Чаще всего я попадаю в Капитолий из цокольного этажа. Небольшой подземный поезд везет меня из Харт-бил-динг, где располагается мой офис, по туннелю, украшенному флагами и гербами всех пятидесяти штатов. Поезд делает остановку. Я выхожу, шагаю мимо спешащих сотрудников, обслуживающего персонала, редких туристов и оказываюсь у старого лифта, возносящего меня на второй этаж. Здесь мне надо выйти, махнуть рукой журналистам, которые, кажется, тут ночуют, поздороваться с сотрудником службы безопасности Капитолия и через величественные двустворчатые двери войти на этаж Сената США.
Зал заседаний Сената, честно говоря, не самое красивое помещение Капитолия, и все-таки оно впечатляет. Бежевые стены, панели, затянутые голубым штофом, и колонны из мрамора с тонкими прожилками. Наверху овальный плафон кремового цвета с американским орлом в центре. Над гостевой галереей в спокойных позах застыли бюсты первых двадцати американских президентов.
От центра четырьмя пологими ступенями амфитеатра расходится сотня столов красного дерева. Некоторые из них стоят здесь с 1819 года, и на каждом аккуратное отверстие для чернильницы и вставочка для пера. Откройте ящик любого стола, и почти наверняка найдете написанное или даже нацарапанное имя и фамилию его бывшего владельца: Тафта или Лонга, Стенниса или Кеннеди. Бывает, стоя в этом зале, я воображаю, как Пол Дуглас и Хьюберт Хамфри сидят за своими столами и в который уже раз жарко спорят о приеме какого-нибудь закона о гражданских правах; или как Джо Маккарти где-нибудь по соседству яростно перелистывает страницы, готовясь к очередным своим разоблачениям; или как Линдон Джонсон ходит вдоль барьера и, держась за лацкан пиджака, подсчитывает поднятые руки. Иногда я останавливаюсь у стола Дэниела Вебстера и представляю, как он встает перед залом, полным депутатов и гостей, и, сверкая глазами, яростно защищает союз против сил раскола.
Но это продолжается недолго. Голосование идет всего несколько минут, и ни я, ни мои коллеги не задерживаются на этаже Сената. Чаще всего решение — например, о том, какие и когда обсуждать законопроекты, о каких поправках пойдет речь и как склонить несговорчивых сенаторов к сотрудничеству, — согласовывается заранее с руководителем большинства, председателем соответствующего комитета, его сотрудниками и (в зависимости от степени противоречивости вопроса и широты взглядов того республиканца, который этим законопроектом занимается) с оппонентами из стана демократов. Когда мы попадаем на этаж и клерк зачитывает список, каждый из сенаторов уже знает — после консультаций со своими сотрудниками, председателем закрытого партийного собрания, лоббистами, группами по интересам, после изучения относящейся к делу переписки, идеологических разногласий, — какого мнения придерживаться по тому или иному вопросу.
Все это вместе и делает процесс эффективным, и именно поэтому его так ценят все участники, которые после двенадцати или тринадцати часов работы в Капитолии еще хотят вернуться к себе в офис, чтобы встретиться с избирателями и ответить на телефонные звонки, отправиться в гостиницу, где у них намечена встреча со спонсорами, или спешат на интервью в прямом эфире. Если вы задержитесь здесь, то, может быть, увидите какого-нибудь сенатора, который стоит за своим столом, хотя все уже ушли, и громогласно делает заявление перед залом. Может быть, он представляет законопроект или высказывается по поводу проблемы общенационального масштаба. В голосе оратора звенит страсть; его аргументы по поводу урезанных программ борьбы с бедностью или препятствий при назначении на должность судьи, доводы в пользу необходимости усиления энергетической независимости, может быть, вполне логичны и обоснованны. Но обращается он к полупустому залу; его слушатели — председатель, немногие сотрудники, парламентский репортер да немигающий глаз камеры Общественно-политической кабельной телесети. Оратор заканчивает свое выступление. К нему подходит сотрудник в синей униформе и бесшумно забирает листы с текстом для официальной регистрации. Сенатор уходит, и тут же его место занимает другой или другая, и теперь уже их очередь стоять у стола, отстаивать свою точку зрения, делать заявление и повторять заново весь ритуал.
В крупнейшем совещательном органе мира их никто не слушает.
День 4 января 2005 года, когда вместе с одной третью членов Сената я принес присягу как член сто девятого Конгресса, мне помнится как одно размытое пятно. Ярко светило солнце, день выдался не по-зимнему теплым. Мои родные и друзья приехали из Иллинойса, Лондона, Кении, с Гавайев и, стоя на галерее Сената, с радостью смотрели, как у мраморного возвышения я вместе с коллегами приносил должностную присягу, подняв правую руку. В Старом зале заседаний Сената я вместе с женой Мишель и дочками повторил всю церемонию и сфотографировался с вице-президентом Чейни (в полном соответствии с правилами моя шестилетняя Малия чинно пожала руку вице-президенту, а трехлетняя Саша громко шлепнула по его ладони, а потом обернулась и помахала рукой прямо в телекамеру). Потом я видел, как девчонки вприпрыжку бегут по ступеням восточной лестницы Капитолия, оборки их платьев — розового и красного — порхают в воздухе на фоне белых колонн Верховного суда, и эта картинка навсегда останется в моей памяти. Мы с Мишель взяли их за руки и вчетвером прошли в Библиотеку Конгресса, где нас уже ждали сотни сторонников, которые специально приехали в тот день, и следующие несколько часов я пожимал руки, обнимался, фотографировался и раздавал автографы.
Улыбки, благодарности, любезности и церемонии — видимо, именно так все представлялось тогда гостям Капитолия. Но даже если весь Вашингтон в тот день был образцом вежливости, как бы затихнув в ожидании и подтверждая преемственность нашей демократии, в воздухе чувствовалось какое-то напряжение, точно знак, что долго это настроение не продлится. Когда родные и друзья отправились домой, когда закончился прием и солнце скрылось за пеленой зимнего вечера, над городом точно нависла четкая определенность непреложного факта: страна разделилась, разделился и Вашингтон, и политический раздел этот, пожалуй, стал самым серьезным со времен Второй мировой войны.
И президентские выборы, и всевозможные статистические выкладки убедительно подтвердили очевидное. Американцы расходились во мнениях буквально обо всем: об Ираке, налогах, проблеме абортов, оружии, десяти заповедях, однополых браках, иммиграции, торговле, образовательной политике, экологическом законодательстве, количестве членов правительства и роли судов. Мы не просто не соглашались друг с другом, мы не соглашались радикально, причем сторонники разных мнений не жалели желчи и сарказма для критики противной стороны. Мы доходили до того, что спорили о том, насколько мы не согласны друг с другом, в чем и почему именно не согласны. Все рождало споры: причины изменения климата и сам факт его изменения, размер дефицита бюджета и виновники этого дефицита.
Я не видел в этом ничего особенно удивительного. Из своего далека я уже давно замечал повышение градуса вашингтонских политических сражений: «Иран контрас» и Оливер Норт, неудавшееся выдвижение судьи Борка и Уильям Хортон, Кларенс Томас и Анита Хилл, избрание Клинтона и революция Гингрича, скандал «Уайтвотер» и расследование Старра, отставка правительства и импичмент, дело Буша против Гора. Мы все были свидетелями того, как метастазы скандалов расползаются по телу нашего государства и как безжалостная индустрия взаимных оскорблений — отлаженная и, очевидно, выгодная — заполонила кабельное телевидение, радиосети и даже список бестселлеров «Нью-Йорк тайме».
За восемь лет работы в Законодательном собрании Иллинойса я до некоторой степени уяснил себе, с чего начались все эти политические игры. Когда в 1997 году я переехал в Спрингфилд, республиканское большинство в Сенате штата Иллинойс уже давно действовало по тем же правилам, которыми спикер Гингрич воспользовался для получения полного контроля над Палатой представителей Конгресса США. Не имея возможности обсудить — не говорю уже провести — самую незначительную поправку, демократы начинали кричать, гневаться и в конце концов беспомощно отступали, а республиканцы, наоборот, методично принимали законы о крупных льготах по корпоративным налогам и умудрялись увязывать их с трудовым законодательством или системой социального обеспечения. Со временем эта безудержная ярость начала бушевать и на закрытых совещаниях демократов, мои коллеги начали брать на карандаш каждое неуважительное или даже непечатное слово, изрыгаемое «Великой старой партией». Через шесть лет, когда к власти пришли демократы, республиканцы отплатили им той же монетой. Наши ветераны с ностальгией вспоминали времена, когда республиканцы и демократы встречались на мирном ужине и находили компромиссы за бифштексом и хорошей сигарой. Но и эти политические старожилы стремительно капитулировали, когда противники стали поливать их грязью, обвиняя в должностных преступлениях, коррупции, некомпетентности и моральном разложении — словом, во всех смертных грехах.
Я тоже не избежал общей участи. Политическая борьба представлялась мне своего рода контактным видом спорта, и я не боялся ни острых локтей, ни ударов исподтишка. Но мой округ, который стоял за демократов стеной, избавил меня от самых хулиганских нападок республиканцев. Бывало, вместе с самыми консервативными моими коллегами мы трудились над каким-нибудь законом, а за покером или кружкой пива соглашались, что общего у нас вообще-то гораздо больше, чем мы признаем на публике. Вот почему, работая в Спрингфилде, я пришел к убеждению, что методы политической борьбы могут быть самыми разными и что вкусы избирателей сильно изменились: всех уже просто тошнило от извращения фактов, разоблачений и подозрительно легких решений сложных вопросов; что, если я хочу достучаться до избирателей, мне нужно четко излагать свои взгляды, как можно искреннее объяснять, почему я считаю именно так, а не иначе, и тогда чутье на честность и здравый смысл привлечет их на мою сторону. Я думал, что если найдется достаточно политиков, готовых пойти на такой риск, то не только наша политическая тактика, но и стратегия, бесспорно, изменятся к лучшему.
С таким настроем я и начал кампанию 2004 года по выборам в Сенат. В той кампании я старался говорить именно то, что думаю, излагать свои взгляды предельно ясно и говорить по существу. Когда я выиграл сначала предварительные, а потом и всеобщие выборы, оба раза со значительным отрывом, то был почти уверен, что оказался прав.
Во всем этом великолепии оказался лишь один изъян: моя кампания проходила гладко, что называется, без сучка без задоринки, и казалось, что мне просто необыкновенно везет. Политические обозреватели замечали, что все мы, семеро кандидатов от Демократической партии, которые пошли на предварительные выборы, не исполь зовали в своих рекламных телероликах никакого негатива. Самый богатый из всех — бывший оптовый торговец с состоянием не меньше трехсот миллионов долларов — не пожалел на позитивные ролики двадцати восьми миллионов из собственного кармана, но выбыл из гонки уже на финишной прямой, потому что пресса раскопала подробности его бракоразводного процесса. Мой оппонент-республиканец, красавец, некогда состоятельный партнер «Голдман Сакс», а теперь учитель из бедного района города, начал критиковать мою биографию чуть ли не с самого начала кампании, но, не успев как следует раскрутиться, пал жертвой собственного скандального развода. Я не ругал своих противников. Почти месяц я ездил по Иллинойсу, а потом меня выбрали для произнесения программной речи на национальном съезде Демократической партии и предоставили целых семнадцать минут прямого эфира без всякой рекламы и правки. Наконец, по какой-то непонятной причине республиканцы выставили против меня Алана Киза, бывшего кандидата в президенты; в Иллинойсе он никогда не жил, а его жесткие и несгибаемые взгляды пугали даже самых консервативных республиканцев.
Потом нашлись репортеры, которые назвали меня самым везучим политиком во всех пятидесяти штатах. Многие мои сотрудники были возмущены этой оценкой, полагая, что она перечеркнула весь наш титанический труд и свела на нет смысл нашей деятельности. Но нельзя совсем уж отрицать некоторую долю удачи. Я ведь пришел со стороны, чуть ли не с улицы; опытным политикам моя победа еще ничего не доказывала.
Понятно, что, оказавшись в январе в Вашингтоне, я напоминал себе новичка, который ни с того ни с сего появляется в новой, с иголочки форме, после того как игра закончилась, и рвется в бой, когда его усталые, измотанные товарищи по команде уже залечивают свои раны. Я раздавал интервью, позировал фотографам, бурлил благородными идеями насчет преодоления раскола и всеобщего умиротворения, а в это время демократов били по всем фронтам — в президентской кампании, Сенате, Палате представителей. Мои новые коллеги-демократы встретили меня буквально с распростертыми объятиями; мою победу называли не иначе как лучом света. Но в коридорах или в перерывах между заседаниями меня уводили в сторону и заводили разговор о том, какими стали нынешние сенатские кампании.
Мне рассказывали о бывшем лидере демократического меньшинства, Томе Дэшле из Южной Дакоты, на голову которого обрушился грязный поток многомиллионной антирекламы: день за днем газеты и телевидение трубили о том, что он выступал за разрешение абортов и не имел ничего против мужчин в свадебных платьях; доходили до прямых обвинений в жестоком обращении с женой, хотя она специально приехала из Южной Дакоты, чтобы помочь ему переизбраться. Вспоминали и о Максе Клиланде, бывшем кандидате от Джорджии, ветеране войны с ампутированными ногами и рукой, который проиграл в предыдущей кампании из-за обвинений в недостаточном патриотизме и сочувствии Осаме бин Ладену. Остается лишь сетовать по поводу того, что несколько вовремя вброшенных материалов и назойливый припев консервативных средств массовой информации могут сделать из заслуженного ветерана вьетнамской войны малодушную, безвольную марионетку от политики.
Само собой, и среди республиканцев были такие же пострадавшие. Мне казалось, что передовые статьи газет, которые вышли в первую неделю сессии, были во многом справедливы; мне казалось, что настало время забыть о выборных баталиях и взаимной неприязни, сложить оружие и хотя бы год-два вплотную заниматься управлением страной. Возможно, мы смогли бы это сделать, если бы выборы не были так близки, или если бы затихла война в Ираке, или если бы всякого рода энтузиасты, высоко-лобые политики и разные средства массовой информации не трубили о победе, больше мешая, чем помогая. Возможно, другой состав обитателей Белого дома, не столь обуреваемый страстью к вечной борьбе, сумел бы мирно договориться, потому что для такого Белого дома победа пятьюдесятью одним голосом против сорока восьми стала бы сигналом к успокоению и поиску компромисса, а не поводом к самодовольной твердолобости.
Но условий для такого рода перемирия в 2005 году не сложилось. Никто и не заикался ни о взаимных уступках, ни о жестах доброй воли. Через два дня после выборов президент Буш выступил по телевидению с заявлением о том, как намеревается использовать имеющийся у него политический капитал. В тот же день активист консерваторов Гровер Норквист, отбросив всякую дипломатию, высказался о ситуации в лагере демократов в таком духе: «Любой фермер знает, что скотина бывает разная, — есть такие, которые не успокоятся, пока их не привяжешь». Через два дня после моей присяги член Конгресса Стефани Таббз Джонс из Кливленда выступила в Палате представителей и оспорила результаты выборов в Огайо, зачитав внушительный список нарушений процедуры голосования, которые были зафиксированы там в день выборов. Рядовые республиканцы сердито хмурились и перешептывались («Недоумки чертовы», — долетел до меня тихий голос), но спикер Хастерт и лидер большинства Делей с невозмутимыми лицами взирали на всех с высоты своих мест, прекрасно понимая, что в их руках и голоса, и молоток. Сенатор Барбара Боксер из Калифорнии согласилась подписать протест, и, когда мы вернулись в зал заседаний Сената, я был первым из семидесяти трех или семидесяти четырех голосовавших в тот день, когда Джорджа Буша избрали президентом США на второй срок.
После того голосования на меня обрушился шквал сердитых телефонных звонков и гневных писем. Я звонил своим разгневанным товарищам по партии и разъяснял, что знал о положении в Огайо, говорил, что рас следование все выяснит, но все же, мол, по моему мнению, выборы выиграл Джордж Буш и вряд ли я мог продаться или спеться с кем бы то ни было после каких-то двух дней на новом посту. Примерно тогда же я случайно встретился с бывшим сенатором Зеллом Миллером, поджарым, с пристальным взглядом демократом от штата Джорджия, членом правления Национальной стрелковой ассоциации, который разочаровался в Демократической партии, поддержал Джорджа Буша и произнес гневную программную речь на партийном съезде республиканцев, в которой беспощадно обрушился на вероломного Джона Керри и фактически проваленную им систему национальной безопасности. Мы немного поговорили, вернее, перебросились несколькими фразами, полными невысказанной иронии, — и действительно, уходил пожилой южанин, приходил молодой черный северянин, и это не ускользнуло от внимания прессы, когда мы произносили свои речи на съездах партий. Сенатор Миллер искренне поздравил меня и пожелал всяческих удач на новом месте. Потом, в своей книге «Дефицит порядочности», он назвал мою речь на том съезде одной из лучших, которые ему довелось слышать на своем веку, добавив, правда, — писал он это, как я думаю, с хитрой улыбкой — что победе на выборах такая речь вряд ли помогла бы.
Проще говоря, мой человек проиграл, а человек Зел-ла Миллера, наоборот, победил. Такая вот жесткая, холодная политическая правда. Все остальное лишь сантименты.
Моя жена подтвердит, что бурные эмоции я проявляю не так уж часто. Когда я вижу, как Энн Коултер или Шон Ханнити мечут с экрана телевизора громы и молнии, мне как-то трудно воспринимать их всерьез; полагаю, что они вынуждены поступать так для повышения рейтингов или для увеличения продаж книг, хотя и не представляю себе желающих провести вечер в ком пании таких мрачных типов. Когда на каком-нибудь собрании ко мне пристают демократы и начинают талдычить, что мы живем в жуткие времена, что ползучий фашизм уже затягивает удавку у нас на горле, мне есть что ответить своим собеседникам — это и интернирование американцев японского происхождения при Франклине Делано Рузвельте, и законы об иностранцах и подстрекательстве к мятежу, принятые при Джоне Адамсе, и сто лет линчевания при добром десятке администраций. Все это было, пожалуй, похуже, говорю я, так что нам не о чем особо волноваться. Когда на официальных обедах меня спрашивают, как я работаю в нынешней политической обстановке, среди всех этих клеветнических кампаний и личных нападок, я вспоминаю Нельсона Манделу, Александра Солженицына, да хотя бы любого узника китайской или египетской тюрьмы. В общем-то, когда тебя обзывают, это не так уж и плохо.
Но, конечно, я вовсе не такой уж толстокожий. Как большинство американцев, я не могу отделаться от чувства, что сегодня наша демократия сильно извращена.
Я не имею в виду, что между исповедуемыми нами идеалами и повседневностью образовалась непреодолимая пропасть. Эта пропасть существовала всегда, чуть ли не с рождения Америки. Чтобы сблизить чаяния и реальную жизнь, полыхали войны, принимались законы, проводились реформы, создавались союзы и высказывались протесты.
Самое опасное — это разрыв между грандиозными задачами и мышиной возней нашей политической жизни, та легкость, с которой нас увлекает повседневная суета, обыденность, хроническая боязнь жестких решений, наша мнимая неспособность к согласию во имя решения любой серьезной проблемы.
Все мы знаем, что общемировая конкуренция, не говоря уж о подлинной приверженности убеждению о равных возможностях и все возрастающей мобильности общества, требует от нас коренным образом изменить всю систему образования сверху донизу, значительно обновить педагогические кадры, обратить большее внимание на преподавание точных и естественных наук, решительно бороться с детской неграмотностью в бедных районах. Но споры обо всем этом не приводят ни к чему, потому что сторонники решительных перемен и приверженцы нынешнего положения дел, те, которые утверждают, что деньги в образовании не играют никакой роли, и те, кто призывает к большим финансовым вливаниям и при этом не спешит гарантировать их использование по назначению, — так вот, все мы никак не можем договориться друг с другом.
Нет нужды повторять, насколько неэффективно наше здравоохранение — безумно дорогая, совершенно беспомощная и абсолютно неприспособленная к сегодняшней экономике, давно уже отказавшейся от пожизненного найма система, буквально загоняющая честных американских тружеников в полосу хронической неуверенности и невосполнимого ущерба здоровью. Но год идет за годом, все идеологические брожения и политическая болтология так ничем и не оканчиваются, за исключением 2003 года, когда мы получили рецепт на лекарства, в котором соединились самые серьезные недостатки государственного и частного секторов, — бешеные цены и бюрократическая бестолковщина, отсутствие сколько-нибудь реального обеспечения и астрономические счета для налогоплательщиков.
Мы знаем, что борьба с международным терроризмом подразумевает как вооруженный отпор, так и борьбу идей, что наша безопасность в перспективе должна обеспечиваться надежной юридической базой применения военной силы и тесным сотрудничеством с другими государствами и что обращение к проблемам мировой бедности и помощь отсталым странам, бесспорно, находятся в сфере наших государственных интересов, а не только являются благотворительной деятельностью. Но послушайте наши споры по вопросам внешней политики, и вам покажется, что здесь у нас только два пути — военная агрессия или изоляция.
В вере мы находим источник утешения и понимания, но даже здесь мы не обнаруживаем полного единства; мы считаем себя образцом толерантности, а между тем нас сотрясают расовые, религиозные и культурные катаклизмы. И вместо того чтобы разрешать и улаживать все разногласия, наша политическая линия разжигает их, растравляет и тем самым разводит нас в противоположные стороны.
В частных беседах многие из нас, государственных чиновников, охотно признают, что между реальной и, так сказать, идеальной политикой существует огромная разница. Понятно, демократы вовсе не рады сложившемуся положению, потому что, по крайней мере сейчас, они оказались в проигрыше — их буквально задавили республиканцы, которые по принципу «победитель получает все» контролируют все ветви власти и даже не думают ни о каких компромиссах. Но самые дальновидные республиканцы, в общем-то, радоваться не должны, потому что если бы демократы напряглись хоть немного и победили, то, похоже, республиканцам, выигравшим выборы с лозунгами, противоречащими реальности (снижение налогов без сокращения услуг, приватизация социального обеспечения без реформы системы страховых пособий, война без жертв), об управлении пришлось бы забыть.
И несмотря на все это, ни в одном, ни в другом стане нет ни малейших признаков вдумчивого анализа, глубоких размышлений или хотя бы признания мало-мальской ответственности за сложившееся тупиковое положение. Не слышно никакой критики и не замечено никаких обвинений не только в политических кампаниях, но и в редакционных* статьях, в книгах на магазинных полках и даже в новом пока что мире блоггеров. В зависимости от точки зрения, наше сегодняшнее положение можно считать естественным результатом деятельности радикальных консерваторов или несговорчивых либералов, Тома Делея или Нэнси Пелоси, большой нефти или мздоимцев адвокатов, религиозных фанатиков или активистов гей-движения, канала «Фокс ньюс» или «Нью-Йорк тайме». Увлекательность рассказов, убедительность аргументов и точность доказательств будут разниться от автора к автору, и, не скрою, мои симпатии будут на стороне демократов, и я считаю, что аргументы либералов гораздо более обоснованы разумными доводами и фактами. В самых общих чертах, однако, доводы левых и правых стали теперь зеркальными отражениями друг друга. Тут вы найдете и рассуждения о теории заговора, и страшилки о том, что вся Америка угодила в лапы политических интриганов. Как в любых хорошо обоснованных теориях, правды в них ровно столько, чтобы удовлетворить людей, готовых поверить, а все очевидные противоречия старательно замалчиваются, чтобы ни у кого не возникало ни малейших сомнений. Цель всего этого не переубедить противника, а поддерживать высокий накал убежденности у своих же, а вдобавок привлекать все новых и новых сторонников, чтобы повергнуть оппонента в прах.
Конечно, миллионы американцев, занятых своими обычными, повседневными делами, расскажут вам совершенно другое. Они много работают или ищут работу, начинают новое дело, помогают детям готовить уроки, платят по огромным счетам за газ и по медицинской страховке, разбираются с пенсией, которую опротестовал какой-нибудь суд по делам о банкротстве. В жизни у них надежда перемежается тревогой за будущее. Противоречий и неясностей хватает. Политика кажется бесконечно далекой от этой повседневности — то есть они понимают, что политика сегодня стала бизнесом, а вовсе не миссией, и все дебаты вокруг законопроектов разыгрываются наподобие спектакля, — вот люди и отворачиваются, чтобы не слушать шума, споров и бесконечной болтовни.
Правительство, которое действительно представляет этих американцев и которое служит этим американцам, должно будет проводить совершенно иную политику. Такая политика предстанет истинным зеркалом настоящей жизни каждого из нас. Она, конечно, не даст ответов на все вопросы, не станет готовым к употреблению продуктом. Ее надо будет создавать из наших лучших традиций, не забывая при этом о том плохом, что было в нашем прошлом. Нам предстоит понять, как же мы оказались на поле битвы, где сталкиваются недружественные фракции и вражеские племена. И еще — нам все время надо будет напоминать самим себе, что, несмотря на все различия, у нас много общего: надежды, мечты, связь, которая никогда не разорвется.
Почти сразу по приезде в Вашингтон мне бросились в глаза теплые, если не сказать, сердечные отношения, которые объединяли старшее поколение Сената: Джон Уорнер и Роберт Берд беседовали подчеркнуто любезно, а республиканец Тед Стивене и демократ Дэниел Инуэ вообще были закадычными друзьями. Все видели в них последних представителей вымершей сейчас породы, которая искренне любила работу в Сенате и не придерживалась линии на политический раскол. На самом деле и консервативные, и либеральные обозреватели сходятся в одном — то было золотое время Вашингтона, когда, независимо от того, какая из партий находилась у власти, простая вежливость считалась незыблемым правилом и правительство по-настоящему работало.
Как-то на вечернем приеме я разговорился с долгожителем Вашингтона, который отдал Капитолию почти полвека. Я спросил, чем, на его взгляд, отличается то-гашняя и теперешняя атмосфера.
— Поколение другое, — не раздумывая ответил он. — Тогда любой, кто добился какой-то власти в Вашингтоне, пришел с войны. По каждому вопросу мы спорили, как ненормальные. Все мы были разные — из разных городов, разных семей, с разными политическими взглядами. Но война как-то соединила всех, и этот общий жизненный опыт заставлял нас доверять друг другу и уважать чужое мнение. Нам это здорово помогало решать проблемы и работать дальше.
Я слушал, как он говорит о Дуайте Эйзенхауэре и Сэме Рейберне, Дине Ачесоне и Эверетте Дирксене, и меня просто захватывала эта уже подернутая дымкой времени картина, когда еще не было круглосуточных выпусков новостей и бесконечных благотворительных сборов, когда серьезные люди делали серьезную работу. Я говорил себе, что его воспоминания о прошлом отличаются некоторой избирательностью: он, например, ни словом не обмолвился о том партийном съезде южан, на котором удалось отозвать проект законодательства о гражданских правах с заседания Сената, о мрачных временах маккартизма, об ужасающей бедности, проблему которой Бобби Кеннеди поднял незадолго до своей смерти, об отсутствии женщин и меньшинств в коридорах власти.
Я понял и еще одно: стечение удивительных обстоятельств лишний раз подтверждало стабильность того правительства, в котором он работал; тот кабинет объединяло не только общее военное прошлое, но еще и редкостное единодушие перед лицом холодной войны и советской угрозы и, скорее всего, безраздельное господство американской экономики в пятидесятые и шестидесятые годы, когда Европа и Япония с трудом оправлялись от послевоенного кризиса.
Неоспорим тот факт, что после Второй мировой войны американская политическая жизнь отличалась гораздо меньшей идеологизированностью, а значит, понятие партийного единства было гораздо более размыто, чем в наши дни. Демократическая коалиция, под контролем которой почти все эти годы находился Конгресс, представляла собой сплав либералов-северян наподобие Хьюберта Хамфри, консервативных демократов с юга вроде Джеймса Истланда и их многочисленных сторонников самых разных политических взглядов, которых вознесла наверх машина большой политики. Эта коалиция была спаяна экономическим популизмом «Нового курса» — концепциями справедливой заработной платы и пенсий, попечительства и общественных работ, все повышающегося уровня жизни. Кроме этого, партия придерживалась известного правила «живи и давай жить другим»: это правило восходило ко временам уступок и активной поддержки расового угнетения на Юге; оно возникло в рамках более широкого взгляда на культуру, когда нормы поведения в обществе — скажем, природа сексуальности или роль женщин — редко подлежали обсуждению; в той культуре еще даже не было самих этих неудобных слов, не говоря уже о политических спорах вокруг таких вопросов.
Все пятидесятые и первую половину шестидесятых годов «Великая старая партия», республиканцы, также отнюдь не были чужды всякого рода разногласий по принципиальным вопросам — между западным свободомыслием Барри Голдуотера и восточным патернализмом Нельсона Рокфеллера, между сторонниками политической линии Авраама Линкольна и Теодора Рузвельта, то есть активной позиции федерального правительства, и теми, кто придерживался консервативных взглядов Эдмунда Берка, приверженца традиций, а не всякого рода социальных экспериментов. Эти полярные общественные темпераменты расходились буквально по всем вопросам — гражданским правам, федеральному законодательству и даже налогам. Но, как и демократов, «Великую старую партию» объединяли в основном экономические интересы, концепция свободного рынка и налогового сдерживания, которая устраивала всех ее членов, от владельца магазина на главной улице какого-нибудь городка до менеджера загородного клуба. (В пятидесятые годы республиканцы испытывали еще и острый приступ антикоммунизма, но, как доказала деятельность Джона Ф. Кеннеди, когда начались выборы, демократы просто рвались сравнять с ними в этом счет, а если можно, даже и обыграть.)
Все эти политические хитросплетения закончились уже в шестидесятые годы, и причины этого давно и хорошо известны. Во-первых, началось движение за гражданские права, и оно сразу основательно поколебало сложившуюся структуру общества и заставило американцев сделать выбор. В конце концов Линдон Джонсон занял в этой битве правильные позиции, но, будучи уроженцем Юга, яснее большинства осознавал цену этого выбора: подписав закон «О гражданских правах» 1964 года, он сказал своему помощнику Биллу Мойерсу, что одним росчерком пера на ближайшее будущее передал весь Юг «Великой старой партии».
Потом начались студенческие выступления против войны во Вьетнаме, заговорили, что Америка права далеко не всегда, и действия наши оправданны тоже далеко не всегда, и что молодое поколение ничем не обязано старшему и не собирается жить под его диктовку.
А потом, когда статус-кво окончательно рухнул, на сцену хлынули самые разные действующие лица: феминистки, латиноамериканцы, хиппи, «Пантеры», одинокие матери, геи, и все разом заговорили о своих правах, все громко начали требовать признания, всем захотелось вкусно есть и сладко пить.
Все это утихомирилось только через несколько лет. Стратегия Никсона в отношении Юга, вызывающее игнорирование перевозки детей на школьных автобусах по приказу суда и обращение к молчаливому большинству немедленно принесли ему высочайшие дивиденды среди избирателей. Но концепция его правления так и не оформилась в четкую идеологию — ведь именно Никсон, если уж на то пошло, стал инициатором первых федеральных программ компенсирующих действий и законодательно санкционировал создание Управления по охране окружающей среды и Управления охраны труда. Джимми Картер доказал возможность соединения поддержки гражданских прав с традиционно консервативной демократической программой; и, несмотря на понижение статуса, большинство южан-демократов, которые предпочли остаться в партии, сохранили свои места и помогли демократам сохранить контроль по крайней мере в Палате представителей.
Но тектонические плиты уже пришли в движение. Политика стала предметом морали, а не просто злобой дня, ее начали рассматривать в категориях моральных императивов и абсолютов. А еще политика стала гораздо более личной, стала вмешиваться буквально во все отношения — между черными и белыми, мужчинами и женщинами — и начала играть решающую роль в утверждении и свержении авторитетов.
Естественно, либерализм и консерватизм в массовом сознании разделились не столько по взглядам, сколько по позиции относительно к традиционной культуры и контркультуры. Теперь стали важными не только ваши взгляды насчет права на забастовку или корпоративного налогообложения, но и ваши мысли относительно секса, наркотиков, рок-н-ролла, католической мессы и протестантского канона. Этот новый либерализм оказался не слишком по вкусу белым избирателям на Севере, да, в общем, и на Юге тоже. Насилие на улицах и снисходительное отношение к нему в интеллектуальных кругах, черные соседи и белые дети, которых автобус везет в школу, сожжение флагов, плевки в ветеранов — все это оскорбляло и принижало, если совсем не уничтожало, самые дорогие ценности: семью, веру, флаг, окружение и, пусть для некоторых, привилегии белых. В разгар этого сумасшествия, среди громких политических убийств, полыхающих городов, вьетнамской катастрофы, за экономическим ростом последовали бензиновый кризис, инфляция и закрытие заводов, и Джимми Картер смог предложить лишь подкрутить термостат, сбавить пар. Как раз когда группа иранских радикалов добавила головной боли членам ОПЕК, большинство членов коалиции «Нового курса» занялись поисками другого политического дома.
К шестидесятым годам у меня всегда было сложное отношение. В некотором смысле я самый настоящий продукт того времени: родившись в смешанном браке, я прожил бы совсем другую жизнь и передо мной не открылась бы ни одна дверь, если бы не тогдашние общественные перемены. Но я был слишком молод, чтобы осмыслить саму суть этих перемен, да и жил слишком далеко — то на Гавайях, то в Индонезии, — чтобы стать свидетелем падения духа Америки. Многое в моем восприятии шестидесятых шло от взглядов моей мамы, которая до конца своих дней гордо причисляла себя к закоренелым либералам. В особенности ее уверенность подкрепляло движение за гражданские права; при первой же возможности она буквально впихивала в меня его ценности: терпимость, равенство, защиту обездоленных.
Во многом, однако, воззрения моей матери были сильно ограничены, как расстоянием (в 1960 году она уехала из Штатов на Гавайи), так и ее неисправимым прекраснодушным романтизмом. Разумом, возможно, она и старалась принять лозунг «Власть черным», деятельность «Студентов за демократическое общество» или хотя бы тех своих подруг, которые ни с того ни с сего перестали брить ноги, но в ней не было главного — сердитого духа противоречия. Что же касается чувств, ее либерализм так и остался где-то перед 1967 годом, во временах первых космических программ, создания Корпуса мира, «рейсов свободы», Махалии Джексон и Джоан Баэз.
Только когда я стал старше, то есть в семидесятые годы, я смог понять, что людям, которых бурные события шестидесятых затронули сильнее, тогда казалось, наверное, что все пошло вразнос. Отчасти я понял это благодаря ворчанию своих бабушки и дедушки по матери, демократов со стажем, которые признались, что в 1968 году голосовали за Никсона; в глазах мамы это было сущим предательством, и она не сумела их простить. Во многом мое видение шестидесятых годов сформировали мои же собственные поиски, потому что юношеский бунт требовал хоть какого-то обоснования политических и культурных перемен, которые к тому времени почти сошли на нет. Подростком меня захватил диони-сийский, безбашенный дух того времени, и по книгам, фильмам и музыке я представлял себе шестидесятые совсем не такими, как о них рассказывала мама: Хью Ньютон, партийный съезд демократов 1968 года, эвакуация из Сайгона, концерт «Роллинг стоунз» в Альтамонте. Если бы у меня не было личных поводов поднимать бунт, то, скорее всего, по своему настрою и образу мыслей и я примкнул бы к бунтарям, которые решительно отметали благоприобретенную мудрость людей за тридцать.
Со временем мое неприятие авторитетов вылилось в потакание собственным слабостям и саморазрушение, и, когда пришло время поступать в колледж, я начал понимать, что любой вызов общепринятому таит в себе опасность впасть в противоположную жесткую крайность. Я пересмотрел свои открытия и вспомнил о ценностях, которым учили меня мама и дедушка с бабушкой. Во время этой медленной, часто непоследовательной переоценки ценностей я начал отмечать про себя моменты, когда в разговорах с друзьями в спальне колледжа каждый переставал вдруг логически мыслить и начинал орать, с необыкновенной легкостью развенчивая ужасы американского капитализма, восхваляя прелести отказа от рамок моногамии и религии и не понимая до конца, что на самом деле эти рамки просто жизненно необходимы, слишком поспешно входя в роль жертвы, дабы уйти от ответственности или проповедовать моральное превосходство над теми, кто страдал комплексом жертвы в меньшей степени.
Все это объясняет, почему, хотя победа Рональда Рейгана в 1980 году меня сильно обеспокоила, хотя его поза Джона Уэйна из фильма «Отец знает лучше» казалась наигранной, неуклюжая политическая стратегия — смехотворной, а нападки на бедных — ничем не оправданными, я все-таки понимал секрет его обаяния. Оно было той же природы, что и обаяние военных баз на Гавайях, которое по молодости неодолимо притягивало меня, — чистые улицы, отлично смазанные машины, форма с иголочки, оглушительные салюты... Это обаяние было сродни удовольствию, которое я до сих пор испытываю, когда смотрю матч хорошо сыгранной бейсбольной команды, а моя жена — когда в очередной раз пересматривает «Шоу Дика Ван Дайка». Рейган сыграл на страстном желании порядка, на нашей потребности считать себя не просто игрушкой в руках непонятных слепых сил, а людьми, способными формулировать личные и общественные ценности, открывая для себя заново трудолюбие, патриотизм, личную ответственность, оптимизм, веру.
Голос Рейгана был услышан благодарной аудиторией не только потому, что он, несомненно, был мастером общения высокого класса; он привлек внимание к промахам правительства либералов, совершенным во время экономического застоя, и создал у избирателей из среднего класса ощущение, что борется за них. Ведь не секрет, что правительство на всех уровнях слишком уж вольготно обращалось с деньгами налогоплательщиков. Не раз забывчивость бюрократов оборачивалась для них потерей мандатов. Либеральная риторика возносила права неизмеримо высоко над обязанностями и ответственностью. Может, Рейган слегка и переборщил с осуждением грехов «государства всеобщего благосостояния», и, бесспорно, либералы совершенно правильно осуждали перекос его внутренней политики в сторону экономических элит, когда в восьмидесятые годы рейдеры корпораций сколачивали более чем приличные состояния, а профсоюзы не могли ничего сделать и средний доход стремился к нулю.
Вопреки всему этому своими обещаниями поддержать настоящих тружеников — законопослушных, чадолюбивых, патриотически настроенных — Рейган подарил американцам ощущение общей цели, о котором либералы к тому времени основательно подзабыли. И чем больше шумели его критики, тем лучше они играли ту роль, которую он им отвел, — оторванной от жизни, приверженной правилу «облагай налогом и трать», во всем обвиняющей Америку политкорректной элиты.
Примечательным мне представляется не столько то, что политическая формула, выработанная Рейганом, тогда сработала, сколько то, что легенда, которую он так активно поддерживал, оказалось удивительно живучей. Несмотря на сорокалетнюю дистанцию, бунт шестидесятых годов и последовавшая за ним реакция до сих пор движут нашими политическими рассуждениями. Это лишь подчеркивает, насколько серьезными конфликты тех лет представляются людям, совершеннолетие которых пришлось на то время, и ту особенность, что тогдашние политические споры осознавались скорее не как политические схватки, а как индивидуальный выбор, во многом определяющий личность человека и его моральный статус.
Мне кажется, это еще и признак того, что злободневные проблемы шестидесятых годов так и не удалось разрешить полностью. Может быть, неистовство контркультуры и выродилось скорее в жажду потребления, какой-то другой образ жизни и новые музыкальные вкусы, чем в стройные политические взгляды, однако проблемы межрасовых трений, войны, бедности, отношений между полами так и остались на повестке дня.
Но, может быть, все дело просто в многочисленности поколения «бума рождаемости», в той демографической силе, которая в политике, как и в других областях жизни, создает мощнейшее магнитной поле — начиная от рынка «Виагры» и заканчивая количеством чашкодержателей, которыми производители оборудуют свои машины.
Как бы там ни было, после Рейгана граница между республиканцами и демократами, либералами и консерваторами гораздо больше стала определяться понятиями из области идеологии. Это имело смысл, скажем, в таких больных вопросах, как компенсационная дискриминация, преступность, пособия, проблемы абортов и молитвы в школе, в спорах о которых до сих пор ломается немало копий. Но что касается других задач — больших или малых, внутри- и внешнеполитических, — тут вся палитра ответов была сведена к куцым «да или нет», «или — или», «наш — не наш». Экономическая стратегия перестала быть предметом обстоятельных переговоров между вечными соперниками — производителем и потребителем, между, так сказать, поваром и едоком. Меню предлагало лишь два блюда — снижение налогов или, наоборот, их взвинчивание, правительство побольше или же поменьше. В области экологии равновесие между сохранением наших природных богатств и требованиями современного производства больше никого не заботило; надо было лишь поддержать неконтролируемое бурение, геологоразведку, открытые горные разработки или же примкнуть к сторонникам жесткой бюрократии, с корнем вырывавшей ростки нового. Если не в большой политике, то в повседневной политической жизни простота стала считаться неоспоримой добродетелью.
Подозреваю, что даже те лидеры республиканцев, что последовательно поддерживали Рейгана, не очень-то радовались направлению, которое приобрела политика в его время. Из уст Джорджа Буша-старшего или Боба Доула громогласные заявления о полярном мире и политике неприятия всегда звучали вымученно и походили скорее на попытки отобрать голоса у демократов, чем на продуманные предложения об управлении государством.
Но для молодого поколения политиков-консерваторов, которому предстояло еще подняться к вершинам власти, — Ньюта Гингрича, Карла Роува, Гровера Нор-квиста и Ральфа Рида — эта громокипящая риторика стала не просто средством предвыборной кампании. Они искренне верили в нее, когда провозглашали «Нет новым налогам» или «Мы — христианская нация». Их негибкие доктрины, радикальные меры, вечная готовность обижаться по любому поводу делали новых вождей консерваторов очень похожими на лидеров «новых левых» в шестидесятые годы. Так же как их политические противники левого крыла, новый авангард правых видел в политической борьбе не просто состязание разных политических концепций, но прямо-таки схватку между добром и злом. Активисты обеих партий занялись разработкой безошибочных тестов, проверок на лояльность, когда любой демократ, который позволял себе усомниться в разрешении абортов, немедленно оказывался в полной изоляции, а любой республиканец, высказавшийся за контроль над ношением оружия, тут же становился политическим изгоем. В этих иезуитских хитросплетениях компромисс начал казаться признаком слабости, за которым следовало неизбежное наказание. Кто не с нами, тот против нас. Третьего не дано.
Личная заслуга Билла Клинтона состояла в том, что он попробовал найти выход из этого идеологического тупика, не только признав, что ярлыки «консерватор» и «демократ» играли на руку республиканцам, но и согласившись, что двух этих категорий не хватит для решения наших проблем. Демократы рейгановских времен могли казаться неуклюжими, открытыми или пугающе хладнокровными (вспомните смертную казнь умственно отсталого накануне важного этапа предварительных выборов). В первые два года президентства Клинтона вынудили отказаться от некоторых основных положений его политической платформы — общенациональной программы здравоохранения, огромных вложений в школьное и профессиональное образование; эти положения могли бы решительным образом разрушить те долгосрочные тенденции, которые ослабляли позиции работающих семей в новой экономической обстановке.
Каким-то чутьем Клинтон понял всю ложь обещаний, в изобилии раздаваемых народу Америки. Он заметил, что государственный контроль над доходами и расходами может, при надлежащей его организации, стать двигателем, а не тормозом экономического роста, и что рынки и фискальная дисциплина способствуют торжеству социальной справедливости. Он согласился, что за борьбу с бедностью отвечает не только все общество, но и каждый человек в отдельности. Пусть не в каждодневной деятельности, но в своей политической платформе «третий путь» Клинтона сумел преодолеть расхождения. Он сделал упор на прагматичный, далекий от всяческой идеологии настрой большинства американцев.
И в самом деле, к концу срока политические программы Клинтона, бесспорно прогрессивные, хоть и умеренные по своим целям, получили поддержку широкой общественности. В политике он заставил демократов прибегнуть к некоторым излишествам, из-за которых они и проиграли выборы. Несмотря на бурный экономический рост, он не сумел превратить популярные политические лозунги в нечто похожее на работоспособную правящую коалицию, и это косвенно подтвердил демографический кризис на традиционно демократических территориях (в частности, сдвиг центра рождаемости на крепнущий американский Юг), а также структурные преимущества, которые республиканцы получили в Сенате, когда голоса двух республиканцев из Вайоминга, где живут 493 782 человека, приравнивались к голосам двух демократов из Калифорнии с населением 33 871 648 человек.
Провал, помимо всего прочего, стал испытанием для Гингрича, Роува, Норквиста и им подобных, тестом на способность к объединению и организации консервативного движения. Они сумели привлечь практически неограниченные средства крупных корпораций и состоятельных людей и создали целую сеть из мозговых трестов и средств массовой информации. Они поставили новейшие достижения технологии на службу своим интересам и захватили власть в Палате представителей для усиления партийной дисциплины.
Они вовремя поняли опасность, которой стал Клинтон для их представления о долгосрочном консервативном большинстве, и это объясняет, почему они так рьяно накинулись на него. Это объясняет также и безжалостные нападки на моральный облик Клинтона, потому что если его политическую линию трудно было назвать радикальной, то уж жизнь (тут и эпопея с черновиком письма, и баловство с марихуаной, и интеллектуализм «Лиги плюща», и работающая жена, которая не умела печь пирожки, а самое главное — секс) в изобилии предоставила материал для консерваторов. При помощи достаточного количества повторений, вольного обращения с фактами, неоспоримых свидетельств личных ошибок из Клинтона сделали олицетворение тех самых черт либерализма шестидесятых годов, которые подхлестнули консервативное движение. И пусть Клинтону удалось свести битву с этим движением к ничьей, но консерваторы стали от этого только сильнее — и на первом сроке президентства Джорджа Буша-младшего это движение стало преобладать в правительстве Соединенных Штатов.
Я прекрасно понимаю, что слишком обще изложил эту историю. Я не упомянул важнейших событий того времени — например, падение производства и массовые увольнения авиадиспетчеров при Рейгане смертельно ранили американское профсоюзное движение; принцип «большинства-меньшинства» при создании на Юге избирательных округов по выборам в Конгресс увеличил количество чернокожих представителей и уменьшил представительство демократов в том регионе; упорное нежелание конгрессменов-демократов сотрудничать, с которым столкнулся Клинтон, — на своих насиженных местах они даже не поняли, что оказались в эпицентре борьбы. Я не рассказал еще, как хитроумные предвыборные махинации раскололи Конгресс и как деньги и телевизионная антиреклама отравляли атмосферу.
И все-таки когда я вспоминаю тот давний разговор с вашингтонским старожилом, когда я размышляю о работе, проделанной Джорджем Кеннаном и Джорджем Маршаллом, когда я читаю речи Бобби Кеннеди и Эверетта Дирксена, то не могу отделаться от мысли, что политическая жизнь наших дней страдает задержкой развития. Для тех людей трудности, переживаемые Америкой, вовсе не были абстракцией и оттого не казались простыми. Решение об участии в войне было тяжелейшим, но совершенно правильным. Экономика разваливалась на глазах вопреки самым масштабным планам. Люди всю жизнь трудились не покладая рук, но не имели ничего.
Поколение лидеров, пришедшее на смену, выросло в условиях относительного комфорта, и его жизненный опыт обусловил иное отношение к политике. Метания между Клинтоном и Гингричем, сами выборы 2000 и 2004 годов чем-то напоминали мне психодраму, разыгрываемую перед всей страной поколения «бума рождаемости», перед людьми, которые сводили счеты за старые обиды и вынашивали планы мести со времен, когда они жили в одном студенческом кампусе. Достижения поколения шестидесятых годов: предоставление полных гражданских прав меньшинствам и женщинам, усиление личных свобод и готовность оспаривать авторитеты — значительно усилили привлекательность Америки в глазах ее граждан. Но общая ответственность, доверительность и чувство товарищества — все то, что делает нас американцами, — было безвозвратно утеряно и пока еще не восстановлено.
Итак, что же мы имеем? Теоретически республиканцы могут выдвинуть из своих рядов нового Клинтона, лидера правого крыла, который сохранит консервативный характер финансовой политики Клинтона, но при этом начнет энергично перестраивать дряхлое здание федеральной бюрократии и экспериментировать с решением проблем социальной политики, основанном на рыночных или доверительных мерах. И такого рода лидер еще может появиться. Далеко не все чиновники-республиканцы привержены догматам нынешних консерваторов. И в Палате представителей, и в Сенате, и в столицах штатов по всей стране есть немало сторонников традиционных консервативных добродетелей, умеренности и строгости — людей, которые признают, что накопление долга для покрытия налоговых льгот богачей безответственно, что дефицит не должен сокращаться за счет бедных, что отделение Церкви от государства защищает не только государство, но и Церковь и что внешняя политика должна основываться на фактах, а не на благих намерениях.
Но не эти республиканцы задают тон в спорах последних шести лет. Вместо «сочувствующего консерватизма», который обещал Джордж Буш в своей кампании 2000 года, в нынешней идеологии его «Великой старой партии» безраздельно господствует абсолютизм. Это абсолютизм свободного рынка, свобода от налогов, регулирования, программ социального обеспечения и вспомоществования — а на деле отсутствие управления там, где необходимо защищать частную собственность и заботиться об интересах национальной обороны.
Нельзя сбрасывать со счетов и религиозный абсолютизм христианских правых, которые сначала набрали очки на решении несомненно трудного вопроса об абортах, но позднее развернулись во всю мощь; они не только настаивают, что христианство является преобладающей религией Америки, но и утверждают, что именно фундаменталистское направление этой веры должно задавать тон в государственной политике и стать единственным камертоном для оценки всего и вся, отрицая при этом работы либеральных теологов, труды Национальной академии наук и слова Томаса Джефферсона.
Существует, кроме этого, и непоколебимая уверенность в том, что воля большинства — это истина в последней инстанции; ну, пусть не большинства, но хотя бы тех, кто правит от имени большинства. А ведь это открытое пренебрежение к тем социальным институтам (судам, Конституции, прессе, Женевской конвенции 1864 года, правилам работы Сената, традиционному пересмотру границ избирательных округов), которые могут затормозить наше неуклонное продвижение к Новому Иерусалиму.
Конечно, и среди демократов есть такие же рьяные энтузиасты. Но те, кому и во сне не снилась власть, которой обладают Роув или Делей, то есть власть практически над всей партией, пополняют ряды верноподданных и претворяют некоторые самые радикальные идеи в законодательство. Нарастание региональных, национальных и экономических различий внутри партии, карта избирательных округов и структура Сената, нужда в финансировании выборов экономической элитой — все это заставляет правящих демократов держаться ближе к центру. Назову нескольких выбранных демократов, которые могут послужить прототипом карикатуры на либерала: скажем, Джон Керри верит в необходимость поддержания военного превосходства Америки, Хиллари Клинтон верит в совершенные добродетели капитализма, а почти каждый участник «черного совещания» в Конгрессе верит, что именно за его грехи и распяли Иисуса Христа.
На самом деле в наших демократических рядах царит... скажем так, замешательство. Есть среди нас и приверженцы старых взглядов, которые, не задумываясь ни секунды, кинутся защищать «Новый курс» и «Великое общество» от любого поползновения республиканцев и получат свой стопроцентный рейтинг среди либералов. Но сейчас, похоже, эта тенденция слабеет; неусыпная бдительность, отсутствие энергии и свежих идей, необходимых для решения все новых и новых проблем глобализации или практически изолированного центрального района какого-нибудь большого города, находят все меньше сторонников. Другие придерживаются менее «центристского» курса, полагая, что, отойдя от консервативного руководства партии, они действуют разумно, но не замечая при этом, что с каждым годом все больше и больше сдают свои позиции. Демократические юристы и кандидаты предлагают целый набор практических мер в области энергетики и образования, здравоохранения и национальной безопасности в надежде на то, что они помогут создать нечто похожее на стройную систему управления.
Но в общем и целом Демократическая партия превратилась в партию реакционеров. Наша реакция на непродуманную войну обнаружила подозрительность ко всем военным действиям вообще. Отвечая на тезис о том, что рынок — лучшее лекарство от всех болезней, мы с упорством, достойным лучшего применения, отказываемся применять рыночные принципы для решения насущных проблем общества. Защищаясь от религиозного засилья, мы в своей прыти почти догнали антиклерикалов и разучились говорить на языке морали, который наполняет наши политические дела более глубоким смыслом. Мы проиграли выборы, а думаем, что суды сумеют расстроить планы республиканцев. Мы проиграли и суды и уповаем теперь на очередной скандал в Белом доме.
Мы все больше склоняемся к резкости и грубым политическим методам, похожим на республиканские. Буквально общим местом среди групп сторонников и демократических активистов становятся рассуждения такого рода: республиканцы смогли уверенно победить на выборах не только потому, что усилили свою базу, но и потому, что всячески поносили демократов, вбивали клинья между избирателями, активизировали свое правое крыло и приструнили тех, кто отклонялся от линии партии. Если демократы вообще хотят вернуться когда-нибудь во власть, им обязательно нужно будет позаимствовать эти методы.
Понимаю чувства тех, кто высказывается в этом духе. Способность республиканцев к постоянным победам при помощи курса на резкую поляризацию может впечатлить кого угодно. Я прекрасно осознаю опасности концентрации на тонкостях и нюансах перед лицом все более сильного напора консервативного движения. Мне представляется, что множество мер администрации Буша вполне справедливо не вызывают ничего, кроме раздражения.
И все же я думаю, что любая попытка демократов сделать ставку на партизанские действия и идеологический конфликт лишь усугубит то положение, в котором мы сейчас оказались. Я убежден, что преувеличения и запугивание, недооценка или, наоборот, переоценка сложности ситуации неминуемо обрекут нас на провал. Если мы замнем политические споры, то неизбежно проиграем. Ведь именно неукоснительное соблюдение идеологической чистоты, неуклонное следование своим курсом и скучная предсказуемость политических споров и удерживает нас от поисков новых путей для решения проблем общегосударственного масштаба. Мы пока что так и работаем в режиме «или — или»: по-нашему, или большое правительство, или вообще никакого; или сорок шесть миллионов человек без медицинской страховки, или какая-то малопонятная «социальная медицина».
Вот именно это доктринерство и партизанщина отвратили от политики множество американцев. Для правых это вовсе не проблема; поляризованный электорат или хотя бы такой, который без сожаления отвернется от обеих партий из-за грязных и нечестных политических дебатов, играет на руку тем, кто готов подорвать саму идею правительства. Ведь циничный электорат всегда сосредоточен на самом себе.
Но для тех из нас, кто полагает, что правительство все же может кое-что сделать для создания равных возможностей и благополучия всех американцев, поляризованный электорат вовсе не так уж привлекателен. Усиление пока еще незначительного большинства демократов тоже не слишком хорошо. Сейчас необходим серьезный перевес большинства американцев — республиканцев, демократов, независимых, — готовых вплотную заняться делом национального возрождения и неразрывно связать собственные интересы с интересами других.
Не питаю иллюзий, что сформировать такое активное большинство будет легко. Но это — насущная необходимость, именно потому, что стоящие перед нами задачи трудны. Не раз потребуется сделать тяжелый выбор, не раз потребуется принести ради него жертвы. Пока политические лидеры останутся глухи и слепы к новым идеям и не перестанут обращать внимания только на красивую упаковку, мы не сможем настроить сердца и умы на внедрение радикальной энергетической политики или на обуздание дефицита. Мы не получим поддержки населения и во внешней политике, которая должна будет достойно ответить на угрозы глобализации и международного терроризма, не скатившись при этом в изоляцию и ущемление гражданских свобод. Мы не получим разрешения на капитальный ремонт давно уже ослабевшей системы американского здравоохранения. Мы не добьемся серьезной политической поддержки и в применении эффективной стратегии борьбы с бедностью, которая, как тисками, сжимает множество наших сограждан.
Все эти доводы я привел в сентябре 2005 года в письме блогу левого крыла «Daily Kos», после того как многочисленные группы поддержки и активисты стали нападать на моих коллег, проголосовавших за избрание Джона Робертса председателем Верховного суда США. Моим сотрудникам пришлось немного понервничать из-за этого, хоть я и проголосовал против утверждения Робертса. Но к тому времени я уже в полной мере оценил силу обратной реакции блогосферы и через несколько дней, в полном соответствии с демократическими принципами, получил больше шести сотен комментариев на свое послание. Кто-то соглашался со мной. Кто-то считал, что я большой идеалист, потому что та политика, о которой я писал, не сумеет противостоять напору республиканской пиар-машины. Было немало и таких, кто заподозрил, что меня специально «заслали» из вашингтонской элиты, дабы посеять смуту в стройных рядах, что я, так давно работая в Вашингтоне, уже утратил всякую связь с простыми людьми. Один вообще, недолго думая, назвал меня идиотом.
Возможно, мои критики и правы. Возможно, большого политического раскола нам не избежать и все эти бесконечные схватки и попытки изменить правила игры окажутся лишь сотрясением воздуха. А может быть, упрощение политики уже достигло точки невозврата и большинство людей видят в ней теперь лишь род развлечения, этакий спорт, гладиаторские бои, когда противников волнует только реакция своих сторонников: для устрашения мы готовы раскраситься хоть в красный, хоть в синий цвет, поддерживать своих, ругать чужих, и если для победы нужно будет нанести подлый удар или лягнуть противника по больному месту... ну что же делать, победителей не судят.
Но я считаю по-другому. Я часто думаю: есть же самые простые, обычные люди, которые выросли в гуще политического и культурного антагонизма, но при этом — пусть даже только на личном уровне — умеют жить в мире со своими соседями и с самими собой. Я представляю себе белого южанина, который еще помнит, как его дед крыл черномазых самыми последними словами, а теперь сам этот южанин водит дружбу с черными сослуживцами и воспитывает своего сына уже совсем по-другому, понимает, что дискриминация — большое зло, но не знает, с какой это стати какой-нибудь сын черного врача при поступлении в юридический колледж будет иметь больше преимуществ, чем его ребенок. Я представляю бывшего члена «Черных пантер», который сейчас спокойно занимается себе недвижимостью, купил в своем районе дома и ругает одолевших его наркоторговцев точно так же, как и банкира, который отказывает ему в ссуде, а без ссуды ему невозможно развивать бизнес. Или феминистку средних лет, которая все льет слезы по своему аборту, или христианку, которая только что оплатила аборт дочери-подростка, или миллионы официанток, временных секретарш, помощниц медсестер, продавщиц «Уол-марта», которые каждый месяц с замиранием сердца ждут зарплаты и прикидывают, как же им содержать детей, которых они пустили в этот мир.
Я представляю себе, что они ждут зрелой политики, которая гармонично соединит идеализм и реализм, которая четко покажет, где компромисс возможен, а где нет, и которая признает, что и другая сторона может иногда здраво рассуждать. Им не всегда понятна суть разногласий правых и левых, консерваторов и либералов, но ясна разница между догмой и здравым смыслом, ответственностью и безответственностью, между вечным и сиюминутным.
Вот такие люди и ждут, когда же их наконец догонят республиканцы и демократы.