Широко разверстое устье реки, живое, трепетное, ненасытное, готовое, кажется, поглотить горизонт, жадно сливается с открытым морем; зыбкая плоть воды вздрагивает в прозрачном лунном свете.
— ...Да говорят же тебе: оборотни!
— Оборотни?..
— Вот опять, опять, слева по борту!.. Оборотни! Гляди, гляди!
— Оборотни?..
— Экий безмозглый парень! Да ты с луны, что ли, свалился? Неужто ни разу про оборотней не слыхал? Днем — такие же люди, как мы с тобой, а ночью — оборотни. А все почему? Во что бы то ни стало разбогатеть хотят... Они не кривляются, как другие колдуны, у кладбищ, и не выплясывают на перекрестках, и не подстерегают христиан возле церквей, — а просто ловят рыбу... Как настанет вечер — и не какой-нибудь особенный, а самый обыкновенный вечер, — они мигом стянут с себя всю кожу, как перчатку, спрячут где-нибудь в доме, ну, скажем, за кувшином с водой, — и улетят. Как птицы. Всякие заклинания знают и могут поймать любую рыбу, самую что ни на есть лучшую. Сколько угодно наловят, стоит им только окунуть в море хвост... Да, да, свой хвост!..
И впрямь, то здесь, то там встают над водой призрачные облачка пара, словно сотканные из света и тени; они колышутся, пляшут под лучами луны и вдруг рассыпаются искрами в сыром теплом воздухе.
Рыбачьи лодки стоят на якоре в речном устье, тесно прижавшись друг к другу. Порой над ними проносится шорох, точно шелестит бумага.
Наступает ночь. Рыбаки завернулись в камышовые циновки, укрыли свое иссеченное морскими брызгами, разбитое усталостью тело и, посасывая последний кусочек сахарного тростника и делая последнюю затяжку, отдаются в дремоте очарованию ночи и волшебных сказок карибских широт. У каждого сердце готово поверить в любое чудо, слипающиеся глаза околдованы тысячью и одним миражем, в голове звенят сотни легенд... И наконец мечтатели погружаются в сон.
Земля сыновей и дочерей Гаити сверкает немыслимой россыпью чудес, и трудно поверить, что среди такой красоты могут пустить корни горе и нищета. Столько ослепительных красок вспыхивает и расцветает со всех сторон, что сказочное, сверхъестественное неудержимо бьет ключом из почвы, из неба, из воздуха, сливаясь в мир живой, правдоподобный и зримый.
Остров Гаити, обманчивый рай земной, преисполнен великолепия, дающего крылья самым дерзким мечтам.
Вон там, вдали, вереницей тянутся в соседний городок крестьяне; на плечах у них — тяжелая ноша, но шаг упруг и благородна осанка.
А там, подгоняемый пятками юной наездницы, семенит осел; вытянув шею, он долго и старательно ревет в бледнеющем сумраке.
В городе, торопясь к заутрене, уже встают богомольные старухи.
На заре в голубом тумане портов Сен-Марка и Пор-де-Пе, Пти-Гоава и Капа бегают по сходням грузчики и, обгоняя друг друга, спешат наполнить тяжелыми гроздьями бананов черные трюмы судов.
Страшная одноглазая баракуда из Сен-Луи-дю-Сюд выходит на охоту. Среди древних затонувших пушек форта Оливье и Английского форта торжественно и невозмутимо, чуть шевеля плавниками, проносит она сквозь белую листву кораллов свое длинное синеватое тело. Будто принимая парад, оглядывает она стайки рыбок-«докторов», которые снуют в поисках корма меж коралловых веток, неутомимо ведя бесконечные ученые споры. Баракуда ждет.
В долине Кюль-де-Сак, повинуясь звенящему голосу карибского ветра, легкие волны, пробегающие по зарослям тростника, меняют направление и устремляются в сторону моря.
Дети гаитянской земли вновь принимаются за свой тяжкий труд; а иные спят, иные еще танцуют, иные уже поют. Древняя каравелла нашей истории, старинный корабль морского бога Агуэ Арройо, скажи, куда, к каким берегам влечешь ты в это новорожденное утро конкистадоров новых времен, их послушную челядь и беспокойных сыновей трех рас и бог весть скольких цивилизаций?..
Два часа дня. Высунешься из-под навеса — и вмиг тебя ослепит, ошеломит, испечет. Неистовое солнце исходит жаром, разливает волны огня, низвергает неоновый дождь, отражаясь в охровой пыли улиц. Брызги лучей рассыпают сверканье, как булавки, зажатые во рту портнихи; серебристо-синий плащ неба, искрясь, опускается к земле где-то за косой вершиной Сторожевого Холма; точно в ознобе, вздрагивает листва, опаленная зноем.
Забившись в угол винной лавки госпожи Леони Осмен, маленькая Сефиза дрожала от страха; она никак не могла прийти в себя: очень уж в страшном припадке ярости только что билась ее хозяйка. Леони и прежде славилась уменьем весьма эффектно проявлять свой гнев, но такого, как сегодня, с ней, пожалуй, еще не случалось. Чтобы облегчить душу, чтобы хоть на миг перевести дыханье, когда от диких воплей горло сжимают спазмы, мамзель Леони могла обрушить на свою тринадцатилетнюю служанку целый град затрещин и оплеух; Сефиза хорошо это знала. Правда, хозяйка, видит бог, вовсе не злая и только в редкие минуты ярости колотит ее, — но тогда уж держись: из-за пустяка набросится с кулаками.
Сефиза украдкой следила за мамзель Леони. Сквозь батарею бутылок с водками и настойками, сквозь плававшие в них стебельки аниса и лимонника виднелось упрямое и энергичное лицо. Под хитроумным узором листьев и сетью прожилок, под геометрически правильными очертаниями цветов, похожих на кристаллы снежинок, лицо это казалось грубее, чем было на самом деле; оно мучительно кривилось и морщилось — то ли от гнева, то ли повинуясь причудам бутылочного стекла. Поставив ногу на стул и подперев рукой подбородок, Леони застыла в раздумье. Юбки, зажатые между коленями, казались на могучих бедрах этой негритянской Венеры необъятными шароварами зуава. Крылья носа, широкого, как распластавшийся в небесной синеве ястреб, нервно вздрагивали; ноздри — что жерло тромбона в день Четырнадцатого июля на площади Согласия, как сказали бы молодцы из порта. Она вздохнула — шумно, с присвистом — и рявкнула:
— Разрази меня гром, убей меня на месте, дева Мария!..
Топнув ногой с таким грохотом, точно бухнул паровой молот, она исчезла в соседней комнате.
До Сефизы донеслось позвякиванье эмалированного таза, тяжелое дыханье, шум льющейся воды. Девчонка ящеркой шмыгнула к дверям. Леони, в желтом трико, туго обтянувшем ее пышный зад, нагнулась над тазом и, фыркая, как тюлень, с силой плескала на себя полные пригоршни воды. Одна грудь вырвалась из лифчика на свободу и мерно раскачивалась, как огромный спелый абрикос на ветке в индейском раю. Потом Леони натянула чулки, вмиг обулась, схватила с кровати ярко-красное платье и столь же стремительно влезла в него. Живо повязала голову синим платком и таким же платком свирепо стянула талию, задрала подол, засунула за чулок большую бритву и устремилась обратно в лавку.
Сефиза едва успела укрыться в углу и принять прежнюю позу — живое воплощение страха. Леони сделала несколько глотков из горлышка первой попавшейся бутылки и, потрясая огромной суковатой палкой, крикнула оцепеневшей Сефизе:
— Если до моего прихода выйдешь из лавки — голову разобью!
Через секунду она была уже на улице — без шляпы под палящим солнцем — и шагала, печатая шаг, словно гренадер 1804 года, неистово размахивая рукой и стуча палкой по земле. Она шла в сторону Портала Ля-Сьери.
Увидев ее, жизнерадостный осленок, резво скакавший вдоль живой изгороди и пощипывавший то веточку апельсинового дерева, то листок лавра, то пучок притаившихся в канаве «капитанских конфет», очень испугался. Леони занимала всю ширину дороги. Не зная, куда податься, серый вытянул шею и прянул в сторону. Леони огрела его палкой по спине. Осленок умчался прочь.
Пройдя еще с полкилометра, Леони перелезла через ограду и оказалась на лугу, по которому протекала речушка. Над банановой рощей показалась ветхая кровля из потемневшего шифера, почти совсем черная, как и все здешние кровли, — проглядывая сквозь буйную зелень, одевающую город, они кажутся нелепыми наростами на шкуре молодого здорового зверя.
Леони молниеносно обежала вокруг дома и чуть не споткнулась о милую парочку, расположившуюся на циновках. Молодая полураздетая женщина раскинулась в томной позе около своего дружка; в руке у нее была тяжелая виноградная гроздь. Рыжеволосый здоровяк лежал, опираясь спиной на опрокинутый стул, покрытый плотной циновкой, и покусывал фиолетовую гроздь, то и дело ускользавшую от его оскаленных желтых зубов. При виде яростно жестикулирующей Леони, которая в своем алом наряде словно вынырнула из преисподней, человек живо вскочил на ноги.
Это явно был чужеземец, человек белой расы.
В распахнутый ворот рубашки видна была рыжая курчавая растительность, покрывающая грудь по самую шею и даже плечи. Застыв в изумлении, он сперва позеленел, потом пожелтел и вдруг кинулся к черной сутане, валявшейся на циновке.
— Вон! Вон! — завопил он, весь дрожа от бешенства и стыда. — Вам здесь нечего делать! Убирайтесь!!
Леони быстро шагнула вперед и наступила ногой на сутану. Изрыгая проклятия, он тщетно пытался выдернуть из-под ее башмака свое облачение.
— Нет, я не уйду, отец Кервор! Даже если бы мне пришлось для этого спуститься в ад, я все равно добралась бы до тебя! Благодарю небо за то, что мне не пришлось срывать с тебя это священное одеяние. Ну-ка, поговорим, как мужчина с мужчиной! Я задам тебе сейчас такую взбучку, отец Кервор, что о ней будут помнить до Страшного суда. Ну, повтори-ка еще разок, что я мерзавка, ведьма, потаскуха!..
— Я никогда не... — пробормотал священник.
— Ты вздумал в политику лезть, отец Кервор? Ладно, допустим. Ты хочешь помешать мэтру Дезуазо стать депутатом? Ладно, куда ни шло. Но не смей впутывать мое имя в свои грязные махинации!..
Подкрепляя слова делами, Леони кинулась на отца Кервора, схватила его за ноги и с поразительной легкостью швырнула на землю. Кюре повалился навзничь. Не давая ему опомниться, Леони принялась лупить его палкой. Он защищался так смешно, что весь гнев Леони мигом испарился.
— Помни, отец Кервор, в другой раз ты не отделаешься трепкой. Я тебя так разукрашу, распутник паршивый, что на тебя и самка орангутанга не польстится!
Подняв платье, она показала ему заткнутую за чулок бритву. Теперь Леони могла наконец перевести дух. Хохоча как сумасшедшая, она повернулась и преспокойно ушла.
Возвратившись в лавку, Леони рухнула в кресло, разулась и завопила во все горло. Через минуту весь квартал был на ногах, лавка наполнилась народом.
Леони голосила не умолкая. Наконец, залпом проглотив принесенную соседкой круто посоленную настойку вербены, Леони приступила к объяснениям:
— Ай!.. Во всем виноват этот негодяй, отец Кервор! Мало ему было ославить меня на весь приход, обозвать мерзавкой, потаскухой, ведьмой! Он у меня подавился собственной ложью, да еще потом посмел мне угрожать!.. Поклялся, что мой сын Диожен после окончания семинарии не получит никакого места!..
Город был охвачен волнением. Скоро все от мала до велика — все, даже лев святого Марка, что в приходской церкви, — уже знали, что отец Кервор, тяжко оскорбивший Леони Осмен, был застигнут ею у известной развратницы Розы Жарви в разгар ужаснейшей вакханалии и получил основательную взбучку. Люди передавали друг другу мельчайшие подробности пикантной сцены. Каждый готов был поклясться, что кюре дал зарок не допустить Диожена Осмена до рукоположения. Некоторые уточняли, что отец Кервор успел предупредить телеграммой монсеньора архиепископа. Утверждали даже, что отец Кервор заперся в приходской церкви и служит сейчас черную мессу на погибель Леони...
Уже наступила ночь, а дом героини был все еще полон людей. Ей ставили на шею пиявки, то и дело лили на голову холодную воду, она не вынимала ног из горчичной ванны и поминутно глотала всяческие снадобья. Здесь же со скорбным и высокомудрым видом пребывал ее подопечный — мэтр Дезуазо, кандидат в депутаты. До самого рассвета разносились по кварталу жалобные стоны пострадавшей. То была ночь накануне сраженья. Наутро ранней пташкой в лавку впорхнул Эмманюэль Аксидантель, соперник мэтра Дезуазо. Он явился засвидетельствовать Леони Осмен свое почтение. Начиналась суровая битва; судьбы многих людей поставлены были на карту. Из этой игры мэтр Дезуазо и Эмманюэль Аксидантель должны были выйти один депутатом, другой — дерьмом. Или отец Кервор покинет страну, или Диожен Осмен получит приход где-нибудь в Уганде — и то еще если ему очень повезет. Леони войдет в церковный совет прихода, станет дамой-патронессой всех и всяческих филантропических затей, членом духовной конгрегации святого Франциска — или будет отлучена от церкви.
Если бы лейтенанту Эдгару Осмену было суждено явиться на свет отпрыском крупного помещика из северных провинций или наследником какого-нибудь «большого дона»[1] с берегов Артибонита, или потомком коммерсанта-фрахтовщика с запада страны, — о, тогда бы он себя показал! Праведный боже, что за темперамент! И аппетит чертовский. Сколько Эдгар Осмен мог выпить за один раз, просто невероятно! Но у этого циника, страстно мечтавшего о власти над людьми, у этого тщеславного павлина сохранилась все же в душе крупица чистоты. Он не забыл еще блуждающих огоньков, что блестят над бугристой почвой бедняцких предместий, огоньков, с которыми никогда не может до конца расстаться тот, кто вырос рядом с простыми людьми и человеческим горем. Этот дремлющий, но всегда готовый к прыжку хищник иной раз поражал своей проницательностью, даже блеском ума, и способен был проявить сердечность.
Эдгар Осмен так ничего и не добился в жизни. Всего лишь лейтенант. Да, разумеется, он состоит в личной охране президента республики, — но, в конце концов, просто младший офицер. На большее Эдгар уже не надеялся и готов был на все махнуть рукой — отчасти из отвращения к самому себе, а главное — из-за реалистического склада ума. Он пришел к такому убеждению: выбраться из болота можно, лишь заручившись поддержкой во влиятельных кругах, в политических сферах. Иметь зацепку, черт возьми! Иметь родных, с которыми люди вынуждены считаться, иметь протекцию в гареме президента, влиятельных друзей, наконец хоть маленькую кубышку — тогда при случае можно купить чью-нибудь совесть, а настанут черные дни — не умереть с голоду. И не только добиться чего-то, но удержаться и потом двинуться дальше, карабкаться все выше и выше. А оступишься, пошатнешься, упадешь — это ведь неизбежно! — суметь подняться, оправиться и лезть дальше. Без родни, без друзей, без денег нечего и пытаться. Какая у него родня? Мать — мелкая лавочница, провинциальная бой-баба, политиканствует в маленьком городишке! О братьях лучше и не говорить; братцы друг друга стоят: непутевый поэт да поп без пяти минут. Что касается друзей, то все, кто хоть сколько-нибудь достоин этого имени, сами рассчитывают на его поддержку. А денег — ни гроша. Не принимать же в расчет его жалованье да скудные сбережения матери. Оставалось уповать на счастливый случай. Только он один мог изменить судьбу Эдгара Осмена!..
И Эдгар ждал случая терпеливо и стойко. В одном ему несомненно повезло: вылеплен он был из того же теста, что и какой-нибудь негритянский царек, — та же покорность судьбе, те же необузданные аппетиты. Самые невероятные мечты — и вера в свою звезду. И внезапные вспышки нежности к людям, подобные тропической грозе посреди жесточайшей засухи... Эдгар не боялся жизни, не страшился заплатить за преуспеяние любую цену, — настоящий князь тьмы, одержимый страстями и миражами... Блестящие стеклянные бусы, треуголки с плюмажем, удивительные музыкальные шкатулки с загадочными фигурками механических танцовщиц... Да, точно так же, как эти африканские царьки, печальные владыки времен работорговли, он сидел и терпеливо ждал, когда к нему явится купец за черным товаром и потребует рук, ног, сердец его врагов — его братьев. Что такое жизнь? Разве не по воле богов сердце человеческое гложут термиты желания?
Эдгар Осмен верил в демонов, которые требуют человеческой крови за исполнение дерзновенной мечты. Препятствия не страшили его. Он чувствовал себя в силах доказать, что у его современников, мнящих себя цивилизованными людьми, точно такие же правила морали, какие действовали тысячелетиями варварства. На его взгляд, в мире по существу ничто не изменилось; лишь слова, фразы, формы господства стали немножко иными. Наслаждение, счастье — это плоды эгоизма, и добыть их можно только за счет других людей. Он презирал хитроумные уловки, тонкости, сантименты. Он хотел разить наверняка, беспощадно, как молния, сверкнувшая неумолимым зигзагом... Мир жил и всегда будет жить кровью, только кровью, кровавыми слезами, кровавым потом!
— Мир? Мир состоит из людей. Из коршунов и их жертв, — отвечал он, когда какой-нибудь краснобай пытался пробить броню его упрямого молчания и завести с ним спор о смысле бытия.
Однажды вечером, когда лейтенант Эдгар Осмен проходил по веранде семейного пансиона, где он снимал комнату, его окликнули из группы молодых людей:
— Вы что же, лейтенант? Уже не хотите узнавать старых друзей!
Это были студенты-медики. В ночной тишине раздавались раскаты веселого смеха.
— Скажите-ка, лейтенант, так ли уж обязательно знать анатомию, чтобы по всем правилам искусства тюкнуть человека по черепу? Не желаете ли хватить Арманьяка по башке, а то он несет всякую чепуху насчет строения черепных костей...
Эти стрелы с милой улыбкой пустил в лейтенанта Осмена его собственный двоюродный братец Эрнест Кормье. Эдгар мгновение смотрел на него тяжелым взглядом, потом заставил себя улыбнуться и обменялся рукопожатиями со всей компанией. В последнее время он не знал, как держать себя с кузеном и его друзьями. Многих из них он помнил еще с той поры, когда они протирали штаны за партами лицея Петиона; кроме них, ему почти не с кем было словом перемолвиться в этой проклятой столице, которую оказалось так трудно завоевать. Он чувствовал, что теперь они относятся к нему уже не так, как прежде; что-то изменилось. Но что? Быть может, они и сами не отдают себе в этом отчета?.. Да, да, несомненно, у них появились какие-то новые нотки. И это постоянное подшучиванье над ним — правда, оно никогда не переходит границ дозволенного. Интересно, что они ему сейчас предложат, — партию в покер? У него было смутное ощущение, что против него составилась молчаливая коалиция. К тому же они, видно, сговорились выманивать у него деньги в долг — и наверняка без отдачи. И о своих любовных похождениях они ему больше не говорят...
— Ну, так как же? Значит, не хочешь нам рассказать, что ты выкинул этой ночью? А ведь обычно ром развязывает тебе язык. Э, голубчик, да ты, я вижу, хватил изрядно! Ублажил себя, верно?
Эдгар махнул на прощанье рукой, и этот неопределенный жест относился скорее к нему самому, чем к приятелям... Усталость, незадачливость, скука...
Усталость, незадачливость и скука преследовали Эдгара Осмена повсюду, где ему приходилось служить, — в двух десятках гарнизонов и в доброй сотне городишек и деревень. Но в столице он особенно жестоко — гораздо больше, чем где бы то ни было, больше, чем в своем родном Сен-Марке, — страдал от презрительного высокомерия высшего общества, в которое его влекло неудержимо. Всякий раз, как он осмеливался переступить невидимую черту, которой эта безмозглая и беспощадная буржуазия, разделяющая людей на касты по цвету кожи, ограждает свои владения, — ему давали вежливые, но весьма чувствительные щелчки по самолюбию. Ради чего сделали бы для него исключение? Он не обладал оружием против этих господ, чтобы принудить их принять его в свой круг. Ах, как он ненавидел этот большой многоцветный город и его волшебные виллы, каменные кружева дворцов, утопающих в зелени и цветах, ненавидел благоухающие сады, где нежатся недоступные ему женщины, чья кожа тронута червонным золотом всех оттенков, женщины чувственные до мозга костей, с искрящимся, как шампанское, умом, женщины яркие, нарядные, блистающие сказочными драгоценностями... Неужто до конца дней своих будет он прозябать в своей серенькой среде, застряв где-то на полпути от настоящего мрака к настоящему свету? Он потерял вкус к истинным радостям, к простым и захватывающим наслаждениям; он не хотел больше бороться за обладание светскими дамами, припадать к прелестным ножкам, не пытался проникнуть в замкнутые клубы фешенебельных кварталов, в кружки, где задают тон молодые денди; но все это жило в его памяти. Он искал забвения в диком разгуле, в эгоистических, животных страстях... И каждый раз, когда он задумывался над своей жизнью, своей судьбой, из самых глубин его существа возникало слово — как будто для того, чтобы пресечь несбыточные мечты:
— Да, неудачник! Я неудачник!..
Но, черт побери, ведь не единственный же он неудачник на свете! Будь что будет! Не стоит загадывать! И чаще всего тоскливые раздумья кончались кабаком, грязной зловонной дырой.
Словно не замечая последнего всплеска насмешливых восклицаний, он еще раз уклончиво помахал друзьям рукой. Медленно поднимался он по лестнице, с каким-то странным удовлетворением слушая, как пронзительно скрипят под его тяжелым шагом рассохшиеся ступени, шел с полузакрытыми глазами, поглаживая ладонью полированные перила; горькая складка залегла в уголках его рта. Доброй тебе ночи, смеющаяся молодость! Доброй вам ночи, все помыслы, хорошие и плохие, и тебе, терпеливость усилий, и вам, и вам, и вам, обманчивые слова, ласковая волна надежды, бесконечный труд, беззаботность, легкомыслие, зависть, нечаянная жестокость, злоба... Он открыл дверь, вошел в свою комнату, заперся на задвижку, постоял пошатываясь, потом, волоча ноги, добрел до зеркального шкафа. Собрав все силы, щелкнул каблуками, вытянулся во фронт и отдал честь собственному отражению. На губах блуждала сардоническая улыбка.
Не раздеваясь, он повалился на кровать. Под тяжестью большого тела протяжно застонали пружины; стон рассыпался стайкой коротких жалобных всхлипываний. Эдгар лежал неподвижно, уткнувшись лицом в подушку. Старался сосредоточиться, прогнать винные пары, окутавшие мозг. Прогнать туман, — но сохранить подольше это возбужденное состояние, эту обостренность всех чувств и способностей. И тогда пронесется в мозгу фильм о его будущем. Да, именно фильм. Там, где другие взвешивали, прикидывали, рассуждали, — он видел. Внезапно его пронзило странное ощущение — уверенность, что однажды он уже пережил этот миг, пережил в такой же час, в той же комнате. Чувство тайны властно надвинулось на него, впечатление чего-то сверхъестественного было упорным, цепким, манило и влекло. Такие, как он, молчальники никогда и никому не выдают секретов сердца, странностей своего «я», никому не говорят о тех мгновениях, когда человеку кажется, что он соприкоснулся с необычным и жгучим, с чем-то запутанным, как клубок водорослей, податливым и упругим, как морская губка, — с первозданной таинственностью бытия. Она, эта непостижимая стихия, пронизывала порой его внутренний мир, взбаламучивала холодную гладь души, заглядывала в темные казематы памяти. Кто он такой? Самоучка, ничего не читал, верил только собственному чутью; все, что не было связано с делами службы, оставалось для него книгой за семью печатями. И все же!.. Все же — в силу особого склада души — он был близок самым первоосновам жизни. Истинный «сын мансенильи»[2], он жил интуицией. Слова были ему не нужны.
Этой ночью следовало обо всем поразмыслить — спокойно, неторопливо. Пора наконец принять решение. Он не колебался, нет, — но разгадать замыслы президента, понять его игру — необходимо. Если тут поставлена ловушка, если вся затея не сулит лично ему никакой выгоды, — надо ловко увильнуть. Что если восходит наконец его звезда! Вдруг президент понял, что за человек перед ним? Однако надо знать, кем будет он в игре: равноправным партнером или простым исполнителем, наемником, жалкой спичкой, которую выбросят, едва успев ею чиркнуть. Нет! Уж если он окажется статистом — значит, сам виноват, значит, не способен подчинить своей воле эту банду грабителей, вытребовать себе за сообщничество солидный куш при дележе добычи, значит, он не умеет шантажировать. Люди познаются в момент самого действия, в огне битвы, — остальное предоставим моралистам... В иных шахматных партиях, когда на доске сталкиваются силы преисподней, бывает, что поле, занятое простой пешкой, вдруг окажется геометрическим местом решающего удара, и вот эта пешка берет командование всеми операциями в свои руки, подчиняет себе короля, ферзя, все главные фигуры и заставляет их танцевать под властью своего колдовского магнетизма.
Эдгар Осмен поднялся, сел на край кровати и задумался, подпирая руками голову. Честное слово, он даже будет рад, если президентский проект и в самом деле произведет в стране переворот. Он чувствовал в себе силы создать нечто совершенно ужасающее и величественное, под стать гигантским начинаниям Кристофа[3] в период Северной монархии. Укрепленные замки, дворцы, трудовые армии, строжайшая регламентация жизни, немыслимая иерархия, железная дисциплина... Увы! Все осталось прежним: бесчеловечность, жестокая эксплуатация, презрение к человеку. В правящей олигархии начисто исчезло чувство национального величия. Сибарит, обладающий творческой жилкой, — еще куда ни шло. Но ведь теперь тираны стали пигмеями. Поднятые на щит, они являют собой печальное зрелище. Экое гнилье... Где уж им придать своему самодурству хотя бы видимость величия!..
Несмотря на магическое слово «каучук», он не верил соблазнительным посулам главы государства. Опять — в который раз! — игру ведут янки. Сколько еще бедствий сулит в настоящем и будущем эта распродажа страны с молотка? Золотой дождь, рог изобилия, о коем так распинается президент, — эти сказочные блага осчастливят отнюдь не всех. А обещанный век процветания... Хорошо, если он протянется месяц-другой. Нужно поскорее урвать свою долю, а для этого надо быть из породы сильных, драться за свой кусок с яростью дикого зверя. Осмен прекрасно знал: как только он согласится стать комендантом тех земель, с которых начнется кампания экспроприации крестьян, — над ним нависнет тысячеликая опасность. Против него будут пущены в ход самые коварные яды, в каждом глотке воды затаится отрава, грозящая безумием, камни будут валиться на него прямо с неба, а кинжалы с коротким свистом влетать в его окно... На каждом шагу будет подстерегать его один из тех неисчислимых, леденящих душу секретов мести, которым научились негры в деревнях за долгие века жестокого гнета. Горе человеку, который осмелился навлечь на себя народный гнев! Вспомни, что говорит об этом неписаная история. Как разъяренный осиный рой, будут враги преследовать тебя, а если тебе удалось отвести смертельный удар, — не спеши ликовать, знай: тебе дана лишь краткая передышка!
С другой стороны, вот что удивительно: почему выбор пал именно на него? Ведь во всяком ином случае Леско проявил бы свое обычное пристрастие к мулатам. Выходит, задача-то многим показалась страшноватой, и чтобы ее решить, понадобился выходец из народных низов, до тонкостей знающий условия сельской жизни. Президент намекнул на крестьянский бунт, на Гомана[4], — значит, страшится последствий и надеется обмануть верное чутье гаитянского крестьянства, отвлечь его от революционных мыслей. Осмен даже получит право самому выбрать себе помощника из числа офицеров!
Обещанная ему капитанская звездочка — это, разумеется, дешевая приманка, рассчитанная на простака. Звездочку он вырвал бы у них в любом случае. Главное — разузнать, какая достанется ему доля барыша. Такой колоссальной добычи еще не знала гаитянская история с того времени, как Национальный банк перепродал компании «Стандарт фрут» концессию на электрическое освещение. Сейчас в аферу втянуты все тузы: почтенные сенаторы, депутаты, министры; идут слухи о диких сценах, о драках, о настоящих баталиях в Национальной ассамблее на заседаниях, которые проходят при закрытых дверях. Если Эдгар возьмется руководить первым этапом экспроприации, ему перепадет немалый куш, но тут нужно выговорить точную цифру и твердые гарантии. Он должен также добиться для себя права непосредственно держать связь с соответствующей компанией и посольством. Дело должно принести ему крупное богатство — иначе игра не стоит свеч.
Лейтенанта охватило волнение. Кровь горячей волной хлынула к сердцу, по руке поползли мурашки, от нервного тика задергался уголок рта. Сорвав с себя мундир и мокрую от пота рубаху, он распахнул окно, за которым уже бледнели звезды, и, высунувшись из него, жадно глотал воздух. Предрассветная прохлада немного освежила его. Затворив окно, он медленно подошел к шкафу, достал бутылку рома и пачку писем. Хлебнул из горлышка. Потом снова повалился на кровать.
Ему стало невыносимо грустно. Он чувствовал себя таким одиноким, таким неприкаянным! Если вдуматься, к чему вся эта житейская суета! Засыпая, он не раз испытывал такое чувство, что он вот-вот умрет. Если не принимать в расчет присущий каждому человеку инстинкт самосохранения, не поддающийся контролю рассудка, он, Эдгар, пальцем бы не пошевельнул ради своего спасения, когда настал бы его смертный час... Но так же верно и другое: он никогда не отважился бы на самоубийство. И обе эти мысли были в равной мере грустны...
Говоря по правде, он любил лишь одного человека на свете — Перро, своего товарища, офицера одного с ним выпуска. И как чудно они подружились! Жили в одной комнате, в общежитии военного училища, и друг друга терпеть не могли, почти ненавидели. У них бывали яростные стычки. В один прекрасный день, тайком от всех, они встретились за городом, на пустынном берегу. Началась драка; каждый скорее согласился бы умереть, чем отступить хоть на шаг. Наконец они остановились — окровавленные, измазанные грязью, в изодранной одежде — и вместе двинулись к городу. Зашли на окраине в какой-то бар, сели за столик, выпили, потом вместе вернулись домой в такси. С тех пор они стали неразлучны. Ни разу в жизни не сказали они друг другу ни слова о своей дружбе, не обменивались клятвенными заверениями. Они помогали друг другу в ученье, а зачастую и в делах, не слишком поощряемых начальством, защищали друг друга, но говорили при этом лишь самое главное:
— Такой-то подстроил мне то-то. Мне кажется, что такой-то затевает против тебя пакость.
Повздорить с одним из них означало приобрести сразу двух врагов. Потом жизнь разлучила их, каждый успел сменить добрых два десятка гарнизонов, они переписывались, но их письма отличались поразительным лаконизмом:
«Все в порядке. Я подсчитал свои капиталы; посылаю тебе сумму, которую ты просишь. С таким-то произошла вот какая история... До свидания».
Любопытный образчик человеческой породы его друг! Один из тех странных, непонятных типов, которые вырастают на рубежах Артибонита и Севера, на полпути между наследием Дессалина и идеями Кристофа. Все умещалось в сердце лейтенанта Перро: любовь к родной земле и к людям этой земли, небрежный героизм, бунтарский неукротимый дух, а рядом с этим — бессознательная рисовка, щегольство своей отвагой, жажда геркулесовых подвигов, феодальный неронизм Севера. Патриотизм, доходивший у Перро до крайности, превратился у него в своего рода внешнюю обрядность. В последние годы американской оккупации он, еще совсем юноша, с восторгом участвовал в самых дерзких выступлениях правого крыла национального движения. Но, несмотря на предостережения, которые можно было почерпнуть в словах Жака Румена[5] и его соратников, он быстро привык довольствоваться чисто показными проявлениями вновь обретенной национальной независимости. Вот почему он вступил в армию. Он служил в дальних пограничных гарнизонах, порицал слишком уж кричащие факты предательства национальных интересов, а посему попал под подозрение, но не настолько, чтобы это причинило ему серьезные неприятности, и постепенно Перро, этот Дон-Жуан, женоненавистник, Альцест с охотничьим ружьем, сельский Соломон, — пришел к молчаливому компромиссу с марионетками, стоящими у власти, и со всей антинациональной кликой. Он участвовал в многочисленных пограничных стычках и пользовался любовью своих подчиненных. Он не был плохим человеком, отнюдь нет, — просто мелкий буржуа, взгляды которого проникнуты идеологией какосов[6] и вместе с тем феодальными предрассудками.
После кошмарной резни, устроенной Трухильо, после этой зловещей «Доминиканской вечерни», Перро решил, что пробил его час. Сгорая от нетерпения, но оставаясь при этом дисциплинированным служакой, он ждал приказа. Оружие в его ротах было начищено до блеска, каждый затвор сверкал, как новенький пиастр, только что отчеканенный на монетном дворе; он ждал наступления, о котором мечтал с юношеских лет, и был озабочен лишь тем, чтобы как-нибудь ненароком не помешать осуществлению общего плана операций. Когда он понял, что золото Трухильо сделало свое дело и парализовало Венсана[7], что доминиканская пятая колонна разъедает, как язва, весь государственный аппарат и что правительство заставит народ испить горькую чашу до дна, — его свалила с ног тяжелая желтуха. Поправившись, он сперва впал в мрачное уныние, а потом развил бешеную деятельность. Не медля ни дня, он вступил в контакт со всеми офицерами, которых считал достойными задуманного дела; он стал душой заговора, одним из тех, кто должен был убить майора Армана и капитана Мерсерона, главную опору режима. Заговор провалился не по вине Перро, а сам он погиб, и если рассудить как следует, то даже лучше, что он не остался в живых. Если бы Перро знал, за какую сволочь отдает он жизнь, отказываясь отвечать на допросах, если бы он увидел, как люди, в которых он верил, тоже продались доминиканскому шакалу, обагренному кровью пятидесяти тысяч гаитян, — он сошел бы с ума.
Эдгар держал в руке предсмертное письмо казненного. Накануне расстрела Перро удалось переслать другу последнее прости. Это было длинное послание, долгий монолог, проникнутый горечью и болью сердца; впервые в жизни изливал он другу свою душу. Не разделяя воззрений Перро, Эдгар никогда не судил и не осуждал его. Всякий раз, как нужно было принять какое-либо важное решение, он вновь перечитывал письмо — итог неудавшейся жизни. Господи, ведь в этом прощанье было все, все, что нужно знать, о чем всегда следовало помнить, — самая суть эпохи, смысл их существования, величие и превратности поприща, которое за неимением лучшего пришлось им избрать, и необходимость соблюдать осторожность, искать обходных путей, и высокие радости, и цирковая акробатика, и дурман наслаждений...
Эдгару не нужно было перечитывать письмо; стоило ему пробежать взглядом по первым, уже стершимся строчкам, дотронуться до измятой бумаги, услышать ее шуршание — и в памяти тотчас возникала, как давний аромат, вереница знакомых фраз, исполненных отчаянья и глубокого смысла.
Остаток ночи он проведет в мыслях о погибшем друге. Дремотные раздумья, паломничество в страну воспоминаний, языческая, но от этого не менее ревностная молитва, одинокая всенощная... Завтра, полный решимости, он устремится в гущу жизни, неудержимо, словно неистовые притоки Агуамучо, кипящие в красных обрывистых берегах. Да, он решил, он кинется в эту корриду, искрящуюся, пеструю, рискованную, — со всеми ее перспективами и последствиями.
Лежа на узкой кровати в стиле ампир, облаченный в величественную расшитую рубаху, монсеньор архиепископ весь был испещрен полосами тени и света, пробивающегося сквозь жалюзи, отчего казался гибридом тюленя и зебры. Он бодрствовал. С четырех часов утра, когда зазвонили к заутрене, пропал сон. А может быть, дело не в колокольном звоне? Ведь, казалось бы, к колоколам пора ему и привыкнуть... Стареет он, вот что! Проблемы все усложняются, а он все старится да все разбухает, как тыква под лучами солнца...
Он сел. Живот качнулся вправо, потом влево и остановился, подрагивая, как желе в заливном из гусиной печенки. Прочитал ли его святейшество письмо, которое он послал? Этот треклятый карманный линкор «Граф фон Шпее» мог выкинуть еще какую-нибудь штуку. И папа так бы ничего и не узнал. Да, хороши дела, нечего сказать!
Утренний свет, трепеща, уже просачивался в комнату сквозь ставни. Монсеньор встал, облачился в фиолетовую сутану, надел на палец пастырский перстень и сел перед небольшим секретером кедрового дерева. Подперев голову руками, он погрузился в невеселые мысли.
Порой его взгляд падал на пергамент, лежащий на столе, и старательно выписанные буквы латинских фраз казались ему толпой смешных человечков; они плясали бамбулу и, размахивая чудными ручками, сделанными из толстых и тонких штрихов, показывали ему кукиш. Вот это готическое F похоже на священника Кра — на мошенника Кра, как втихомолку называют его прихожане. Это J — ну точь-в-точь вспыльчивая мать-настоятельница общины Нерукотворного образа, когда она в защиту от солнца напяливает соломенную шляпу поверх гофрированного чепца. Это L... На кого похоже это L? Fili mihi...[8] Папское послание, в котором говорилось о назначении некоего святого отца из монастыря Пречистой девы Марии, — американца, вернее, канадца из Соединенных Штатов, — епископом Кайеса, — это послание было вещью реальной, подлинной, неопровержимой... Сразу узнаешь напыщенный, велеречивый стиль, который вошел в моду в Ватикане с той поры, как там появился новый кардинал — правитель дел. Толстый палец отпустил пергаментный лист, и послание быстро свернулось в трубку, как ленточка серпантина на веселой пирушке. Архиепископ отодвинул его тыльной стороной руки.
Война принимала довольно странный оборот. А ведь он был пастырем, более того, — в глазах хищной своры своих каноников и аббатов он один отвечал за неприкосновенность своей епископской вотчины, которая по давней традиции была бретонской. Если кусок уплывет из-под носа, эти шуаны всегда свалят вину на него, какие бы объяснения он ни придумал. Разве угадаешь, какие новые сюрпризы преподнесет тебе война!.. И потом еще это письмо, в котором он поздравлял маршала Петэна с «национальной революцией»... В случае поражения нацистов уж ему постараются все припомнить... Да и папский нунций его недолюбливает. Уже нашептывает кое-кому... Теперь на все церковные приходы и епархии Гаити метят янки!
Архиепископ встал, хлопнул в ладоши. Тотчас вбежал мальчик, поставил на место туфли с рубиновыми пряжками, потом бросился открывать ставни. Монсеньор остановил его движением руки.
— Хорошо ли почивали, ваше преосвященство?
Архиепископ неопределенно покачал головой.
— Антенор, сегодня я буду завтракать у себя в кабинете. А сразу после завтрака приму новых дьяконов... Ступай...
Монсеньор опять сел перед секретером, играя визитной карточкой, на которой значилось:
«Жозеф Колиньон, эсквайр.
Священник монастыря
Пречистой девы Марии».
Быстрыми движениями карандаша монсеньор нарисовал над именем эсквайра кардинальскую шляпу. Левой рукой он ощупывал сигары «коронья», уложенные в ароматную коробку; жирные пальцы обхватывали каждую сигару, поглаживали ее, на миг останавливались, словно подсчитывая, сколько в ней табака, потом снова пробегали по сигарам, легкие, ласкающие. Передумав, он выдвинул ящик, достал большую коробку сигар «упман» в алюминиевом футляре. Открыл коробку, лизнул сигару, обрезал кончик и поднес спичку.
В комнате опять потемнело, на мебель легли тени. Скоро монсеньор исчез в облаках дыма; виднелся лишь толстый затылок под фиолетовой муаровой шапочкой.
Диожен Осмен спешил. Два раза заходил он к брату, но заставал лишь запертую дверь. А ему очень хотелось повидать Карла.
Диожен и Карл обожали друг друга. В самой их несхожести было нечто, делавшее их неразлучными. Насколько будущий кюре был человеком медлительным и прилежным, до всего доходил усердным трудом и всегда добивался нужного результата, настолько брат его, поэт-дилетант, был натурой стремительной, одаренной, яркой — и, пожалуй, даже слишком яркой, чтобы осуществить хотя бы один из своих ослепительных замыслов. Карл и к стихам своим относился столь же легкомысленно, как к профессии адвоката, которую, впрочем, лишь чисто теоретически можно было назвать его профессией.
Итак, Диожен спешил. Если не удастся повидать брата до вечера, придется ждать до следующего воскресенья — из семинарии раньше не отпустят. Диожен и Карл были словно две половинки одного и того же существа. Настоящие доктор Джекиль и мистер Хайд![9] Они любили рассказывать друг другу о своих делах, но редко когда рассказчик получал от слушателя совет. В сущности, каждый из них искал совершенства. Один, терпеливый, прекрасно знающий собственные возможности, жаждал достичь небесного, вечного блаженства путем добродетельной жизни и молитв; другой, неисправимый искатель абсолютной истины, стремился к блаженству земному и мечтал стать настоящим художником, который впитывает в себя все многообразие впечатлений, не боится безнравственности и поет в полный голос, создавая прекрасные произведения — небрежные и скептические.
Карл был дома. Он стоял во дворе над маленьким бассейном и усердно полоскал горло, выделывая сложнейшие рулады, кудахтая и квакая. Он улыбнулся и, не закрывая рта, промычал что-то невнятное. Вода струйками стекала у него по подбородку.
— Что? — переспросил Диожен.
— Глу, гле, глям, га, гли, глог! — ответил Карл.
— Что?.. Что ты говоришь?..
Карл выплюнул воду.
— Я говорю, что у меня болит горло!
— Неужели? Ведь у тебя луженая глотка!
— Говорят тебе, болит! Наверное, простудился... И знаешь, я совсем не намерен выслушивать твои поучения. В домашнем проповеднике не нуждаюсь... Каким ветром тебя занесло? Да еще в этот час? Почему ты не на вечерне? И не клянчишь чего-нибудь у господа бога?
— А ты-то хорош! Как раз, когда ты нужен, тебя с собаками не найти. Все шляешься по притонам. Насколько я понимаю, выпивка была отменная!
— В евангельских заповедях выпивка грехом не считается. Если бы вы, наши пастыри, вступили в общество трезвости, интересно, как бы вы тогда служили мессу и угощались кровью Христовой?
Преподобный Диожен Осмен пожал плечами и отступил: Карл сел на своего конька, его не переспоришь. Не дожидаясь новых богохульств по поводу патриарха Ноя и чуда в Кане Галилейской, Диожен сразу приступил к цели своего визита.
— В последние дни в архиепископстве — страшный переполох...
— А мне-то какое дело... Ты сам ввязался, никто тебя не заставлял идти в попы. Небось, два кюре затеяли потасовку?.. Если они дерутся из-за тебя, прими их драку как молитву во спасение моей души. Мне это, честно говоря, не помешает...
Они помолчали. Карл снова заговорил:
— Садись! Чего стоишь?.. Может быть, это Колиньон причиняет вам столько хлопот?.. Я заходил посмотреть на его ремесленную школу. Ну и ну! В самом центре владений монсеньора архиепископа! Да, эти канадцы здорово работают! Не то что вы!
— Я думаю, что в вертограде господнем найдется место для всех работников...
Карл взорвался:
— В вертограде господнем? Красивое словечко! Прямо из церковной проповеди... И все же должен тебе признаться: хотя бретонские священники не бог весть что, но американские и канадские попы, на мой взгляд, еще хуже. Начинают с благотворительности, с долларов, а кончают — сам знаешь чем!
— Сегодня монсеньор созвал нас у себя в кабинете и говорил с нами... Потом всех отпустил, а меня оставил и беседовал со мной целый час... Я думал, речь пойдет об этой истории с мамой, а он о ней и словом не обмолвился.
— Так о чем же он говорил?
— Он обещал мне место священника при первом же назначении...
— Черт возьми! Вот не думал, что у нашей старухи такие длинные лапы! Он действительно ничего тебе не сказал? Никакого намека? После скандала с отцом Кервором я решил, что на твоей карьере можно поставить крест. Во всяком случае, в Гаити… Так к чему он все-таки клонит, твой архиепископ?
— Это еще не все... Он предложил мне стать его секретарем.
— Вот так штука! Высоко взлетаешь! А не предложил ли он тебе заодно сменить его на посту архиепископа?
— Брось острить... Ты ведь знаешь, я мечтал совсем о другом — о скромной должности викария где-нибудь в глухом углу, в крохотном приходе, где я мог бы спасать человеческие души, если уж не удалось спасти твою... Я чувствую, что не создан для таких вещей, понимаешь? Боюсь я всей этой атмосферы интриг, сплетен, боюсь политики наконец. Не для этого я решил пойти в священники... Но как отказать архиепископу?..
— И ты еще называешь меня отвратительным материалистом!.. Я знаю, ты хотел бы жить достойно и смиренно в благоухающем сельском уголке, благословляя, исповедуя, причащая людей за приличную мзду: великолепных жирных цыплят, свеженькие яйца, позолоченные солнцем плоды, — и мирно стареть в размышлениях, молитве и безделье!..
— Карл!..
— Не злись, пожалуйста. Я вовсе не осуждаю тебя, я просто описываю, какую жизнь мечтал ты вести в своем потерянном раю. А потом, — ведь ты же сам пожаловал сюда и рассказываешь мне, старому вольнодумцу, ваши святые дрязги! Чего же ты от меня ждал? Ну да ладно, дело не в этом... Так что ты ему ответил?
— Я поблагодарил его преосвященство за то, что он вспомнил обо мне в связи со столь щекотливым делом... Сказал, что его предложение застигло меня врасплох, что я мечтал посвятить себя более скромной деятельности, что я буду молить всевышнего просветить меня... Что я не хотел бы заранее загадывать, способен ли я выполнить эти задачи, и что прошу дать мне некоторое время для размышления и молитвы...
— И что же он тебе в конце концов ответил?
— Он только покачал головой и сказал, что будет ждать меня завтра в своем кабинете. А может, он еще передумает?..
— Ну и наивный же ты человек! Неужели ты не понимаешь, что тебе предлагают самую обыкновенную сделку? Если вся наша семья — и особенно Эдгар — согласится вступить в игру на стороне архиепископа, тогда отцу Кервору придется укладывать чемоданы... В противном случае расплачиваться будешь ты...
— Карл! Как тебе не стыдно!
— Но ведь так оно и есть! Пропади ты пропадом со своей наивностью! Для осуществления своих планов архиепископу нужны козыри, нужна информация из первых рук... Офицер президентской охраны, связанный с духовенством, — да ему только того и надо! Яснее ясного... Сам решай, как тебе поступить. Может быть, Эдгару этот сговор придется по душе, но ты! Разве есть у тебя лисье лукавство? Создан ли ты для этих интриг?.. Но кто знает? Быть может, за твоим смиренным послушанием таится жажда власти... Загляни в свое сердце, Диожен...
— Я не могу поверить... — пробормотал Диожен.
После долгого молчания Карл сказал:
— Завтра я отправляюсь в Фон-Паризьен... Уголок, где жизнь течет, словно медовая река... Так что, видишь, безрассудство — это еще не самое страшное на свете! Желаю тебе избавиться от своих терзаний... Почему бы тебе не повидаться с Эдгаром? Он мог бы дать совет получше, чем я, и вся эта история, наверно, его заинтересует.
— Мне? Говорить с Эдгаром о подобных вещах? Да он пошлет меня ко всем чертям. Ты сам прекрасно знаешь, какого он мнения о нас с тобой.
— Смотря по обстоятельствам... Очень может быть, что это его и заинтересует. Да, в конце концов, есть же еще маменька! Нужно посоветоваться с ней... Бедный малыш, ты совсем растерялся!..
Они взглянули друг на друга, немного растроганные.
— А зачем тебя понесло в Фон-Паризьен?,
Карл похлопал брата по плечу, улыбнулся и легонько толкнул:
— Отправляйся... Тебе пора идти. Ну-ка...
Лежа на соломенном тюфяке, Гонаибо услышал дребезжащий крик игуаны. Судя по звуку, игуаны были где-то недалеко; нежатся, должно быть, в траве, пьянея от солнца, или гоняются за бабочками и жуками, или играют в кошки-мышки среди скал и камней. Он вскочил на ноги и негромко свистнул сквозь зубы. Резцы сверкнули в полумраке, словно капельки молока на тяжелом вымени коровы ранним апрельским утром. Странные зубы, разделенные вверху тоненькими светлыми язычками — отростками бледных десен; казалось, они бежали в хороводе, в веселом «золотом маисе»[10]. Зубы ровные, острые и удивительно красивые — несмотря на то, что необычное строение десен говорило о давнем рахите. Должно быть, нежная зелень диких трав и соки лесных плодов вовремя остановили болезнь.
Гонаибо свистнул еще раз — протяжно, мелодично. Ответа не было. Он гневно топнул ногой и опять засвистел. Хижина вздрогнула всей своей соломой, и под пенье сухой травы сверкнула стремительно молния, сверкнула и замерла у ног мальчика. Это была светло-серебристая змея средних размеров. Она лежала неподвижно, развернувшись во всю длину, и пристально глядела на хозяина маленькими красными глазками.
— Почему ты так крепко спишь? — спросил Гонаибо.
Змея не пошевельнулась, лишь тихонько зашуршали чешуйки на шее.
— Зеп! Не дури! Если ты еще хоть раз не ответишь, когда я тебя зову, — берегись!
Змея метнулась в сторону. Хоп! Исчезла в стене, среди пучков соломы и растрепанных коробочек хлопка.
— Зеп!
Короткий шорох, треугольная головка выглянула и снова спряталась.
— Зеп! Зеп!.. Послушай... Да послушай же!..
Трудолюбивый ветер косит высокие травы, пригибает их к земле — не знающий устали жнец на бескрайней ниве земной. Лес на горах все поет и поет свою извечную песню, перекликаясь со скрипками раннего утра, звенящими над водами древнего озера Азюэй. Плотная завеса листвы, скрывая неясные очертания берегов, отзывается на эту песню далекой мелодией, музыкой изменчивой, судорожной и суровой, родной сестрой духовных гимнов итальянского кватроченто. Кружатся птицы, беспокойные водяные курочки взлетают над болотами, как взлетали они еще в незапамятные времена, на заре существования земли Кискейя. Над зеленоватым глянцем зеркальных вод хмурые горы вздымают к звездам свои крепкие молодые сосцы. Скалы громоздятся под хрустальным куполом неба; плиты, конусы, овалы, кубы, в шероховатой броне резких тонов, наперебой проталкиваются вверх, катятся кубарем, срываются вниз, в лощину. Перевал меж двух крутых кряжей, озеро, лес, долина. Этот пейзаж — святыня Гаити. Почва в ущелье Кюль-де-Сак полна следов древних цивилизаций, здесь все говорит о славе минувших веков. Драгоценности, украшения, гончарные изделия, скульптура, идолы, тотемы... Оружие конкистадоров, амулеты, цепи и маски первых беглых негров... Вечерами, когда с Южного моря прилетает горячий ветер, ущелье трубит в рог, и над лохматыми берегами озера пробуждается многоголосое эхо — отзвуки нашего прошлого, где переплелись традиции, видения и миражи всех рас, укладов, веков...
Гонаибо вышел на порог своей хижины, утопающей в диких травах. Издали ее соломенная крыша должна была казаться среди зеленой саванны просто пожелтевшим кустом. В другие времена года, когда земля меняет одежду, кровля превращалась в едва заметное светлое пятно. Упираясь руками в бедра, подросток долго смотрел на волнистую ширь саванны, огибающей озеро, и вдруг, охваченный безотчетным весельем, кинулся бежать в высокой траве. Он летел по лугам, как молодой олень. В изодранных коротких штанах, с голыми руками, ногами, грудью — вся кожа цвета спелого абрикоса, — легконогий и ловкий, скакал он в буйном разливе трав.
Гонаибо привезли в эти края грудным ребенком, и ему казалось, что он вышел из самого чрева этой земли, точно так же, как вырастает в полях пучок травы, стебелек проса или ствол кампешевого дерева. Покинутая всеми на свете, его мать забрела сюда как-то вечером в поисках пристанища; выбиваясь из последних сил, она шла, завидев вдалеке блеск воды, как идут сквозь ночь на огонек. Она сама построила себе жилище на берегу озера, вдали от дорог, в безлюдном уголке, отгородившемся от мира зарослями кустарника и глубокими оврагами. Родители выгнали ее за то, что она принесла в дом младенца. Молоко — «перегорелое молоко», как говорится, — бросилось ей в голову, но помешательство было безобидным. Она так и осталась навсегда чудаковатой...
Мать воспитала сына в дружбе с травами, водами и со всеми живыми существами, населявшими окрестность. Несмотря на то что в ее сердце жила обида на безжалостную родню, она познакомила мальчика со всеми вековыми традициями, бережно передававшимися из поколения в поколение. В светлые минуты она обучала сына ремеслам родного Бассен-Зима: прясть хлопок и делать из него пестрые гамаки, лепить из глины посуду, растирать в муку сушеные клубни маниоки... Она раскрыла перед ним целебные тайны трав. Она влила в его сердце любовь к одиночеству, недоверие к людям, нежность к природе, верность древним гаитянским обычаям — и прочно привязала его к озерному краю. Почувствовав приближение смерти, она взяла с Гонаибо клятву, что он будет по-прежнему жить один, избегая всякого общения с людьми.
— И будешь так жить, пока не зацветет маленькое дынное дерево под горой... Тогда ты уже будешь настоящим мужчиной и спустишься в город, к людям. Крепкий, как дуб, ты станешь бороться, не боясь злых людей, и отвоюешь у них место для своих корней, ты заставишь себя уважать и сам будешь уважать других, и заживешь свободный и гордый, как молодой кайман.
В иные дни, желая испытать силу своих рук, он с остервенением набрасывался на какое-нибудь молодое дерево, чаще всего на байягонд, потому что байягонд упруг, неподатлив и дик, он — подлинный князь лесных чащ. Гонаибо не успокаивался до тех пор, пока не пригибал противника к земле. А как его тянуло померяться силами с молодым бычком! И со старым неприветливым кайманом, который жил в озере, иногда всплывал на поверхность и показывал над водой спину, покрытую, точно маленький островок, тиной, илом, водорослями и даже цветами и травами.
В бессонные ночи Гонаибо вспоминал свои разговоры с матерью; эти воспоминания заменяли ему беседы с людьми. Он жил, никого к себе не подпуская, в полнейшем одиночестве. Изредка случалось, что в его владения забредут крестьяне — в поисках целебных трав или заблудившейся скотины. Но они всегда за версту обходили хижину таинственного мальчика с озера. Они остерегались даже упоминать о нем. Эти суровые люди боялись ребенка со змеей, друга кайманов. Завидев его даже издалека, они старались обойти его стороной. Тайны человеческие сплетаются с тайнами богов... Гонаибо был маленьким королем, царственным ребенком, владыкой бескрайней саванны и всего берега. Дорожа своим царством, он не отдал бы без боя ни клочка этой земли. Быть может, иные и шушукались на его счет и одинокому мальчику приписывали самые невероятные свойства, но эта тайна только внушала страх перед ним. Люди пришлые — путешественники, охотники, приезжавшие на озеро туристы — тоже избегали этого уголка: овраги стяжали ему дурную славу. Так и жил Гонаибо вдали от людского глаза, любопытства и злобы.
Лишь один человек посмел однажды приблизиться к нему. Это был Данже Доссу, грозный колдун. Как-то лунной ночью он подошел к самой хижине. Гонаибо сидел в дверях, у его ног свернулась змея. Он встал навстречу незваному гостю, чья огромная фигура и съежившаяся тень отчетливо выделялись в прозрачном лунном свете. Лицо Доссу сверкало, как черные камни посреди озера, в ушах поблескивали огромные кольца. Он был в полинялой синей куртке и таких же штанах. Колдун глядел на мальчика ледяными глазами кондора, выследившего добычу. Гонаибо шагнул к нему.
— Вон с моей земли! — закричал он.
Данже не пошевелился.
— Зеп! — крикнул Гонаибо.
Змея подползла к колдуну и зашипела. Пришелец отступил. Змея преследовала его по пятам, пока он не скрылся в лесу.
С этого дня уже никто не смел посягать на владения Гонаибо. Разумеется, его иногда узнавали, например, когда он приходил на рынок в Бокан-Тикошон или в Ля-Фурнию, по ту сторону границы, чтобы продать свои кувшины, корзины и гамаки, — но никто не решался с ним заговорить. Впрочем, он бы все равно никому не ответил. Данже Доссу вынужден был молчаливо признать безраздельную власть ребенка со змеей над саванной, зарослями кустарника и берегом озера. Это были два властелина. Старый колдун, полномочный представитель зловещих сил и великих тайн, не смел тронуть молодого волшебника, загадочного и яростного, которому, по убеждению Данже Доссу, покровительствовали неведомые божества, повелители зверей и вод. Оба гордые, как деревья, наблюдали они издали друг за другом, исполненные взаимного уважения и ревнивой тревоги за свои права.
Гонаибо шел по саванне, направляясь к небольшой рощице байягондов, желтевших неподалеку от берега. Взобравшись на невысокий холм, он остановился и огляделся. Он стоял в своих изодранных штанах, выставив вперед ногу, одну руку положив на бедро, а другой сжимая рогатину, и казался лесным духом, юным сильфом, окаменевшим в высокой траве. Он продолжил путь. В такт своим шагам он напевал старинную песню:
Я собирал для тебя кофе!
Я собирал для тебя хлопок!
Я собирал для тебя бататы!..
Солнце поднималось все выше — и все жарче жгло молодого бога, шагавшего по своим Елисейским полям.
Вот он нырнул в листву, лег на землю и пополз быстро и бесшумно. Наметанным глазом он разглядел несколько темных камней, разбросанных среди травы и цветов. В свежем воздухе неумолчно звенели цикады. На гниющем стволе сидела пузатая древесная ящерица и, раздув зоб, пыжась, как матадор, пугала позеленевшую от страха противницу. Вспорхнула чета сварливых сорок, продолжая высоко в небе свою семейную перебранку. Весь этот животный и растительный мирок дышал, трепетал, вздрагивал — счастливый, неутомимый, многоцветный, удивительно прекрасный, непрестанно обновляющийся, жестокий, кровожадный. На каждом клочке земли шла яростная борьба, в каждом цветке торжествовала любовь, на каждой былинке расцветало счастье, в каждой капле росы зрела жизнь, в каждом бутоне рождались соки, яды, дурманы. Смерть подстерегала живое. Первичное, неорганическое, инертное соединялось и распадалось, живая материя пожирала мертвую. От земли поднималось облако благоуханий, многослойный коктейль густых ароматов: вот — запахи причудливые, летучие, едкие; чуть повыше — роскошные, переливчатые, плотские, поближе к земле — тяжелые, стойкие, терпкие. Песнь песней земли сплетала и расплетала свои мелодии и аккорды, рассыпала шумы, лилась могучим многоголосьем.
Гонаибо с трудом различил трех затаившихся в зелени игуан, неподвижных, оцепеневших, поражающих совершенством своей мимикрии. Чуть позолоченные солнцем, они лежали на прогалине, как зеленоватые камни. Лишь самая крупная вертела головой из стороны в сторону, и на ее сером горле колыхались мягкие перепонки. Две других выставили толстые хвосты, покрытые вкривь и вкось грубой чешуей; по всему позвоночнику шел острый зубчатый гребень. Гонаибо пододвинул к себе увесистый камень, взял поудобней рогатину и издал короткий пронзительный крик. В ответ прозвучал точно такой же скрипящий звук... Гонаибо улыбнулся, весь сжался, как пружина, и вскочил на ноги. Рогатина со свистом рассекла воздух. Игуана дернулась, получив удар в бок, и, перебирая скользящими лапами, кинулась с безумной быстротой наутек; в боку у нее торчала рогатина, колотившая по высокой траве. Зеп, змея, тут же вступила в игру, преграждая обезумевшим игуанам путь к бегству. И тогда Гонаибо бросил камень, придав его полету абсолютно точную параболическую траекторию. Игуана с размозженной головой забилась в агонии и застыла. Мальчик вытер потное лицо, заплясал от радости, повалился на траву; накатавшись вдоволь, он снова исполнил бешеный танец охотника за скальпами.
Камень пробил животному затылок. Липкая кровь забрызгала шею, хвост еще трепетал, и лапы бились в судороге. Гонаибо воткнул рогатину в горло игуаны. Потом свистнул. Змея послушно обвилась вокруг его руки. Перекинув рогатину с добычей через плечо, он зашагал дальше.
Теперь Гонаибо поднимался на холм, со звериным коварством выползавший со дна оврага. Дойдя до вершины, он восторженным взором окинул западный склон, круто спускавшийся почти до самой дороги. Он вытащил из тайника большой кусок высушенной пальмовой коры, приладил его над самым обрывом и уселся в эту ладью вместе со своей добычей. Сухопутная пирога заскользила вниз, сначала медленно, потом все быстрее. Налетая на пни и подскакивая, Гонаибо прочертил гору, как снежная лавина; он впивал в себя простор, хмельным кличем оглашая долину. Наконец салазки остановились в траве. Он поднялся, едва переводя дух. Потом засмеялся, усталый и счастливый.
Возле дороги местность становилась особенно изрытой, ухабистой, вся в природных западнях и колючих кустарниках. Сухая, растрескавшаяся земля могла каждую минуту осесть под ногой, и человек проваливался в густую вонючую жижу. Здесь росли бузьетты — кусты, которые при малейшем прикосновении так обжигают руку, что она вспухает до самого плеча и покрывается волдырями. Встречались здесь и мансенильи с прелестными цветами, но, говорят, даже тень этих цветов смертельна; попадались и кусты, покрытые колючками, укол которых оставляет незаживающие язвы... И свирепые слепни, и бесчисленные гигантские пауки и скорпионы.
Но Гонаибо любил это место; оно служило ему наблюдательным пунктом, куда никто не отважится забрести. Часто, спрятавшись за кустом, он глядел отсюда на дорогу. Люди, человеческие существа, с которыми он не желал общаться, внушали ему жгучее любопытство. Он видел пассажиров, сидящих в автобусах рядами, как луковицы на грядках; видел молодых красоток, которые, возвращаясь с рынка, озорно смеются и толкают друг друга, удерживая в равновесии корзину на голове; видел волов, запряженных в телеги, и крестьян, дремлющих на возах под медленный скрип колес; видел горожан в охотничьих костюмах, и по-воскресному разодетых паломников, направляющихся к Виль-Бонер, и усатых сельских жандармов, восседающих на низкорослых крепких лошадках или на заморенных клячах...
Но сейчас Гонаибо не обращал внимания на пыльную дорогу. Радуясь своей удачной охоте, он выискивал в траве портулак, кервель, пряные приправы для жаркого, которое собирался приготовить из игуаны. Вокруг расстилался безграничный простор, и сердце юноши было упругим и свежим, как молодая зеленая почка на ветке. Хватая двумя пальцами сочные ростки, он ловко выдергивал их вместе с влажными корешками.
Вдруг он остановился как вкопанный перед неглубокой ямой. Уткнувшись носом в землю, вытянувшись во весь рост, в ней лежал человек с окровавленной лодыжкой, лопнувшей, как спелый гранат под лучами солнца. Дыханье человека сливалось с пофыркиваньем лошади, топтавшейся рядом в траве. Лошадь была оседлана, но седло перевернулось, сползло под брюхо. Видно, этот горожанин не затянул подпругу как следует, и когда лошадь переварила корм, седло соскользнуло при первой же рытвине и увлекло за собой седока. Случай, можно сказать, классический. Впрочем, седок, кажется, был под хмельком.
Присев на корточки, Гонаибо разглядывал спящего: одет в рубашку и брюки защитного цвета; плетенный из тонкого тростника шлем валяется рядом. Лицо светло-коричневое, волосы, слегка курчавые, на затылке коротко подстрижены. Гонаибо смотрел, внутренне холодея, смотрел, раздираемый странными, противоречивыми чувствами. Незнакомец разметался в беспокойном сне, дышал натужно, прерывисто. Мальчик долго сидел неподвижно, в полной растерянности, потом вскочил и бросился бежать прочь.
Шум шагов разбудил спящего, и он закричал:
— Помогите! Помогите!.. Есть здесь кто-нибудь?
Гонаибо остановился. Раненый продолжал молить о помощи. В мучительной нерешительности Гонаибо присел на пень. Кто этот незнакомец? Как он оказался в этих местах? От него несет спиртным... Наверно, здорово выпил. Сюда никто не заглядывает — значит, если он, Гонаибо, не окажет помощи, незнакомец погиб. Он истечет кровью, умрет от лихорадки и пронизывающего холода ночных туманов, и труп будет гнить на солнце, источенный рыжими муравьями, искромсанный зубами мангуст и клювами мальфини. Как поступить, столкнувшись с этой драмой жизни и смерти? А завещание умирающей матери, путеводные слова, навсегда врезавшиеся в память? «Нас окружают бесы и люди!.. Если ты хоть раз заговоришь с людьми... О, тогда я предвижу твою участь так же ясно, как сам Антуан Лангомье...[11]»
Так сказала ему умирающая мать.
Что же это за сила, более великая, чем память, более властная, чем взлелеенная им мечта, — сила, которая превращает беспомощного раненого человека, простертого на земле у тропинки, в могучий магнит?
Гонаибо медленно встал. Сквозь листву ему видно было, что человек по-прежнему лежит ничком и, поднимая голову, зовет на помощь. Гонаибо шагнул было к нему, потом остановился, готовый убежать. Но колебание длилось недолго. Он решительно подошел к раненому и, не произнося ни слова, помог ему подняться. Положив руку незнакомца к себе на плечи, поддерживая его, Гонаибо повел его к тропе. Раненый подскакивал на здоровой ноге, лицо его было искажено гримасой боли.
— Куда ты ведешь меня? — спросил он с тревогой.
В ответ Гонаибо молча протянул руку в направлении озера.
Когда дьякон Диожен Осмен и его брат, лейтенант Эдгар, прибыли в город, там творилось нечто невообразимое. Скрипя тормозами, машина остановилась перед домом Леони.
— Ну, вот вам, пожалуйста! — воскликнула Леони. — Вот как дети любят свою мать! Конечно, Карл не явился. Он и не подумал, что нужно поддержать свою мать в день битвы... О, Диожен, дитя мое! Если бы ты только знал, каких только уанга[12] не пустили они в ход против твоей матери! Еще сегодня утром они набросали у моих дверей всякой пакости... Тебе придется изгнать злых духов из дома и покропить святой водой... Но, помяни мое слово, — это говорю я, Леони Осмен! — завтра, в этот час, мэтр Дезуазо будет депутатом, — и никакое колдовство им не поможет!..
— Мама! — прервал ее шокированный Диожен.
— Заткнись, поп несчастный! Думаешь, если ты не станешь делать, что я велю, — что-нибудь изменится? Хватит с меня одного такого сыночка, как Карл! Обойдусь без второго болвана!.. Не хочешь меня слушаться — убирайся!.. Ай-яй-яй!.. Будь наш Карл серьезным парнем, клянусь, он бы завтра же стал депутатом, он — и никто другой!
В лавке было полно молодцов, которые с превеликой деловитостью и усердием потягивали из бутылок ром. Плевки залпами летели во все стороны и пачкали паркет, несмотря на возмущение Леони. С бешеной скоростью промчался автобус, битком набитый избирателями в лохмотьях.
— Да здравствует Эмманюэль Аксидантель! — орали они.
Из лавки Леони Осмен ответили дружным криком:
— Да здравствует мэтр Дезуазо!
Леони первая выскакивала на веранду и задавала тон своему хору — всему этому сброду, истошно вопившему во славу Невера Дезуазо.
Открыли две бочки спиртного. В огромных котлах шипела тушеная свинина. Несколько парней с лоснящимися красными физиономиями выстроились в очередь у кухни и, со стаканом вина в одной руке, с теплым круглым хлебцем в другой, ждали своей порции жаркого, толкаясь, крича и распевая во все горло:
Невер Дезуазо — депутат!
Мы другого не хотим!
Мы Невера изберем!..
Водка лилась рекой. Леони умела проворачивать свои дела. Если во всех остальных кормушках, устроенных в честь Невера Дезуазо, так угощали избирателей, Эмманюэль Аксидантель мог уже сейчас, не откладывая до завтра, оплакивать свою неудачу. При лавке Леони была даже маленькая комната для видных сторонников кандидата, где они могли вкусить рома, можжевелового джина, мадеры, портера, отведать пирогов со всякой начинкой и всевозможных сандвичей, а дамы к тому же и освежиться стаканчиком колы.
Весь город являл собой картину разгула. Возле форта Бержерак, у самого моря, надрывно гремели барабаны. У Портала Фрейсино неистово отплясывали «На этот лад»[13]. Девицы из предместья извивались и прыгали в адском ритме, и маэстро Катор собственной персоной отбивал такт:
На этот ли лад,
на тот ли лад —
дирижер Катор
на любой лад рад!..
Харчевни были устроены кандидатами чуть ли не на каждом шагу.
— Господа депутаты сейчас меряются — чьи рога подлинней. Дерутся, как быки из-за коровы, пока один другого не запыряет. Кто больше денег в последнюю минуту отвалит, тот и одолеет... Выпьем, старина! Нельзя упускать такой случай, и пусть они тузят друг друга, пусть подыхают! Напьемся, куманек, вдрызг, потому как завтра — фьюить! — от них ни гроша не увидишь...
Так говорил «средний избиратель», который, прекрасно понимая суть этого мрачного фарса, с легкой душой принимал в нем участие. Не испытывая ни малейшей неловкости, эти люди вопили во всю мочь:
— Да здравствует мэтр Дезуазо!
— Да здравствует Эмманюэль Аксидантель! — и по очереди восславляли обоих в зависимости от того, в чьей закусочной подкреплялись и выпивали в данный момент.
Говоря по правде, кого бы ни выбрали, любой новоиспеченный депутат тотчас преспокойно примется грабить и наживаться, ссылаясь на свои большие расходы во время избирательной кампании. Значит, пей да ешь сколько влезет, да хватай сколько можешь для своих малышей — ведь их-то не допустили до пиршества! Голодное брюхо к ученью глухо... Назавтра встанешь с горечью во рту — и опять клади зубы на полку, снова кишки ветром набивай да гоняйся за неуловимой наградой, обещанной кандидатом.
Молодые интеллигенты города решили бойкотировать выборы. Разочарованная в жизни, без веры в будущее, эта молодежь заодно объявила бойкот собственному здравому смыслу и человеческой совести. Она пила, пила ужасающе. Над кострами дымились козьи туши, и пьяницы рвали куски прямо с вертела. Под одобрительные крики и дикий хохот слушателей какой-то молодой поэт, пьяный вдрызг, с распахнутым воротом рубахи, обнажавшим впалую грудь, читал стихотворный экспромт, в котором обливал грязью обоих кандидатов, обыгрывая в лихих каламбурах их имена.
В центре города толпились группы оборванцев; они собирались вокруг барабанов, бамбуковых труб и рекламных щитов кандидатов, толклись на перекрестках, дрались или обходили драку стороной — в зависимости от степени своего опьянения. К полудню избирательный котел клокотал вовсю. Прошел слух, что группе самых дерзких приверженцев Эмманюэля Аксидантеля удалось проникнуть в штаб-квартиру Невера Дезуазо и выкрасть пачку избирательных бюллетеней — не много не мало тысячу штук. Слух подтвердился, только количество украденных бюллетеней оказалось гораздо скромнее. Дезуазо отдал приказ все начисто опровергать. Сторонники Эмманюэля Аксидантеля ответили удвоением первоначально названной цифры.
В укромном уголке, позади лавки, Леони оттирала специальной микстурой собственного приготовления большие пальцы на руках избирателей, успевших проголосовать. Каждый избиратель, выполнивший свой долг, отмечался чернильным пятном на большом пальце; чернила считались несмываемыми. Снабженные новыми бюллетенями, стада избирателей-оборотней тут же снова посылались к урнам. Не сидеть же им весь день в лавке и пить да жрать на даровщинку! Сколько раз проголосуешь, столько раз получишь выпивку. Таков закон, и с Леони не очень-то поплутуешь.
Диожен сидел, полузакрыв глаза; казалось, его бесконечно удручали все эти гнусности. Он тихонько бормотал покаянные псалмы и молитвы, потом, не выдержав, встал:
— Мама, мне пора... Я должен остановиться в церковном доме и не могу явиться туда прямо на ночлег... Я еще приду...
— Знаю, знаю, почему ты уходишь!.. Боже милосердный! За какие грехи послал ты мне таких сыновей!.. Во всяком случае, я бы дорого дала за то, чтобы поглядеть, какую рожу скорчит сегодня отец Кервор, когда увидит тебя!.. Надеюсь, вы хоть спите-то с ним не в одной постели? — прыснула Леони.
— Мама! Как можно так шутить...
— А что, это для него так уж зазорно! Разве вы оба не являетесь достойными слугами господними?.. Нет, если уж говорить серьезно, отец Кервор скорее умрет, чем ляжет в одну постель с негром... С негритянкой — дело другое... Как бы то ни было, но мне нужно, чтобы ты сегодня вернулся. Пусть люди увидят, что бог на нашей стороне. Глядя на сутану, даже идиот призадумается...
Невер Дезуазо явился сразу же после отъезда Диожена. Желтые кожаные сапоги, тонкий хлыст, клетчатая рубаха навыпуск, серые кавалерийские штаны, белая каска, череп голый, как головка голландского сыра... Безобразен, точно дьявол, что извивается в церкви под пятой Михаила-архангела. Дезуазо ликовал. Он не мог удержаться от потока излияний, настойчиво осведомлялся у Эдгара о намерениях главы государства относительно его персоны, хорохорился, пыжился. И говорил, говорил...
— Что бы вы сказали о небольшой верховой прогулке, дорогой Эдгар? Я привел для вас рыжую лошадку — ведь она вам понравилась... Совершим маленькую прогулочку по городу, а?.. Это будет великолепно: завтрашний депутат гарцует на коне в обществе адъютанта президента! Во Фрейсино танцуют в мою честь, этим нельзя пренебрегать... А потом мы отправимся в Моро, посмотрим на бой петухов. Там наверняка будет Аксидантель со своим доминиканским цыпленком, но я-то знаю, что мой кагосский петушок задаст его индюшонку перцу... Словом, повеселимся. Или вам это не улыбается?
Прогулка состоялась — к великому огорчению Эмманюэля Аксидантеля, который тоже кричал на всех перекрестках, что он правительственный кандидат... Немало хлопот доставили ему его собственные избирательные агенты: чтобы вытянуть у него побольше денег, каждый из них стал обвинять другого в сговоре с партией противника. Аксидантель решил повидать командующего военным округом и попытаться разузнать у него, как смотрит правительство на его кандидатуру. А пока что — копить силы и втихомолку готовить что-нибудь такое, что может произвести переворот в общественном мнении. Что касается мэтра Дезуазо, он совершил парадный выезд с лейтенантом Эдгаром Осменом под приветственные клики пьяных приверженцев. Победа была уже у его ног, оставалось лишь нагнуться и поднять ее.
Избирательная возня не смолкала до глубокой ночи. Гул, треск, грохот... Под эти дикие звуки государственные мужи готовились спасать республику...
Гонаибо смотрел на своего гостя спокойным и пытливым взором. В его глазах светилось простодушное любопытство.
Опухоль на ноге незнакомца спала, и рана представляла собой зигзагообразную полоску с чуть приоткрытыми краями, на которых темнели капли запекшейся крови. Раненый довольно легко двигал стопой; можно было сказать почти уверенно, что перелома нет. Отвар из целебных трав совершил чудо — рана была чистой, быстро заживала. Гонаибо улыбался с затаенной радостью. Это была улыбка одинокого человека, улыбка сердечная и искренняя, возникающая так же естественно, как идет дождь или восходит луна. О да! Он и вправду был юным богом лугов, могущественным и всесильным! Каждый прутик орешника, каждая травинка, каждый корешок, каждая луковица струили свои соки для него! Прозрачная роса, слюна молодого каймана, сок мансенильи — все служило ему на пользу, все годилось для его снадобий и бальзамов!
Он изучал сетку тончайших узоров, вытканных на лице раненого. Каждый человек одет в кольчугу, в живую ткань, она плотно облегает его с ног до головы — не так ли?.. Вот уже много лет Гонаибо не видел, как спит, дышит, моргает человеческое существо, как у него сокращаются мышцы, шевелится прядь волос... И в какие бы глубины памяти он ни погружался, перед ним возникал только один образ: покойная мать. Он знал о ней все, знал ее руки, ощущал ее губы на своем лбу, отчетливо видел каждое пятнышко на коже, чувствовал малейший оттенок настроения. Поистине нерасторжимая любовь — взаимная привязанность матери и ребенка...
Гонаибо уменьшался в размерах, он прокрадывался в человека сквозь любую щелку, сквозь глаза, рот, ноздри. Он мысленно располагался внутри незнакомца, дремавшего на ложе из свежей травы. Да, да, стоило Гонаибо захотеть — и он мог перевоплотиться в своего пациента. Ноги гостя становились его, Гонаибо, ногами, он надевал на себя его грудную клетку, натягивал его руки на свои — становился этим человеком. Ему казалось, что он ощущает все его внутренние токи, как свои собственные. Он испытывал все, что испытывал лежащий перед ним человек, все его физические ощущения — тяжесть ноги, закинутой на другую ногу, давление влажной горячей ладони, упавшей на грудь, дремоту неподвижного тела, теплоту пульсирующей крови. Он до краев наполнялся тяжелым сном, глубоким и скорбным, в котором цепенел раненый. Он чувствовал, как по нервным пучкам бежит электрический заряд, — от мозга, через позвоночник, к горящей от боли лодыжке. О, это проникновение, понимание, пульсация!.. Эти мелькающие, как головастики, мысли, что мечутся во все стороны, трепеща от нетерпения... Нет, человек, лежащий перед ним, не мог быть ни злым, ни жестоким, ни честолюбивым, ни желчным, ни порочным, в нем не могло быть ни одной черты, враждебной Гонаибо. Быть может, его и во сне преследовало прошлое, полное тоски, разочарования, горечи, — и все же он спал, как уставший ребенок. Есть ли вообще на свете люди злые до конца, до самых глубин своего существа?..
Гонаибо улыбнулся самому себе, обвел глазами хижину, поднял глаза к потолку. Он встал, выдернул из опорного бруса глинобитной стены торчавшую колючку, пошарил за кувшином с водой, распространяющей приятный запах свежести, которой дышат в летние месяцы маленькие речушки, — и схватил пучок стеблей.
Присев на корточки возле больного, он бесконечно мягким и нежным движением проколол колючкой одну из капель крови, запекшейся на краях раны. Потом быстро и ловко провернул между пальцами свою деревянную иглу. Капелька целиком перешла на острие иглы. Так он снял с лодыжки одну задругой все капельки крови и, поднеся к ране один из стеблей, переломил его. Слеза молочно-белого сока упала на рану и застыла. Скоро по всей ране вытянулась цепочка белых капель, и красная полоса скрылась под пленкой естественного коллодиума.
Гонаибо встретился взглядом со своим пациентом, который только что проснулся и следил за манипуляциями мальчика.
— Ты не мог бы найти здесь врача?
Гонаибо не ответил.
— Врача... — повторил человек.
Гонаибо по-прежнему молчал.
— Ты не умеешь говорить?
После секундного колебания Гонаибо сказал вполголоса:
— Завтра ты встанешь на ноги...
И отвернулся.
— Но, может быть, врач...
— Завтра ты встанешь на ноги и уедешь на своем коне... Я привел его. Он пасется в траве за хижиной...
Тон был решительный, резкий. Гонаибо больше не желал говорить. Он схватил свирель, вырезанную из ветки папайи, и сел в дверях. Подползла змея и свернулась клубком у его ног. Гонаибо заиграл. То был напев однообразный, хватающий за душу, что-то похожее на пастораль, мелодия светлая, серебристая, чарующая...
Раненый приподнялся на локте.
— Меня зовут Карл, — сказал он. — Карл Осмен...
Мальчик перестал играть, бросил на гостя взгляд, потом отвернулся и заиграл снова, на этот раз медленнее, чем раньше; мелодия лилась тихой струйкой, как луговой родник.
— А тебя? Как зовут тебя?
Гонаибо опять прервал песню, застыл в неподвижности. Тень пробежала по его лицу.
— Как твое имя?.. Не хочешь сказать?
— Гонаибо, — неохотно ответил мальчик. И музыка заструилась, как плющ, что раскинул во все стороны худые ветвистые руки и ищет свои побеги, затерявшиеся среди трав...
Сразу же после выборов Диожен вернулся в столицу. Его мать и брат были настроены весьма решительно. Они считали, что сейчас совсем некстати выставлять напоказ свою связь с архиепископом. Поговаривают, что монсеньор внесен Свободной Францией в черные списки как петэновец. К тому же президент в настоящее время явно благоволит к священникам канадским и, само собой разумеется, к американским. Какие выгоды сулит Диожену покровительство архиепископа? Эдгар брался все выяснить. Конечно, ни в коем случае не следует выказывать себя противником архиепископа; наоборот, его поддержка может принести пользу; однако не стоит обещать взамен ничего существенного. Диожен на все согласился. Этот вялый и апатичный юноша только и мечтал о том, чтобы кто-нибудь направлял его в делах мирских и руководил его совестью.
С архиепископом все устроилось как нельзя лучше. Монсеньор, точно добрый дядюшка, состроил понимающее лицо и подтвердил свое обещание в самом скором времени рукоположить Диожена в священники. Он сделал, однако, и некоторые предложения, и Диожен понял на этот раз, что их следует считать приказом. Он подчинился.
Рукоположение было теперь совсем близко. В ночь накануне торжественного события Диожен, взволнованный, истомленный, растянулся на полу своей кельи. Он пролежал так, отдыхая, несколько часов, прижавшись лицом к полу. За приотворенным окном виднелась гора — каменистая, изъеденная ветрами и ливнями, изрытая трещинами вздыбленная громада. На боках этого чудовищного геологического ящера, дремавшего во мраке, багровели огни. Наконец в небе появилась круглая ясная луна и просунула в келью свою пухлую белую руку. Нетерпеливый пассат, врываясь в окно, перелистывал страницы Библии, лежавшей на полу рядом с Диоженом Осменом, который через несколько часов станет слугой всевышнего. Он собирается быть священником, но сердце его смущено! Он собирается стать пастырем, а его душа колеблется, как новорожденный ягненок, нетвердо стоящий на своих копытцах, жаждущий материнского молока...
Вот эти, посвященные господу руки, — какие дела будут они вершить? Ему всегда твердили о суетности всего мирского, а нынче он вдруг понял, как бесплодно существование священника, ибо оно чуждается насущных человеческих забот, человеческих повседневных тревог, оно уводит от жизни того уголка земли, где он впервые увидел свет... Раз нет в его сердце мира и спокойствия, как может он взять на себя ответственность за свою паству — за человеческие души, доверенные его попечению? Быть может, и он потерпит крах, как все эти чужеземные пастыри, явившиеся сюда с «цивилизаторской миссией»?.. Он не желал, чтобы в его сердце закралась ненависть, но все же невольно испытывал неприязненное чувство, глядя на своих белых коллег, своих братьев во Христе. Разумеется, он всегда их защищал от всяческих обвинений, но в глубине души не хотел, чтобы его смешивали с «добрыми белыми отцами», несущими слово божие «бедным неграм»... Вот уже четыреста лет, как пытаются христианизировать эту землю, внести Иисуса Христа в сердца людские вместо африканских богов, и только теперь додумались, как осуществить эту задачу... А может быть, готовится всего лишь очередной обман?.. И он, Диожен Осмен, должен стать его соучастником?..
Диожен всегда убеждал себя, что прежде всего он — слуга господа, но даже в этот вечер, как, впрочем, и во многие другие вечера, он чувствовал себя сыном своей расы, своего народа, своего острова. Его раса — хранительница древних тайн, она издревле обладает непонятными силами, в могуществе которых он не раз убеждался; его раса подвержена дикарским заблуждениям и вместе с тем исполнена глубокой человечности и готовности бороться за свою свободу. Народ, лишенный традиций, — это народ безликий, народ без будущего, разве не так? Его народ вел с жизнью странные споры, на черном лице его народа — следы всех терний и шипов, потому что этот народ шел трудными дорогами... Вот он, Диожен Осмен, будет священником... Зачем? Чтобы отстраниться от своих братьев, от всего, с чем он связан от рождения, и посвятить себя отныне поклонению святым угодникам, молитвам и благочестивым размышлениям?.. Нет, он будет жить и бороться в рядах своего народа. Он поистине станет пастырем, и перед ним раскинется путь без конца и края!
И Предвечный знал путь праведников...
Он подавил стон. О, как непрогляден мрак, как тяжела неопределенность! Где же дух святой, о котором говорится в Писании, зачем не сходит он на меня, как на апостолов? Почему же не слышу я его огненной речи над своей головой?
Однажды Карл, его брат, сказал ему немало горького, обидного. Диожен все помнил — слово в слово: «— ...Ты хотел бы жить достойно и смиренно в благоухающем сельском уголке, благословляя, исповедуя, причащая людей за приличную мзду: великолепных жирных цыплят...» и так далее...
Неужели и впрямь эта мечта таится в его душе? Как удалось лукавому проникнуть в нее? На чем основывался Карл, посмевший произнести эти слова? Нет, это неправда! Разве не слышал он голосов — с самого раннего детства, каждый раз, как священник возносил над алтарем дароносицу? А Карл, издеваясь над братом, говорил, что эти мнимые голоса — просто свидетельство детского пристрастия к золотым побрякушкам, к расшитым серебром одеждам, к ярким краскам! Нечего греха таить, в этой стране — тяжкая жизнь, но он пришел к богу не из корысти, не для того, чтобы обрести тихое пристанище, в котором он мог бы жить в бездействии и при случае доказать свою непричастность ко всем злым делам! Нет, он не способен на это!
Конечно, он колебался, он не сразу отказался от предложения архиепископа стать его секретарем. Но если он молил небо вразумить его, то лишь потому, что страшился погубить среди приближенных архиепископа свою душу, утратить веру и самый смысл жизни.
Domine, non sum dignus![14]
Он трепетал при мысли, что его будут окружать скрытая ненависть, коварные интриги. О нет, он никого не осуждает. Кто знает, не кроются ли за слащавыми улыбками епархиальных крыс и придворных аббатов жестокие муки совести? И в самых бесстыдных притопах нечестия могут обитать поистине святые люди, обрекшие себя на добровольную каторгу... Разве великие искушения не сделали долю святого Антония столь прекрасной, возвышенной и завидной? Разве величие сана не состоит именно в приятии вечной борьбы на стороне ангела, против лукавого, — именно в вызове силам зла?
Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться.
О, ножи, вонзающиеся в сердце! Но не есть ли это цена божественного гласа? Где слова, умеющие просвещать? Где вино, способное утолить жажду, где хлеб ангельский? Как раздавать его людям, если у тебя его нет? Как-то проезжий аббат вскользь заметил, что самая тяжкая для священника драма — отречение от сана... И сколько еще таких духовных расстриг живет в монастырях и при храмах!
Ветер перевернул страницы Священного писания, лежавшего на полу, и луна ярко осветила первый стих тридцать первой главы книги Иова. Диожен с силой прижал ладонью открывшуюся страницу:
Завет положил я с глазами моими,
Чтобы не помышлять мне о девице.
И перед взором будущего священника предстали девушки родной земли, блистающие, как черное золото, исполненные очарования, каким наделял он их в своих юношеских мечтах, — он увидел упругие губы, золотистые груди, гирлянды цветов на гибких бедрах. В эту минуту он постиг всю несправедливость, всю противоестественность того вечного вдовства, на которое себя обрекал. Он представил себе одиночество летних вечеров, погруженные во тьму деревни, заброшенный глухой угол, бесконечную тоскливую пустоту, нарушаемую зловещими криками совы... Одиночество, неизбывное одиночество в бесконечной веренице дней. Один вечерами в своей спальне, и никогда в нее не проникнет теплый запах другого человеческого существа. В часы бессонницы, под серенады котов на крышах, под неумолчную скороговорку стенных часов, битком набитых цикадами секунд, будет он считать звезды на небосводе в тщетной надежде заснуть. Его дни превратятся в ожидание скорбных ночей. Неужели этого хочет от него господь?
Пусть взвесят меня на весах правды,
И бог узнает мою непорочность.
Но он покорно примет грядущие дни с их неистовым благочестием, с их покорностью и тоской, и с лаской, которую будет дарить он чужим детям, — примет все шипы, которые никогда не вырвать из сердца.
...пусть плечо мое отпадет от спины,
И рука моя пусть отломится от локтя,
Ибо страшно для меня наказание от бога...
Он будет проповедовать бога гневного, бога-мстителя, и дети и старики будут дрожать, слыша его проклятья, трепеща в ужасе при одном упоминании о муках ада, более страшного, чем геенна человеческая.
Я носил бы ее на плечах моих
И возлагал бы ее, как венец...
Завидев его, люди будут шептаться: «Смотри, вон поп идет»... Найдется ли хоть одна дружеская душа, способная понять его жертву?
Но и это еще не все. На его долю выпало стать орудием жестокого принуждения. Каких только кощунств не совершит он, сын черной расы, во имя вящей славы бога белых людей! В течение трехсот лет хунфоры[15] бросали вызов католической церкви! И вот настал день, и утомленный борьбою белый архиепископ сказал:
— Уничтожьте богов древней Африки, ставших богами гаитянской земли! И ты — будь первым! Сожги их — всех до единого!..
И он покорно встанет, без слова, без крика. Он пойдет, пойдет не со словами любви на устах, а с плетью в руке. Пойдет не убеждать, а побеждать. Он превратится в кулак, в наконечник копья, и его посох, увенчанный крестом, станет ножнами разящего меча. Этого хочет бог! Так решил прелат и его чужеземные каноники!..
Если вопияла на меня земля моя
И жаловались на меня борозды ее...
Он пойдет во главе бретонской инквизиции. И люди будут поднимать головы, чтобы взглянуть на человека, предавшего свой народ, на отступника и осквернителя, которому вручили оружие чужеземцы, и уста людей будут неслышно призывать на его голову все кары, какие только сможет послать эта земля.
Диожен встал. Если такова его судьба, если он должен нести служение сие во имя господа, — да приидет царствие его, — тогда он счастлив отныне! Терпеливая работа отцов-миссионеров, годами обучавших его, принесла сейчас свои плоды: рассеялись безумные мысли, смущавшие его. Разве не господу принадлежат все земли и страны? Кто сможет противопоставлять глаголу божию старые слова — пусть даже тысячелетиями исчисляется возраст их? Этот остров — лишь малая частица великих владений вездесущего бога. И ничто больше.
Боже мой!.. Он ходил по комнате, и хотя поступь его была еще нетвердой, но он уже стоял на ногах и готов был идти указанным путем... Подняв голову к распятию, смотревшему на него со стены, он надолго задержал на нем взгляд.
...объявил бы ему число шагов моих,
Сблизился бы с ним, как с князем.
Кончился бунт Диожена. Быть может, это поползновение к бунту когда-нибудь и повторится в тишине одинокой ночи, но Диожен справится с собою, отныне Диожен тверд. Он будет повиноваться беспрекословно. Отныне он — лишь слепое орудие гневного бога. Распятие ничего не сказало ему. Он будет отныне слугой исступленной инквизиции, которая в середине двадцатого века собирается разжечь на лучезарном острове свои костры.
Влетел ветерок и с язвительным смехом закружился по келье Диожена Осмена, который завтра станет священником, ибо сегодня он решил, что может убить в себе человеческое сердце.
Весь Порт-о-Пренс был охвачен небывалым волнением. Президент промурлыкал речь, в которой объявлял urbi et orbi[16], что его великий «союзник», Соединенные Штаты, заключил с ним договор на чрезвычайно выгодных для Гаити условиях. Соединенные Штаты предоставляют стране много-много миллионов долларов. Правительство передаст эти миллионы американской компании ГАСХО, которая возьмет на себя заботу о сельскохозяйственном развитии страны. План состоит из двух пунктов: производство каучука и разработка сосновых лесов. Благодаря неустанным заботам специалистов, посланных этой «великой дружественной страной», открыто растение, обладающее удивительными свойствами: «козий рожок» — по латыни cryptostegia americanensis — уже через год будет давать каучук.
Судя по официальным дифирамбам, стране наконец улыбнулось счастье. Конечно, необходимые земли будут взяты у крестьян, — компания ГАСХО получает право экспроприации. Страна найдет в себе силы убедить отдельных упрямцев. Мы предупреждаем врагов правительства, узколобых националистов, коммунистов и прочих безбожных фанатиков материализма. Любая, даже скрытая пропаганда против наших мероприятий будет караться с самой беспощадной суровостью. В заключение президент заявил, что отныне его политика будет верным отражением политики Соединенных Штатов.
Вся политическая камарилья была крайне взбудоражена. Ведь должны же американцы понимать, что подписание договора — это еще не все: всегда есть возможность шантажировать, ставить палки в колеса, наконец просто не ратифицировать договор!.. Не дадите денег, не получите сливок! Но компания ГАСХО знала толк в делах, а лобби[17], добившиеся в Вашингтоне, чтобы этот куш достался именно ГАСХО, прекрасно изучили местные нравы. Биржу Порт-о-Пренса залихорадило. Представители автомобильных компаний и туристических агентств, влачивших в последнее время жалкое существование, воспряли духом, предвкушая солидные барыши. Нынешняя война, на которую дельцы из «Бор-де-мер»[18] возлагали большие надежды, до сих пор приносила им одно разочарование за другим. Всемирная бойня отразилась на черной бирже жалкими сделками: сахар, сигареты, кокосовое масло... С утратой европейских рынков обострилась борьба между латиноамериканскими компаниями за сбыт продукции в Соединенные Штаты. И вот... Неужто наконец и до берегов Гаити докатилась волна великих спекуляций военного времени?
Изнывавшая от бездействия мелкобуржуазная молодежь тут же ринулась в бой. Набрать побольше рекомендательных писем, адресованных этой пресловутой компании ГАСХО! Кинулись было к министрам и прочим столпам «лескотического»[19] режима. Но выяснилось, что ГАСХО не очень-то считается с этими сановниками, которым она подкинула долларов, а прежде всего желает нанять побольше здоровяков-негров, которые будут надрываться на плантациях. После короткого замешательства жаждущие мест устремились на штурм американского посольства, стали осаждать понаехавших в город янки-бизнесменов. Марсово поле опустело. Праздношатающаяся братия, коллеги по «карусели»[20], которые с утра до вечера толклись здесь, теперь ревниво хранили в тайне, какие связи и знакомства пущены ими в ход. Девицы тоже не зевали. Они предъявили своим дружкам решительный ультиматум. Не сумеете раздобыть себе тепленького местечка, чтобы поскорее повести своих дульциней к алтарю, — ищите себе для забав кого-нибудь другого! С милым рай и в шалаше? Дудки! Появление ГАСХО дает редкую возможность выскочить замуж; папа с мамой и так еле-еле сводят концы с концами и вовсе не хотят, чтобы их дочки засиделись в старых девах, как последние дуры. Приходится самой устраивать свои дела, черт побери!
Возбуждение докатилось и до кварталов, где расположены веселые дома.
— ...Люз-Мария, дорогая моя, пожалуйста, не глупи! Твой франтик из благородных как-нибудь переживет разлуку! Нам придется перенести наше заведение в те места, где будут выращивать каучук!.. «Криптостегию», моя дорогая...
Фежита, Андреа, Селеста, Долорес и все прочие дамы с камелиями принялись укладывать чемоданы. В Порт-о-Пренсе дела не сделаешь; коммерция меняет свою географию. В глубине души эти несчастные девицы мечтали и о другом: глотнуть деревенского воздуха своими прокуренными легкими, хоть разок погулять в лесу, отдохнуть от угара пьяных ночей.
Что касается народа... Увидев, какой ажиотаж охватил господ политиков и торгашей, народ с присушим ему лукавством и сообразительностью быстро смекнул, что вся эта затея ничего хорошего ему не принесет. Дьявольщина! Он хорошо помнил Дж. Г. Уайта и прочие аферы. У всех на устах была неизвестно кем сложенная песенка. Едкая, желчная, прилипчивая и мелодичная, она порхала по всей стране:
Вы сожрете деньги ГАСХО,
а платить придется нам,
а платить придется нам...
Но потом и вам!..
Народ платил, но предупреждал тех, кто торговал родиной, что рано или поздно он призовет их к ответу. Министр полиции, толстяк Гонтран, в свое время король карнавала, ничего не мог поделать с этой песней. В тюрьму ее не посадишь! Его ищейки рыскали с огромными пистолетами на заду. Попробуй поймай эту грубиянку, эту мятежницу! Она была повсюду. Любой парень, встречая товарища, такого же работягу, как он, обязательно шептал ему на ухо, подмигивая да пожимая руку, — шептал, точно пароль: «...Но потом и вам!..»
Как раз в это время состоялось назначение нового епископа Кайеса. Церемония прошла с превеликой помпой. Архиепископ Порт-о-Пренса и примат Гаити ничего не мог поделать, ему осталось лишь расточать елейные улыбки. Впрочем, он не считал себя побежденным; чтобы укрепить свой пошатнувшийся престиж, он замыслил великолепный контрудар. В осведомленных кругах стали поговаривать, что архиепископ готовит широкую антиводуистскую кампанию, именуя ее «борьбой против суеверий». Проект довольно смелый: для его осуществления не приходилось рассчитывать на помощь правительства — там было немало приверженцев постыдного культа. Назначение американского попа епископом, шум вокруг ГАСХО, да и вся новая правительственная программа являлись частями обширного плана. Под прикрытием войны дядя Сэм пытался раз и навсегда покончить с последними остатками влияния соперничавших с ним империалистических группировок на Гаити — безразлично, будь то влияние экономическое или культурное. По совести говоря, янки никогда особенно и не доверяли гаитянскому духовенству, последнему оплоту старой Европы в стране, и государственный департамент, несомненно, приложил руку к назначению нового прелата. Архиепископ все взвесил. В конце концов, Франция далеко, действовать придется самому и без промедления. Война может тянуться долго, и ради сохранения приходов и епархий в своих руках следует оказать американцам какую-нибудь важную услугу. Монсеньор выразил желание встретиться с послом Соединенных Штатов. Посол подумал, посоветовался со своим штабом и послал монсеньору архиепископу Порт-о-Пренса приглашение на завтрак.
Тру-Кайман и О-Гайе, озера Азюэй и Кагуани, и Лаго Дольче, которое так любил наш касик Анри, и пруды дель Лимон, дель Кабальеро и дель Трухин, и все другие озера, усеявшие величественное царство Золотого Цветка[21], все они возникли из слез, пролитых богами. Быть может, люди уже успели позабыть, почему наши древние шемесские боги выплакали себе все глаза, почему река Ксарагуа навеки утратила свое счастье в Кровавый день...[22] И все же озерный край полон бесконечного очарования и прелести.
Прелесть розовых и красных фламинго, взлетающих над зеленой водой. Прелесть лакомки-гутии[23], мелькнувшей в чаще.
Прелесть пальм, вращающих на ветру зеленые лопасти своих мельниц.
Прелесть чернокрылых шумных каосов[24], их хмельные крики среди девственной тишины.
Прелесть сочной мякоти короссолей и мамей, аромат всех плодов, прелесть всех озерных даров, всех красок саванны!
Ослепительная радость Баоруко![25]
В тот год во всех красновато-желтых селеньях, обступающих озеро Азюэй, царили мир и благоденствие. В Фон-де-Шен, в Глоре и Фон-Розо под взрывы веселого смеха, под шутки и песни толкли в ступах просо нового урожая. По обе стороны границы, в Фон-Раве и Дапресе, в Лac-Лaxace и Эль-Фондо люди перекликались высокими голосами горцев:
— Primo mio! Vi tu campo de maiz у tu huerta de yuccas! Que maravilla...
— Viste tu el jardin mio?[26] — кричали гаитяне.
— Куманек! В этом году господь милостив! Возблагодарим дождик! — отвечали доминиканцы.
Ибо селенья в озерном крае — братья, братья, несмотря на границы, которые воздвигнуты между людьми ненавистью и историей. Да, они братья, и живут в той же дружбе, которая некогда объединяла деревни индейцев, лепившиеся в тех же местах. У народа, живущего на берегах озера, — одно сердце, в жилах течет одна кровь, та самая, которой негры обменялись когда-то с индейцами касика Свободы. По обе стороны границы живут одни и те же самбо[27]. Мужчины — суровые, ревнивые, мускулистые, худые, немногословные, с большими добрыми глазами и мягкой улыбкой. Девушки — меднокожие, с золотистым отливом, стройные, мечтательные, неутомимые в работе.
Урожай в тот год сняли хороший, давно уж не собирали такого. И нужно быть последним невежей, чтобы не перекинуться словом со своими братьями, живущими по ту сторону границы, не спросить, какой у них урожай. К тому же парни из Химани и Ля-Фурнии, посмеиваясь над редкими в тех местах пограничными постами, приходили в Бокан-Тикошон и Солейе поухаживать за тамошними девушками, гордыми и сильными. То же самое было в Тампе, Гуазума, Монте де лос Негрос, даже в Ля-Тринчера. И влюбленные, нежно сплетя пальцы, показывали язык самолетам из лагеря Гран-Сабана, которые кувыркались в воздухе, как взбесившиеся мухи. День за днем работали трудолюбивые руки, в полях наливались початки маиса, каждая гроздь бананов орошалась крестьянским потом, величайшей любовью был окружен каждый стручок красной фасоли, каждый стебель иньяма и каждый батат. И вот наконец наступил решающий в крестьянской жизни день — пора было людям собрать плоды своего терпеливого труда. Что скажут торговцы из соседнего городка? Почем будет ситец, эмалированная посуда, расписанные цветами стаканы, керосиновые лампы, сахар, соль, мачете, земледельческие орудия? Что нового скажет жизнь в этом году? Что скажет завтрашний день?
В хунфорах пред алтарями громоздились приношения, на озеро спустили пироги, нагруженные винами, настойками, сластями, цветами и фруктами. Агуэ Арройо, бог озер и рек, всегда был отцом и покровителем края, и нужно утолить его голод и жажду, нужно дать ему ладью, в которой он, могущественный лоас, вволю наевшись и напившись, пристанет к берегу и подаст своим детям знак. О, как ждали они этого знака! Что скажут тучи? Что пропоют ветры? Что объявят жрецы, чьи лица всегда так замкнуты? Сбудешь продукты за хорошую цену, тогда запасешься всем необходимым на целый год... Запастись-то запасешься, да разве только в этом дело?.. Никогда не знают покоя люди в озерном крае. Того и гляди — да как раз, когда меньше всего ждешь беды, — нагрянет землевладелец, или окружной начальник, или его советник, или лейтенант, или еще какой-нибудь хищник, и тогда хочешь не хочешь, а подавай ему все, что потребует...
В городке Фон-Паризьен, где все дома источены жучком-древоточцем, скупщик продуктов, налоговый инспектор, землемер и глава муниципалитета держали совет. Да, урожай хорош. Придется теперь крестьянам порастрясти мошну!
Местные воротилы разрабатывали настоящий план военных действий... А что говорят столичные газеты? ГАСХО — это что за новый зверь такой объявился? Нацелилась ли эта компания и на Фон-Паризьен? Кем она будет? Союзницей? Или врагом? Вертюс Дорсиль, мэр городка, был настроен совсем не так оптимистично, как его друзья:
— Не рассказывайте сказок, будто ГАСХО станет скупать маис! Что?.. Просо, бататы, манго? Да вы смеетесь! Ах, каучук? А откуда мы его возьмем, ваш каучук? До сих пор жили себе спокойно, так вот, на тебе! Нет уж, извините, я земли не продам. Все мы не прочь иногда пожаловаться на судьбу, а ведь зря сетуем. Испольщики — народ добросовестный, вносят арендную плату в срок. А кроме того, у моей жены — лавка... Куда я отсюда поеду? Разве в мои годы можно менять привычный образ жизни? Нет, никакой ГАСХО здесь не будет, поверьте моему опыту. Выпьем-ка за то, чтобы все осталось, как было!
Мэр и его гости чокнулись и выпили за урожай. К чему кривить душой? Крестьян всегда можно заставить раскошелиться; «большие доны» чувствуют себя здесь как у Христа за пазухой. От добра добра не ищут! Вряд ли можно ждать какой-то выгоды от американцев. Так что решено — ГАСХО не для Фон-Паризьена, пусть компания наживается в другом месте.
У Фон-Паризьена нет ни границ, ни застав. Главная улица — та же дорога, и вокруг нее роятся домики; они рассыпаны без всякого порядка, просто и естественно, как молодые побеги банана вокруг материнского ствола. Вот и скажи, где он начинается и где кончается, этот городишко. Мирный, тихий уголок, ни шумного колокольного звона, ни военных фанфар.
С котомкой за плечами, в огромной соломенной шляпе, надетой поверх платка, повязанного вокруг головы, колдун Данже Доссу шатался по Фон-Паризьену, поглядывая по сторонам круглыми, как у совы, глазами и рисуя в дорожной пыли своей палкой колдовские круги. Вот уже несколько дней его томила тревога. И тревога эта погнала его в город. Когда он шел через рынок, кругом сразу наступала тишина. Только несколько доминиканских крестьян, приехавших продать свой товар, зашушукались, указывая на Данже Доссу, на колдуна, который известен как заклятый враг Буа-д’Орма Летиро, величественного папалоа[28], патриарха и защитника этих мест. Матери хлопали по рукам бедных малышей, которые имели неосторожность показать пальцем на нечестивца, способного отнять у человека жизнь. Земля словно зазвенела таинственными голосами, в воздухе повеяло чем-то жутким, неотвратимым. Данже Доссу, повинуясь неуловимым знамениям, отправился в путь, навстречу опасности, которую пока почуял лишь он один. Выпрямившись во весь свой огромный рост и выпятив широкую грудь, колдун шел по городку размеренным трагическим шагом...
Фламбуаяны — «пламенеющие деревья», с красными гирляндами на верхушках, — как отряды раненых гигантов, взбираются в гору возле Петионвиля, Ля-Буля, Фермата и других городков. Вокруг горы петляет, вьется дорога, с нее несется неумолчный шум, но тяжелая завеса листвы поглощает все звуки. Тишина долины — лепечущая, прохладная, робкая; в горах тишина становится напряженной и гулкой.
Вилла господина посла стоит на холме, укрытая густой зеленью. Склоны холма — точно палитра, на которую времена года кладут бесконечное множество оттенков зеленого цвета. Бурдон отличается от соседних городков характером несколько скрытным; природа живет здесь жизнью упоительно-сладостной, но предпочитает не говорить об этом вслух; дома играют в прятки, притаившись во впадинах и ложбинках. Камень, дерево, бетон, черепица, мозаика радуют глаз, внезапно возникая из-за чопорных пальм, кривоногих кенепье и коварных кустарников, всегда готовых отпустить прохожему какую-нибудь колкость. Каждый резидент выбрал холм или ложбину по своему вкусу, но можно подумать, что все эти задумчивые виллы, эти белые, голубые, розовые дворцы, эти стилизованные негритянские хижины с позолоченной соломенной кровлей разместились среди складок земли по четкому плану, повинуясь чьей-то единой воле. Там и сям причудливой формы бассейны для плавания, изумрудные и бирюзовые пруды таращат среди травы свои влажные глаза и удивленно поглядывают на крутые вершины гор, на долину, на блеск далеких озер. Всякого, кто приезжает в Бурдон, сразу очаровывает гармония удивительного пейзажа. Каждый его изгиб, начиная с далекой линии морского берега и кончая гористым горизонтом, — все здесь играет красками, светотенью, бликами, все радует глаз.
Посол приказал повару выбрать для завтрака тропическое меню. Он вовсе не желал угощать своего гостя французскими блюдами; французская кухня, несомненно, возбуждает и подхлестывает человека, но доставляет ощущения слишком изысканные, слишком размеренные и тонкие, которые не в силах притупить остроту ума; наоборот, даже в минуты сладостной истомы они стимулируют мысль, наделяя ее чисто картезианской логичностью. Нет, посол хотел, чтобы архиепископ целиком оказался в его власти, и он решил оглушить гостя, потрясти ощущениями острыми, дикарскими и вместе с тем нежными, поразить резкими и пряными ароматами, ошеломить натюрмортами неистовых тонов, где мясное филе обвито гирляндами из цветов красного перца... Надо охватить его нёбо клещами огня и льда, не дать ему опомниться, уложить на месте и заставить взмолиться о пощаде.
Религия представляла в этой стране немалую силу, и было бы неплохо заручиться ее содействием. Лучшего случая и не придумаешь — архиепископ пожалует сюда собственной персоной. Да, нелегкая, неблагодарная задача выпала на долю посла — орудовать в стране, где народ с такой страстью рвется к свободе. Приходится иметь дело с политиканами чересчур утонченными, слишком, так сказать, латинизированными; чем больше они развращены, тем труднее с ними договориться. И что за олухи сидят в государственном департаменте! Только и умеют что отдавать приказы в духе повелений Зевса-громовержца, — а потом еще удивляются, что провал следует за провалом! Болваны!
Надеялись, что все будет так просто: сиди на куче долларов с большой палкой в руке да веди разговор «с позиции силы», командуя всеми этими неграми, индейцами, метисами, латиноамериканцами и прочими ублюдками! А, оказывается, все идет по-иному. Послу приходилось иметь дело с проклятым латинским хитроумием, сдобренным негритянской сметливостью... Пускаться на всяческие уловки... Устраивать завтраки! Исправно играя свою роль могущественного проконсула, он прекрасно сознавал, что в народе бурлят подспудные силы и что янки быстро утрачивают свою власть. Посол видел, какой вред наносит его стране удивительная наивность, свойственная подчас самым опытным американским дипломатам. Так ли уж верно называть наш век американским?.. Что нужно архиепископу? Говорят, он одинаково опасен и когда поражает собеседника игрой ума и неопровержимой логикой, и когда принимает елейный, благостный вид.
Монсеньор уже поднимался на крыльцо осторожными, мелкими шажками. Он казался воплощением сердечности, простодушия, искренности, сочетавшимися с обычной для духовной особы степенностью. Ну и лукавый старик! Быстрым взглядом он скользнул по лицу супруги посла, вышедшей ему навстречу. Уж эта женщина с седеющими, подкрашенными в голубой цвет волосами звезд с неба не хватает. Разумеется, понабралась светскости и изящных манер, но так дурой и осталась. Должно быть, твердит сейчас про себя, как это «восхитительно» — принимать у себя за завтраком католического архиепископа!.. Появился посол, чересчур непринужденный, протянул руку с излишней развязностью, как бы подчеркивая, что он равно готов и к обмену любезностями, и к сражению... Да... Как там, в Европе, титулуют архиепископов? Ваше величие? Тьфу ты, ваше преосвященство!
Шампанское «кордон-вер» наверняка выдержано в подвалах не один год... Дьявольски заморожено... Без сомнения, 1935 или 1936 года. Монсеньор сощурил глаза, поглядывая на развалившегося в кресле посла и его жену, сидевшую на краешке стула как на иголках. Наверное, с этим бокалом в руке он кажется настоящим Рыцарем Тастевенским. Несмотря на забористое шампанское, надо сохранить свежую голову.
Завтрак начался с папайи[29], слегка замороженной, с корицей и анисом. Посол радовался, видя, как доволен гость. Действительно, повар Виктор — бесценный человек, мастер своего дела. Сегодня он превзошел самого себя... Беседа шла о красоте Бурдона и его окрестностей. Над столом порхали слова расплывчатые, беспредметные. Супруга посла восседала с восторженным лицом. Нет, посла не назовешь безграмотным ковбоем, и схватка наверняка будет жаркой.
Жена посла была пресвитерианкой; ее безумно интересовали повадки католических епископов, она старалась не упустить ни единого жеста монсеньора. Казалось, он пребывал в задумчивости, и она украдкой изучала его лицо. Однажды ей довелось слышать монсеньора, когда он служил торжественную мессу и голос его наполнял весь храм точно звоном золотого колокола:
— Pater... et Filius... et Spiritus Sanctus... Amen![30]
Она никогда этого не забудет!
Польщенный похвалой, прелат поудобнее устроился в кресле. Сколько месс в день должен служить архиепископ? Очень ли тяжел его золотой посох?..
Объявить о цели своего визита архиепископ решил в самом конце завтрака. За папайей последовали жареные пискетки[31]. Выпучив глаза и стараясь скрыть жгучие слезы, гость отважно глотал огненную массу. Посол был в восторге.
— Может быть, вашему преосвященству не нравится это блюдо?.. А я специально заказал типично гаитянские кушанья, откровенно говоря, довольно редкие... Чтобы вся обстановка располагала к обсуждению местных проблем...
Его преосвященство запротестовал. Все блюда просто превосходны. Он мог бы воздать завтраку гораздо более пышную хвалу, но почуял ловушку и, опасаясь, что интонации выдадут его, предпочел замолчать. Кровь весело струилась в его жилах, он ощущал удивительную полноту жизни, чуть ли не молодость, а ведь ему следовало тщательно взвешивать каждое свое слово! Посол — превосходный человек, которому не чужды маленькие слабости. А, может, в картотеке посла есть даже карточка, где взяты на заметку все вкусы и привычки монсеньора?..
— Монсеньор, мой повар Виктор утверждает, что суп калалу-джон-джон просто восхитителен, особенно когда его запиваешь маби... Знаете, крестьянское пиво?.. Виктор меня убедил. Не хотите ли попробовать? Виктор сам варит это пиво, он владеет всеми тонкостями гаитянской кухни... Открыл Виктора мой предшественник, Норман Армур...
Итак, на столе появился калалу-джон-джон, и чашка этого темного и клейкого грибного супа обожгла его преосвященству нёбо; от каждого глотка калалу вздрагиваешь, а вместе с тем, благодаря маби, эта похлебка освежает. Экзотическое блюдо! Однако оно было для архиепископа более привычным, чем пискетки... Монсеньор делал над собой колоссальные усилия, чтобы не забыть целей своего визита. Что за плутовская страна!..
Все как-то менялось в глазах его преосвященства: багровое лицо посла начало принимать нормальный человеческий цвет; супруга посла, одетая в полотняное платье с вышивкой, вдруг помолодела и вновь обрела пусть несколько примитивную, но по-своему неотразимую прелесть женщин, родившихся на берегах Гудзона. Все трое попались в ловушку, все трое отдали себя во власть жгучих ощущений, рожденных экзотическим завтраком. Нет ничего удивительного, что при такой кухне гаитяне стали народом танцоров. Эти пряные блюда подхлестывают жизненную энергию, как властный звук трубы...
Беседа потекла более непринужденно. Все трое очень любили вкусно поесть, и так ли уж противоположны их интересы? Гаитянское меню, в котором отражена сердечность и искренность народа, его торжествующая любовь к жизни, предстало перед этими гурманами в каком-то похотливом свете. Даже в их чревоугодии не было ни капли непосредственности и простоты. Эта кухня отвечала потребностям народа вечно полуголодного, ежедневно затрачивающего неимоверные физические усилия; а они воспринимали ее как любители грубоматериальных, животных удовольствий, умеющие ловко прикрывать свое сластолюбие словесной мишурой. На устах одного из сотрапезников всегда наготове слова «свобода», «демократия», «братская помощь» и «западная цивилизация», у другого — «рай», «доброта», «любовь» и «милосердие», но все это легко сводилось к общему знаменателю: оба любили рисоваться и командовать в чужом доме. Может быть, негры, маликоко и как их там еще... может, они и создали нечто приятное, но эти туземцы и сами не понимают всей прелести своих изобретений. Необходимы «цивилизаторы», которые сумеют по-настоящему насладиться любыми ценностями и показать низшим народам, как нужно жить. В конечном счете, ни чета щедрых амфитрионов, ни их гость нисколько не уважали то, что сами же они провозглашали в пышных фразах, — потому что они не уважали человека. Для них важен был только их Way of life— их образ жизни, и жизнь имела для них смысл лишь в той мере, в которой они верили в незыблемость своего Way of life. Жареная козлятина с петрушкой, соус «три разбойника», фаршированные цыплята, пирожки с начинкой из плодов «настоящего дерева», пюре «там-там» и другие лакомые блюда можно со спокойным сердцем одобрить — так же, как джаз, румбу, примитивное искусство и философию банту. Это ни к чему не обязывает.
Чем больше выпито было французских вин и гудрина[32], тем оживленнее становился разговор, тем все более дружеский тон он принимал. Отказавшись от первоначального плана сражения, архиепископ решил дать себе волю. Теперь он не сомневался в победе; посол попадется в собственную ловушку. В конце завтрака, после «цветного риса», подали салат из зикаки, имеющий вкус одновременно груши и сыра. Посол с супругой едва дышали, прелат был совершенно оглушен. Последовали десерт и фрукты, а шампанское из манго достойно завершило пиршество.
Когда подали кофе с превосходным ромом, супруга посла исчезла. Она спешила на заседание дамского благотворительного комитета. Подхватив под руку своего нового друга, посол повел его на веранду. И здесь архиепископ сразу взял быка за рога:
— Что бы ни говорило гаитянское правительство, но задача, за которую берется ГАСХО, будет не из легких, — сказал он. — Весьма вероятно даже, что компания столкнется в этой стране с огромными трудностями: ведь здешние крестьяне трясутся над каждым клочком оставшейся у них земли. Вы, несомненно, слышали о «Маршатере»?[33] Мы задумали повести борьбу против суеверий... Это совершенно необходимо. Может быть, мы объединим с вами наши силы? Хунфоры представляют собой опорные пункты крестьянского сопротивления. Гаитянское правительство, мне кажется, проявляет нерешительность. Поддержите нас, и вы не пожалеете...
Посол озадаченно смотрел на архиепископа — тот говорил, опустив глаза. Американец был несколько смущен, но ему явно понравилась эта манера говорить без обиняков. Стараясь выгадать время, он заметил:
— Вы умный человек, монсеньор, очень умный...
— Но...
— Если я вас правильно понял, вы хотели бы... ну, как бы это сказать?.. Чтобы впереди трактора шло кропило... Не так ли?..
Архиепископ хранил ледяное молчание. Посол понял, что совершил бестактность, и прикусил язык. Потом, стараясь исправить оплошность, снова заговорил:
— Мы еще успеем побеседовать с вами об этом... Не желаете ли сигару?.. Вам надо бы познакомиться с мистером Фенелом, управляющим ГАСХО. Тоже очень умный человек. Умный и все понимает с полуслова...
Пипирит, дерзкая утренняя птаха, самозабвенно заливалась радостной песней в двух шагах от хижины. Рассыпая каскады хрустальных звуков, пернатый будильник приветствовал солнце ликующим гимном. Гонаибо проснулся, прислушался. Потом закачался в гамаке.
— Так! Так! — запели веревки.
Гонаибо потянулся. Птица с новой силой принялась за работу, воздух зазвенел от неистовых трелей. Неужто еще так рано? Да нет, пипирит просто дурачится! Гонаибо хорошо знал эту одержимую пичугу. Всегда или опаздывает, или спешит! Не даст людям поспать, вечно подгоняет их своими нетерпеливыми руладами. Ты что же, так и не замолчишь, нахал ты этакий!..
Гонаибо сел, нащупал пальцами ног землю, вскочил, чуть не вылетев из гамака, и вышел босиком из хижины. За озером поднимался розовый свет. Мальчик подошел к потухшему треугольному очагу, сложенному из закопченных камней, взял щепотку золы, послюнил палец и стал ожесточенно растирать зубы. Прополоскал рот свежей водой, сел на землю. Пипирит восседал на верхушке миндального дерева, похожего на огромный белоснежный и пахучий букет. Время от времени птица наполняла воздух всплесками холодящих, как мята, звуков. В это утро Гонаибо особенно остро чувствовал в себе молодую, уверенную силу. Он взял свирель и заиграл, отвечая на каждую трель птицы. Всякий раз пипирит на мгновение замолкал, а потом опять принимался рассыпать хрустальные арабески. Справа густыми волнами плыл запах дикого жасмина, слева несколько ночных красавиц, уже закрывавших на день чашечки своих цветов, наперебой устремляли в воздух фейерверк душистых испарений. Чуть подальше, на склоне холма, магнолии разбрасывали во все стороны свой аромат и гигантский золотистый иланг-иланг, вытянувшись точно в молитвенном экстазе, вздымал могучие ветви раздвоенного ствола к белому куполу безмятежного неба.
Дуэт мальчика и птицы продолжался до тех пор, пока совсем не рассвело. Они еще продолжали беседу, когда в ясном небе показалась летящая полукругом стая болтливых каосов. Что нужно этим неугомонным крикунам в такую рань? Чего так галдят эти разодетые во фраки разносчики сплетен? Вот уж у кого действительно язык без костей! Гонаибо швырнул в них горсть камешков. Прочь, проклятые! Тьфу.
Однако это становилось любопытным. Каосы даже не пытались сесть. Они летели плотными стаями, направляясь к озеру. Гонаибо осмотрел горизонт. Где-то очень далеко кружили еще какие-то птицы, как будто уже не каосы. Несомненно, на равнине происходило нечто необычное, нечто такое, что вызвало переполох среди птиц. После короткого раздумья Гонаибо шагнул в хижину и тотчас вышел с мачете за поясом и со змеей, обвившейся вокруг его руки. Он пустился в путь.
С каждым шагом в душе Гонаибо все нарастала тревога. Над самой его головой тяжелыми гроздьями испуганно проносились птицы; ящерицы, змеи, всякие лесные зверьки спешили к озеру, как к единственному убежищу. Прежде чем встретиться лицом к лицу с неведомой опасностью, нарушившей привычную жизнь его владений, Гонаибо ощутил потребность разобраться в собственных чувствах. Его владения... Ведь в них — вся его жизнь, его ночи, его дни. Какая опасность ждет его там, вдали? Огонь, пожирающий зеленые кудри равнин? Нет! Он почувствовал бы горячее дыхание пламени, увидел бы зарево в небе. Наводнение? Нет! Не было ни ветра, ни дождя, ни землетрясения. Так что же? Почему все, что было живого в этой бескрайней, поросшей вереском саванне, принадлежавшей до сих пор ему одному, спасалось бегством? Произошло что-то очень серьезное. Гонаибо бросился бежать.
То, что открылось его взору, поразило его. Ничего подобного он еще не видел в своей жизни. И никогда не забудет этой картины. Целые эскадроны белых людей, в одежде защитного цвета, сидели верхом на диковинных железных конях; с непостижимой стремительностью, словно туча разгневанных ангелов, набрасывались они на еще влажную от ночной росы саванну. Все в страхе бежало перед этой бешеной кавалькадой. Сколько их было? Он не мог бы точно сказать, но если даже их было не больше десятка, Гонаибо казалось, что перед ним сотни неистовых всадников. Железные кони, широкие и приземистые, выставляли вперед длинные, сверкающие металлом рога, за которые наездники крепко держались обеими руками. По бокам животных поблескивали новенькие металлические пластины; позади стлался дым; воздух дрожал от сухих коротких взрывов. Кони бешено кружили по степи; лица всадников в кожаных шлемах казались стертыми, бледными пятнами; выделялись лишь темные полоски ремешков под подбородком. Люди переговаривались на чужом языке, звучавшем резко и грубо. Всю степь словно перевернуло вверх дном...
Ужасающий грохот поднимался до самого неба. Что-то трещало, хрипело, стонало, точно на равнине расположилась со своими инструментами целая армия лудильщиков. Конечно, Гонаибо не раз видел на дороге автомобили и автобусы, но те машины не пугали его, те машины не завывали так страшно, как эти дьявольские колесницы, из которых рвутся синие молнии и гремит гром. До сих пор он относился к механизмам равнодушно. Равнодушно смотрел на самолеты, грузовики, винтовки. С него достаточно мачете, рогатины да камней; а если другим нужны еще какие-то орудия, — что ж, это их дело... Правда, иногда его охватывало любопытство, иногда и его влекло неведомое, но ведь он обладал чудесами настоящими, живыми, и ему их вполне хватало. А теперь его царство захвачено чужаками! Он глянул на небо, в котором носились птицы и клубился грязный дым. В воздухе пахло бензином. И Гонаибо поразило предчувствие, что в этот миг кончается его вольная жизнь, — она протекла, как волшебный сон, и вот миновало его господство над необитаемой саванной. До сих пор ни один человек не смел так нагло сюда вторгаться. Эти призраки на железных конях ведут себя как завоеватели, как хозяева. У Гонаибо что-то оборвалось внутри... То же самое чувство испытали, должно быть, часовые Анакаоны Великой пять веков назад, когда перед ними, точно апокалиптическое видение, возникли всадники Охеды, вторгшиеся в пределы касиката.
Перед Гонаибо был кортеж, возвещавший великие похороны, похороны заживо, когда человек, которого хоронят, еще дышит. Земля, это живое воплощение бога, билась в агонии, извивалась в страшных конвульсиях, распространяя запах плоти своей, своих лугов, деревьев, зверей, запах теплого перегноя, запах своего истерзанного тела. Складчатые склоны горы были траурными, черными знаменами, приспущенными над свежей могилой; солнце пылало в небе, как тысячи свечей, зажженных у гроба; птичьи крики звучали в воздухе нестройным хором плакальщиц; стальной скрежет моторов, окутанных бензиновой гарью, сплетался в громоподобный вопль De profundis[34]. Огромное тело единой и многоликой земли становилось на его глазах жертвой насилия, добычей могильной тьмы. То была трагическая смерть, гибель живого прошлого, отрицание великой преемственности, о которой пела каждая былинка. Земля погибала, и ничто не могло остановить беспощадную руку смерти.
Но разве не был он молодым богом прерий, бессмертным духом земли, воплощением первооснов бытия, самим движением жизни? Разве не был он, Гонаибо, покровителем и защитником озерного края? У него возникло безумное желание — броситься на этих железных коней, гордо, как мстящий за обиды рыцарь, встать во весь рост перед ними, кинуться под неистовые колеса, и драться, драться, пуская в ход все, что попадется под руку, — камни, деревья колючки — и нечеловеческим ревом сзывать на помощь скалы, воды, ветры, кайманов, чтобы лавиной обрушиться на осквернителей.
Блеянье дикой козочки, оцепеневшей от ужаса, недвижно стоявшей в нескольких шагах от него, привело его в чувство. Промелькнуло человеческое лицо, тонкое, аскетическое, лихорадочно-возбужденное. Летя на бешеной скорости, один из мотоциклов задел козу; она отпрыгнула в сторону. Гонаибо схватил ее, обнял, защищая от опасности, но она вырвалась от него, выставила рога, бросилась бежать, наткнулась на другую дьявольскую машину и упала замертво с рассеченным лбом. Он подбежал, поднял животное... Да, та самая козочка... Норовистая... Молочная... Та, что никак не давала себя приручить, гневно била копытами землю и бесстрашно кидалась на Гонаибо, когда он хотел подойти и взять у нее молока, чуть-чуть теплого молока на завтрак... В больших мертвых глазах застыло выражение горечи, в них отражалась вся степь с примятой травой и поникшими кустами, и полинявшее небо; все, что совершалось вокруг, можно было увидеть в прозрачных зрачках, в двух микрокосмосах, малых частицах озерного края — ее родного мирка. Умерла без единого крика!
Когда он отвел взгляд от мертвого животного и поднялся, вокруг еще клубился дым, плыл едкий запах, в эмалевом небе метались птицы. Фантастический эскадрон исчез. И тут Гонаибо не выдержал. Его нервы сдали. Он ощутил всю тяжесть своей материальной оболочки. Тяжкий груз собственного тела, человеческой плоти обрушился на молодого бога, на того бессмертного бога, каким он себя мнил, — обрушился и раздавил его. Гонаибо повалился на землю и зарыдал. Он плакал от всего сердца, как плачут только дети, плакал всеми слезами, накопившимися в душе. Он плакал, а вокруг его руки послушно обвилась змея и рядом лежала уже закоченевшая дикая козочка.
Но Гонаибо думал. Он думал, как взрослый мужчина. Никогда еще не приходилось ему думать так напряженно. Теперь он был спокоен, даже холоден. Впервые в жизни он так остро ощутил себя человеком. Кто же подлинная душа прерии — мертвая коза или он? Значит, на свете есть те, кто умирает, и те, кто остается жить. Когда человек перестает быть бездумным козленком, несмышленым мальчишкой? В каком возрасте свершается эта метаморфоза? Он преобразился. Быть может, он остался богом, но теперь он чувствовал себя человеком; теперь он знал, что и его возможностям положен предел. Но как это величественно — быть человеком! Если он хочет вступить в суровый бой, а не просто принести себя в жертву, — он должен заранее все обдумать. В этой борьбе ему придется встретиться с насилием, с оружием человеческим, отнюдь не магическим, не сверхъестественным.
Мать говорила, что в один прекрасный день он уйдет из саванны, что он должен подготовить себя к этому шагу. Но ему всегда казалось, что здесь, в саванне, таятся источники всех его сил. Кто же он, в конце концов? Какие дела предстоит ему свершить? Что предназначила ему судьба? Как достичь высшей радости — ощущения счастья жизни?
Мать рассказывала ему о событиях давних времен. Он вскормлен этой землей — не только ее плодами, но и ее прошлым. Безотчетно, словно играя в увлекательную игру, он привык считать себя отпрыском той расы, которая первой поселилась на этой земле. Он был последний сын, выросший на красной земле царства Золотого Цветка, он был сама эта земля. Он воскресил ту жизнь, какая была здесь в незапамятные времена. У него были те же вкусы, тот же цвет кожи, то же лицо, те же волосы, что у древних людей Ксарагуа. Быть может, неведомыми путями наследственности перешли к нему черты его далеких предков? Он любил старые камни с вырезанными на них фигурами, любил глиняные сосуды, чьи линии напоминают человеческое тело, любил обломки лиц шемесских богов, любил все те следы старины, которыми изобилует почва вересковой саванны, ему нравилось дотрагиваться до тысячелетних осколков и черепков, прикладывать их к щеке, ощущать их прохладу... Разве не умел он прясть хлопок, и ткать, и плести разноцветные гамаки, окрашенные соком кампешевого дерева, кровью цветов и плодов? Разве не умел он лепить из озерной глины желтые и красные кувшины, которые так хорошо расходились на рынке? Он спускал на воду лодки, сделанные из древесной коры, метал дротики, плавал на спине молодого каймана, он приручал змей, и на камнях, красками из растительных соков, рисовал картины, полные движения и страстной силы, и человеческие лица, искаженные дикими гримасами... И умел, как лесной дух, танцевать ровно в полночь таинственный танец.
Да, он был сын страны «табако», последний из рожденных ею краснокожих сынов. Он был хозяин этой земли! Он будет сражаться за нее, черпая в ее каменистой почве чудесную силу, ту непобедимую энергию, которая подъемлет к солнечному свету кактусы и чертополох, дает жизнь родникам и насекомым. Он должен объявить своим друзьям, одушевленным и неодушевленным, что война началась. Как узнать, о чем думают крестьяне в своих глинобитных хижинах, — в земных архипелагах саванны, и старые крестьянки в полях, и пастухи, охраняющие стада, и те, кто плетет циновки и корзины, мастерит трубки и стулья? Чувствуют ли они, что и над ними нависла угроза? Быть может, в предстоящей борьбе он будет не одинок?..
Карл Осмен вернулся в Порт-о-Пренс усталый и злой. Подумать только, даже не повидать женщины, ради которой и была затеяна вся эта история! Она надула его! А жаль! У малютки такое стройное атласное тело. И, наверно, хороша в постели. Просто создана для любви. Но так и не удалось ее отыскать. Надула его, мошенница! Да, эта вылазка обошлась ему довольно дорого: путешествие в битком набитом автобусе, потом ночная прогулка верхом по рытвинам, колдобинам и ямам, падение с коня, рана на ноге, ночь, проведенная под открытым небом, в беспамятстве, в сырости, боль, озноб, лихорадка... Наконец трое суток пролежал в хижине одинокого мальчишки, без табака и без капли водки, — и в довершение всего остался с носом! Но уж так устроен человек. Сейчас проклинает все на свете, а при первом же подходящем случае пойдет на всяческое безрассудство, лишь бы впереди маячил образ заманчивой бабенки или перспектива кутежа в веселой компании.
Приехав, он сразу же отправился к своему приятелю, доктору Панталеону Жану, человеку мудрому, то есть, другими словами, такому же сумасброду, как он сам, брату во Бутылке и товарищу по знаменитой масонской ложе «Милосердие и приязнь», где встречались самые славные мастера выпивки из квартала Морн-а-Тюф. Узнав от Панталеона, что Диожен назначен священником в Гантье, а Эдгар — командиром пограничного отряда в той же зоне, Карл тотчас взял такси и помчался к Эдгару. Он был без гроша и хотел занять у брата деньжат, пока тот не уехал. Против всех ожиданий, Эдгар принял его весьма приветливо. Лейтенант Эдгар Осмен укладывал чемоданы. Он собирался обновить красный «бьюик», последний крик моды, и, судя по всему, был при деньгах. Потирая руки, Карл обдумывал, под каким предлогом заставить брата раскошелиться. Но тут — еще один сюрприз! — Эдгар сам предложил ему денег.
Эдгар пребывал в расстроенных чувствах. Ему явно хотелось, чтобы их дружба возобновилась. Просто невероятно! Более того, Эдгар казался встревоженным, разочарованным, терзался угрызениями совести. Хлеб, купленный ценой предательства, явно не шел в глотку. Карл опять разругался с братом, наотрез отказавшись быть его сообщником, но деньги взял. Все же Эдгар предложил ему вместе поехать в Сен-Марк, присутствовать на первом богослужении преподобного отца Диожена Осмена. Оттуда они вчетвером, вместе с Леони, отправятся в Фон-Паризьен. Итак, Карл мог бы провести несколько дней в семье, если, конечно, это ему улыбается. Карл снова отказался, и братья обменялись словами резкими и злыми. Эдгар был настроен меланхолически, он не мог вынести одиночества. Карл вдруг понял это и, не испытывая к брату никаких чувств, кроме презрения, все же пожалел его. Да, если разобраться, Эдгар — жалкий человек, несчастный забулдыга, не знающий радости в жизни.
Почти всю ночь братья молча пили. Пили зверски. У Карла, как всегда, был безмятежный вид черного ангела. Эдгар был мрачнее обычного. Когда начало светать, оба лежали одетые поперек кровати, оглашая комнату храпом. Лишь только взошло солнце, механический хохот будильника грубо нарушил их пьяное забытье. Через несколько минут большой красный «бьюик» уже мчался на бешеной скорости по дороге на Сен-Марк...
Чтобы отпраздновать победу своего племянника, мадемуазель Дезуазо устроила прием для узкого круга друзей. Торжественный вечер проходил в большом салоне в стиле Людовика Пятнадцатого, где кресла, собственноручно подписанные Булем[35], и обюссоновские ковры, протертые до самой основы, бросали последние отблески былой роскоши. Под дуновением морского ветра хрустальные люстры ухмылялись тысячью и одной подвесками. Рояль, покрытый шелковой попоной, точно слон индийского набоба, скалил вставные зубы из старой слоновой кости и черного дерева.
Получить приглашение могли лишь те, кто насчитывал среди своих прадедов хотя бы одного коммерсанта-фрахтовщика, вассала короля Анри или императора Фостена — или, на худой конец, те, кто сам был «большим доном», владел несколькими сотнями гектаров земли. Теперь, когда Невер, благодарение господу, стал депутатом, можно было без особого ущерба для своих интересов не водить больше знакомства со всякой «мелкотой», которую приходилось терпеть последнее время. Но что поделаешь, признательность становится иногда горькой необходимостью! И мадемуазель Дезуазо вынуждена была согласиться, что нельзя забывать о семье Осмен; тем более что Эдгар мог бы в будущем послужить некоторой опорой для министерского кресла, о котором Невер мечтал днем и ночью. По зрелом размышлении старая герцогиня напыжила морщинистую, как у ящерицы, шею и решила послать Осменам приглашение. Однако Мейер должен был сочинить его так искусно, чтобы Леони не мнилась — и при этом не почувствовала бы себя оскорбленной. Впрочем, Дезуазо могли не тревожиться: Леони обладала чувством юмора, а к тому же разделяла классовые предрассудки господ Дезуазо и не рискнула бы появиться в таких сферах. Леони не обиделась; она была горда, что пригласили ее сыновей, которые не хуже других говорят по-французски. Эдгар должен был в тот же вечер уехать: он получил срочный вызов из столицы. Когда речь шла о ее собственной персоне, Леони не была честолюбива, но в отношении сыновей она строила далеко идущие планы. Спешный отъезд Эдгара огорчил ее. А тут еще Диожен и особенно Карл вздумали отказываться: не пойдут на прием, и все тут! Пришлось матери погорячиться и заставить их таки принять приглашение. Она своего добилась. С Леони не очень-то поспоришь...
Забавные люди — эти старомодные аристократы, сливки провинциального бомонда! Даже новоиспеченные буржуа, пробившиеся благодаря совсем иным качествам, частенько чувствуют свою неполноценность перед лицом этих последних из могикан. Впрочем, подобная робость в конце концов вполне объяснима: не в состоянии ничем другим подтвердить свое право вращаться в высшем свете, выскочки цепляются за ветви генеалогического древа своих родовитых предшественников. И даже тогда, когда Self-made-man[36] безжалостно высмеивает аристократов как несомненный анахронизм, он невольно питает к ним некоторое почтение. Ведь эти смешные призраки охраняют то сложное переплетение косности, самодовольства и предрассудков, в котором так нуждается социальный консерватизм. Империя его величества короля Британии держится в значительной мере с помощью медвежьих киверов, красных штанов, герольдов, копий и алебард. И если нувориши хотят, чтобы люди забыли об их плебейском происхождении, им выгодно получить благословение титулованных чудаков, над которыми они сами же и смеются.
О, нужно собственными своими глазами увидеть их, этих ископаемых, преисполненных чванства, поражающих своими нравами и обычаями! Часы с кукушкой в их столовых остановились в прошлом веке, а они упорно стремятся сохранить в обществе «положение», на которое давно не имеют никаких прав. Жалкие, скаредные, они дрожат над последними своими грошами и пытаются обломками былого величия отгородиться от всего мира. Мадемуазель Дезуазо как раз и принадлежала к числу старых дур, ничего не видящих, кроме портретов своих предков. Род Дезуазо пошел от вольноотпущенников, которые сами стали рабовладельцами и, поднимаясь все выше, превратились в заядлых феодалов и милитаристов, на местный, гаитянский лад — в карателей и душителей свободы. Мадемуазель Эмилия все не могла забыть роскоши, царившей в доме ее двоюродного дяди, не могла забыть великолепного выезда — шестерки английских лошадей, которым славился этот бывший директор таможенного управления и хапуга большой руки. Она осталась старой девой, и причиной тому были закоснелые воззрения, доставшиеся нашей мулатской буржуазии в наследство от вольноотпущенников Сан-Доминго. Единственная дочь, она была воспитана в ожидании белого жениха, который снизойдет до нее и «улучшит породу». Рассказывали даже — у людей такие злые языки! — что в дни ее молодости мать предупреждала ее о женихах, достойных внимания, условным криком:
— Эмилия! Вот белое!..
Поклонники Эмилии Дезуазо умирали не столько от токсической желтухи — этого ужасного недуга, который убивал многих белых искателей приключений, приезжавших на Гаити, — сколько от несварения желудка. С неистовой нежностью вылизывая своего детеныша, мартышка иногда замучивает его до смерти. Так поступали в те времена папеньки и маменьки невест: теряя от радости голову при виде будущих белых зятьев, они закармливали их как на убой, потчуя всякими гастрономическими чудесами... Эмилия Дезуазо искала «своего белого» среди белобрысых немцев и длинноголовых датчан с зеленовато-синими глазами. Но все они почему-то ускользнули у нее из рук. С годами, отчаявшись выйти замуж — о Лафонтен, ты так же вечен, как бог-отец! — она готова была удовлетвориться и простым смертным с берегов Средиземного моря, но увы, таковой не явился. И пришлось Эмилии Дезуазо «хранить до могилы то, что даровано ей в колыбели». Все это очень прискорбно, но факт остается фактом. И я обращаюсь ко всем сутенерам и сводникам, ко всем безработным конюхам старушки Европы! Есть еще, есть во многих странах нашей благословенной Центральной Америки десять тысяч знатных семейств, которые по-прежнему ждут с нетерпением, чтобы кто-нибудь добавил белизны к их породе!..
Прием был в полном разгаре, когда появились Диожен и Карл. За неимением белых здесь была целая коллекция самых редких экземпляров столь разных этнографических типов, что специалист по гибридизации мог бы собрать богатый урожай интереснейших научных наблюдений. Окруженная старыми ящерицами, старыми попугаихами, всеми жеманными дурами, мадемуазель Дезуазо, по традиции, восходящей к мадам Дю-Деффан, восседала в огромном кресле, обитом облысевшим бархатом; на лице — толстый слой белил, вокруг шеи — зеленая бархотка, на плечах кружевная накидка, ниспадающая до колен; грудь затянута в корсет со стальными пластинками, и к этой иссохшей груди рука прижимает лорнет; платье сшито из голубовато-сизой тафты. Увешанная драгоценностями, вся в кружевах и лентах, точно забинтованная мумия, с отвислой губой и мушкой в уголке рта, она протянула свои морщинистые, унизанные перстнями пальцы сперва Диожену, потом Карлу.
В блестящей мозаике собравшегося в салоне бомонда там и сям мелькали причудливые фигуры живых окаменелостей. Диожен остался возле кресла герцогини, а Карлу, под натиском молодежи, пришлось идти к дряхлому роялю, ввезенному в страну еще при Жефраре[37]. Лицо у Карла было усталое, на душе мрачно и грустно. Конечно! Им просто нужен пианист! Все же он подошел к роялю, резко провел по клавиатуре тыльной стороной руки. Инструмент был в довольно сносном состоянии. Карл бросил насмешливый взгляд на обступивших его людей, сел. В салоне полились звуки «Звездного вальса» Ламота[38]. С дерзкой и горькой улыбкой Карл извлекал из рояля романтические аккорды, то бурные, то умиротворенные. Струны дрожали, точно слабые старушечьи голоса на свадебном пиршестве. Несколько нот, совершенно расстроенных, детонирующих, искаженных, придавали вальсу старомодный и трагический оттенок. Несмотря на почтенный возраст инструмента, музыка гулко отдавалась в зале. Сборище марионеток отодвинулось куда-то далеко, Карл видел всех смутно, точно их скрывала полупрозрачная завеса; он летел в небесах, срывая звезды в черной тьме тропической ночи. На крыльях ветра парил он над морем, а внизу сверкали огни и пенились белые гребни прибоя.
Раздались жидкие аплодисменты, но Карл ничего не слышал. Он просидел несколько минут неподвижно, свесив руки, уставившись в одну точку. Вокруг шептались. Даниэль Деллегрини, молодой рыжеволосый мулат, тихонько зубоскалил:
— Осторожно! Абобо! В этого прелестного негра вселилась Африка!.. Тсс... Осторожно!..
Вдруг он умолк: мимо проходил Диожен. Карл опять поднес руки к клавиатуре. Он начал было играть «Гимн Солнцу» Жюстена Эли, потом, откинув с вызывающим видом голову, заиграл allegro. Стиснув зубы, он вырывал из рояля звуки пылкие и стремительные, говорившие о радостях минувшего, о танцах королевы, о ее смерти и перевоплощении. Зазвучали ритмы прекрасного древнего Аити; верный духу прошлого, музыкант придал им хмельное буйство плясок короля Остро[39] и его принцев, одетых в расшитые белые туники... Вплелись отрывистые быстрые такты плясовых мотивов, а за ними ликующая юность запела «Занми манманан»...[40]
Подошел Невер и сказал, поздравляя с успехом:
— Вы играли прекрасно... Прекрасно... Но, быть может, мои гости предпочли бы нечто вакхическое из эпохи Регентства, а еще лучше — хорошую танцевальную музыку...
Карл не ответил. Он посмотрел на окружавшие его лица, удивленные, равнодушные или сердитые. Потом встал и пошел прочь, прокладывая себе дорогу в толпе гостей. Несколько человек отвернулись, стараясь скрыть злую усмешку. У окна Карл встретился взглядом с двумя сверкающими черными глазами, смотревшими на него в упор. Темные тени вокруг глаз говорили о частых слезах; зрачки горели огнем. Лицо было округлое и чистое, как кайемит[41]. Незнакомка ответила на взгляд Карла улыбкой. Тогда Карл, недовольный своей простодушной откровенностью, ибо за роялем он выдал себя, раскрыв в музыке свои заветные чувства, — тоже улыбнулся. Улыбка была насмешливая, злая, вызывающая. И все же первым отвел взгляд он, а не прекрасная незнакомка.
В салоне опять поднялся гомон. Барышни затараторили, обсуждая последнюю пластинку Тино Росси, фильм «Разносчица хлеба», романы Мориса Декобра, болтая о всяких пустяках. Молодые люди налегали на коктейли и пунш. Господа зрелого возраста занимались высокой политикой. Окруженная целой ротой старых жеманниц, наперебой чесавших свои ядовитые языки, мадемуазель Дезуазо млела от удовольствия. И вдруг произошло то, что неизбежно должно было произойти. Герцогиня в переливчатом, синевато-сизом шелку так ерзала в кресле, а ее приятельницы с такой силой навалились на спинку этого деревянного трона, что он не выдержал и с треском развалился на куски. Все кинулись выручать старуху, которая барахталась на полу среди своих разметавшихся юбок, шалей, оборок, панталончиков и витых ножек несчастного кресла, извергнувшего из своего нутра комья конского волоса и трухи. Преподобный Диожен Осмен не мог сдержаться и разразился смехом, раскатистым, непристойным, с хрипом, присвистом, икотой, с каким-то кудахтаньем, которое, возникая на миг, тонуло в каскадах и всхлипываниях всех тонов и оттенков. То был стихийный, неодолимый смех, смех откровенный, простонародный и такой неистовый, что лицо Диожена моментально взмокло, словно его облили водой.
Кое-кто захихикал было — и тут же смолк. Почтенное собрание сковала ледяная тишина. Супруга префекта поглядела на Диожена, который все еще прыскал, хватаясь руками за живот, и не могла удержать негодующего возгласа «О боже!» Это была катастрофа. Диожен, сконфуженный, потрясенный собственной невоспитанностью, умолк. Зря пропали его многолетние старания подавить в себе здоровую натуру истинного сына квартала Ля-Сьери! Бедняга не знал, куда деваться. За долгие годы, проведенные в католической семинарии, ему ни разу не приходилось смеяться таким смехом. Ах, черт побери, да как он мог утратить достоинство, подобающее его сану! И до такой степени забыться!
Даниэль Деллегрини весь трепетал. Он испытывал обычно почти физический страх перед теми из своих соотечественников, которые принадлежали к явно негроидному типу; они напоминали ему, что и он принадлежит к этой презренной расе. Он не мог им простить, что и в его жилах течет негритянская кровь, которую он считал позорной для гаитянской нации; из-за них ему трудно было объявить себя белым — креолом, в крайнем случае с примесью индейской крови. Он обрадовался оплошности, совершенной Диоженом, и пошел на подлость, заставив несчастного семинариста испить горькую чашу до дна.
— Отец Осмен еще не понимает, как можно и как нельзя смеяться в салоне мадемуазель Дезуазо. Ему не знакомы правила учтивости, и поэтому надо его простить! — провозгласил Деллегрини. — Обвиним лучше тех, кто, желая спасти свою душу и укрепить спои политические позиции, навязал нам общество грязной свиньи!.. Как будто сутана может скрасить плебейскую рожу!..
На губах гостей зазмеились улыбки. Сторонники «улучшения породы» взяли реванш. Невер мгновенно измерил всю глубину опасности. Не желая терять расположение Леони и Эдгара Осменов, он одернул заносчивого мулата:
— Дорогой Деллегрини, я не вижу ничего серьезного в этом мелком происшествии. Вы, конечно, прекрасно знаете все правила светского этикета и получили самое тонкое воспитание, но все же я попросил бы вас не издеваться над моими гостями... Преподобный отец Осмен и его брат — наши друзья...
Мадемуазель Дезуазо поняла своего племянника. Она улыбнулась господину Деллегрини и взяла под руку отца Осмена.
— Прошу к столу, друзья мои, — сказала она.
Вся эта сцена восхитила Карла. Вдруг он почувствовал осторожное прикосновение чьей-то руки. Обернулся и увидел совсем близко все те же черные глаза, горевшие еще более ярким огнем. «Пойдем отсюда, — говорили глаза, — пойдем, брось этих марионеток, пойдем, я жду тебя...» Но Карл уже давно решил, что обязан играть роль насмешника и циника, принадлежащего к богеме и ни во что не верящего. На презрение, которое выказывало ему «хорошее общество», он хотел отвечать еще большим презрением. Он и сюда-то пришел только для того, чтобы втайне потешиться над нелепым спектаклем, бросить вызов этим жалким паяцам. Он судил о них с пристрастием озлобленного человека и даже был несправедлив — считал, что в этой блестящей пустыне нельзя найти ни единого живого ростка. Диожен нечаянно совершил то, что Карл мечтал сделать сам и чего он не сделал лишь из уважения к своей матери. Вот почему поэт стойко выдержал устремленный на него нежный взгляд и, напустив на себя надменность, всем своим видом, казалось, говорил: «Я выше всех вас, я всех вас презираю, что бы вы там о себе ни думали, я отказываю вам в правах на мое сердце. Я не делаю никаких исключений — все вы ничтожества! В лучшем случае вы, женщины, — миловидные заводные куклы, совершенно бесполезные и не способные пробудить во мне ни малейшего интереса. Я даже не презираю вас... Я просто не желаю вас знать!»
Он отвернулся, и лицо его снова приняло злорадное выражение — его забавляла человеческая комедия, которую разыгрывали перед ним. Сущий балаган! И наш герой сделал три танцующих шага навстречу какой-то матроне и с самой дерзкой своей улыбкой предложил ей галантно руку.
Карл ушел от Дезуазо сразу же после обеда, даже не предупредив брата о своем уходе. Диожену пришлось возвращаться одному по темным улицам. Он шел торопливым шагом, снова и снова переживая свой позор. Обида комком стояла в горле, он не мог ее проглотить, горечь ее была в груди, в сердце, в руках, во всем теле!
Господи, как жестоки творения твои! Разве не с искренней радостью пошел он на этот прием? Почему люди так злы? В голове у него шумело, уши пылали, нервы были напряжены. Почему бог допускает, чтобы на древе зла, возросшем по бесконечной благости его, расцвела пышным цветом такая злоба? А ведь сегодня, когда Диожен, слуга господен, страдает от уязвленного самолюбия, зерно ненависти может запасть и в его сердце. Зерно это, того и гляди, разрастется и безраздельно завладеет душой...
Город стареет с каждым днем, с каждым днем становится все безобразнее. До сих пор не считают нужным хоть немного осветить улицы... Диожену давно не приходилось ходить по городу в такой поздний час... Нет! Он обязан вооружить свое сердце терпимостью, обязан бороться с самим собой — и преградить ненависти путь в свою душу. Но ведь должна же злоба, проходящая через всю человеческую историю, иметь какую-то исходную точку, начало, исток! Древо зла в раю ровно ничего не объясняет, нужно искать объяснения где-то раньше, даже за пределами теологического учения о Лукавом, за пределами мифа о Люцифере, восставшем против творца и зиждителя вселенной... Тайна святой Троицы — тайна весьма приятная, этакая милая, славная загадка по сравнению с другой, поистине жуткой тайной — с изначальной двойственностью Добра и Зла. «Вначале было слово», — говорит святой Иоанн. Неужто это и есть исток всего Мрака, Зла, Лукавства — в мире, рожденном божественной Первопричиной? Вот где главная загадка, которая пригвождает верующего к кресту сомнения. Всякий бунт, всякое отступничество — разве не происходят они от горестного зрелища, какое являет собой мир? О, головокружительная бездна сомнения! Как хотел бы он вырвать с корнем из своей души эту извращенную тягу к мудрствованиям и остаться тем, кем он должен быть: священнослужителем, покорным, скромным и смиренно кающимся в прегрешениях своих, как Иов на своем ложе!
Недалеко от моста Пьер ему вдруг показалось, что навстречу движется стадо каких-то рогатых животных. Нервно вытер он тыльной стороной руки капли пота со лба, словно изгоняя из головы кощунственные мысли. Что ж это он богохульствует?.. Стадо приближалось с неистовым блеяньем. Козы, длиннобородые козлы, козлята на высоких ножках шарахались из стороны в сторону, толкали друг друга, надвигались на него странным водоворотом, преграждали ему путь. Диожен прирос к месту. Его била дрожь, ноги подкашивались и горло сдавили спазмы — он не мог произнести ни звука... Там, у перил моста, в сумраке ночи вырисовывалась высокая черная фигура — неясный, расплывчатый силуэт...
Был ли то Дьявол, в существовании которого он только что сомневался? Или на мосту возник призрак Эпаминондаса Гийома, гиганта в семь футов ростом, трагического дервиша, который, по слухам, начинает кружиться волчком всякий раз, как простой смертный осмелится взглянуть в его страшное лицо? Диожен снова двинулся по булыжной мостовой; он шел потупив взор, дрожа всем телом и чувствуя, как у него от страха бегают по спине мурашки. А может быть это Лидия Попе, длинноволосая женщина-оборотень, которая может появиться в любой час ночи в образе кота с горящими глазами, а не то обернуться белой свиньей или взлететь орланом на дерево и там растаять, поднявшись к небу спиралью черного дыма? А может быть, перед ним стадо макандасов[42], а гигантская тень на мосту — их вожак, злобный колдун, который стоит на голове, скрестив руки и ноги?
Пошатываясь, бормоча заклинания, Диожен развязал веревку, которой была подпоясана его сутана, и крепко зажал ее конец в кулаке. Он двинулся вперед и, высоко подняв над головой руку с веревкой, приготовился нанести удар. Козел бросился ему под ноги. Диожен упал. Запутавшись в сутане, он бешено отбивался, пытаясь встать; наконец он вскочил на ноги, растерянный, с блуждающим взглядом. Значит, вчерашнее посвящение в сан, святое помазание не в силах предохранить его от страха перед злыми ночными духами, на которые так щедра народная фантазия! Он попятился, споткнулся о камень и чуть не растянулся снова. Тогда, с героизмом отчаянья, он ринулся вперед, пробивая себе дорогу. Вот стадо осталось позади. Он побежал. Путь к Порталу Ля-Сьери лежал через лабиринт узких переулков с покосившимися домишками. Он бежал во весь опор. Возле реки послышался дикий хохот, отдававшийся эхом в ночной прохладе. От страха у Диожена стучало в висках. Он мчался вихрем; камешки пулями летели из-под его башмаков.
Добежав до дома Леони, он влетел на террасу и обоими кулаками принялся барабанить в дверь. Мать, встревоженная, полуодетая, открыла ему. Он вошел, захлопнул за собой дверь и привалился к ней спиной, едва переводя дыханье.
Карл вернулся домой только утром. Остаток ночи он пропьянствовал в притонах Фор-Бержерака. Глаза его покраснели от бессонницы, но он казался более бодрым и веселым, чем обычно. Периоды нервного возбуждения бывали у него довольно часто, но вслед за ними наступала депрессия, полный упадок сил, беспричинная тоска, свойственные неврастеникам, у которых душевное состояние отличается неустойчивостью. Окружающие не страдали от этих перемен в настроении Карла: каждый раз, когда он чувствовал приближение мрачной хандры, он заранее уединялся; но великий боже! — как мучительна была эта тоска, это резкое падение жизненного тонуса! Все тело ныло, тревога тисками сжимала грудь, кровь казалась насыщенной смертельным ядом, постепенно отравлявшим душу. Тогда он начинал пить. Потом наступал период подъема. Он спешил воспользоваться этими днями для того, чтобы уладить дела, заработать себе на жизнь, о чем-то подумать, что-то создать — чтобы утешить себя иллюзией, что он не паразит, не лишняя, бесполезная деталь в механизме бытия. Живое существо всегда бунтует против неподвижности, всегда восстает против некоторых черт собственной природы, сближающих его с миром растительным, с травами, грибами, плесенью...
В то утро, когда он вошел в маленькую столовую, его встретил свежий запах простокваши, приятнейший аромат сдобных, еще горячих булочек и сверкающий красками натюрморт, состоящий из подрумяненных кассавов[43], плодов авокадо, бананов и манго.
Завтрак ждал его. Леони искоса взглянула на сына. Ей очень хотелось дать ему нагоняй — просто для порядка, чтобы показать, что она по-прежнему здесь хозяйка. Но она чуть заметно улыбнулась, опустив голову, и ничего не сказала.
— Здравствуйте! — сказал Карл.
«Здравствуйте» — всегда самое новое слово на земле! Произнося его в то утро, Карл не только приветствовал свою мать, такую славную женщину, и брата, сидевшего с утомленным видом, — нет, у Карла было чувство, что он приветствует все живущее в мире, всех старых и вновь обретенных друзей: солнце с румянцем во всю щеку, шершавые деревья, горбатую гору с выпирающими ревматическими суставами, утренний бриз, мошкару, которая спозаранку толчется в воздухе, плоды на столе и птицу, что сидит на короссолевом дереве в своем щегольском фраке и с важностью певца-виртуоза поглядывает вокруг. Карл ощущал удивительную легкость, как будто вернулось на миг безмятежное утро его уже далекого детства. Он сел, счастливый, что может отдохнуть у домашнего очага, и принялся за еду. Леони тоже была в хорошем настроении.
— Эдгар должен сейчас вернуться и отвезти нас в Фон-Паризьен, — объявила она. — Почему бы и тебе, Карл, не поехать с нами? Теперь как раз идет сбор урожая, и, как адвокат, ты наверняка нашел бы несколько выгодных клиентов. Это лучше, чем без толку слоняться по Порт-о-Пренсу...
— Я подумаю, — ответил Карл.
— Почему не решить сразу? Что тебя останавливает? Эдгар приедет с минуты на минуту. Нужно быстро решить.
— А куда мне торопиться? Если нужно ехать в Фон-Паризьен только для того, чтобы встретить еще каких-нибудь Дезуазо, я, пожалуй, предпочту остаться...
Леони не настаивала. С Карлом всегда приходится быть начеку, говорить еще осторожнее, чем с двумя другими сыновьями, иначе, того и гляди, совсем его отпугнешь. О, конечно, она и в разговоре с ним держалась непререкаемо-властно, но прекрасно знала, что с этого сумасброда все станется: в любой миг возьмет и исчезнет, даже адреса не оставит... А если Карл порвет с семьей, авторитет Леони потерпит крах. Леони привыкла, чтобы все вокруг плясали под ее дудку, и очень не любила терпеть поражения. Быть может, она уже смутно ощущала приближение старости? Годы укрощают самые строптивые характеры. Все три ее сына остались холостяками — очевидно, так и не женятся никогда; значит, ни одной невестки, ни одного внука, которыми можно было бы покомандовать на старости лет.
Не за горами тот возраст, когда для себя лично уже не на что надеяться. Избрание Невера Дезуазо было последней прихотью Леони, последний раз показала она свою силу. Ей оставалось теперь одно: быть советчицей своих сыновей, направлять их дела и мысли. Когда речь шла о сыновьях, ее честолюбию не было границ. Какие только бои не предстояло им выдержать в тех политических джунглях, в которые она их толкала! Зная собственную ловкость и дерзость, она рассчитывала добиться для них многого, очень многого. Диожен, если только им как следует руководить, может пробить себе дорогу к высоким церковным постам. Даже на Карла она не хотела махнуть рукой.
Эдгар появился в десять часов утра. Семья собралась во дворе, под короссолем. Леони уселась в качалку, как в председательское кресло.
— ...Эдгар, говорят, тебя посылают туда в связи с делами ГАСХО. Говорят также, что скоро поведут кампанию против воду, что людей силой заставят отказаться от их лоасов... Я хотела бы, чтобы вы были со мной откровенны. Разумеется, вы избрали себе такие профессии, что приходится выполнять приказы высокого начальства, но всегда можно найти способ не делать того, что тебе не по душе, или уж по крайней мере выполнять приказы на свой лад... Если люди правду говорят — значит, от вас потребуют поднять руку на то, что составляет душу этой глухомани. Молодость безрассудна. Вспомните же, что у нашей земли есть свои обычаи, свои тайны, свои святыни, и всякий, кто посмеет их осквернить, будет сурово наказан! Вы, конечно, считаете себя взрослыми, но, разрази меня гром, я-то знаю, что вы еще дети. Если вы осмелитесь кощунственно посягнуть на то, что дорого народу, знайте: таинственные силы этой страны обрушатся на вас, повергнут в прах, отшвырнут, как жалких марионеток, — или вас там просто-напросто убьют. Благодарите небо за то, что у вас такая мать, как Леони Осмен! Я знаю, вы не можете ослушаться начальства, но обещайте мне ничего не предпринимать, не посоветовавшись со мной. Поверьте, дети, только гвинейская негритянка Леони сможет уберечь вас от опасности!
И долго еще шла беседа под старым короссолевым деревом.
— ...Эй, мальчик! Я кому велел пойти за кормом для свиней? Ты еще до сих пор не ушел?..
«Мальчик», иначе говоря Жуазилюс, искоса взглянул на «старую макаку» — на своего собственного крестного, генерала Мирасена. Жуазилюс метнул на него яростный взгляд, но не стал дожидаться нового окрика и убежал.
Генерал Сен-Фор Мирасен, «геал» Мирасен, как называли его в деревне, развалился в пестром гамаке; в руке он держал веер, на животе лежала глиняная трубка, на коленях — ременный кнут; обтянутый полотняным гамаком зад грозно навис над землей. Беззубый, ввалившийся рот Мирасена беспрерывно шевелился. У «геала» были потрясающие усы с загнутыми к носу кончиками, похожие на изящную фигурную скобку; густые завитки топорщились и лезли в рот; казалось, Мирасен, без устали жует растущую во рту шерсть. Вот длинная тощая рука свесилась вниз, пошарила по земле, цепкие тонкие пальцы схватили бутылку полынной водки, подцепили серебряную чарку — на миг сверкнула внутри позолота — и доставили добычу в гамак. Мирасен налил себе водки, выпил, поморщился, сплюнул струйкой коричневой слюны и, будто продолжая бесконечный монолог, снова зашевелил губами.
Жара уже спала, в розовых лучах заката листья плясали неистовую джигу. Небо между двумя мысами из свинцово-серых, позолоченных по краям туч казалось лазурным заливом, причудливым и нежным. В нем высились темные, обведенные оранжевой каймой горные цепи, топорщились перламутрово-бледные рифы, тянулись извилистые берега светлых фиордов, проплывали ладьи с розовыми парусами; по небу разбросано было множество островов — красные, оранжевые, охровые, шафрановые, коричневые, фиолетовые архипелаги. Светоносные перья, султаны, помпоны, воздушные леденцы и марципаны... А в глубине небесного моря просвечивали стебли лиловых водорослей, угадывались светлые диски медуз, и среди облачков зеленых брызг плыли страусы и фламинго, пролетали крылатые угри и карпы. То здесь, то там вставали на дыбы белые облачные кони. Вечерний пассат скользил над самой землей, овевая прохладой усталых крестьян, возвращавшихся домой с мотыгами на плече, а листья, это неутомимое племя танцоров, вслух поверяли друг другу свои секреты. Вдали, на краю равнины, равнины щедрой, плодородной, мерно дышавшей, как спящий человек, — неподвижное озеро тихо смотрело на таинственный обряд, совершавшийся в небесах. В серебристой озерной глади отражались облачные корабли и огромная облачная акула, медленно проплывавшая по небесному морю.
Жуазилюс просто забыл, что сегодня день, когда надо идти за кормом для свиней, а то ведь прогуляться в город — для него истое удовольствие! Мир еще не видал такого шалопая, как Жуазилюс. «Геал» Мирасен был втайне очень привязан к этому сорванцу, который хорохорился и дерзил, даже когда ему задавали хорошую взбучку. Пожалуй, крестный был единственным, кто умел укрощать Жуазилюса. Парень повиновался ему, но повиновался со злостью, словно сердитый зверек, готовый в любой миг царапаться, кусаться, драться.
Городок Фон-Паризьен и его окрестности по существу составляют одно целое. Горожане охотно собирали для свиней «геала» Мирасена очистки овощей, кожуру бананов и бататов, всякие стручки, отбросы, огрызки. Ни один человек не отказал бы в этом генералу. Жуазилюс обожал бродить по трем пыльным улицам, заходить во дворы, с невинным видом высматривать и вынюхивать все кругом, совать повсюду свой любопытный нос и, вернувшись в деревню, злословить напропалую. И какое блаженство было написано на его физиономии, когда он мог рассказать, что у господина Бонавантюра — водяной пузырь на пятке, что дочка мэтра Вертюса Дорсиля носит лифчики, в которых великолепно уместилась бы пара огромных дынь, что Анж Дезамо, налоговый инспектор, завел шашни с Александриной Аселём, женой землемера, — и уйму других не более пристойных вещей.
Занятный человек этот «геал» Мирасен! Он ведь и в самом деле генерал, служивший в прежней национальной армии, до того как янки оккупировали страну, — настоящий генерал, который и пороха понюхал, и под картечью погарцевал на коне, и с пушками дело имел. Этот полководец, едва умевший читать по складам, выиграл не одно сражение. Но явились американцы, и славным походам пришел конец. Теперь он жил в деревне, и все его владения состояли из клочка земли да ветхого домишки. С помощью десятка крестников он выращивал маис, просо, бататы, манго, бананы, разводил свиней и птицу, держал быка и трех коров. Генерал опять стал крестьянином...
Появились Аристиль Дессен, Инносан Дьебальфей и Теажен Мелон — три приятеля, которые частенько скрашивали одиночество генерала и поддакивали старику, слушая его нескончаемые рассказы. К тому же под гамаком, дразня и лаская взор, всегда стояла бутылочка... Впрочем, она манила не только наших троих дружков, но еще целую роту крестьян, и генерал никогда не испытывал недостатка в обществе. Это были простые деревенские люди, чей удел — изнурительный труд да соленый пот, люди, которые изредка могут пошутить, посмеяться, а отдыха не знают никогда. Нельзя сказать, чтобы они не испытывали привязанности к радушному хозяину. Нет. За тридцать лет соседства здесь образовались прочные, хотя и незаметные для постороннего наблюдателя узы, перед которыми бессильна мужицкая расчетливость и вечная забота о выгоде. Что греха таить! Хотя эти собственники владеют лишь жалкими клочками земли и живут впроголодь, все их помыслы обращены к одному: к барышу, к корысти. Много еще лет должно пройти, прежде чем заглохнут стяжательские инстинкты деревенского люда! А сейчас, навестив по старой дружбе Мирасена, они будут сидеть у него, пока есть под гамаком бутылка сахарной или полынной водки, судачить о соседях, отпуская соленые шуточки, озабоченно толковать о дождях, о засухе, об урожае, слушать разинув рот речи генерала о новых временах, его умиленные воспоминания о былом золотом веке и хвастливые рассказы о былых его подвигах.
Во главе троих куманьков шествовал Инносан Дьебальфей, долговязый старик, похожий на «новогоднюю метлу»[44], с жесткими рыжими волосами и взлохмаченной рыжей бородой. Застарелый ревматизм согнул его, искривил поясницу; маленькие и юркие карие глазки горели хитростью и лукавством. Круглый и гладкий, будто отполированный, нос свидетельствовал о том, что его обладатель был когда-то лихим плясуном, весельчаком и гулякой, каковым, впрочем, и остался до старости лет. У Инносана Дьебальфея был крохотный участок, засеянный маисом и другими злаками, недалеко от хижины генерала Мирасена, возле родника О-Момбен. Двое других шагали следом — в таких же, как у Инносана, синих блузах и синих штанах. Аристиль Дессен был маленький человечек с желчным лицом, готовый наброситься на каждого, кто посмеет назвать его коротышкой. С болтающимся у пояса мачете, переваливаясь с боку на бок и подпрыгивая на своих искусанных клещами ногах, он точно спешил выложить перед генералом целый мешок новостей. Вот говорун! Он даже соперничал немного с «геалом» Мирасеном по части хвастливых историй — ведь когда-то он в приступе яростного гнева взял старое ружье, спрятанное на чердаке, как у каждого доброго гаитянина в те времена, и уложил на месте одного наглеца-янки, солдата морской пехоты. После чего присоединился к вооруженному отряду патриотов Шарлеманя Перальта и долгие годы принимал участие во всех смелых вылазках партизан.
Теажен Мелон, человек ни худой ни толстый, ни длинный ни короткий, отличался уравновешенным характером и рассудительностью. Он шел неторопливым, размеренным шагом, торжественно неся на плечах свою многомудрую голову, и на лице его запечатлелось выражение глубокого спокойствия. Голова у Теажена непрестанно тряслась, и лишь это выдавало его преклонный возраст. Чопорный, подозрительный, да к тому же еще и заика, он обычно молчал, но если разговор заходил о хозяйстве, он собирался с духом и внезапно разражался какой-нибудь лаконичной, нравоучительной фразой.
— Геал Мирасен, ворам удержу не стало! — вскричал Аристиль.
— У меня стянули козленка и трех кур! — объявил Инносан.
— Эти стер... стер... стервятники очистили весь мой сад! — поддал жару Теажен.
Аристиль вовсе не был расположен уступать слово другим жалобщикам. Он был крайне возбужден и жаждал покарать обидчиков. Он заговорил, призывая генерала в свидетели:
— Разрази меня гром, Мирасен, если они опять заявятся — быть беде! Клянусь, я проучу поганых ворюг, и будь я проклят, если не отрублю кому-нибудь из них башку своим мачете! Клянусь, я устрою у себя в саду такую штуку, что они, мерзавцы, к месту прирастут и будут стоять не шелохнувшись до рассвета, словно в столбняке... Неужто я день-деньской ковыряю мотыгой землю только для того, чтобы негодяи и бездельники вырывали у меня изо рта последний кусок хлеба!.. Угостите глоточком вина, геал Мирасен!..
Он схватил бутылку и отправил в горло большой глоток водки. Тотчас его примеру последовали Инносан Дьебальфей и Теажен Мелон. И все принялись кричать наперебой, не слушая друг друга. С той поры как был собран урожай, в округе только и говорили что о ворах. А окружной начальник[45] и его помощник так и не напали на след ночных грабителей. Позор да и только! Как они, эти воры, откуда взялись? Этого никто не знал, а разбой продолжался.
Пришли новые гости: Олисма Алисме, Шаритабль Жакотен, Жозельен Жоффе, Бальтазар Фенелюс. И все заговорили хором... Нет, больше нельзя терпеть, нужно наконец проучить этих бродяг, этих разбойников, положить конец воровству! Жакотен сказал, совершенно ясно намекая на доминиканцев:
— Не знаю, не знаю... Не хочу быть доносчиком, но думается мне, что наши соседи виноваты, черт побери!..
Наступило короткое молчание. Генерал Сен-Фор Мирасен рывком приподнялся и сел в гамаке.
— В мое время, — заявил он, — там, где командовал генерал Мирасен, не могло быть воров! Дьявольщина!.. Президент Терезиас назначил меня комендантом города Маршан. В первый же день мне докладывают, что в четвертом сельском округе бесчинствуют воры. Я не стал особенно голову ломать, а вызвал всех окружных начальников... Собрал их в комендатуре... Вот бы вам меня послушать тогда! Я им сказал: не покончите с ворами — придется выпороть вас самих. Каждую неделю я вызывал их для доклада. Трижды приказал высечь окружных начальников и их помощников... Во всем районе воцарились мир да благодать! С тех пор о ворах и слуху не было, пока я командовал...
— Так-таки не осталось ни одного вора? — усомнился Шаритабль Жакотен.
— Ни одного! Это я вам говорю, Сен-Фор Эзешьель Нереюс Мирасен!
— ...Наверно, геал Мирасен имеет в виду не кражи по мелочам — ну, там гроздь бананов или, скажем, десяток яиц... Он говорит о крупном воровстве, о набегах на сады, об ограблениях рынка... — сказал Бальтазар Фенелюс.
— Ничего не было! Ни одной кражи! Ни одного пора, пока я был комендантом.
— Я думаю, геал Мирасен верно говорит, — заметил Олисма Алисме. — Если он приказал при каждом случае воровства пороть окружных начальников, ясно, почему к нему ни разу не привели воров. Кому охота порку получить! Как же! Станет Жозеф Буден, наш окружной, приводить начальству воров только для того, чтобы его тут же выпороли. Да Жозеф Буден скорее сам выпорет всякого, кого обокрали, — только бы к начальству не поступало жалоб!..
Олисма закончил свою тираду ехидным смешком. Аудиенция «геала» Мирасена обещала быть весьма оживленной.
— И что же, геал Мирасен, даже и теперь ни один воришка не залезет в ваш сад? — съязвил Аристиль Дессен.
— Никогда! Никогда не было и не будет воров там, где командую я! Все знают, что за человек генерал Мирасен!..
Атмосфера накалялась. Посыпались колкости. Беседа явно переходила в спор. Генеральский бас перекрывал все остальные голоса; Мирасен уснащал свои аргументы всеми ругательствами, какие употребляются на острове Гаити, включая Доминиканскую республику. Возражавший ему Аристиль орал так, что наверняка разбудил невинные души усопших. Спорщики не забывали, однако, о бутылке, и скоро ей на смену пришлось принести большую оплетенную бутыль. Остальные посмеивались втихомолку и тоже усердно прикладывались к чарке.
«Геал» Мирасен пришел в лирическое настроение. Быстрые волны воспоминаний понесли его к берегам, именуемым «а в наше время...» О, как прекрасны были военные парады в ту героическую эпоху! Победитель, разодетый что твой бубновый король, окруженный роем штабных офицеров, въезжает во главе войск в столицу! Кони гарцуют, взвиваются на дыбы, пляшут, кружатся, точно в кадрили, а вокруг трезвонят колокола, лают собаки, ревут испуганные малыши, раздаются залпы орудийного салюта, скотина мычит в хлевах, попы стоят на папертях своих церквей и благословляют победителей... И городские щеголи, разодетые в пух и прах, с саблями наголо, изображая мужественных воинов, проходят между вылощенными отборными полками жибозьенцев и сен-лузьенцев. Музыканты-любители в разномастных одеяниях, отчаянно фальшивя, играют военные марши. Офицеры в брюках с лампасами, в красных, зеленых, голубых мундирах, увешанные медалями, шагают рядом с юными новобранцами в лохмотьях, насильно завербованными крестьянскими парнями, которые еще не успели прийти в себя и растерянно пялят глаза на разукрашенные флагами улицы... И наконец беспорядочными толпами проходят какосы, и какосы-кирасиры в кирасах из сыромятной кожи, и саперы, и прочие хваты в самой невероятной амуниции; они выбегают из колонн и ловко обчищают дома, если хозяева имели неосторожность оставить двери открытыми... О, звуки военных сигналов той незабвенной поры! Рожки упоенно выводят мелодию «Дьявольской руки», флейты, захлебываясь от восторга, поют «Дессалиновский гимн», горны, сводя с ума уличных сорванцов, трубят зорю, барабаны лихо выбивают дробь, и новенькие двухцветные флаги полощутся на ветру!
— Вот какие были времена!.. Когда еще, в какое другое время простые люди, как мы с вами, становились у нас генералами, префектами, министрами, даже президентами? Ну-ка, пусть назовут мне другое такое время! О, в ту пору можно было всего достичь, была бы отвага да крепкая рука. Я знаю, что говорю! Когда работали штыками, каждый человек был на счету. Кем я тогда был? Простым негром, таким, как мы все здесь сегодня, — негром из лесов, негром с гор... А что теперь остается на нашу долю? Орудуй мотыгой, обливайся с утра до ночи потом, купай поросят, лечись, если заболел, травками, а придет день — ложись да подыхай, как скотина, так и не увидав настоящей жизни! И вот сижу я здесь с вами, такими же крестьянами, как я, и вспоминаю добрые старые времена, над которыми старики призадумаются, а молодежь посмеется!..
Такими горькими словами заключил генерал Мирасен свою речь.
Но Аристиль Дессен, еще не остыв от недавнего спора, не пожелал признать себя побежденным. Вопреки своему обыкновению, он разразился вдруг гневной тирадой против нашей столетней феодальной войны:
— ...Если страна доведена сейчас до крайности и ее захватили «белые мериканы», — в этом виноваты вы, генералы! Только вы одни и виноваты, вы, с вашими оркестрами, с вашими саблями, револьверами, палками и мародерством, с вашими кокардами, нашивками и прочей мишурой!.. Вы — совсем как дурачок из сказки. Хотели родную мать в горяченькой водице искупать — да и сварили ее заживо. Смотрите, как она корчится, и радуетесь: «Поглядите, мол, как наша матушка довольна!.. Матушка смеется в ванне!» Ведь вы убили страну, черт вас дери!..
— Что? Что ты сказал?.. Послушай, Дессен, хоть и говорят, что ты человек гнутый[46], но — разрази меня гром! — ты еще не знаешь генерала Мирасена! Как ты смеешь оскорблять меня?! Да еще в моем же собственном доме!..
Еще немного — и дело дошло бы до драки. Лишь соединенными усилиями присутствующих удалось утихомирить противников. Откровенно говоря, оба и сами уж не рады были, что затеяли спор. Они украдкой поглядывали друг на друга и искали лишь предлога для примирения. Как раз в этот миг появился Буа-д’Орм Летиро, главный жрец. Это был сгорбленный, морщинистый старик, но шел он твердым шагом, опираясь на толстую палку камедного дерева. Все почтительно умолкли. Генерал Мирасен встал, взял его за руку и подвел к табуретке, поспешно пододвинутой кем-то из гостей.
— Добрый вечер, отец Буа-д’Орм! — раздался хор приветствий.
У старика Буа-д’Орма были широкие скулы и своеобразные ромбовидные очертания лица; в ушах блестели большие золотые кольца. Крупный, неправильной формы нос придавал лицу выражение силы, решительности и какой-то загадочности; остроконечная борода была тронута сединой, голова — совершенно белая. Лицо могло показаться неприятным и даже уродливым, если бы не глаза: очень большие, то пронзительные и холодные, как сталь, то вдруг удивительно ласковые, они озаряли его таинственным светом. На Буа-д’Орме была просторная синяя блуза, выцветшая, но безукоризненно чистая и выглаженная; на черном крученом пояске висел фиолетовый мешочек для водуистских амулетов. Брюки были новые, из простой синей ткани; одна штанина засучена; босые ноги покрылись дорожной пылью.
— Добрый вечер, люди! — сказал Буа-д’Орм.
Он сел. Генерал Мирасен захлопал в ладоши:
— Эй! Где вы там!.. Принесите кофе для отца Буа-д’Орма!
Главный жрец очень редко навещал кого-нибудь. Он окинул собрание ясным взором, закрыл глаза, снова поднял веки и сказал:
— Тяжкие испытания ожидают детей Ремамбрансы.
Все озадаченно переглянулись. Ремамбранса, водуистская секта, пользовалась в озерном крае непререкаемым авторитетом, и Буа-д’Орм был ее патриархом, всеми признанным, всеми почитаемым. Ни разу на их памяти Буа-д’Орм никому не причинил зла. Члены Ремамбрансы и их семьи находились под покровительством богов, и ни один волос не мог упасть с их головы без ведома Буа-д’Орма. Таково было общее убеждение. Буа-д’Орм жил тем, что давала ему земля, расположенная вокруг святилища, и никогда не требовал от верующих мзды. Он был до жестокости строг с людьми, не почитавшими древних обычаев, но ни один колдун не смел и пальцем коснуться тех, кто пользовался покровительством Буа-д’Орма. Старик был честен и справедлив, он был подобен высокому мощному древу, чья благодатная тень падает окрест. Даже его заклятый враг, злокозненный ганган-макут[47] Данже Доссу, втайне трепетал при одной мысли об этом мудром и неподкупном страже древних верований.
Собравшиеся взволнованно зашептались.
— Ай! Я вопрошаю. Где укроем мы богов наших предков? Я вопрошаю. Разве Буа-д’Орм причиняет кому-нибудь зло?..
— Нет, отец Буа-д’Орм! — единодушно провозгласили слушатели.
Наступила тишина. Буа-д’Орм обвел всех внимательным взором.
— Я вопрошаю. Куда пойдут святые, наши заступники?..
Аристиль больше не мог выдержать:
— Что случилось, отец Буа-д’Орм? Разве мы не выполнили своего долга перед нашими святыми заступниками? Святые недовольны нами? Говори же, отец Буа-д’Орм! Мы сделаем все, что ты велишь...
Буа-д’Орм не ответил. Он взял поданный ему кофе, вылил несколько жертвенных капель на землю и поднес старую фарфоровую чашку к глазам. Фарфор был тонкий, прозрачно-розоватый, настоящий севрский фарфор восемнадцатого века. По серой полоске бежала вокруг чашки гирлянда фиалок, окаймленных черной тенью. С умилением взглянул он на женскую головку с высокой прической — темно-фиолетовый силуэт в изящном медальоне на выпуклой стенке чашки.
— Нет... — сказал он. — Мы не можем умереть...
Он отпил глоток, улыбнулся. Улыбка, как луч солнца, озарила его суровое лицо, придав ему непривычную мягкость.
— Не забудьте... Я говорил с вами... Не забудьте!
Он встал, отстранил протянувшиеся к нему для помощи руки, оперся о палку. Сделав несколько шагов, обернулся:
— Сен-Фор, сын мой... Я жду тебя завтра вечером у себя дома. Доброй ночи, люди!
Гости генерала молча смотрели ему вслед.
Как только он скрылся на повороте дороги за кустами «плаща святого Иосифа»[48], все загалдели разом.
— Никогда еще отец Буа-д’Орм с нами так не говорил. Случилось что-то серьезное, — заявил Инносан Дьебальфей.
— Да, друзья, что-то случилось, — пробормотал Жозельен Жоффе.
Во двор вбежал Жуазилюс с большой камышовой корзиной на голове.
— Вот и я, геал Мирасен! Принес корм для свиней!..
— Хорошо, можешь идти, — рассеянно ответил «геал» Мирасен.
Жуазилюс не тронулся с места.
— Ну, что тебе здесь нужно? Слушать разговоры взрослых? — накинулся на него генерал.
— Нет, геал Мирасен, я не слушаю, о чем вы говорите... — ответил Жуазилюс, по-прежнему не двигаясь с места.
Оживленное обсуждение визита Буа-д’Орма и его слов продолжалось, но скоро Аристиль заметил, что Жуазилюс не подчинился приказу крестного.
— Вот дерзкий мальчишка! — возмутился он. — Нынешние дети — все, как один, нахалы! Посмотрите только на него! Хорош, а? Ты не слыхал, что тебе велено уйти? Чего тебе нужно?
— Это священник, честное слово, дядюшка Дессен!
— Что? — спросил «геал» Мирасен.
— Да... В Фон-Паризьен приехал священник и с ним лейтенант. Они сняли дом...
— Как! Поселились вместе? — спросил Мирасен, совсем сбитый с толку.
— Да, геал Мирасен.
— Что ты! — хором воскликнули собравшиеся.
Жуазилюс улыбнулся, торопливо поставил корзину на землю, присел на корточки и затараторил:
— Они приехали сегодня под вечер... Сняли большой дом мэтра Вертюса Дорсиля... У них красный автомобиль... На двух грузовиках привезли вещи и мебель... С ними — толстая мадам...
Это было уж слишком! Чтобы в город сразу явились и поп и лейтенант! Да еще поселились в одном доме!.. Любопытство разгоралось, как пламя в сухих камышах. Все говорили разом. Немного погодя посетители стали прощаться: каждый спешил поскорее разнести по деревне потрясающую новость.
Данже Доссу остановился в нескольких шагах от городка, у самой дороги, под сенью дерева.
Кто не знает гигантского бавольника с выступающими из земли корнями, того самого, чья тень в вечерний час похожа на силуэт морской птицы? Горе тому, кто не обойдет его стороной; нельзя наступать даже на тень этого дерева, потому что на нем обитают самые зловредные «красноглазые духи»!
Данже расположился со всеми удобствами. Он сел между огромными корнями, похожими на его узловатые руки и точно такого же грязно-черного цвета, как его лицо. Положил на землю палку, снял сандалии, вынул из котомки трубку и принялся старательно ее прочищать. На ветвях дерева висели обычные жертвоприношения: сосуды из выдолбленных тыкв с напитками, еда, всякие пестрые предметы, а поближе к верхушке, кишевшей мириадами насекомых и ящериц, — чучела птиц. На самой верхней ветке виднелся распятый орел-стервятник. Внизу в стволе зияло черное дупло — разинутый рот прожорливых и завистливых богов.
Плоское лицо гангана жило напряженной жизнью. Казалось, эта физиономия с подвижными, по-бычьи крупными чертами, всегда смеялась тихим отрывистым смехом; у губ лежала едва приметная надменная складка.
Послышались легкие торопливые шаги. Приближалась молодая женщина, стройная, гибкая, в самом расцвете вызывающей красоты. Чтобы облегчить себе шаг, она подобрала и подоткнула за пояс грубошерстную юбку — виднелось полное бедро, мускулистое, чуть влажное от пота. Женщина остановилась, застыла в нерешительности. Под тонким, потертым спереди корсажем вздрагивали круглые, ничем не стесненные тяжелые груди. Трепетал от прерывистого дыхания выпуклый живот, обтянутый черным платком, повязанным вокруг талии. Быстрым взглядом женщина обвела окрестность. На красноватом лице была написана робость и тревога, ноздри раздувались — живая чувственная маска Венеры с берегов южного Нигера — «Земля, вскормившая Человечество»...
Казалось, она не смеет подойти слишком близко к дереву — обиталищу богов. Страх и тяжелое дыхание придали всем изгибам ее тела скульптурную рельефность.
— Мирасия!
Из-за корня показалось лицо Данже Доссу.
— Мирасия!
Она отозвалась невнятным возгласом, но не тронулась с места. Голос Данже Доссу загремел — низкий, грозный, повелительный и свирепый, как эхо потока в Трехречье.
— Черт возьми, ты что, не слышишь? Я зову тебя, Мирасия!..
Повинуясь голосу, женщина быстро двинулась к дереву, потом замедлила шаг, заколебалась и встала как вкопанная у самой тени бавольника.
— Иди сюда, тебе говорят!
Наконец она решилась и подошла. Данже Доссу смотрел на нее пристальным взглядом.
— Мадемуазель Александрина водила тебя к тем людям?
Мирасия утвердительно кивнула головой.
— Они тебя наняли?
Опять кивок.
— Ты помнишь, что тебе нужно делать?
— Да, брат Данже, — пробормотала женщина.
Точно загипнотизированная взглядом колдуна, она сунула руку за корсаж, вытащила какую-то белую тряпицу и протянула ее гангану. Он схватил этот кусок ткани обеими руками, поднес к глазам, развернул.
— Сорочка священника? Уже успела раздобыть?
Она снова кивнула. Лицо Данже Доссу просияло.
Он выпрямился, не вставая с колен, откинулся назад, прислонился спиной к корню и, судорожно сжимая в руке сорочку, стал издавать гортанные звуки. Потом запрокинул лицо вверх, к листве бавольника, и засмеялся загадочным смехом. Он сбросил куртку и сорвал с себя темно-красную засаленную рубашку, грязнее всей остальной одежды. Отшвырнул ее далеко в сторону и обтер влажный торс сорочкой, которую дала ему Мирасия. Мирасия, присев на корточки, с ужасом смотрела на него.
Данже Доссу трижды хлопнул себя по груди:
— Я Данже Доссу! Пусть попробуют помериться со мной силами!
И остановил на Мирасии тяжелый взгляд.
— Иди сюда! — приказал он.
Она поползла было к нему на коленях, но остановилась на полпути.
— Сюда, черт возьми!
Повинуясь мановению его руки, она легла на землю. Он склонился над ней, задышал в лицо. Потом, с протяжным стоном, с каким-то отрывистым ржаньем, рухнул на нее.
На корнях обиталища красноглазых духов он посвящал тело Мирасии кровожадным богам. Обрядом сладострастия он заранее праздновал свою победу над чужаком-священником, который явился сюда, чтобы отнять у него власть. Ужу не бывать кайманом! Он ощущал победу всем своим телом. Он останется Данже Доссу, ганганом, «донпедро», доверенным лицом грязных сил. Он тайно поможет священнику сломить всех водуистских жрецов в этом крае, всех до последнего. Даже сам Буа-д’Орм — и тот будет низвергнут! А тогда он, Данже Доссу, победит священника — и станет единственным и непререкаемым духовным вождем. Он установит свою власть над озерным краем. Богатый и могущественный владыка, он будет командовать всеми и распространит свое влияние на высшие политические сферы, вплоть до столицы! Ведь он владеет отныне нательной рубашкой отца Диожена Осмена!
Одетый в синий форменный мундир со всеми регалиями, Жозеф Буден, окружной начальник, сидел на земле и злобствовал. Вокруг волновался беспредельный океан листвы, и казалось, горизонт мерно покачивается под вечерним бризом, словно корабль в бортовую и килевую качку. Во дворе едва слышны были торопливые, осторожные шаги, домочадцы Жозефа Будена боялись привлечь его внимание: в гневе окружной начальник бывал поистине страшен. На нашем герое был доломан, распахнутый на голой тощей груди. Он сидел прямо в пыли — в новеньких кавалерийских штанах и начищенных кожаных крагах. Рядом лежала каска защитного цвета, на заду висел огромный кольт. Жозеф яростно колотил по земле стальным мачете, поднимая каждым ударом столбы белесой пыли...
Разумеется, его и раньше ненавидели молчаливой ненавистью, прикрытой лицемерными улыбками, но с тех пор как в округе появились воры, а он оказался бессильным с ними справиться, — на него стали смотреть как на пугало, скорее смешное, чем страшное.
Пугало, на котором прожорливые птицы вьют гнездо! Ведь ни для кого не секрет, что воры обобрали его собственный сад. Прощай, гордая осанка и звон серебряных шпор! Теперь все от мала до велика твердят, что тот, кого называли «страшный Жозеф Буден», — фитюлька, ничтожество! Теперь люди смеются ему в лицо, а мальчишки распевают оскорбительные куплеты. Потому-то и сидел Жозеф Буден в пыли, свирепо вонзая в землю свой мачете.
Однако приступ гнева длился недолго. Жозеф Буден понемногу успокоился. Да! Он обязательно проведет великолепную операцию! Надо во что бы то ни стало схватить нескольких разбойников, связать их и торжественно провести у всех на виду до самого Фон-Паризьена. Тогда люди волей-неволей признают, что если страшный Жозеф Буден не изловил воришек раньше, то только потому, что слишком надеялся на своего помощника, младшего полицейского Канробера Гийома. Власти, которые уже начинают выражать недовольство недостаточной твердостью окружного начальника, поймут, в чем было дело, и этот пост останется по-прежнему за Жозефом Буденом.
Вдруг за густой листвой послышался дружный хохот, а за ним — песня, издевательская, ядовитая, наглая:
В трактире водки ты купил,
хозяйке ты не заплатил.
Жозеф, скорее заплати,
хозяйке заплати!
Жозеф Буден вскочил на ноги, швырнул наугад в листву мачете, завопил:
— Гром и молния! Я еще доберусь до вас! Будете помнить Жозефа Будена!
Смех зазвенел еще веселее. Песня звучала совсем близко:
Жозеф, скорее заплати...
У окружного начальника все поплыло перед глазами от ярости. Он выхватил револьвер и принялся палить по кустам. Голоса замолкли, послышался топот бегущих ног, и все стихло. Из дома выскочила Эдовия, жена Жозефа Будена, и дочери. Они вцепились в него, стараясь успокоить. Жозеф в бешенстве вырвался, женщины полетели на землю. Обе дочери успели спастись бегством, но Эдовия оказалась менее проворной. Жозеф схватил ее и поволок к хижине, рыча:
— Я тебе, дьяволица, покажу, что значит вмешиваться в дела Жозефа Будена! А-а-а! Ты не дала мне разделаться с этими висельниками? Что ж! Сама за них поплатишься!..
Остальные домочадцы и сбежавшиеся соседи держались на расстоянии. Они со страхом слушали, как хлопает кожаная портупея по дряблому телу Эдовии... Хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп!..
Жозеф орал что есть мочи:
— Кричи: «Все женщины — дряни!»
Хлоп!..
— Ой, Жозеф! Ой!.. Все женщины — дряни!..
Хлоп!..
— Громче кричи!
— Жозеф!.. Женщины — дряни!
И снова «хлоп-хлоп» по тощему заду Эдовии!
Аристиль даже не дал себе труда рассказать Майотте, своей жене, какие потрясающие новости волнуют округу. Их семейный очаг был нерадостным — какой же это семейный очаг без ребенка. Они мало говорили между собой, но сердцем всегда понимали друг друга. Каждый жест супругов был проникнут взаимной нежностью, нежностью молчаливой, порой даже угрюмой. Всем известную свою раздражительность Аристиль никогда не обращал против Майотты. Она вызывала у Аристиля странное чувство — смесь уважения, любви и холодности. Майотта была святым и безропотным существом, таившим в сердце неизбывное горе, о котором говорил ее скорбный взгляд. Бесплодная супруга — не настоящая женщина, ей неведомы настоящие радости, настоящее счастье. Все чувства Майотты словно притупились. Ее не страшил повседневный тяжкий труд, она не замечала, как скудна ее пища — кусок маниоковой лепешки утром и вечером... Радуга светлых мечтаний с годами рассеялась — ребенка все не было...
В последние дни Аристиля неотвязно преследовала одна мысль — воры... Сад был для него чем-то неизмеримо большим, чем просто средством к существованию. То была изумрудная, струящаяся в солнечном свете нива; гнуть на ней с утра до вечера спину — и то было радостно: казалось, что ты выполняешь миссию, искони предназначенную человеку. Был ли Аристиль жаден, дрожал ли, как скряга, за свое добро?.. Или просто по-хозяйски расчетлив? Он был, конечно, и жаден и расчетлив, как всякий крестьянин. Но, работая на своем клочке земли, он изо дня в день ткал для себя пелену иллюзий, создавал видимость осмысленного человеческого существования... Он должен сдержать слово, должен показать своим односельчанам, этим слюнтяям, что он, Аристиль, — человек в полном смысле этого слова. Разве не был он когда-то героем с возвышенным и чистым сердцем? Герой... Если бы люди знали, как нелегко стать героем... Да, он был одним из самых отчаянных храбрецов в партизанских отрядах Шарлеманя Перальта, он ходил в атаку на янки, шел прямо на их штыки, на их пулеметы. Ах, эти ночи, проведенные в засаде рядом с молчаливыми товарищами, когда перед тобой проходит вся твоя жизнь, и тяжко на сердце, и лежишь, распростершись на влажной земле, оскверненной врагами родины!.. Времена, конечно переменились, старого Гаити уже нет, но люди, если вдуматься, остались такими же, и ко всему новому, что появилось в жизни, относятся точно так же, как прежде — кто полон страсти, кто эгоизма, кто щедрости, кто томится скукой. Героизм теперь не в ходу, но он еще живет в сердцах людей, сохранивших верность старым знаменам. Аристиль свершит правосудие сам, собственной рукой, защитит свое добро и от воров и от всех городских тунеядцев, которые точат зубы на крестьянские земли. А придет смерть — он передаст имущество тому, кто сумеет его сохранить, кто будет отстаивать его с оружием в руках, как отстаивал когда-то сам Аристиль от врага каждую пядь гаитянской земли... Бессмысленно было бы жаловаться, рассчитывать на какую-то помощь со стороны этих ублюдков из сельской полиции. Вступить в грязную сделку с депутатом или землемером, обобрать бедняка да позвякать серебряными шпорами — это они умеют, а добра от них не жди...
Майотта, высокая, краснокожая, плоскогрудая, с покорным видом оглядела пустой двор. Потом взяла в руки палку и принялась за довольно странную работу. Согнувшись, она ринулась в бой против целой батареи бутылок, разбросанных по земле. Здесь были бутылки любых расцветок и любых размеров, любых сортов и любых форм. И где только она их набрала! Старые коньячные бутылки времен царя Гороха, пузатые склянки из-под ликера, серые от пыли литровые посудины, бутылки с длинным горлышком из-под рейнвейна... Коллекция, какой, пожалуй, не было и на выставке 19 января![49] Некоторые экспонаты восходили к тем далеким временам, когда еще существовали зажиточные крестьяне, чудаки, лечившие джином, мадерой и хинной водкой свой застарелый ревматизм. Другие бутылки были помоложе, но успели так почернеть и запылиться, что одни лишь собутыльники сатаны, приспешники маркиза Барабаса или рыцаря-храмовника Кадоша, осмелились бы проглотить страшное зелье, засохшие остатки которого еще виднелись на стенках этих адских посудин. Были тут бутылки красные, синие, квадратные, изогнутые, матовые, прозрачные, огромные, маленькие и еще десятки других — все, что может выдумать самое необузданное воображение.
Майотта работала молча, как всегда печальная, тихая. Только глаза выдавали, в какую свирепую игру она сейчас мысленно играла. Держа палку обеими руками, она заносила ее высоко над головой, тщательно прицеливалась и... бац! — по морде! Осколки хохотали, скаля острые стеклянные зубы. Снова прицел — и хлоп по лбу! Несчастная бутылка разлеталась вдребезги, оставляя на земле зубчатую корону донышка.
Аристиль глядел на это побоище с явным удовлетворением. Майотта потрудилась на славу.
— Пойди запряги ослицу... Иди, иди... Я сам закончу, — сказал он.
Майотта подняла голову. Тотчас же ее лицо приняло свое обычное выражение, и она ушла с безразличным видом, но внутренне сожалея, что у нее отняли игрушки. Аристиль схватил палку и несколькими размашистыми ударами завершил побоище. Майотта вернулась, гоня перед собой ослицу, крупное животное со злыми глазами. Майотта несла широкий лист белой жести, две кирки, старую лопату и большую мотыгу. С помощью лопаты и жести они насыпали бутылочные осколки в две плетеные корзины, перекинутые через спину ослицы. Потом процессия двинулась в поле. Впереди шествовала ослица, за ней, весело поигрывая длинным мачете, — хозяин, позади, в развевающейся на ветру широкой кофте, с лопатой, кирками и мотыгой через плечо, шагала Майотта. Встречавшиеся по дороге куманьки да кумушки удивлялись, куда это так деловито идут под самый вечер, со всеми инструментами, Аристиль и Майотта. Но тут же забывали об этом: Аристиль и Майотта жили бедно, а заботы бедняков мало кого интересует.
Олисма Алисме протянул руку, выхватил из груды жара раскаленный уголек и прикурил трубку. Прикрыв веки, он украдкой посматривал на Рен, отдыхавшую на циновке. Она устала, она с каждым днем уставала все больше — по мере того как приближалось время родов. Синяки под глазами, на лице — маска, маска беременной женщины. Она старалась не показывать своей усталости. Приложив руки к животу, в котором шевелился ребенок, она тихонько дышала — сквозь зубы, чуть приоткрыв рот, — сдерживая сердцебиение, теснившее грудь...
— Олисма! Так как же? Ты мне не сказал...
— Гм? — проворчал Олисма, притворяясь, что у него рот полон табачного дыма.
— Олисма! Ты не сказал мне, как ты думаешь расплатиться с Вертюсом Дорсилем.
— Расплачусь! — уверенно сказал Олисма.
Помолчали. Рен поворочалась немного, устраиваясь удобнее.
— Олисма!..
— Ну, что еще?
— Ты уверен, что добудешь денег? Но откуда?
Олисма не ответил. Рен снова начала:
— Олисма, не забудь, что мы еще должны Жозельену Жоффе пятнадцать гурдов... Не люблю я этого человека... Уж он-то не станет шутить, когда дело дойдет до денег... А, Олисма?.. Чего-чего, а забот у тебя хватает...
Олисма присел на корточки рядом с Рен, ласково погладил ее лоб, но тут же встал, подтянул брюки.
— Посмотри на свой ремень, Олисма... Совсем истрепался! А я разлеглась, точно мне и делать нечего!.. Вот уж несколько дней ни на что я не гожусь, не помогаю тебе ни в чем, — а, Олисма?..
Бледная тень улыбки скользнула по лицу Олисмы. Он шагнул к дверям.
— Олисма?
— Ну!
— Ты уже уходишь? Оставляешь меня одну, мой милый?
— Рен, уже поздно. Я ненадолго. Сама знаешь, с этими ворами надо ухо держать востро. Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет, нет, дорогой! Мне совсем хорошо... Я тебя спрашиваю только потому, что боюсь одного: как бы роды не начались раньше, чем предсказывает сестрица Дада. И мне будет так тревожно во время родов, если я буду знать, что тебе приходится туго. Понимаешь?..
Олисма с явным нетерпением топтался на месте, торопясь поскорее уйти.
— Не беспокойся ни о чем, Рен, все будет хорошо...
Вот любопытная! Загадочные исчезновения мужа интриговали ее. Она поднялась так быстро, как только могла в своем теперешнем положении.
— Олисма, муж мой, почему ты не хочешь мне сказать, где ты возьмешь денег, чтобы заплатить Вертюсу Дорсилю? Ты ведь знаешь, он не упустит случая отнять у крестьянина землю. Никогда нельзя быть спокойной, когда у таких людей власть в руках. И потом еще вода... Скажи, Бальтазар Фенелюс оставил тебе вчера воду, как обещал?.. Если ты не наскребешь к сроку пятнадцати гурдов для Жозельена, — может, надо поговорить с отцом Буа-д’Ормом... Он наверняка сделает для тебя все, что в его силах...
Олисма вернулся с порога, подошел к ней.
— Успокойся, Рен. Ты мучаешь себя из-за пустяков. Мне нужно идти. Я должен взглянуть на сад. Если воры опять нагрянут, вот тогда действительно будет плохо... Говорю тебе, что деньги я достану — сколько нужно и в срок. А из-за воды я вчера немного поспорил с Бальтазаром. Он твердит, что много раз оказывал мне одолжение, пускал воду на мой участок. Но это неправда. Он говорит, что ему больше нужна вода, чем мне, потому что у него земли больше. Но я не уступлю, — я свои права знаю, — он как будто это понял. А насчет того, чтобы обратиться к Буа-д’Орму, ты верно говоришь, я схожу к нему... А теперь мне пора.
Он наклонился к ней, поцеловал и быстро вышел.
Уф!.. Да, он добудет денег. После того как воры крепко пощипали его бататы, маис и просо, положение и в самом деле грозило стать серьезным. Но Олисма был человек решительный и трудностей не боялся. Сбор сахарного тростника должен начаться только в январе, и агенты сахарной компании еще не скупали дрова для заводских топок, но Олисма съездил в Гантье и повидал господина Луи Балена. Семья Бален была когда-то очень дружна с семьей Алисме — еще в те времена, когда Алисме жили в достатке. К тому же Олисма как-то раз оказал личную услугу господину Луи Балену. И вот Луи Бален обещал ему, что ко времени переработки сахарного тростника он купит у своего кума все дрова, какие тот успеет заготовить. Остальные крестьяне ждали агентов и еще не приступали к рубке леса, а наш молодец одновременно с полевыми работами занялся и другим делом: стал тайком, не дожидаясь передышки в полевых работах, рубить лес. Он не говорил об этом никому, даже Рен. Женщины не умеют держать язык за зубами. Того и гляди, сама того не замечая, она выдаст секрет кумушкам...
Олисма был удивительно крепок, настоящий негр племени данда[50]. Проработав целый день в поле, он еще находил в себе мужество идти в Чертов Овраг. Три вязанки здесь, четыре там, глядишь, и набралась немалая поленница. Он как следует укрыл их просяной соломой, и никому, даже Рен, не могло прийти в голову, что огромные ометы на поле — это настоящие тайники. Воры — и те не догадались что к чему. А какие дрова! Байягонды в Чертовом Овраге росли густо, будто шерсть у новорожденного осленка. Древесина плотная, смолистая, крепкая — прелесть! Вот-то Рен обрадуется! Он выручит за дрова кругленькую сумму, не меньше двухсот гурдов, заплатит все долги и вырвет свою землю из когтей Вертюса Дорсиля. И тогда ему сам черт не брат. Любопытно будет поглядеть, какую рожу скорчит Сена Расин, незадачливый жених, которому Рен указала на дверь, да и все эти свахи и кумушки в придачу!..
С тех пор как они с Рен поженились, Олисма только и думал, как бы доказать всем, кто противился их браку, что зря они каркали. Конечно, Рен его любит, но он боялся, что наступит день, когда люди начнут выражать ей свою жалость: ах, мол, бедняжка, какую сделала глупость, предпочла голодранца Олисму сыну богача Калистена Расина... Соседки просто глаз с них не спускали, подглядывали да подслушивали, а потом твердили на каждом углу, что Рен живет в пустой хижине, где слепые могли бы драться друг с другом на палках и ничего не разбить. Нет, Рен ни разу не приходилось просить помощи у своих родителей! Правда, нелегко человеку свести концы с концами, когда у него такой крохотный участок, но Олисма так умело его обрабатывал, что собрал самый лучший урожай во всей округе. День и ночь он копал и перекапывал поле, поливал, собирал — для удобрения — на дороге навоз! Эх, тащишь ли на своем горбе воду, или золото, или навоз — спина ноет одинаково, одинаково с тебя течет пот. А всего бы лучше — носить на руках свою Рен, свое золото, настоящее, чистое золото...
Твердым шагом Олисма шел по тропинке с мачете в руке. Скоро Рен родит малыша... Коричневую куколку! Олисма даже побежал рысцой, сбивая на ходу ударами мачете когтистые цепкие зеленые лапы боярышника. Вдруг ему вспомнились слова отца Буа-д’Орма и новости, принесенные мальчишкой Жуазилюсом. Вся деревня в тревоге... А, не стоит беспокоиться! Горожане не первый год досаждают крестьянам. То, видите ли, межа не на месте, то по налогам недоимки, то гони им деньги за разрешение исполнять обряды водуизма... Но в общем все это мелочи... Жизнь — та же война!.. Вряд ли озерному краю грозит что-то серьезное... Весь во власти радужных надежд, Олисма все ускорял шаг, спеша добраться до Чертова Оврага.
Даже птицы и звери — и те уважали достояние храма. Не пропал ни один колосок, ни одно зернышко. По утрам главный жрец обходил поле и бросал птицам горсти зерна. Зеленые волны маиса ласково колыхались вокруг Буа-д’Орма Летиро. Старик остановился на голом островке посреди изумрудного моря злаков и задумался. Прищуренные глаза блуждали по высоким травянистым стеблям, влажным от ночной росы. Могло показаться, что он говорит с самим собой, но ни один звук не вырывался из его дряблых старческих уст. Губы быстро шевелились, застывали, снова двигались. Он наклонился, внимательно разглядывая растение, свесившее к земле хрупкий стебель. Протянув руку, высвободил огромный початок из окружавших его листьев, ощупал пальцами, сорвал со стебля. Шелковистые светлые волосы маиса рассыпались золотым дождем по ярко-зеленой оболочке. Буа-д’Орм стал не спеша очищать початок от плотного чехла.
То был великолепный початок, с зернами белыми, крупными, двойными. Главный жрец задумчиво оторвал одно зернышко, взял его двумя пальцами. По форме своей зерно походило на человеческое сердце! Буа-д’Орм вздрогнул. Он с силой провел пальцем по одной из сторон початка. Посыпался дождь маленьких белых сердец. Старик учащенно задышал, поднес к груди кулак с зажатыми зернами, бросился на колени... Айэ, святые лоасы!
Ведь он — маленький человек, смиренный служитель божий, простой крестьянин среди таких же, как он, крестьян! Почему ему, именно ему, послано новое чудо в грозный час перед бурей? Почему не умер он раньше, чем наступил черный для его страны час? Что еще нужно от него богам? Почему они взвалили ему на плечи непомерное бремя? Он живет почти в нищете, трудится в поле, вкушает скудные плоды трудов своих, рожденные нивой, которая принадлежит богам; он всегда боялся взять лишнюю долю из того, что добывал, трудясь в поте лица своего, ибо все это оставалось собственностью ревнивых ненасытных лоасов.
Они силой толкнули его на этот путь, они, эти боги в образе человеческом! О, он всегда чувствовал их за спиной — всех до единого, лоасов-воинов, лоасов-охотников! А ведь путь жреца никогда не прельщал его. С младенческих лет боялся он этих лоасов, заботливых и деспотичных, злопамятных и верных. И все же выбор пал на него! Кто знает, может потому его и избрали боги, что он так их боялся. Отыскали его совсем мальчиком, в городе, где он учился в школе, — и вернули в родную деревню. Он страдал тогда загадочным недугом, корчился в диких приступах боли, и рука его, сведенная судорогой, неизменно поднималась вверх, точно сжимала деку[51]. Неотступно, ночью и днем, возносили к небесам всемогущие боги скрюченную детскую ручонку. Он уже был при смерти, когда его привезли в Фон-Паризьен. Главный жрец, мудрый Брав Батуала, его предшественник, скончался накануне его возвращения... И ребенок исцелился — внезапно, в тот самый миг, когда его внесли в святилище, в помещение, где стоит алтарь. Мальчик встал на ноги, взял в руки деку. И стал главным жрецом... С тех пор прошло восемьдесят лет...
Иногда он восставал, бунтовал против лоасов, богохульствовал, кричал, что боги ненавидят его, что они привязали его к алтарю насильно. Но в душе он любил их. Был предан им, как верный пес. Был их избранником, и сердце его полнилось от этого радостью... Он хранил в чистоте древние традиции, оберегал тонкую, но прочную нить, связывающую народ с его величественным прошлым. Его правая рука делала все, что повелевали лоасы, его левая рука была незапятнана. Один, с глазу на глаз со святыми духами, прошел он все ступени таинства. Пусть у богов нрав капризный и тяжкий, но кто же, как не лоасы, протрубили в морскую раковину и подали сан-домингским рабам сигнал к восстанию! Это под их руководством вчерашние рабы нанесли — впервые в истории нового времени! — поражение белым колонизаторам. И родилось первое в мире негритянское государство... Порою Буа-д’Орм плакал кровавыми слезами, но всегда повиновался. В храме Нан-Ремамбрансы святая Алада по-прежнему озаряет светом надежды детей Африки, обреченных страдать в сан-домингском аду...
Да, святилище возродится! Оно будет возрождаться вечно, в том самом месте, где закопаны священные камни. А ему, Буа-д’Орму, суждено скоро погибнуть. Он это знает. Волна радости нахлынула на него. Он встал с колен. Какая малость — жизнь одного человека! Каждая капля его крови расцветет прекрасным цветком в возрожденных полях!
Он раскрыл ладонь и взглянул на маисовые зерна, на бледные, благоухающие сердца. Потом посмотрел на небо. Стая голубей приближалась к полю. Буа-д’Орм дрожащей рукой вынул из сумки деку. Открыл ее, всыпал зерна, вложил початок. Неся деку на ладони навстречу встающему солнцу, шел он по маисовому полю. Дека пылала золотистым огнем — маленький желтый сосуд из тыквы, испещренный черными узорами, затейливой вязью линий, углов и кругов, опоясанный цепью червонного золота. Буа-д’Орм стряхивал с длинных маисовых листьев чистые капли росы в священный сосуд. Бодрым, уверенным шагом шел он сквозь чащу зеленых стеблей.
Голуби опустились на поле. Взяв из сумы горсть проса, он бросил корм птицам. Крылья вихрем закружились над головой. Буа-д’Орм закрыл деку. Сизый голубь сел ему на плечо. Он улыбнулся, глядя, как птица клюет с ладони зерно. Подобрав с земли посох, с декой в руке и с голубем на плече, старик направился к храму.
Стремясь добраться до своего прихода Гантье без малейшего опоздания, отец Диожен Осмен пробыл в Фон-Паризьене всего три дня. Конечно, он надеялся приезжать сюда время от времени, дабы отогревать измученное заботами сердце у вновь обретенного семейного очага. Но ему не терпелось поскорее вступить во владение своим новым жилищем — старым приветливым домом в чисто викторианском стиле, поднимающим свою причудливую крышу, с мансардами, слуховыми оконцами и башенками, до верхушек самых высоких пальм и манговых деревьев. Дом встречал пришельцев ласково и радушно, как добрая бабушка в крахмальном чепце, с милой беззубой улыбкой.
Отец Осмен познакомился с причетником Бардиналем, человеком неопределенного возраста, который после долгого общения с лицами духовного звания и сам стал смахивать на священника: крадущаяся, словно скользящая над землей походка, благостно сложенные руки, запах воска... К тому же причетник хромал на обе ноги; так и ждешь, что он вот-вот рухнет на колени. Судя по всему, неплохой парень; неотесан, конечно, и при этом — себе на уме, но в общем и мухи не обидит. Что касается мадам Амелии Лестаж, домоправительницы, — она занимала этот пост с давних пор, добившись его долгими жалобами и слезами. Бедная вдова и святоша, она чуть ли не ежедневно плакалась в жилетку тогдашнему священнику. Получив наконец желанное место, Амелия Лестаж сразу обрела уверенный и достойный вид. Не женщина, а воплощенная добродетель и совершенство...
Новый кюре был преисполнен юношеского рвения. Совесть больше не мучила его. Как истый крестоносец, он готов был собственной рукой пронзить мечом каждого, кто посмеет отступить от католической церкви:
— Вера или смерть!
Он не давал себе ни минуты отдыха. Понедельник — урок катехизиса местным сорванцам; вторник — хоровой кружок «Детей девы Марии» (дурнушки и дурочки, юные благовоспитанные тупицы — словом, «девицы из хороших семей»); среда и четверг — исповедь; пятница — посещение больных; в субботу утром — крестины, вечером — бракосочетания. Что касается воскресений... На воскресенье он составил для себя такую программу, что выдержать ее было можно не дольше двух воскресений подряд. Посудите сами: сразу после заутрени в Гантье — примчаться в Бруйяр, отслужить раннюю обедню, начав ее в половине шестого утра, потом снова сесть на мула и двинуться в Ля-Мардель; прибыть туда к семи часам, отслужить обедню и вернуться как можно скорее в Гантье, где в восемь утра возгласить Kyrie на торжественной обедне с певчими. Эдгар обещал заезжать за ним каждое воскресенье в девять часов утра, для того чтобы он мог отслужить еще одну службу в половине десятого, на этот раз в Фон-Паризьене, и повторить свою проповедь перед жителями Солейе, Бокан-Тикошона, Чертова Оврага, Пуассона, Башельри, Мартине: все они приходят в Фон-Паризьен на рынок. К десяти часам утра — уф! — отведав крови Христовой, Диожен наконец переведет дух и позавтракает в семейном кругу, ни о чем не тревожась до самой вечерни..
Он решил не мешкая начать операции против водуистского культа и за месяц завершить их. Первым этапом будет знакомство с приходом, сбор сведений о людях и обычаях. Только тогда можно перейти ко второму этапу — к массовому разрушению храмов. Двигаться концентрическими кругами. Начать с четырехугольника Гантье — Бонне — Боже — Жоли; оттуда, во главе толпы новообращенных, пойти на Делош, Котен, Карадок, Бруйяр, Мерсерон, Жанвье и Альт; потом, не давая себе ни дня передышки, атаковать хунфоры в Терр-Сале, Ля-Фосс-Демар, Леду, Ле-Руа, в Балане, Буассоньере, Дагее и Белизаже. Он соберет огромную силу, которая все сметет на своем пути и молниеносным ударом сломит сопротивление святилищ Радельри, Солейе, Менге и Бокан-Тикошона. Наконец он обрушится на самые дальние уголки долины Кюль-де-Сак, прочешет все берега озера Мартине, Фон-Паризьен и Пуассон, — и во главе огромной процессии, под колокольный звон, вернется в Гантье и отслужит там благодарственный молебен.
Озабоченно склонившись над картой, Диожен размышлял. Да, что и говорить, монсеньор архиепископ рассчитал все как нельзя лучше. Послал его в дыру, забытую богом и людьми, в осиное гнездо, в самый оплот водуизма. Он не прочел еще ни одной проповеди, а уже ощущал вокруг себя глухую стену враждебности, точно его планы уже всем известны. У этих гаитянских крестьян удивительное чутье, какой-то волшебный нюх. Попробуй-ка что-нибудь от них утаи! Успели уже разгадать, что замыслы святого отца имеют к ним прямое отношение. Можно подумать, что существует некий устный телеграф, некая организация, собирающая самые мелкие факты, отрывочные сведения и посылающая их в подпольный штаб; там их сличают и тасуют, отбрасывая все лишнее, — и отсылают конечный результат своей разведки в обратном порядке на места! У папалоа длинные руки, их щупальца проникают повсюду! Диожену чудилось, что все население озерного края знает его планы от начала до конца. Злобные косые взгляды как будто возвели вокруг него баррикаду, он оказался замкнутым во враждебном мире. Неспроста крестьяне так назойливо обивают порог церковного дома, предлагая купить у них разные товары: они явно надеются что-нибудь выведать. Хоть палкой их гони! У домоправительницы Амелии, которая за долгие ходы хозяйничанья в церковном доме вся заплыла жиром, было теперь работы по горло. Но уж с крестьянами она церемониться не желала — она и со священниками-то привыкла держаться на короткой ноге. Диожен не раз слышал, как она кричит неотвязным поставщикам:
— Нет и нет! Говорю вам, что мы ничего не покупаем! Я здесь командую, я! Отца Диожена захотели увидеть? Еще чего! Убирайтесь-ка отсюда! Ишь ты, пронюхали, что новый священник только что со школьной скамьи... Он пугливый, он доверчивый, сразу уши-то и развесит... Опять же — не белый, а негр... У, жулики! Мошенники! Вон отсюда!
Бардиналь, тоже служивший при церкви с самого детства, исподтишка бросал на кюре жалостливые взгляды и, казалось, говорил: «Бедный мечтатель!.. Послушал бы меня, Бардиналя! Ей-богу, жаль тебя. Для грязной работы «они» выбрали не белого, а тебя, дурачка! А ты и рад стараться, согласился как миленький. Ох, что тебя ждет! Я вижу это так же ясно, как если бы был самим прорицателем Антуаном Лангомье!»
Но, разумеется, ничего подобного Бардиналь вслух не произносил. Он держался крайне почтительно, даже раболепно, всегда сообщал все необходимые сведения, зажигал свечи, снимал нагар, скромно покашливал — словом, играл свою роль превосходно.
Как-то раз, составляя опись церковного имущества, Диожен увидел на столе маленький ящик картотеки с какими-то карточками.
— А здесь что такое? — спросил он Бардиналя.
— Запись исповедей, отец Диожен...
Диожен вытащил наугад первую попавшуюся карточку и прочитал:
МАДАМ КЛОДИО НЕПОМЮСЕН:
22 дек. ……….0,50 гурда
27 янв. ……….6 яиц
27 фев. ……….в кредит
5 марта ………1 гурд
Диожен кашлянул и быстро, не дочитав до конца, сунул карточку на место. Растерянный и задумчивый, он унес деревянный ящичек к себе в комнату.
Вот он стоит перед ним, этот ящик, на рабочем столике возле окна... Горы в это время года окутаны легкой туманной дымкой. Скоро пойдет дождь. Он начнется внезапно, безжалостно отхлещет холмы по щекам, отпляшет неистовый танец на животе равнины, а потом бесшумно спасется бегством, оставляя за собой изнеможенную мягкую землю. Господи! Какое чудовищное, зловещее нагромождение туч! Диожен расправил под столом затекшие ноги и снова взялся за перо:
«...Да, братья мои... Господь бог устал от грохота этих барабанов, от жертвоприношений в честь злых ангелов, которых он изгнал и низверг в преисподнюю. Он устал от вашего безбожия, от вашего святотатства, от ваших бесовских суеверий! Я вижу, как гнев его надвигается на вас, словно черные тучи, надвигается все ближе и ближе, и скоро разразится страшная буря над вашими головами! Ужасен гнев господень! На колени, братья мои! На колени, грешники!.. Молитесь!..»
Диожен скомкал бумагу. Вот уже в десятый раз принимается он за проповедь. Он помедлил с минуту, пытаясь стряхнуть тяжкое оцепенение, грозившее сковать все его существо, и пододвинул к себе чистый лист бумаги.
Леони наносила визиты. Она уже навестила мадам Анж Дезамо, жену сборщика налогов, и супругу землемера, Александрину Аселём. Дамы буквально засыпали ее вопросами, стараясь не показать виду, что это их страшно интересует... Так, значит, новый священник в Гантье — ее сын? И лейтенант — тоже? Собирается ли отец Осмен время от времени совершать богослужения в их городе? Почему лейтенант поселился в Фон-Паризьене, а не в Белладере? Он производит очень милое впечатление... Леони и глазом не моргнув ловко увиливала от прямых ответов. У Леони Осмен не так-то легко что-нибудь выведать!
Выходя из дома жены Вертюса Дорсиля, фон-паризьенского мэтра, она увидела маленькую Сефизу, бежавшую со всех ног ей навстречу.
— Мамзель Леони! — закричала она еще издали, завидев хозяйку. — Приехал господин Карл!
Наконец-то! Не очень-то, голубчик, торопился! Леони ускорила шаг. Она застала сыновей за весьма оживленной беседой. Лейтенант держал в руках развернутую газету.
— Ну, конечно же, он вернулся в страну! — говорил Карл. — Посмотри в газете...
— Кто? — спросила Леони.
Карл поцеловал ее.
— Ну и жара! — сказала Леони, садясь в кресло и тяжело дыша. — Кто вернулся в страну? О ком вы говорите?
— Да о Пьере Румеле!
— Пьер Румель?
— Он самый, мама... Да ну же! Коммунист!
— Коммунист? Кто же он такой!..
— Разве не помнишь? О Пьере Румеле много говорили во время забастовок 1929 года. Послушай-ка: «...Мы приняли в нашей редакции известного публициста и писателя Пьера Румеля, который, как мы уже сообщали, только что вернулся на родину после многолетнего пребывания за границей. Вместе с Пьером Румелем нас посетил выдающийся мексиканский поэт Рубен Гарсиа Кардонья. Вчера, после пресс-конференции в клубе «Энтрепид», Рубен Кардонья и наш друг Пьер Румель были избраны почетными председателями этого интересного кружка молодой гаитянской интеллигенции, знаменитый мексиканский поэт очарован нашей страной и предполагает совершить поездку...»
— Карл, дорогой мой, — прервал его Эдгар, — успокойся немного... тысяча девятьсот двадцать девятый год с его забастовками давно канул в Лету! Пьер Румель — видная фигура, никто не спорит, но из-за крайних своих идей он в любой момент может угодить в тюрьму, если только не на виселицу... Уж поверь мне, у нас сумеют держать в узде всех этих правдолюбцев.
— Как? И это говоришь ты, Эдгар?! А я думал, тебе будет приятно узнать о возвращении твоего прежнего кумира...
— Что было, то прошло, Карл. С несбыточными мечтами покончено! Ведь я-то не поэт!..
И Эдгар вырвал газету из рук брата. Карл посмотрел на него и пожал плечами:
— Во всяком случае, этот человек внушает симпатию. Я вдруг ощутил в себе пыл тех добрых старых времен, когда еще живо было «Туземное обозрение»!.. Казалось, интеллектуальная жизнь у нас совсем заглохла, и вдруг — хлоп! — опять все только и говорят что о литературных кружках да студенческих объединениях... Я, конечно, не верю, что из всего этого выйдет что-нибудь путное, но Румель мне определенно нравится... О, относительно своей особы я не обольщаюсь, поэт я самый заурядный и подарю миру какой-нибудь десяток слабых стишков, мне нравится жизнь богемы, а любая деятельность, любая работа меня просто пугает, — все это так, но поверь мне, Эдгар, даже моя жизнь чего-то стоит, если сравнить ее с твоей! По крайней мере, я храню в чистоте свое сердце!.. Э, да ладно, я все равно уеду. Что мне делать в вашем мире благоразумия и расчета? Я здесь не останусь! Я пробуждаю в вас слишком много неприятных воспоминаний...
— Карл! Перестань чепуху молоть! Ты останешься здесь! — заявила Леони.
Эдгар лишь пожал плечами и с подчеркнутым вниманием уткнулся в газету. Руководство ГАСХО уже прибыло в Порт-о-Пренс. Надо как можно скорее навести порядок во вверенном ему районе...
Внезапно на улице послышался шум. Трое Осменов выбежали на крыльцо посмотреть, в чем дело. Перед домом Вертюса Дорсиля толпились возбужденные крестьяне; они кричали, требуя мэтра. Где же полиция? Рысцой подбежали четверо жандармов. Лейтенант Осмен накинулся на них:
— Где вы раньше были? Дрыхнуть да резаться в карты — только на это вы и способны. Ну-ка, живо!! Схватить этих молодчиков! Бездельники!
При виде представителей власти крестьяне — десятка два парней — замолчали. Некоторые пустились наутек, остальных схватили.
Прибежала мадам Вертюс Дорсиль, зеленая от страха. Муж сейчас в отъезде. Она умоляет защитить ее от этих ужасных крестьян! Просто звери какие-то! От них всего можно ожидать! Из-за чего этот шум, вы спрашиваете? Из-за спорного участка, из-за земли, что под сахарным тростником, в верховьях реки Фон. Она принадлежит семье Дорсиль со времен Второй империи[52], а крестьяне отказываются вносить арендную плату, кричат, что это их земли. Суд решил спор в пользу ее мужа, и он послал Поля Аселема произвести обмер владений. Вот эти голодранцы и сбежались, стали угрожать... Счастье еще, что Вертюса не оказалось дома, а то ему бы плохо пришлось... Головорезы проклятые!
Леони нахмурилась. В глазах крестьян она уловила нехороший блеск. Они готовы на все. Того и гляди, схватятся за ножи. Ее кольнуло тревожное предчувствие. Окинув последним взглядом улицу, где толпились возбужденные горожане, Леони быстро вернулась в дом.
Гонаибо разделся догола. Эта часть озера изобиловала глиной, мягкой красноватой глиной, жирной, нежной, как шелк, превосходно поддающейся обжигу. Кроме того, здесь было полно дичи. Упершись коленом в борт пироги, мальчик раздвинул голубые лотосы и зеленые листья кувшинок, оттолкнулся от берега левой ногой и вскочил в пирогу. Он стоял, выпрямившись во весь рост, и длинным шестом направлял пирогу к середине озера. Водяные курочки подняли крик, подавая короткие пронзительные сигналы тревоги пестрым уткам и ныркам, белым ибисам и голенастым цаплям. Ну и переполох начался в камышах! Птицы вычерчивали в небе замысловатые фигуры, врассыпную разлетались кто куда. А повыше кружили царственные фламинго, красные, розовые, чуть-чуть жеманные...
Для очистки совести Гонаибо несколько раз громко крикнул, чем привел всю озерную живность в полное смятение. Но сегодня ему было не до охоты. Вот уже несколько дней, как он развил лихорадочную деятельность, не давая себе ни часу передышки: с утра до глубокой ночи сидел за работой, плел гамаки, вращал гончарный круг, обжигал кувшины и блюда. Он готовился отразить натиск неприятеля, но для военных действий нужны деньги, много денег! Он совершенно справедливо рассудил, что надо поскорее выручить как можно больше денег на базарах в Томазо, в Тьерра-Нуэве и в Химани — по другую сторону границы. Значит, лодырничать, барахтаться в воде и стрелять из рогатки в птиц он теперь не мог себе позволить.
Посреди озера Гонаибо на секунду перегнулся через борт и тут же прыгнул в воду с корзинкой в руке. Четыре раза нырял он в глубину, и четыре раза корзинка наполнялась чудесной озерной глиной. На пятый раз он увидел в воде летевшего к нему на всех парах небольшого каймана. Ах ты заморыш! Тебе повезло: в другое время я научил бы тебя вежливости!.. Гонаибо хорошо знал этого маленького злого каймана, который всякий раз норовил цапнуть его за ногу. Жаль, что сегодня Гонаибо некогда, а то он огрел бы коварного уродца шестом — угощайся тиной!
Вернувшись в хижину, Гонаибо сложил глину в прохладном месте и отправился в Фон-Паризьен. Он уже не раз видел приезжего лейтенанта и священника. Впервые встретив Эдгара Осмена, он решил, что перед ним тот самый раненый путник, которого он недавно приютил в своем доме. Но, вглядевшись, он понял, что это другой человек, хотя и очень похожий на его недавнего гостя. Верно, близкий родственник, скорее всего — брат. Гонаибо охватила тревога. Он обвинял себя в том, что так опрометчиво помог незнакомцу. Не случайно же оказались здесь эти пришельцы, они наверняка имеют прямое отношение к опасности, нависшей над озерным краем.
Достаточно хоть раз пройти по городку, чтобы увидеть, как обеспокоены люди. Урожай собрали прекрасный, но радости не было. Редко где затевались танцы, а ведь обычно в это время года молодежь пляшет ночи напролет. И дело, разумеется, не только в ворах, опустошающих сады и поля... В чутком сердце ночей не билась больше горячая кровь барабанов. Лишь иногда, по субботам, донесется откуда-то дробный перестук в ритме ката[53], да и то скоро смолкнет, едва дотянув до полуночи. По деревням ползли тревожные слухи. Люди спорили, теряясь в догадках и предположениях.
Гонаибо добрался до окраины городка. Сразу за лавкой сестрицы Альфонсины, чей двор переходит в поля, рос огромный фламбуаян с изумрудной листвой. Прекрасный наблюдательный пост, лучше не придумаешь. Гонаибо легко вскарабкался на дерево. Добравшись до верхушки, он увидел маленькую, залитую солнцем церковную площадь, полицейский участок и широкую пыльную улицу с редкими прохожими. Выбрал ветку покрепче, сел на нее верхом. Надежно укрытый листвой, он терпеливо ждал. Ждал малейшего знака, который поможет раскрыть намерения неприятеля...
Подобно тинистым водам древнего озера Азюэй, где в глубине бурлят родники и водовороты, страна на первый взгляд казалась спокойной. Беспрерывным, вкрадчиво журчащим потоком лились официальные речи; волны газетной бумаги неумолчно шумели во славу режима президента Леско, принесшего стране благословенный мир и порядок; вскипали нечистой пеной голубые и розовые балы; клокотал мутный прибой гуляний и празднеств, а история, хоть и медлительная, но неутомимая черепаха, — не стояла на месте. За бутафорским фасадом режима, за бумажными портьерами и картонными колоннадами искушенный глаз и чуткое ухо легко угадывали убожество, неуверенность, шаткость. Это было бы смешно, когда бы не было так печально! Но в подспудных глубинах нации нарастало волнение, кипели, порой достигая поверхности, мощные водовороты, медленно, но неотвратимо зрели новые силы, готовя социальную бурю.
Разумеется, вступление в войну против фашизма повлекло за собой установление относительного затишья внутри страны, временного перемирия, которое соблюдалось большинством политических группировок, несмотря на то что правительство производило бессовестную, хищническую распродажу национальных богатств. Нет, каким бы продажным ни было правительство, не время выступать против него, пока оно принимает участие в великом антигитлеровском походе, итог которого окажет решающее влияние на дело свободы во всем мире.
На первых порах утрата европейских рынков вызвала в торговых кругах полную растерянность. Встревоженные дельцы кинулись на черный рынок. Уголь, мыло, сигареты, керосин стали самыми дефицитными товарами, цены на текстиль, на сельскохозяйственные орудия и машины подскочили до рекордного уровня. Когда первое замешательство прошло, оказалось, что Бор-де-мер неплохо поживился. Да эта война — просто благословение божье! Пусть европейские олухи подольше лупят друг друга! Каждый мало-мальски толковый бизнесмен, каждый ловкий политик мог теперь в короткий срок сколотить приличное состояние. Само провидение послало им такого человека, как Леско: обзавелся шестью дюжинами костюмов и сотней пар обуви — и ему дела нет до того, как обирают народ акулы черного рынка. Этот щеголь гордо прохаживался под ручку со светскими дамами, о которых он до своего президентства и мечтать не смел! Хорохорился, пыжился да танцевал. Однажды главу государства видели чуть ли не в слезах перед «Хижиной Шукун», модным дансингом, который в тот вечер оказался закрытым. Жалобно хныча, он посадил под арест собственного сына — начальника своей личной охраны — за то, что он не предупредил хозяина ночного кабака о президентском визите. Складывая губы бантиком, диктатор день и ночь твердил:
— Моя политика — точное отражение политики Соединенных Штатов Америки!
Все труднее становилось сбывать кофе, хлопок, какао, сахар, бананы — даже в англосаксонские страны, этот единственно доступный в ту пору рынок. Но все упущенное наверстывали с лихвой из кармана крестьян... Чтобы добиться квоты на экспорт, нужны были крепкие кулаки. Любимчики президента, все как на подбор мулаты, фланировали по улицам и вели себя так, словно им сам черт не брат. Немецкие предприятия были закрыты, уволенные рабочие не могли найти работы, поскольку и другие компании, испугавшись падения сбыта, сократили производство. Безработица медленно, но неуклонно распространялась, как масляное пятно.
Итальянские коммерсанты, большей частью импортеры и розничные торговцы, чувствовали себя довольно спокойно; их не тронули, если не считать нескольких закоренелых приверженцев фашизма, слишком откровенно выражавших свои симпатии. Конечно, итальянцы старались не особенно лезть на глаза; они затаились, но торговали не хуже остальных, только через подставных лиц... Что касается рейнольдов, бонделей, гиршей и прочих тузов, их посадили в Фор-Насьональ, где они круглые сутки пировали, горланя «Хорст Вессель» и «Дейчланд, Дейчланд юбер аллес». Словом, немцы неплохо устроились! Они и в тюрьме продолжали служить «великой Германии», ведя под носом у тюремщиков фашистскую пропаганду, закидывая сети и улавливая в них прежних своих клиентов, попавших в стесненное положение. Играя на традиционных для гаитян антиимпериалистических чувствах, они старались вызвать ненависть к «западным плутократиям». Конечно, на удочку гитлеровской демагогии попадались лишь считанные единицы; но все же кое-кто из озлобленных мелких буржуа мечтал о победе вермахта; они ненавидели янки и их big stick[54], ненавидели лживую болтовню колониалистского Запада — и заучивали наизусть имена арийских генералов, с надеждой следя за подвигами Роммеля, пресловутого «лиса пустыни».
Безработица росла, атмосфера накалялась, а тупоумный выскочка Леско, окруживший себя мулатами, напомаженными и пустыми молодчиками, и ухом не вел. Наглое хвастовство своей светлой кожей, это типичное порождение колониализма, все больше распространялось в буржуазной среде; ведь только светлокожие получали доступ к государственным должностям. Как реакция на это ущемление в правах, возникали нелепые и опасные полурасистские теории, имевшие хождение в рядах мелкой буржуазии; псевдореволюционный «колоризм» стал эпидемической болезнью среди деклассированных элементов, среди недовольных и ущемленных. Были, конечно, и среди «колористов» честные патриоты и демократы, но главари антимулатского движения преследовали иные цели. Под пеплом идиотской «лескотической» политики разгорались традиционные распри прошлого века между либералами и националистами, а главная цель — отвоевание национальной независимости, попранной иностранцами, — отступала на второй план.
Недовольство росло. На мотив рекламной песенки «Ром и кока-кола», введенной в моду сестрами Андрюс, распевали:
На всех балах и пикниках,
на всех, на всех приемах
отважный Эйзенхауэр
лишь кока-колу пьет!
И хор подхватывал:
Рузвельт — кока-колу!
Черчилль — пепси-колу!
Ачесон — соя-колу!
А Леско — мочу!
Когда в какой-нибудь компании страсти разгорались особенно пылко, находились смельчаки, которые затягивали еще более крамольную песню, где все называлось своими именами:
Хэ ва! Хэ ва! Хэ ва!
Застукали Леско,
застукали Леско —
он деньги воровал из казначейства!
Семь раз, семь раз, семь раз
он попадался!
В следующих куплетах появлялись — примерно в тех же ситуациях — все члены правительства Леско...
В стране возник новый зоологический вид, так называемый «master of»[55]. Естествоиспытатели старательно описали его, отметив, что некоторые особи — в еще большей мере, чем хамелеон, — обладают способностью моментально менять окраску в зависимости от того, куда ветер дует. Вот некоторые характерные особенности «master of»: волосы тщательно прилизаны и напомажены; очки без оправы, на американский манер; в зубах короткая трубка; жевательная резинка; покрой пиджака подчеркивает гибкость позвоночника, голос гортанный, разговор сводится к звукоподражанию:
— Oah?.. Test?..
— A oh yâ!.. Schedule!
Таков был «master of». Здесь, пожалуй, следует пояснить, что в голове министра народного просвещения родился изумительный проект. Стремясь перестроить систему образования и кинуть кость мелкой буржуазии, страдающей от безработицы и нищеты, сей государственный муж решил скосить под корень весь преподавательский состав. Каждый учитель греко-латинской формации, не сумевший в короткий срок освоить теорию и практику воспитательных «тестов», подлежал немедленному увольнению.
Учительским кадрам начальной школы, коллежей и лицеев был нанесен страшный удар. Преподаватели с двадцатилетним, с тридцатилетним стажем были вышвырнуты на мостовую и заменены недоучками, прошедшими трехмесячные курсы при американских университетах. Философия прагматизма стала евангелием наших новаторов. Гнать в шею гуманитарных ослов! Латинский мир — и лучшее тому доказательство нынешняя война! — приходит в упадок из-за Гомера и Плутарха. Мыслить на американский лад или погибнуть! — таков был боевой клич. Смешивая обучение с осведомлением, этот р-р-революционный министр возвел метод «тестов» в ранг государственной политики, единственной основы новой культуры североамериканского типа.
— Где родился Наполеон — на Корсике, на острове Эльба или на острове Святой Елены?.. Ненужное вычеркнуть.
— Что более полезно — каучук или золото?
— Назовите имя американского адмирала, который в тысяча девятьсот пятнадцатом году принес на Гаити обещанные им Мир, Славу и Благоденствие...
Горе тому, кто не мог ответить коротко и определенно!..
Самыми крупными инкубаторами для выведения породы «master of» были Колумбийский и Йельский университеты. Магистров штамповали с молниеносной быстротой. Из уст в уста летели сенсационные сообщения:
— В Колумбии можно стать М. И. (читай: магистром искусств) за два с половиной месяца...
— Подумаешь! Я стал магистром наук за шестьдесят пять дней и шесть часов!
— А я — магистром искусств и бакалавром технических наук Йельского университета ровно за два месяца...
Начальник штаба гаитянской армии тоже не дремал. Дух американского практицизма проник и в ряды доблестных воинов. Так, перед военными парадами сей достославный полководец говорил своему адъютанту:
— Эй, бой, прикажи оседлать мою horse![56]
На «meetings»[57] в генеральном штабе, неутомимо жуя резинку, он бросал докладчикам:
— Well![58] О-кей! Ну, где ваши survey?[59]
Вместо приветствия он восклицал:
— Хэлло, guys![60]
Министр иностранных дел, также родной сын президента республики, субъект с прилизанными и склеенными каким-то гуталином волосами, с высокомерным выражением лица, каковое он принимал специально для того, чтобы казаться старше своих лет, одетый с иголочки хлыщ, увлекался верховой ездой, а передвигаясь пешим порядком, подражал походке Антони Идена. И как тот канцлер, который во всех затруднительных случаях посылал депешу папе римскому, он всегда обращался за инструкциями в американское посольство.
Такова была атмосфера, царившая в стране. Весна, пышная, теплая, золотистая, раскидала яркие чистые ковры по несчастной земле Туссена-Лувертюра[61] и Жан-Жака Дессалина. Компания ГАСХО заняла одно из самых больших зданий столицы. Народ, обладавший гордостью и пророческим даром, с проклятьями терпел обиды и ждал своего часа.
Первая проповедь преподобного отца Диожена Осмена в Гантье произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Достойный служитель божий говорил среди все нараставшего ропота. С высоты кафедры он видел обращенные к нему озадаченные или гневные физиономии верующих. Группа вольнодумцев, слушавших мессу с церковной паперти, была просто потрясена. Эти господа теснились поближе к дверям, чтобы услышать нового кюре. Устремив глаза вдаль, уцепившись руками за кафедру, весь в поту, Диожен предавал нечестивцев анафеме, постепенно повышая голос, потому что гул становился все громче и громче. Он говорил добрых двадцать минут, требуя отречения от языческих богов и угрожая приверженцам водуизма всяческими небесными карами. Заключительные слова проповеди были покрыты неимоверным шумом толпы. Потом наступила гнетущая тишина. Лишь громко стучали каблуки священника, спустившегося с кафедры и как-то злобно печатавшего шаг. Мальчик из хора, путаясь в длинном не по росту балахоне, семенил впереди Диожена. Дойдя до амвона, кюре преклонил колени перед алтарем и застыл в экстазе; потом резким движением встал, оправил ризу и провозгласил:
— Credo in unum Deum, Patrem omnipotentem factorem coeli et terrae![62]1
Символ веры подхватило несколько жидких голосов. Среди такого возмутительного беспорядка на должной высоте оказалась лишь группа старых дев из духовной конгрегации святого Франциска, сидевших в первом ряду в широких фиолетовых косынках, повязанных вокруг шеи. Они пришли святому отцу на помощь и принялись наперебой вопить визгливыми истеричными голосами:
— ...Et unam, sanctam, catholicam et apostolicam Ecclesiam... Confiteor unum baptisma in remissionem peccatorum!..[63]
Волнение не успокаивалось ни на миг; казалось, сам воздух в этой маленькой церкви нес в себе семена раздора и злобы. Диожен обратил к прихожанам измученное, бледное, искаженное лицо; молитвенно сложенные ладони были приоткрыты, как створки устрицы, поджидающей добычу.
— Dominus vobiscum!..[64] — прогнусавил он.
— Et cum spiritu tuo![65] — отозвалось несколько исступленных голосов.
Приближался момент вознесения святых даров. Диожен сотворил молитву перед золотым дискосом с белой облаткой, приготовил в потире причастие, смешав вино с водой. Подняв высоко над головой плоть и кровь господню, во имя которых он пожертвовал всем, что имел, Диожен причастился и поднял дароносицу еще выше, почти до самых белых свеч, плакавших восковыми слезами над алтарем.
Рядом с коленопреклоненной Леони в первом ряду прихожан стояли, опустив головы, Эдгар и Карл.
— Это, пожалуй, самый приятный момент его ремесла, — прошептал Карл брату.
Офицер улыбнулся.
— А знаешь, что он сейчас про себя бормочет? — опять начал Карл. — Помнишь Священное писание? Там как будто идут по ритуалу такие слова: «Господи, достаточно ли вина в потире?» — «Нет, сын мой, маловато», — отвечает господь... Тогда священник приказывает служке подлить вина, — и так подливает и подливает, пока чаша не наполнится до краев!..
Эдгар чуть не прыснул. Леони вовремя толкнула его локтем в бок.
Переодевшись в ризнице, Диожен присоединился к Леони и братьям, поджидавшим его на паперти. Тут же собралась большая толпа, люди возбужденно спорили, размахивали руками. При виде священника все замолчали. Женщина с морщинистым лицом цвета кофе с молоком вынырнула откуда-то во главе целого батальона старух из духовной конгрегации и, обращаясь поочередно то к священнику, то к гудящей толпе, стала кричать:
— Слава господу!.. Слава Христу!.. Господь победит!
Длинный красный «бьюик» медленно тронулся с места под крики стоящих шпалерами дев:
— Слава Иисусу Христу!
— Господь победит!
Гонаибо увидел ее внизу, на дне оврага. Она лежала ничком на мелкой и гладкой гальке, обточенной дождями. Фигурка показалась ему знакомой. Ну, конечно, это она — внучка главного жреца! Цепляясь за кусты и древесные корни, Гонаибо съехал вниз по крутому склону и благополучно приземлился около лежавшей девочки. Потом встал на ноги и нерешительно походил вокруг нее.
Она плакала, закрыв лицо ладонями, плакала навзрыд, припав головой к земле, не подозревая, что рядом кто-то есть. Гонаибо положил руку ей на плече. Она встрепенулась, быстро села и, оправляя платье, настороженно глянула на него.
— Что с тобой? — спросил Гонаибо.
Снова уткнувшись лицом в ладони, точно для магометанской молитвы, она громко зарыдала.
— Я не сделаю тебе ничего плохого... Не бойся... Что с тобой?
Она робко приподняла голову, тут же опять спрятала ее и застонала. Гонаибо замялся, потом протянул руку и осторожно подложил палец под ее склоненный лоб. Девочка не пошевельнулась. Тогда он приподнял ей голову. Она чуть-чуть отодвинулась, но его руку не отбросила.
Они глядели друг на друга, как два малыша, случайно столкнувшиеся где-нибудь на пляже, во время игры.
«Ну, чего тебе, глупая, надо?» — казалось, говорил один.
«А ты откуда взялся такой худющий?» — спрашивали ее глаза.
Оба молчали — она в замешательстве, он с легкой улыбкой на губах.
— Кто ты такой? — наконец спросила она, шумно всхлипывая.
Гонаибо не отвечал. Она выпрямилась.
— Я знаю, кто ты, — сказала она. — Я тебя не боюсь!.. Ты ничего мне не можешь сделать: я внучка Буа-д’Орма Летиро...
— Твой дед тоже знает, кто я такой! — заявил Гонаибо, загадочно улыбаясь. — И я тоже его не боюсь.
Заплаканные глаза растерянно смотрели на него.
— Что с тобой?.. Что стряслось? — еще раз спросил Гонаибо.
Она опять заплакала, и ему снова пришлось поднимать ее голову.
— Да ну же, что случилось, скажи наконец!
Она понемногу успокаивалась.
— Ну? Говори!
— Я сейчас умру! — сказала она.
— Умрешь?
Она кивнула головой.
— Из-за чего это ты собралась умирать?
Она опустила голову и, глядя исподлобья сквозь мокрые ресницы, призналась:
— У меня идет кровь!.. — И опять зарыдала.
У Гармонизы — или, как ее обычно называли, Монизы — была темная, точно оперенье диких каосов, кожа, тонкие, египетского склада, черты лица, узкий нос и черные глаза с ярким белком — две огромные миндалины. На голове — легким блестящим шлемом — густые волнистые волосы, смазанные маслом и заплетенные в косички. Надо лбом, как диадема, — толстая коса; пушистые завитки сияющим веером сбегали к ушам. Она была хрупкой и изящной, как стебель дикой розы, — поистине женщина в миниатюре, крепкая, гибкая, с тугими, как высушенное ядро кокосового ореха, мышцами. Маленькое тело вполне сформировалось, хотя ей было самое большее двенадцать лет: округлые, похожие на баклажаны, бедра, точеные ноги, расцветающая упругая грудь. Красота наивная, вольная, редкая, в которой ожили прекрасные черты древнего народа сакатра, оттененные маской детского горя на заплаканном лице.
В ответ на ее отчаянное признание Гонаибо захохотал, и смех его раздался, как ржанье жеребенка.
— Ты не умрешь! — заявил он.
Тонкое личико Гармонизы выразило недоумение и беспокойство; девочка уставилась на своего нового товарища, который точно с неба свалился и теперь так дерзко смеется над ней. Каким красивым и сильным показался ей этот молодой дичок в ветхих штанах, которые явно не желали расти вместе со своим хозяином! Она окинула быстрым взглядом покрытые пушком ноги, стройный, как молодое деревцо, стан, открытую всем ветрам грудь под распахнутым воротом рубахи. Смеющееся лицо, курчавые волосы цвета корицы...
Перестав смеяться, он сказал неожиданно серьезным, задумчивым голосом:
— Я знаю, что с тобой... Мне мама объясняла... У вас, у женщин, все не так, как у нас... У тебя месячные, только и всего!..
— Месячные?
— Ну да, месячные, или как их там еще зовут... Так называется кровь, которая у тебя течет... Это значит, что с нынешнего дня ты стала настоящей девушкой.
— И я не умру?..
— Да нет же, дурочка! Это совсем не страшно.
Он взял ее за руку.
— Пойдем, я отведу тебя домой. Я знаю короткий путь. Ты не боишься колючек?.. Но только не говори взрослым, что встретила меня...
Она доверчиво подняла на него глаза и кивнула головой. Гонаибо задумался. Ему хотелось поговорить с главным жрецом, рассказать ему, что он видел белых людей на мотоциклах, что над его владениями нависла угроза. Главный жрец и Гонаибо должны объединить свои силы, это единственный путь к спасению. Может быть, попросить Гармонизу рассказать обо всем Буа-д’Орму? Но он тут же спохватился. Гармониза может сболтнуть еще кому-нибудь — и пойдут гулять невероятные слухи. А враг настороже... Нет, Гонаибо победит свою робость и сам, как вождь, предстанет перед главным жрецом.
Утро было напоено свежестью... Так Гонаибо познакомился с Гармонизой, правнучкой Буа-д’Орма и последним отпрыском рода Летиро, — ранним весенним утром, в овраге, поросшем базиликой, в тот день, когда Гармониза стала взрослой девушкой.
В доме священника в Гантье развернулась бурная деятельность. Подготовка к первому этапу наступления на святилища воду проходила как нельзя лучше. Богомолки из духовной конгрегации устремились в битву очертя голову, окружив нового кюре стеной, как швейцарская гвардия папу римского, когда тому угрожали сразу три антипапы. Эти ханжи были вездесущи, они проникали в каждый дом, призывая к крестовому походу; они украшали церковь, скребли и мыли в ней каменные полы горячей водой, наводили блеск на статуи святых. Диожен тоже трудился в поте лица своего. Он уже трижды выступал с кафедры в своей церкви, и каждую его новую проповедь прихожане встречали все более бурно, музыка обладает свойством подстегивать фанатизм толпы; поэтому Диожен приспособил к мелодии старого духовного гимна, сочиненного еще Фенелоном, подходящие к случаю слова. Одновременно он занимался еще уймой дел: редактировал текст отречения, который должны произнести христиане, отвергающие водуистских богов; подготавливал картотеку, чтобы вносить в нее имена отрекшихся, — ибо всем остальным, всем упорствующим в своих заблуждениях, церковь будет отныне отказывать в причастии, это решено! — сколачивал хор из благочестивых девиц, входящих в общество «Детей девы Марии», читал наставления всем новообращенным, встающим под знамена матери-церкви, наносил визиты влиятельным лицам...
В городе царило смятение. Попробуйте-ка отыскать в Фон-Паризьене человека, который, послав каплуна местному кюре, не преподнесет тут же даров и водуистскому жрецу! Весьма вероятно даже, что последователей водуизма было здесь гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд: католицизм был для многих всего лишь удобной ширмой. По правде говоря, чуть ли не каждый житель Фон-Паризьена посетил — и не один раз — хунфор, попрыгал там вокруг столба, предназначенного для обрядовых плясок, и пролил несколько капель миндального молока перед алтарем. Люди среднего достатка, те, кому в социальном отношении особенно нечего было терять, относились к поставленной перед ними дилемме довольно легко: им не впервой приходилось примирять в своем сознании две разные религии, и совесть не слишком мучила их. Но богачи, честолюбцы, все те, кто занимал в обществе видное положение, не могли допустить и мысли о том, чтобы отречься от лоасов. В могущество водуистских богов они верили куда больше, чем в силы божественного провидения, придуманного людьми. Бог-отец и Христос — так же, как витающий где-то дух святой, — жили очень далеко и представляли собой понятия отвлеченные; разумеется, и с ними не мешает примириться, но спешить тут некуда, можно подождать до смертного часа. Другое дело — лоасы, боги мирские, тесно связанные с людьми и с их повседневными занятиями, боги, которые каждый миг вмешиваются в человеческую жизнь и которые решают, быть ли дождю или солнцу в этих краях. С лоасами приходится всегда держать ухо востро — иначе, того и гляди, твой конкурент перехватит у тебя милость таинственных сил и сыграет с тобой злую шутку! Ведь лоасы не терпят, чтобы к ним относились пренебрежительно или с дурацкой расчетливостью... Нет, чистейшее безумие — требовать отречения от водуистских верований!
Наиболее ловкие заявляли, что для отвода глаз все же следует пойти на этот шаг.
— Отвяжемся от попа — и делу конец! — говорили они.
Сделать все, что потребует кюре, а там, смотришь — и опять можно служить лоасам, как раньше... Что касается исповеди, то ведь и мы не дураки, не так ли?..
Другие — и таких было большинство — трепетали при одной мысли об отступничестве. Они держались с видом оскорбленного достоинства: «Поведение бретонского духовенства задевает нашу национальную честь! Мы никогда не подчинимся этим приказам!..»
Что касается бедноты, она никогда не имела ничего общего с религией католических попов; бедноту заботило сейчас одно: какие бедствия обрушат на ее голову «яйцеглотатели»[66]. Если начнется падеж скота, если прожорливые птицы и грызуны нападут на посевы, если над полем и садом нависнет угроза засухи, если дети будут маяться животом, умирать от лихорадки, а рядом не окажется больше ни святилища, ни жреца, — у кого тогда искать помощи и защиты? У попа? Да разве в силах поп и эта жалкая, выданная им бумажка, которая говорит, что ты отрекся от лоасов, — разве в силах они защитить от дурного глаза, злокозненных оборотней, темных сил капризной природы?..
Возбуждение достигло предела. Вечером на дом Диожена Осмена обрушился град камней, и мадам Амелия Лестаж, которая во время этой бомбардировки не придумала ничего более умного, как высунуться в окно, слегла в постель: ей прямо в физиономию угодил камень. На рынке тоже почему-то началась паника: крестьяне подхватили свои корзины с плодами и всякой живностью и кинулись врассыпную. Матушка Сесе Додо (молва приписывала ей тесную дружбу с лоасами) в этот день, вопреки своему обыкновению, не торговала кашей из маисовой муки; догадливые клиенты тотчас решили, что она отправилась в свой хунфор. Полеон Франсуа, богатый плантатор, заявил во всеуслышание в баре мадам Тюли, что задаст попу хорошую взбучку, если тот посмеет явиться к нему в дом — проверять, не хранит ли у себя Полеон водуистских амулетов. Жена спекулянта Луи Балена, всем известная ведьма и оборотень, явилась в минувшее воскресенье в церковь — разодетая в пух и прах, в красном шелковом платье с отделкой из черного бархата, — и приняла причастие, подтверждая тем самым, что каждая добрая христианка обязана отречься от лоасов.
Языки работали вовсю. Люди негодовали, возмущались и бранились, но никто не смел открыто объявить себя приверженцем осужденной религии.
Генерал Мирасен, служитель святилища Нан-Ремамбрансы, с честью выполнил возложенную на него миссию: по всем путям и дорогам, по всем горным перевалам и лесным тропам, ведущим к Фон-Паризьену, спешили жрецы. Папалоа чуть ли не из всех храмов озерного края, даже из некоторых хунфоров Артибонита, Севера, Северо-Запада и Юга, сочли необходимым принять участие в совещании, которое созвал старый Буа-д’Орм Летиро, наделенный волшебной силой, глава одной из самых древних сект культа воду. В Нан-Ремамбрансу прибыли даже представители водуистских общин из Доминиканской республики.
Буа-д’Орм Летиро сидел на земле перед главным алтарем. По левую руку от него находился его помощник, «геал» Мирасен, служитель бога Собо-Наки-Дагоме; по правую — Клемезина Дьебальфей, худая, изможденная старуха, жрица бога Аизана Гвинейского. Вдоль стен стояли алтари других лоасов. Жрецы сидели широким кругом на утрамбованном земляном полу. Собралось уже около восьмидесяти человек, а прибывали все новые. На всех лицах — бритых и бородатых, морщинистых и дубленых, коричневых и черных — к профессиональной жреческой важности примешивалось выражение мучительной тревоги. Большинство присутствующих посвятило водуизму всю свою жизнь. Сумеют ли они на закате дней изменить самые основы своего существования?.. Конечно, были среди жрецов и люди без стыда, без совести, смотревшие на свою должность папалоа как на источник легких доходов, люди корыстолюбивые, запятнавшие себя подлыми поступками, причинявшие зло своим ближним. Но были и другие — истинные дети земли, люди долга, хранители традиций, легковерные и ревностные служители богов, чьими наследниками они искренне себя считали, люди, творившие добро, — насколько вообще можно творить добро в обществе, враждебном человеку...
Один за другим папалоа вставали, брали слово. Уже выступили с речами Ти-Кок, знаменитый маг из Барадера, и Люксамар, главный жрец в Педернале, и Брав Гассон, ясновидец из Гранд-Салина, и многие другие служители религии воду. Столкнулись две противоположные точки зрения. Одни жрецы предлагали подчиниться — но только для вида, а тем временем перенести храмы в сокровенные места и совершать водуистские обряды в глубокой тайне. Другие призывали к борьбе, решительной и суровой, требовали сплотить верующих вокруг хунфоров, грудью встать на защиту лоасов и заставить белых попов отступить. Каждый оратор защищал свое мнение с превеликим жаром, ссылаясь на собственную мудрость, на свои огромные заслуги перед водуизмом. Атмосфера накалялась, в зале нарастал гул.
Буа-д’Орм молчал, сидел спокойный и невозмутимый. Напрасно «геал» Мирасен вглядывался в морщинистое лицо старика, пытаясь угадать, какое он принял решение. Но вот шум резко усилился. Буа-д’Орм встал. Сразу наступила тишина. Глаза обратились к главному жрецу Ремамбрансы. Его белый долгополый сюртук казался ослепительно ярким пятном в этом пестром собрании, которое озаряли пляшущим пламенем жестяные керосиновые лампы. Весь облик тщедушного старца с трясущейся головой, повязанной белым шелковым платком, был, однако, исполнен величия. В его правой руке, приковывая взоры, сверкала дека. Жрецы смотрели на священный предмет, который украшал некогда храмы святой Алады, и пересек моря, и прошел сквозь бури вместе с черными рабами в корабельных трюмах, и увидел, наконец, песчаные берега Гаити. Вот он, долгие века переходивший из рук в руки символ верности и постоянства! Лоасы бессмертны! Другие папалоа владели лишь немудреными амулетами, сделанными совсем недавно из высушенных плодов тыквенного дерева и дешевой мишуры... Дека сияла в руке главного жреца, как восходящее солнце.
Вдруг, ко всеобщему удивлению, Буа-д’Орм двинулся через толпу к выходу. И все увидели, что в дверях, вытянувшись во весь свой огромный рост, стоит Данже Доссу. Буа-д’Орм шел твердым шагом, и люди расступались перед ним в мертвой тишине.
— Данже!.. Не смей входить в жилище светлых лоасов, которых ты предал!
На губах Данже заиграла улыбка.
— Меч не боится меча, Буа-д’Орм!.. Прочь с дороги! — воскликнул он.
Буа-д’Орм ничего не ответил. Он закрыл на миг глаза, потом снова устремил их на колдуна. Взгляды противников скрестились. Доссу смеялся, широко раскрыв рот и обнажив пунцовые десны.
— Шита, Данже! Сядь! — негромко приказал Буа-д’Орм.
Глаза Данже Доссу мерцали. Видно было, что ему стоит великого труда не опускать веки; собрав всю свою волю, глухо рыча, он глядел вытаращенными глазами на деку, которая медленно вращалась в руке главного жреца.
— Шита, Доссу! — повторил Буа-д’Орм.
Данже Доссу отчаянно боролся с чарами, что исходили от светоносного шара, от глаз Буа-д’Орма, смотревших на него спокойно и мягко. А дека все кружилась и кружилась в руке жреца.
Колени отступника подогнулись. Буа-д’Орм стоял перед ним, величественный, невозмутимый, слегка откинув туловище назад, худой и тонкий, как хворостинка. Колдун медленно опустился на корточки. Из его полуоткрытого рта вырывался храп. Он спал.
Буа-д’Орм неторопливо пошел обратно, к алтарю. Люди почтительно расступались перед жрецом. Дойдя до своего места, он не сел, а остался стоять. Он указал рукой, и, повинуясь его жесту, Клемезина Дьебальфей быстро скользнула в толпу, направляясь к выходу. Папалоа, словно завороженные, не спускали со старца глаз. Через минуту Клемезина вернулась и привела с собой Гармонизу, внучку Буа-д’Орма. Глаза девочки, горевшие тревогой и любопытством, перебегали с деда на сидевших вокруг людей. Буа-д’Орм привлек ее к себе, поставил перед алтарем и положил ей на голову деку. Он едва прикасался ладонями к священному сосуду, но дека вращалась, вращалась все быстрее и быстрее. Капельки воды падали на лицо, на глаза неподвижно застывшей Гармонизы. Буа-д’Орм опустил веки и заговорил — сначала тихо, потом все громче и громче:
— У неутомимой путницы, великой Айзан, которую вы забыли, которой вы пренебрегли, наполнены влагой глаза... Я вижу ее посреди бескрайнего зеленого поля. Я вижу людей, запятнанных кровью и грязью, вижу леопардов, забрызганных кровью, вижу их среди тех, кого лоасы наделили своими дарами. Величайшие чудеса рождаются из чистой воды и невинных маисовых зерен... Я вижу лоасов, заключенных в темницу хунфоров, я вижу лоасов, гневно проклинающих презренные деньги, за которые вы их посмели продать... Горе тем, кто ослушался Великого Негра, единого Великого Негра, доброго бога-отца, породившего сонмы лоасов... Айзан говорит: лоасы ни добры, ни злы, лоасы подобны человечьему сердцу. Я вижу: несчастье великое, словно взбесившийся бык, ринулось на страну... Но Айзан, не зная усталости, идет и идет по росистой траве... Храмы не будут покинуты, алтари не будут покинуты, люди с долин и с высоких гор не будут одиноки пред лицом великого гнева, вызванного нечестивцами. Мщение! — так говорит Айзан!
Мы должны оставаться там, где лоасы создали храмы, оставаться среди крестьян! — так говорит Айзан. Айзан говорит, что лоасы не умрут до тех пор, пока на земле не исчезнет голод, пока не уйдет нищета, пока не отступят болезни, пока не иссякнут потоки проливаемой крови людской!.. Покончить с насильем! Довольно кровь проливать! Аго-йе!.. Спасите священные камни! Аго-йе!
Ждите спокойно прихода людей, задумавших разрушить святилища! Аго-йе! Храмы разрушить нельзя — они, как трава, которую жгут в полях, дабы щедро родила земля. Хунфоры снова возникнут, они, как побеги, взойдут по весне нашей жизни! Не бойтесь оружия быстрого, смейтесь над ним! Аго-йе! Оружие наших богов медлительно, непобедимо и вечно! Аго-йе! Я вижу: они идут! Я вижу, я понимаю, зачем они к нам идут! Я вижу в таинственном свете!.. Я вижу: за этой армией другая движется армия! Я вижу крестьян, которых сжигают, как в поле траву, топчут, как в поле траву, вдоль дороги бросают в канавы, как в поле траву! Кто осмелится рассказать все, что видят очи Айзан!..
И он перешел на благородный диалект арада. Папалоа в молчании слушали речь на тайном языке, который многие из них успели забыть. Буа-д’Орм говорил об ужасах, о чудесах, и старики одобрительно кивали головой, а те, кто был помоложе, тихо спрашивали у стариков, что означает то или иное непонятное слово. Казалось, Буа-д’Орм стал выше ростом, его лицо лучилось светом, и слова текли из уст его полнозвучно и певуче, как чистые воды лесного ручья. Дека мягко горела над головой Монизы, как заходящее солнце над разбушевавшимся морем. Дрожащие старческие руки казались двумя магнитами, живыми магическими магнитами, вливающими в священный амулет трепет таинственной жизни; по девочке словно струились волны света, исходившие от мерцающей деки. Вот Буа-д’Орм схватил деку и раскрыл ее. В его ладонь потекла золотистая струйка. Вода лилась на голову ребенка, застывшего, как каменное изваяние, и мокрое платье покрылось сетью неровных складок, как холмистая кора земная, сковавшая древний остров Гаити. Сложив ладони чашей, Буа-д’Орм протягивал жрецам двойные зерна маиса, собранные им на поле богов. Папалоа один за другим подходили к Буа-д’Орму и брали по одному чудесному белому сердцу, которое по воле небес созрело на родной земле, как вестник надежды, как знак, поданный тем, кому предстояло узнать отчаянье и сомненье, кому предстояло увидеть, как язва отступничества поражает сердца...
В ночной тишине, на верхушке соседнего дерева, пела невидимая птица. Ее голос внезапно рождался в молчании ночи, звенел, наливаясь уверенной силой... Мелодия была соткана из росы, из драгоценных камней, из света. Звуки струились, взрывались, сверкали, три серебристые ноты звенели колокольчиками, и чудесная музыкальная фраза завершалась нежнейшей трелью... Жизнь прекрасна и ласкова! Добрая надежда плыла сквозь черные ночи, сквозь грядущие грозы — к утренним зорям новой жизни.
Леони тревожилась не на шутку. Несмотря на свой большой житейский опыт, она никак не могла предположить, что дела примут такой опасный оборот. Не только отчужденность или недоверие — нет, против ее сыновей поднималась волна всеобщего озлобления. Повсюду ползли упорные слухи: компания ГАСХО намерена прочно обосноваться в озерном крае, компания ГАСХО намерена присваивать любые участки земли, какие ей понравятся... Только об этом и толковала вся округа — и богачи, и простые крестьяне.
— Белые мериканы возвращаются на Гаити!.. Они уже здесь! Зарятся на наши земли! Президент Леско дал им право хватать все, что приглянется! Потому-то и явился сюда лейтенант!..
Но Диожен внушал Леони еще большее беспокойство, чем Эдгар. Всех, кто знал — или считал, что знает, — этого смиренного агнца, поражало неистовое упорство, с каким он взялся за искоренение водуизма. Казалось, ничто не в силах его остановить. Он перевел церковь и свой дом на осадное положение, поставил круглосуточную охрану — и горе тому, кто появлялся поблизости в неурочный час! Никто прежде и не подозревал, что в сердце Диожена может таиться такая жестокость и ненависть, клокотавшая теперь в каждой его проповеди. По мере того как яснее становилась грозившая Диожену опасность, он делался все злее и решительнее.
Карл пробыл в столице недолго и по просьбе Леони вернулся в Фон-Паризьен. Теперь этот блудный сын оказался самым близким материнскому сердцу. Вот она, двойственность человеческой природы! Ведь Леони почти всегда бывала к Карлу несправедлива. Только сейчас она начинала догадываться, почему он не пошел по пути Эдгара или Диожена, почему предпочел беззаботную жизнь богемы. Какой толк от политической возни, в которой она до сих пор находила удовольствие? Вот они — плоды! Плоды горькие, обманчивые. Все — суета сует, если сердце твое не знает покоя, если тебе неведомо радостное сознание своего человеческого достоинства, если дела твои не приносят тебе душевного удовлетворения...
Леони ласкала и баловала Карла, даже совала ему в карманы деньги на бесконечные попойки и похождения. Карл благосклонно позволял нежить себя, лицемерно мурлыча, выгибая спину и мечтая лишь о том, чтобы золотой дождь не кончился слишком быстро. В то время как Эдгар носился по всей округе, совершал инспекционные поездки вдоль границы, вел какие-то таинственные переговоры с Диоженом и бесконечные совещания с командирами соседних гарнизонов, Леони и Карл долгими часами оставались в доме одни. О, они почти не разговаривали, но стоило Карлу почувствовать обращенный на него взгляд — он сразу понимал, какое горестное раздумье удручает сердце матери. Что касается Леони... Само уже присутствие Карла говорило ей о многом.
Ведь мы вспоминаем о том, что у нас есть сердце, лишь когда оно начинает болеть... Могли ли сейчас принести какую-то пользу ее слова? Нет! И оставалось одно: сидеть, уставившись сонными глазами в одну точку, и бездумно ждать того неотвратимого часа, когда придется собрать все свои силы, чтобы отражать удары судьбы. А удары обрушатся ливнем...
Самое худшее во всем этом — что ничего нельзя предпринять заранее, некому довериться, не у кого просить защиты. Барахтайся одна в кромешной тьме... В сущности, свойственная ей прежде активность порождена была не чем иным, как внутренней — пусть и не всегда оправданной — убежденностью в своей правоте. Именно в этой уверенности Леони черпала силы. Она не могла пожаловаться на отсутствие врагов, но они вызывали у нее только смех: она знала, что их каверзы не грозят ей большой бедой. Не будучи особенно ревностной последовательницей водуизма, она, однако, не теряла связи со своим родовым храмом, время от времени делала приношения — «показывала свою руку» богам предков. И каждый раз, как хунган оказывался не в состоянии вовремя предупредить ее о грозящей опасности, она всегда утешалась тем, что сама, своими силами успевала сделать все необходимое и предотвратить беду. Недаром Леони называла себя «исконной гаитянкой»! С детьми бабушки Максианы Жан-Батист не могло произойти ничего непоправимо страшного!..
А теперь... Один ее сын дерзко поднял руку на богов своих предков, другой собирается отнять землю у тех, кто добился ее ценою великой войны за независимость, — хочет вырвать землю из рук ее законных владельцев, день за днем поливающих ее потом своим! И мать должна при этом присутствовать! Леони не посмела никого послать в свой хунфор (ведь папалоа узнают обо всем с поразительной быстротой — порой даже задолго до того, как событие произошло!), а жрецы ее родового хунфора тоже хранили молчание. Грозное молчание! Леони теряла почву под ногами. Энергия угасала у нее с каждым днем, точно ее медленно, но неотвратимо сковывала какая-то могущественная колдовская сила. Теперь это была уже не прежняя Леони, а дрожащая от страха наседка. Иногда ей хотелось послать все к чертям и вернуться в свой добрый старый Сен-Марк, в свою лавку, к своему Порталу Ля-Сьери, пропитанному такими славными запахами... Но, подавляя искушение, она оставалась возле сыновей и бродила, едва волоча ноги, по шести комнатам этого чужого дома... Когда-то она умела молиться, а теперь слова молитвы не шли с языка. Безвольно ждала она, когда беда постучится в ворота. Милый Карл! Он оставался возле матери, неспокойный, встревоженный, но оставался — ради нее, ради нее одной!
Отгоняя невеселые мысли, Карл встал, потянулся.
— Я ухожу, мама, хочу немного поразмяться... Вертюс Дорсиль разрешил мне брать его лошадь в любое время, когда мне захочется. Надо же хоть немного развлечься...
Да, мальчик уходит и вернется только к рассвету, но зато он и завтра проведет с ней весь день, с ней, молчаливой и скорбящей матерью. Она машинально взглянула на него. В его лице была какая-то загадочность. Что он еще задумал? Ах, стоит ли тревожиться! Разве Карл способен причинить ей горе?! Но как тягостно одной ждать возвращения Эдгара! Нет, зачем относиться ко всему так трагично? Карлу нужно повеселиться, выпить в компании, проветриться, только и всего... Она не сказала ни слова. Карл тихо вышел.
Эдгар скакал верхом на коне; за ним следом, приотстав немного, ехал сержант Кальпен. Прием, который оказал Эдгару его доминиканский коллега, капитан Рауль Кордеро, начальник авиационного лагеря Гран-Сабана, был на редкость сердечным. Кордеро предложил гостю совершить недолгий полет на маленьком самолете, сверкавшем, как новенький пиастр. Какое изумительное ощущение — лететь в чистом небе на этой двухместной машине, нервной и норовистой, лететь, как морская чайка, подставляя лицо ветру и чувствуя, как трепещут клочья облаков, запутавшиеся у тебя в волосах! И как прекрасен сверху синеватый Баоруко, с его заводями и порогами, стремительный и бурный, как в славные времена неукротимого касика! И поросшие лесом хребты, и озера, где плавают кайманы, и долины, где живут люди с гордым, высоким лбом!.. О, он понимал теперь своего друга, покойного лейтенанта Перро, который никак не мог примириться с расколом острова на две части и все мечтал отвоевать утраченные земли...
Остров Кабритос посреди озера Анри с целым шлейфом маленьких островков, реки Лас-Дамас и Арройо Бланко, впадающие в большой водоем, а там, дальше, возле крючковатой лагуны Дель Ринкон, — извилистый поток Иаке... На стороне, которая осталась гаитянской, вокруг огромного опалового глаза Азюэй раскинулись саванны, пустоши, деревни с глинобитными хижинами; дальше вырисовываются угрюмые очертания горных цепей и одиноких вершин, и, наконец, еще дальше, над зелеными сосновыми рощами, расстилается огромный лес, бескрайнее зеленое чудо, лучезарная неувядаемая надежда. И внезапно, с неведомой ему до сих пор ясностью, Эдгар понял, что эта земля, раскинувшаяся внизу, — живая. Его охватил страх. Значит, то, что представлялось ему мертвой материей, живет своей, тайной жизнью?.. Так ли это? И то, что для нашего глаза неподвижность,— на самом деле всего лишь замедленность?..
«А все-таки она вертится!» — пробормотал перед лицом инквизиторов Галилео Галилей, хотя его и заставили отречься от своего убеждения... А что, если и в самом деле видимый мир непрерывно обновляется, несмотря на кажущуюся неподвижность? Да, да, что, если жизнь там, в глубине, ползет в подозрительно тягучем темпе, похожем на мнимую медлительность в движении звезд, которые в действительности мчатся с головокружительными скоростями?..
Но к Эдгару быстро вернулась его всегдашняя флегматичность. Пустое! Уж так устроен человек: стоит ему оказаться поближе к небу — им тотчас овладевает желание устремиться в метафизические дебри, в размышления о диалектике двух бесконечностей, о вечной загадке движения и неподвижности! Но Эдгар принадлежал к породе сильных — призрачная тяга к идеальному была ему почти не свойственна, вернее — она быстро проходила. И когда он ступил на твердую землю, от этих миражей ничего не осталось, если не считать небольшого нервного возбуждения да легкого шума в ушах.
За ужином засиделись допоздна. Эдгар пожаловался гостеприимному хозяину на воров, которые опустошают подведомственную ему округу, и дал понять, что грабители, вероятно, находят убежище по ту сторону границы. Рауль Кордеро ответил, что, по его мнению, у воров вообще нет родины; он, со своей стороны, довольствуется тем, что охраняет границу и арестовывает всех бездельников, попадающихся к нему в лапы. Гость и хозяин вполне поняли друг друга и расстались наилучшими друзьями.
Было уже за полночь. Стук копыт четко отдавался в ночной тишине. Эдгар Осмен придержал коня и подождал отставшего сержанта Кальпена. Тому показалось, что он видит какие-то тени, слышит шорох листвы, даже смутные голоса. Лейтенант хотел было обследовать кусты, но сержант, дрожа от страха, стал его отговаривать. Оба вынули револьверы. И в самом деле, в придорожной канаве затаились воры; они только ждут, чтобы перерезать коням сухожилия, когда всадники свернут с дороги! Вот трижды раздался крик совы — это разбойники предупреждают своих сообщников!.. Серый от страха, сержант Кальпен твердил одно: ждать. Положив конец препирательствам, Эдгар пришпорил коня, и сержант нехотя последовал за ним, но у поворота дороги лейтенант осадил коня на всем скаку; тот встал на дыбы, заржал. Сзади налетела лошадь сержанта, тоже испугалась и сбросила седока. Кальпен упал на кучу щебня. Взглянув с ужасом на открывшееся перед ним зрелище, Эдгар соскочил на землю, чтобы помочь своему подчиненному. Зрелище и впрямь было фантастическое: впереди по дороге шло стадо быков, около десятка, у каждого между рогами горела свеча. Стадо шло без пастуха...
Сержант кое-как поднялся на ноги. Он отделался ушибами и ссадинами.
— Гром и молния!.. Что еще за чертовщина такая?.. Я вас предупреждал, господин лейтенант, что в воздухе пахнет колдовством.
— Ну, и что вы теперь предлагаете?
Вдруг Эдгар резко обернулся. Позади, в нескольких шагах от него, двигались еще какие-то расплывчатые огни. Лейтенант и сержант стремительно вскочили в седла и, обменявшись взглядом, пришпорили коней.
Быки послушно уступали дорогу всадникам, мчавшимся во весь опор. Так гнали они коней между двумя рядами фантастических животных, которые глядели на них большими кроткими глазами; у каждого на голове горела свеча. Пот струился ручьями по спинам обоих всадников. Им казалось, что на них смотрят десять пар глаз — человеческих глаз! Сержант Кальпен мчался, изрыгая проклятия, призывая на помощь своего лоаса-хранителя, всемогущего Агау Иеми. В придорожных кустах слышался смех.
Ни на минуту не замедляя бешеного галопа, всадники прискакали в Фон-Паризьен. Немного придя в себя, сержант Кальпен сказал Эдгару:
— Господин лейтенант, надеюсь, теперь-то вы понимаете, что это за страна! Мы еще легко отделались! Только молчите о том, что мы видели!..
Они разъехались — каждый в свою сторону.
В это воскресное утро Буа-д’Орм сидел в перистиле Ремамбрансы. Со двора доносились крики, смех и шум неистовой беготни ребят, игравших в прятки. Вокруг главного жреца собрались генерал Мирасен, Бальтазар Жоффе, Калистен Расин, Меажен Деком, Силаме Силабер, Мондестен Плювиоз и Инносан Дьебальфей. Они беседовали о наступивших тяжелых временах, обсуждали последние сплетни, попивали кофе и дымили трубками.
Важнейшим событием были раздоры, возникшие между наследниками старика Тонтона. Пьер Тонтон умер от апоплексического удара, и теперь Тирезиас Селестен, один из отцов саванны[67], бубнил заупокойные молитвы над телом усопшего. Ждали приезда родственников, вот почему похороны были отложены до послезавтра. Во время ночного бдения между родственниками покойного раз десять вспыхивали ссоры. В дело вмешались соседи, припомнившие прежние разногласия по поводу межевых столбов. Еще немного — и началась бы потасовка.
Прибывали все новые крестьяне. «Аудиенция», которую отец Буа-д’Орм давал по воскресеньям, обещала быть весьма многолюдной. Крестьяне неизменно обращались к главному жрецу, когда у них что-нибудь не ладилось. Со свойственной ему простотой Буа-д’Орм брал на себя роль советчика и даже плательщика — зачастую из собственного кармана платил за несостоятельного должника. Крестьяне, искавшие у Буа-д’Орм разрешения своим спорам, принимали его приговор беспрекословно, и вопрос считался окончательно решенным: не было ни формальностей, ни судебных издержек, решение выносилось немедленно и проникнуто было стародавней мудростью, отеческой справедливостью, пониманием и любовью к людям. Официальное правосудие с его ловушками, апелляциями, кассациями, взяточничеством крестьяне считали куда менее надежным.
Первым в тот день на суд главного жреца явился Адельфин Пьер-Шарль, тащивший за руку своего зятя Шавана Жан-Жиля.
— Вот, отец Буа-д’Орм! Рассуди нас!.. Не допусти, чтобы имя Пьера-Шарля смешали с грязью!.. Тебе известно, какой я хороший отец семейства... Нельзя же обвинять в распутстве мою дочь Шантерель из-за несчастного случая: она была еще ребенком, когда упала с мангового дерева верхом на корягу!..
— Я не спорю, отец Буа-д’Орм, может быть оно так и было, но почему мне сообщают об этом только сегодня. Я тоже защищаю свою честь!
Зрители зашевелились, толкаясь, чтобы лучше видеть отца Буа-д’Орм и обоих противников. Инносан Дьебальфей заранее посмеивался, блея, как козел, увидевший грядку салата, и в восторге вертелся на месте в ожидании защитительных и обвинительных речей — ведь перцу и соли в них будет хоть отбавляй! Ну и каналья!.. Силаме Силлабер, приземистый толстяк, закадычный друг семейства Пьер-Шарля, делал знаки и строил отчаянные гримасы, обращаясь к одураченному мужу Шавану, который был его кумом. Пройдоха Мондестен Плювиоз, низенький, худой, но мускулистый, подошел к мужу и к тестю и выдернул у обоих мачете, торчавшие у них из-за пояса.
— Вспомните пословицу, — сказал он. — Я поступаю, как та самая обезьяна — заранее вытираю одно место, не то, чего доброго, позабуду это сделать после! Память-то у меня никудышная!
Раздался хохот. Присутствующие не могли спокойно усидеть на месте, они перебрасывались шутками, топали ногами. Вдруг издали донеслись звуки песни. Это приближался проказник Жуазилюс с целой ватагой пострелят.
Здравствуйте, мадам Шамбор!
Здравствуйте, Розальво!
Возьмите обратно свою дочь Сару…
Почему ж, Бобо?
Она не настоящая девушка…
Не говорите так, Бобо!..
Мальчишки во все горло распевали эти куплеты, как нельзя лучше подходившие к случаю.
Буа-д’Орм встал.
— Слушайте меня, молодые люди!.. Прогоните эту мелюзгу. Камнями, если понадобится!
Молодые люди не заставили повторять распоряжение. Они сорвались с места и встретили Жуазилюса и его ватагу градом камней. Один из метальщиков чуть было не угодил в Олисма Алисме, который как раз проходил в ворота. Вскоре подступы к святилищу были очищены и сорванцы обращены в бегство. Понемногу водворилась тишина. Шаван встал.
— Отец Буа-д’Орм, ты человек пожилой, выслушай меня, — проговорил он.
Но главный жрец остановил его:
— Ты не имеешь слова, Шаван, ты тоже помолчи, Адельфин. Я знаю все, что вы мне скажете... Выслушайте же меня внимательно, друзья. Виновата ли коряга в том, в чем муж упрекает Шантерель?.. Кто это может сказать? Да, кто?.. Ни я, ни ты, ни ее отец и, конечно, меньше всех — Шаван! Не стоит терять время, переливая из пустого в порожнее.
— Правильно, отец Буа-д’Орм! — подтвердили собравшиеся.
— А теперь я спрашиваю тебя, Шаван: думаешь ли ты, что из Шантерель выйдет хорошая жена, работящая, чистоплотная, уважаемая и достойная уважения?
— Видишь ли, отец Буа-д’Орм... — начал было Шаван.
— Никаких «видишь ли»!.. Да или нет!
— Да, отец Буа-д’Орм, — ответил Шаван, — но...
— Помолчи, мальчик, дай мне договорить!.. Ты ответил «да». Запомним первый довод. Можешь ли ты сам, могут ли другие упрекнуть Шантерель в чем-нибудь таком, что подтвердило бы твои обвинения?.. Мы все крестьяне, наше сердце чисто, как прозрачная вода родников, нам неведомы каверзы горожан, и Адельфин Пьер-Шарль останется честным тружеником, даже если его дочь и проказничала в кустарнике!.. Если кто-нибудь из вас знает что-нибудь плохое о Шантерель, пусть скажет. Пусть говорит смело, его никто не тронет, обещаю!..
Все молчали, опустив голову. С минуту стояла полная тишина.
— Вот видишь, Шаван, — снова заговорил старец. — Я не знаю, почему люди молчат, — то ли боятся, то ли им нечего сказать, но на языке у них будто висит пудовая тяжесть. И они уже больше не смеются... Итак, я утверждаю, что никто не слышал ничего дурного о Шантерель и не видел ее в том положении, в котором ей не следовало бы находиться. Поэтому всякий честный человек имеет право осадить того, кто стал бы клеветать на нее... Ты слышишь, Шаван? Вот второй довод! Я не спрашиваю тебя, Шаван, сколько раз ты сам проказничал с девушками, — ты все равно этого не скажешь! Но вот я спрошу всех собравшихся: был ли покойный и оплакиваемый нами Константен Жан-Жиль безупречным, честным тружеником, человеком слова и дела?
— Он был хорошим человеком!.. — хором ответили присутствующие.
— Хорошо. Теперь я спрошу вас: сколько женщин у него было? Я спрашиваю! Ответьте!..
Снова раздался смех. Поднялась буря криков. Люди от хохота хватались за бока.
— Восемь!
— Семнадцать!
— Нет, двадцать три!
— Тише!.. Все слышали? Итак, если Константен, отец Шавана, и любил женщин, это не мешало ему быть честным, хорошим парнем!..
— Да, да!..
— Вот третий довод, Шаван. Во-первых, ты сказал, что Шантерель будет тебе хорошей женой. Во-вторых — и все признали это — никто не имеет права говорить, будто не коряга сделала то, что хотел бы сделать сам муж. Все бывает!.. Кроме того, в память о твоих похождениях и о похождениях твоего уважаемого отца помоги Шантерель доказать, что виною всему был несчастный случай. И если кто-нибудь не согласен с этим, пусть обратится ко мне!.. А теперь, Шаван, сынок мой, довольно разговоров! Послушайся моего совета и сходи за Шантерель. Вытри ей глаза, возьми за руку и отведи к себе, к вам домой... Сегодня вечером я устраиваю танцы в честь новобрачных! А сейчас пусть принесут сюда три стакана доброго вина — один для моего друга Адельфина, другой для моего сына Шавана и третий для отца Буа-д’Орма, которому очень хочется пить!..
Раздался гром аплодисментов. Приговор вынесен! Бурный восторг овладел собравшимися. Люди поздравляли и образумившегося мужа, и сияющего от радости тестя, которые крепко, обнялись. Буа-д’Орм еще раз встал со своего места.
— Тише! Я требую тишины!.. Скажите, жители четвертого сельского округа, кто вы — люди или звери? Говорят, будто наследники покойного Тонтона Пьера поклялись поколотить друг друга и, — что хуже всего, — решили обратиться в суд! И все это из-за дележа наследства!.. Как будто у вас и без того мало забот! Да разве для деревенских негров, вроде нас, существует правосудие? Неужели вам хочется продать половину своей земли, чтобы оплатить судебные издержки? Неужели вам хочется отдать свои участки мэтру Адаму Мишелю, мэтру Жану-Батисту или Сен-Крепену?.. Горожане поклялись уничтожить наши хунфоры. Более того, ходят слухи, что они собираются передать нашу землю белым «мериканам»! Но ведь стоит начаться судебному процессу, как непременно явится горожанин и потребует ту самую землю, которую оспаривают друг у друга братья-враги. И кому всегда достаются спорные земли? Горожанину!.. Дети Ремамбрансы не должны пускать сюда ни одного землемера с его инструментами!.. Пусть придут ко мне завтра наследники Тонтона Пьера. Мы сами, по-семейному, уладим наши дела, а затем сходим к нотариусу Мюрату, но лишь для того, чтобы составить бумагу...
Буа-д’Орм снова сел. Наступила полная тишина. Люди думали о тяготах жизни, о жалких участках, над которыми они гнули спину, о своей братоубийственной борьбе, о вечных спорах из-за воды или из-за межевых столбов, об угрозе, нависшей над богами, которые взирали на них с высоты деревьев-жертвенников, о надвигающихся бедствиях, как черные тучи омрачавших синее небо. Вдруг толпа пришла в движение. Во двор вошел юноша, одетый в новенькие, с иголочки, рубашку и штаны, и крупными шагами направился к перистилю.
— Буа-д’Орм, мне надо поговорить с тобой, — заявил он.
Это был Гонаибо, мальчик с ручной змеей, отшельник с берега озера. Буа-д’Орм встал, приветствуя его.
— Добро пожаловать! Я ждал тебя, — ответил старец.
Главный жрец провел пришельца к центральной хижине сквозь изумленную толпу. Крестьяне повскакали со своих мест.
Воскресный прием отца Буа-д’Орма был окончен. Задумчиво расходились люди, возвращаясь к своим маленьким радостям, к своим повседневным заботам. Святые лоасы! Что случилось с родным краем? Каждый день новая неожиданность! Происходит что-то странное, непонятное. Все меняется, нет больше ничего устойчивого. А в последнее время по деревням разъезжает протестантский пастор, возвещая скорый конец света; он предсказывает, что звезды упадут с неба и горы опустятся в море!..
Покойный Тонтон Пьер был служителем Ти-Данги, бога-ребенка, начальника полиции на Олимпе. Долгие годы, со страстной субботы до пятницы на пасхальной неделе, Тонтон Пьер, в которого вселялся Ти-Данги, резвился среди лоасов-воинов и лоасов-охотников, пировавших во дворе святилища. Он бегал по святым местам, гоня перед собой обруч, играл в шары, в прятки и симони[68]. Старик Тонтон Пьер съел свою меру соли, ему пора было умирать, но почему это случилось именно теперь? Приближалась пасха, единственный большой праздник, который ежегодно справляли в Ремамбрансе. Кто станет наводить порядок среди непоседливых и ревнивых богов, когда уже нет больше Тонтона Пьера, так хорошо умевшего их урезонить?.. Ходили слухи, что мертвец повернулся в своей ванне из листьев, что он приоткрыл глаза и даже икнул к ужасу банщицы Атенизы и всех окружающих. По счастью, Атениза знала, как поступают в таком случае: она подскочила к мертвецу и надавала ему шлепков и пощечин! Таким образом, дурное предзнаменование потеряло свою силу. Но что за странность! Почему покойник, которому воздали надлежащие почести, пожелал увлечь в могилу и других? Айе! Боже мой, боже! А ведь какой славный человек был при жизни Тонтон Пьер! Кто станет наводить теперь порядок в святилище — источнике здоровья, хлеба, света, надежды? Ведь для обездоленных крестьян святилище было больницей, амбулаторией, пунктом ветеринарной помощи, ирригационной службой, мюзик-холлом, а также единственным прибежищем в несчастье!
Стемнело. Главный жрец вошел в Дом Мертвых, сплошь завешанный внутри белыми простынями. За ним следовал непорочный хор хунси, затем шли другие посвященные, принадлежавшие к семейству покойного. На полу большого помещения был приготовлен прибор Тонтона Пьера, а рядом расставлены бутылки оршада и ритуальные блюда с маньокой, маисом, плодами иньяма, бататами, мясом, лепешками, леденцами. Сосуд Ти-Данги, перевязанный белой лентой, занимал почетное место посреди комнаты, а в огромном продолговатом «погребальном котле» блестела переливчатым блеском беловатая жидкость, в которую опущены были две ветки «кружевного дерева».
Началось символическое погребение Тонтона Пьера, совершаемое согласно древнему обычаю Ремамбрансы. Буа-д’Орму предстояло освободить от телесной оболочки «владыку» покойника — лоаса Ти-Данги.
Процессия обошла Дом Мертвых. Двое мужчин вынесли в перистиль «погребальный котел», и Буа-д’'Орм направился к ограде святилища в сопровождении остальных верующих. Старик нес в своих иссохших руках большую белую скатерть. Чуть слышно шагая по гулкой земле, люди двигались вслед за главным жрецом, который шел, слегка покачиваясь. Дойдя до деревьев-жертвенников, он опустился на колени и расстелил на земле скатерть. Родственники покойного выстроились полукругом за оградой, Буа-д’Орм выпрямился; высоко подняв деку, он повернулся на все четыре стороны и склонился над скатертью. Послышались скорбные молящие звуки ритуального гимна.
Буа-д’Орм медленно качал головой, наблюди за собравшимися. По ту сторону дороги рос священный орешник, протягивая тонкие ветви навстречу ночи. Придет ли изумрудная змея, богиня, обитающая в этом чудесном кустарнике? Явится ли она своим детям?
Главный жрец стал взывать к ней:
Аизан, Аизан, приди ко мне!
О Аизан, Аизан, приди к нам!..
В орешнике раздался шорох, среди листвы показалась и тотчас же спряталась треугольная головка. Грянул хор, приветствуя богиню, согласившуюся присутствовать на мистическом погребении Тонтона Пьера. Клемезина Дьебальфей впала в транс первая. Она вышла вперед, сморщенная, еще более согбенная, чем обычно, нетвердо ступая под тяжким бременем лет. Звуки гимна поднялись к самым звездам.
— Аго-йе, Ти-Данги!.. — взывал Буа-д’Орм. — Тонтон Пьер вырос на нашей земле стройный, как ствол молодой пальмы. Он работал в поте лица, Ти-Данги! Он никогда не боялся нищеты, Ти-Данги! Он трудился, трудился, трудился!.. Мы все знали только нищету и труд, аго-йе!.. Мы отдавали тебе то немногое, что имели, аго-йе! Не покидай нас, Ти-Данги!.. Твой служитель умер, Ти-Данги, но все же не покидай нас!.. Приди, выбери того, кто достоин служить тебе!.. Мы все собрались здесь, выбирай! Ты нужен нам, Ти-Данги! Мы не можем отпустить тебя, Ти-Данги!
Буа-д’Орм бросился на колени. Как молния, промелькнуло в листве какое-то животное и упало на белую скатерть. Подхватив ее, главный жрец тут же связал все четыре конца. Никто не успел рассмотреть таинственное животное. Хор запел, обращаясь к Ти-Данги:
Явись, Ти-Данги!
Прошел день,
Пройдет время,
Явись, Ти-Данги!
Четверо мужчин взяли скатерть. Подняли ее с глухим стоном, словно это была непосильная тяжесть. Шествие двинулось в обратный путь. Те, кто нес скатерть, дышали с трудом, как будто взвалили себе на плечи целый мир. Они двигались, шатаясь под тяжестью таинственного животного. Их лица были искажены от натуги.
Войдя в Дом Мертвых, носильщики положили скатерть в угол, рядом с прибором. Женщины принялись вытирать большими платками потные лица тех, в кого вселились духи. Одержимые молча подходили к вдове Сентамизе и протягивали ей скрещенные руки. В Ремамбрансе боги сами избирали своих служителей. Случалось порой, что какой-нибудь бог годами не проявлял себя. Кого изберет своим служителем Ти-Данги? Он был великим богом. Что станут делать без него в дни испытаний дети Ремамбрансы? В стране появился недавно прибывший из Ямайки протестантский проповедник Клинг. Поговаривали, будто Септимус и Десимус Пьер собираются принять протестантство. До сих пор они колебались, боясь вызвать недовольство старика отца, — ведь он должен был оставить им наследство. Но теперь он умер, и сыновья, верно, не станут долго раздумывать. Десимус, казалось, совсем подпал под влияние пастора и все реже появлялся в святилище. Сегодня вечером он, однако, пришел. Он еще не смел отречься от богов предков, хотя и твердил, что ему надоело отдавать свой скудный заработок ненасытным лоасам...
Буа-д’Орм стоял прямой, как пальма. В глубине души он молил лоасов... Нет, он не может бессильно взирать на упадок и гибель святилища, это было бы слишком несправедливо. Ти-Данги не поступит так со старым служителем! Вера постепенно, но неуклонно покидает детей Ремамбрансы. Что до него, он всем пожертвовал небу. Нет, лоасы, он не заслуживает такой участи! Лучше умереть!.. Согбенная, дряхлая Клемезина Дьебальфей, в которую вселилась Аизан, подошла к главному жрецу и тихонько вытерла ему лицо платком, затем положила руку на его лоб.
— Воды! Спрысните Десимуса водой! — послышались крики.
В самом деле, Десимус Пьер бросился на землю и теперь катался по ней. На него плескали водой. Сжавшись в комок, Десимус вставал на голову и тут же падал на спину среди блюд мистической трапезы. Вдруг он присел на корточки и, откупорив зубами бутылку кола, отпил из нее несколько глотков, опустил руку в блюдо и сунул себе в рот кусок чего-то съестного. Взял лепешку, разломил ее и разделил между всеми присутствующими. Ему принесли жареных зерен маиса, мяса, батат и оршада. Хор продолжал петь:
Явись, Ти-Данги!..
Сидя на корточках, одержимый что-то невнятно бормотал и лакомился лепешками и ликерами. По знаку Буа-д’Орма, Аристиль Дессен, «церемониймейстер» святилища, взял принадлежавший богам сосуд из красной глины и унес его. В перистиле лоасы-охотники выстроились в два ряда, лицом друг к другу. Главный жрец уединился в зале «собы»[69]. Тогда двое мужчин принялись ветками кружевного дерева взбалтывать воду в большом котле. Толпа отхлынула: этой воде приписывали свойство обесцвечивать кожу. Все быстрее взмахивая руками, мужчины с силой хлестали по воде. Во тьме ночной раздавались синкопированные звуки песнопений. Барабанщики схватили сосуд Ти-Данги; один из них, по имени Мельвиль Лароз, зажал его между коленями и принялся стучать по нему железным прутом. Двое других, последовав его примеру, мерно ударяли по стенкам сосуда. Из амфоры исходил сильный, гулкий звук — прерывистый, благородный, могучий голос, подобный голосу Афви[70] в священном лесу Северной Либерии.
А старик Буа-д’Орм, уединившись в зале «собы», все возносил молитвы к богам, прося пощадить жителей озерного края. Вдруг раздался глухой звук — амфора разбилась, и наступила тишина. Буа-д’Орм тотчас же вышел из залы «собы» в блистающей белизной одежде; голова его была повязана белым платком, лицо казалось просветленным. Он взглянул наверх. Лиловые воды нарождающегося дня захлестнули уже все небо.
— Сосуд разбился. Скорее в дорогу! Пусть те, кому неведом страх, следуют за мной. Но будьте осторожны! Горе тому, кто оглянется назад!
Барабанщики подобрали осколки глиняной амфоры, разбившейся под ударами железных прутьев. Двое мужчин взяли «погребальный котел». Процессия двинулась в путь и исчезла за поворотом. Люди должны были оставить на перекрестке Невидимых осколки амфоры и вылить погребальную воду.
Вскоре издали донеслись звуки скорбного гимна вечного расставания:
Пробил час, пришло время!
Пробил час, пришло время!
Мы разобьем сосуд!
Пробил час, пришло время!
Простимся с сыном Дагомеи!
Мы разобьем сосуд!
Оставалось вернуться в святилище и совершить последние тайные обряды, о которых, по преданию, нельзя говорить под страхом, что язык нечестивца навсегда прилипнет к гортани. В представлении этих простодушных крестьян Тонтон Пьер воспарил теперь в райскую обитель праведных, его душа выплыла из вод, в которые она погрузилась в минуту смерти, и превратилась в славящую богов птицу. Мистическое погребение было закончено, теперь можно и погоревать. Тело Тонтона Пьера положили в гроб и предали земле. Мужество вернулось к крестьянам: ведь все лоасы присутствовали на похоронах. Ти-Данги снова воплотился. Значит, боги по-прежнему любят своих детей. Ну что ж, пусть являются новые инквизиторы!
Сидя на высоком пне в нескольких шагах от своей хижины, Гонаибо работал на гончарном круге. Из прекрасной глины, взятой с озера, выходили добротные круглые кувшины, пузатые горшки с гладкими стенками, красные и желтые блюда безупречной овальной формы. Как приятно сжимать в ладонях мягкую жирную глину! Каким ласковым, освежающим кажется ее прикосновение! Как радуются руки, легко скользя по своему творению. Тяжелое колесо приводило в движение ось, вставленную в массивную деревянную опору; к верхнему концу оси был приделан небольшой диск. Ноги мальчика вращали колесо, и кувшин постепенно принимал форму в его руках. Зеп, ручная змея, грелась на солнце, лениво вытянувшись на глянцевитой траве, глаза ее хитро поблескивали. Ну же, веселее за работу, утро так и полыхает золотым пожаром!
Однако мысли Гонаибо были далеко. Ему вспоминался разговор с главным жрецом. Можно ли действительно рассчитывать на его помощь? Буа-д’Орм разочаровал юношу. Он ожидал встретить великого провидца, мудреца и большого ребенка, который чувствует биение сердца земли и умеет найти правильный путь, как находят дорогу ручьи, бегущие по жилам земли, птицы, летящие за добычей, времена года, следующие друг за другом вместе с чередой дней и ночей... А увидел он осторожного, рассудительного, упрямого и уже дряхлого старца. Когда главному жрецу говорили об угрозе, нависшей над землями предков, о скором вторжении белых людей, он отвечал пословицами, священными изречениями или выражался иносказательно, не договаривал, отмалчивался. Кой черт! Разве может существовать святилище без земли? Разве может расти гриб, вырванный из вскормившей его почвы? Что станется с землей, если она не будет достоянием свободных людей? Ведь что там ни говори, а земля, подобно невесте, украшенной белыми лилиями, сама выбирает того, кто достоин обладать ею.
Старик, по-видимому, закоснел в мистическом созерцании жизни. «Не будет Ремамбрансы, не будет и земли», — упрямо твердил он.
Уж не думал ли главный жрец подчинить Гонаибо своей воле? Не добивался ли он его содействия лишь для того, чтобы им вместе встать на защиту святилища?.. Нет! Гонаибо никогда никому не покорится! Понятно, руку протягивают — руку принимают, человек дает — и получает, но он должен оставаться таким, каким родился, — свободным, смелым, независимым!
Чего хотят крестьяне? Бороться за свое добро, оберегать свой клочок земли, превратить всю область в навеки принадлежащие им владения? Лицо главного жреца оставалось замкнутым, он уклонялся от ответа, щурил глаза, такой сдержанный, осторожный... Если крестьяне не помогут Гонаибо, он сам уничтожит постройки тех, кто явился сюда, чтобы завладеть землей, он будет действовать один — все спалит, сломает их машины, уничтожит семена! Буа-д’Орм не сказал ему ни слова, лишь качал головой. Недоверие все еще разделяло их... Старец потребовал наконец, чтобы Гонаибо ничего не предпринимал без его согласия. Мальчик гордо отказался. Свидание было бы бесполезным, если бы они не условились встречаться и сообщать друг другу все, что узнают. Кем же был, в сущности, этот старик?.. Что представляла собой религия, которую он исповедовал? Главный жрец казался рабом своих богов. Пожалуй, он ни во что другое и не верил. В его глазах весь мир был, вероятно, лишь отражением, лишь тенью лоасов, а земля — миражем, вызванным игрою небесного света! Гонаибо же чувствовал себя самой жизнью в ее наиболее высоком, наиболее совершенном воплощении. Он наделен верховной властью в своих владениях по берегам озер. От его доброй воли зависит здесь жизнь каждой пташки, каждой травинки. Власть пришла к мальчику от его неразрывной связи с озерным краем: он знал его вечно. А главный жрец во всем доверялся богам и без их знамения ничего не решался предпринять.
Гонаибо слышал от своей безумной матери, что существует бог — создатель вселенной, ангелы и святые... Мать никогда не поклонялась лоасам, ведь она жила в городе, пока не родила ребенка от какого-то хлыща из высшего общества. Да она и не была особенно религиозной: в буржуазных семьях не заботились о том, чтобы воспитывать слуг в духе христианства. И все же она верила в потусторонний мир, верила по-своему, не рассуждая. Несмотря на свое помешательство, она научила сына обрывкам молитв, которые случайно запали ей в голову. Она и сама иногда молилась, но только не в пору полнолуния, когда у нее бывали припадки. Гонаибо очень плохо разбирался во всем этом! Возможно, он никогда не проводил четкой грани между безумием матери и прочими ее странностями. Озерный край изобиловал дичью, съедобными растениями и, кроме того, был необитаем, значит, здесь некого было опасаться и не стоило испрашивать у неба покровительства или защиты в борьбе с людьми и прочими хищниками. Живя в одиночестве, мальчик стал необычайно силен и ловок, он укрощал животных, лазил по деревьям, знал свойства каждого растения, — так зачем же искать какую-то силу, более могущественную, чем он сам? Порой он думал о боге, об ангелах и святых, для которых люди строят церкви и часовни, но то были равнодушные, мимолетные мысли. В конечном счете человек обожествляет свои сомнения, свой страх, свою слабость и беспомощность. Гонаибо же чувствовал всем существом, что он неотделим от земли и природы, только он ставил самого себя на вершину пирамиды, состоящей из животных, растений и простейших существ саванны. Он был их господином! Возможно, в этом и заключается божественная власть?.. И лишь неожиданное появление белых людей на мотоциклах поколебало его могущество. Тогда он, как это и подобает настоящему земному божеству, сосчитал камни, которые задумал бросить в захватчиков, и стал прикидывать, одолеет ли он их машины при помощи огня, собственной силы и изобретательности.
После встречи с Буа-д’Ормом Гонаибо пришел к неопровержимому выводу: все сверхъестественное враждебно свободе и жизни. Всякая религия сковывает человека, лишает его мужества и решимости. Хунганы, главные жрецы, священники и пасторы связывают людей путами отчаяния и покорности. Он же любил прозрачные источники, вольные ветры, любил жизнь, пускай даже короткую, суровую, раздираемую противоречиями, он хотел быть бого-человеком, ответственным только перед собой за все свои дерзания!
У его ног лежало теперь много новых кувшинов, горшков и блюд. Он встал и отошел от гончарного круга. Солнце было уже высоко в небе. Да, он готов пойти рука об руку с теми, кто захочет бороться за жизнь. Он и представить себе не мог поражения. Однако ему нужны все виды оружия, в том числе и деньги — еще одно божество, которому поклоняются люди. Большая печь для обжига была накалена. С ласковой заботливостью он поставил в нее гончарные изделия, вышедшие из его рук. Завтра он отнесет их на рынок, в Фурнию, по ту сторону границы.
Данже Доссу перескочил через забор.
— Почет!.. — крикнул он.
В доме послышался шорох, и на пороге показалась женщина.
— В чем дело?
Данже окинул ее быстрым взглядом. Наверно, та молодая доминиканка, о которой ему говорили, любовница лейтенанта Эдгара Осмена. По-видимому, она тоже узнала колдуна, известного по обе стороны границы. С плохо скрываемым страхом она повторила свой вопрос:
— В чем дело, прохожий?
— Мне говорили, что здесь можно получить работу... Ну, скажем, очистить двор от сорных трав, — вон они так и прут отовсюду...
Он держал ее под властью своего взгляда. У женщины задрожали ресницы.
— Лейтенанта нет дома, я не знаю...
— Лейтенант не рассердится, если я вычищу двор.
Женщине, видимо, было страшно. Она не посмела отказать.
— Значит, ты хочешь выполоть траву?
Данже показал ей огромный садовый нож. Женщина в ужасе впустила пришельца во двор, а сама стремительно вошла в дом, заперлась и затворила решетчатые ставни. Пробило только два часа, Эдгар же приедет, по своему обыкновению, между шестью и семью.
У Диожена все было готово. Кампания отречения началась еще в прошлое воскресенье: человек шестьдесят ханжей, подав пример остальным прихожанам, поклялись — и притом вполне добровольно — исповедовать лишь истинную веру. Итак, в следующее воскресенье Диожен станет во главе первого похода против хунфоров. Сначала надо разгромить святилище хунгана Сираме, неподалеку от Бонне, и, если эта операция не слишком затянется, они доберутся до Жоли, где хозяйничает папалоа Бюс Амизиаль. После полудня Диожен принял окружного начальника Жозефа Будена, затем пообедал.
Но как только Диожен закончил трапезу, голова его отяжелела, словно свинцом налилась. Возможно, ему повредили красные бобы под соусом? Он позвал экономку Амели Лестаж, которая решила, что у него несварение желудка, и напоила больного отваром из листьев сулейника. Прошло полчаса, а Диожену не стало лучше: у него начались сильные боли в желудке и все труднее становилось дышать. Только тогда он забеспокоился и велел позвать доктора Флоранселя, за которым Бардиналь и отправился в поселок, хотя отыскать старого пьяницу было не так-то легко. Да и к тому же доктор Флорансель лишь в трезвом виде мог поставить диагноз. Но он был единственным представителем науки в Гантье, и волей-неволей приходилось обращаться к нему.
Быстро разнесся слух о внезапной болезни отца Диожена Осмена. Пересудам не было конца. Завербовав нескольких святош, Ноэми Дюплан побежала в церковь, куда вслед за ней устремилось немало любопытных. Женщины начали молиться об исцелении больного, а на хорах кучками собирались люди, переглядываясь с многозначительным видом. Недаром бродяга Кокан, настоящий оборотень, — это любой мальчишка знает, — обещал, что всех вероотступников сволокут на кладбище!
— Гм! Ничего еще неизвестно! — говорили прихожане. — Но этот молодой священник слишком горячо взялся за дело!.. Если он действительно захворал, то сам виноват... Ведь его предупреждали... Дай-то бог, чтобы выздоровел!..
Как раз перед приходом доктора Диожен потерял сознание. Он все же успел попросить, чтобы вызвали мать, и даже послал за ней мальчишку-слугу. Когда гонец на муле прискакал к Леони, та даже не дослушала его; она подобрала юбки и, оттолкнув оторопевшего мальчика, мигом заняла его место в седле. Прихватив по дороге служанку Сефизу, Леони усадила ее позади себя и помчалась как вихрь. Настегивая мула, она спешила в Гантье. Плевать на тех, кто не догадается сойти с дороги! Она неслась во весь опор, как опытная наездница, не боясь сломать себе шею.
Подлетев к домику священника, она совсем запыхалась, и грудь ее вздымалась, как волны прибоя у набережной Сен-Марка. Она мигом взобралась по лестнице, вбежала в спальню сына и тотчас всех выставила за дверь — и доктора Флоранселя, и Ноэми Дюплан, и даже экономку Амели Лестаж, которая удалилась, дрожа от негодования.
— Черт побери! — воскликнула Леони. — В такой пустяковине всякий дурак разберется. Меня не проведешь, это шито белыми нитками! Ему подсыпали в еду крысиного помета. Завтра все как рукой снимет.
Оставив больного под присмотром Сефизы, она вышла и вскоре вернулась с кружкой какого-то питья. Когда Диожену влили в рот это целебное снадобье, он пошевелился, тут же у него началась рвота, и он окончательно пришел в себя.
Гонаибо спрыгнул с гамака, поспешно вошел в хижину, схватил пращу, две рогатины, дудочку, подобрал змею и спрятался в кустарнике неподалеку от дома. Стук лошадиных копыт приближался. Кто этот смельчак, дерзнувший приехать сюда? Всадник осадил коня возле хижины. Он соскочил на землю, огляделся и стал звать:
— Гонаибо, Гонаибо!.. Поди сюда!.. Неужели не узнал меня?
Это был Карл Осмен, тот человек, которого мальчик подобрал несколько недель назад. В нерешительности он ходил взад и вперед. Заглянул в открытую дверь хижины и опять позвал.
— Уезжай!.. Убирайся!.. Нечего тебе тут делать! — крикнул Гонаибо из своего убежища.
Карл Осмен обернулся на голос.
— Поди сюда, Гонаибо! Мне нужно поговорить с тобой. Дело серьезное!..
Гонаибо вышел из кустов.
— Убирайся! Ни один человек не смеет являться сюда, ни ты, ни другие!..
— Мне надо поговорить с тобой. Ну, подойди же!..
Они сделали вид, что идут каждый своей дорогой, а сами незаметно приближались друг к другу. Когда их разделяло всего несколько шагов, мальчик остановился:
— Что тебе надо? Говори!
— Гонаибо, почему ты не доверяешь мне?
— Ну, выкладывай, что хотел сказать! Ты ведь знаешь, я никого не пускаю сюда... Зачем ты приехал? Шпионить за мной? Смотри, если еще раз явишься сюда, плохо тебе будет... Пеняй тогда на себя!..
Они сели в тени развесистого дерева.
— Мне хотелось повидать тебя, Гонаибо, и сказать, что я добро помню. Я твой друг, Гонаибо.
— Друг?.. Не успел ты ускакать, как появились белые на мотоциклах... Они скоро вернутся и всех нас прогонят... А твои родные братья нарочно поселились здесь, чтобы помогать белым. Ты шпион!..
— Гонаибо, я не зря приехал. Мне обязательно надо поговорить с тобой... Хоть ты еще мальчик, но однажды спас мне жизнь. Как ты думаешь, Гонаибо, неужели ничто никогда не изменится и жизнь будет вечно идти по-старому? Все меняется, Гонаибо... Ты не в силах помешать тому, что должно случиться... Я приехал, чтобы объяснить тебе это... Не вздумай сопротивляться, это бесполезно! Ни тебе, да и никому другому не справиться с белыми людьми, которые зарятся на ваши земли. Они могущественные люди. За их спиной стоит государство, суд, полиция, армия... Они раздавят тебя, если ты попробуешь бороться. Лучше уходи отсюда, Гонаибо. Говорю по дружбе — уходи. Я готов помочь тебе, если хочешь...
— Убирайся сию же минуту! — сказал он решительно.
— Выслушай меня...
— Нет! Убирайся!
— А тебе все же придется выслушать меня. Прежде всего знай, что у меня нет ничего общего ни с белыми, ни с моими братьями... Однако ничто не помешает им совершить то злое дело, которое они замышляют... Я твой друг, Гонаибо... Уходи отсюда поскорее!
Водуистские храмы будут разрушены, говорил Карл, так решили священники белых. По их мнению, лоасы — это олицетворение дьявола, идолопоклонства, суеверия, варварства, невежества. Религия богачей выслала вперед своих уполномоченных, чтобы белым легче было водвориться здесь, захватить земли по берегам озер и хозяйничать на них — сводить лес, гнать смолу, наживать деньги. Хунфоры для них помеха: как и в прежние времена, святилища служат центрами сопротивления, опорными пунктами, вокруг которых могут сплотиться деревенские жители для защиты своих прав. Вот в чем основная причина всего, что сейчас происходит.
Гонаибо против воли слушал рассуждения Карла Осмена, слушал с жадностью, ему одновременно хотелось и заткнуть глотку пришельцу и расспросить его подробнее...
Нищета и невежество — благодарная почва для любых религиозных суеверий, это правда, но нельзя вырвать грубой рукой веру, укоренившуюся в сердцах людей под воздействием первобытных условий жизни и труда. Мечты живучи! И все же храмы разрушат, а эти земли отнимут, — они уже потеряны! Гонаибо обречен, обречен еще в большей степени, чем крестьяне... Жизнь, которую он здесь ведет, не годится для новых времен, его владения — случайный островок, который затопят волны жестокой действительности. К чему упорствовать, к чему так отчаянно цепляться за этот клочок земли? Вся жизнь открыта перед ним. Ему надо идти в города, где зреет новый урожай, сулящий чудесный хлеб, хлеб свободы... Почему он отказывается от всего нового, от труда — печального удела человечества, который несет в себе, однако, столько радостей?.. В городах Гонаибо не будет пользоваться свободой выпущенного на волю жеребенка, зато найдет там непрестанную борьбу за освобождение, иными словами, — зачатки всякой свободы... Если он хочет сберечь дорогую его сердцу мечту, придется принести ей в жертву и эту мирную простую жизнь, и эти просторы, и пьянящий восторг, который звучит по утрам в его торжествующем кличе на берегу озера. Конечно, Карл Осмен недостаточно образованный человек, чтобы давать кому-либо советы, но из дружеских чувств он обязан сообщить Гонаибо все, что знает... Если мальчик станет упрямиться, ему придется заплатить за это жизнью...
Гонаибо вскинул голову и бросил на Карла беспокойный, гневный взгляд.
— Убирайся! — крикнул он.
— Послушай, Гонаибо...
— Убирайся сию же минуту! — заорал мальчик, изгоняя искусителя.
Юношеский, ломающийся голос Гонаибо резко прозвучал над зелеными просторами его владений, окутанных лиловатым туманом.
Было уже часов семь, когда Эдгар Осмен приехал к Мариасоль. Мариасоль стала его любовницей всего несколько дней назад. Лейтенант нашел ее в Эль-Лимоне, по ту сторону границы. Он встретил девушку в авиационном лагере Гран Сабана. Она шла по двору казармы с гостинцами для брата, служившего в солдатах, и Эдгар устремил на нее красноречивый взгляд. Он жаждал любви, юной красоты, нежности... Со времени переезда в Фон-Паризьен его сжигала лихорадка. Нервы были напряжены, он томился в напрасном ожидании. Лицо Мариасоль как будто вылеплено из темного воска, у нее лиловые губы, а глаза ласковые и такие большие, что, право, доходят до самых висков. Руки мягкие, словно перышки, сердце же как у колибри... Красивый и нарядный офицер, придешь ли ты за сердцем птички, которая ждет тебя?.. Он остановился полюбоваться ею. Она смело выдержала взгляд этого большого и сильного человека, этого брата, жившего по ту сторону границы. У него высокий лоб, крупный нос, мясистые губы, лицо дышит мужественной негритянской красотой. Она не разглядела следов жизненных бурь на этом лице (да и как их заметить девушке в двадцать лет, когда сердце ее бьется так сильно, будто хочет выпрыгнуть из груди?). Она с первого взгляда полюбила красавца офицера. Стоило ему заговорить, и у нее все внутри перевернулось. Она раскрылась перед ним, как печеная картофелина, сладкая, теплая и розовая, которая сама просится на язык.
В этот вечер Мариасоль обняла за шею Эдгара, которого она считала робким, и прижала к сердцу. Она перецеловала его глаза, брови, руки, пальцы, развязала ему галстук и рассказала на ухо о том, как провела день... Подумать только... Пришел какой-то незнакомый человек и попросил разрешения выполоть траву во дворе. Наверно, он еще здесь, заканчивает работу. Она испугалась, ох как испугалась!.. Не посмела прогнать его... Неужели она плохо поступила?.. Эдгар открыл ставни в окне, выходившем во двор, Действительно, человек был здесь.
— Э... Так что... Добрый вечер, господин капитан...
Данже Доссу стоял, переминаясь с ноги на ногу, и вертел в руках садовый нож. Ну и противная же у него рожа!
— Так что, господин капитан... Можете посмотреть!.. Я вырвал всю сорную траву... Двор теперь чистый-чистый...
Он засмеялся, показав пожелтевшие от табака кривые зубы, которые налезали друг на друга, как овцы, когда они проходят в узкие ворота. Правда, двор еще никогда не был таким чистым.
— Хорошо, — сказал Эдгар, — я тебе сейчас заплачу.
Он отошел от окна, порылся в кармане мундира и вытащил пригоршню мелочи, но, передумав, вынул из бумажника новенький билет в два гурда и протянул его работнику. Доссу опять осклабился, обнажив кривые зубы.
— Э... Так это для меня, господин капитан?..
Эдгар нетерпеливо кивнул головой.
— Спасибо, господин капитан... Спасибо!..
— И тебе спасибо... Ты хорошо поработал. Заходи как-нибудь еще...
Эдгар повернулся к нему спиной.
— Э... На два слова, господин капитан... С вашего разрешения.
Эдгар посмотрел на него с явным раздражением.
— Чего еще?..
— Не обессудьте, господин капитан... Мне бы только два слова сказать вам, да...
— Ну, говори!
Данже кивком головы указал на Мариасоль.
— Уж извините, господин капитан... Лучше бы... потолковать с глазу на глаз... Отец мой говорил, бывало: «Красивая женщина — большое несчастье!» Не в обиду будь сказано госпоже...
Эдгар внимательно взглянул на незнакомца. Ему показалось, что он уже где-то видел это лицо, эти бегающие глазки.
— Я приказываю тебе... Говори!..
— Понятно, понятно, господин капитан, только... Дело в том, что мне хочется кое-что показать вам...
Эдгар колебался. Но незнакомец как-то странно действовал на него, и, подумав, он сказал:
— Мариасоль... Мне надо поговорить с этим человеком... Я скоро приду к тебе.
Мариасоль опустила голову и покорно вышла.
— Вы внушаете мне доверие, господин капитан... Я не зря сказал, что нашел кое-что... Говорят, этот дом построен на месте, где были прежде владения большого человека, богатого белого человека из Сан-Доминго... Кто его знает, может, это и правда?..
— Ничего не понимаю! Ты хотел мне что-то сказать, ну так говори скорее!..
— Прошу вас, хозяин... Простите, господин капитан... Не обессудьте, пожалуйста, потерпите немного. Говорят, этот белый человек убил трех негров, которые разрыли тайник...
— Какой тайник?.. Ну, говори! Мне некогда заниматься пустяками!
— Кто его знает, господин капитан, — может, дублоны и случайно попали в землю... И все же на них лежит заклятие... Завладеть ими трудно, ох, как трудно! Надо быть бесстрашным человеком для этого… Но деньги большие, очень большие...
— Скажешь ты наконец, в чем дело, или нет?!
— Ах, господин!... Вы же знаете, я жалкий бедняк... А кто станет считаться с таким жалким бедняком? Я не о вас говорю, господин капитан, но люди неблагодарны, вы же знаете...
— Послушай, приятель, мне время дорого! Я ничего у тебя не спрашивал. Говори или убирайся вон!..
— Я все вам скажу, господин капитан... Меня зовут Данже Доссу. Вы, наверно, слышали обо мне... Не знаю, захотите ли вы действовать заодно с таким жалким, недостойным негром, как я, но я верю вам! Вот взгляните!..
Данже Доссу разжал кулак. На ладони блеснули две крупные золотые монеты, настоящие испанские дублоны, стоимостью по четыре пиастра. Эдгар схватил его за руку. Взгляд лейтенанта перебегал от золотых монет к лицу Данже Доссу — вид у колдуна был фальшивый.
— Где ты их нашел?..
— Вот что, хозяин, чищу я двор, выдергиваю сорную траву... Вырвал пучок, слышу нож ударил по железу... Странное дело, правда?.. Ударил нож по железу... А я знаю, что здесь стоял дом знатного господина из Сан-Доминго. Я разрыл землю в этом месте... Рою все глубже, глубже и вот нахожу два дублона...
— Ступай в дом… Потолкуем. Здесь нас могут услышать...
— Понятное дело, господин капитан!..
Данже Доссу последовал за лейтенантом Эдгаром Осменом в маленькую гостиную, выражение лица у колдуна было слащавое, приниженное. Однако глаза его радостно поблескивали. Лейтенант обернулся, Данже Доссу мгновенно потушил веселый огонек в глазах и, тихонько посмеиваясь, продолжал:
— Так вот, господин капитан, был я во дворе, возле высокого дерева, и вырывал сорные травы...
Продувная бестия толстяк Жозеф Буден, окружной начальник в чине сержанта, возвращался из города, куда он ездил, чтобы снискать расположение властей. Конечно, недавние бесчинства грабителей сильно повредили ему, но в такую минуту нечего было и думать о его замене. Властям требовались верные, преданные люди, и Жозеф Буден ловко сыграл на этом. Вручив областному начальнику небольшой «подарок» — причитающуюся ему долю незаконных поборов, Жозеф Буден весьма кстати упомянул о своих заслугах. Он получил головомойку за то, что не сумел арестовать ни одного вора, но должность все-таки осталась за ним.
Еще задолго до поездки Жозефа Будена в город добровольные соглядатаи, имевшиеся у жреца среди жандармов, предупредили об этом Буа-д’Орма. Несколько крестьян тотчас же двинулись в путь вслед за окружным начальником с поручением не упускать его из вида. Побывав утром у мэра, Жозеф Буден отправился в первом часу к лейтенанту. Затем он поехал в Гантье. И там — о удивление! — Жозеф Буден остановился у дома священника, вызвал отца Диожена Осмена и пошел вместе с ним в церковь, чтобы отречься от богов-лоасов! Аристиль Дессен, подкравшись к церкви, явственно слышал, как Жозеф давал клятву громким, звучным голосом! И не успел сержант Буден вернуться домой, весть об этом отречении уже долетела до хунфора.
На обратном пути Жозеф Буден удивлялся, почему так много народу толпится у дороги. Из всех хижин выходили крестьяне поглядеть на вероотступника, возвращавшегося к своим единоверцам после совершенного им черного дела. «Хочу видеть, какие глаза у этого мерзавца!» — говорили кумушки.
Аристиль ходил из дома в дом и с глубоким возмущением сообщал эту новость. С незапамятных времен семья Жозефа Будена принадлежала к секте Ремамбрансы. Конечно, после того как Жозеф Буден стал окружным начальником, он отдалился от своих собратьев и более или менее открыто стакнулся с Данже Доссу. Но он неизменно появлялся в храме в дни больших праздников. На его счет ходили, правда, самые нелестные слухи — говорили, например, что он оборотень, что он использует зомби[71] для обработки своей земли, говорили и многое другое, но доказать всего этого было нельзя, и потому Жозефа Будена не изгнали из общины. Итак, помахивая хлыстом, окружной начальник возвращался на своем низкорослом жеребце. Он ехал мелкой рысцой, отпустив стремена. Но когда он приветствовал кого-нибудь из встречных, тот отворачивался и молча плевал на землю. Что за притча? Погодите, вы у меня подавитесь своей злостью! Эти невежи увидят, что значит пренебрегать начальством! Пусть они пеняют на себя. Он всех их прекрасно знает, знает также, кто злословит о властях, кто чинит беспорядки, все смутьяны у него на счету! Если он и совершил отступничество, это уж дело его совести! В аду нет окошек — не придется насмешникам заглядывать в них да подтрунивать над грешниками. Кроме того, клятва ровно ничего не значит, если ты, давая ее, крепко уперся в землю большим пальцем правой ноги! Ровно ничего! Отказаться от нее не грех! Неужели из-за каких-то болванов-крестьян, которые терпеть его не могут, он должен лишиться расположения лейтенанта? А ведь лейтенант — брат священника... Неужто ради удовольствия этих олухов он, Жозеф Буден, откажется от должности начальника! Как бы не так! Держи карман шире! Если Эдовия, его безмозглая жена, вздумает драть глотку, он ее утихомирит плеткой из бычьих жил! А старая развалина Селия, его мать, пусть сидит себе в уголке да помалкивает!
Он собирался проехать по деревянному мостику, перекинутому через ручей, как вдруг на проселочной дороге показался Аристиль Дессен в сопровождении Олисмы Алисме и Мондестена Плювиоза — все трое на конях. Они обогнали Жозефа Будена и, перебравшись по мосту, чуть не сшибли окружного начальника. Черт возьми!
— Поосторожнее, Аристиль, вы имеете дело с Жозефом Буденом!
Аристиль, ехавший без седла, резко дернул за недоуздок и, прижав пятки к бокам своей кобылы, повернул ее, то же сделали и его спутники.
— Ты это со мной разговариваешь, нечестивец? Человека надо уважать, спору нет, но отныне ни один здешний житель, даже самый захудалый, не станет считать тебя христианином, мерзавец, подлец!
Глаза Жозефа Будена налились кровью. Он стегнул своего коня и, проехав по мосту, поравнялся с Аристилем.
— Сегодня я ничего тебе не скажу, Аристиль, — проговорил он, — но обещаю, — да покарает меня богородица, если я вру, — что ты поплатишься за свои слова, и все твои потомки до седьмого колена будут раскаиваться в них. Я мог бы раздавить тебя, как паука, да ты и есть паук, но я ношу мундир и мне придется отвечать за твою смерть. Зато в скором времени ты обнищаешь и до скончания века будешь скитаться в лохмотьях и спать под забором, как пьяница в последний день карнавала. Это говорю тебе я, Жозеф Буден, гвинейский негр!..
— Слушай меня хорошенько, Жозеф! — ответил Аристиль. — Я никогда не делаю людям зла, но горе тому, кто осмелится меня затронуть: лучше бы ему затронуть самого господа бога! Проклятье упадет на твою голову, предатель, оборотень!..
Жозеф Буден не выдержал и стегнул Аристиля по лицу хлыстом. Оскорбленный взревел от боли, соскочил с лошади, вытащил мачете и бросился на Жозефа Будена. Глубокий кровоточащий след протянулся по всему лицу Аристиля. Буден едва успел спрыгнуть и укрыться за своим жеребцом, как удар страшной силы пришелся по его седлу. «Ах, черт! Жаль, что не взял с собой револьвера!» Он схватил мачете, и враги скрестили оружие. Искры сыпались дождем. Противники дрались яростно, глаза у них зловеще блестели, лица подергивались. Было ясно, что схватка идет не на жизнь, а на смерть. Олисма Алисме закричал, чтобы поднять тревогу. Испуганный Мондестен Плювиоз отвел лошадей подальше от места поединка. Он тоже принялся кричать. Сбежались люди. Враги бросались друг на друга как сумасшедшие, прыгали, отскакивали в сторону, избегая острия ножа, делали ложные выпады и кряхтели от натуги.
Мондестен сказал Олисме:
— Один только отец Буа-д’Орм может отвратить беду. Живо поезжай за ним!..
Кругом уже собралась толпа. Одни пытались образумить сражающихся, удержать их, зато другие из ненависти к окружному начальнику подзуживали Аристиля:
— А ну, Аристиль!.. Прикончи его!.. Убей мерзавца!..
По-видимому, Аристиль, жестоко страдая от боли и нанесенного ему оскорбления, и сам хотел прикончить Жозефа Будена. Аристиль был борец, каких мало, он без передышки нападал на противника, проявлял необычайную отвагу, ловкость и проворство. Жозеф Буден, хотя и менее искусный, все же отчаянно боролся за жизнь: он делал решительные выпады или, оставляя тело незащищенным, неожиданно наносил Аристилю сокрушительный удар слева. И каждый раз метил в шею.
Толпа росла на глазах. Женщины подняли крик, дети визжали, мужчины уговаривали Аристиля. Повязав бедра большим красным платком, прибежала Майотта, жена героя, как всегда молчаливая, замкнутая; руки у нее тряслись от волнения, и она нервно комкала широкую белую простыню, готовясь подобрать тело своего Аристиля, если удача изменит ему.
Аристиль явно начинал уставать. Он израсходовал слишком много сил в начале поединка. Он нападал уже не так часто, порой даже отступал, но напряженно ждал той минуты, когда внимание противника ослабеет. Впрочем, Жозеф Буден был испуган враждебностью толпы и искал случая закончить борьбу.
— Аристиль, змея под ногами! — вдруг крикнул он.
Аристиль невольно взглянул на землю. Однако ему хорошо был известен этот вероломный прием. Тут Жозеф Буден нанес врагу сокрушительный удар, к которому уже давно готовился.
— Предатель!.. Сволочь!.. — взревела толпа.
Но Аристиль и не такое видывал на своем веку! Почувствовав лезвие ножа возле шеи, он мгновенно поднял свое оружие вертикально, чтобы заслонить голову. Это была единственная защита, которая еще могла спасти того, кто попался в ловушку. Однако сила удара была такова, что он упал. Но тотчас же вскочил на ноги, по-прежнему держа наготове мачете.
— Аристиль! Бей его! Бей его! Бей! — вдруг завопила Майотта.
Она кричала как сумасшедшая, неистово размахивая руками и топая ногой.
Аристиль бросился на врага, осыпая его градом ударов. Едва можно было различить нож в его руках, с такой быстротой он им орудовал. Растерявшемуся Жозефу Будену пришлось отразить множество ожесточенных атак. Тут галопом прискакал Буа-д’Орм.
— Аристиль! Аристиль! — закричал он. — Не надо крови!.. Не проливай кровь, Аристиль! Ты же знаешь!..
Старец соскочил с седла.
У Жозефа Будена глаза вылезали из орбит, он исступленно отбивался, чувствуя, что близка минута, когда он падет под натиском противника. Резким ударом Аристиль выбил у него мачете и замер на месте.
— Ну же, подыми свое оружие, — сказал Аристиль, и глаза его дико блеснули.
Жозеф Буден пустился наутек. Аристиль выругался и, потрясая ножом, побежал было за ним вдогонку. Тут вмешался Буа-д’Орм.
— Нет, Аристиль!.. Оставь его!.. Бог ему судья!.. Если он подаст жалобу или сделает тебе какую-нибудь пакость, клянусь, его постигнет ужасная кара! Оставь его, Аристиль!.. Я этого требую!..
Аристиль остановился. Лицо его выражало разочарование, гнев, и, резко тряхнув головой, он изо всех сил швырнул мачете на землю. Майотта бросилась в объятия мужа и зарыдала, обхватив его за шею.
В сияющее воскресное утро на четвертой неделе поста по ветру развевалось множество расшитых хоругвей. Посреди белого шелкового полотнища с золотой бахромой сверкало сердце Христово, окруженное языками пламени, увенчанное терниями и пронзенное копьем; на серебристо-звездном атласе сиял лик спасителя; с багряной хоругви кротко улыбалась пресвятая дева, а дальше реяли в воздухе другие образы католической мифологии. Под охраной крупных сил полиции выстраивалось шествие. Во главе с Эфонизой Фонтен и Ноэми Дюплан шли члены духовной конгрегации св. Франциска с лиловой лентой вокруг шеи — высохшие крикливые девы и вдовы с пергаментными лицами; они несли большие раскрытые книги, а на головах у них покачивались неописуемые шляпы — миски и колокола, украшенные чучелами птиц, бантами, рюшем и созвездиями булавок с блестящими головками. Отец Диожен Осмен, едва оправившийся после болезни, шествовал в белом стихаре под балдахином, окруженный мальчиками-певчими; он держал тяжелую золотую дарохранительницу и, хотя ноги у него дрожали от слабости, читал громким голосом «Отче наш». Сквозь облака ладана просвечивала золотая парча, в нос бил затхлый запах старой церковной утвари и залежавшихся в ризнице одежд и жалобно звучали нескончаемые песнопения... Губы верующих двигались быстро, машинально, и богомольцы почти бессознательно тянули вязкие, затверженные и неистовые слова молитв.
Шестеро мужчин тащили тяжелую скульптурную группу «Снятие со креста», изображавшую Иисуса на руках скорбящей богоматери. То было грубое произведение в испанском духе, предназначенное для того, чтобы поражать неискушенное воображение. Действовало оно почти безошибочно, погружая в прострацию разум простых людей и порождая в душах смирение, необходимое для торжества веры. Даже самые неподатливые невольно крестились при виде этой скульптуры. Силы небесные! Вот плывут над карательной экспедицией Иисус Христос, мертвенно-бледный, обросший бородой, изможденный, окровавленный, и пресвятая дева, закутанная в голубые покрывала, которая держит в объятиях своего бездыханного сына и смотрит на него с невообразимой мукой! Но как же допускает сын божий и его непорочная мать, чтобы их несли люди, снедаемые ненавистью, фанатизмом, жаждой гонений и убийств? Неужели небо благословляет карательные экспедиции, предпринимаемые для того, чтобы возродить во имя Божественной Рыбы[72] преследования первых христиан и зверства разнузданных центурионов?.. Почему у приверженцев официального вероисповедания не хватает мужества взяться за мечи вместо крестов, которыми они потрясают в лучах солнца?
«Дети девы Марии» шли тесными рядами, и их свежие голоса без устали повторяли духовный гимн, под звуки которого должна была орудовать эта новая инквизиция:
Изыди, изыди, сатана!
Мы не слуги тебе, сатана!..
Вереницы благочестивых или корыстных прихожан, которые сказали «Да, отец мой», отрекаясь от богов-лоасов, толпа любопытных, ребятишки, привлеченные зрелищем, лай собак, звон колоколов и протяжное пение — все это сливалось воедино, создавая пеструю слуховую и зрительную мозаику.
Доктор Флорансель, вероятно, разбуженный этим гамом, выскочил на балкон, сердитый, взлохмаченный, тараща покрасневшие заплывшие глаза.
— Черт вас побери! — завопил он. — Заткните свои глотки, обезьяны, лакеи, жулики, яйцеглотатели!..
И он вылил на процессию полный таз мыльной воды.
Стоило послушать, как распищались, раскудахтались все благочестивые дамы!.. Урон, однако, был не слишком велик: зная причуды доктора Флоранселя, курочки, гусыни и голубки сразу разлетелись при виде его таза. Доктору приписывали столько проделок — добрая слава лежит, а худая бежит, — что от него вечно ждали какой-нибудь каверзы. Так, например, бывая в баре мадам Тюли, он по первой же просьбе посетителей изображал походку Эфонизы Фонтен (а эта особа словно ходит босиком по битому стеклу) или же передразнивал Ноэми Дюплан, которая верещит, как придавленная цикада, или, жеманясь, вопит на невообразимом французском языке:
— Моя боюсь, моя боюсь!.. На пиано забралась ящирка!!
Надо сказать, что врач пользовался в поселке неприкосновенностью как местная достопримечательность. Никто не осмелился бы его затронуть, ибо он лечил больных, делал им уколы и клизмы, и притом чаще всего безвозмездно. Больше того, он раздавал заработанные им гроши всем беднякам Гантье, а назавтра шел обедать или выпивать к первому встречному. Всюду его принимали с распростертыми объятиями. И наконец он был отцом и покровителем всех почитателей Божественной Бутылки — самого мощного братства в этом безрадостном крае.
Что до Кокана, знаменитого в округе бродяги, то он встретил процессию залпом таких ругательств, от которых покраснели бы самые бесстыжие рыночные торговки и даже покойный отец Кередек — упокой, господи, душу этого славного кюре! То была поистине непревзойденная брань! Жандармы хотели схватить нечестивца. Кокан бросился наутек, с невероятным проворством работая ногами, изуродованными слоновой болезнью. Лапы его хлопали по дороге, как трамбовки, вздымая облака пыли. Ну и умора! Из всех окон послышались взрывы смеха. Еще не родился тот шпик, тот живодер, которому удалось бы поймать Кокана!
Плантатор Полеон Франсуа, в синих брюках для верховой езды, в красной рубашке, в развевающемся шейном платке и залихватски сдвинутой панаме, с самого утра разъезжал по городу на белом коне. Размахивая узловатой палкой с золотым набалдашником, он останавливал всех встречных и поперечных и бурно негодовал, подстрекая граждан к сопротивлению. Сесэ Додо, торговка, вернувшаяся наконец из паломничества, — на ней, как на всякой кающейся грешнице, был балахон из джутовой мешковины, черный платок на голове и черный широкий пояс, — сидела на корточках возле рынка, испуская душераздирающие вопли. Можно было подумать, что она собирается родить.
— Мщение! Мщение! — восклицала она время от времени.
А святоши в процессии надрывались:
Изыди, изыди, сатана!
Мы не слуги тебе, сатана!..
Преподобный отец Осмен невозмутимо шествовал под балдахином, вознося вечному судье молитвы о ниспослании победы. Ведь от этой первой попытки зависел успех кампании отречения не только в районе Фон-Паризьена, но и по всей стране. Перед баром мадам Тюли, где красовалась огромная реклама: «От рома Гомес Плата не болит голова, ребята!», — толпились местные юнцы, у которых на верхней губе пробивались усики или только первый пушок. Как истые вольтерьянцы, они обсуждали вопрос о подлости священнослужителей, собиравшихся обесчестить страну. «Посмотрим, найдется ли хоть один негодяй, который согласится преклонить колени перед этим попом и дать постыдную клятву!» Подальше находилась методистская воскресная школа. Вдруг ученики в противовес процессии громко запели старинную молитву, исполненную душевного мира и кротости:
Припадая к тебе, господи!
Припадая к тебе!..
По выходе из поселка ряды верующих смешались, так как в середину шествия попало несколько камней.
— Спокойствие, бог победит! — визгливым голосом крикнула Ноэми Дюплан.
Впрочем, ничего серьезного не случилось — по-видимому, это было выступление одиночек. Шествие двинулось по дороге, которую в этом году рано украсила цветами расшалившаяся весна. Верующие шли под сплетением ветвей и буйных побегов, вызванных к жизни брожением щедрых соков земли; птицы, напуганные псалмами, гимнами и молитвами, разлетались во все стороны и кружили по небу, чтобы унестись прочь от процессии, направлявшейся к поселку Бонне.
Вести распространялись с быстротой молнии. Отец Диожен Осмен расправился с хунфорами Бонне, Жоли и Божэ. Хунган Сираме попытался оказать сопротивление, но подвергся оскорблениям, был обрит и низложен, а его храм предан огню. Бюс Амизиаль припрятал главные ценности святилища, а сам обратился в бегство, оставив все остальное на разграбление. Иначе поступил брат Каонабо, папалоа из Божэ: выполнив требования католического духовенства, он пожелал вступить в переговоры с преподобным Осменом и отправился навстречу процессии в сопровождении нескольких друзей. Он возмущался, протестовал. Они не имеют права так поступать! С местными жителями не церемонятся, потому что они несчастные, безоружные, беззащитные люди, их даже не ограждают законы родной страны! Хорошо, он пропустит пришельцев, по примеру рассудительных крестьян, которые никогда не становятся на пути бурного потока, устремляющегося на их поля... Папалоа присутствовал при разорении святилища, он стоял, исполненный достоинства, среди своих приверженцев и с глубоким благоговением шептал молитвы. Ему ничего не посмели сделать, ибо собравшаяся толпа выросла до таких, внушительных размеров, что папалоа оказался под ее защитой.
Едва только Карл узнал о случившемся, он поспешил в Гантье. Диожен велел сложить во дворе церковного дома все захваченные им обрядовые предметы. День уже был на исходе, шел седьмой час. Если немедленно уничтожить этот языческий хлам, толку будет мало — никто ничего не заметит. Лучше всего подождать до завтра — это праздник. Надо будет созвать жителей поселка и устроить превосходный костер, на котором сгорят все трофеи, взятые в хунфорах. Какое сильное впечатление произведет это на собравшихся! Итак, придя к брату, Карл увидел сваленные в кучу предметы водуистского культа, которые охраняли Бардиналь и трое жандармов. Бардиналь сердечно поздоровался с Карлом.
— Это и есть ваша добыча?
— Да, мэтр Осмен...
Карл жадно смотрел на сокровища трех хунфоров и, наклонившись, подобрал статуэтку. Она вырезана из темно-синего, почти черного мелкозернистого камня и кажется полированной от долгого употребления. По своим формам статуэтка напоминает женщину, лицом служит скошенная грань камня, над ним выступает валик, как бы рубчатый фриз, окружающий череп типичного брахицефала. Голова на толстой шее резко повернута, руки намечены двумя буграми, на выпуклом торсе выделяются круглые груди, талия узкая, длинная, вся фигура изогнута, словно женщина застыла в удивленной позе. Высеченные из цельного камня бедра угадываются лишь по плавным линиям.
Ноги отсутствуют, так как статуэтка заканчивается неправильным полушарием.
Карл гладил это совершенное творение древнего искусства. Он любил осязать созданные художником формы. Они оживали, полные неги, в его руках, и тогда мысль устремлялась вдаль, возрождая действительность, которую удалось запечатлеть мастеру: красоту живого тела, любовь, радость, страх, отчаяние — все то, что с незапамятных времен составляет удел человечества. Вот и теперь Карл унесся мечтою в далекое прошлое, когда еще не было ни работорговцев, ни конкистадоров; он наслаждался золотым веком, в котором гаитянские шемессы жили первобытной общиной. Травянистая, поросшая кустарником, пересеченная оврагами долина, нагое теплое тело, женщина оборачивается, испуганная каким-то необычным звуком... Силу и прелесть, тайну и чудо, мечту и грубость жизни среди сверкающей красками природы — вот что хотел принести в дар своим богам художник, считавший их вершителями человеческих судеб. Познания карибского бутио[73] обогатили самбо, наследника вечной Африки. Статуэтка переходила из рук в руки, время текло, менялись боги, приобретая иной характер и атрибуты. Жизнь людей так безрадостна, так трудна, так неумолима! Боги обоих слившихся народов потерпели эволюцию вместе с жизнью, которую они отображали, и вот сегодня статуэтка очутилась здесь, в церковном дворе, где ее должны уничтожить.
Карл тихонько положил статуэтку на землю и поднял большой прямоугольный камень с тяжелой железной цепью. На камне сохранился рисунок, выполненный, как это было принято у шемессов, в линейной симметричной манере. То была голова животного, напоминающая по форме сердце: в два удлиненные, сходящиеся книзу овала было вставлено по оливке, изображающей глаза. Узкая петля, соединившая оба овала, обозначала морду... Карл поворачивал во все стороны камень. Очевидно, цепь носил на ноге какой-нибудь раб, — вероятно, он и вырезал в дар неизвестному ныне божеству свободы звериную морду на камне, к которому был прикован.
Карл опять стал перебирать антропоморфные сосуды, изваянные звериные морды и разные камни, наваленные во дворе, у его ног. Он поднял еще один обрядовый камень. На нем выделялись очертания любопытного чудища, по-прежнему воспроизведенного линейной резьбой. Голову украшали короткие рога. Глаза пристально смотрели из-под выпуклых лобных костей; от ноздрей спускался вниз треугольник, в середине которого был изображен дугообразный жадный рот. Намеченное несколькими штрихами тело заканчивалось парой коротких кривых лап. От всего изображения веяло дикой силой: оно казалось символом суровой жизни, подчиненной неодолимым таинственным страхам в чаще стародавних лесов, где водились животные-растения и боги-звери.
Он поднял наконец камень безупречной овальной формы. Бог мой, какой же он легкий! Полно! К чему сердиться? Диожен все равно выполнит полученный приказ, выполнит тщательно, ревностно, не рассуждая. Его отторгли от родного народа, и теперь он признает только ценности одряхлевшего империалистического мира! Какое ему дело до уничтожения этого древнего наследия предков? Карл резким, гневным движением бросил камень на землю. И в удивлении застыл на месте.
От удара камень раскололся надвое, и на обеих его половинках засиял чудесный цветной рисунок. Карл поднял оба куска. На них был изображен нежно окрашенный пейзаж: морской залив, горячий песок, зеленая листва под голубым прозрачным небом, вдали море, пирога на берегу, огромная птица и человек, выходящий из воды! При помощи каких таинственных приемов этот рисунок оказался внутри камня? Карл поскоблил ногтем окрашенную поверхность — пейзаж словно сросся с ней... Карл недоумевал, но тут, подняв голову, он увидел преподобного Диожена Осмена. Братья горячо заспорили; по словам Диожена, он получил строгий приказ: все обрядовые предметы водуизма должны быть уничтожены. И это правильно! На этих вещах, будь они красивы или безобразны, лежит печать дьявола. Надо вырвать из памяти людей всякое напоминание о верованиях, которые являются прямым вызовом господу богу!
Данже Доссу узнал о подробностях крестового похода от Мирасии, кухарки, которую ему удалось пристроить к лейтенанту Эдгару Осмену. Прекрасно! Вскоре у него уже не останется соперников: все они исчезнут, а он, ганган-макут, будет по-прежнему неуловим, ибо все колдовские чары, все яды и тайны путешествуют вместе с ним в его заплечном мешке.
— Итак, именно к нему обратятся доведенные до крайности крестьяне, и он будет распоряжаться их жизнью и имуществом. Данже дошел до места, называемого Двором Ортоланов; неподалеку оттуда жил окружной начальник Жозеф Буден. Много раз Жозеф прибегал к помощи колдуна. Служебные обязанности отнимали у него слишком много времени, и он не справился бы один с полевыми работами и охраной урожая. Несколько месяцев назад, когда грабители свирепствовали в округе, Данже спас честь своего приятеля, снабдив его чудодейственным пугалом. При входе на каждое поле Будена он врыл столб, на верхушке которого красовались маленький гроб, ослиная челюсть, шарики индиго, кусок черного крепа, прядь волос и бутылка ядовитой жидкости. Люди похожи на воробьев, и необычайное пугало может обратить в бегство самых закоренелых преступников. Ни один колос не пропал с полей Будена, и при виде столь наглядного результата многие крестьяне обратились к Данже Доссу. Буа-д’Орму с трудом удалось отвратить легковерных от колдуна, пригрозив им наказанием со стороны богов, озабоченных душевной чистотой своих чад. Кроме того, Аристиль ввел систему совместных ночных дозоров и восстановил порядок. Когда Жозеф Буден был вызван к лейтенанту, Данже выкупал своего приятеля в ванне с наговорными листьями. Лейтенант бранился, неистовствовал, но дуралей Жозеф все же остался окружным начальником. Таким образом, могущественные свойства волшебной ванны были лишний раз подтверждены.
Жозеф Буден назначил свидание Данже Доссу, но тот не меньше Будена желал этой встречи. Колдун вынашивал важный план — великую идею будущего своего царствования: он хотел воскресить в области старинное сатанинское общество «уэнгбендингов». Став во главе этой тайной организации, он наводил бы страх на всех окрестных жителей. Итак, ему надо собрать своих приверженцев, всех людей с загребущими руками — крупных хозяев, охотников до чужих земель, завистников, неудачников, словом, всякий сброд. Доссу вступил на дурную дорожку. Он был некогда членом секты Ремамбрансы (еще ребенком его подобрал и воспитал Буа-д’Орм), но не удовольствовался своим положением. Он попытался соперничать с главным жрецом, поссорился с ним и, в конце концов, стал колдуном. Оказавшись во власти мании величия, он опускался все ниже и ниже и уже не мог остановиться.
Данже вытер потный лоб и сел в тени мангового дерева, усыпанного розовыми цветами. Здесь было прохладно и пахло смолой. Приятное место для встречи! Впрочем, Жозеф Буден не заставил себя ждать. Он явился, широко шагая, как истый начальник.
— А, это вы, кум? Как дела?..
— Спасибо, ничего, кум, а вы как поживаете?..
Они заговорили о недавних событиях.
— Вы слышали, кум, что негодяй Аристиль Дессен чуть было не зарезал меня?
— Ничего удивительного: этот проклятый парень никогда не внушал мне доверия!
— Разрази меня гром, кум Данже, я изничтожил бы его, да вот мундир мешает... Экая наглость! Аристиль напал на меня, Жозефа Будена! Ведь он мне и в подметки не годится! Я ему покажу! Только знаете, кум... мне не обойтись без вас... Аристилю теперь крышка, я поклялся в этом!.. Пусть черви сожрут его заживо! Пусть он скитается по дорогам, наг и бос, без крова, без пищи, не находя даже камня, где бы приклонить голову! Я поклялся в этом! Готов в обмен продать свою душу дьяволу!..
Данже сидел, опустив голову, и молча ковырял палкой кочку. Его грубое лицо было бесстрастно. Но иногда он исподлобья посматривал на окружного начальника, который не помнил себя от ярости.
— Вы требуете от меня нелегкой работы, Буден. Известно ли вам это?.. Аристиль не только один из главарей Ремамбрансы, но и смельчак, каких мало... Нет, справиться с ним нелегко!
— Ну и что же? Если вы не можете, я все равно добьюсь своего! Я дал клятву!.. Пойду куда угодно, заберусь дальше семени, унесенного ветром, а будет по-моему!..
Данже Доссу разразился громким и презрительным смехом.
— Взгляните на себя, кум Буден!.. Очнитесь. Вы, верно, забыли, что имеете дело с самим Данже Доссу! Я-то все могу! Я говорю о вас!.. Скажите, настоящий ли вы мужчина, кум Буден?
— Еще бы, кум Данже! Всем известно, какой мужчина Жозеф Буден!
— При всем моем уважении к вам, сдается мне, вы все-таки не настоящий мужчина!..
Жозеф выпрямился.
— Говорю вам, что я поистине мужчина!..
— Посмотрим, так ли это!.. А вот я сын «великой» Батала[74].
Данже встал и, протянув приятелю руку, сверлил его взглядом. Жозеф содрогнулся. Он слишком поздно понял, на что намекал Данже Доссу, теперь пути к отступлению отрезаны. Слишком поздно. Весь дрожа, окружной начальник пожал протянутую руку. Данже Доссу обхватил его кисть своими крючковатыми пальцами и, внезапно выпустив ее, резко подбросил вверх. Это был условный знак уэнгбендингов, Доссу расхохотался.
— Я же вам говорил, кум, что вы не мужчина! Сколько бы вы ни тужились, ни один волос не упадет с головы Аристиля Дессена! Вы еще молокосос, Жозеф Буден! Вы попросту хвастливый мальчишка!
Жозеф Буден опустил голову. Итак, колдун требует, чтобы он примкнул к шайке уэнгбендингов, к ужасному братству, члены которого были известны в соседних областях под названием «шампоелесов», «безволосых» и прочих. Он попал в ловушку. Мог ли он вырваться из когтей Данже Доссу после того, как колдун снял с себя маску? Данже требовал, чтобы он стал слугою мрака, поклялся делать зло своим ближним и даже согласился участвовать в ритуальных преступлениях! До окружного начальника не раз доходили слухи об этом братстве оборотней, последних представителей сатанинского культа. Иногда, по ночам, он слышал сухой стрекочущий звук маленького барабана, о котором говорили, будто на него натянута человеческая кожа. Он вспомнил также, что уэнгбендинги совершают свои гнусные обряды два или три раза в неделю, но еще никогда не видел их собственными глазами. Конечно, Жозеф Буден верил всему этому, как и всякий невежественный крестьянин, который боится и богов и чертей, однако он не подозревал, чтобы кто-нибудь из последователей Ремамбрансы был членом этого мерзкого сообщества.
Жозеф посмотрел на колдуна выпученными глазами и вновь опустил голову. Данже расхохотался довольным смехом, от которого ходуном ходило его тело.
— Кто вы такой, Жозеф Буден?.. Окружной начальник? Владелец клочка земли?.. Все вас ненавидят, ведь так?.. Долго ли вы еще будете бороться с крестьянами? Либо вы откажетесь от должности, либо они убьют вас за ваши темные делишки. Будь вы мужчиной, вы не потеряли бы надежды приумножить свое добро, и даже нажить состояние. Вы никого не боялись бы, ни Аристиля Дессена, ни самого Буа-д’Орма! А теперь вам приходится удирать от деревенщины Аристиля — не то еще этот храбрец вас зарежет!.. Если мы действительно мужчина, постарайтесь понять меня и не заставляйте попусту терять время! Вы и так слишком много знаете... Если вы трусите, убирайтесь отсюда подобру-поздорову. Быть может, вы еще избежите последствий своего любопытства!
Жозеф Буден сидел, опустив голову. Всю свою жизнь он тянул лямку. Правда, он не раз входил в сделку с совестью: обирал своих ближних, давал взятки землемеру и областному начальнику, покупая их расположение; одних крестьян он бил, на других наговаривал, а однажды собственными руками зарезал человека. Самому Буа-д’Орму приходилось подмазывать его, чтобы беспрепятственно совершать водуистские обряды, но все проступки Будена были пустячками по сравнению с тем, чего от него требовал Данже Доссу. Прежние грехи небо еще могло простить. Жозеф Буден всем своим существом верил в бессмертие души. Мог ли он продать свою душу и обречь себя на вечные муки?
Честолюбие и алчность снедали его, он ненавидел даже своих сообщников, упрекая их в том, что ему достаются лишь крохи с их стола. Он часто не мог заснуть по ночам, его томила жажда могущества, власти; он мечтал о крестьянских землях, на которые уже давно зарился, о женщинах, которыми хотел обладать; голова его горела как в огне, на сердце был ледяной холод. Жизнь коротка! Разве есть в ней другие радости, кроме вкусной еды, любовных утех и удовлетворенного тщеславия? Он был мелким собственником и начал свою карьеру с подлости: стал пособником местного судьи Вертюса Дорсиля, преследовал крестьян, которых тот хотел лишить земли. Теперь уже все равно: он не прежний сын полей — он загрязнил свою некогда чистую душу. Зато какая сладкая жизнь открывается перед ним!.. Он насладится всеми женщинами, которых пожелает, он захватит все земли, которые ему приглянутся; при встрече с ним люди будут обнажать головы, видя в нем не только окружного начальника, но и владельца многих и многих арпанов земли, человека влиятельного, силу... Все ему будет доступно. Стоит ли бояться ада? К чему эта дурацкая чувствительность, эти постоянные укоры совести? Разве он уже не сделал выбора? Ну да небесам он предпочитает землю! Главное, не остаться совой, пожирающей крыс и мелких гадов, а высоко взлететь, как орел-стервятник.
Данже Доссу просиял. Губы его растянулись в безмолвной усмешке. Он наклонился и стал что-то нашептывать Жозефу Будену.
Гармониза прибежала предупредить Гонаибо по просьбе главного жреца. Юноша долго колебался, но, в конце концов, принял предложение Буа-д’Орма. Если он правильно понял, старец желает скрепить их союз каким-нибудь подвигом и, быть может, испытать его, Гонаибо?.. На самом деле главный жрец лишь нехотя согласился на это выступление, но все правоверные члены Ремамбрансы взирали на него с тревогой. Если он ничего не предпримет, ряды их быстро поредеют, и, когда наступит решающий момент, он останется в одиночестве. Аристиль изложил ему свой план, а генерал Мирасен, Инносан Дьебальфей и даже старуха Клемезина горячо поддержали Аристиля. На бога надейся, а сам не плошай! После краткой молитвы в зале «собы» Буа-д’Орм вышел к друзьям и сообщил им о своем согласии. Вся его жизнь, проведенная в созерцании и молитве, восставала против такого предприятия, но когда он стал вопрошать богов, они, как ни странно, ничего ему не ответили. Он заключил из этого, что боги предоставляют ему действовать по собственному усмотрению. Не мог же он в самом деле допустить отпадения своих приверженцев! Аристиль совершенно прав: если ничего не предпринять, крестьяне решат, что господь бог покровительствует преподобному Осмену. Необходимо сделать все возможное, чтобы сохранить веру людей в богов, которым поклонялись их предки. Как ни тяжелы испытания, победа останется за лоасами, если крестьяне не потеряют доверия к ним. И боги посмеются над гордыней священника, ибо им принадлежат сердца людей.
Ко всеобщему удивлению, Буа-д’Орм потребовал, чтобы экспедицией руководил Гонаибо. Как только прошло первое замешательство, все решили, что Буа-д’Орм, вероятно, знает про таинственного отрока то, что не известно другим. Да и помощь богов, которые явно покровительствуют юному отшельнику, пригодится во время этой смелой вылазки. Вот почему участие Гонаибо в походе ободряло людей, выбранных главным жрецом. Их было человек десять; темной ночью они направились на мулах в Гантье. Впереди ехали Гонаибо и Буа-д’Орм, тихо разговаривая между собой, за ними медленно двигались генерал Мирасен и Аристиль, Олисма Алисме, Шаван Жан-Жиль, Меристиль и Ваннес Дьебальфей, Нерва Рабиду, Ленстан Плювиоз и, наконец, Альтиус Деком — в большинстве своем молодые парни, хорошо сложенные, ловкие и сильные.
Когда за поворотом дороги показались первые домики Гантье, Буа-д’Орм остановился и, вынув из-за пояса какой-то сверток, протянул его Гонаибо. В свертке были кусочки мяса и катышки из листьев конкомбр-зомби.
— С божьей помощью, сынок!..
Они молча обменялись рукопожатием. Аристиль и генерал Мирасен остались возле главного жреца. Гонаибо пошел дальше; на некотором расстоянии от него следовали все остальные, ведя мулов в поводу. Гонаибо оставил поблизости от рынка Олисме и Шавана Жан-Жиля, поручив им стеречь животных в ожидании сигнала, после чего один из них подведет мулов к углу церковной ограды. На этом углу Гонаибо велел остаться Ленстану Плювиозу и Альтиусу Декому. Опять-таки по сигналу они переправят мулов к братьям Дьебальфей, которые будут находиться на последней стоянке — против дома священника. Нерва Рабиду было поручено служить связным между Гонаибо и братьями Дьебальфей. Юноша пересек улицу и приблизился к церкви. Остальные ждали его, спрятавшись за выступом стены.
Гонаибо с одного взгляда определил положение. Во дворе церкви были ясно видны четверо сторожей: причетник и трое жандармов, сидевших под галереей дома священника. Груда ритуальных предметов была свалена в четырех-пяти шагах от невысокой каменной стены с балюстрадой. У самой ограды рос густой куст растения — «плащ святого Иосифа». Сторожа, находившиеся шагах в пятнадцати от груды трофеев, не особенно ревностно охраняли ее, надеясь, что само их присутствие отпугнет воров. Все они клевали носом, а причетник — тот храпел без зазрения совести. Что-то почуяв, собака лениво затявкала. Тогда Гонаибо, вытащив из пакета несколько кусков мяса, перебросил их через ограду. Слышно было, как пес почесался и стал рыскать по двору. Вскоре опять наступила тишина. Сторожа даже не шелохнулись. Гонаибо взял шарики из листьев конкомбр-зомби, чиркнул спичкой и зажег их. Затем проворно вытащил пращу, вставил в нее дымящий катышек и, тщательно прицелившись, метнул его к ногам сторожей. Те ничего не заметили. Гонаибо перебросил таким же путем все остальные шарики. Снотворное, очевидно, подействовало — сторожа погрузились в глубокий сон. Тогда Гонаибо влез на стену и, поспешно спрыгнув вниз, укрылся под кустом. Он прислушался. Ровное дыхание четверых сторожей громко раздавалось под галереей. К ограде подошли братья Дьебальфей и Нерва Рабиду. Гонаибо подал им знак. Запел петух. Ему ответил другой, потом третий. Это и был условный сигнал. Теперь оставалось незаметно перевести мулов от стоянки к стоянке. Когда подошел Альтиус Деком с тремя мулами, Гонаибо начал хладнокровно передавать ему ритуальные предметы. Он молча подползал к груде трофеев, забирал все, что мог унести, пригнувшись, бежал к ограде и прятался за кустом.
Небо все больше хмурилось. Редкие звезды исчезали одна за другой. Черные тучи быстро затягивали небосвод. Над головой поблескивали только созвездия Большой и Малой Медведицы да чудесно сверкала Полярная звезда. Скоро хлынет дождь, низвергнутся его потоки, засвистит ветер. Время от времени слышался крик петуха, подбадривая людей. Уже девять мулов были нагружены, а оставалось еще много вещей. Необходимо спешить: действие снотворного слабеет. Пойдет дождь и неизбежно разбудит сторожей. Гонаибо бесстрашно сновал взад и вперед, работая все быстрее. Когда все было готово, он велел братьям Дьебальфей возвращаться обратно, но как можно тише, осторожнее... Он пойдет сзади, прикрывая их отступление. на случай тревоги. Тучи уже заволокли все небо.
Тревоги не последовало — братья никого даже не встретили по дороге. Подождав немного, Гонаибо стал осторожно отступать. Порой он замирал на месте и прислушивался, когда раздастся пение петуха: этот условный сигнал по-прежнему указывал, что люди благополучно добрались до ближайшего поста. На окраине города их с нетерпением ждал Буа-д’Орм. Когда показались Меристиль и Ваннес Дьебальфей с последними нагруженными мулами, а затем Гонаибо и Нерва Рабиду, он облегченно вздохнул. Аристиль Дессен был изумлен. Итак, все удалось сделать, не возбудив подозрения!
— Вот это работа так работа! — воскликнул он, с любопытством вглядываясь в лицо юноши, который руководил операцией по выработанному им, Аристилем, плану. Это было непостижимо!
— В путь! — приказал Буа-д’Орм. — Идемте быстрее. Все — в святилище!
Быть может, удастся уйти от дождя, если они поторопятся. Но надежды не оправдались. Хлынул ливень и сразу залил все окрестности — настоящий потоп! Участники экспедиции, промокшие до нитки, еще ускорили шаг. Однако жаловаться не приходилось! Успех превзошел все ожидания.
За несколько недель до этих событий из столицы прибыл в Фон-Паризьен какой-то делец и купил, не торгуясь, большой дом у самого рынка. Это не привлекло особого внимания. Однако при виде серьезных переделок, которые там затеяли, жителям стало любопытно, что это означает? Старое здание выкрасили заново, двор вычистили и наняли сторожа. Но так как дело на этом остановилось, люди постепенно потеряли интерес к дому. Каково же было их удивление, когда, проснувшись в одно прекрасное утро, они заметили, что дом открыт, а у подъезда стоят четыре огромных грузовика и три джипа: очевидно, приехали хозяева. Под галереей четверо белых и щеголеватый молодой мулат руководили рабочими и шоферами, переносившими мебель.
Соседи потоптались на улице и тут же поспешили разнести эту новость. Белые люди привезли письменные и обеденные столы, шкафы, этажерки, полки, ящики для картотеки, узкие железные кровати и быстро все расставили по местам. Немного позднее выяснилось, что белых приехало шесть человек — появилось еще двое. Теперь уже семь пар челюстей (считая и напомаженного мулата) усердно жевали ароматическую резинку. Кроме седеющего верзилы с загорелым, словно дубленым, лицом, остальные белые были совсем еще молодые люди, сероглазые или голубоглазые, белобрысые или темно-русые, с розовыми, как ломтики ветчины, щеками, все в шлемах цвета хаки.
Вертюс Дорсиль высказался вполне определенно: новые американцы не походят на тех белых, которых привыкли видеть в Фон-Паризьене. По всему видно, они сыновья богатых родителей, настоящая blue-blood[75] свободной Америки, молодцы, которые хотят окопаться в уютной маленькой стране, пока благородные простофили, разные бэбиты, джоны и брауны, проливают кровь на Батане, на Окинаве, гибнут в воздушных боях над Берлином. Но что поделаешь? Ведь люди нужны и для того, чтобы вести войну на экономическом фронте, загорая под тропическими лучами солнца на каком-нибудь благословенном острове, полном цветов, птиц и последователей водуизма! Выдвигая лозунг свободного предпринимательства, они понемногу прибирают к рукам дяди Сэма последние экономические плацдармы, еще занятые в Латинской Америке незадачливыми союзниками звездного флага. Бог даровал Джиму Кроу конституцию, обеспечивающую ему небывалый в истории way of life[76], даровал Манхаттан, города-спруты, изумительный штат Нью-Мексико, Дальний Запад и прочие арены деятельности... Более того, господь позволил ему возделывать двадцать райских садов, опекая двадцать прекрасных республик. Добрые христиане-янки с фарфоровыми глазами приехали в то утро от имени мистера Феннела, чтобы разводить в окрестностях Фон-Паризьена каучуконосы, именуемые по-латыни Cryptostegia, и передать местным негритятам горячий привет от статуи Свободы. Итак, для вящей славы господа бога щедрые американские предприниматели станут вкладывать капиталы в гаитянские земли, а коренные жители — так уверял, по крайней мере, президент Леско — будут снимать обильный урожай долларов, воздавая хвалу дяде Сэму, который только и думает, как бы оказать помощь экономически слабым странам.
Нет более дурацкой, более мучительной роли, чем роль мамаши взрослых сыновей! В то время как весь поселок с любопытством обсуждал злободневные события, Леони Осмен, схватившись руками за голову, вопрошала небо, какое же проклятие тяготеет над ней. После всех треволнений и забот, которых ей стоил преподобный Диожен Осмен, чудить теперь стал Эдгар: он требовал, чтобы мать готовила сода-виски, сливы в спирту, соленые сухарики, маслины, кока-кола и разные противные напитки, которые любят гнусавые племянники богатейшего дяди Сэма. И она делала все это с отчаянием в сердце, ожидая той минуты, когда ей придется хоронить кого-нибудь из близких... Ибо теперь было ясно, что в доме надо ждать покойника.
Да и вообще Леони не любила янки, обвиняя их не только во всех смертных грехах, но и в том, что от них пахнет кардамоном...
Но мартовскому ветру наплевать на американцев. Он порхает, унося на своих крыльях тысячи золотых блесток цветочной пыльцы, и ласково теребит платья на молодых крестьянках, которые идут по улице крупным размеренным шагом, оставляя за собой запах свежей травы и фруктов, а зубы их сверкают во рту, как перламутровые зернышки в спелых плодах гойявы. Пестрая черепашка, плавающая в небольшом бассейне, куда поставили охлаждать бутылки кока-кола, вытягивает зеленоватую пятнистую шею и, открыв пасть, блаженно пускает пузырики у самой поверхности воды. На огромном синем небе нет ни пятнышка, оно ясное, прозрачное, вогнутое, как блюдо из китайского фарфора. Рой мух — этих неутомимых балерин — жужжит над деревянным подносом торговки сластями, которая стоит на углу улицы и предлагает прохожим плиточки желтого сахара, благоухающие мятой и анисом, подтаявшие на солнце леденцы и нугу из арахиса и ророли. Ну что же вы, добрые люди? Пусть в это знойное утро зазвучит ваша песня, звонкая боевая песня!
В Гантье, в Бонне, Тер Сале и Балисаже — повсюду без конца толковали об исчезновении водуистских реликвий. Комментируя слухи, которые распространились по всей равнине до самых озер, столичная газета писала, что, по мнению крестьян, произошло подлинное чудо. А это уже было смелостью со стороны трусов, которые пугаются собственной тени и слово боятся сказать вразрез с мнением официальных кругов. Но черт возьми! Разве наш народ заставишь молчать! Люди говорили, конечно, шепотом, но говорили обо всем, все обсуждали, и атмосфера в стране накалялась, росло недовольство против непогрешимого католического духовенства и правительства благодетеля Леско.
Итак, по Гантье прокатился громовой хохот. Но горсточке фанатиков, окружавших священника Диожена Осмена, было не до смеха. Страх обуял Ноэми Дюплан, Эфонизу Фонтен и других святош, которые бросились в крестовый поход ради вящей славы матери-церкви. Поговаривали, будто брат Сираме отправился на Центральное плоскогорье, чтобы совершить искупительный обряд, который поможет ему очиститься и вернуть себе сан жреца. Ни один из участников похода против хунфоров не избегнет мести брата Сираме, — уверяли в округе.
Преподобный отец Диожен Осмен стоял на коленях в своей спаленке и, закрыв лицо руками, молился. Он был сражен. Конечно, он не верил в чудо, но велико все же могущество нечистого! Никто из сторожей так и не мог рассказать толком, что произошло в ту ночь. Все они уверяли в один голос, будто ни на минуту не смыкали глаз. А один из жандармов поведал под большим секретом кое-кому из знакомых, что незадолго до дождя он видел, как посыпалось множество молний на дом священника и огненный шар пронесся по церковному двору. Его приятели и он сам были ослеплены. Тут они услышали звон цепей, какой-то непонятный скрежет, затем хлынул ливень и все затопил кругом. Сторожа оставались под галереей все время, пока бушевала непогода. Когда же дождь прекратился, во дворе не оказалось ни одного священного предмета.
Что станется с кампанией отречения после такого удара? Кто осмелится пойти теперь против храмов водуизма? Между Диоженом и его матерью произошла ужасная сцена. Ведь Леони давно предсказала ему самые страшные кары. Боже, как тяжело носить сан священника! Диожену было плохо, голова у него кружилась. А вместе с тем надо было казаться спокойным и вселять мужество в тех, кто с надеждой взирал на него!
Диожен со стоном склонился перед маленьким медным распятием, с которого грустно смотрел на него Христос. В дверь постучали, Амели Лестаж принесла письмо. Диожен проворно вскочил на ноги, желая скрыть свое смятение. Письмо было от архиепископа. Диожен подошел к окну, отворил его, чтобы в комнате стало светлее, стремительно разорвал конверт и стал читать послание своего пастыря.
Госпожа Дюперваль Гийом, хитрая мулатка, у которой все пальцы были унизаны кольцами, объезжала своих фермеров и издольщиков. Некоторые из арендаторов еще не внесли причитающуюся ей долю, а г-жа Дюперваль слыла еще более алчной, чем ее супруг, не зря прозванный коршуном. Она решила удостовериться лично, как идут дела, и присмотреть за уборкой урожая. Скотина нагуливает жир не от ухода скотника, а от взгляда хозяина, гласит пословица. Слух о том, что г-жа Дюперваль совершает свой объезд, опередил молодую быстроногую кобылу этой чертовой бабы. Вот почему Инносан Дьебальфей был сам не свой. Конечно, пройдоха хозяйка прекрасно знает, какой урожай дает в среднем обрабатываемый им участок земли, но Инносану все же ничего не стоило утаить несколько корзин зерна. Корзина хозяину, корзина фермеру — таков обычай. И плевать на мнение добропорядочных людей! Разве эти люди, выдающие себя за праведников, пахали и перепахивали землю на протяжении трех-четырех поколений? Пусть себе болтают, язык-то ведь без костей. А я утверждаю, что зернышко проса или плод иньяма родятся лишь благодаря тому, что были обильно политы потом, и если Инносан заслуживает виселицы за свой грешок, то, скажите, какому наказанию следует подвергнуть бездельников, которые, ссылаясь на клочок бумаги, разыгрывают из себя оскорбленных Шейлоков? Одного взгляда на г-жу Дюперваль было достаточно, чтобы сказать с полной уверенностью: эта дама никогда не сидела без хлеба; долгие годы она дочиста обирала крестьян, между тем как под старость у Инносана и его верной Клемезины почему-то совсем скрючило руки и ноги.
Итак, Инносан спешно отправился в поле. Г-жа Дюперваль нашла его за работой, он был весь в поту и тяжело дышал, склонившись над грядкой. Он притворился, что не заметил хозяйку.
— Как дела, Инносан?.. Говорят, урожай в этом году на славу!..
— Ай, ай!.. Кто это? Никак госпожа Дюперваль? Прошу прощения, сударыня, зрение у меня совсем ослабло, вы же знаете! Болезни совсем доконали вашего несчастного Инносана!.. То ревматизм, то лихорадка!.. Но, бог мне свидетель, я работаю мотыгой не хуже какого-нибудь юнца!.. А не приехал я к вам только потому, что был болен. До чего же не везет Инносану Дьебальфей!.. Ах, госпожа Дюперваль! Помните, как я учил вас кататься верхом? Вы были тогда совсем махонькая... Вы, верно, уже забыли своего черного мула, которого так любили когда-то?
Довольно болтовни! Каков нынче урожай маиса и проса? Сколько мер гороха удалось собрать? И хотя Инносан извивался ужом, г-жа Дюперваль ни на минуту не отставала от него. Она притащила его обратно к хижине, и там состоялся дележ. Он был произведен с величайшей точностью, несмотря на увертки старого негра. Всякий раз, как он заговаривал о ревматизме, г-жа Дюперваль вспоминала о сладких бататах, а стоило ему сослаться на брата Сираме, как она требовала зеленых бананов. Она заставила отдать сполна причитающуюся ей долю. Инносан утаил самую малую толику. Когда все было закончено, хозяйка потребовала кофе, и Ивроза поспешно принесла угощение на самом своем красивом подносе. Клемезины не было дома: она ухаживала за Рен Алисме, которая уже третий день никак не могла разродиться. Ивроза с удовольствием слушала истории, которыми Инносан потчевал достойную дочь покойного нотариуса Невера Эрмантена, — упокой дьявол душу этого балагура и мошенника! Видя, что обычаи соблюдены, г-жа Дюперваль стала много ласковее с Иврозою, своей крестницей. Она посадила к себе на колени отпрыска Ликонсии, подруги Меристиля Дьебальфей, и потрепала по щеке Ришелье, малыша Ваннеса и Элисии.
В разговоре выяснилось, что утром в Фон-Паризьен прибыли белые люди. Инносан насторожился и стал жадно расспрашивать г-жу Дюперваль, но она толком ничего не знала. Инносан извинился — он должен ненадолго отлучиться: его рыжий жеребец куда-то запропастился. Ивроза угостит, как подобает, свою крестную мать. С этим проклятым жеребцом никогда нельзя быть спокойным! Он может забежать бог знает куда, и потом неприятностей не оберешься. По правде говоря, Инносану наскучило смотреть на толстую шею своей кумы и до смерти хотелось первому сообщить соседям новость о прибытии белых «мериканов». Святой Георгий! Что делается!
Рен полулежала, вытянув ноги, на самодельном кресле и цеплялась за двух поддерживающих ее женщин.
— Тужься, ну же! — говорила ей время от времени старуха Дада.
Соседки хлопотали возле роженицы, которая протяжно стонала, окруженная тазами и ведрами с горячей водой. Вот уже третий день как подруга Олисма трудилась что есть мочи. Казалось, все хорошо складывается для супругов. Олисма сдал заготовленный им лес агенту ГАСХО Луи Балену, в то время как другие поставщики еще не покончили с рубкой. Конечно, он не получил за лес ту цену, на которую рассчитывал. По словам г-на Балена, цены на лес упали, так как американское правительство сократило экспортную квоту на гаитянский сахар. Олисма все же выплатил свои долги Вертюсу Дорсилю и богатому крестьянину Жозельену, давшему ему взаймы в прошлом году пятнадцать гурдов. Будущий папаша сплел красивую тростниковую корзину. Если положить в нее тюфячок, набитый мхом, получится великолепная колыбель для младенца, который должен появиться на свет. Олисма купил — это было верхом роскоши — стол красного дерева, четыре хороших стула и четыре новых кувшина, он мастерски починил супружескую кровать, и на нее постелили две толстые тростниковые циновки и добротную простыню из сиамской узорчатой ткани. Ложе было готово, оставалось положить на него Рен, как только она разрешится от бремени.
Дада беспокоилась. В самом деле, Рен обессилела и уже не слушала увещеваний кумушек, убеждавших ее тужиться. Здесь собрались Клемезина Дьебальфей, Майотта Дессен, Сор Атема Силабер и Маринета Пьер-Шарль. По требованию Дада, Сесилия Плювиоз только что принесла настой драконника. Супруга Буа-д’Орма заставила Рен выпить несколько глотков этого снадобья и вновь стала растирать ей живот,
В комнату попробовал проскользнуть Олисма. Женщины выгнали его с громкими криками. Всем известно, что присутствие мужа приносит несчастье роженице. Прочь отсюда! Олисма пришлось подчиниться, и он вновь зашагал по двору.
Рен не было лучше. Она все больше слабела.
— Тужься, милая!.. — кричала Дада. — Хорошенько тужься!
Клемезина многозначительно посмотрела на Дада: Рен потеряла сознание. Дада бросила на пол бутылочку с пальмовым маслом и начала бить роженицу по лицу.
— Трите ей живот! — приказала она.
Маринета Дессен повиновалась, и ее руки стали беспорядочно растирать живот Рен. Вскоре Рен застонала и открыла глаза.
— Дайте ей глоток рома! — крикнула Дада.
Молодая женщина выпила.
— Где Олисма? — прошептала она. — Я хочу его видеть...
У Рен опять закатились глаза. Дада наградила ее несколькими пощечинами.
— Не вздумай и впрямь сыграть со мной такую шутку. Тужься!
Рен изнемогала. Она грустно улыбнулась.
— Олисма... — прошептала она.
Дада приняла героическое решение.
— Принесите мне горящую головню!
Маринета Пьер-Шарль вихрем вылетела из комнаты и вернулась с головней в руках. Дада схватила ее и встала за спиной роженицы.
— Тужься, милая! — крикнула она и дотронулась головней до бедер Рен.
Рен дернулась и принялась отчаянно тужиться. При каждом прикосновении головни она напрягалась изо всех сил. Но все было напрасно: роженица совсем обессилела.
— Олисма... — прошептала она еще раз.
Она улыбалась. Время от времени Дада дотрагивалась до нее горящей головней. Но роженица уже не двигалась.
— Тужься, милая! — кричала Дада.
Клемезина вытерла холодный пот, струившийся по лицу Рен. Затем, взглянув на Дада, она грустно покачала головой.
— Мне кажется, можно перенести ее на кровать. Теперь ей уже ничем не поможешь.
Рен продолжала улыбаться. Дада перекрестилась и закрыла ей глаза.
— Позовите Олисма, — тихо сказала старуха.
Рен перенесли на кровать.
Олисма появился на пороге. Он вопросительно взглянул на женщин. Они, словно по уговору, опустили головы. Он подошел к Рен и прикоснулся губами к ее лицу. Побледнел и вытер лоб тыльной стороной руки. Вдруг Олисма заревел как раненый зверь и бросился вон из комнаты. Старый сплетник Инносан, явившийся, чтобы сообщить новость о приезде «мериканов», отскочил в сторону. Он с удивлением посмотрел вслед Олисма, мчавшегося по двору. Затем старик смело вошел в спальню. Он молча взглянул на Рен, лежавшую на кровати, на заплаканные лица женщин, на царивший кругом беспорядок.
— Инносан... сходи за Буа-д’Ормом, — обратилась к нему Дада.
Атема Силабер первая начала причитать по покойнице:
— Айе! Боже мой, боже! Мама!.. Померла наша Рен, дорогие друзья!..
Не так-то скоро отыскали Олисма Алисме. Он укрылся у себя на поле и, лежа ничком, плакал навзрыд. Его привели домой. Олисма увидел собравшуюся толпу, среди которой выли и стонали плакальщицы. Вот уже час как отец Буа-д’Орм заперся в спальне наедине с трупом. Адила Корбей, мать Рен, ждала Олисма во дворе.
— Когда приходит смерть, нельзя оставаться в ссоре, дитя мое, — проговорила она, раскрывая объятия. — Рен была бы недовольна нами... Мы уже давно знаем тебя, Олисма... Теперь я поняла, какой ты хороший человек. Мы виноваты перед тобой и признаем это в присутствии всех соседей. Прости нас... Ты дал счастье Рен. Не твоя вина, что все кончилось... Я потеряла дочь, но, если ты согласен, с сегодняшнего дня у меня будет сын...
Олисма бросился в объятия старухи, и они заплакали, крепко прижавшись друг к другу. Жюстен Корбей, отец Рен, привлек их к себе и усадил на скамью. Он обхватил за плечи Олисма. Старик Жюстен не плакал — нередко возраст и испытания долгой жизни осушают глаза, смягчая, однако, сердце. Вид у старика был суровый, в лице ни кровинки. Соседи перешептывались. Все были опечалены, но как не обсудить прибытие «мериканов», собравшихся обосноваться в здешнем краю? Ведь люди хорошо знали, на что способны эти пришельцы.
Вскоре из хижины вышел отец Буа-д’Орм. Взгляды всех присутствующих обратились к нему. Он держал завернутый в белое сверток. Он подошел к Олисма и положил свою ношу к нему на колени. Олисма вскинул голову и посмотрел на главного жреца. Раздался слабый крик... Олисма поспешно склонился над свертком и развернул его. Показалось сморщенное личико: младенец гримасничал и пищал.
— Он жив! — закричал Олисма.
Молодой отец принялся неистово плясать, потом, взглянув на безмолвных соседей, замер на месте, побледнел от смущения и передал ребенка Адиле Корбей. Затем он присел на корточки и безудержно зарыдал.
Вот уже по меньшей мере пятый раз, как отец Буа-д’Орм освобождал от бремени умершую вовремя родов женщину, совершая это чудо благодаря своему искусству и познаниям, свойственным близким к природе людям. Молодежь слышала молву о чудодейственной силе главного жреца, но никогда еще не видела ее проявления. На этот раз старики и те были потрясены. Согласно обычаю, не полагалось хоронить роженицу вместе с плодом. Редко встречались люди, умевшие избавлять покойницу от бремени естественным путем, но никто никогда не слышал, чтобы ребенок при этом остался жив.
Теажен Мелон прибежал запыхавшись к генералу Мирасену. Тот как раз чистил охотничье ружье «Анри», подобного которому, по его словам, не было в целом свете. Генерал Мирасен усердно совал длинный шомпол в дуло ружья. Жуазилюс, его слуга и крестник, сердито обмахивал генерала куском картона — рекламой, на которой была изображена glamour-girl[77] с соблазнительными бедрами — посланница одной из бесчисленных фирм, орудующих в краю индейцев сиу. Жуазилюсу всыпали по первое число гибкой лозой кружевного дерева за то, что он прогнал нищего со двора... Этим и объяснялась его ярость, с трудом сдерживаемая страхом наказания. Плевать! Он отомстит при первой возможности своему крестному! Насыплет щетины в его постель, подмешает перцу к нюхательному табаку, спрячет его ночные туфли, будет изводить старика, пока не надоест, отвечая на каждую взбучку какой-нибудь каверзой. Вот чертов мальчишка!
— Знаете, что мне рассказали, генерал Мирасен? — спросил, входя, Теажен.
— Дорогой мой, я не ребенок и не люблю загадок!
— Что с вами, геал Мирасен? Вы не-нервничаете?.. Вот в чем дело... Мне ска-сказали, что люди видели Кармело...
— Кармело?
— Да... Ка-Кармело, вашего кре-крестника!
— Моего кре-крестника?
— Что это? Вы совсем впали в детство, геал Мирасен!
— В детство?.. Вы рехнулись, Теажен!.. У вас ум за разум зашел!
— Не сердитесь, геал Мирасен! Я говорю о Ка-Кармело, моем сыне и вашем кре-крестнике…
— Кто же вам рассказал о Кармело?
— Одна здешняя дама, которая ездила в Порт-о-Пренс...
— До чего же вы простодушны, Теажен!.. В вашем-то возрасте! Вы позволяете обирать себя здешним красоткам!.. Эта особа просто хотела заморочить вам голову и вытянуть у вас денежки! Все знают вашу слабость к женскому полу, Теажен!..
Они перебранивались еще некоторое время. Теажен, казалось, был и в самом деле уверен, что Кармело, его сын, от которого он долгие годы не имел никаких известий, работал начальником плотников в столице. Так, по крайней мере, уверяла дама из поселка.
Радость, охватившая окрестных жителей после «чудесного» исчезновения трофеев преподобного отца Диожена, была недолговечной, и, несмотря на радужные надежды, вызванные вероятным провалом кампании отречения, приезд в Фон-Паризьен белых «мериканов», безвременная кончина полевого цветочка — Рен Алисме и, наконец, грубое бахвальство жандарма Жозефа Будена — все это набросило черную тень на проказницу-весну, которая не оставляла в покое природу, вызывая повсюду бурное цветение. Всякий раз, когда солнце достигает точки весеннего равноденствия, для всего живого наступает обновление, но в этом году, хоть кровь у людей и кипела, на сердце была гнетущая тяжесть.
Генерал Мирасен по-дружески спровадил Теажена. Он собирался обойти свои владения. Завтра придут крестьяне, чтобы, согласно традиции, помочь ему в работе. Все соседи, веселые и довольные, соберутся у него ранним утром и начнут полоть, жечь сорняки и разрыхлять почву под стрекочущие звуки музыкальных инструментов и песни людской солидарности: «Алмазная свирель», «Королева солнца», «Золотой дождь»... Затем закусят и выпьют, рассказывая тысячи всяких небылиц. По окончании работы каждый простится с кумом Мирасеном и известит всю честную компанию, что и он, со своей стороны, собирается устроить братскую кумбиту[78] в ближайший четверг, а не то во вторник или в пятницу на будущей неделе.
Окрестные поля дымились. Все объединения для совместной обработки земли, издревле существующие на Гаити, уже принялись за сев яровых: и гвинейские общества с их суровыми законами, и артели взаимопомощи. Телята скакали на выгоне под спокойным взглядом коров. Время сева — время любви, об этом ясно говорил журчащий, как ручеек, девичий смех — дочка кумы Эрманс, прислонясь к дереву, слушала высокого белозубого парня, нашептывавшего ей всякие любезности.
Карл Осмен решительным шагом прошел за ограду храма. Он осмотрелся и увидел наконец Буа-д’Орма, который, сидя на корточках, возился с бойцовым петухом.
— Почет! Разрешите войти?
Буа-д’Орм вскинул голову, в упор посмотрел на вошедшего и, опустив на землю петуха, двинулся навстречу Карлу.
— Уважение!.. — ответил он. — Дом лоасов принадлежит всем людям. Каждый может его осмотреть. Входи же, сынок, ступай направо, налево, куда хочешь — все двери открыты перед тобой!..
— Может быть, вы пойдете вместе со мной? Мне хочется вам сказать... Я брат отца Диожена Осмена, вы это знаете?
— Я ни о чем не спрашивал тебя, дитя мое... Разве мы не братья, люди, живущие на этой земле? У одних доброе сердце, у других — злое. Почему? Об этом знают только небеса!..
Отец Буа-д’Орм молча обвел Карла вокруг перистиля и отворил дверь, ведущую в залу «собы». Карл увидел здесь покрытый глазурью глиняный кувшин, несколько деревянных столов и алтарь — начертанный на земле четырехугольник. Глаза Буа-д’Орма смотрели прямо на пришельца и, казалось, говорили: «Здесь нет ничего, кроме чистой воды, воды, освященной богами; вот это — непокрытые столы лоасов, на них цветы, блюдечко с зернами маиса, сахар... Смотри, путник, смотри во все глаза, с какими бы намерениями ты ни пришел сюда! Здесь нет ни креста, ни статуй, ни свечей, ни кабалистических знаков, ни амулетов— только чистая вода, чистый маис, сахар, цветы и молитвы, исходящие из глубины сердца».
— Не хочешь ли остаться наедине с собой, чтобы помолиться? — спросил главный жрец.
Карл был удивлен, он отрицательно покачал головой. Они вышли из святилища.
— Повсюду ты увидишь то же самое, — проговорил Буа-д’Орм, указывая на хижины во дворе храма, — возможно, мы и невежественны, но лоасы помогают нам. Мы говорим с ними, они нам отвечают. Мы их видим, ощущаем. Они открывают нам порой то, что нас волнует, то, что нам угрожает, им известны малейшие изгибы нашего сердца. С того дня, как малыми детьми мы встаем на ноги, чтобы ступать по земле, мы начинаем познавать лоасов — богов наших предков. Никто не в силах бороться с ними, никто. Скажи своему брату, что я молюсь о нем. Я его жду...
Карл был смущен. Он что-то невнятно пробормотал, пытаясь объяснить главному жрецу, что не разделяет убеждений своего брата, да и к тому же Диожен не всегда поступает так, как хочет: он выполняет повеления архиепископа. Старец смотрел на Карла своими большими грустными глазами.
— Если вы получаете приказ и подчиняетесь ему, — значит, тот, кто распоряжается вами, имеет на это право? Но кто же имеет право давать плохие приказы? Ты человек образованный, и тебе как будто хочется поговорить со мной, объясни же мне это. Я не понимаю, почему они вдруг решились на преступление. А ведь это преступление! Что мы им сделали плохого? Моя голова поседела и трясется от старости, ноги уже не слушаются меня, сердце покрылось морщинами, мне казалось, я многое знаю, но я не в силах понять...
Карл стоял, опустив голову. Что он мог ответить этому старцу, который говорил так твердо, с таким безмятежным спокойствием.
— Я еще молод, отец Буа-д’Орм. — И, помедлив немного, Карл повторил: — Я еще молод, отец Буа-д’Орм... Мать, братья — все говорят, будто я шалопай, так как не хочу жить по их примеру... Они требуют, чтобы я остепенился, сделал карьеру, а для этого надо поступать, как они, — все принимать, повиноваться, гнуть спину, рукоплескать. Но я никогда этого не мог... Значит, они правы, уверяя, будто я сумасшедший... Я только и делаю что пью, бегаю за девчонками да вожу компанию с «грязными неграми», как уверяют мои близкие... Они считают меня пропащим человеком... Я ничего не могу вам объяснить! Знаю лишь одно: за спиной моих родных братьев стоят могущественные люди — иностранцы, белые... Не в обиду будь вам сказано, я не верю ни в бога, ни в черта, но я уважаю все, что порождено землей. Лоасы порождены нашей землей так же, как бананы, маниока и маис. Почему у нас растет маис, а не пшеница? Да потому, что солнце у нас горячее, а в почве есть именно то, что требуется для маиса. Лоасы порождены нашей землей, потому что земля наша нищая, потому что для ее обработки у нас имеются лишь руки да убогие первобытные орудия, потому что нам приходится самим искать выхода, какая бы ни случилась беда... Белым людям хочется, чтобы ради их веры вы отреклись от лоасов, но ваша вера — это маис, а вера белых — пшеница... Никогда им не удастся навязать вам свою религию, но они могут сделать зло, много-много зла... Они все здесь опустошат, — так поступили некогда американцы в борьбе против крестьян, с оружием в руках защищавших свои хунфоры... Я подумал, что вам стоит выслушать все это, отец Буа-д’Орм, и я пришел... Лоасы умрут лишь в тот день, когда засияет электричество в деревнях, когда свет прогонит мрак из хижин, когда на полях загудят машины, когда крестьяне научатся читать и писать, — когда сама жизнь изменится, не раньше... Вы, конечно, мне не поверите, но мне еще многое хотелось бы вам сказать!..
Буа-д’Орм молча слушал Карла Осмена, пытливо вглядываясь в его лицо.
— Нож и только нож может проникнуть в сердцевину иньяма, сын мой, не так ли? Говори, я слушаю… Я не звал тебя, ты сам пришел. Я не заставлял тебя говорить, — скажи то, что подсказывает тебе сердце... Мы, люди земли, должны быть недоверчивы, если хотим выжить. Ведь нам постоянно приходится защищаться против вас, горожан, ты сам знаешь... Но никто не скажет, что Буа-д’Орм Летиро помешал пришельцу сказать то, что человек этот считал правдой...
Карл, все еще стоявший с опущенной головой, решился наконец поднять глаза на своего собеседника. Он чувствовал в нем спокойную силу, проницательность, мудрость и здравый смысл.
— Все же есть надежда, что хунфоры не будут разрушены, — продолжал он, — очень слабая надежда, но надо надеяться... Там, в столице, нашелся человек, который поднял голос в вашу защиту. Он выступил против священников, проводящих кампанию отречения... Я подумал: если крестьяне узнают об этом, они воспрянут духом. Быть может, вы не умеете читать, но я принес вам эту газету в подтверждение своих слов... Спасибо за ваш прием, спасибо за все. Мне пора идти. Клочок газеты не бог весть что, да и потом у этого человека немного последователей, но он борется за вас... Вот и все...
Буа-д’Орм протянул руку, осторожно, любовно взял печатный листок у Карла Осмена. Тот молча ушел, оставив старика в глубоком раздумье.
Гонаибо проснулся очень рано. Утро было ясное, свежее, и ночь принесла ему отдых. Уже давно он не чувствовал себя так хорошо. Накануне он обегал все окрестности, наблюдая, прислушиваясь к разговорам, к пересудам. Больше чем когда-либо он избегал крестьян, хотя ему и пришлось действовать заодно с ними во время похода за похищенными предметами водуистского культа. Он отчаянно стремился сохранить свою одинокую независимую жизнь среди растений и животных под бескрайним небом, на поросшем травою берегу озера.
Ему приснилось, что он идет по большому голубому лугу, цветы на нем серебряные, а шерсть у животных похожа на белые хлопья. Жизнь — какое это чудо! За последние дни Гонаибо был лихорадочно возбужден, сердце его тревожно билось, но, увидев пришельцев собственными глазами, он успокоился. Утром он проснулся такой же веселый, как в светлые дни своей былой беззаботности: его ноги так и просились скакать, из горла неудержимо рвалась песня. Детство! Своенравная пора, когда по жилам у нас словно струится ручеек с проворными рыбками, заря жизни — предвестница грядущего дня... Будущее покажет, что наша страсть к разрушению, наша лихорадочная деятельность, наши столкновения, наша застарелая или вновь вспыхнувшая ненависть — все это следствие переходного возраста, животного состояния людей, в душе которых подлинная человечность еще не пришла на смену стадному безумию... И когда человеческий разум освободится наконец от ненависти, звериных инстинктов, крови, притворства, насилия или бесплодных мечтаний, жизнь станет вечным детством, пылким, восторженным и счастливым.
— Скажи, предок, — спросят потомки, — ведь было время, когда ты рыскал по лесам, как дикий зверь?..
— То был не я, это происходило до меня, — ответим мы.
— Скажи, предок, ведь было время, когда ты обращал в рабство себе подобных?
— То был не я, это происходило до меня, — повторим мы.
— Скажи, предок, — спросят опять потомки, — ведь было время, когда ты жирел, питаясь потом себе подобных! Когда человек эксплуатировал человека, когда человек был хозяином, господином другого человека!..
И мы опустим голову, звери мы этакие!
Гонаибо с ручной змеей, обвившейся вокруг его плеча, шел среди кустов такой же легкой поступью, какой шествуют дни и ночи, в руках он держал флейту, на устах его была песня... Здравствуй, пчела! Привет тебе, сверчок, что стрекочешь возле кочки! Здравствуй, солнце, трава, птица, черной точкой мелькающая в небе! Здравствуй, перышко, облако, вода, воздух, камень, веточка, — всех вас приветствует Гонаибо, мальчик с ручной змеей! Сын дождя, земли и ветра шлет вам улыбку!
Гонаибо уселся на своем любимом месте, на вершине холма. У его ног вилась белая дорога, за спиной, уходя к берегам озера, зеленела поросшая кустарником саванна. Он приставил флейту к губам и извлек из нее нескончаемую вереницу звуков... Ведь и ветер, просыпаясь по утрам, стонет от наслаждения... Летите все выше, ясные, чистые звуки! Небо круглое, как голубая чаша... Догоняйте друг друга, прозрачные жемчужины, рожденные тростниковой флейтой! Дикие утки покачиваются, как пальмы... Качайтесь и вы в воздухе, незримые кристаллы нот, серебристые звуки! Жизнь кружится, вертится, как шар. Гонаибо играл, откинувшись назад, на душе у него было спокойно. У тебя есть сердце, у меня есть сердце, и все мы дети света!..
Вдруг он умолк. Что там такое? Блики солнца на траве? Фигуры, рожденные игрою воображения? Нет, конечно. Он вскочил и бросился со всех ног по гребню холма, заслонив рукой глаза от солнца и миражей. Чем дальше он бежал, тем яснее все видел. Там... возле дороги, на лугу, плоском, как ладонь, было шестеро темных всадников.
Гонаибо замер на месте. Да, у своих ног он действительно увидел шестерых всадников, шестерых всадников в шлемах и сапогах. Они скакали по лугу, вооруженные длинными палками. Ну и наглецы! Они били шестами по траве, и казалось, что-то бросали в нее, как будто мяч... И то ехали шагом, то мчались галопом, гоня этот круглый предмет по направлению к двум финиковым пальмам, которые росли неподалеку от дороги, вздымая к небу свои перистые ветви и кисти желтых плодов. Гонаибо растянулся на земле, судорожно вцепившись руками в траву. В нем клокотал гнев. Несколько минут он наблюдал за белыми людьми, за этими нахалами, которые играли у края дороги. Схватив затем пращу, он старательно прицелился и изо всех сил метнул камень. Один из всадников поднес руку к виску. Игра прекратилась, пятеро остальных пришельцев окружили раненого. Гонаибо не переставая метал в них острые камни...
Землемер Поль Аселом прибыл на место около девяти часов утра. Он спрыгнул с лошади и помог сопровождавшему его парню снять поклажу с мула: угломер, вешки, рулетку и прочие инструменты. Прибежал Шаван Жан-Жиль, работавший неподалеку на своем поле, и стал наблюдать за землемером. Они уже встречались прежде, немало времени тому назад, после смерти Константена Жан-Жиля. Поль Аселом проверял тогда, правильно ли стоят межевые столбы. Его прислал городской богач, оспаривавший участок у Шавана. Шаван прогнал незваного гостя здоровенной узловатой дубиной, и только благодаря своему быстроногому коню Поль Аселом избежал расправы. С тех пор он больше не возвращался в эти края.
— Что вам тут нужно?
Землемер не ответил. Он немного отошел в сторону, но все же продолжал разматывать рулетку. Тем временем явилась Шантерель, жена Шавана: она принесла мужу флягу с горячим кофе. Шаван кратко рассказал ей, как обстоят дела.
— Ступай предупреди отца Буа-д’Орма и всех, кого повстречаешь. Да поживее!
Шантерель проворно убежала. Жуаез Питу, шедшая на поле окучивать бататы, тоже остановилась. Кто просил приезжать этого землемера? Вскоре появились Силаме Силлабер и Мондестен Плювиоз, ехавшие за водой. Остановились и они.
— Что случилось?
У обочины дороги собирался народ.
— Если он отказывается отвечать, значит, его послали белые, — заявила Жуаез Питу.
Толпа увеличивалась. Землемер с беспокойством поглядывал на крестьян, прислушиваясь к их гневным голосам. Шантерель вернулась с целым отрядом мужчин, женщин и детей.
— Ну, понятно, его послали белые! — повторяли люди.
Шантерель не нашла отца Буа-д’Орма, но она предупредила генерала Мирасена и Аристиля Дессена. Один из них непременно придет. Потеряв терпение, Мондестен подошел к землемеру.
— Кто вас послал, господин Аселом? — спросил он.
Поль Аселом не ответил.
— Вот что, господин Аселом, — заявил Альтиус Деком, — придется вам заговорить... Мы не допустим, чтобы нам делали пакости! Если вас послали белые, так и скажите! Советую не упрямиться!
Землемер начал терять самообладание.
— Ну и глупые же вы, негры! — сказал он. — Если я работаю здесь — значит, имею на это право. Я не перед вами отчитываюсь! Семнадцать лет я занимаюсь своим делом, и не вам меня учить, как себя вести и как межевать землю!
Жуаез Питу подскочила к нему:
— Что такое? Мы глупые негры?.. Наверно, поэтому вы много лет и обкрадываете нас! Прочь отсюда! Убирайся! У меня просто руки чешутся надавать тебе затрещин! Ты думаешь, я все забыла? Ведь это ты украл у меня наследство покойного отца и отдал землю своему приятелю Дюпре Гранжану... Мне уже давно хочется разукрасить твою рожу, вор проклятый!
Дерзкая баба размахивала руками перед носом землемера и ударила бы его, если бы крестьяне вовремя ее не оттащили. Поль Аселом кинулся к ней. Жуаез схватила камень.
— Попробуй только подойди, гадина, и я разобью тебе морду!.. Ну подойди же, сволочь, подлец!
К счастью, как paз в эту минуту пришел генерал Мирасен. Он растолкал толпу, окружившую землемера, и принялся расспрашивать его:
— Что здесь происходит, господин Аселом?.. Мне сказали, будто вы межуете землю Шаванов... Я человек пожилой и не допущу безобразия. Я слышал, вас прислали белые. Объясните, в чем дело. Есть ли доля правды в этих разговорах?..
Генерала Мирасена все уважали. Он поддерживал дружеские отношения со всеми местными тузами, и у него имелись влиятельные покровители в столице. Полю Аселому не хотелось ссориться с человеком, с которым считался даже местный судья.
— Не знаю, что случилось с крестьянами, генерал Мирасен, сдается мне, они рехнулись... Что это они вообразили?.. Скажите, с каких это пор я являюсь межевать землю по собственному почину, без приказа ее владельца или без постановления суда?
В конце концов выяснилось, что землемера прислал Пресильен, один из наследников Тонтона Пьера, давным-давно уехавший из этих краев. Он жил теперь возле Солейе, так как женился на единственной дочери тамошнего крестьянина. Подумать только! Разбогатевший Пресильен возомнил себя «большим человеком» и перестал считаться с обычаями. Он и на похороны родного отца пришел с крайней неохотой! Переговоры не затянулись. Поль Аселом дешево отделался. Жуаез Питу ушла, погрозив землемеру кулаком. Что поделаешь! Крестьяне стали на редкость недоверчивы. Поль Аселом все же произвел обмер участка под бдительным надзором Септимуса, Десимуса и Дьедонне Пьера. Крестьяне разошлись, но языки продолжали работать вовсю. Закончив работу, Поль Аселом поспешно собрал свои инструменты и отправился домой в сопровождении помощника, который вел под уздцы мула.
Данже Доссу тщательно разработал план действия. Он заранее потребовал у лейтенанта тысячу пятьсот пиастров, уверяя, что придется совершить множество искупительных обрядов: надо же умилостивить прах разгневанных рабов, которых умертвил французский колонист, дабы они стерегли зарытый им клад. Итак, по словам колдуна, им грозит страшная кара со стороны покойников, которые неизбежно пробудятся от своего загробного сна. Но у Эдгара душа радовалась при виде испанских дублонов, которые вручил ему колдун, и он был готов решительно на все. Наконец-то ему привалило богатство и, несомненно, огромное! Втихомолку он отдал проверить одну из монет: она оказалась подлинной! Даже если ему достанется половина клада, это, вероятно, составит по нынешнему курсу сотни тысяч долларов. Данже уверял, что благодаря своему сверхъестественному дару он «видит» три огромных кувшина, скованные цепью и доверху наполненные золотом. Эдгар решил купить у колдуна часть его клада, уплатив за нее несколько тысяч долларов. Бродяга будет, конечно, в восторге от такой сделки!
В этот вечер Эдгар приехал к Мариасоль, как обычно, около семи часов вечера. Он достал с величайшим трудом то, что требовал Данже Доссу: поношенную форму генерала прежней национальной армии — шитый золотом красный мундир, треуголку, украшенную перьями, и прочее. Приятель лейтенанта, живший в столице, где-то раздобыл для него этот маскарадный костюм. Эдгар предупредил Мариасоль о своем свиданье с колдуном, которое состоится ровно в десять часов вечера. У них есть дела во дворе, и что бы Мариасоль ни услышала, она ни в коем случае не должна выходить из спальни. Мариасоль обещала, хотя и не могла понять, что общего имеет Эдгар с этим страшным человеком.
Данже наводил ужас на Мариасоль. Стоило ему посмотреть ей в лицо, как у нее по телу пробегали мурашки. Колдун не держал себя развязно, наоборот, но постоянно заходил в дом под предлогом, что ему надо подождать лейтенанта. И всякий раз не спускал глаз с Мариасоль. Она чувствовала, что этот взгляд раздевает ее и обезьяньи руки колдуна будто ощупывают ее всю. Мариасоль приходилось бороться с собой, чтобы не потерять голову. Несомненно, этот человек желал ее. От него исходили какие-то отвратительные флюиды, липкие, вязкие, вызывая гадливое чувство и головокружение.
Боже, как трудно понять мужчин! Она была совсем одна в этой стране, никого здесь не знала, никому не могла довериться, ей даже не с кем было словом перемолвиться. Когда же она пыталась заговорить с Эдгаром о колдуне, он резко обрывал ее. Эдгар был с нею и ласков и жесток, а иногда и груб. Трогательная нежность чередовалась у него с непонятными приступами неистовства. То он прижимал Мариасоль к сердцу, да так бережно и осторожно, словно она была маленькой птичкой, то вдруг без всякой видимой причины набрасывался на нее, точно похотливое животное, срывал с нее платье, причинял боль, кусал ее. Когда же Эдгар приходил в себя, как утопленник, выплывший из пучины, где он познал ужас смерти, он долго лежал без движения, тяжело дыша. Затем принимался нашептывать своей маленькой Мариасоль ласковые слова, которые сводили ее с ума, и она становилась мягкой, как воск, в его руках... Любила ли она его? Да, любила со всем пылом своих девятнадцати лет, любила, как любят больного ребенка, беспокойного и тайне несчастного человека. Она видела в Эдгаре мужчину, в душе которого еще жив ангел-хранитель его детских лет. Ведь Мариасоль была женщиной, такой, какой ее сделали столетия мужского владычества: она обладала всеми достоинствами, заложенными в ее чистом сердце, и вместе с тем находилась во власти всех предрассудков, от которых отупел мозг этой потерянной и вновь обретенной Гризельды.
Эдгар извелся от ожидания. Главное, иметь деньги. Священники и те признают могущество колдовских чар. Если колдовство может дать деньги и власть, он без зазрения совести прибегнет к нему. Во всяком случае, дублон, который он держал в руке, был вполне реальной золотой монетой. Колдовство или самообман — не все ли равно, если Данже Доссу обладает даром находить спрятанные сокровища? Было бы глупо не воспользоваться помощью колдуна из-за какой-то дурацкой щепетильности! Не надо только его сердить, раздражать. Что до этих невероятных россказней о злых духах, там будет видно, чего они стоят. А вдруг нынче ночью он столкнется нос к носу с каким-нибудь рогатым вельзевулом?.. При одной этой мысли он вздрагивал и крепко сжимал маленький браунинг, спрятанный в кармане брюк.
— Не выпьешь ли отвара из плодов сулейника, солнце мое? Сегодня вечером ты как будто волнуешься, сердишься... Что с тобой, мой мальчик?
Протягивая Эдгару чашку, Мариасоль провела рукой по его волосам. Он уклонился от ее ласки.
— Отстань!.. Что со мной? Ничего особенного. Терпеть не могу, когда меня гладят по голове!..
Вот злюка, вот ворчун противный! Мариасоль отошла от Эдгара, бросив на него вопросительный и грустный взгляд. Она укрылась у себя в спальне и с нетерпением стала ждать конца этой отвратительной ночи. При малейшем шуме она вздрагивала и никак не могла уснуть. Как надоедливо пищат комары!.. Она потушила лампу и спряталась в постель. Прислушалась — Эдгар ходит взад и вперед по комнате, останавливается и опять принимается ходить: раз-два, раз-два, раз-два... Погоди, комар, дождешься ты у меня. Ну-ка сядь ко мне на шею, я тебя раздавлю!.. Зачем понадобились кирки и лопаты?.. Раз-два, раз-два... Хлоп! Убила комара... А для чего нужен Эдгару мундир?.. Раз-два, раз-два... Вот он останавливается, открывает окно... с кем-то говорит. Наверно, колдун пожаловал! И Мариасоль сжалась в комочек под одеялом.
Данже вошел в дом с тяжелым мешком в руках. Вслед за ним в открытую дверь влетела большая черная бабочка.
— Это опасная бабочка, господин лейтенант... Она не предвещает ничего доброго! Пожалуй, какой-нибудь мертвец хочет нам помешать!.. Чувствуете, как пахнет в комнате? Вот беда! И зачем это случилось именно сегодня... Кстати, хозяин, вы никогда не слышали здесь по ночам шагов, звона цепей или чего-нибудь в этом духе?
Нет, Эдгар никогда не слышал ни звона цепей, ни лязга железа, ни звяканья ключей. Правда, на Мариасоль нападал иногда страх, и она рассказывала всякие небылицы... Женские бредни! Оно и понятно: бедняжка слишком часто бывает одна...
— Нельзя постичь непостижимого, — заявил Данже Доссу. — Во всяком случае, сегодня вечером в доме появился мертвец. Мы ничего не добьемся, если не обезвредим его заклинаниями.
Колдун вынул из мешка бутылку, масляную лампу и несколько крошечных свертков. Он снял рубрику и, присев на корточки, пригнулся волосатым торсом к самому полу.
— Не в обиду будь вам сказано, господин капитан, вам тоже придется поцеловать землю...
Эдгар медлил, но все же повиновался. Данже зажег черную восковую свечу, начертил на полу крест, насыпал какого-то белого порошка, вытащил из сумы человеческий череп и стал бормотать заклинания:
— Накипь-пена, три канавы, три мачете, три мотыги, три лопаты, давай-выливай, рой-копай, жги-поджигай, субботний день, сгинь, сгинь, рассыпься!
Лицо Данже Доссу все больше искажалось, глава налились кровью, он был в исступлении. Он загребал воздух своими огромными ручищами, пена выступила у него на губах. Затем он разбросал на все четыре стороны горсточки волшебного порошка: порошка святой Вероники, порошка заклятия, порошка порчи, порошка смерти. Эдгар пятился все дальше, пока не уперся в стену, с непреодолимым ужасом наблюдая за этой сценой. Колдун взял из пакетика щепотку ружейного пороха и кинул ее в пламя свечи. Произошел сильный взрыв. В соседней комнате протяжно заскрипели пружины на кровати Мариасоль. Данже продолжал сыпать порошок и время от времени вызывал вспышки пороха.
— Ты сам позвал меня, чтоб тебе!.. — крикнул он Эдгару. — Делай то же, что и я!
Эдгар осторожно приблизился к свече, взял щепотку пороха и бросил ее в пламя. Густой дым наполнил гостиную. Мариасоль закашлялась. Данже схватил кирки и лопаты; по его знаку Эдгар взял мундир, шпагу и вышел вслед за колдуном.
Наступившая тишина встревожила Мариасоль, она осторожно приподнялась на кровати. Значит, ушли? Она вся дрожала... Бежать? Но куда? Она никого здесь не знала, да и, кроме того, теперь, когда были вызваны злые духи, ходить по улице опасно. Она встала, стараясь не шуметь, подошла к окну, отворила его и вздохнула полной грудью. Но тут же поспешно захлопнула окно: по улице медленно двигался белый конь со звездой на лбу — она ясно видела его, — конь был оседлан, но без седока. Прерывисто дыша, Мариасоль затворила даже ставни. Слышно было, как цокали копыта удалявшегося таинственного коня. Ночная птица насмешливо захохотала в сумраке. В гостиной было совершенно темно. Мариасоль подошла на цыпочках к двери, посмотрела в щелку, прижалась к ней ухом... Нет, ничего не слышно. Она приоткрыла дверь — никого.
Во дворе, на площадке, по углам которой стояли четыре зажженных свечи, Данже Доссу и Эдгар Осмен рыли яму. Огромная фигура, колдуна сгибалась и выпрямлялась в такт неистовым взмахам кирки, вгрызавшейся в каменистую почву. Пот ручьями стекал по его обнаженному торсу. Эдгар пытался не отставать от Данже, но не мог выдержать такого напряжения. Время от времени он брал лопату и выбрасывал грунт. Вокруг высились кучи земли. Яма доходила обоим уже до пояса. Данже Доссу часто поглядывал на небо, по которому ползли черные рваные тучи. Вдруг колдун плотно сжал свои толстые вывороченные губы, стараясь подавить рвавшийся из груди смех. Он оказался прав: дождь не заставит себя ждать. Все было мастерски рассчитано. Из ямы теперь выглядывали только головы Данже и Эдгара.
— Стой! Стой! — крикнул колдун.
На дне ямы забил родник. Данже бросил кирку, погрузил руки в сырой песок, затем схватил свой мешок и вытащил из него разные предметы, в том числе небольшой кувшин. И тут же начал повторять заклинания, прерывая их вспышками пороха. Искатели клада снова взялись за работу, но вскоре остановились. Данже вынул из земли несколько костей и отложил их в сторону, бормоча молитвы. Еще раз разбросал волшебный порошок и продолжал копать.
— Золото уже недалеко, — заявил он.
Эдгар едва держался на ногах от усталости. Неловко, словно пьяный, он ударял киркой по дну ямы. Кружилась голова. Он то и дело вытирал глаза, которые застилал пот, и, собравшись с силами, вновь принимался за работу. Вдруг Данже начал жечь листья, вынутые из мешка, и полил яму какой-то жидкостью с удушливым запахом, от которого першило в горле. Молнии бороздили теперь все небо. Данже незаметно ударил киркой по кувшину, вытащенному из мешка. Кувшин разбился, Эдгар ничего не заметил.
На вскопанной земле лежала, извиваясь, блестящая змейка.
— Гром и молния! Эй, парень! Убей змею! — крикнул колдун.
Тут только Эдгар увидел у своих ног пресмыкающееся. Он бросил кирку и схватил лопату.
— Убей же ее, черт возьми! Скорее! — вопил Данже.
Эдгар беспорядочно стукал по земле лопатой. Змея исчезла.
— Горе вам! — заревел Данже. — Вы упустили стража, приставленного к сокровищу. Ну и дурак же я был, что связался с таким остолопом! Вы не представляете себе, какой опасности мы подвергаемся. А вдобавок, клад может опуститься, уйти глубоко в землю! Наденьте мундир, скорее!
Эдгар разделся, натянул узкие рейтузы, поспешно набросил на плечи красный мундир с золотым шитьем, надел треуголку, украшенную перьями, и взял шпагу. Данже Доссу выскочил из ямы.
— Выше держите шпагу, черт возьми! — приказал он. — Я заставлю змею вернуться! Я обезврежу мертвеца, который притаился в доме.
Он вручил лейтенанту огромную свечу и зажег ее. Эдгар стоял неподвижно, как статуя императора Дессалина на Марсовом поле, подняв шпагу к небу, все более мрачному, все более грозному.
— Не шевелитесь!.. Когда появится змея, ударьте ее шпагой. Главное, не промахнитесь!..
Данже Доссу стал жечь чертову смолу, полил землю странно пахнувшей жидкостью, прочитал гортанным голосом заклинания и помолился святому Экспедиту. Под конец он с недовольной гримасой тряхнул головой.
— Ждите меня здесь, — сказал он резко. — Пока черная бабочка находится в доме, змея не дастся нам в руки... Я пойду погляжу. Не уходите отсюда, не шевелитесь, даже если молния ударит у ваших ног! Крепко держите свечу и шпагу, и ничего с вами не случится. Теперь вы предупреждены.
Эдгар проверил, правильно ли он стоит, шире расставил ноги, судорожно сжал свечу и поднял шпагу высоко над головой. Данже схватил свой мешок и направился к дому, широко шагая.
Было душно, в воздухе чувствовалась гроза, которая никак не могла разразиться. Измученный, весь в поту, Эдгар делал отчаянные усилия, чтобы не упасть в яму. Мысли его разбегались, он уже не владел собой. У крыльца Данже Доссу оглянулся на оставленного им часового: тот стоял в своем нелепом мундире, со шпагой наголо, освещенный мерцающим пламенем свечи.
Войдя в дом, колдун остановился, чутко прислушался. Затем он подошел к двери спальни и неслышно повернул дверную ручку: Мариасоль лежала лицом к стене, накрыв голову простыней. Колдун крадучись приблизился к кровати. Мариасоль резким движением откинула простыню и увидела голого до пояса Данже Доссу, склонившегося над ней. Она хотела крикнуть, но не успела.
— Только крикни, задушу! — прошептал он.— А если хоть словом обмолвишься лейтенанту, вы оба погибнете, и он и ты!
Он повалился на нее и жадно приник к ее рту губами.
Изнемогая от усталости, от нервного напряжения, лейтенант все стоял на часах возле ямы в своем расшитом мундире. Медленно текло время. Колдун не возвращался. Эдгар еще никогда не испытывал такого нервного возбуждения. Он смотрел на густую черноту неба... От всех этих одуряющих запахов у него кружилась голова. Он дрожал как в лихорадке. Однако странное оцепенение, сковавшее вначале его волю, мало-помалу проходило. Избавился он и от страха, но усталость все усиливалась. Скоро начнет светать... Что делает Данже Доссу в доме? Эдгар Осмен не узнавал себя. Черт возьми! Как мог он подчиниться колдуну! Дальше терпеть нельзя! Надо притащить сюда этого проходимца и потребовать, чтобы он немедленно откопал клад. Довольно играть комедию!.. Если золото действительно спрятано в земле, надо под угрозой оружия заставить колдуна добыть его! Эдгар опустил шпагу — ничего не произошло. Он вытер потный лоб, с минуту колебался, потом опрометью бросился к дому.
Войдя в гостиную, он с удивлением увидел, что колдуна там нет. Неужели подлец одурачил его? Оставил стоять на часах возле ямы, а сам удрал? Быть этого не может! Вероятно, он в столовой. Но и в столовой было пусто. Эдгар хотел уже выйти во двор, как вдруг сердце его дрогнуло от внезапной тревоги. Он толкнул дверь в спальню и увидел Данже Доссу, почти скрывавшего своим мощным телом обнаженную Мариасоль, потерявшую сознание в его объятиях. Лейтенант испустил крик, похожий на рычание. Данже Доссу вскочил на ноги, схватил мешок, пригнувшись к полу, бросился на лейтенанта и со страшной силой ударил его головой прямо в лоб. Затем мигом подобрал свою одежду и выскочил на улицу.
Эдгар недвижно лежал на полу. Мариасоль, распростертая на кровати, казалась мертвой.
Волнение никак не могло улечься в столице; все были взбудоражены — и народ, и интеллигенция, и мелкая буржуазия. Пьер Румель мужественно выступил в печати против кампании насильственного отречения. Отвечая ему, преподобный отец Блуассен, человек на редкость ограниченный и непоследовательный, закусил удила. Этот бездарный писака, виднейший представитель гаитянской церкви, изрекал ложь и полуистины с упоением старого петуха, убежденного в том, что от его «кукареку» ночь сменяется днем. «Фаланга» — орган высшего духовенства — изобиловал сумбурными статьями, в которых неуклюжая германская ученость сочеталась с хитроумными доводами иезуитов. К сожалению, эта дискуссия всколыхнула только «прогрессивную интеллигенцию». Не было сделано ни одной серьезной попытки внести организованность в стихийное движение народных масс города и деревни, боровшихся среди полной неразберихи. Конечно, количество промышленных рабочих в стране было еще невелико — в этом и заключалась основная ее беда, но все же в Гаити насчитывалось несколько тысяч пролетариев, готовых встать на защиту своих требований, а также требований полупролетариата предместий и крестьянских масс.
По правде говоря, интеллигенция ничего не делала, чтобы объединиться с народом, и все ее похвальные усилия, все теоретические споры были и останутся бесплодными, пока люди умственного труда не научатся вести борьбу в тяжелых условиях родной страны. Как им создать действенную организацию, если они не желают выйти за пределы буржуазных кварталов, приютившихся под сенью благоуханных садов? Когда-нибудь им все же придется уйти оттуда и углубиться в лабиринт кривых улочек Бреа, Муравейника, Свиной Дыры и Болосса, ибо реальна лишь та работа, которая ведется в самой гуще народа. Но интеллигенция пока не вступила на этот путь, и еще долгое время безграмотный народ Гаити будет брести ощупью, повинуясь стихийному революционному порыву, этому наследию своей замечательной истории. Итак, идеология оставалась сама по себе, а народ сам по себе, в ожидании случая, который сблизит их.
Кампания насильственного отречения проходила теперь по всей стране, вызывая гневные протесты населения. В Дельмассе за ранней обедней в воскресенье неожиданно началась стрельба, священник едва уцелел, а из-за паники, охватившей прихожан, много человек было ранено. Несколько других церквей и часовен подверглись поруганию. Поднявшаяся из глубин волна возмущения против фанатичного бретонского духовенства прокатилась по всей стране. Хотя беспорядочно, неорганизованно, народ все же сказал свое веское слово. А тем временем ГАСХО вводило в действие свой тяжеловесный аппарат. Недовольство правительством росло. История двигалась вперед — как всегда медленно, но неуклонно.
После своей мистификации Данже Доссу куда-то исчез. Выманив кругленькую сумму у Эдгара, он мог спокойно переждать грозу. Зато он нажил себе могущественного и беспощадного врага. Обезумев от ярости, Эдгар напрасно изъездил все окрестности в поисках колдуна. Однако ему вскоре пришлось прервать эту охоту из-за бесконечных совещаний, которые он проводил с руководителями ГАСХО. Карл был болен. Он совсем расхворался после одного бурного кутежа. Леони подозревала, что в жизни Эдгара случился какой-то перелом, но ни слова не могла вытянуть у этого нелюдима. Наконец отец Диожен Осмен воспользовался поимкой некоего оборотня — случаем, ниспосланным ему самим богом, — и поспешил возобновить заглохшую было кампанию насильственного отречения. В одной из своих проповедей он подробно объяснил, каким образом человека превращают в оборотня. Хунганам, заявил он тоном, не допускающим возражения, известны дьявольские тайны, при помощи которых они вызывают каталепсию и мнимую смерть. В подтверждение своих слов он привел свидетельства нескольких почтенных лиц, уверявших, будто они собственными глазами видели воскресших мертвецов, которых тащили, вопреки их воле, с кладбища на вечную каторгу. Другие люди, продолжал священник, не раз узнавали в оборотнях своих бывших знакомых. Растерявшись от всей этой галиматьи, пустозвонных речей и запугивания, сотни людей в округе дали пресловутую клятву отречения. Снова в воскресенье из Гантье вышла процессия, и водуистские хунфоры в Делоше, Котене и Карадоке подверглись разрушению. Боясь потерять завоеванное преимущество, священник организовал и среди недели новые походы, во время которых верующие сравняли с землей хунфоры в Бруйяре, Мерсероне и Жанвье. Усердие отца Диожена не знало границ, он рыскал по деревням, уничтожая захваченные реликвии на месте. Было ясно, однако, что ему не удастся завершить дело к пасхе, зато он твердо надеялся отслужить благодарственный молебен на фомино воскресенье. Его преосвященство архиепископ обещал почтить своим присутствием эту торжественную службу.
Жители Фон-Паризьена понемногу привыкали к присутствию американцев. Пришельцы вели себя осторожно и еще ничего не посмели предпринять. Отработав положенное количество часов в конторе, они прогуливались по окрестностям или играли в бейсбол на краю саванны, одаряя ребятишек сияющими улыбками и огромным количеством жевательной резинки. Недалеко от поселка, в уголке, затененном густыми деревьями, рабочие, приехавшие из столицы, собирали стандартные дома. Как только они заканчивали постройки, в них вселялись все новые белые люди. Автомобильный парк компании рос не по дням, а по часам — прибывали «джипы», «пикапы», полуторки, пятитонки и так далее. Появлялись также всевозможные машины с механической тягой: экскаваторы, тракторы, дренажные машины, машины для очистки от камней, катки, камнедробилки, словом, все то, что практический ум американцев без устали изобретает для вящей славы свободного предпринимательства и, главное, для того, чтобы сбывать побольше стали — этой основной статьи экспорта США... Стесняться тут не приходилось, благо нашлась маленькая страна, наивно поручившая самому ростовщику распоряжаться капиталами, взятыми у него в долг. Надо отправлять в эту страну побольше машин, выпускаемых добрыми приятелями в Детройте или Чикаго, и, вдобавок, воспользовавшись случаем, пристроить всех папенькиных сынков, желающих уклониться от призыва в действующую армию. Кроме того, здесь можно одним ударом убить двух зайцев: платить джонам и браунам в десять раз больше, чем «туземцам», и сохранить для дяди Сэма бесценную голубую кровь аристократии золотого мешка, сражающейся на гаитянском фронте. Итак, без лишнего шума, точно следуя установленному плану, прибывшие подготовили тяжеловесный аппарат компании ГАСХО, чтобы в назначенный час прибрать к рукам весь заданный район. Ходили слухи, будто американцы уже захватили Сосновый Бор, который спускается к цепи озер по горным склонам. Американское лесозаготовительное предприятие было подготовлено к пуску и могло хоть завтра вступить в эксплуатацию.
Приближался праздник papa. Обычно крестьяне задолго готовились к этой неделе развлечений — единственной подлинной передышке среди каторги сельской жизни. Целое пиршество красок, неделя веселья и света! Ведь надо умилостивить небесных плакальщиц, чтобы до наступления летнего равноденствия дождевая вода в изобилии падала на землю. Айе, боже мой! Давайте трудиться, плясать и петь, сколько душе угодно, — все равно нас упрячут когда-нибудь в белый деревянный ящик и придется недвижимо лежать в нем, глядя до скончания века на свои мозолистые крестьянские руки. Приготовления к празднику не менее важны, чем молитвы. Люди покупают в лавках красивые пестрые платки, куски разноцветного сатина, маленькие зеркальца, погремушки, блестящую мишуру, стеклянные бусы, золотую и серебряную бумагу, дабы почтить небеса шумным и красочным зрелищем. А с наступлением праздника распорядители плясок станут подбрасывать к облакам свои жестяные палочки, в которых отразятся огни заката, а потом исполнят танец тростника под завывающие звуки бамбуковых дудок.
Карл Осмен с некоторых пор все бродил по окрестностям Солейе. Его привлекала здесь молоденькая крестьянка с лукавыми глазами и круглым, гладким личиком, простодушная дочь полей. Кожа у нее желтая, как спелый банан, тело стройное, гибкое, вся она цветущая, красивая и прекрасно сознает, что хороша собой. Карл увидел ее впервые, когда она возвращалась с речки после купанья, свеженькая, резвая, и без умолку болтала с приятельницами. Ну и язычок — настоящая трещотка! Стоило взглянуть на верхнюю, дерзко вздернутую губу болтуньи, и всякий сразу сказал бы — вот нахалка! Она и слыла нахалкой, но никто не назвал бы ее злой, ведь люди знали, что она непосредственная, ветреная, непоседливая, вспыльчивая и все же славная, добродушная девушка с золотым сердцем. Увидя Карла, проказница расхохоталась:
— Провалиться мне на этом месте, девчонки!.. Посмотрите, как этот городской щеголь вытаращил на нас глаза! Что это ему в голову втемяшилось? Такого растяпу мне ничего не стоит обвести вокруг пальца!
Все это было сказано с легким пришепетыванием. Фу, почему мать не подрезала ей в детстве уздечку языка, чтобы избавить дочь от этого недостатка?
Увидев красотку, Карл присвистнул от восхищения и пошел за ней следом, не отставая ни на шаг, и тут же выложил все комплименты, которые, по его мнению, могли понравиться такой вертихвостке. Девчонка (эту белокурую негритянку с едва расцветшей грудью нельзя было назвать иначе), итак, девчонка отвечала ему язвительными словами: сравнивала его с влюбчивым голубем, который все воркует и пыжится перед своей голубкой.
— Ступайте окунитесь в холодную воду, милый мой! И дайте пройти, не загораживайте дорогу!..
После долгого ожидания и поисков Карл вторично встретил ее, и на этот раз она, слава богу, была одна. Правда, она презрительно фыркнула и даже плюнула, но Карл все шел и шел за ней. Девочка молчала, было ясно, однако, что терпения ее ненадолго хватит: глаза ее потемнели, губы сердито сжались, и она возмущенно взглянула на него. И тут, увы, добродетель ее пошатнулась. Равнодушие перешло в гнев, гнев излился в бранных словах, а воздыхатель, смеясь, воспользовался случаем и просунул руку за ее корсаж. Она наградила его пощечиной. Как опытный волокита, он погладил ее бедра и отскочил на почтительное расстояние... Если бы Карл догадался, что его наглое ухаживание успело вскружить голову красотке, он не остановился бы на полпути. Всему была виною плутовка-весна! Карл ушел в ту самую минуту, когда молоденькая негритянка готова была уступить его домогательствам, влюбившись в этого краснобая, как будто его слова обладали магнетическими свойствами. Да, Карл был мастер очаровывать и молодых и пожилых женщин. В его присутствии у них перехватывало горло и сохло во рту, что является безошибочным признаком неминуемого падения.
В третий раз он встретил девушку на танцах. Она не подняла на него глаз. Он пригласил ее. Она не ответила, тогда он силою увлек ее в круг танцоров. Он тесно прижимался к ней, тискал, целовал в шею. По окончании танца он спросил, чем можно ее угостить.
— Мне хотелось бы леденцов, сударь!.. И еще… флакон туалетной воды «Кошечка»...
Словом, наш молодец так рьяно обхаживал деревенскую простушку, что взял у нее решительно все. И он так усердно угощал ее сластями, что девушка не заметила, как понесла от него. Но как и почему это случилось, ни он, ни она, ни я не могли бы сказать. Проказничая с ней в чаще, Карл наконец догадался, что произошла перемена. Нежный живот девушки стал тугим и круглым, как барабан. Айе, господи боже! Мамочка милая! С этого дня красотка его больше не видела.
В среду на страстной неделе в воздухе просто гул стоял — столько различных звуков неслось отовсюду, ведь люди праздновали papa. Эдгар Осмен уже три дня не возвращался домой, и Леони изнывала от беспокойства. Мариасоль бегала разузнавать, куда он девался, но никто ей ничего не мог сказать. Тут пришел какой-то человек с поручением от лейтенанта. Оказалось, Эдгар задержался по служебным делам в окрестностях Солейе. Он просил брата срочно выехать к нему. Вот почему Карл скакал теперь по дороге. Проезжая мимо хунфора Ремамбрансы, он мельком увидел Буа-д’Орма.
Несмотря на геройство Диожена Осмена, древнее святилище все еще гордо вздымало кверху свои глинобитные стены и побуревшую соломенную кровлю.
— Ремамбранса не может погибнуть, — сказал Буа-д’Орм.
И люди свято ему верили — старик никогда не бросал слов на ветер. Они ждали, ждали с мучительным сомнением, но и с надеждой. Чтобы там ни было, а среда на страстной неделе должна быть днем радости. Старухи, собравшиеся в зале «собы», возносили молитвы в честь грядущей пасхи. Pater Noster и Ave Maria звучали под старой крышей, славя величайшего из святых — Иисуса Христа, ради которого приверженцы Ремамбрансы жгли фейерверк, смеялись и танцевали. Вечером даже старухи присоединятся к молодым, чтобы поразмять себе ноги и спеть что-нибудь до появления звезд. А теперь они усердно читали молитвы вслед за г-жой Анж Дезамо.
Карл с трудом прокладывал себе дорогу среди толпы, не обращая внимания на развернувшееся перед ним зрелище. Плясуны скакали как одержимые, отбивая ногами такт «рабордайя». Один искусник танцевал, держа в зубах стол, накрытый на четыре прибора. Распорядитель плясок подбросил высоко в небо блестящую жестяную палочку, успел пропустить стаканчик в увитой зеленью беседке и, преспокойно вернувшись, поймал свой снаряд до того, как он упал на землю. Музыканты, игравшие на различных инструментах, раскачивались и подпрыгивали на месте. Танцорки в пестрых кофтах без устали работали ногами, с молниеносной быстротой двигаясь по дорогам.
Немного дальше детвора увязалась за ватагой масок. Ребята стремительно бежали за ней, но вскоре вернулись, чтобы напасть на огромного толстопузого «иудея»— соломенное чучело с тыквенной головой. Они обрушились на него с палками и плетками. Штаны и старая рубаха пугала были уже в клочьях, из прорех со всех сторон сыпалась соломенная труха. Глупые юнцы! Во имя веры, проповедующей любовь к ближнему, они вооружились мстительной ненавистью, которую старшие внушали им в эти дни, самые горестные из всех, когда-либо описанных в мифологии, дни крестных мук сына божьего, который был просто несчастным человеком, наивным, чистосердечным и великодушным. А завтра другие сыны человеческие подвергнутся гонениям, как некогда Иисус или символический иудей.
Карл продолжал путь, но вдруг остановился, помимо воли залюбовавшись представившимся ему зрелищем. Танцевал «король праздника», похожий на лучезарную бабочку. Казалось, солнце распускает хвост, как павлин, день, клонясь к вечеру, готовит себе разноцветное ложе, вихрем кружится пассат и небо сливается с землею. Ноги короля выбивали дробь в воздухе, его великолепная туника трепетала на ветру, а усеянная звездами лазурная мантия надувалась, точно воздушный шар. Сам же он был живой орифламмой, он олицетворял попеременно птицу, ночное небо, стрекозу, ангела, светило, а его руки в шелковых перчатках походили на хвосты комет. Карлу пришлось наконец оторваться от созерцания. Пришпорив коня, он пустил его вскачь и стрелой понесся дальше. На землю спускалась ночь. Всадник поехал тише. Не было никакого смысла рисковать жизнью из-за старшего братца, этого махрового эгоиста. Нет уж, спасибо! Замедлив бег скакуна, Карл пытался справиться с собственным сердцем. Он досадовал, что находится в плену родственных чувств.
Добравшись до речки Солейе, он поехал через нее вброд и, придержав коня, позволил ему напиться. Над долиной высилась могучая громада Мексиканской горы — кормилицы жителей, приютившихся у ее подножия. Она давала жизнь этой реке, ее вершина задерживала облака, по ее склонам стекали дождевые воды, покрывающие ее леса обогревали очаги, а своей красотой она радовала людей на много миль вокруг.
— Вы кто будете? Братец лейтенанта?.. Он просил встретить вас и проводить...
Это сказал согбенный, сморщенный старик, который сидел на корточках у самой воды и посматривал на Карла маленькими живыми глазками. Дедушка с трудом пошевелился — все суставы у него хрустели — и наконец поднялся на ноги, так и не разогнув спины. Он пошел вперед, указывая путь всаднику. Сумерки сгущались. Карл и его проводник свернули на маисовое поле и долго петляли меж зеленых зарослей. Карл потерял всякое представление о том, где он находится.
— Далеко еще? — спросил он с беспокойством.
— Нет, сейчас приедете!.. — ответил проводник.
Однако конца пути не было видно. Минуты следовали друг за другом, словно зерна четок, перебираемые проворной рукой. Путники с трудом продвигались среди стеблей маиса, защищая лицо от жестких листьев. Старик все шел и шел извилистой тропой. Но тут, как бы в утешение Карлу, началась музыка ящериц. Сладостная многоголосая мелодия, похожая на нежный звон жемчуга, падающего в хрустальную чашу гулкой ночи, тихо баюкала его. В зарослях маиса, верно, таилось множество крошечных зеленых, коричневых или синих ящериц, и они без умолку музицировали в густой листве. Этот неземной оркестр исполнял чудесную кантилену, и, слушая ее, Карл чувствовал, что полностью отрешается от себя и вкушает райское блаженство. Его околдовали чары этих маленьких животных, он позабыл обо всем и сам казался себе бесплотным духом. Музыка всецело завладела им, тело растворилось в звуках и стало само лишь певучим стройным адажио. В природе встречаются непонятные чудеса, более пленительные, чем древнейшие мечты человечества! Разве можно сравнить мотеты итальянских певцов XIV века, славивших «celestial lume» воинства господня, с этой первобытной красочной полифонией, наполнявшей теплый вечер чувственной неосознанной радостью животного мира.
Путники прибыли наконец на место. Карл разглядел в темноте ограду и за ней несколько сбившихся в кучу хижин. Он спрыгнул с седла и привязал лошадь к тыквенному дереву.
— Входите! — сказал ему проводник.
Карл вошел. Старик провел его через две комнаты, открыл какую-то дверь и пропустил гостя вперед. Карл переступил порог. Дверь за ним захлопнулась, он очутился один. Да, его заперли в квадратной комнате, где стоял лишь стол, кресло-качалка и складной стул. Стены и потолок были сплошь затянуты белой материей. По карнизу протянулась гирлянда цветущих ветвей «мексиканской красавицы». Помещение освещалось керосиновой лампой, висевшей на гвозде. Страх закрался в душу Карла. Куда он попал? Он крикнул: «Есть тут кто-нибудь?» Никакого ответа. Глубокая тишина. Он принялся стучать в стену — напрасно. Он и в самом деле оказался в тюрьме. Тогда он опустился на стул, чтобы поразмыслить. Действительно ли брат ждет его в этом доме? Кому вздумалось похищать никому неведомого Карла Осмена? И с какой целью?
Он встал, обошел вокруг комнаты, ощупал стены, но не обнаружил двери, через которую его впустили. Дрожа от волнения, он вновь принялся шарить под драпировками. Затем опять сел. В голове у него проносились самые сумасбродные мысли. Черт возьми! Надо держать себя в руках и обдумать все возможности спасения. Мать была права, говоря, что напрасно он разъезжает безоружным в любой час дня и ночи. Но полно, к чему отчаиваться и сожалеть о своей злополучной неосторожности?.. Прошло не меньше четверти часа. Карлу хотелось стучать кулаками в стену. Да разве удастся пробить ее? Он сдержался. Он все еще осматривал комнату, когда вдруг послышался слабый шорох. Ему показалось, что кто-то вошел, и он мгновенно обернулся.
Перед ним стояла цветущая, хотя и немолодая, женщина, одетая во все белое, с белым покрывалом и венком «мексиканских красавиц» на голове. Ноги ее были босы, она держалась очень прямо и улыбалась. Право, он никогда не видел этой женщины. У нее были приятные черты, нос широкий и круглый, а выражение лица говорило о спокойной силе. В сущности, она не улыбалась, но глаза ее излучали такой таинственный, загадочный свет, что лицо казалось улыбающимся. И эти лучистые глаза неотступно смотрели на Карла. Он вздрогнул. Откуда она появилась? По всей вероятности, воспользовалась тем, что он отвернулся к стене.
— Садитесь, сын мой, садитесь... не бойтесь...
Она села в кресло и стала качаться в нем, пристально глядя на Карла.
— Где Эдгар? Что с ним?.. Скажите, где он?
— Не сердитесь, сын мой, не бойтесь... Потерпите!..
Она не спускала с него глаз. Вот теперь она действительно улыбалась... Глаза ее, окруженные мелкими морщинками, смотрели как будто ласково и вместе с тем взгляд пронизывал собеседника. Веки то медленно поднимались, то опускались.
Карл выпрямился.
— Что означает эта комедия?.. Где Эдгар? Здесь? Да или нет? Если он здесь, я хочу немедленно его видеть; если нет, сию же минуту выпустите меня!
Женщина спокойно приложила палец к губам и улыбнулась. Она по-прежнему держала его под властью своего взгляда... Что это? Ошибиться невозможно: чей-то голос напевал на улице. Он приближался... Карл прислушался. Голос показался ему знакомым. Ах, вот оно что, — это голос Пренсьез, молоденькой крестьянки — его недавнего увлечения!
Мимолетная прихоть, не больше! Значит, эту мелодраму разыгрывают из-за беременности Пренсьез. Его приключение приобрело наконец какой-то смысл. Но к чему клонят эти люди?.. Голос запел совсем близко:
Скажите, скажите, разве можно обидеть меня?
Моя мать жрица,
мой отец великий жрец,
разве можно обидеть меня?
Карл вскочил на ноги. Тогда женщина проговорила решительным тоном:
— Садитесь, сын мой!.. Не надо сердиться, это ни к чему не приведет. Сегодня вы женитесь!.. Вот и все! Ничего дурного с вами не случится...
— Что за глупости?! Я приехал, чтобы встретиться с братом, лейтенантом Эдгаром... Ваш номер не пройдет! Если брата здесь нет, вам придется меня отпустить!
В этой почти пустой комнате нет ни одного предмета, которым можно было бы вооружиться. Придется хитрить и, воспользовавшись первой возможностью, спастись бегством. В воздухе разливался слабый запах «мексиканских красавиц». Песня умолкла... Так, значит, его заманили в западню, чтобы соединить брачными узами с Пренсьез!.. По какому же обряду собираются их венчать?.. Женщина спокойно раскачивалась в кресле и, не мигая, смотрела на своего пленника.
— Сударыня, прошу вас!.. Должен вас предупредить, что в городе известно, в какую сторону я поехал!.. Меня разыщут!.. Советую отпустить меня подобру-поздорову!..
Она приложила палец к губам и прошептала:
— Тсс!
Угрозы, по-видимому, нисколько не испугали ее. Карл чувствовал, что поддается влиянию этой женщины. Голова его была точно стянута металлическим обручем. Кровь стучала в висках... Вся эта сцена действовала ему на нервы... Женщина должна указать ему выход из комнаты. А для Пренсьез он постарается что-нибудь сделать, но прежде надо выбраться отсюда! Только бы его тюремщица не закричала… Полная тишина — необходимое условие бегства.
Опершись о стол, Карл старался отвести глаза от преследующего его взгляда. Как ни в чем не бывало, он осматривал эту странную комнату. Где же здесь дверь? Действовать следует осторожно и все же не мешкать... А вдруг снаружи видно, что делается в комнате? Тут он вскочил с места. Проворно схватил складной стул и, зажав голову женщины между спинкой и сиденьем, с силой сдавил ее.
— Выведи меня отсюда, сейчас же, или я размозжу тебе голову!..
Женщина до того оторопела, что даже не вскрикнула. Карл сдавил ей голову так, что кости затрещали. Она встала — глаза у нее вылезали из орбит — подошла к стене, приподняла драпировку и отодвинула ногой задвижку, находившуюся у самого пола. Открылся невидимый до сих пор выход. Карл стискивал ей голову все сильнее. Они прошли через вторую комнату, затем через третью...
Конь Карла был по-прежнему привязан к тыквенному дереву. Не выпуская женщину из тисков, он подошел вместе с ней к лошади и, повалив на землю свою тюремщицу, вскочил в седло. Нещадно пришпоривая коня, Карл пустил его во весь опор. Он не скакал, а буквально летел. Позади поднялась тревога, слышались громкие крики. Припав к гриве коня, Карл несся вперед, перескакивая через все препятствия.
Грузовики остановились возле рынка.
— Куда едете?
— В Сосновый Бор... на рубку леса, так нам сказали... Да, да, работать на белых.
— А на кой черт им лес?
Рабочие не знают этого. Да и какое им дело?.. Нанимая их, белый человек говорит: «Рубите лес!»
Люди рубят лес, хозяин платит им за труд, и если он слышит от них: «Спасибо, белый человек», — то лишь потому, что они хорошо воспитаны.
В «цветных» странах белые люди всегда зарабатывают слишком много. Когда они платят нам пять долларов, то, значит, заработали нашим горбом не меньше пятисот. А что нам остается делать? Перетаскивать тяжести на рынке в Круа-де-Боссаль, продавать лотерейные билеты промотавшимся господам без рубашки под пиджаком, играть в «красное и черное» в вонючих притонах Нан-Пальмиста, торговать горячими пирожками, леденцами или сигаретами поштучно, дремать на солнышке, грезя о недосягаемом обеде, и, наконец, первого января лезть на призовую мачту, густо смазанную салом?..
— Как зовут белого, на которого вы будете работать?
— Его зовут ГАСХО!
— ГАСХО? Вот оно что! Значит, это белый человек? Верно, какой-нибудь проходимец!
— Разве проходимцы меньше платят?..
— Да нет, не в том дело! Просто ГАСХО — какое-то чудное имя!
— А нам-то разве не все равно, какое у него имя и кто он — голландец, американец или швед?.. Все белые одинаковы — вор на воре! Как бы их там ни звали!..
— Дурачье! ГАСХО — вовсе не имя, — так компания называется!
— Господи Иисусе!.. По мне, в тысячу раз лучше иметь дело с одним хозяином! Работать на компанию куда страшнее, — ведь тогда у хозяина нет лица. Прижмет тебя белый человек да еще болтает, будто это не по его вине, а по вине компании... Работал я, к примеру, у Ж.-Г. Уайта...
Грузовики были битком набиты молодыми парнями, которые говорили без умолку. Чем же еще заняться в дороге? Вот все и чешут языки. За грузовиками следовал одышливый автобус. В нем ехали торговки и «манолитас», трещавшие, как попугаи в лесу, — дешевые потаскухи, которые везли с собой все свое хозяйство и наряды, необходимые для украшения своих поблекших прелестей. Вереница машин остановилась на углу рынка. Провизию покупали нарасхват. Рабочие буквально набрасывались на сухари и на лепешки из маньоковой муки. Ведь в лесу ничего не достанешь, и, если не хочешь сразу стать должником этой стаи жадных сорок, следовавшей за лесорубами, лучше запастись едой на всю наличность. Радуясь удаче, крестьянки выбежали с рынка и окружили машины. Было уже три часа дня, но жара все не спадала. Даже наоборот. Время от времени раздавался оглушительный грохот. Согласно древнему обычаю, так отмечали жители торжественную церковную службу в страстную пятницу. Каждые четверть часа взрослые и дети хватали старую кастрюлю, жестянку, банку, — словом, все, что могло звенеть, греметь, стучать, и поднимали невероятный шум, от которого гул стоял в ушах. Ведь мы вспоминаем страсти Христовы!.. Разве не сказано в Писании, что в этот день гремел гром и молнии бороздили небо, что тьма была по всей стране до девятого часа, что земля сотрясалась и камни рассеклись, а завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу?.. На перекрестках мальчишки взрывали смесь поташа и серы. Хлоп! Удар каблуком по двум камням, между которыми лежала эта смесь, и готово! Да здравствует страстная неделя!.. Люди ели овощи, вареных лангустов, вяленую рыбу, а некоторые даже лакомились за обедом тунцом в масле! Надо же отметить страстную пятницу! Это большой праздник!..
Высокий парень торговался с Жуаез Питу, которая никак не хотела уступить дешевле гроздь бананов. К ним подошла Клемезина Дьебальфей. Бананы, в сущности, принадлежали старухе Клемезине, она лишь на минутку отлучилась, доверив свою торговлю Жуаез Питу. Клемезина внимательно посмотрела на парня.
— Да ведь это Кармело!.. Сынок Теажена Мелона!.. Святая Мария! Как, мальчик, неужто ты меня не узнал?..
— Мамаша Кле!.. Ну, понятно, я узнал тебя! Мне очень хотелось встретить кого-нибудь из наших... Как здоровье отца? Я еду работать! Вернусь в субботу на будущей неделе! В субботу!..
Пора было отправляться. Водитель давал оглушительные гудки. Рабочие, беспорядочно толкаясь, полезли в кузов грузовика.
— Кармело, малыш! Завтра праздник в Ремамбрансе. Смотри приходи!.. Не то святые разгневаются. Эй, Кармело, дитя мое! Не забывай своих!..
Кармело прыгнул в грузовик, который уже тронулся.
— Приду, если отпустят! Не беспокойся, мамаша Кле!.. Во всяком случае, приду, как только удастся...
Грузовик удалялся. Кармело и мамаша Кле обменялись еще несколькими словами, стараясь перекричать шум моторов. Жуаез Питу бросилась вдогонку за машиной, обхватив обеими руками гроздь бананов.
— А ну, кума, поддай жару! Быстрей! Быстрей!
Толпа подбадривала новоявленную спортсменку.
Жуаез бежала что есть мочи. Она приближалась. Догонит? Нет, не догонит... Как бы не так!.. Она напрягла последние силы и, сделав отчаянный прыжок, догнала грузовик и протянула бананы Кармело. Гром аплодисментов и крики одобрения встретили этот рекорд.
Наступила страстная суббота. В затянутых черным залах святилища Ремамбрансы служба закончилась на заре молитвами, возносимыми святым угодникам. Семьи, бывавшие здесь из поколения в поколение, рассаживались по местам, отведенным им в ограде храма, чтобы присутствовать на праздновании пасхи. Собрались все благочестивые дети старинной Ремамбрансы: они пришли в своей лучшей одежде, с запасом еды на несколько дней, пришли с неотвязной своей нищетой, но глаза их были полны надежды и солнца. Мужчины разговаривали, подперев щеку кулаком; на них были просторные блузы с тщательно заглаженными складками, голубые спереди и синие на спине, широкополые шляпы с высокой конической тульей, засученные до колен штаны и красные кожаные сандалии на босу ногу. Детвора пищала и резвилась во дворе около больших костров, на которых варилась густая похлебка. Женщины с трубками в зубах бранили детей и присматривали за своим скудным обедом — кашей, овощами без мяса и бобами под соусом. Громко звучали радостные крики, смех...
Негр силен, несмотря на недоедание, несмотря на злые болезни, несмотря на невероятную нужду, которая точит, разрушает его тело. Цветущая пасха пришла! Красавица пасха вернулась! Здравствуй, голубушка! Человек черпает силу не только в изобилии. У человека есть скрытые корни, которые уходят глубоко в землю. Взгляните на высокие финиковые пальмы в пустыне, полюбуйтесь чудесным «деревом путника», обратите взор на прекрасные и сочные кактусы саванны!..
Те, кто давно не виделся, подходят, здороваются, поздравляют друг друга. «Здравствуй, кум! Здравствуй! А как поживает сестричка? Пришла она с тобой?..» Люди все прибывают и смешиваются с толпой, уже собравшейся в обширном дворе старинного святилища. Все разговаривают очень громко, ведь крестьяне привыкли к широким просторам, к раздолью полей, к ветру, уносящему вдаль их слова.
— Слыхали? Отец Осмен разорил святилище хунгана Альтенора в Балане...
— Альтенора Тикомпера?
— Его самого...
— Так, значит, они на нас идут?
— Идут! Двинулись в прошлую субботу... Направляются в Буассоньер...
По мере того как кольцо окружения сжималось, Буа-д’Орм становился все спокойнее, все тверже. Вера его была непоколебима, как гранитная скала, и сила духа старого жреца невольно передавалась всем окружающим. Вести о стрельбе в дельмасской церкви дошли и до него. То там, то тут католические церкви подвергались разгрому, — гласила молва. Поговаривали даже, что само правительство причастно к творящимся безобразиям. Когда первое недоумение рассеялось, архиепископ приказал католической печати резко выступить против предполагаемых виновников происходящего. Однако он не решился назвать имена высокопоставленных особ, на которых намекал. В статьях говорилось только, что зло захвачено в самом начале и что фанатичное бретонское духовенство будет призвано к порядку.
В четырех-пяти шагах от перистиля хунфора главный жрец наблюдал за Аристилем Дессеном, церемониймейстером и декоратором святилища, который при помощи нескольких верующих украшал столбы храма пальмовыми листьями. За минуту до этого вспыхнула ссора между Аристилем и Мондестеном Плювиозом, стражем священного барабана Ассотор. Они никак не могли поделить свои права и обязанности. Дело чуть не дошло до драки. Но тут к ним неторопливо подошел Буа-д’Орм и остановился, подперев щеку рукой.
— Довольно драть глотку, Аристиль! В такой день, как сегодня, нельзя браниться, — тихо сказал он.
Забияки умолкли. Аристиль ушел, понурившись, — ведь что ни говори, а за хижину, где хранится барабан Ассотор, ответственность несет Мондестен Плювиоз.
Время шло. Солнце высоко поднялось в небе. Вдруг раздался звук трубы. Все сбежались. Оказалось, что пришел Жозеф Буден со своим помощником Канробером Гийомом. Канробер отложил трубу, а Жозеф вынул из кармана какую-то бумагу и стал читать ее вслух:
Уведомление
Начальник области доводит до всеобщего сведения, что во исполнение плана Гаитяно-Американского сельскохозяйственного общества по посадкам каучуконосных растений все плантаторы, помещики, арендаторы государственных земель, фермеры, крестьяне-испольщики и прочие земледельцы данной области приглашаются в среду двадцать девятого числа сего месяца, в шесть часов вечера, на церковную площадь города Фон-Паризьена, где созывается большое собрание. Будут сделаны важные сообщения. После собрания состоится киносеанс, устраиваемый ГАСХО для крестьян.
Никто не может отговариваться незнанием постановления правительства: заботясь о благе страны, оно решило безотлагательно приступить к насаждению каучуконосов. Все жители области, независимо от того, присутствовали они или не присутствовали на вышеуказанном собрании, обязаны неукоснительно подчиниться приказам властей и ГАСХО.
(Составлено в канцелярии начальника области.
Подпись: лейтенант Эдгар Осмен.
Народ окружил Жозефа Будена, посыпались вопросы. Он кратко разъяснил, в чем дело, вызывающе посматривая на безликую массу крестьян. Ну и дурак! Ведь люди стояли как громом пораженные. Глуховатый старик Суссу Сент-Альбер дотронулся до плеча жандарма:
— В чем дело, сержант Буден?.. Я не понял...
— А в том дело, старина, что если у кого лишай на ноге, или кто болен лихоманкой, чахоткой, или разбит параличом, тем хуже для него: он все равно должен быть на месте в назначенный день! Вот что правительство поручило мне сказать!.. И я, сержант Буден, даю слово: молодцы со всей округи явятся под моей командой, чтобы узнать, какие земли белые намерены отобрать для своих плантаций... И никаких разговоров!.. Да здравствует президент Леско!.. Властям известны все смутьяны. Я наблюдаю за ними! Зарубите себе это на носу!..
— Все может случиться, Жозеф Буден, решительно все... Если только господь дозволит...
Так сказал Буа-д’Орм, выступив вперед. Жозеф Буден сразу сник и убрался восвояси. Во дворе хунфора поднялся такой галдеж, словно стая птиц обрушилась на просяное поле. Ну и беда стряслась!..
Гонаибо пробирался ползком по саванне. Никто не заметил его. Трава была мокрая от росы, но Гонаибо не обращал на это никакого внимания и молча полз все дальше и дальше. Вскоре он очутился в нескольких шагах от бараков. Все шесть сараев были построены из толстых бревен и крыты гофрированным железом. Гонаибо, крадучись, обошел их. Нигде ни души. Он долго присматривался, размышлял. Неподалеку красовался большой совершенно новый трактор, и эта выкрашенная в красный цвет махина четко вырисовывалась на фоне бледного утреннего неба. Здесь стояли также три грузовика, пять «пикапов», один «джип» и два самоходных экскаватора. Американцы, наверно, припрятали в сараях множество всяких вещей, но главная угроза таилась в машинах, — ведь это с их помощью пришельцы собирались захватить саванну. Итак, прежде всего следует уничтожить машины. Гонаибо заметил кирку, лежавшую в нескольких шагах на земле. Ни минуты не раздумывая, он подбежал и взял кирку.
Мальчик решительно направился к одному из сараев. Просунув острие кирки в щель между косяком и дверью, он изо всех сил налег на рукоятку. Запор отскочил. Гонаибо вошел в сарай. Он не ошибся. Здесь в самом деле стояли многочисленные баки и канистры с бензином, валялись всякие орудия и инструменты. Он открыл один бак, понюхал и облил стены и пол бензином. Затем продырявил ударами кирки несколько других баков, схватил две канистры, подобрал с пола кирку и вышел.
Очутившись во дворе, он направился к трактору, влез наверх, осмотрел его со всех сторон и соскочил на землю. Потом обошел машину кругом, стараясь отыскать мотор. Заметив наконец крючки в передней части трактора, он поднял их и откинул капот: показался мотор. Тогда Гонаибо стал яростно колотить по нему киркой. Искалечив мотор, он вылил в него все содержимое канистры. Так же легко он расправился и с остальными машинами.
Вернувшись в барак, он вновь запасся бензином и обильно полил соседние строения, затем чиркнул спичкой. Вспыхнул огонь. Гонаибо поджег также поврежденные тракторы и другие машины и со всех ног бросился прочь.
В этот день Эдгар встал рано утром и долго ходил мерным шагом по двору. Леони хлопотала по хозяйству, бегала туда-сюда, бранила горничную Сефизу и кухарку Мирасию. Карл уже распростился с городом. Он расхворался после ночной попойки в компании со своими приятелями-забулдыгами — Шарлем, Зедом, Демесваром Шалюмо, Розальво Гато и другими. Кроме того, ему осточертел Фон-Паризьен — глухая дыра, где все его раздражало: люди, атмосфера, нескончаемые сплетни и, главное, то, что делали здесь Диожен и Эдгар. Он пережил серьезный духовный кризис. Ведь раз он находится здесь, из этого можно заключить (справедливо или нет — дело другое), что он разделяет убеждения братьев.
Для чего ему жить в этом городишке, раздираемом ненавистью и безумием? Стоит пробыть здесь еще немного, и он потеряет свое достоинство. Он уже становится сообщником братьев... В самом деле, разве он не предупредил бы Эдгара или Диожена о любом заговоре, направленном против них? Разве он не жил у Эдгара? Не ел его хлеб, хотя и считал, что хлеб достается брату ценою подлости? С Карлом происходило что-то странное — какая-то незаметная, но вполне реальная перемена. Теперь он охотно сидел дома, чувствуя усталость, скуку и отвращение к бесшабашной богеме, к своей никчемной жизни и безделью. У него возникли новые желания, в которых, быть может, он сам себе не признавался, появились мимолетные, но вполне реальные прихоти. Он пристрастился к хорошему столу, привык обедать и ужинать в определенный час, запивать кушанья хорошим вином, изысканными коньяками и ликерами, для чего достаточно было протянуть руку или позвать слугу. В иные минуты Карл ловил себя на мысли о том, что на месте братьев он поступил бы так-то и так-то. Почему он остановился на полпути между продажностью, аморальностью, с одной стороны, и чувственными утехами — с другой? Что хуже, разрушать святилища, отнимать земли у крестьян или разбивать сердца и надежды молоденьких девушек?.. В нем нарастало желание зажить сытой и спокойной жизнью! Но только в отличие от братьев он не решался признаться себе в этом! Итак, сославшись на усталость, Карл уехал в Сен-Марк, к своей престарелой крестной матери Маргарите Куазон, которая обещала поухаживать за ним и полечить от всех недугов.
Эдгар по-прежнему мерил шагами двор. Час решительной схватки приближался. Дорог был каждый день, следовало все хорошенько обдумать, чтобы предотвратить множество неприятностей. Карманы его набиты деньгами: ему щедро заплатили за людские слезы, теперь надо доказать свое усердие... Среди местных тузов поднялось волнение, но не в этом заключалась опасность. Как поведет себя крестьянская масса — вот в чем вопрос.
К Эдгару подошел какой-то мальчик. Он принес на маленьком подносе, покрытом салфеткою, тяжелую виноградную кисть.
— От мамзель Мариасоль для господина лейтенанта, — сказал он.
Эдгар взял виноград и отослал мальчика... Да, труднее всего справиться с крестьянами. Только бы к ним не примкнули горожане... Эдгар тяжелой поступью ходил взад и вперед, а за ним вперевалку поспешал целый выводок утят; Эдгар крошил им хлеб, оставшийся от завтрака... Ну и прожорливые птицы! Стоит им увидеть что-нибудь съестное в руках, и они ни за что не отстанут! Стенли Кильби говорил, что мистер Феннел собирается приехать на днях с ревизией. Надо завоевать расположение представителя компании.
Утки продолжали ковылять за Эдгаром. Весь его хлеб вышел. А забавно смотреть, с какой жадностью птицы вытягивают шеи и раскрывают клювы... Все живые существа одинаковы!.. Где это Мариасоль достала такую огромную кисть?.. Эдгар отщипнул несколько виноградин... За последнее время он пренебрегал Мариасолью. Эта виноградная кисть служит, вероятно, шагом к примирению, отчаянным призывом... Он был жесток с бедняжкой Мариасоль, а ведь она жила только им, радовалась его радостям... Он бросил уткам несколько виноградин... Какие чувства, в сущности, питал он к Мариасоль? Любовь, снисходительную жалость, влечение?.. Птицы ловко подхватывали виноградины, вытягивая зобастые шеи и широко разевая плоские клювы. Они требовали еще и еще винограда, окружали Эдгара, выхватывали у него ягоды из рук... Как обернутся его отношения с Мариасолью, бросит он ее? Останется с ней надолго?.. Достаточно с нее и того, что есть. Впрочем, спасибо за виноград — хорошее угощение для уток! Верно, Мариасоль?
Вдруг его внимание привлекла одна утка. Она упала на бок и зарылась клювом в землю, судорожно дергая лапами. Потом то же самое случилось со второй, с третьей уткой...
— Мама!..
Леони прибежала. Эдгар указал рукой на уток,
— Я бросал им несколько ягод винограда, который мне только что прислали...
— А сам ты ел его?..
— Нет...
— Кто прислал виноград?
— Принесли от Мариасоль. Если это верно, я ничего не понимаю...
Леони вырвала гроздь из рук сына, понюхала ее и, отщипнув несколько виноградин, бросила их уткам. Вскоре еще две птицы рухнули на землю в предсмертных судорогах.
— Идем скорее, мальчик! Идем! Тебе надо выпить соленой воды... Ты счастливо отделался!
Она насильно увела сына в кухню и дала ему выпить полную кружку соленой воды.
— Это полезно при неожиданном испуге, — пояснила она.
У ворот с громким скрежетом тормозов остановился автомобиль, мчавшийся с бешеной скоростью. Из него выпрыгнул обезумевший Стенли Кильби. Горят бараки, недавно построенные на краю саванны. По всей вероятности, поджог. Необходимо присутствие лейтенанта. Эдгар опрометью бросился в дом — надеть мундир и взять оружие.
Послышался грохот. Это взрывались оставшиеся баки горючего. Леони обняла Эдгара, но он нахмурил брови, резко отстранил мать и поспешил вслед за Стенли Кильби.
Отслужив пасхальную обедню и объехав все часовни своего прихода, преподобный Диожен Осмен вернулся домой, хотя сначала и не собирался этого делать. Он вошел в спальню и в порыве безграничного отчаяния рухнул одетый на кровать. Он не только отказался от похода в это воскресенье против новых хунфоров, но и готов был все бросить. Сегодня за поздней обедней, когда он поворачивался к прихожанам, возглашая «Dominus Vobiscum», сердце его сжималось при виде почти пустой церкви. Сколько он ни убеждал себя, что большинство верующих присутствовало на ранней обедне, было непонятно, почему в такой праздник они предпочли раннюю обедню торжественной службе с певчими. Прихожане должны были бы прийти, хотя бы из уважения к своему пастырю! Глухое недовольство зрело среди них. Не больше двадцати детей родители привели сегодня к причастию; во время богослужения их личики с любопытством высовывались из-за балюстрады, ограждающей хоры, а глаза неустанно наблюдали за священником. Он творил лишь волю пославшего его, но все же взял на себя ответственность за кампанию отречения. Почему все расползалось по швам? Почему его паства разбрелась вместо того, чтобы объединиться вокруг начатого им дела? Как знать, не поддался ли он пагубной, чрезмерной ненависти? Он не мог забыть гневное лицо хунгана Сираме, привязанного к столбу и предававшего пришельцев проклятию, между тем как навозная жижа стекала по его лбу. Он не мог отогнать от себя воспоминания о разгромленных хунфорах. А насилия, совершенные им над совестью людей? Кто сеет ветер, пожнет бурю! Жатва была не за горами.
Хуже всего, что теперь уста Диожена лишь с трудом произносили слова молитв. Даже в тот час, когда священник должен читать молитвенник, Диожен подолгу оставался как бы в забытьи, в состоянии прострации, духовного паралича, разум его бездействовал, а перед глазами проносились фантастические картины кампании отречения, которую он проводил с таким неистовством. Порой же его мысли устремлялись к какой-то пучине, сверкавшей переливчатыми красками, к бездне, мерзкой и влекущей... Ах, предоставить бы все своему течению и катиться, катиться вниз к этой пучине, погрузиться в нее вместе с кишащими там чудовищами, пить пьянящий напиток забвения, перестать существовать в собственных глазах, кануть в небытие, избежать ловушек жизни, избежать и смерти и вечности.
Диожен встал, подошел к умывальнику и ополоснул лицо водой. Как видно, он старится. Где ты, детство, пора беззаботности, смеха и сразу высыхающих слез? Почему рай праведников не заключается в вечном обновлении сердца и тела в награду за добрые дела? Тогда достаточно было бы посмотреться в зеркало, чтобы узнать, хороши ли твои каждодневные помыслы и деяния...
Он прислонился лбом к решетчатым ставням. Кинув взгляд на улицу, он увидел Резию Сонсон. Окно ее было открыто. Резия лежала на кровати в нижней юбке, едва прикрывавшей бедра, и в лифчике, из которого выскочила грудь. Резия, верно, ждала одного из своих любовников, а погода стояла жаркая. Диожен отпрянул от окна и сел за рабочий столик некрашеного дерева. Он вытер лоб, чтобы отогнать соблазнительное видение... Сегодня нечистый жестоко искушал его.
Диожен взял листок бумаги и принялся писать. Он скомкал листок и снова встал. Проходя мимо окна, он вздрогнул и быстро отступил назад. Резия стояла совершенно нагая и причесывалась. Время от времени она брала кусок картона и обмахивала им плечи, шею и грудь с лиловыми, как цветы колокольчиков, сосками. Казалось, бесстыдница нарочно делает это! Диожен выскочил из комнаты и кубарем скатился с лестницы.
— Я скоро вернусь! Пройдусь немного, — крикнул он мимоходом Амели Лестаж.
— Что это вы, отец Диожен?.. Сейчас дождь пойдет!..
Но Диожен уже был на улице. Он шел быстрыми шагами, и, видя его, люди недоумевали:
— Куда это так торопится отец Диожен?.. Ведь скоро пора служить вечерню, да и дождь вот-вот пойдет... В городе как будто никто не умирает. Должно быть, он гонится за каким-нибудь колдуном!..
Диожен миновал последние дома и поднялся на зеленый холм. Дойдя до вершины, он сел на землю и принялся теребить пучок травы. У подножия холма волновалась густая листва деревьев, дальше виднелись крыши домов и церковная колокольня. Вдали можно было разглядеть Фон-Паризьен, Солейе, озера... Зашелестели крупные капли дождя. Диожен не двигался, словно окаменел среди чертополоха и пырея, вода струилась по его лицу и сутане... Он все не шевелился. Ни первый, ни второй удар колокола, призывавшего к вечерне, не привели его в себя. Лишь услышав третий удар, он встрепенулся и бросился бежать по направлению к церкви.
На заре того же пасхального воскресенья Жозеф Буден остановил коня на опушке небольшого леса. Он спрыгнул на землю и, ведя лошадь под уздцы, углубился в чащу, раздвигая ветки, чтобы они не хлестали по лицу. Вдруг лес поредел, и перед Буденом выросло среди кустов ветхое строение — заброшенный винокуренный завод. Всадник привязал лошадь к дереву и вошел в дом.
Сквозь старую черепичную крышу с прогнившими балками проглядывало светлое утреннее небо. Жозеф сел на медный котел для варки сиропа, огромный зеленоватый котел, валявшийся на земле вверх дном. Говорят, будто в столице покупают металлический лом для производства оружия. Если бы покупатели догадались заглянуть в озерный край, они нажили бы немалые деньги, думал Жозеф Буден. Лому тут хоть отбавляй!.. С обветшалой крыши сорвалась черепица и упала к ногам начальника округа. Он отскочил и посмотрел вверх.
В этих развалинах наверняка водятся змеи. Земля была покрыта буйно разросшимися сорными травами. На всякий случай Жозеф вынул из ножен мачете и положил себе на колени. Данже Доссу запаздывал. Почему он вызвал Жозефа именно в это утро, когда в святилище празднуют пасху? Вспомнив, что ревнивые и хитрые лоасы нередко играют злые шутки со своими непокорными чадами, Жозеф сперва не хотел идти на свидание к колдуну, но подчинился его требованию: кто знает, быть может, у Данже Доссу есть какое-нибудь спешное дело? Время текло медленно. Жозеф вышел наружу и, подойдя к лошади, взял из мешка несколько сухарей и бананов. Затем вернулся в разрушенное здание. Тут он заметил, что сквозь отверстие в крыше протянулась ветка ягодного лавра. Плоды на нем как будто созрели. Жозеф поднял камень и прицелился. Хлоп! Удар пришелся как раз по черенку, плод оказался замечательно вкусным, спелым и мучнистым. Наш герой принялся есть — откусывал кусок сухаря, затем кусок банана, опять брался за сухарь и заедал его лакомым плодом лавра.
Утренний свет проник в перистиль храма, а пыл танцоров все не ослабевал. Бледный полумесяц еще висел в голубом небе. Аристиль вошел во двор святилища вслед за молодым быком, которого он держал на веревке. Церемониймейстер Ремамбрансы, которого бык буквально тащил за собой, ударял по земле бичом и пугал животное, направляя его. Сбежались люди, но из предосторожности отошли в сторону, желая в безопасности смотреть на предстоящее зрелище.
Бык был великолепен, из его ноздрей шел пар, он трусил мелкой рысцой, склонив голову набок, — его тянула за рога веревка, находившаяся в железных руках Аристиля, который, видимо, действовал по точно выработанному плану. Бык остановился и стал бить оземь копытами, обводя ярко одетую толпу налитыми кровью глазами. Красавец был белой масти, с поразительно сильными стройными ногами, с большим черным пятном на спине, похожим на чепрак, и с черной отметиной между короткими острыми рогами. Он словно плясал кадриль, сопротивляясь ловким маневрам Аристиля, который то натягивал, то отпускал веревку. Силач Аристиль все же добился своего. Он привязал конец веревки к толстому камедному дереву, стоявшему посреди двора, и, хлопая бичом, заставил быка кружить вокруг дерева. Когда рогатая голова уперлась в ствол, Аристиль быстро подошел, держа наготове еще одну веревку. Левой рукой он осторожно обхватил быка за шею и с такой силой сдавил ее, что голова чудовища застыла в неподвижности; тогда правой рукой Аристиль затянул петлю вокруг огромной морды. Наконец он стреножил быка и отошел весь в поту.
Тут хор громко запел духовный гимн, звучавший как григорианское песнопение, гимн величественный и светлый:
Божье созданье, о!
Божье созданье, о!
Яростный бык приветствует нас!
Буа-д’Орм выступил вперед с кувшином в левой руке и с декой в правой, его белые одежды сверкали в прозрачном свете утра. За главным жрецом шла Клемезина Дьебальфей, неся длинный железный трезубец и две связанные веревкой корзины. Буа-д’Орм побрызгал водой вокруг и затем смочил голову быка, который, несмотря на путы, бил копытами. Взгляд, которым обменялись жертвенное животное и главный жрец, был исполнен неизъяснимой кротости. Бык нагнул голову и замычал. Взяв тогда корзины из рук старухи Дьебальфей, жрец установил их на спине быка. В корзины поставили несколько бутылок оршада, рома, кока-колы и тафии, настоянной на каких-то листьях. Тогда «геал» Мирасен, в свою очередь, направился к быку...
Старый воин шел горделивой походкой, выпятив грудь. Он держался, как гладиатор на арене, у его шеи развевались концы красного платка. Он пожал руки окружающим, на лбу его залегли глубокие складки. Со вчерашнего дня генерал Мирасен пребывал в трансе: в него «вселился» Собо-Наки-Дахоме — страшный бог грозы и бури, на камне которого стояло святилище. Вдруг он подпрыгнул и, вскочив на спину быка, выхватил трезубец из рук Клемезины Дьебальфей. Почувствовав на себе седока, бык рассвирепел, жилы на его шее вздулись, и, гневно мотнув головой, он разорвал веревку, которой был привязан к дереву, Собо-Наки в образе генерала Мирасена уцепился за шею чудовища и схватил конец веревки, обмотанной вокруг его ног. Раздался многоголосый крик. Встав на дыбы, пасхальный бык глухо замычал. Толпа отшатнулась,
— Дурной знак! — говорили люди.
Генерал Мирасен был, конечно, еще крепкий, бодрый старик, но тут он совершенно преобразился. Он казался богом войны, не ведающим ни страха, ни слабости, — такая ярость обуяла этого вспыльчивого человека. Собрав все силы, он пытался перехватить веревку левой рукой, чтобы взять трезубец в правую и нанести быку смертельный удар. Веревка на ногах разгневанного быка понемногу перетиралась. Капли пота выступили на лбу генерала Мирасена, он что-то гневно бормотал сквозь зубы, выпрямившись на спине зверя. Но обезумевший бык отказывался признать власть Собо-Наки-Дахоме.
— Нет!.. Так не полагается! Господь не допустит этого! — восклицала Анж Дезамо.
Она безостановочно плясала со вчерашнего дня, оказавшись во власти Мамбо Нанан, королевы небес, богини всех храбрецов и матери лоасов-воинов, единственной богини, которая наряду с Собо-Наки имела власть над пасхальным быком. Вне себя от бешенства, бык метался по двору. Мамбо Нанан придавала лицу Анж Дезамо выражение неукротимой энергии. Ей вытерли лицо полотенцем и дали выпить несколько глотков оршада. Испустив хриплый крик, Мамбо Нанан прыгнула на круп быка. Генерал Мирасен держался за веревку и что-то кричал, чудом сохраняя равновесие. Бесноватая взяла у него трезубец. Генерал ухватился за рога и, собрав все силы, вздернул голову быка к небу. Шейные позвонки хрустнули. Бык сделал отчаянный скачок. Мамбо Нанан сидела на нем верхом, прижав ноги к брюху, и безжалостно ударяла трезубцем по горлу животного. Брызги крови падали на толпу, которая запела хором:
Божье созданье, о!
Божье созданье, о!
Яростный бык приветствует нас!
Люди кружили вокруг быка, который продолжал прыгать с обоими одержимыми всадниками на спине. Мамбо Нанан наносила ему удар за ударом. Алая кровь хлестала из шеи быка и фонтаном била к небу, разлетаясь во все стороны. Посвященные, опьянев от радости, затянули гимн смерти. Животное упало на колени. Тогда окружающие стали подходить один за другим к пасхальному быку, который умирал с высоко поднятой головой. Они погружали руки в огромную рваную рану на его шее, затем воздевали их к небу.
Солнце уже поднялось над косматыми вершинами деревьев. В одеждах, окропленных кровью, обезумевшие люди качались из стороны в сторону под быструю дробь барабана. Вдруг Агуэ Арройо, Атшассу по прозвищу Уж, Локо Азагу, по прозвищу Светлый, Белый Щеголь, секретарь Ти-Данги Дорво, Азака Меде, мамаша Се и множество лоасов-охотников устремились к оросительному каналу, проложенному неподалеку, и бросились в него одетыми.
Когда промокшие до нитки купальщики вышли на берег и двинулись обратно в сопровождении толпы крестьян и горожан, появился бегущий со всех ног начальник округа Жозеф Буден. Он был в разорванной одежде, с непокрытой головой, еле переводил дух и казался помешанным. Его глаза дико блуждали, но по всему было видно, что это не просто одержимый. Он остановился во дворе хунфора, возле камедного дерева, протянувшего вокруг свои огромные корни, упал ничком на землю и принялся бить лбом по каменистой почве. Затем он изо всех сил уперся затылком в толстый корень. Он делал нечеловеческие усилия. Жилы на его шее вздулись, дыхание со свистом вырывалось из груди. Корень медленно поднимался, и по мере того как он выходил из земли, Буден подсовывал под него голову. Когда нижняя челюсть и шея несчастного оказались как бы в капкане, он замер с открытым ртом. Налившиеся кровью глаза вылезали из орбит, изо рта текла розоватая слюна и капала с высунутого языка. Он дышал все так же громко. Ему смочили лицо водой. Подошел Буа-д’Орм: главного жреца позвали, чтобы он оказал помощь человеку, которого боги подвергли такому страшному наказанию.
— Он не умрет, — заявил Буа-д’Орм, — но кара небес ужасна... Я бессилен против воли лоасов, ведь я всего-навсего их служитель. Но я помолюсь. Молитесь и вы все за нашего брата Жозефа Будена!.. Просите невидимых, чтобы они дозволили мне освободить его! Молитесь! Возносите молитвы из глубины сердца!..
Каждый год разыгрывались подобные сцены, во время которых люди, оскорбившие богов своих предков, жестоко истязали себя. По толпе снова пробежал ропот: Пресильен Пьер, отсутствие которого в храме было замечено еще вчера, в свою очередь, бегом пересек двор. Он разорвал на себе одежду, бросился полуголый в покрытый шипами куст на берегу канала и стал судорожно кататься по колючкам. Медленным твердым шагом Буа-д’Орм вернулся в святилище вместе с теми, кто был «избран богами», — с людьми, обрызганными кровью пасхального быка, но еще не получившими посвящения. Им надлежало сосредоточиться и до посвящения пробыть неделю взаперти. Во время своей мистической беседы с лоасами они услышат в сердце своем голос неба и познают неизреченные тайны. Возможно даже, что лоасы предстанут перед ними в какой-нибудь зримой оболочке. Они могут увидеть, например, священную змею и других божественных животных.
Какой-то путник шел вразвалку, направляясь к озеру. Он с наслаждением вдыхал запах сена, стоявший над саванной, прислушивался к птичьему гомону и окидывал восхищенным взглядом травянистую степь, словно впервые открывал ее. Это был высокий рыжеватый негр с подвижным, суровым лицом, как видно, человек простой, но бывалый. Он опустился на камень у самой воды и довольно долго просидел на одном месте. Он рисовал пальцем круги по зыбкой поверхности озера, с каким-то наивным удовольствием смотрел на свое отражение и, как говорится в песне, переглядывался с русалками.
Распластав крылья, королевский фламинго — розовая пушинка на лазурном фоне неба — парит высоко над озером, где пробуждается жизнь. Пернатое племя занимается утренним туалетом в камышах, плещется или чистит клювом перышки птенцов. А маленькие ящерицы уже скользят по земле, отыскивая укромный уголок, чтобы принять солнечную ванну.
Человек, сидевший на берегу, принялся бросать камни в озеро, да так, что они несколько раз подпрыгивали, скользя по поверхности воды. Гонаибо исподтишка наблюдал за ним. Незнакомец расстегнул ворот рубахи из сурового полотна, чтобы грудь его обвевал утренний ветерок, который резвился, прыгал и шелестел в кустах. Ветер чуть было не унес шляпу путника, лежавшую на земле, соломенную широкополую шляпу, немного обтрепанную по краям. Не тут-то было! Человек как раз вовремя придержал ее ногой, иначе бы она улетела. Гонаибо, сын озерного края, подошел ближе, чтобы разглядеть высокого парня, который вел себя здесь как хозяин. Всего несколько метров разделяло их. Человек с тревогой обернулся, затем, видимо успокоившись, продолжал игру.
Камешки, пущенные им, с легким свистом пролетали по воздуху, один, два, а то и три раза касались поверхности озера и, бултыхнувшись, падали в воду. В прибрежных зарослях поднялся переполох. Несколько птиц испуганно улетело прочь. Но мало-помалу наступила тишина. Незнакомец, по-видимому, вовсе не интересовался жившими здесь пернатыми и иными существами, он и бровью не повел, когда из-под ног Гонаибо скатился камень. Казалось, ему хочется одного — побить собственный рекорд: он старался с размаху бросить плоскую гальку так, чтобы она сделала четыре или пять рикошетов. Он легко подпрыгивал на левой ноге, отставив правую, и — бац! — бросал свой метательный снаряд. Вдруг человек подскочил к кусту, в котором притаился Гонаибо. Тот отпрянул. Слишком поздно! Железная рука ухватила его за лодыжку и рывком подтянула к себе.
— Кого выслеживаешь? — спросил человек.
Гонаибо отчаянно отбивался.
— За кем шпионишь?.. Ну-ка, отвечай!..
Гонаибо, разозлившись, все сильнее дрыгал ногами, стараясь вырваться. Словно тисками незнакомец сжал его левую руку.
— А ты все-таки скажешь, зачем сюда пожаловал. .,
Глаза Гонаибо метали молнии. Человек расхохотался и усадил его подле себя.
— Кто ты?..
Молчание. Юноша совсем не походил на местных крестьян. У пришельца, должно быть, разгорелось любопытство.
— Ну, скажи, кто ты, и я отпущу тебя!..
Дрожа от гнева, Гонаибо придумывал, как бы убежать. Впервые он чувствовал, что кто-то сильнее его. Человек разжал руки и сделал вид, будто хочет освободить пленника. Мальчик только и ждал этого. Он прыгнул в сторону, но сильная рука снова легла на его плечо. Гонаибо впился зубами в эту руку. Сморщившись от боли, незнакомец разжал челюсти мальчика другой рукой. Из ранки сочилась кровь...
— А, вот ты как!.. Ну, погоди! Не воображай, что ты от меня удерешь!..
— Пусти, — прошептал Гонаибо.
Лицо незнакомца расплылось в улыбке.
— Вот так-то лучше, а то я уж думал, что у тебя язык кошка съела!.. Послушай, я лесоруб, работаю вон там, на горе, в Сосновом Бору… Я здешний, только долго не был на родине, теперь приехал повидать родных да прежних друзей!.. А сюда пришел по старой памяти: захотелось взглянуть на те места, где играл мальчишкой... Скоро саванну заберут белые люди, «мериканы», — надо, думаю, побывать здесь, не то этот край и не узнаешь... Я слышал о мальчике, который живет где-то неподалеку совсем один. Так это ты? Прошу прощения, рука у меня действительно тяжелая, но я не люблю, когда за мной подглядывают. Скажи, как тебя зовут? Знаешь, ты больно кусаешься, негодник!
Он отпустил Гонаибо. Тот отбежал на несколько шагов и остановился.
— Люблю это тихое озеро, люблю смотреть, как оно по-особенному рядится в разные часы дня, — продолжал пришелец. — Родных мест человек никогда не может забыть... Сейчас тебе этого не понять... Но позже ты вспомнишь о нашей встрече, обо всем вспомнишь... когда вернешься в эти края после долгой отлучки... Сейчас тут все такое же, каким и прежде было. Но что станется через несколько месяцев с этой степью, с озером, птицами, тростником — со всем, что я любил?..
Он махнул рукой и, грустно понурившись, снова сел. Затем подобрал несколько камешков и возобновил свою игру. Зеленовато-синяя вода трепетала под лаской легкого ветерка. Маленький кайман плыл в нескольких метрах от берега и казался таким спокойным, беззаботным, словно совершал утреннюю прогулку. Немного дальше голубой ибис, оснащенный парой белых крыльев с черной каймой, вдруг камнем упал с неба, затем, выровнявшись, описал над озером почти правильную гиперболу, держа в клюве пойманную рыбу. Крики целой эскадрильи каосов прорезали свежий утренний воздух. Водяные лилии развернули свои белые венчики, словно раскрыли, проснувшись, глаза, а стрекоза, уцепившись за былинку, раскачивалась, как на качелях, над голубыми лотосами, над желтыми, лиловыми и белыми кувшинками.
Гонаибо подошел к пришельцу.
— Скажи, ты не Кармело, сын Теажена Мелона?..
Человек вздрогнул.
— Как ты узнал меня? — спросил он, с любопытством вглядываясь в лицо мальчика.
Тот улыбнулся и сел в нескольких шагах от Кармело. У их ног, окаймляя заросли тростника, пестрели цветы розмарина, кавалерника, чернобыльника; нарциссы, аквилегии, мальвы, скабиозы.
— Ты говоришь, что белые заберут себе все? — спросил Гонаибо. — Ты уверен в этом?.. Что бы мы ни делали?..
Кармело кивнул головой и, подвинувшись к своему новому знакомому, обнял его за плечи, — мальчик нехотя подчинился.
— Вот видишь там, вдали, стоит высокий златоплодник? — спросил Кармело. — Ну так слушай.
Длинной вереницей тянулись посвященные и выходили из двора храма. Среди густой лесной поросли вилась узкая тропинка, окруженная байягондами. Толпа двигалась в полном молчании вслед за главным жрецом. Позади Буа-д’Орма несли на больших деревянных подносах различные яства, фрукты, напитки и цветы, предназначенные в дар лоасам. За поворотом тропинки возникла, словно сказочное видение, роща мапу — огромных могучих деревьев, горделивые вершины которых тянутся к небу. Посвященные разбрелись по опушке. Один лишь главный жрец направился к лабиринту гигантских корней, возвышавшихся над поверхностью земли. Иные корни поднимались почти на метр и, переплетаясь, создавали причудливой формы ячейки — «покои» лоасов. Некоторые из этих «покоев» имели форму треугольника, другие — ромба, третьи — неправильного многоугольника, а иные ровно ничего не напоминали. Боги вечной Африки поселились здесь, в Нан-Мапу, поблизости от своих сынов, говорили члены Ремамбрансы.
Деревья тихо шелестели, маленькие зеленые ящерицы гонялись друг за другом по толстым стволам, и, когда поднимался ветер, причесывая растрепанную шевелюру лесных великанов, копьевидные листочки издавали слабый металлический звук. Казалось, идет тайный разговор между деревьями-жертвенниками и широким голубым небом. Буа-д’Орм вошел в «покой» Великой Аизан и стал громко молиться:
— Где вы, лоасы наших предков? Где вы?.. Я уже не слышу ваших голосов, лоасы!.. Я не слышу вас! У меня нет больше сил, лоасы, я изнемогаю! Вы слишком многого требуете от меня... Дайте мне умереть!.. Я хочу умереть, лоасы!.. Зачем вы заставляете меня жить?.. Придите к нам, лоасы, придите к нам!.. Спасите детей ваших!..
Глубокое отчаяние охватило жреца. Он рухнул на колени. Слезы ручьем текли из его глаз, он дрожал всем телом. Прижавшись лбом к земле, он плакал, как дитя. Долгие месяцы Буа-д’Орм жил в постоянном напряжении, держал себя в руках, чтобы появляться на людях с ясным лицом и сохранять свое непоколебимое спокойствие. Но, увы, силы человека не безграничны!.. Он не мог сдержать слез, ему необходимо было выплакаться и, облегчив душу, продолжить свое дело, дойти до конца пути. А кроме того, он не спал со страстной субботы, проводил время в посте и молитве. Он был истощен. Сейчас он долго стоял на коленях и, припав к земле, плакал, но постепенно рыдания утихли. Он забылся сном.
Задремав в такой странной позе, Буа-д’Орм увидал сон. Снилось ему, что он своей обычной спокойной походкой идет по дну глубокого моря. Его глазам открывается все разнообразие подводного растительного мира: вот стоят коралловые деревья, расстилается ковер лиловых водорослей, тихо колышутся желтые, черные, белые и розовые цветы. Стаи маленьких пестрых рыбок вьются вокруг плакучего деревца. Большущий краб вышел навстречу главному жрецу и, поклонившись, заторопился, чтобы не отстать от него. Пришли и другие животные: акула, медуза, спрут, скат, морская змея, морской угорь, морская черепаха и морская ласточка. Все они поклонились Буа-д’Орму и большой свитой двинулись вслед за ним. Всюду в подводных глубинах трепетала жизнь, такая же деятельная, такая же красочная, как на поверхности земли. Буа-д’Орм вдыхал опаловую воду, легко проникавшую в легкие, словно это был лесной воздух. Его окружали полурастения-полуживотные: морские звезды, заросли ракушек, изящные щупальца актиний, и он был счастлив торжественным приемом, оказанным ему дивными обитателями морской пучины. Неожиданно возникло отвратительное чудовище — не то спрут, не то рыба. Огромный пучок волос, торчавший у него на голове, зашевелился и взбаламутил море. Главный жрец и все морские животные, следовавшие за ним, были вовлечены в этот гигантский водоворот. Буа-д’Орм приблизился к чудовищу и засунул руки в его зияющие жабры. Острые плавники страшилища раздирали его тело, но он боролся, не щадя сил. Море походило теперь на лес красных и липких от крови волос. Буа-д’Орм изнемогал в этом поединке, голова у него кружилась, но он продолжал сражаться. Он уже был на краю гибели, готовился испустить дух, и вдруг увидел ослепительное шествие: приближалась Божественная Рыба, возлежавшая в золотом филигранном ковчеге, такой же тонкой работы, как и толедские чеканные изделия. Надо было выстоять до появления Агуэ Арройо, главного бога вод, который поразит страшного спрута. Но Буа-д’Орм уже истекал кровью. Он увидал, что Агуэ Арройо бросился вперед, затем все смешалось у него перед глазами.
За зеленой завесой листвы грянул хор, мелодия напоминала торжественные григорианские песнопения. Старец проснулся. Он выпрямился, все еще стоя на коленях перед деревьями-жертвенниками, широко раскинул руки и встал. Песнопения звучали все громче, трогательнее, проникновеннее. Буа-д’Орм двинулся вперед и вошел в «покои» лоасов. Он высоко поднимал ноги, перешагивая через образованные корнями перегородки. Служители Ремамбрансы поставили на землю подносы с приношениями богам. Толпа на минуту замерла в благоговейном молчании, затем последовала за своим пастырем в жилища лоасов. Когда дети Ремамбрансы проникли в «покои» Атшассу Зангодо, послышались крики, и множество рук поднялось, указывая на вершину дерева. Люди уверяли потом, что они заметили огромную красную змею, скользившую по гигантскому дереву-жертвеннику. Видение это промелькнуло с быстротой молнии...
Диожен Осмен пустил своего серого мула крупной рысью. За последние дни, торопясь покончить с хунфорами, священник брал с собой лишь небольшую охрану: причетника, мальчика-певчего, несколько прихожан и трех-четырех жандармов. Впрочем, одно его появление обращало в бегство большинство папалоа. Отец Диожен не отдыхал уже трое суток. Кампания должна непременно закончиться в воскресенье на фоминой неделе. Было около половины двенадцатого. Он никого не нашел в хунфоре Раделери. Все указывало на поспешное бегство служителей святилища. Диожен едва отыскал там несколько старых сосудов и глиняных блюд для марассов[79]. Повсюду царил страшный беспорядок. В самом храме было пусто, голо. На стене, возле жертвенника, еще сохранилась фреска, на ней был изображен бог-воитель в парадном одеянии с саблей наголо, среди роскошной природы. Роспись, состоявшая из больших остроугольных плоскостей, была выполнена приемом резкой светотени, краски отличались чистыми теплыми тонами, в них преобладали охра, кармин, густая зелень и переливчатый синий цвет; местами сияла молочная белизна, словно излучая таинственный свет. Диожен Осмен приказал разрыть землю под жертвенником, и там обнаружили большой священный камень. По своему обыкновению, участники крестового похода сожгли хунфор, но не тронули окружавших его хижин.
Затем маленький эскадрон во главе со священником поскакал дальше. Диожен надеялся добраться до Минге еще до полудня и, совершив свое разрушительное дело, к обеду вернуться домой. Проникая сквозь сплетения ветвей, нависших над дорогой, нестерпимо палило солнце. За последние дни причетник Бардиналь высказывал недовольство даже в присутствии священника. Он простудился из-за этих экспедиций, сильно кашлял и в тот день с большой неохотой последовал за отцом Осменом, не желавшим слушать его благоразумных советов. Бардиналь был взволнован, и его беспокойство росло с каждым днем. Все снадобья, которые он перепробовал, не помогли ему, и он опасался, что зловредный кашель вызван некими таинственными причинами.
Всадники доехали до места, где плотный зеленый навес не пропускал палящих лучей. Удушливая жара сменилась чудесной прохладой. Вдруг на повороте мул преподобного отца Осмена остановился как вкопанный.
— Аго! — крикнул Бардиналь.
Диожен чуть было не перелетел через голову мула и спасся лишь тем, что уцепился за его гриву. Дорогу перегородила большая лужа застоявшейся воды. Увидев в ней свое отражение, мул испугался. Священник вновь сел в седло и взмахнул хлыстом. Но мул встал на дыбы. Бардиналь и другие спутники нагнали Диожена.
— Пожалуй, лучше вернуться домой, отец Осмен... Не годится ездить по этим местам после полудня... Все так говорят.
Священник свирепо взглянул на трусливого причетника, и тот прикусил язык. Затем отец Осмен ласково потрепал мула по холке, успокоил его и, слегка ударив хлыстом, пришпорил. Мул вздрогнул и перескочил через лужу. Остальные всадники последовали за Диоженом. Едва они миновали лужу, как заухала сова. Услышав среди бела дня крик ночной птицы, маленький отряд встревожился. Но Диожен все так же невозмутимо скакал по направлению к Минге. Спутники ехали за ним в глубокой задумчивости.
В деревушке, состоявшей из десятка хижин с пирамидальными крышами, они не встретили ни души. Не видно было даже любопытных и печальных крестьянских ребятишек, которые бегают полуголые в коротеньких малиновых рубашонках или в пестрых, как у клоунов, платьицах, сшитых из лоскутов. Пустынной была и пыльная унылая дорога. Только куры в тщетных поисках червей разрывали лапами землю да худые, как скелеты, собаки лаяли по старой привычке. Один из жандармов, сопровождавших Диожена Осмена, уверял, что хунфор находится шагах в ста от деревни, за рощей казуаринов. Всадники продолжали путь. Вскоре они действительно увидели эти высокие деревья, поникшие ветви которых в ярком свете дня казались голубоватыми, как водные струи. При каждом вздохе ветра деревья напевали свою многоголосую, томную, благозвучную и грустную мелодию. У подножия их сидел изможденный старик. Морщинистое обветренное лицо его было таким темным, что сливалось с корой стволов, лохмотья почернели от грязи, весь он сжался в комок и, обхватив руками свои узловатые колени, что-то бормотал сквозь зубы, разговаривая сам с собой.
Поравнявшись с ним, отец Осмен остановил мула.
— Скажите, где тут хунфор хунгана Фей-Будена?
Упрямо уставившись в землю, старик продолжал бормотать.
— Эй, старина! Я с тобой разговариваю!
Старик обратил на всадников тусклый взгляд, презрительно сплюнул и снова потупил голову. Бардиналь подошел и, дотронувшись до его плеча, сказал:
— Послушай, священник спрашивает тебя, где находится хунфор...
Старец неожиданно встал, полуголый, в жалком рубище, и, размахивая палкой под носом у причетника, стал выкрикивать непонятные угрозы. Глаза его сверкали гневом, и, несмотря на дряхлость, о которой свидетельствовало жалкое иссохшее тело, обвисшая складками кожа, костлявые колени, его облик был исполнен горделивого, несколько мелодраматического благородства, а с поблекших губ срывались слова проклятия. Бардиналь и сам отец Осмен попятились, смущенные столь неожиданной вспышкой.
— В путь! — скомандовал священник.
В самом деле, всадники могли и одни найти дорогу. Они свернули на размытую водой тропу и в нескольких шагах от рощи увидели ограду хунфора. Диожен обернулся, желая убедиться, что спутники не отстали от него, и, пришпорив мула, быстро въехал в открытые ворота. Но тут мул споткнулся о бутылку, наполовину врытую в землю, и рухнул вместе со своим седоком. Рой зеленых мух вылетел из разбитой бутылки.
— Аго! — закричали всадники.
Они остановились и даже отступили немного, готовые обратиться в бегство. Священник вскочил, беспорядочно размахивая руками, чтобы отогнать мух. Левое копыто мула провалилось в яму.
— Вперед! Помогите мне вытащить мула!
Мальчик-певчий Деметриус спрыгнул с лошади, держа в руке распятие. Он подобрал полы своей красной сутаны, в которой легко было запутаться, и бросился на помощь Осмену.
Нога у мула была сломана. На ней зияла открытая рана. Осколки беловатых костей прорвали окровавленную шкуру.
— Эй, жандарм! Сюда... Мула надо прикончить. Вынь из кобуры револьвер.
Лицо Диожена нервно подергивалось, руки дрожали. Он засунул их в карманы, чтобы скрыть эту дрожь от посторонних глаз. Когда жандарм приставил дуло к уху мула, священник отвернулся. Раздался выстрел. Тогда только Диожен взглянул на животное, валявшееся возле ворот. Труп мула оттащили в сторону.
— Ну, следуйте за мной!..
— Отец Осмен, не искушайте господа бога, — наставительно сказал Бардиналь. — Вернитесь к себе в приход! Все, что случилось сегодня, не предвещает ничего доброго... Отложим до другого раза... У нас еще есть время!
— Молчать! Довольно болтовни! Вперед!.. За мной!..
Диожен выхватил крест из рук мальчика-певчего, перешагнул через труп мула и вошел во двор. Его спутники переглянулись. Гюстав Дюплан последовал за ним, остальные тоже въехали в ворота. Однако все неодобрительно качали головами.
Диожен с глубочайшим удивлением обвел взглядом двор. Двери хижин, пяти или шести мазанок, были открыты настежь, внутри все казалось на месте, но люди исчезли. Зал святилища был совершенно пуст, а земляной пол изрыт канавами. Против святилища стояло деревцо молочая, на стволе которого висела распятая птица. Это была водяная курочка, ее длинные перепончатые лапы дергались в агонии. Диожен отошел на шаг. Помолчав, он провел по лбу тыльной стороной руки. Тоска теснила ему грудь.
— Бардиналь, — заявил он наконец, — надо срубить дерево!...
Причетник обернулся к остальным спутникам, которые стояли понурившись, затем посмотрел прямо в глаза священнику:
— Какой бес вселился в вас, отец Осмен?.. Чего вы добиваетесь?.. К чему все это?.. Довольно разрушений! Не надо рубить это дерево, отец Осмен!
— Приказываю тебе срубить дерево! — крикнул Диожен гневным хриплым голосом.
— Дерево посвящено злым духам, не надо рубить его! Это западня!.. Не стану я его рубить, и, если уж на то пошло, вам, пожалуй, придется самому взяться за топор!..
— Не рубите дерево, отец Осмен! — взмолились присутствующие.
— Деметриус!.. Принеси топор! — приказал Диожен.
Он взял топор из рук мальчика-певчего, смотревшего на него испуганными глазами, приблизился к дереву и стал с размаху рубить ствол. Щепки летели во все стороны. Дерево содрогалось под ударами. Зрители отошли подальше. Священник изо всех сил стучал топором. Вдруг в листве раздался дикий хохот, затем кто-то спрыгнул вниз. Отец Осмен застыл на месте. Человек скрылся в глубине двора; вдалеке его хохот звучал еще страшнее. Кое-кто узнал Данже Доссу. Он исчез так же быстро, как и появился. Дерево зловеще затрещало и рухнуло.
Уже больше трех часов Стенли Кильби, Мильтон Холдер и важное должностное лицо, представитель ГАСХО, приехавший из столицы, совещались с лейтенантом Эдгаром Осменом в конторе компании, в Фон-Паризьене. Правление ГАСХО было очень обеспокоено пожаром и требовало расследовать это дело, Эдгар нервно шагал взад и вперед по комнате.
— Единственное, что я вам обещаю, мистер Холдер, — говорил он, — это сделать все от меня зависящее для охраны имущества компании... Как вам известно, отряд у меня невелик, и мне трудно сказать, когда преступники будут пойманы... Я принял все необходимые меры. Больше мне нечего прибавить.
— Итак, выходит, что разбойники могут безнаказанно срывать все начинания компании? У вас мало людей!.. Но скажите, сумели бы вы задержать этих негодяев, будь у вас целый полк солдат? Сомневаюсь в этом, лейтенант, очень сомневаюсь! Способны вы поймать их, да или нет?
— Компания даже не потрудилась уведомить меня о постройке этих бараков, она оставила их без всякой охраны, — на месте не было ни души, когда вспыхнул пожар, а теперь она возлагает на меня ответственность за свои же собственные промахи!.. Население в этой стране строптивое, мистер Холдер, запомните это, если собираетесь здесь обосноваться. Вы требуете разыскать виновных сию же минуту! Хорошенькое дело! Не могу же я в угоду вам арестовать всех местных крестьян! Не могу также отозвать вашу охрану и послать ее на поиски преступников! Будьте благоразумными, мистер Холдер. Я срочно выезжаю в столицу и предприму там необходимые шаги, чтобы события не застали нас врасплох... Вы должны удовлетвориться этим!..
Эдгар сердито скомкал подвернувшийся под руку листок бумаги. До чего же надоедлив этот господин! Второй представитель компании ничего не говорил, лишь заносил что-то в свою записную книжку. Мильтон Холдер вперил острый взгляд в лейтенанта Эдгара Осмена. Тот посмотрел в упор на его хищную физиономию с крючковатым носом и серовато-голубыми глазами. Лейтенанту не нравились грубые, вульгарные манеры этого упрямого дельца, тупого, как колбасник из Майнца. Выскочка противный! Мильтон Холдер почувствовал себя неловко, улыбнулся и переменил тон.
— У нас есть свои правила безопасности, лейтенант Осмен, и, можете мне поверить, они вполне оправдали себя... Я попытался объяснить вам, как горячо мы желаем разоблачения виновных... Мы готовы еще заплатить вам, лишь бы они были найдены... Сколько, по-вашему, потребуется денег, чтобы отыскать виновных?..
Эдгар сел, пристыженный, и стал вертеть между пальцами карандаш, взятый со стола.
— Я завтра же уезжаю в столицу, мистер Холдер, — проговорил он резко.
Некоторые семьи, в большинстве своем жители городка, разошлись по домам, но в хунфоре Ремамбрансы в среду еще оставалось много народу. В перистиле стояли большие миски, полные всевозможных яств.
Солнце долго не показывалось в этот день. Накануне вечером и всю ночь нещадно лил дождь, мешая людям плясать в перистиле. А теперь лишь тусклый свет струился с неба, затянутого низкими тучами. Дети радостно набрасывались на еду. Они хлопали в ладоши, кричали, хохотали, толкались. Взрослые смотрели на их возню с задумчивой, немного грустной улыбкой. Праздник приближался к концу. Скоро придется вернуться домой, к повседневным заботам, к тяжкому труду, к житейским невзгодам. Счастливое детство! Для взрослых навсегда миновала эта веселая, беззаботная пора, их сердца с каждым днем становились холоднее.
Вознеся молитвы к богам, Буа-д’Орм уединился в зале «собы». Он сел на землю позади глиняных блюд и маленьких красных кувшинов и весь ушел в созерцание. В дверях появился Кармело и нерешительно остановился у порога.
— Входи же, дитя мое, входи, — сказал старец.
Кармело переступил порог.
— Поди сюда... Сядь рядом со мной... Надо и тебе, мой мальчик, предаться размышлениям перед лицом лоасов, богов твоих предков... хоть ты и вернулся на родину, а я заметил, что ведешь ты себя, как иностранец... Или ты позабыл о лоасах?..
Кармело сел.
— Я осмелился потревожить тебя, отец Буа-д’Орм, потому что мне пора уезжать... Погода сегодня пасмурная, но солнце, верно, уже высоко стоит в небе, и работа ждет меня в горах... Я зашел поздороваться с тобой и рассказать все, что я знаю. Об этом я даже не решился говорить с родным своим отцом, не то, чего доброго, он потеряет голову... Белые люди зарятся на наши земли, и, я уверен, они захватят их, что бы мы ни делали... Пока мы еще бессильны против них. Ремамбрансе приходит конец, отец Буа-д’Орм... Ты должен сказать нашим людям, чтобы они собирались в путь и подыскивали себе работу в другом месте. Ты один можешь им это объяснить, отец Буа-д’Орм... Американцы, возможно, наймут их на свои плантации, но не думаю, чтобы работы хватило на всех. Ведь у белых есть машины... Да и легко ли человеку стать простым батраком на той земле, где он был хозяином?.. И все же не годится нашим людям, как нищим, скитаться по дорогам... Куда же им идти? В города?.. Может быть... Но что ждет их там? Страшные беды, ибо девушек подстерегает проституция, стариков — отчаяние, а детей — бродяжничество!.. Ах, горе горькое, отец Буа-д’Орм!.. И подумать только, что мы ничего не можем поделать и должны ждать сложа руки...
Буа-д’Орм не пошевелился, не проронил ни слова. Казалось, он не понял того, что ему сказал Кармело. Его задумчивый взгляд блуждал по стенам, по алтарям лоасов, по жертвенным блюдам и другим предметам культа. Вдруг его губы зашевелились. Он заговорил медленно, как будто отрывая слова от своего сердца:
— Ты сказал, что они все захватят? Возможно, ты прав. Я чувствовал, что лоасы хотят мне сообщить важные вести, чувствовал это всем своим существом... Они ничего не пожелали сказать мне прямо... Быть может, им хотелось, чтобы я все узнал от тебя — от человека, который знает, как живут в городах... Одного я никак не возьму в толк, мальчик. Объясни мне, зачем сражались наши предки, зачем жил Дессалин, если белым людям позволено отобрать наши земли?.. Я, конечно, помню время, когда «мериканы» и гаитянские жандармы разлучали нас с семьями, заставляя строить дороги, выполнять другие принудительные работы, били нас палками и плетьми... По вечерам нас связывали и запирали по пятьдесят, по шестьдесят, по восемьдесят человек в тесных сараях. Я хорошо помню время, когда крестьяне в долинах и горах вели борьбу против солдат морской пехоты...
Но пришел день, горожане услышали наш призыв, и мы вместе с ними прогнали белых... Возможно ли, чтобы властители, живущие в городах, призвали чужестранцев и отдали им наши земли, которые белые сами не посмели бы взять?.. Скажи, Жолибуа умер? Скажи, почему так случилось? Ведь ты наша плоть, наша кровь, Кармело! Ты знаешь нашу жизнь и наши горести, скажи мне почему?..
— Да, правда, отец Буа-д’Орм, Жолибуа умер, но и он ничего не сделал бы, будь он жив... Они бы истязали его, заточили в тюрьму и вновь бы убили, боясь, как бы он не встал им поперек дороги... Ты говорил мне о Дессалине... Задолго до Жолибуа император Дессалин правил в согласии с волей народа, ну и что же? Они убили его и, разрезав тело на куски, возили напоказ по улицам и площадям... Акао был вождем народа, они и его убили. Антенор Фирмен, генерал Жан-Жюмо шли вместе с народом, их тоже убили... Карла Перальта продали, распяли живым и отдали его труп на съеденье муравьям и хищным птицам. Те, кто теперь управляет нами, отец Буа-д’Орм, не имеют ничего общего с народом... Они не обрабатывают сами своих полей, у них нет орудий, которыми бы они работали, они не знают тяжести ноши на своих плечах, не знают, как горяча мостовая в полдень, когда по ней ступаешь босыми ногами... Они живут на нашей земле, но не связаны, не соединены, не спаяны с ней на счастье и на горе... А между тем истинные дети Дессалина гибнут каждый день, сраженные пулей где-нибудь в Пон-Руже... Если бы ты знал, сколько мне пришлось выстрадать в городах, чтобы узнать, чтобы понять все это, отец Буа-д’Орм!.. Я дрался за свою жизнь, отец Буа-д’Орм, я работал, я маялся! Сколько я муки принял, чтобы научиться ремеслу, чтобы научиться грамоте и стать настоящим рабочим... Я искал и нашел людей, которые многое мне объяснили... Я знаю теперь, что настанет день, когда все это изменится, но прежде надо будет выдержать тяжелую борьбу! А сколько до тех пор совершится преступлений!.. Ты меня очень огорчил вчера, отец Буа-д’Орм, сказав перед всем народом, будто я уже не такой, как остальные дети Ремамбрансы... Но что делают дети Ремамбрансы?.. Плачут, стонут, проклинают, молят лоасов и покоряются!.. Я уже не могу покоряться и твердить, что господь бог добр, что лоасы — наши отцы, что Ремамбранса будет жить вечно. Я знаю, придет день, и Дессалин вернется на землю Гаити, он вернется, чтобы положить конец стонам, жалобам и возглавить борьбу своих детей. Он не может не вернуться! Он выйдет из чрева земли! И тогда настанет день правосудия, день мщения для грязных негров, босоногих негров, негров с гор, негров долин, черных-черных негров... И в ожидании дня, когда народ станет господином, Кармело Мелон зарабатывает себе на жизнь, он валит лес, распиливает деревья, подвергается оскорблениям, работает на других, но всюду, где бы он ни был, он передает людям слова Дессалина. То громко, то тайком он говорит им: «Объединяйтесь в молчании, готовьте ламби и факелы, чтобы вновь, как в тысяча восемьсот четвертом году, раздался призыв и весь народ поднялся на борьбу». Вот каким стал мальчишка Кармело, отец Буа-д’Орм, вот почему он не плясал в перистиле, не вытирал потного лица одержимых...
Жрец выпрямился и в изумлении смотрел на этого человека. Ведь как будто еще вчера лесоруб был ребенком, и Буа-д’Орм сажал его к себе на колени. Забияка? Да, Кармело всегда был забиякой, но до сих пор он уважал обычаи.
— Если богу будет угодно, Кармело, если богу будет угодно!.. Вот о чем ты позабыл сказать, — прошептал Буа-д’Орм взволнованно. — Ты все говорил правильно, справедливо, но ни словом не упомянул о божьей воле, о том, что мы должны верить в лоасов... Я уже говорил тебе... С тех пор как ты вернулся, в твоих движениях, словах, поступках проглядывает что-то чуждое лоасам наших предков... Это правда, Кармело... Разве ты забыл, что лоасы сражались вместе с Дессалином?..
— Не будем говорить об этом, отец Буа-д’Орм... Я остался по-своему верен Ремамбрансе, но теперь я уже взрослый человек... У меня своя вера!..
Буа-д’Орм выслушал этот ответ с чувством недоумения, нежности и грусти. Он был безоружен перед Кармело Мелоном. Старик положил руку ему на плечо.
— Я знаю, мой мальчик, что Ремамбранса исчезнет, — сказал он, — но я знаю также, что древнее святилище возродится, если лоасы останутся жить в наших сердцах... Дети Ремамбрансы разбредутся по свету, это правда, они пойдут, как нищие, по дорогам, пусть так... Я боюсь другого, боюсь, что они вернутся обратно, как и ты, Кармело, снедаемые жаждой борьбы, но без сияющего света лоасов в своем сердце... это еще хуже, чем конец Ремамбрансы, это конец всего!
Кармело встал.
— А если нужно, чтобы старое погибло и родилось то, что должно родиться? — спросил он. — Ничто никогда не умирает!.. Все возрождается, только в иных формах. Я никому не делал зла, вот почему Ремамбранса продолжает жить во мне... Если святилищу, обрядам и тебе самому суждено исчезнуть для того, чтобы возродился наш народ, не все ли равно?..
— Замолчи, мальчик!.. Или ты забыл, где находишься?.. Не навлекай проклятий на свою голову! — испуганно проговорил Буа-д’Орм. — Твои речи подобны словам другого человека, приходившего сюда, брата того священника, который нас преследует... Как это странно!.. Мир устам твоим, дитя, замолчи!.. Ибо я знаю, что лоасы живут в земле, в реках, в морской пучине, в водах озер, в небе, когда светит солнце и когда оно гаснет, в смене времен года, в урожае, в улыбке звезд... Как могут они не жить вечно в сердцах людей?..
Кармело затянул пояс и взял шляпу.
— Мне пора, отец Буа-д’Орм... Прощай!
Буа-д’Орм встал и пожал ему руку.
— Прощай, сын мой!.. Мы больше не увидимся... Иди навстречу будущему, иди с чистым сердцем и сбереги его в чистоте!.. Я ничего не хочу знать иного! Ступай! Да будет с нами милость божья!..
Кармело секунду колебался.
— Да будет с нами милость божья! — повторил он, грустно улыбаясь.
Он надел шляпу и ушел, широко шагая. Во дворе его ждал старик отец. Они взялись под руку, распрощались со всей компанией и пошли по дороге, освещенной бледными лучами показавшегося наконец солнца.
Лейтенант Эдгар Осмен вернулся домой озабоченный. Он нашел мать за чтением только что полученного письма. Она была взволнована, задумчива.
Леони протянула ему письмо, Эдгар взял его, бросил рассеянный взгляд на исписанные страницы и, заинтересовавшись, принялся читать.
«...Мои дела идут не плохо, мама, — писал Карл, — совсем не плохо, но я чувствую сильную усталость. Жизнь течет. Суетишься, хлопочешь и, как обычно, зря тратишь силы... Никогда я не испытывал такого отвращения к себе! Пребывание здесь дало мне богатую пищу для размышлений. Я вновь увидел старый дом крестной, старые деревья, старый военный плац, пробудились старые воспоминания детства. Невольно задаю себе вопрос, прав ли я, отрицая мир, в котором живу, и упорно пытаясь создать себе мнимый рай. Что я такое, в конце концов? Личинка, червь, злосчастный представитель богемы, воображающий, будто он что-то значит... после того, как выпьет несколько стаканов вина!
Что такое жизнь, если не роковая шутка? И не верх ли безумия верить в мудрость и принимать всерьез собственную особу, одновременно ставя под сомнение значимость других людей. Если хорошенько подумать, мое поведение не что иное, как стыдливая попытка самоубийства. Иначе говоря, самоубийство в рассрочку!.. Но довольно попусту философствовать! Не то ты еще расстроишься. Поговорим о другом!
...Крестная необыкновенно добра ко мне, всячески меня ублажает... Она шлет тебе лучшие пожелания, однако, по своему обыкновению, слишком многословные. Как полагается, я был с визитом у нашей родственницы Дезуазо. Встретил там ее младшую кузину Денизу Северен. Девушка — настоящая белая голубка, удивительно встретить такую непосредственность и простоту в этой пошлой среде. Мне хотелось во что бы то ни стало шокировать ее, но все оказалось напрасным. В конце концов я поддался ее очарованию. Можешь себе представить?!»
Эдгар вернул письмо матери. Леони вопросительно взглянула на сына.
— Ну как?..
— Что как?
— Что ты об этом думаешь?
— Да ничего особенного... Карл был и всегда будет ветрогоном.
— Дай-то бог, чтобы ты оказался прав! — воскликнула Леони со вздохом.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать!
Леони взяла письмо и сложила его.
— А то, что он пойдет по той же дорожке, что и ты с братом... Мое материнское чутье никогда меня не обманывает!
Эдгар снял мундир, сел и задумался, вытирая потный лоб. Затем неожиданно поднял глаза на мать,
— Завтра я уезжаю в Порт-о-Пренс... Не попросить ли Карла, чтобы он приехал туда ко мне?.. Что ты на это скажешь?..
Леони пожала плечами, вздохнула и, встав с места, направилась в спальню.
Там она взяла молитвенник, лежавший на столике у изголовья кровати, и открыла его. Правильно ли она сделала, показав письмо Эдгару? Но, несомненно, Карл этого и хотел. Все его туманные рассуждения предназначались для брата, а не для матери, ведь она простая, неученая женщина... Карл косвенно обращался к Эдгару. Взгляд Леони остановился на небольшой молельне, устроенной в углу комнаты. Она подошла к ней и убрала несколько увядших роз у образа богоматери — утешительницы страждущих, которая смотрела из своей рамки в стиле рококо, улыбающаяся, загадочная, осыпанная драгоценностями.
— Зачем ты вняла моим молитвам, пресвятая дева?! — воскликнула Леони. — Теперь он пойдет по той же дороге, что и братья... По дороге слез и проклятий! С нее уже не свернешь. Когда я молилась о том, чтобы он изменился, я не знала... Молю тебя, пресвятая дева, если еще не поздно, не исполняй моей просьбы!..
Леони прислонилась лбом к стене и заплакала, закрыв лицо согнутой в локте рукой.
Гонаибо не спал всю ночь. В тревоге он вспоминал свой разговор с Кармело Мелоном. Никогда он не встречал такого ясного, прямолинейного, холодного и уверенного в себе ума, такого неоспоримого здравого смысла. Никто еще не разговаривал с ним так серьезно.
«Почему ты ведешь себя как упрямый ребенок? — говорил Кармело решительно и даже с оттенком осуждения. — Думаешь, в одиночку ты можешь добиться правды? Что знаешь ты о жизни? А ведь ты уже взрослый мужчина, пойми это... Такому парню, как ты, пора научиться размышлять. Посмотри, какой ты большой, какие у тебя сильные руки, какие мускулы... Надо подумать о будущем... Ты бессилен против белых людей и всех их прихвостней. Бессильны против них и крестьяне со своей сохой и мачете, ведь у них нет ни решимости вести борьбу, ни организации, ни руководителей... Что бы ты ни делал, тебе придется уйти отсюда. Жизнь не ограничена этой саванной, черт возьми!.. Вся родная земля ждет тебя! Ты знаешь, ведь она прекрасна, куда ни взгляни, хотя и сурова и требует от нас каждодневной борьбы... Посмотри на птиц, они улетают, когда настанет пора... У меня тоже больно сжималось сердце, когда пришлось покинуть родные места, но это было единственное средство остаться самим собою. Пора и тебе идти навстречу новой жизни, научиться ремеслу, трудиться и жить, как твои братья. Стать взрослым — значит найти грань между мечтой и действительностью. Обдумай все и приходи ко мне наверх, в горы, в тот лес, который поет... Обещаю найти тебе работу и многое рассказать о жизни. Приходи как можно скорее!..»
Эти слова проносились в голове Гонаибо, словно волны бурного моря, бьющие о каменистый берег. Мать тоже говорила не раз, что настанет для него время покинуть саванну. Так, значит, этот час пробил? Неужели он стал мужчиной? А ведь и правда, легкий пушок уже оттенял его верхнюю губу, волосы выросли в самых тайных местах, голос ломался, звучал порой хрипло, низкие ноты вплетались в высокий фальцет, тембр голоса менялся. Неизведанное до сих пор томление овладевало телом, а иногда его бросало в жар, влекли какие-то неясные желания.
Скрип гамака, в котором Гонаибо покачивался, наконец надоел ему. Он спустил ноги на пол и сел. В хижину проникали первые проблески зари. Он встал и подошел к двери. На небе смешались разные цвета — черный, синий, сиреневый, розовый. Слабо мерцали побледневшие звезды и тонкий серп молодого месяца, а золотистый свет нарождающегося дня уже пронизывал ночной мрак. Над озером рдела ярко-красная полоса. Гонаибо резко свистнул, подзывая свою ручную змею. Не слыша ответа, он опять засвистал. Ему вовсе не хотелось играть в прятки! Он раздраженно свистнул, еще и еще раз, но тщетно. Тогда он принялся звать:
— Зеп! Зеп!
Никогда еще змея не вела себя так странно. Конечно, она иногда дурачилась, пряталась, но все же, играя, высовывала голову, чтобы подразнить мальчика.
Гонаибо обошел вокруг хижины, заглянул во все углы, все обшарил, лазил на деревья, заглядывал в ямы — напрасно. Беспокойство охватило его. Быстро шагая, он направился к озеру. После долгих поисков решил вернуться домой. Дойдя до хижины, он застыл в изумлении. Змея валялась на пороге с раздавленной шеей. Она еще ползала, слабо дергаясь, но чувствовалось, что ей совсем плохо. Гонаибо подбежал и поднял Зепа. Это был уже не его друг, а какое-то безжизненное существо, голова которого жалостно болталась из стороны в сторону. Очевидно, на змею напали неожиданно, когда она бродяжничала по саванне. Право, нельзя было себе представить, чтобы Зеп, такая умница, угодила под случайно скатившийся камень. Может быть, в ту минуту она спала? И куда только носила ее нелегкая! Змея умирала. Гонаибо тихо гладил ее, держа в руках. Мальчик сидел на корточках, обессиленный горем. Картины минувшей радостной жизни, его игр с Зепом на берегу озера невольно всплывали в памяти. Он закрыл глаза и погрузился в светлые воспоминания детских лет, проникнутые сейчас безграничной грустью. Бросив взгляд на змею, он заметил, что она перестала двигаться. Это была теперь лишь безжизненная оболочка, окровавленный жалкий лоскут. Гонаибо встал, сходил в хижину за мачете и направился к озеру.
У подножия тыквенного деревца, под горой, покоилась его мать, но на этом месте не было ни могильного холмика, ни надгробной плиты, ни камня, указывавшего, что здесь уснула вечным сном женщина, которая в жизни познала любовь и страдание. Гонаибо редко приходил на могилу, которую он сам вырыл по указаниям умирающей матери. Похоронив ее, он не испытал такого глубокого отчаяния, как в это утро... Ведь тогда он был еще ребенком и не сознавал как следует, что она ушла от него навсегда. Присев на корточки возле деревца, Гонаибо вырыл длинную ямку, закопал в нее змею и утрамбовал землю ногой. И долго просидел на корточках в этой привычной для него позе, ничего не видя и не слыша. Безмолвные слезы текли по его щекам. На сердце было одно только желание — умереть самому, исчезнуть навсегда. Некогда в этой стране жили пришедшие издалека негры-ибосы. Среди них вспыхивали порой настоящие эпидемии самоубийств, — так жаждали они избежать тяжести рабства. Тогда эти люди принимались есть землю, причем окружающие не могли понять, зачем они это делают. Самоубийцы безостановочно ели землю, пока не падали мертвыми. Индейцы тоже прибегали к коллективному самоубийству на золотых приисках конкистадоров. Смерть... Что чувствуют люди, умирая?
Чей-то голос звал его:
— Гонаибо!.. Гонаибо!..
Голос приближался. Это был женский, вернее, детский голос. Кричала Гармониза, внучка Буа-д’Орма Летиро.
— Гонаибо!
Она увидала, что мальчик сидит, прислонившись к деревцу, и подбежала к нему.
— Послушай, Гонаибо, дедушка велел тебе сказать, что он придет сюда завтра, рано утром... Он хочет, чтобы ты спрятал какие-то вещи... Но что с тобой?..
Он даже не взглянул на нее, не пошевелился и полными слез глазами смотрел куда-то вдаль. Он размышлял. Она села подле него.
— Что случилось, Гонаибо?.. Скажи, что с тобой?..
Дотронувшись до лица друга, она почувствовала, что щеки его мокры от слез. Она прильнула к нему и повторила свой вопрос. Затем взяла его за голову обеими руками, положила к себе на плечо и вытерла глаза Гонаибо своими ладонями. Да, это были слезы, безмолвные слезы. Она снова стала расспрашивать его. И вдруг он разрыдался.
Гармониза прижала его к себе, стала гладить по голове, что-то нашептывая ему. О чем же она говорила? О ветре? О птицах, которые спят на ветках под дождем? О теплоте прильнувшей к ней щеки? О биении своего юного сердца, о своих порывах, о грезах наяву? Или она говорила о своем постоянном желании быть подле Гонаибо, держать его в объятиях, баюкать вот так, как сейчас? Ей хотелось утешить юношу, развеять его скорбь. Но иногда, чтобы усыпить горе, нужна тишина. И Гармониза уже ни о чем больше не расспрашивала, лишь проводила своей прохладной рукой по его лицу, по плечам и груди. Она чувствовала холодное, как мрамор, прикосновение его губ к своей шее. Он бессильно покоился на ее плече, по-прежнему рыдая. Тогда она, в свою очередь, прижалась губами к пылающему лбу Гонаибо, простодушно целуя его, чтобы утешить. Потом вытянулась возле него на земле. Наконец он взглянул на девочку, и она посмотрела на него, наклонилась над ним и тоже разразилась слезами.
Он ощутил округлости ее расцветшего тела, теплоту юных грудей, трепетных, как только что вылупившиеся птенцы, и щекочущее прикосновение к своему плечу длинных волос. Он изо всех сил прижал ее к себе. Она растерянно взглянула на него и отдалась ему, горячая и счастливая. Она лишь слабо застонала в ту минуту, когда ее молодое тело раскрылось для жизни.
Над их головами была лишь листва да небо. Все ветви маленького тыквенного дерева были осыпаны цветами — об этом дереве как раз говорила перед смертью мать Гонаибо.
Распределение лепешек было произведено в Ремамбрансе в четверг. Старушка Дада, супруга Буа-д’Орма, суетилась весь день, такая же бодрая, как всегда. Когда наступила пятница — предпоследний день пасхальной недели, — Дада помогла совершить омовение вновь посвященных в теплой воде, настоянной на листьях. Все было сделано надлежащим образом, но с лихорадочным беспокойством и огромным усилием воли. Отец Осмен подходил все ближе, опустошая встречающиеся на пути хунфоры. На всех дорогах, ведущих к святилищу, главный жрец велел расставить дозорных, чтобы они в случае надобности подняли тревогу. Несмотря на царившее кругом волнение, отец Буа-д’Орм сохранял полное спокойствие и всем руководил ревностно и тщательно, как всегда. Он решил не торопиться: все должно идти, как обычно. Когда обряды будут завершены, он примет необходимые меры.
С наступлением темноты празднества закончились, и Буа-д’Орм заперся в зале «собы» с генералом Мирасеном, Инносаном Дьебальфеем, г-жой Анж Дезамо, Аристилем Дессеном, Олисма Алисме, Шаритаблем Жакотеном, Жозельоном Жоффе, Бальтазаром Фенелюсом и Жюстеном Корбеем. А затем они разошлись по разным отделениям святилища. При первых проблесках зари Мондестен Плювиоз, хранитель барабана Ассото, сдал свои ключи и присоединился к друзьям. Все сокровища, все реликвии древней Ремамбрансы и других хунфоров были сложены в переметные сумы, сплетенные из листьев латании, и погружены на мулов. Скоро над опустевшим двором святилища засияет солнце. Буа-д’Орм собрался было уходить, но, не видя Дада, забеспокоился. Ведь обычно жена вставала, едва заслышав пипирита, чтобы сварить кофе. Старик направился к своему дому. У дверей его охватило мрачное предчувствие, ибо он споткнулся о порог.
— Дада!.. Мы уезжаем... Почему ты не встаешь?..
Она ничего не ответила. Буа-д’Орм подошел к столу и ощупью разыскал спички. Тревога тисками сжимала ему грудь.
— Дада! Ты больна?.. Что с тобой?..
Дада лежала бездыханная на своем ложе, лицо у нее было спокойное, ясное.
Боль, как удар клинка, пронзила сердце Буа-д’Орма. Дада умерла во сне, не страдая. Она угасла, как догоревшая свеча... Почему небо не подало ему знака? Почему? Значит, боги покинули старого жреца! Годы посеребрили волосы Дада, она состарилась, прислуживая в храме, и до гроба сохранила верность узам, соединившим их с детства. Судьба ее свершилась... Эта смерть предвещала конец целой эпохи, а теперь и его собственная смерть была близка — таков неумолимый приговор. Аго-йе, святые лоасы!
Подавив свое горе, он вошел в комнату Гармонизы. Она спала на спине, прижав к груди руки, и радостно улыбалась. Она видела сон, губы ее шевелились, словно она произносила слова, полные неизъяснимой нежности. Старец колебался, не решаясь разбудить ее.
— Гармониза! Ну же, вставай!.. Одевайся... Ты поедешь вместе со мной, — тихо сказал он и прикоснулся к ее плечу.
Гонаибо ждал в нескольких шагах от хижины, он был взволнован и нервно расхаживал взад и вперед. Увидев вереницу вьючных животных, он побежал навстречу. Приезжие проработали целый час и вырыли длинный глубокий ров. Когда все было готово, дно его устлали пальмовыми ветвями, а на них положили священные камни, реликвии, предметы культа. Гонаибо внимательно смотрел на работы, держа за руку Гармонизу. Главный жрец стоял тут же и наблюдал за обоими. Когда ров был прикрыт пальмовыми ветвями и засыпан землей, Гонаибо подошел к главному жрецу.
— Мне надо поговорить с тобой, отец Буа-д’Орм, — сказал он. — С глазу на глаз...
Взгляд старика остановился на Гармонизе. С той минуты, как предметы культа исчезли под землей, Буа-д’Орм изменился в лице: казалось, он уже не принадлежит к миру живых, глаза его горели загадочным огнем. Неподвижный, как статуя, он взирал на все словно издалека, погруженный в гордую задумчивость. Худоба его стала еще заметней. Он медленно воздел руки, повернулся, шатаясь словно призрак, колеблемый ветром, и посмотрел на восток, где разгоралась заря.
— Все свершилось, согласно воле лоасов... — сказал он. — Люди, пришедшие со мной, должны возвратиться в свои дома, я один выполню то, что осталось сделать... Пусть дети Ремамбрансы уходят без опасений — лоасы не покинут их. Пусть они живут, пусть страдают и борются, как настоящие дети земли... Быть может, им придется разойтись в разные стороны... Отныне я ничего уже не могу сделать для них... Так повелевает жизнь и лоасы!.. Идите скорее!.. Я сказал!..
Крестьяне с удивлением переглянулись, затем пытливо посмотрели на лицо главного жреца, озаренное внутренним светом. Они поняли тогда, что судьба свершилась, и, понурив головы, молча двинулись в обратный путь, ведя за собой вьючных животных. Буа-д’Орм стоял теперь лицом к озеру и глядел вдаль.
— Я знаю, что ты мне скажешь, Гонаибо... Род Буа-д’Орма Летиро не должен угаснуть… Я знаю...
Гонаибо подбежал к нему.
— Отец Буа-д’Орм, отныне Гармониза останется со мной. Я так решил... Даже если ты откажешь, это ничего не изменит!..
Буа-д’Орм по-прежнему не спускал глаз с озера.
— Никто не поступает по собственной воле, Гонаибо, все начертано в большой книге, решения принадлежат одному только небу... Я знал, что ты хочешь мне сказать. Прежде чем ты заговорил, я уже знал, какова воля неба... Слушай, Гонаибо, давным-давно в нашу страну привезли в рабство четырех братьев. Здесь их и продали... Первый из них основал Ремамбрансу, второй — Сускри, возле Мармелады, третий — создал в Гонаиве святилище Летиро, названное впоследствии Сувенанс, а четвертый заложил святилище Кампеш в Северной долине. Все они были истыми сынами Африки, верными служителями лоасов наших предков. Их наследие осталось в неприкосновенности. Всю свою жизнь я страдал и боролся ради того, чтобы их дело жило... Я возделывал их землю, я совершал обряды перед их алтарями, по мере сил помогал их последователям, и все это потому, что лоасы насильно связали меня с Ремамбрансой. Скоро мое старое тело будет покоиться в земле. Но внутренний голос говорит мне, что лоасы изберут тебя... Быть может, я вообразил себе это, но обещай, что ты не останешься глух к их призыву, если он когда-нибудь прозвучит. Тебе известно, где находится дека, ты возьмешь ее и лишь только прислушаешься к голосу своего сердца, как будешь знать, что делать... Ты положишь священные камни на прежнее место, и познание невидимых постепенно перейдет к тебе... Ты будешь страдать, служа лоасам, но разве я сам не страдал? Страдание ведет к спасению, Гонаибо, ты никогда не будешь несчастлив, никогда... В сердце твоем воцарится покой... Обещай мне не навлекать на себя гнева лоасов, не пытайся противостоять им... Обещай!..
Гонаибо молчал, смело глядя в глаза Буа-д’Орму.
— Я знаю, что могу умереть спокойно, — продолжал главный жрец, — и поручить тебе внучку... Я знаю, что могу сделать это, не опасаясь за нее, но обещай мне повиноваться лоасам, если когда-нибудь они призовут тебя... Обещай...
Какая-то странная сила исходила от взгляда старика, от его протянутых вперед ладоней. Гонаибо чувствовал, что слова обещания сами просятся на язык, но он поборол себя.
— Зачем я стану давать тебе обещания, отец Буа-д’Орм, ведь я не знаю, о чем ты говоришь... Даже если мой отказ огорчит тебя, я ничего не могу поделать... Я всегда поступаю так, как мне подсказывает сердце... Я вырос в одиночестве и не знаю лоасов, о которых ты говоришь...
— Послушай, дитя, — возразил старик, повернувшись к нему. — Ты предназначен для великой миссии, и как бы ты ни противился, тебе придется выполнить ее... Мне хотелось только сказать тебе о том, чему научила меня жизнь...
Гонаибо стоял, упрямо опустив голову.
— Видишь эту цепочку, дитя?.. Взгляни! — проговорил старик.
Буа-д’Орм раскачивал золотую цепочку, держа ее двумя пальцами, затем поднял руку и с размаху бросил цепочку в озеро.
— Подожди меня, — сказал он.
Сойдя с берега, старец вошел в воду и мало-помалу стал погружаться в нее. Гонаибо судорожно сжал руку Гармонизы. Их сердца бились с неистовой силой. Неужели Буа-д’Орм решил утопиться у них на глазах? Нет, это немыслимо! Ничто не позволяло так думать. Быть может, он совершал непонятный тайный обряд, последнее деяние жреца?.. О Буа-д’Орме ходили невероятные легенды, говорили, что он одарен магнетической силой, способной двигать горами. Гонаибо и Гармониза лишились голоса, приросли к земле, не могли пошевелиться. Вероятно, все это продолжалось одну минуту, но им показалось, будто прошли века. Что за колдовские чары были у этого старца!
Они увидали, как над водой показалась сперва голова Буа-д’Орма, затем плечи и все его изможденное тело. С трудом переводя дыхание, он держал в зубах серую рыбу, которая еще трепыхалась. Добравшись до берега, старец рухнул на колени, выпустив рыбу изо рта, и она упала в траву. Его грудь тяжело вздымалась, глаза налились кровью. Даже не притронувшись к рыбе рукой, он распорол ей брюхо зубами, лихорадочно стал рыться в ее внутренностях, потом выпрямился. Золотая цепочка свисала у него изо рта. Буа-д’Орм бросил рыбу обратно в озеро и подошел к остолбеневшим Гонаибо и Гармонизе. Он обвязал цепочку вокруг шеи Гонаибо.
— Уходи, Гонаибо, уходи, оставь меня, — сказал он. — У Гармонизы теперь нет никого, кроме тебя. Дада и я отжили свой век, вы нас больше не увидите... Ступайте, злоба людская отныне бессильна над вами... Уходите и оставьте меня одного!..
Когда преподобный отец Осмен ворвался во главе процессии в святилище Ремамбрансы, он оцепенел от изумления. Все хижины пылали. Буа-д’Орм Летиро стоял посреди двора и ждал священника. Он сказал ему громким голосом:
— Лоасы бессмертны, священник! Гляди, гляди во все глаза... Лоасы не допустили, чтобы твои кощунственные руки поднялись на древнюю Ремамбрансу. Древнее святилище погибло в огне, превратилось в пепел, но лоасы живы! Смотри, как сверкает пламя на пепелище: Ремамбранса жива! Теперь Буа-д’Орм может спокойно встретить смерть, ибо придет день, и древнее святилище возродится на том же месте, но станет выше, лучше, прекраснее и будет жить вечно, как и лоасы вечной Африки... Ты же на беду свою переживешь самого себя, но не будет человека на земле более мертвого, чем ты. Глядя, как качаются деревья, ты почувствуешь таинственное, незримое присутствие лоасов. Слушая, как ветер стонет в ветвях, ты поймешь, что это голос лоасов проклинает тебя. Взирая на смену времен года, вдыхая запах созревших колосьев, ты не вынесешь упрека, звучащего из недр земли, которая перестала быть твоею... Вкушая любой плод, созревший в нашем крае, ты ощутишь на языке горечь ненависти лоасов. К чему бы ты ни прикоснулся рукой, все будет жечь тебя огнем — такова воля лоасов!.. Ибо ты пренебрег правом людей верить согласно велению своего сердца... Ступай же прочь, выродок! Ступай прочь, человек без племени! Человек без земли! Человек без народа! Карающая десница богов простерта над тобой!..
И Буа-д’Орм Летиро двинулся к маисовому полю, оставив насильников на пепелище.
Леони еще раз перечитала письмо Карла. Ночные бабочки плясали «калинду» вокруг керосиновой лампы, пламя которой мигало и гасло. Керосин в лампе, верно, выгорел. Леони с трудом встала, чтобы сходить за бутылью. Заправив лампу, она села на прежнее место и вновь принялась читать.
Карл сообщал в письме о своей женитьбе на мадемуазель Дезуазо и об отъезде с женой за границу. Он уезжал в Вашингтон, куда был назначен секретарем посольства. Ничто уже больше не удивляло Леони. Ни радостная, ни печальная весть не могла вырвать ее из пучины уныния, в которую она погрузилась. И все же ей стало очень больно. Но к чему огорчаться? Звуки скрипок не увлекут глухого! Фантазия, великодушие, нежелание приспособляться, сама поэзия умерли в сердце Карла лишь потому, что время всей своей тяжестью придавило людей, у которых не было глубокой связи с родной землей. До сих пор Леони на словах осуждала сына, порой даже грубо одергивала его, а в душе надеялась, что ее наставления ничего не изменят и сын останется глух к ним. Но почему Карл должен оказаться лучше Диожена или Эдгара! По какому праву она обрекала его на бездействие? Ведь за короткое время она стала старухой, матерью-наседкой, отчаянное кудахтанье которой не могло уберечь ее птенцов. Волосы ее сразу поседели, она отжила свой век. У нее не осталось ничего, кроме материнского сердца, малодушия, страха и боли.
Вдруг на улице послышался какой-то шум, гул целой толпы. Дверь отворилась. Опираясь на двух жандармов, вошел Эдгар, весь в крови. Леони завыла не своим голосом и бросилась к сыну. Эдгар был похож на сумасшедшего. Он оттолкнул жандармов, которые поддерживали его.
— Молчать!.. Сию же минуту замолчи! — крикнул он потрясенной матери. — Принеси чего-нибудь перевязать рану.
Правой рукой он сорвал с себя рубашку. Пониже левого плеча торчал кинжал, вонзившийся в тело по самую рукоятку. Леони молча вернулась с кучей тряпья и бутылочкой йода. Она дрожала.
— Скорее!.. Подойди ближе! — рявкнул Эдгар.
Леони подошла, ноги у нее подкашивались.
Эдгар вырвал из раны кинжал. Хлынула кровь.
— Зачем эти люди здесь?.. Гоните их в шею!..
Эдгар сделал из тряпок тампон и приложил его к ране.
— Гоните всех отсюда и пошлите сержанта Калепена в Гантье за доктором Флоранселем!..
Леони не могла унять дрожь. Посторонние вышли из комнаты и толпой собрались на улице около дома. Зеваки разглагольствовали перед запертыми дверями. Оказывается, во время собрания, на котором лейтенант заявил, что послезавтра начнется выселение крестьян, какой-то человек выскочил из толпы и ударил его кинжалом. Злоумышленник скрылся, воспользовавшись замешательством. Если верить слухам, покушение совершил крестьянин по имени Аристиль Дессен.
На следующее утро, едва защебетал пипирит, лейтенант Эдгар Осмен уже был в седле, бледный, возбужденный, с огромной повязкой, державшей плечо в неподвижности. Его вчерашняя ярость не прошла, и, несмотря на советы окружающих, он решил действовать. Лейтенант поклялся дать такой страшный урок жителям, что они вовек его не забудут. Он хотел схватить преступника, а если тот скрылся, арестовать его семью. Однако, подъехав к хижине, на которую ему указал начальник округа, Эдгар не нашел там ни души. Соседние лачуги тоже опустели. Все соседи исчезли, и, конечно, жена Дессена вместе с ними! Лейтенант арестовал Мондестена Плювиоза, который, по словам Жозефа Будена, был близким другом Аристиля, но больше ему никого не удалось схватить. Мондестен был отправлен в город под усиленным конвоем, и облава продолжалась. Но, пожалуй, легче было бы найти иголку в копне сена!
По дороге им встретились несколько семей, уже покидавших насиженные места. В самом деле, фермерам и издольщикам нечего было ждать. Земля не принадлежала им, следовательно денег они не получат, и проще, не мешкая, уйти. Люди грузили свой скарб — старые циновки, старые горшки, старые чугуны — на спину ослов и мулов или же взваливали поклажу на собственную голову. Малыши, сидевшие на закорках у матерей, с удивлением озирались по сторонам. Дети постарше были в восторге от этого путешествия всей семьей, они резвились по сторонам дороги, затем мчались со всех ног, догоняя родителей, и получали от них взбучку. Другие крестьяне стояли у порога с трубкой в зубах и смотрели на это зрелище, ни словом не выдавая своей ненависти к грабителям, своего гнева, скованного нерешительностью, отчаянием. Выражение лиц было замкнутое, непроницаемое — под пеплом в душах людей тлел огонь. Никто больше не выходил в поле. К чему отныне сеять, полоть?.. Разговоров не было слышно. Молчание — это крестьянская добродетель, теперь же оно нависло над землею, и движения людей стали медлительнее, походка тяжелее, усмешка горше.
— Так, значит, вы уходите, братья?..
— Да, уходим, братья!.. Ничего не поделаешь!..
— Ну что ж, да будет с вами милость божья!
— И с вами да будет милость божья, братья!..
Стояла полная тишина, нарушали ее только крики мулов, шелест листвы под ветром и безотчетные шорохи жизни. Чувствовалось, конечно, что людей тянет друг к другу, но они безмолвствовали. Они стояли неподвижно, кучками, подперев щеку рукой. Они едва осмеливались смотреть друг на друга. Что говорить? Что делать? Только одно — быть вместе, зная, что одни и те же заботы одолевают их всех. Однако то было затишье перед грозой. Напряжение росло, люди понимали — гроза бесполезна, и, однако, жаждали ее. Она была необходима, она облегчила бы их душу, как крик, дающий исход нестерпимой боли. А что, если грозы не будет? Неужели придется уйти при звуках деревянного колокола, уйти, как нищим, как простым батракам, как жалким издольщикам? Когда человеку не за что уцепиться, он довольствуется попыткой к действию, самообманом. Крестьяне не раз предпочитали длительной засухе бурю, грозившую уничтожить их посевы. По крайней мере, она нарушала бесконечное мучительство злого рока, приходили другие беды, но небо уже не было таким синим, таким плоским, пустынным и унылым. Одна беда прогоняет другую. Но дли того, чтобы в Ремамбрансе произошли перемены, надо было заронить искру в души людей. Вспыхнет ли эта искра? Если вспыхнет, пожар будет ужасен...
Богатые крестьяне и те отказались от своей обособленности. Прежде они ждали, чтобы соседи первые подошли к ним, поздоровались, отдали им дань уважения, а теперь сами подходили к мелким землевладельцам, смешивались с группами бедняков, понимая, что единственно правильный выход — это раствориться в массе людей, владеющих крошечными земельными наделами. Сколько клинков вонзилось в сердца людей!
Главный жрец исчез! На месте древнего святилища дымились развалины! Смельчак Аристиль где-то скрывался или, избегая погони, бежал прочь от всей этой красоты — зелени, цветов, птиц! Издольщики уходили небольшими кучками куда глаза глядят. Аннаис, Алоис, Борно, Симеон, Мари-Жанна и столько других брели по большой дороге, теряясь в облаках пыли и ослепительных лучах солнца. Быть может, они навсегда простились с друзьями и теперь уносили с собой много дорогих сердцу воспоминаний!..
Лейтенант Эдгар Осмен все еще ездил верхом, расспрашивая прохожих. Поразительное дело, неужели среди обездоленных, несчастных крестьян не найдется ни одного человека, готового за хорошее вознаграждение дать начальнику требуемые сведения? Но встречные отвечали в один голос, что они ничего не знают об Аристиле.
— Аристиль Дессен? Вы говорите, Аристиль?
И на лицах появлялось недоуменное выражение.
Ночь снова опустилась на землю, но старец словно не чувствовал прохлады, которая струилась отовсюду сквозь заросли маиса. Буа-д’Орм неподвижно лежал на спине. Он не пошевелился со вчерашнего дня. Все та же загадочная улыбка блуждала на его губах. Он жил какой-то странной жизнью. Казалось, он ничего не ощущал — ни маленьких красных муравьев, которые ползали по его ногам, ни назойливого стрекотания цикад, ни даже сильного острого запаха бальзамина, росшего в нескольких шагах от него. Он лежал здесь со вчерашнего дня, под сводом склонившихся стеблей маиса, не ел, не пил, не испытывал никаких желаний и в полной неподвижности ждал смертного часа. В душе у него был ни с чем не сравнимый покой. Он даже не думал, — нет, он угасал.
Жесткие листья шелестят, ударяясь друг о друга, синева небес становится все гуще, все темнее, зажигаются звезды, сперва бледные, потом серебристые. Звезды! Уйдет ли он в мир звезд? Будет ли парить высоко над землей, перелетая от созвездия к созвездию? Стоит ли там, во вселенной, тишина или слышится волшебная музыка? Почему боги не открывают людям с чистым сердцем непостижимого устройства этого сияющего мира, усеянного звездной пылью, — царства неземного покоя, величайшей гармонии, где нет ни желаний, ни грез, ни реальности, царства неизъяснимого блаженства?
— Я верю, лоасы!.. Я верю, господи! Я умираю, и я верю! Нет, я не сомневаюсь!.. Возможен ли рай, если сомнение остается в душе? Сомнение хуже всякого ада! И, однако, мы живем лишь потому, что постоянно, поминутно сомневаемся!.. Разве могла бы существовать мысль, не будь сомнения?.. Душа есть обиталище веры и сомнения! Какими мы становимся несчастными, растерянными, оставаясь наедине с собой в последнюю минуту!.. Дайте мне силу верить до конца, дайте мне силу смириться! Я должен верить! Я верю, потому что бездна небытия слишком ужасна, потому что вечная смерть кажется мне отвратительной, лоасы!.. Я верю, верю во все, чему меня учили, верю во все, что, кажется мне, я познал путем откровения. Я верю!..
Буа-д’Орму Летиро хотелось вступить живым в вечность, но он по-прежнему лежал, а часы текли. Звезды смотрели на землю насмешливым и сверкающим взглядом; вдали, на склонах холма, зажигались и гасли большие костры, словно горцы соперничали со светилами, создавая искусственные солнца. Буа-д’Орм покончил счеты с жизнью, скоро ночь для него будет такой глубокой, что он потеряет всякое представление о мире и о себе самом.
Откуда-то донеслись петушиные голоса. Вдруг ткань тишины поредела, распалась. Возможно, это была лишь иллюзия или шаги вестника смерти?.. Однако никто не появлялся. Буа-д’Орм не мог сказать в точности, когда его ухо уловило неясный шум. Звук был далекий, слабый, но слышался вполне явственно.
...Тэ-тэк, тэк, тэ-тэк!..
Тогда впервые за двое суток Буа-д’Орм пошевелился. Он напряг мускулы шеи и поднял голову. Глубоко вздохнув, почесал ногу. Барабан приближался: ...Тэ-тэк, тэк, тэ-тэк!..
Старец приподнялся на локтях и прислушался. Неужто опять они? Или это наваждение? Он сел. Жив он или умер?.. Надо хорошенько порыться в далеком прошлом, чтобы всплыло воспоминание об этом звуке. Дело было сорок или пятьдесят лет назад, во время жестоких гражданских войн, раздиравших страну. Некий генерал Серафен Дюгазон, хитроумный оборотень, забрал большую власть в здешних местах. Пришлось вести непримиримую борьбу с этим важным лицом, пособником дьявола и опасным колдуном. Как-то ночью, когда генерал Дюгазон выкидывал на перекрестке свои коленца вместе с кучей других «шампоелесов», Буа-д’Орм захватил его врасплох и благодаря своей гипнотической силе усыпил в сатанинской позе. Колдун, одетый в отвратительные лохмотья, простоял до полудня на голове со скрещенными в воздухе ногами. Весь народ мог видеть его. Когда же Буа-д’Орм пробудил генерала Дюгазона от гипнотического сна, тот удрал из Фон-Паризьена, и с тех пор здесь больше не появлялись ни он сам, ни иные оборотни.
Барабан трещал теперь не переставая, монотонно, отрывисто, зловеще. Буа-д’Орм встал, шатаясь, и оперся на палку, чтобы не упасть. Он с силой вздохнул, сорвал пучок бальзамина, растер листья, понюхал их, взял в рот. Почувствовав себя бодрее, он двинулся на звук барабана.
После полуночи лейтенант Осмен решил наконец вернуться домой. Он обследовал все подозрительные хижины, расспросил всех встречных, а с наступлением темноты спрятался, чтобы вести наблюдения. Аристиль Дессен как в воду канул. Эдгар ехал верхом между сержантом Калепеном и начальником округа Жозефом Буденом; лицо его осунулось, он дрожал от усталости и лихорадки. Жозеф Буден вскоре свернул в сторону. В ту же минуту ветер донес до всадников похоронный звук барабана. Остановив коня, сержант прислушался.
— Вы слышали, господин лейтенант?.. Надо поторопиться, а то произойдет нечто страшное... Только святой угодник может нас спасти. Скорее, господин лейтенант!..
Они пришпорили коней. Зловещий стук барабана как будто несся отовсюду. Всадникам почудилось, что оборотни окружают их. Барабан звучал все отчетливее, заунывнее, назойливее.
Тэ-тэк, тэ-тэк, тэ-тэк! Тэ-тэк, тэ-тэк, тэ-тэк! Тэ-тэк, тэк, тэ-тэк!
Можно было подумать, что несколько барабанов бьют в унисон. Послышался неясный шепот. Вдруг грянула песня, подхваченная многими голосами:
Я не возьму девушки,
отмеченной клювом орла,
я не возьму добычи,
отмеченной клювом орла!
Волчок!
Волчок!
Ударим по земле задом! Волчок!
Неожиданно перед всадниками вырос огромный боров и с быстротой молнии пересек дорогу.
— Аго! Господин лейтенант, нас окружают! Спасайся, кто может! Вперед!..
Хлестнув изо всех сил коня, сержант Калепен пустил его вскачь. После краткого колебания за ним последовал Эдгар, мертвенно-бледный, еле держась в седле. Проселочная дорога стала шире. За поворотом они увидали группу мужчин, одетых в короткие штаны, с голыми блестящими от масла торсами. Их лица были испещрены белыми значками и разводами, на голове у каждого торчал странный колпак, надвинутый на глаза. Они плясали с остервенением. Барабан неистовствовал, яростные шквалы звуков чередовались с зловещими неравномерными паузами. «Шампоелесы» плясали какой-то дикий танец и то передвигались быстрыми скачками, согнув колени, то внезапно останавливались и, вихляя бедрами, трясли раздутыми животами..
Я не возьму девушки.
отмеченной клювом орла!
Плясуны подпрыгивали на один-два метра и раза два поворачивались в воздухе вокруг собственной оси.
Волчок!
Волчок!
Затем плюхались на землю.
Ударим по земле задом! Волчок!
Барабан трещал, не переставая.
Сержант Калепен яростно натянул поводья, его конь взвился на дыбы и, сделав полуоборот, стрелой понесся в противоположном направлении. Эдгар Осмен помчался вслед за сержантом, с трудом управляя лошадью одной рукой. Но всюду прыгали оборотни, исполняя свои диковинный, мрачный танец. Встав на голову и широко раскинув руки, «маканда» медленно сдвигал и раздвигал ноги, словно ножки циркуля. Испуганные лошади неслись, сами не зная куда. Сержант пришпорил было коня и попытался вырваться, но тут обе лошади запутались в натянутой веревочной сети и рухнули на землю вместе с седоками. Эдгар упал на раненое плечо, громко вскрикнул и потерял сознание. Сержант тотчас же вскочил, стараясь высвободить ноги.
— Я сын великой Батала![80] — крикнул он.
И, порывшись в кармане, что-то вытащил из него и высоко поднял над головой. Эго был маленький амулет, состоявший из двух створок, между которыми лежала не то медаль, не то монета. Лицевая сторона обеих створок была покрыта невообразимой мазней. К сержанту тотчас же подбежали, помогли ему выпутаться из сети, взяли этот «пропуск» и, рассмотрев его, вернули владельцу.
— Убирайся! — сказал ему один из «маканда». — И запомни: глаза видят, но уста молчат! Прочь отсюда! Живей!
Сержант не заставил повторять этого дважды. Схватив лошадь под уздцы, он освободил ее от сети, вскочил в седло и тут же исчез. Тогда, приплясывая с демонической радостью, оборотни окружили неподвижное тело лейтенанта. Барабан буквально надрывался, повторяя:
Тэ-тэк, тэк, тэ-тэк!..
Звучал нелепый, грубый, неистовый, дикий гимн:
Я не возьму девушки,
отмеченной клювом орла!
Волчок!
Волчок!
В этом зрелище было что-то бредовое, жуткое, неправдоподобное. Казалось, на всем, даже на небе, лежала печать шутовства, мерзости, чародейства и невежества. Эдгар Осмен зашевелился под опутавшей его сетью. Как из-под земли вырос огромный бесформенный боров, который только что перебежал дорогу всадникам. Он приблизился к лейтенанту, понюхал его и обошел кругом. Остальные «маканда» отступили, ожидая, что будет. В эту минуту из зарослей маисовых стеблей вышел Буа-д’Орм. Прежде чем колдуны заметили его, он уже оказался рядом с ними. Старик был вне себя от гнева. Он принялся колотить палкой по сборищу, и люди в беспорядке разбежались.
— Это я истинный сын бабушки Батала! — кричал Буа-д’Орм.
И он наносил удары направо и налево, пробираясь к лейтенанту, лежавшему рядом с боровом. Главный жрец набросился с дубинкой на странную свинью.
— Вылезай из своей шкуры, Данже Доссу! Вылезай, свинья! Пока в жилах Буа-д’Орма течет хоть одна капля крови, он не потерпит, чтобы ты разводил здесь всякую чертовщину со своими зловредными колдунами. Вылезай, Данже Доссу. Давай померяемся силами, если не трусишь.
Наделенный в эту минуту необычайной мощью, Буа-д’Орм дубасил по мнимому животному, не давая ему ни пощады, ни передышки. Диковинный боров перевернулся на спину, его брюхо раскрылось, и из него вылез Данже Доссу. Он был избит, весь в поту, ноги и руки у него затекли от необычайных усилий, которые ему пришлось делать, чтобы поразить своих приверженцев.
— Пойди сюда, Данже Доссу! Подойди, и я докажу тебе, что ты лишь жалкое сатанинское отродье, лишенное всякой власти! Да, жалкое отродье, которое я заставлю плясать под свою дудку!.. Попробуй померяйся силами с Буа-д’Ормом Летиро, если не трусишь!
Поединок состоялся на заре. Буа-д’Орм ждал колдуна на берегу реки Фон. Когда Данже Доссу появился, сразу стало заметно, что идет он через силу, хотя и бодрится, а глаза его горят жаждой мести. Увидев главного жреца, он остановился. Буа-д’Орм сделал несколько шагов по направлению к нему.
— Выкинь всю ту мерзость, которую ты прячешь в своем мешке, Данже Доссу! Все выкинь. Ты прекрасно знаешь, что такие штуки не имеют власти над Буа-д’Ормом Летиро, даже если он спит глубоким сном!..
Их глаза встретились, но Данже тут же опустил голову, ибо не мог выдержать взгляда главного жреца.
— Я бросил тебе вызов и хочу померяться с тобой силами, — продолжал старец. — Ты должен бороться со мной голыми руками!.. Обыкновенная речная вода рассудит нас... Неужели демоны, которым ты служишь, побоятся чистой, прозрачной воды? Подойди же ко мне, если не трусишь!..
Данже Доссу приблизился. Он колебался. Что придумал коварный старик, чтобы подчинить его своей воле? Каким оружием вздумал он одолеть молодого и сильного противника?
Буа-д’Орм подошел к Данже и отцепил алюминиевую кружку, которую тот носил на поясе. Затем наклонился и зачерпнул в нее воды. Старик выпрямился, с улыбкой стараясь поймать взгляд Данже Доссу. Он отпил полкружки и, незаметно окунув кончик бороды в воду, протянул кружку колдуну.
— Пей, если не трусишь... Выпей чистой речной воды из своей собственной кружки... Ну же, пей!..
Данже подошел к старику. Он внимательно наблюдал за всеми его движениями, но ничего подозрительного не увидел. Буа-д’Орм, очевидно, рассчитывал на свою гипнотическую силу, чтобы подчинить себе противника. Старик впился взглядом в глаза колдуна. Тот протянул руку и взял кружку, повертел ее, осмотрел со всех сторон.
— Ты конченый человек, Буа-д’Орм, — сказал он, — лоасы покинули тебя! Ремамбрансы больше не существует! Напрасно ты важничаешь передо мной!.. Я не боюсь тебя, Буа-д’Орм... Не боюсь твоих глаз! Тебе не убить Данже Доссу своими взглядами!.. Вот видишь, я пью, а ты готовься умереть!..
Данже решительно поднес кружку к губам, на секунду застыл в нерешительности, но тут же выпил всю оставшуюся воду до последней капли. Буа-д’Орм отступил на шаг. Вдруг глаза Данже налились кровью, он отбросил кружку, поднес скрюченную руку к горлу и подался вперед, готовясь прыгнуть на главного жреца. Тот отстранился, и Данже Доссу, промахнувшись, упал ничком с глухим стоном. Буа-д’Орм несколько секунд смотрел на колдуна, затем, подойдя к нему вплотную, наклонился и перевернул его на спину. Он расстегнул рубашку Данже и обнаружил маленькую лиловую ладанку, висевшую на черном шнуре. Буа-д’Орм оборвал шнурок.
Лицо Данже Доссу было зеленовато-бледным. Однако он еще не умер. Он с трудом поднял голову, попытался произнести какие-то слова, но они застряли у него в горле. Голова колдуна запрокинулась. Все было кончено. Бросив последний взгляд на труп, лежавший на берегу реки, Буа-д’Орм кинул амулет в воду, медленно огляделся, с глубокой грустью всматриваясь в знакомые места, и направился к маисовому полю святилища.
На следующий день после гибели Ремамбрансы отец Диожен Осмен почувствовал себя плохо, и ему пришлось остаться дома. Состояние больного все ухудшалось. Стоило ему приподняться, как начиналась невыносимая головная боль. Появилась лихорадка с частыми приступами и высокой температурой, хотя Диожен дрожал от озноба и возбужденно требовал, чтобы ему принесли все одеяла, какие имелись в доме. Когда же его укрывали потеплее, он отбивался, кричал и бранил несчастную Амели Лестаж, упрекая ее в нерадивости. Вскоре начался бред, больной стал метаться. Спешно вызвали доктора Флоранселя, тот взял на исследование кровь, прописал пациенту лед на голову, хину, пирамидон и сделал ему впрыскивание. Лишь после этого Диожен затих, а потом погрузился в беспокойный сон, прерываемый хриплым бормотанием и стонами.
Несколько часов спустя Диожен открыл глаза и уставился в потолок. По-видимому, он не узнал свою сиделку Эфонизу Фонтен, не узнал даже мать, которая ждала у его изголовья, когда он проснется. Он вел себя спокойнее, хотя и продолжал бредить. Температура все еще была высокой. С полудня он стал метаться в постели, замирал на мгновенье, обводя комнату бессмысленным взглядом, затем вновь начинал метаться. Прошел день, миновала ночь, ему не стало лучше. Опять повторился нервный припадок, испугавший добровольных сиделок, однако припадок удалось прервать благодаря новому впрыскиванию. Больной понемногу успокоился и на рассвете, после обильного мочеиспускания (он не мочился тридцать шесть часов), впал в забытье.
Наутро опять пришел врач и сообщил о результатах исследования, сказав, что всякая возможность малярии исключается. Леони даже не взглянула на врача, она, казалось, совсем отупела от горя и лишь с трудом повторяла слова молитв вслед за двумя благочестивыми соседками. Расспрашивать его стала Эфониза Фонтен. Он заговорил о воспалении мозга и произнес целый монолог о чудодейственном препарате под названием пенициллин, который, к сожалению, еще не поступил в продажу. Леони, по-видимому, совершенно не интересовали ни лекарства, ни медицина. Для нее борьба шла не на земле, а на небе. Что могли сделать люди против воли невидимых, против незримых сил воздуха и неба? Если Диожену станет лучше, надо поскорее увезти его отсюда, вырвать из-под власти тех, кто желает ему зла. Только одна эта мысль и занимала Леони.
Гнетущая тишина нависла над домом священника и над соседними домами. В представлении простых людей болезнь отца Осмена была результатом поединка между двумя кланами небесного Олимпа: боги родной земли пришли в столкновение с богами и святыми угодниками белых. Люди избегали проходить мимо дома священника из боязни пострадать при схватке враждующих небесных ратей, которые, вероятно, жестоко сражались над крышей этого дома и поблизости от него, оспаривая друг у друга власть. Все слуги отца Осмена разбежались, сам Бардиналь дал тягу. За исключением последних верных друзей Эфонизы Фонтен и Амели Лестаж, скользивших как тени по старому зданию, по двору и пристройкам, у больного бывал только доктор Флорансель, настроенный еще более вольтерьянски и иронически, чем обычно, и выполнявший свои врачебные обязанности лишь по привычке — он не очень-то верил в науку. Однако врач с состраданием посматривал на мать, терпевшую муку мученическую у изголовья своего сына... Перепуганные обитатели Фон-Паризьена с нетерпением ждали рокового исхода. Смерть Диожена Осмена всем принесла бы облегчение, ведь она показала бы, что неумолимые лоасы добились возмездия. Но пока священник хрипит за окном своей спальни, слепая ярость небес угрожает всему населению. После этой искупительной жертвы жизнь потечет по-прежнему, и люди будут рассказывать своим детям трагическую историю преподобного отца Осмена.
Прошел еще день, жар спал, однако больной не поправился. Он почти не разговаривал, даже не отвечал матери. Вечером он встал, несмотря на уговоры и мольбы окружавших, и сел, съежившись, в большое глубокое кресло у окна. Он вздрагивал при малейшем шорохе, уныло смотрел на далекие горы, покрытые курчавыми деревьями и лиловыми туманами, и чуть слышно шептал какие-то непонятные слова, углубившись, уйдя в себя, совершенно равнодушный ко всему на свете.
Флорансель заявил, что, пожалуй, ничего больше не может сделать. Он посоветовал обратиться к специалисту и сказал без обиняков, что, по его мнению, больной испытал тяжелое нравственное потрясение. Выздоровление грозит затянуться... Быть может, следовало бы увезти Диожена в деревню, подальше от людей, в какой-нибудь уединенный уголок, где много воздуха, тишина... При этих словах Леони словно ожила, выйдя из состояния прострации; она сорвалась с места, захлопотала и принялась поспешно укладывать вещи. Ей хотелось немедленно уехать из этого проклятого прихода, погубившего здоровье ее сына. До сих пор Леони не плакала, но тут слезы ручьем полились из ее глаз, порожденные инстинктом самосохранения, заложенным в человеческом сердце. Воля к борьбе, как гейзер, прорвалась сквозь ледяную кору, сковавшую ее душу... Даже если придется продать все, что у нее есть, и остаться в одной рубашке, она добьется выздоровления Диожена.
Крестьяне не были выселены в назначенный день. После двух суток томительного ожидания дети Ремамбрансы стали надеяться на помощь свыше, благодаря которой они получат хотя бы отсрочку. Неизменный оптимизм гаитянских крестьян восторжествовал над страхом. Люди отправились в город за новостями, но толком ничего не узнали. И все же языки развязались, каждому хотелось высказать свое мнение. В конце концов четверо или пятеро заядлых работяг отправились в поле... Шарлеус подумал, что он еще успеет выкопать несколько корзин бататов; Адальбер решил поставить силки и наловить цесарок; одни крестьяне намеревались накосить травы для скота, другие надеялись, что у них еще хватит времени собрать урожай с ягодного лавра, златоплодника и других фруктовых деревьев. То тут, то там вновь зазвучал смех. Дочь г-жи Шериссон улыбнулась соседскому сыну. Несколько влюбленных пар взялись за руки, потом перешли к поцелуям и предались наслаждениям в прохладных рощах и благоуханных кустарниках. Как-то под вечер, возле «пламенеющего дерева», которое так любят болтушки сороки, послышался робкий звук тамбурина.
Парни нерешительно приблизились к тому месту, где музыкант отважился наигрывать зажигательную «махи»... Они окружили его и, присев на корточки, стали покачивать в такт музыке головами. Когда же под пальцами музыканта зазвучал мотив «конго-ларижель», в вечернее небо взмыла песня. Какая-то девушка подозвала взглядом легконогого парня. И, трепетно обнявшись, они унеслись в танце.
На западе древнее солнце опустилось на ложе из разноцветных облаков, а с востока уже спешила ночь, окутывая синим сумраком природу, развеселившуюся от бодрых звуков тамбурина. Пляшите, братья! Попирайте ногами горькое, тупое, бесцветное, вязкое уныние! Творите радость даже в пучине скорби, пусть голод и любовь вновь пробудятся в ваших поникших телах. Голод и любовь — вот два сосца, питающие жизнь, но человек может сознательно возродить свое сердце благодаря источникам радости, которые он сам изобрел... Переплетаются спирали звуков и ритмов, могучая поэзия колыхающихся в танце человеческих тел вносит разброд в штурмовые колонны несчастья; волшебство красок, колдовские чары воспоминаний и всесильная вера в чудеса земли рассеивают безнадежность... Танцуйте же, братья! Веселитесь, стряхните иней, осевший на вашей душе, танцуйте и возвращайтесь к жизни.
Ночь, крадучись, пришла в озерный край, затем отступила перед ослепительным сиянием утра. Крестьяне договорились убрать в этот день маленький погост, на котором покоились их близкие: вырвать буйные травы, вскормленные прахом усопших, убрать камни и песок, нанесенные потоками воды в пору дождей, вымыть прямоугольные надгробные плиты и побелить их известкой. Никто не знал, надолго ли будет заброшено маленькое сельское кладбище, сколько времени останутся покойники под пятою пришельцев! Почет предкам! Почет мертвым! Невидимые окружают нас, говорили крестьяне, они следят за нами, все знают и карают грешников.
— Не так давно, — уверял кто-то, — невидимые убили у меня корову!.. И знаете, из-за пустяков! Я забыл зажечь свечу на могиле тех, кто дал мне землю и жизнь...
— Почет мертвым! — отвечает другой. — Воздавая им честь, мы знаем, что и сами не совсем умрем.
Почет мертвым, говорю я, ибо это свидетельствует о нерушимой связи между старыми и новыми ценностями. Почет мертвым, ибо это единственный залог того, что любая страна сохранит, несмотря на перемены, преемственность, без которой нет ни племени, ни народа, ни человечества. Почет мертвым!..
Крестьяне передали властям межевые планы, купчие крепости, метрические свидетельства и прочие документы, чтобы получить возмещение за отнятые земли. Как бы то ни было, у подлинных хозяев останутся на погосте мертвые, которые будут охранять владения живых и благословлять изгнанников. Крестьяне верили в это от всей души. Помогите нам, дорогие усопшие! Маленькое сельское кладбище полно народу и жизни, мачете блещут над каменистой почвой, могильные плиты возникают из зеленой оболочки трав и кустов. От известкового раствора идет резкий неприятный запах, горят свечи небеленого воска, и на могилах вырастают горы цветов. Почет мертвым! Люди работают тесными рядами и поют, не умолкая.
В ту минуту, когда крестьяне меньше всего ожидали этого, прибежал со всех ног запыхавшийся мальчонка и поднял тревогу: шесть бульдозеров двигаются по пыльной дороге, оставляя за собой зубчатые следы. Они уже проехали рощицу желтых бамбуков возле хижины Жюстена Корбейя и теперь идут прямо на деревню. Все бросились домой. Прибежавшие первыми остановились как вкопанные. Под наблюдением лейтенанта Осмена, окруженного несколькими «мериканами» и взводом жандармов, бульдозеры уже крушили деревенские хижины. Крестьяне кинулись было вперед.
— Стой! — крикнул лейтенант. — Ни с места! Вас предупредили еще четыре дня назад! Вам давно следовало вытряхнуться отсюда. Назад, или я прикажу оттеснить вас!
Жандармы двинулись на них с ружьями наперевес. Крестьяне отпрянули. Затем, помедлив немного, они поспешили к своим домам, чтобы спасти то, что еще можно было спасти.
После бульдозеров не остается ничего, ровным счетом ничего — лишь пыль каменной кладки, расплющенные вязанки камыша, покрывавшие крышу, да смятый, разметанный по земле золотистый сноп, украшавший верхушку кровли. Не остается ничего, слышится только отчаянный вопль — это люди прощаются со своим гнездом; вопль долго звучит в воздухе, замирает и возрождается то там, то тут, при каждом разрушенном доме. Не смолкает одышливый кашель машин, дьявольский грохот хижин, дрожащих в предсмертных судорогах, треск деревьев, карканье каосов, летающих над деревней, испуганное ржание взвившегося на дыбы коня, лай собак, зловещий хруст столбов, на которых недавно покачивались маисовые гуаны[81]. Машины опьянели. Они мечутся от одной группы хижин к другой. Они крушат надежды, распыляют давнишние грезы людей, уничтожают плоды терпеливых усилий трех-четырех поколений, обрывают красные венчики бугенвилии, распустившейся этой весной... Машины уходят, оставляя за собой развалины, пепел, гнев... Как много горя! Как много-много горя! Вы сему свидетели, земля и небо, зеленые пальмы и кактусы, золотые огни солнца!.. Чтобы не видеть больше бульдозеров, семьи торопливо тащатся по дороге с поклажей на спине, как муравьи. Другие цепляются, точно наседки, за свои разрушенные гнезда, и жандармы гонят несчастных прочь ударами прикладов.
Шантерель, подруга Шаванна Жан-Жиля, легла плашмя перед бульдозером. Старуха Клемезина Дьебальфей словно с ума сошла: она в гневе стала топать ногами и хотела броситься на белых. С трудом удалось усмирить ее. Мельвиль Лароз, музыкант, игравший на тамбурине, застыл в неподвижности, похожий на бронзовое изваяние, а из глаз его лились безмолвные слезы. Жуаез Питу, окруженная своей грязной орущей детворой, вопила, пока не охрипла, и тут же от отчаяния и усталости свалилась на землю.
Одни семьи уходили куда-то по дороге, другие сидели на развалинах своего дома и, казалось, ничего не понимали, третьи бесцельно бродили по окрестностям.
Когда бульдозеры направились к хижине генерала Мирасена, оказалось, что хозяин стоит посреди двора, держа в руках свое охотничье ружье. Перед этим он велел уйти всем своим домашним. Бульдозеры остановились. Вызвали лейтенанта. Он тут же прибежал и отдал приказ жандармам. Взяв ружье на изготовку, генерал Мирасен ждал. Жандармы пригнулись к земле и пошли на него. Эдгар Осмен шел впереди с револьвером в руке; время от времени он останавливался и кричал старику:
— Бросьте ружье! Всякое сопротивление бесполезно! Бросьте ружье, говорят вам. Приказываю вам во имя закона!..
Генерал Мирасен выпрямился во весь рост и тщательно целился, прижавшись щекой к прикладу.
— Бросьте ружье...
Грянул выстрел, и лейтенант не успел закончить начатой фразы. Он дико вскрикнул и рухнул на землю. Поставив ружье на землю, генерал Мирасен торопливо перекрестился, вложил дуло себе в рот и снова выстрелил.
Гонаибо неслышно вошел в свою хижину. Остановившись на миг, он посмотрел на светлое пятно в углу. Там, скорчившись на циновке, тревожно спала Гармониза. Над ее головой рой неугомонных комаров выделывал фигуры высшего пилотажа. Она дергалась, встряхивала волосами, гримасничала, пытаясь прогнать их. Гонаибо подошел и, тихонько ударяя в ладоши, учинил целое побоище комаров. Эти негромкие хлопки вызвали у спящей бессознательную реакцию; она забеспокоилась и резким движением повернулась лицом к стене. Почти все комары были перебиты, уцелел один или два. Все же Гонаибо вышел из хижины, сорвал несколько листьев бальзамина и, вернувшись, растер их между пальцами. По комнате разлился сильный, одуряющий, сладкий запах. Гонаибо положил смятые листья возле головы Гармонизы и вытянулся рядом с ней. Несмотря на избавление от комаров, Гармониза никак не могла успокоиться. Свернувшись в комочек, она, казалось, что-то напевала про себя, но слезы подступали у нее к горлу, и песня походила на рыдание. Очевидно, Гармонизу постигло большое горе. Гонаибо осторожно положил руку на ее плечо. Она замолчала, затем возобновила свою прерывистую жалобу, но только тише и глуше.
Гонаибо не хотелось спать. Он смотрел на балки соломенной крыши и размышлял. Да, все кончено. Упрямиться было бы безумием... Надо уходить. Но он никак не мог решиться на это. Ночью он, сам не свой, обошел все окрестности. Сумрак, посеребренный лунным светом, затерявшаяся в ночи лошадь, сады, опустошенные бульдозерами, похотливые и злобные вопли диких кошек, чуть слышный бег мангустов, спешащих на покинутые поля, семьи изгнанников, уснувшие под деревом, среди развалин, горбатые взъерошенные, потрескавшиеся, облезлые холмы, шершавое прикосновение ветра, неумолчные шорохи ночной жизни, голос молчания, короткий разговор, оборвавшийся на полуслове в опустевшей деревне, — вот что запало ему в душу в эту злополучную ночь. Завтра здесь уже никого не останется, только сельскохозяйственные машины будут с хриплой одышкой работать на завоеванных просторах.
Гонаибо молча страдал. От страха у него мурашки бегали по спине. Неизвестность надвигалась со всех сторон. Через какие-нибудь десять минут придется встать и идти навстречу будущему. Впереди нет ничего, кроме густого тумана. Ни одного просвета, ни одного огонька, предупреждающего об опасностях на дороге в грядущее. Ничего, кроме детского сердца и двух сильных рук. Да, мужество — его единственная опора. Но достаточно ли одной душевной силы, чтобы совладать с водоворотом жизни?
Гармониза пошевелилась, голова ее упала на плечо Гонаибо, и девочка доверчиво прижалась к нему, сразу успокоившись. Она удивленно открыла глаза:
— Как, это ты?.. Ты вернулся?..
Рука Гонаибо легла на ее грудь, пальцы скользнули по упругим округлостям. Гармониза приподнялась на локте, заглянула ему в глаза. Он отвернулся.
— Лейтенант тяжело ранен... — начал он, — говорят, его отвезли на медицинский пункт компании, в лесу. Быть может, его и спасут... Белые люди все захватили... все... Разрушили дома, и жители уходят куда глаза глядят... Белые, видно, хотят все забрать сразу...
— Ты нашел отца Буа-д’Орма? — спросила она.
Он взял обе руки Гармонизы, с силой сжал их.
— ...Да, я видел его... — сказал он, обняв подругу за плечи. — Я разыскал его... На маисовом поле святилища. Он лежал среди зелени и как будто улыбался. Вытянулся и стал большим-большим, просто огромным, ведь я всегда видел его согбенным... Я вырыл могилу у подножия высокой секвойи и похоронил его. Лучше места не найти. Он отжил свой век. Он съел свою меру соли. Ему хорошо: он покоится в прохладной земле. Он наконец отдыхает. Он станет цветком, бабочкой, облаком, росой, дождем, он счастлив... Нет. Не надо дрожать, Гармониза... Не надо плакать... Выпрямись... Вставай; пойдем! Час настал. Пора уходить. Небо уже светлеет. Шелестит предрассветный ветер... Вставай, Гармониза, идем со мной...
Гонаибо нагнулся, поднял туго набитый мешок, приладил крест-накрест лямки на голом торсе, а мешок перекинул за спину. Потом помог Гармонизе встать... Если бы слезы могли воскресить мертвых, внучка Буа-д’Орма никогда не поднялась бы — рыдала бы до тех пор, пока не выплакала глаза. Но мертвые не оживают... Она сделала шаг, опираясь всей тяжестью на руку друга, дошла, шатаясь, до двери и переступила порог. По мере того как Гармониза шла вперед, она выпрямлялась, она уже не висела на руке Гонаибо. И ей было так странно, что покой проникает в ее сердце. Скорбь сменилась смутной тревогой, ускорявшей движение крови. Гармониза была дочерью народа, у которого смерть вызывает непреодолимую потребность славить жизнь торжественными песнями и плясками, и она твердым шагом шла по росе. Раз, два! Раз, два! Иди навстречу жизни! Раз, два! Иди в горы, которые ждут тебя. Перед ней в траве блеснула зеленая искорка — зажег свой фонарик ротозей-светлячок. Гармониза выпустила руку Гонаибо и наклонилась, чтобы поймать светлячка. Яростно взмахнув крылышками, он ускользнул от нее, Гонаибо бросился за ним вдогонку. Гармониза побежала вслед за юношей.
Минуту спустя их смех уже звенел, светлый, звонкий. Гонаибо, обернувшись, улыбнулся ей. Они взялись за руки и, перепрыгивая через кочки, направились прямо к конусообразной вершине, прикрытой шапкой лиловых облаков, к высокой вершине — царице гаитянских гор, по склонам которых растет поющий лес.
Преподобный отец Диожен Осмен, одетый в белую рубашку и синие штаны, идет босиком, с непокрытой головой, по поющему лесу и что-то бессвязно бормочет. Обманув бдительный надзор Леони, он направляется под сенью деревьев к своему любимому месту, откуда часами смотрит вниз, на долину. Он идет колеблющейся, неровной походкой, вздрагивает и останавливается при каждом шорохе — упадет ли сосновая шишка, ударяясь о ветви, треснет ли сухой сучок, зашелестит ли трава под ногами убегающего животного, прожужжит ли насекомое. Затем снова пускается в путь. Он идет, идет все дальше... Ветер пробирается между шероховатыми стволами, и лес непрерывно гудит. Лес похож на огромный многоголосый орган. Каждое дерево-великан звучит на свой лад, каждая сосна — одна из труб необычайного музыкального инструмента. Горный ветер пробегает по рядам регистра, меняя высоту и тембр звука, яростно нажимает на педали, множит мелодии. Столетние сосны важно покачиваются и машут своими мохнатыми ветвями. Они поют на всевозможные голоса и бесконечно разнообразят оттенки звуков. Диожен наклоняется к земле, где на гниющем пне растет семейство мелких душистых грибов джон-джонов. Он садится на корточки и дружески разглядывает эти черные грибки, которые налезают друг на друга, чтобы пробиться к свету, столь скудному в лесной чаще. Диожен гладит грибы, слегка прикасаясь к ним рукой, и смотрит на них немигающим, пустым взглядом. Он так осторожно дотрагивается до бархатистых шляпок, что даже капельки росы остаются на них. Как не чтить растения? Ведь в природе лишь они одни уважают жизнь.
Перед ним на земле лежат травинки, сухие иглы, зеленые иглы, бежит муравей, виднеется ямка, торчит кочка. Грибы смеются всеми своими серебристыми спорами. Козявка в черном нагруднике и с парой красных крылышек трепещет от ненависти при виде липкого неповоротливого земляного червя. Жажда убийства — эта зеленая плесень — пристала к лапкам хищного жука-богомола. Отделайся от этой плесени, букашка!.. Стряхни ее со своих лапок!.. Рыжий муравей лезет, словно пьяный, по утыканной шипами веточке. Сороконожка пробирается среди тех же копьевидных колючек! Спеши навстречу блаженной смерти, сороконогое страшилище, прими удар копья и мученическую кончину святого Себастьяна!.. Надо уронить слезу в каждый раскрывшийся цветок ночной красавицы. Цикада убивает, она убивает своим пронзительным криком всех крошечных крылатых насекомых, пролетающих поблизости от нее. Лесная земляника роняет свои ягоды, словно капельки крови. У самой земли из елового пня торчит большой коричневатый гриб — «бычий язык». Каждая пядь земли, каждый крошечный, с ладонь, кусочек леса подобен джунглям.
— Диожен!
Голос прозвучал резко, как удар хлыста.
— Диожен!.. Где ты? Вернись, Диожен!..
Нет, это кричат не грибы, не рыжие муравьи, не цикады. Голос Леони разносится по лесу, погруженному в молитву.
Диожен вздрагивает и бросается бежать в сторону, противоположную той, откуда доносится призыв. Музыка леса постепенно поглощает голос Леони. Фуга звучит, нарастая, — все новые и новые деревья присоединяются к хору, звуки взмывают вверх, ширятся, гаснут, затем возрождаются и снова замирают, перейдя в почти человеческий шепот лесных великанов. Отовсюду несется бесконечная прерывистая жалоба:
— A-а, а-а, а-а!..
Стенайте, деревья, пойте! Расцвечивайте свою мелодию, машите ветвями! Диожен удаляется быстрым шагом, его босые ноги неслышно ступают по сосновым иглам. Он останавливается и долго слушает кантату леса. Идет и опять останавливается. Там, на нижней ветке дерева, висит рой пчел. Огромный золотистый шар дрожит мелкой дрожью, и вдруг рой разлетается. Пчелы исчезают в густых зарослях ежевики.
Эвридика умерла, поет лес, но улыбка Эвридики будет жить вечно, и каждое дерево служит убежищем для ее нимф. Сопрано, контральто и меццо-сопрано звучат все громче, торжественно воспевая драму жизни и смерти. Аристей, не желая того, убил невинную Эвридику!.. Диожен спасается бегством от проклятий, которые падают на его больную голову и камнем ложатся на смятенное сердце. Он бежит прочь, но, неожиданно обернувшись, видит куст, покрытый черными ягодами ежевики. Вдруг раздается властный призыв божественного Протея:
— Аристей!.. Сын светлоокого Аполлона!..
Пчелы появляются над кустом ежевики. Они вылетают отовсюду и исчезают высоко в небе. Скорбные голоса неожиданно замирают, и слышится только мелодичный шепот леса. Деревья разговаривают между собой на языке музыки. Ничто в природе не остается равнодушным к этому странному концерту исполинов, которые уходят корнями в недра родной земли. Диожену лес кажется неведомым до сих пор миром, средоточием сил природы, породивших всех людей и всех богов. Сумасшедший идет обратно. Он направляется к кусту ежевики и ест сочные освежающие ягоды. Где найти дерево, поющее низким мужским голосом? Дерево, обладающее тайной вечного обновления? Где ты, божественный Протей?..
Диожен бродит по лесу во власти демонов своего больного рассудка. Он идет наугад, натыкается на деревья. Он обхватывает стволы руками, трется об их шершавую кору. Где найти дерево, знающее тайну вечного обновления, дерево, которое засыхает и тут же вновь начинает зеленеть? Где растет дерево-жертвенник, в котором скрывается божественный Протей? Какое дерево вернет покой преподобному Диожену Осмену?
— Диожен!..
Он вздрагивает, услышав голос Леони, которая ищет его по лесу. Он бежит прочь от этого голоса. Бежит в поисках одиночества, единственного друга, не внушающего ему страха. Как будто одиночество действительно существует!..
Диожен сидит на том месте, откуда открывается вид на долину Кюль-де-Сак. Внизу разбросаны деревни, поселки, а дальше сверкают лазурные озера, зеленеют агавы и изумрудные плантации бананов; до него доносится и удушливый запах сожженных посевов, и хмельной аромат сахарного тростника. Вдоль морского берега тащится поезд, похожий на черную сколопендру. Диожен бормочет бессвязные слова, смотрит и ничего не слышит, слушает и не видит — ни криков людей за работой, ни их смеха, ни их усилий...
На узенькой тропинке появляется юная пара. Гонаибо и Гармониза бегут друг за другом, приближаясь к священнику, который сидит к ним спиной и грезит наяву. Они сходят с тропинки, чтобы поглядеть на человека с пустыми глазами. Он словно не замечает их. Гонаибо и Гармониза изумленно смотрят на него. Неожиданно священник отвечает на их взгляд. Он дрожит всем телом, лицо его становится осмысленным. Но тут появляется старуха в широком платье из сурового полотна, какие носят кающиеся грешницы.
Диожен встает перед матерью. До чего ж старой стала Леони Осмен! На плечи у нее наброшена черная шаль, на голове она носит белый тюрбан, а на голых ногах грубые коричневые сандалии. Несмотря на глубокие морщины, которые горе, как резцом, провело по ее лицу, на нем запечатлелось выражение отчаянного упорства. Рот с опущенными уголками по-прежнему упрямо сжат, глаза горят лихорадочным, беспокойным огнем.
— Ну, пойдем, Диожен... Пойдем!
Леони берет сына за руку. Он бросает последний взгляд на Гонаибо и Гармонизу и послушно следует за матерью. Юная пара смотрит им вслед, пока они не исчезают из виду.
Диожен постоянно убегает из своего уединенного домика и скитается по лесам. Вновь и вновь идет он среди деревьев-музыкантов, бродит днем, бродит ночью. Протекут годы, и если жители поющего леса поведают людям когда-нибудь, — скажем, через сто лет, — что в Сосновом бору блуждает привидение, — значит, Диожен Осмен все еще не нашел покоя и обречен вечно искать мира без надежды, что мир войдет в его истерзанное сердце. Леони часто преклоняет колени перед белой надгробной плитой, оплакивая своего покойного сына Эдгара. Концы ее длинной черной шали развеваются по ветру, и кажется ночью, будто огромный вампир распростер крылья над одинокой могилой, затерявшейся в лесу. Порывистый горный ветер иногда подхватывает и уносит вдаль листки писем, которые еще посылает матери Карл Осмен, отмечая вехи своей блестящей политической карьеры.
Вершины сосен качались высоко в небе. Сосны гудели, наполняя сияющий день мрачной мелодией. Гонаибо и Гармониза шли по тропе, держась за руки, и слушали мощный голос Соснового бора. Порой они пускались бежать или мимоходом пригоршнями рвали землянику и сочные ягоды ежевики. Тропинка ведет в самую чащу бора. Вдруг они останавливаются, пораженные чудом, открывшимся их глазам. Впереди расстилается многоцветный ковер диких орхидей. Каких тут только нет оттенков и форм! Орхидеи одна другой лучше: однотонные, полосатые, с винтообразными тычинками, с загнутыми, плоскими или курчавыми лепестками, с прищуренными улыбающимися глазами, с алым полуоткрытым ртом и белыми, как слоновая кость, зубками.
Давно ли юная чета чувствовала себя подавленной, печальной. Хотя молодая кровь играла в их жилах, хотя им хотелось вприпрыжку бежать по тропинке, на сердце была гнетущая тяжесть. И вот лес разогнал страх, тревогу, грусть. Деревья зовут их, кусты удерживают их цепкими шипами и предлагают свою дружбу. Ни с чем не сравнимая музыка сосен, красота лесных орхидей, свежесть травы — все это неудержимо влечет их. Приходится пересиливать себя, чтобы избежать колдовских чар бора. Они продолжают свой путь, а над их головами звучит мелодичная песня. Они идут, крепко держась за руки. Птицы тоже вступают в хор и перекликаются с деревьями-музыкантами. Гонаибо и Гармониза невольно замедляют шаги. Лес редеет. От неожиданного зрелища у них сжимается сердце. Длинные надрезы бороздят стволы сосен, и смола, словно кровь, ручьями стекает к земле. Деревья уже не поют, они только шепчутся чуть слышно. Здесь побывали люди.
Страх овладевает Гармонизой при виде раненых деревьев. Разве эти деревья не божественны? Кто смеет калечить живых богов?
— Все в мире божественно, — отвечает Гонаибо, — дождь, времена года, камни, растения, звери и люди... Но человек первый среди богов!.. Постепенно мы проникнем в тайны тех богов, которые нас еще угнетают. Не надо бояться ни одной силы в мире!..
При этих словах он снимает с шеи тонкую золотую цепочку, которую ему дал старик Буа-д’Орм Летиро.
— Возьми ее, — говорит он. — Это тебе надлежит ее носить. Быть может, она тебе понадобится... А мне нужна только моя собственная сила...
Гармониза смотрит на него глазами, полными слез. Она берет цепочку и на миг кладет голову на плечо своего друга. Гонаибо — юный бог, и скоро он целиком заполнит душу молодой женщины, не оставив в ней места даже для лоасов ее предков!
И вот оба бегут дальше по лесу, и снова сосны начинают петь.
Добравшись до широкой просеки, они останавливаются, озадаченные. Слева идут, не таясь, лесорубы с топором на плече. Среди них есть люди, которые еще совсем недавно были крестьянами, это ясно видно по их походке... Лесорубы нападают на деревья, топоры вгрызаются в плоть сосен. Течет красная смола, и деревья долго-долго вздрагивают, продолжая петь до тех пор, пока не упадут. Неужели эти рабочие, выстроившиеся полукругом, не боятся исполинских деревьев — богов растительного мира? Разве им неведом страх? Неужто они непобедимы?..
Гонаибо приставляет ко рту сложенные рупором руки и кричит изо всех сил:
— Кар-ме-ло!..
Люди оборачиваются, прислушиваются. Один из них отделяется от группы рабочих. Он приветливо машет рукой.
— Гонаибо!.. Иди сюда!.. Иди к нам!.. Я ждал тебя!..
Обняв за плечи подругу, Гонаибо увлекает ее за собой. Охмелевшие сосны исполняют все ту же фугу. Весь лес поет. Время от времени деревья-музыканты падают, но голос леса остается таким же мощным. Жизнь начинается.