград. Прогулочный крейсер. Григорий Ефимович. Александра Федоровна. Детки. Врешь ты все! Посудомойкой где-нибудь работала, вазочку разбила — и в Сибирь. Скольких мужей твоих к стенке поставили? А тебя пропустили — почему?
Меня почему-то «дернули» последние слова о мужьях. Я помню их всех — в принципе неплохие были мужики. Двоих, в самом деле, поставили к стенке, третий пропал без вести на войне, четвертый выбегал голый к яблоне. Было еще с десяток, так себе, «мимолетных», и помню я их плохо. А Гришку Ефимовича я видел всего два раза, он мне сразу не понравился — мутнейший тип.
— Ну, и чего молчишь, бабань?
— Думаю, в кого ж ты вырастешь, балабол, — бабка кашлянула, прикрывшись ладонью, и почему-то перевела взгляд в мой угол — мне даже показалось, что ей окончательно надоело жить.
— Все понял. Ухожу. Иду варить кашу. — Сашка развернулся на каблуке и ушел на кухню.
Я должен был пойти следом, но не сделал этого. Вероятно, потому, что из соседней комнаты был слышен голос «хозяина», и я понимал, что все у нас хорошо, а может быть, я уже начал стареть и стал слишком умным, чтобы бестолку ходить из комнаты в комнату.
А потом мы с бабаней прослушали лекцию о пользе употребления гречневой каши. Я даже старался запомнить какие-то умные фразы — так, на всякий случай — вдруг, когда-нибудь и я буду молодым человеком и тогда в какой-нибудь компании, какой-нибудь молоденькой девчоночке можно будет повесить на уши вот такую умную лапшу.
— Огромнейшее значение для центральной нервной системы имеют белки, содержащиеся в гречке. Они улучшают регуляторную функцию, повышают тонус и ускоряют образование условных рефлексов! Белки состоят из аминокислот: лизина, гистина, митионина и т. д. А недостаток аминокислот в одних продуктах обычно компенсируется за счет других. — Сашка вернулся в нашу комнату и продолжил, размахивая руками, как на сцене. — И вы были совершенно правы, дорогая Арина Родионовна, когда заставляли своего непотребного внучатого племянника есть гречневую кашу, в которой мало лизина и много гистина, и запивать ее молоком, в котором очень много лизина. И вообще, как сказал классик, наша жизнь — это движение именно белковых тел. И, стало быть, каша…
В это время у него за спиной на пороге появился Леонид. Леонид — мужичок пятидесяти лет, он не совсем пьян, но уже не трезв.
— Здрасьте. Здрасьте. — Он дважды кивнул головой — сначала бабке, потом «лектору».
— Учи-и-и-тель, — почти пропела бабаня и улыбнулась.
«Учитель» лет пять назад повадился учить теперешнего «лектора» игре на гармошке. Плата за урок — стакан самогона. Хотя чаще всего этим не кончалось: за «тупость ученика» он требовал еще один, а потом минут сорок, не открывая глаз, терзал меха и пел: «Сидел кузнечик маленький коленками назад…», «По дорогам знакомым за любимым наркомом мы коней боевых поведем…».
— Теть Ань, никак студента твоего видел в обед. Три курса отсидел уже, ага? Дай, думаю, елкин дед, зайду — гляну, как пацан на ногах стоит.
— Стоит нормально. Профессора мне в женихи с Киева привез, вот как! Науку про гречневую кашу читать.
Ленька закивал головой. Мне показалось, что он даже слегка присел. Улыбнулся, показывая свои почти золотые зубы, и протянул «лектору» руку:
— Леонид! Ага.
— Леонид-ага! — «Лектор» начинал входить в роль. Мне это ужасно нравилось. Он протянул Леониду руку, но вдруг сорвался и засмеялся.
Я был расстроен. Вот так всегда… настроишься… вот-вот — что-нибудь новенькое… Тем более я сто лет не был в театре. Я даже ушел в другую комнату. Я прекрасно знал, как начинается и чем заканчивается Ленькин приход. Смотреть на них мне было уже неинтересно. Да и слушать, признаться, тоже.
— Ну, ни фига себе! Сеанс! Студент! Думаешь, обманул. Да я твои уши на любом профессоре найду и сам на них сколько хошь лапши навешаю. Я тебе так скажу: опыта жизни у тебя нет, доверчивый. На гармошке играть будем? Сколько новых песен знаю. А ты думал! Бороду прицепил зачем?
— На базар иду, яблоки продавать. У бабульки пенсия двадцать один. У меня — сорок.
— Страна Бермундия, Саша. Все исчезает бесследно — деньги, люди. Все. Тащи гармонь, чего нос повесил?
Когда стала говорить бабаня, я вернулся в ее комнату. Сказывалась, пожалуй, многолетняя привязанность.
— Леня, ты, между прочим, бутылочку за пазуху вылил уже, а я вот здесь лежу, кашляю, организм покоя требует.
— Баба Аня, бабань, я тебе такую музыку забермудю — помирать передумаешь.
— Не получится — у меня стакан с дыркой.
— Да за кого ты меня держишь? Думаешь, я за сто грамм сюда хожу? Не ожидал. Эй, профессор, тащи инструмент!
Я тоже не ожидал, что «профессор» так быстро среагирует на команду — он сначала принес стул, на котором любил сидеть учитель, потом гармонь.
— Благотворительный концерт, — сказал учитель. Несколько раз покланялся в разные стороны, долго разминал пальцы, перескакивая с мелодии на мелодию, и запел: «…За тебя, моя черешня, ссорюсь я с приятелем, до чего же климат здешний на любовь влиятельный. Я тоскую по соседству, и на расстоянии…».
Минут двадцать спустя, чуть заметным движением головы бабка позвала внука к себе:
— Возьми стакан и налей ему с той банки, которая на сорок дней стоит. Все равно никто не вспомнит через сорок-то дней.
После этой фразы я, конечно же, возмутился: слово «никто» включает и меня, что ли? Куда же тогда деть наши совместно прожитые годы. Жила, жила, мудрела — мудрела, и нате вам.
— А батька твой, — сказала она уже совсем громко, — между прочим, еще и не такую музыку делал — как кудрями трясанет, как бросит пальцы. Девки из-за него с топорами друг за дружкой бегали.
Ленька приглушил гармонь и вмешался:
— Про топоры — это интересно. Он что, гармонистом на женском лесоповале работал?
Бабка махнула рукой:
— Не морочь ребенку мозги своими лесоповалами. Или неймется вспомнить, откуда такие зубы привез?
Ленька сделал вид, как будто «только что обиделся, но уже все простил».
Через минуту Сашка отыскал четыре банки с самогоном. На них были наклеены полоски лейкопластыря с надписями: «Поминки» (две трехлитровые банки), «9 дней» (одна), «40 дней» (одна двухлитровая). Внизу под надписью «40 дней» он дописал «минус 1 ст.». Через полчаса «1» исправил на «2».
Репертуар у Леньки был достаточно скудным, все песни он подгонял под одни и те же «переборы» и даже в «Ландышах» мне слышалось почему-то «Не морозь меня».
Потом они ели гречневую кашу. Бабаня — почти лежа, а Сашка с учителем — сидя на стульях с тарелками в руках. Самогонный перегар и тонкий запах гречневой каши все же сделали свое дело и «утащили» меня лет на пятьдесят назад, в далекую Сибирь, в какую-то теплушку, которая много дней никуда не ехала.
«По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, бродя-я-яга, судьбу проклиная…». Кстати, я уже давно заметил, что в прошлое меня чаще всего возвращают запахи. Запах самогона и перегара — особенно.
Перед уходом Ленька обнял своего «ученика». Не знаю, откуда это у меня — но я ужасно не люблю видеть, как обнимаются мужики. Другое дело, когда они бьют друг другу морды — это красиво, это интересно, в этом есть завязка и развязка. А здесь — один пьяный и в возрасте, другой молодой, но с бородой. Пьяный лезет целоваться, молодой — стесняется. Пожали бы друг другу руки, чтобы в соседней комнате было слышно, как хрустят пальцы, — это было бы красиво.
Оторвавшись от тела ученика, Ленька сказал:
— Ты это, дурака валять брось, сними бороду и ложись спать, а в понедельник поедешь с мужиками церковь делать. Мозги на плечах есть, руки висят правильно, и потом — целый месяц будешь ближе к Богу. Понимай, зачтется когда-нибудь. Тридцатирублевым работать будешь. Тридцать рублей в день — состояние. Я бы и сам — ближе к Богу, но начальник, бермундей, отпуск не дает. И к тому же — высота-а-а. И не думай, что я пьян. Утром в десять у тебя как штык. Будь здоров, профессор.
К ночи небо заволокло тучами, они «прокалывались» макушками деревьев, и лил дождь, и связывал между собой небо и землю — именно такой я запомнил эту ночь.
Сашка так и не снял свою бороду. Он лежал на железной кровати, заложив руки за голову, и о чем-то думал. А рядом, только за стеной, лежала старушка и тихонько стонала. Баба Аня, бабаня, баба-ягусенька — как только он ее не называл!
Несколько часов он пролежал с открытыми глазами. Наверное, в эту ночь в его сонной голове уже начали рождаться какие-то свои мысли о времени и о пространстве.
Потом он поднялся и пошел в бабкину комнату проверить, не умерла ли старушка. За окном по-прежнему лил дождь.
— Бабань, ты еще здесь?
Включил свет — из-под одеяла были видны только выцветшие глаза и прядь волос. Бабуля удивленно смотрела на капли, летящие с потолка и разбивающиеся об пол. Смотрела так, как будто и в темноте видела их.
— Ба-а, бабань!
— О боже! Ты мне дашь спокойно умереть или нет?
— Не дам.
— Ну и дурак! А послушай-ка, задушил бы меня, что ли. Надоело как, если б кто знал! Нормальные люди давно уже все сдохли, а тут мучаюсь сколько лет, как проклятая. Еще ты с этой бородой на мою голову. Мозгов нет. Боже, боже, это ж нужно было до такого додуматься — четырех молодых царевен и царевича, ровесников моих, давно в землю положил, а меня, четырех мужей пережившую, крутишь-вертишь по белу свету. Зачем?
— Ба, ты с кем, сама с собой?
— Сгинь! Бороду сними, потом придешь со мной разговаривать, сбрей, если не снимается. Дурак, совсем дурак. Как козлик молодой, из сарая после зимы выпущенный, ходишь, удивляешься всему. Я уже вижу, сколько рогов тебе бабы навешают. Если водку пить не научишься, к сорока годам висеть тебе на веревке или в дурдоме сидеть. У нас в родне все мужики светлые головы имели, а где они сейчас, где? Одна я букашкой по этой земле ползаю. Ты если бы нормальным мужиком был, сейчас бы пошел стаканчик с «сорока дней» хряпнул, гармонь взял бы, в своей комнате вальсы с полонезом играл бы, играл. Я бы через стеночку слушала, слушала — смотришь, и померла б незаметно. И пока не поздно, что сказать хочу: тебе срочным образом нужно хоть какую-нибудь девку найти. Здоровье-то, видишь, как из тебя прет, сибирская кровушка играет как. Сила должна вырываться куда-то, а не ходить в организме по кругу, понимаешь. Не к добру это. Однолюбы в конечном итоге дураки все и помирают рано. И какого черта я тебя учу, сама одной ногой там. Через день-два с Богом на «ты» разговаривать буду. А может, и не буду. Да и какой интерес ему, тридцатитрехлетнему еврею, с русской старухой разговаривать… И вообще, нет никакого того света, сть сорок дней после смерти — и все. Наши души могут жить без наших тел еще сорок дней, по инерции, можно сказать. Но они никуда не попадают дальше того, что мы видели или что придумали. Придумаю себе Бога, ворота… зеленые… в рай. Цветочки — одуванчики, предков, которых никогда не видела. Встречусь с ними, с бывшими ухажерами встречусь — и все, и во тьму… Они-то, может быть, уже встречались со мной, только я этого, ой, не знаю.
Сашка сидел возле меня, под стеной, положив голову на колени.
— Наверное, маму вспомнил, — подумал я.
И мне почему-то захотелось поплакать. Мне стало жалко себя — у нормальных людей есть эти «сорок дней», а у меня нет. А я, может быть, тоже хотел бы с кем-нибудь встретиться. А может, мое пребывание здесь — это тоже каких-нибудь «сорок дней», только у меня время течет по-другому.
— Ну что же вы ревете, глупые, — шепнула старушка.
Я не понял, к кому она обращалась. К внуку на «вы»?
— Я тебя прошу, Саш, сними бороду, а.
— Хорошо, бабань, сниму. Сейчас пойду и сниму, — ответил он. — А еще — я с тобой когда-нибудь встречусь, обязательно, потому что я тебя очень люблю.
— Ну вот и хорошо, сто лет в любви никто не объяснялся. Иди спать. Только свет не выключай, а то в потемках ходит кто-то. Вторую ночь.
Странная тетенька эта бабаня: я столько лет проходил рядом — и не слышала никогда. Два дня, как ушел от нее, и нате вам — «ходит кто-то». Ну да, хожу, а что делать — лежать в углу? Скучно ночью лежать в углу. И потом, может быть, я в нормальной жизни хотел бы быть сторожевым волком и какой-нибудь заповедник охранять от браконьеров.
Почти до рассвета Сашка провозился с бородой и морщинами — «молодеть» было гораздо труднее, чем «стареть».
Потом он уснул, не раздеваясь, и проспал часа два.
Когда он проснулся, и мы вышли из дома, настроение у меня изменилось — ярко и нежно светило солнце и чирикали воробьи, раскачивая желтомордые подсолнухи. В доме было все по-другому, все кем-то однажды придуманное и не совсем правильное.
А подсолнухи, выросшие в бурьяне, они какие-то очень дикие и глупые, у них совсем нет памяти, они живут одним только сегодняшним днем, да еще и сбивают с толку и без того ветреных воробьев. Прыг-скок, чирик-чирик.