Название сборника очерков Карла Фриша можно было бы перевести и так: «Десять маленьких квартирантов». Или точнее: «Десять маленьких созданий, живущих с нами в одном доме». Напомню, что Фриш рассказывает отнюдь не обо всех наших «соседях» по дому, а лишь о части тех, кто по природе своей тяготеет к человеческому жилью, прямо или косвенно связан с жизненными условиями, окружающими нас. Свиту человека образуют создания, далеко не всегда, как выясняется, званые, верноподданные, приятные, полезные для дома и его жильцов.
Правда, паука, например, с первого взгляда вроде бы и нет оснований включать в эту свиту. Ведь их такая масса в лесу, в степи, на воле, а человек сам по себе ничем питательным неспособен поддержать это восьминогое существо. Но комнатная муха, получая от человека и стол, и дом, по праву поставлена Фришем на первое место среди героев его рассказов. С очерка о мухе начинается книга. А уже вслед за мухой к жилью человека потянулся и паук. Стол его состоит главным образом из двукрылых, но кров предоставляется человеком.
Перечисляя животных, обойденных вниманием в очерках и упомянутых лишь в «Заключении», Фриш называет в числе других золотую рыбку и канарейку. Это странно! Здесь автору определенно изменяет точность его, как правило, не знающего промахов пера. Конечно, ни гибкая и юркая золотая рыбка, ни тритоны комнатных аквариумов, ни бронированные черепахи и зеленые лягушки, ни обтянутые тисненой кожей изящные ящерицы или землистые змеи домашних террариумов, ни канарейки и прочие комнатные певчие птицы, посвистывающие и чирикающие, ни попугай и всякие другие декоративные пернатые, блещущие в глубине обширных вольеров своим многоцветным одеянием, а также неутомимая рыжая белка в колесе или ежиха с ежатами — все они никак не наши спутники, даже не случайные, мимолетно наведавшиеся или засидевшиеся гости, а пленники, невольники, заключенные. Они вполне подобны тем, которых мы видим сквозь массивные чугунные прутья или тонкую стальную сетку ограды в зоологических садах и музеях живой природы.
Тем, кто еще не видит, в чем тут разница, можно посоветовать отложить на какое-то время заботу и попечение о диковинных приемышах. Позже или раньше, а иногда тотчас же, все эти звери, птицы, тварюшки погибнут, если не расползутся, разбегутся, разлетятся, чтобы самим устроить свою жизнь. Может даже случиться, что, смолоду избалованные вниманием и уходом человека, они не смогут жить на воле и до срока погибнут, однако сами, «по доброй воле» под кров человека, как правило, не возвратятся. А вот героям очерков Фриша — всяким нахлебникам, паразитам и непрошеным гостям — только и требуется, чтобы их предоставили себе.
Тут-то они себя и покажут.
Именно по этой линии и проходит отличие, граница, рубеж.
Если строго следовать принципу, положенному Фришем в основу отбора героев, о которых он так интересно рассказал, то к числу сожителей человека с гораздо большим правом, чем канарейку, следовало бы причислить воробья или городскую ласточку. Не имеет значения, что эти птицы селятся вне наших квартир. Важнее, что они сами устраиваются сплошь и рядом под одним кровом с нами.
Недавно соотечественник Фриша доктор Курт Гунтер опубликовал отчеты о своих многолетних переписях членистоногого населения гнезд городских ласточек. Собранные им данные заслуживают того, чтобы их хотя бы вкратце пересказать.
Что обнаружил доктор Гунтер?
Фриш пишет о клещах, и Гунтер зарегистрировал у ласточек мелких, неустановленного вида желтых клещей, питающихся чешуйками кожи. Но вот наступает осенняя пора, когда ласточки улетают из северных стран на юг. Многие делают последний привал на морском побережье и набираются сил: ведь им предстоит перелететь море. Те стаи, что собираются в Провансе, на юге Франции, пересекают по своей воздушной трассе Средиземное море. Здесь собираются птицы разных видов, совершающих совместно свой трудный и опасный рейс за море. Согласно некоторым данным, когда во время перелетов мелкие птицы выбьются из сил, они пристраиваются на спину летящих с ними крупных и более сильных птиц.
Так ли, иначе ли многие ласточки добираются наконец до берегов Африки.
Что ожидает их здесь?
На первом всеафриканском совещании ученых-натуралистов доктор А. де Бон из Леопольдвильского университета (Конго) прочитал доклад, в котором доказывал, что именно в те месяцы, когда в Европе держатся холода, самым многочисленным видом птиц в Конго становятся ласточки.
Конго — страна, которую энтомологи назвали «термитным полюсом мира». Здесь шагу невозможно ступить, чтоб не наткнуться на термитное гнездо; достаточно ткнуть лопату в землю, и открывается ход в термитник. Этих насекомых тут всюду пропасть.
А для измученных перелетом ласточек термиты — первосортная пища, особенно когда наступает время роения и массы крылатых термитов вылетают из гнезд: крылатые формы очень питательны.
По поводу сообщения де Бона высказалось несколько человек. Один энтомолог заметил, что ему доводилось видеть летающих над землей во время роения крылатых термитов вида псевдоакантотермес, между прочим, того самого вида, который на африканских базарах продается жареным и считается не менее съедобным, чем подсолнечные семечки, которые многие с аппетитом лузгают. Однако ни один вид птиц этих крылатых никогда не тревожил.
Лет крылатых термитов.
— Вполне правдоподобно, — подтвердил де Бон. — Есть немало и других доказательств того, что вкус у птиц и у людей неодинаков, и то, что может казаться для людей лакомством, птиц не привлекает.
Другой энтомолог сообщил, что он не раз наблюдал в саванне Берега Слоновой Кости роившихся термитов аллогнатотермес. Тьма-тьмущая крылатых этого вида спокойно и никем не тревожимая летала над вершинами деревьев, а роившихся в ту же пору амитермес и кубитермес птицы без устали склевывали на лету, набивая себе зобы жирными тельцами крылатых. Крылья они сбрасывали, словно шелуху.
Таким-то образом ласточки и нагуливают жир, набираются сил для обратного полета домой.
А что же в это время происходит дома?
В щелях опустевшего гнезда, дожидаясь весны, спят, замерли молодые клещи. Их разбудят солнечное тепло и прилет ласточек с далекого юга.
Как птицы выбирают оказавшийся им по вкусу вид термитов, так избирают себе кормильцев и виды клещей. Среди них в гнезде ласточек Гунтер зарегистрировал и кровососущих клещей дерманисус.
Фриш, рассказывая о насекомых, докучающих человеку, упоминает блоху, а Гунтер говорит о блохе цератофиллус, кормящейся только на городской ласточке.
Гнездовая моль. Ее личинки питаются перьями птиц.
Фриш пишет о клопах, вшах и мухах, точно так же и Гунтер сообщает о кишащих в гнездовой подстилке клопах, о вшах, о мухе, чьи личинки растут, впиваясь в самых молодых неоперившихся птенцов, тогда как подрастающие и уже покрывающиеся пухом становятся мушиной личинке не по зубам.
Фриш пишет о моли, и Гунтер отмечает в числе обитателей ласточкиного гнезда белую личинку моли, которая кормится опавшими перьями.
Вкусы разных насекомых неодинаковы. Потому то в птичьем гнезде обитают не те виды, что в жилье человека, а только их сородичи.
В русской научной литературе существует сочинение — и опубликовано оно уже свыше 60 лет назад, — посвященное той же теме, о которой повествуют очерки Фриша. Но русское сочинение написано предельно сухо, а кроме того, опубликовано в малоизвестном издании. О нем если и помнят, то лишь немногие специалисты и любители старой научной литературы. В самом деле, кто заглядывает теперь в «Труды русского энтомологического общества» за 1907 год? А ведь как раз здесь и была напечатана работа — плод многолетних трудов М. В. Новорусского, оформленная как «Список насекомых, собранных в Шлиссельбургской крепости в 1901–1904 годах».
Много есть и в нашей стране, и в других государствах богатейших и диковинных, редкостных и замечательных коллекций насекомых, но эта, без сомнения, остается самой необычайной. Очень уж чрезвычайны обстоятельства, при которых она возникла. Конечно, эта коллекция далеко не так ослепительна, как добытая когда-то в тропиках Уоллесом, и не укомплектована, как Сериньянская, собранная Жаном-Анри Фабром в Провансе, о котором сам Фабр писал: «Эта страна — рай для насекомых!»
В списке насекомых, собранных в Шлиссельбурге, нет упоминаний ни о каких экзотах, а место сбора не представляло ни в какой степени рай для насекомых, зато было адом для людей.
Легко себе представить, что упоминаемые Новорусским в «Списке» его гости и соседи по Шлиссельбургу казались ему иной раз ничуть не непрошеными, а, наоборот, доставляли истинную радость.
Здесь мы на время отклонимся от темы своего рассказа и обратимся к истории, о географической же стороне дела говорить почти нечего, разве только напомнить: Шлиссельбургская крепость находилась на острове в Ладожском озере, недалеко от места истока Невы. Каких уж тут ждать энтомологических находок и экзотов! Да, но вот об истории Шлиссельбурга так коротко не расскажешь.
В 1917 году крепость, которую вся мыслящая Россия считала царской Бастилией, была по приговору рабочих местных заводов сожжена и сровнена с землей, чтобы и следа не осталось.
Не удивительно, что о сочинении Новорусского теперь мало кто помнит, а многие, возможно, не слышали и о самом месте, где составлялся «Список».
…Темной летней ночью 1884 года к безлюдной пристани островка причалили баржи, и жандармы при свете фонарей стали поднимать из глубоких трюмов крепко сколоченные дощатые ящики, только что не гробы, стоявшие стоймя. Под усиленным конвоем доставляли их в крепость, над воротами которой значилось одно только слово «Государева».
Здесь сбивали крышку с ящика и из него выводили закованного по рукам и ногам узника.
Звеня кандалами, вступали они один за другим в крепость. То были заключенные, переведенные сюда из ужасного Алексеевского равелина, из Трубецкого бастиона Петропавловской крепости.
Следя за тем, чтоб по дороге никто ни с кем не мог встретиться, чтоб никто никого не мог увидеть, жандармы с саблями наголо уводили своих пленников по коридору и останавливались перед камерой, отведенной для заключенного.
Скрежеща, опускался засов, и арестант, оставшись один, осматривал свою келью.
В каменном мешке с густо зарешеченным окном, за которым тускнели маленькие квадраты матовых стекол, можно было сделать четыре шага в длину и пять в ширину. Вдоль правой стены — откидная койка. Днем на нее никому не дозволено было ложиться. С противоположной стороны к стене прикованы две железные плиты: одна — повыше и побольше — служила столом, вторая — пониже и поменьше — была стулом. Под самым потолком камеры висела керосиновая лампа. Ее с наступлением темноты зажигал смотритель, чтоб легче было следить за заключенным.
Долгие месяцы прошли, пока узники, тайком от тюремщиков перестукиваясь, узнали друг друга и выяснили, что они находятся в Шлиссельбургской крепости. В той самой крепости, что построена была еще в XIV веке и где в давным-давно минувшие времена на плацу преданы были казни четвертованием Долгорукие. Это была та самая крепость, в которой когда-то, заживо замурованный, одетый камнем, много лет провел раскольник Круглов. Его схватили в тайных скитах на берегу Ладоги и привезли в Шлиссельбург… Это была та самая крепость, в которую заточены были девять участников заговора декабристов, в том числе братья Бестужевы, Кюхельбекер, Пущин, Поджио…
В крепости преданы были казни брат В. И. Ленина — Александр Ильич Ульянов, Генералов, Шевырев, курсистка Зинаида Коноплянникова.
За двадцать лет с 1884 по 1904 год через камеры крепости прошли 68 мучеников революции. Из них одни были повешены, другие расстреляны, 20 умерли от чахотки, цинги или сошли с ума, 4 покончили с собой.
Когда грянул 1905 год в одиночках Шлиссельбурга оставалось в живых 14 человек.
Одним из этих четырнадцати и был М. В. Новорусский.
Так непреодолимо было его горячее стремление изучать живой мир природы, и так тверда была уверенность в победе народа, что даже в этих, в буквальном смысле слова каторжных условиях Новорусский внимательно изучал собираемых им насекомых и составлял их «Список». Только список. Самих насекомых тюремная администрация отсылала в Зоологический музей, где определения Новорусского проверял и уточнял виднейший петербургский специалист Г. Г. Якобсон.
Если теперь заглянуть в «Список» Новорусского и сличить его с перечнем насекомых, упомянутых в очерках Фриша, можно увидеть, сколько разных созданий живет в одном доме с человеком, даже когда этот дом — каторжная крепость.
Вот, например, Фриш ничего не сказал об упоминаемых Новорусским многоножках и уховертках, представляющих в современном мире членистоногих живые памятники — реликты древнейших форм. Фриш не упомянул и о сверчке, который по-научному даже именуется гриллус доместикус, что значит «домашний», а в поговорках и песнях зовется, подобно таракану, запечным. «Все сверчки по своим запечьям сидят», «Сверчки напред хозяйки перебираются в новый дом», «Знай сверчок свой шесток» — свидетельствуют пословицы. «И православных изб жилец, известный на Руси певец, сверчок стрекочет одиноко под печью», — писал поэт И. Никитин. «Сверчок на печи» увековечен в литературе как символ домашнего уюта и мирной жизни. Но этот сверчок ведет себя мирно, только когда он один. Этим и воспользовались любители, приспособив сверчка для забавы, весьма распространенной в некоторых странах: бои сверчков — излюбленное зрелище, вызывающее не меньше страстей и волнений, чем петушиные бои.
Ничего не сказал Фриш об упоминаемых Новорусским сеноедах, питающихся плесневыми грибами. Многие из них часто встречаются в жилье, в бумагах, коврах. Среди этих насекомых есть виды, именуемые в общежитии «книжными вшами», хотя они не вши и не обязательно книжные.
А пухоеды?
Разумеется, пуховых подушек в крепости не было, а пухоеды все же были.
У Фриша только одним-единственным словом в «Заключении» упомянуты жуки-притворяшки. Между тем существует столько видов этих жесткокрылых, разными путями проникающих в жилье людей, что для рассказа обо всех не хватило бы книги, значительно более объемистой, чем весь томик Фриша.
Прежде всего в ней следовало бы упомянуть о заслужившем мрачную известность жуке анобиум из рода точильщиков. Как утверждают суеверия и лжепредания прошлого, этот жук обладает даром ясновидения. Не зря он носит название «часы смерти», «смертельные часы». Тиканье анобиум считалось предвещающим неотвратимую гибель человека, услышавшего свой «похоронный звон».
В протоколах заседаний Королевского общества (Английская Академия наук) сохранился отчет об изучении этого жука и его повадок. Доклад о «часах смерти» был сделан натуралистом и философом из Эссекса В. Дергэмом.
«Я теперь, — сообщал Дергэм, — столь наловчился в наблюдениях, что могу почти всякий раз по своему желанию и найти насекомое, и вызвать его постукивание. Мне достаточно поместить несколько жуков в бумажку и легкими ударами о нее подражать им, причем они охотно мне отвечают».
Анобиум доместикум, то есть «домашний», встречается почти повсеместно. Он может тикать в деревянных частях строения, в мебели. С ним связано немало мрачных и веселых анекдотов.
Но разве не так же богаты происшествиями истории, вызванные двоюродным братом «часов смерти» — жучком анобиум паницеум, то есть «хлебным»? Взрослый жучок, свертываясь, совершенно похож на округлое твердое семечко, на нем ни щели, ни неровности. Заметить его не просто. А вот личинки этого жучка часто упоминаются в повестях, где рассказывается о том, как в прошлом из-за «червивых сухарей» вспыхивали бунты на кораблях.
Десятки видов жучков пожирают муку, крупы, крахмалы. Нам с женой довелось однажды обнаружить целый выводок крошечных шестиногих в сплошных хитиновых мундирах. Они гнездились в мягкой картонной упаковке расфасованных автоматами пакетов с поваренной солью. Чем могли здесь питаться жуки? Картоном? Хлористым натрием? Или типографской краской? Нет, для анобиума все это продукты несъедобные. Жуки выросли на сухих остатках приготовленного из муки клейстера, которым автоматы заклеивали пакеты с солью.
Не меньше, чем видов анобиум, известно родственных им дерместид — кожеедов. Этих тоже можно отнести к числу непрошеных гостей наших жилищ. Именно они повреждают текстильные изделия, причем нередко сильнее и заметней, чем моль, и не только в жилых помещениях и книгохранилищах, но и в музеях, хранилищах антикварных изделий.
На пару с кожеедами портят текстиль и перепончатокрылые сирициды — рогохвосты. Как и анобиум доместикум, они вредят обычно древесине. Вредители древесины — это чуть ли не целый мир со своими грибками, простейшими, червями. Но мы будем говорить об одних лишь насекомых — о златках, усачах, чьи личинки, скрытые в древесине, питаются содержимым ее клеток, а также углеводами клеточных оболочек. Попадая в дома, построенные из сырых балок, досок, бревен, эти жуки иной раз заканчивают развитие спустя много лет после того, как в древесину были отложены яйца. В опытах с древесиной пихты личинки развивались иногда пятнадцать-шестнадцать лет вместо положенных природой двух-трех. Недавно канадский энтомолог из Ванкувера Г. Спенсер известил своих коллег о неслыханном событии, происшедшем в одном из домов в Британской Колумбии. Здесь жук вида бупрестис аурулента (златка) вывелся из деревянной балки в постройке, законченной 63 года назад! В доме жили уже правнуки его строителей, когда личинка превратилась в совершенного жука. По крайней мере, три десятка поколений бупрестис сменилось в лесах после того, как в древесину были отложены яйца, из которых наконец вывелся жук, побивший все мировые рекорды долголетия насекомых.
Вот какой запас жизненных сил, оказывается, несет в себе зародыш живого! И открывается это богатство совсем не при изобилии и излишестве, а, наоборот, в самых крайних для существования условиях, при воспитании спартанском и даже еще более суровом.
Странно, но есть над чем поразмыслить натуралисту!
Древесиной жилых домов, так же как деревянной мебелью и утварью, иногда даже деревянными безделушками могут питаться и древогрызы, и слоники-трухлячки, точильщик мебельный и другой, именуемый западным, хотя он водится главным образом на юге. Надо еще сказать о точильщиках гребнеусом — пестром, крымском, домовом.
Кормиться деревом способны, кроме того, и термиты, которые водятся не только в далекой Африке или Индии, Австралии…
Дереву сооружений и домашней утвари вредят еще короеды-древесинники, известные, между прочим, тем, что они живут в симбиозе с грибом, носящим пышное название «амброзия». Так в мифах Древней Греции называлась пища богов. Еще чаще повреждается дерево усачами, которых именуют и дровосеками.
А ведь есть еще и сверлильщики — родичи описанного Карлом Линнеем сверлильщика корабельного, а также жуки-долгоносики: слоники, гусеницы бабочки древесницы въедливой (одно название чего стоит!), и сколько еще других насекомых, которые зарятся на древесину и портят ее.
Специалист по лесной энтомологии профессор А. И. Воронцов в предисловии к своей книжке «Скрытые враги нашего дома» рассказывает: «Пожилой токарь из Казани жалуется, что „шашель источил все подоконники“. Дом мастера машиностроительного завода в городе Горьком „одолевает усач“. Гражданин из г. Фрунзе спрашивает: „Что сделать для борьбы со страшным врагом дерева — древоточцем?“ У актрисы мебель съедают какие-то „противные червячки с ножками“, медсестра из Ивановской области просит „уничтожить жучка в пианино“.»
А теперь приведем названия статей, напечатанных В. Я. Парфентьевым в журнале «Энтомологическое обозрение», который выходит вместо известного журнала «Труды Русского энтомологического общества»:
«Мебельный точильщик и возможности борьбы с ним при помощи низких температур». «Домовый точильщик». «Новые данные о крымском домовом точильщике». «Жуки-точильщики рода олигомерус в Крыму». «Долгоносики — вредители древесины жилых домов».
Сверху вниз показаны: сверчок обыкновенный, сеноед, жучок-точильщик анобиум, кожеед, притворяшка-вор, уховертка, домовый усач, мокрица, лжескорпион, многоножка-мухоловка. На рисунке все изображены примерно одинаковыми по размеру, тогда как на самом деле одни показаны с гораздо большим увеличением, чем другие.
Можно ли после этого сомневаться в том, что все упомянутые насекомые вполне заслужили право именоваться нашими непрошеными гостями?
Впрочем, Фриш и сам не скрывал, что в его книге «не хватает рассказа о многих других обитателях человеческого жилья». Сделав такое признание, автор добавил: «На этот счет пожеланий может быть сделано бесконечно много».
Пора, следовательно, и нам подвести черту под начатым списком насекомых, чьими портретами с полным правом можно было бы дополнить галерею, представленную в очерках Фриша. Но, оборвав перечисление не названных в книге непрошеных гостей, попробуем перебрать в памяти те восьминогие и шестиногие создания, о которых Фриш пишет, и посмотрим, нельзя ли чем-нибудь дополнить информацию, касающуюся каждого из них.
Я не случайно написал сначала о восьми-, а затем о шестиногих. Раз уж разговор начат по поводу заключительной страницы в связи с концом книги Фриша, то и беседы об отдельных героях его очерков начнем с последнего, возвращаясь постепенно к первому.
История, о которой сейчас предстоит рассказать, произошла примерно лет сорок назад. В одном небольшом восточносибирском городке тяжело заболела девочка, и врачи с удивлением находили у нее признаки опасного недуга, который в тех местах никак не мог считаться редким, но поражал только тех, кто недавно работал в тайге или хотя бы гулял по лесу. А заболевшая девочка ни разу не ходила в тайгу. Потому-то врачи и ломали голову над этим необъяснимым случаем.
Загадка, однако, прояснилась, когда стало известно, что в лес ходили подруги девочки и — больше того! — принесли ей из леса зеленых веточек…
Правда, как гласит старая мудрость, «после того» не всегда значит «вследствие этого». Но тут зеленые веточки, словно путеводные вехи, помогли ученым выбраться из, казалось бы, безвыходного лабиринта головоломок, связанных с энцефалитом (так называется болезнь, которая из года в год вспыхивала по городам и селам всей таежной Сибири и которой заболела девочка).
Значит, человек может и шагу не сделать в лесу, а тайные посланцы леса незваными, перешагнув порог дома, принесут с собой беду?
В 1937 году советский ученый Л. А. Зильбер обнаружил возбудителя энцефалита в крови бурундука, полевки, ежа, крота, рябчика, дрозда.
Это был ряд следующих вех, расставленных участниками облавы на возбудителя болезни. Наконец, бригада ученых (ее возглавлял один из опытнейших советских зоологов — академик Е. Н. Павловский) заключила, что болезнь передается через слюнные железы клеща из числа иксодовых. Принимаясь сосать кровь жертвы, клещ вводит в тело зверя или птицы вместе со своей слюной вирус болезни. Вирус сохраняется все время, пока продолжается развитие клеща, а оно может длиться и четыре, и пять лет, и больше.
Начались энергичные поиски средств борьбы против клещевого энцефалита. Поиски трудные. Погибли, заразившись, участники исследований — И. В. Коган, Б. И. Померанцев, Н. Я. Уткин. Но А. А. Смородинцеву все же удалось прорваться через все препятствия и опасности: он создал вакцину, которая, обезвредив смертоносный вирус, распространявшийся иксодовым клещом, позволила приступить к систематической ликвидации очагов заболевания, еще недавно считавшегося неизлечимым.
Мы рассказали только об одном клеще и одном клещевом заболевании, а как выяснилось, сходные заболевания могут вызывать еще по крайней мере четыре других вида. Кроме того, множество разных клещей переносят возбудителей других болезней. Клещи аргасовые участвуют в распространении возвратного тифа, гамазоидные передают осповидный риккетсиоз, клещи повинны в возникновении различных лихорадок, известных врачам под названием омской, среднеазиатской, крымской, североазиатской, скалистых гор, марсельской, японской речной, цуцугамуши (есть и такая!).
Клещ аргас — переносчик возбудителя клещевого возвратного тифа.
Итак, мы начали с клещей и можем напомнить, что они во взрослом состоянии, как правило, восьминоги, но в фазе личинки имеют только три пары ног. Впрочем, встречаются и взрослые, у которых задние пары ног отсутствуют. Чтобы далеко не ходить за примерами, упомянем одно из последних сообщений латышского акаролога — так называются специалисты по клещам — А. А. Упейса. Обследовав в парках (не в лесах!) Латвии всего около трех десятков видов растений, он нашел на них десятки таких клещей, серьезно повреждающих плодовые и ягодные породы.
Словно из страшной ребячьей сказки заимствовано название болезни бобового растения люцерны — «ведьмина метла».
Болезнь вызывается повреждениями, которые наносит люцерновый клещ. Другой клещик образует «ведьмины метлы» на березе.
Когда речь идет даже о микроскопических созданиях, которые удается рассмотреть только на предметном столике микроскопа с достаточно сильным увеличением, не количество ножек труднее всего поддается изучению. О множестве даже уже открытых видов клещей мы еще очень многого не знаем.
Во «Введении в акарологию» — это один из наиболее полных и новых трудов о клещах — авторы ее Э. В. Бекер и Г. В. Уартон сокрушенно признают:
«Акарология находится пока в таком же положении, как энтомология 50–100 лет тому назад…»
Так ли это?
Если вспомнить, сколько полнейших сводок о насекомых существовало на разных языках в начале нынешнего века, можно убедиться, что мир клещей изучен пока несравненно хуже, чем насекомые 50–100 лет назад. Бекер и Уартон были бы, пожалуй, ближе к истине, признав что акарология находится сейчас примерно в таком положении, как энтомология 150–200 лет назад!
В самом деле, многие и многие клещи — обитатели почвы, пресных и соленых вод, горячих источников, растительности, шерсти животных и перьев птиц, — клещи, проникающие на разных этапах развития во внутренние органы зверей, птиц, насекомых, на продукты: мясо, хлеб, сухие фрукты (пока описано примерно 10 000 видов), — все еще ждут и своих первооткрывателей, и своих переисследователей, умеющих соединить наблюдение с опытом. Здесь потребуется терпение и выдержка, настойчивость и упорство, а главное, представляющее высшую доблесть истинных ученых умение неустанно проверять и перепроверять свои собственные догадки, предварительные выводы, заключения. Здесь найдут возможность проявить свои таланты трудолюбия и мужества тысячи натуралистов, агрономы разных профилей, специалисты по защите растений и ветеринары, врачи и микробиологи… Их совместная работа поможет не только точнее описать, но и, это здесь самое главное, выследить путь развития, лишь в некоторых случаях, как говорят исследователи, «однохозяйный». Ведь для окончания роста и созревания многим клещам приходится менять своих носителей даже не дважды, а трижды.
Расстанемся на этом с клещами, в которых ученые видят лишь один из отрядов подкласса сидячебрюхих класса паукообразных.
Другие сидячебрюхие обитают под корой деревьев, в лесной подстилке, во мху, но встречаются также и в жилище человека, например крошки лжескорпионы, которые, по крайней мере, вдвое богаче формами и втрое крупнее по размерам, чем тонконогие и долговязые опильоны-сенокосцы, не говоря о других.
Дальше речь пойдет об одном-единственном отряде настоящих пауков, подлинно пауков.
В этом отряде видов больше, чем в шести остальных, вместе взятых. Сами по себе настоящие пауки представляют среди всех паукообразных нечто вроде Млечного Пути, в котором глаз специалиста-арапеолога лишь после многолетней тренировки различает как бы отдельные созвездия: птицеядов, тенетников, кругопрядов, пауков-волков, пауков-крабов, пауков-скакунов.
Человек даже с пылким воображением не в силах себе представить всего разнообразия видов, относящихся к этому отряду. Чтобы получить представление о формах их тела и пестроте окраски, надо хотя бы раз посмотреть самому несколько хороших альбомов, а еще вернее — коллекций.
Однако из всего этого фейерверка разнообразнейших пауков нас сейчас занимают не самые любопытные и редкие. Приходится поэтому пройти мимо таких ни на кого больше не похожих, капризных и требовательных к условиям видов, какие встречаются, например, только на живой ели, или только на сосновых стволах, или на одних лишь хвойных породах, или на одном дубе… Мы не остановимся и на почти фантастическом поведении аргиронета акватика — паука, который всю жизнь проводит, даже зимует, под водой, а летом, лишь изредка выныривая, заправляется запасом воздуха, которым окутывается с головы до кончиков ног, чтобы на себе унести его под воду. Он обитает в каком-то подобии воздушного колокола, этакого естественного батискафа; время от времени паук покидает его, уплывая на охоту. Оставим в стороне также земноводные формы пауков, обитающих вдоль рек, вокруг озер, прудов, болот, легко бегающих по воде и на редкость ловко передвигающихся и под водой, где они могут оставаться по 40–45 минут, как если бы все восемь ног у них были снабжены ластами, а каждое дыхальце прикрыто кислородной маской.
Водяной паук-серебрянка у входа в свое воздушное убежище под водой.
Отметим только, что среди земноводных существует две группы: одна — земнопресноводная, другая вроде бы земноморская. Виды этой второй группы живут по берегам морей и в местах, которые затопляются приливами. Среди них есть и такие, что на время приливов уходят в подводные убежища.
Конечно, хотелось бы рассказать поподробнее о пауках Арктики или высокогорных, что живут по соседству с глетчерами, на границе вечных снегов; или о паучьей фауне избыточно влажных тропических лесов и раскаленных пустынь, вечно сырых мхов и сухих степей; или о плоскотелых, ютящихся под корой деревьев и в трещинах скал; или о видах, не сооружающих себе гнезд, но заселяющих брошенные норки грызунов или насекомых в почве; или о баловнях судьбы, которые не знают никаких других мест обитания, кроме очаровательных цветочных венчиков, где они роскошествуют посреди атласных лепестков, золота пыльцы на тычиночных нитях, в душной душистой атмосфере цветковых ароматов; окутанные ими, замаскированные и закамуфлированные окраской тела — жемчужно-белые, желтые, светло-розовые, розово-красные, зеленоватые и даже способные, применительно к обстоятельствам, менять свой цвет, они подстерегают здесь добычу или дожидаются пары, с которой продлят род. А сколько есть еще любопытнейших форм, чьи строение тела и расцветка подражают разным, хорошо защищенным насекомым: божьим коровкам, осам, муравьям, в том числе знаменитым зелено-красным муравьям экофилла смарагдина, сшивающим с помощью личинок — личинки выделяют шелковую нить — гнезда из листьев дерева…
Нет, из всех чудес паучьего мира мы выделим здесь только пауков — обитателей пещер и гротов. Соответственно своим вкусам они предпочитают затемненные или укрытые места с более или менее постоянной температурой. Тут и случайные обитатели наружной части домов, кто приспосабливает себе под кров углубления стен, кто прячется под карнизами, балконами, стрехами, а также ликозовидные, которые часто обитают в темных углах жилых домов, подвалах, погребах и, наконец, разные виды пауков-кругопрядов.
Теперь воспользуемся данными «Каталога русских пауков», составленного виднейшим нашим аранеологом Д. Е. Харитоновым и, проверяя себя по сочинениям старых и современных специалистов по паукам В. А. Фаусека, С. А. Спасского, П. И. Мариковского, попробуем установить, в какой степени родства находятся виды, чаще всего встречаемые в жилищах людей.
И тут выясняется, что пауки, которых мы знаем как непрошеных гостей, именно в наших домах находят все, что им необходимо: укрытое и теплое убежище с постоянной температурой. При этом пауки, где бы они не были, широко используют свободу маневра.
Что это значит?
Приведем в качестве пояснения любопытную справку английского ученого А. Кестлера, который в своем вышедшем в 1965 году сочинении, на примере поведения паука, поясняет такие новые научные понятия, как матрица, код, стратегия.
«Обыкновенный паук, — пишет А. Кестлер, — развешивая паутину на дереве, выбирает в зависимости от положения земли три, четыре, а иногда до двенадцати мест креплений, но при всем том радиальные нити всегда будут пересекать широтные под равными углами в соответствии с фиксированным кодом правил, который встроен в нервную систему паука. Центр паутины всегда будет совпадать с центром ее тяжести. Матрица — навык сооружения паутины — гибка, она допускает приспособления к условиям среды, но при этом должны соблюдаться правила кода, которые ставят предел ее гибкости. Выбор пауком мест крепления паутины — задача стратегии, которая зависит от условий среды, но форма паутины всегда будет многоугольником, который определен кодом. Навыки проявляются всегда под двойным контролем: их контролируют, во-первых, фиксированные правила кода, которые могут быть врожденными или приобретенными в процессе обучения, и во-вторых, их контролирует гибкая стратегия, обусловленная обстановкой, окружением, положением строителя относительно земли…»
Эти выводы подготовлены и обоснованы итогами большого числа кропотливых наблюдений и тщательных исследований, дающих повод говорить не только о памяти пауков, но и об их сметке.
Известный русский зоолог, основатель зоопсихологии В. А. Вагнер (в его трудах большое место уделено пауку) рассказывает о гибкости поведения этого животного, о том, как паук движется по заданному от рождения пути, обходя непривычные препятствия и помехи.
Если закончившего рост и развитие молодого крестовика, о строительной стратегии которого как раз и рассказывает Фриш, перенести на отвесно висящую квадратную проволочную рамку, то паук тотчас принимается за дело и управляется с ним минут за двадцать, после чего, как правило, занимает позицию в центре паутины головой вниз. Процесс плетения паутины хорошо изучен старым польским зоопсихологом профессором Яном Дембовским. Он нашел, что всю цепь действий паука можно считать строго связанной, «сквозной», как он писал.
Молодая литовская исследовательница Е. Петрусевич провела интересные опыты. Запасшись молодыми самками паука-крестовика и соответствующим комплектом проволочных рам, исследовательница через каждые две минуты сажала паучиху на новую раму. В результате уже через 20 минут в опыте Петрусевич оказалось десять рам с паутиной. Но если в раме № 10 паутина была едва начата, то в раме № 1 круговая сеть была почти полностью сплетена. Остальные восемь рам представляли восемь ступеней перехода между этими паутинными сетями.
В бутылку с песком втыкается отрезок проволоки. На втором конце она согнута так, что образует рамку. Бутылку устанавливают в ванночке с водой, чтобы взятый для опыта паук не мог сбежать. Этого самодельного устройства достаточно, чтобы иметь возможность наблюдать, как сооружают свою ловчую сеть пауки-кругопряды.
Это было только подготовкой. Опыт начался, когда Петрусевич принялась пересаживать пауков с одной рамы на другую. Сняв паука с сети в раме № 1, где только что была натянута последняя нить и закончена вся работа, Петрусевич поместила на эту почти готовую сеть паука из рамы № 10, где он едва успел приступить к строительству. В то же время на раму № 10 с первыми нитями будущей паутины экспериментатор перенесла паука с рамы № 1, то есть паука, имевшего заслуженное право на отдых; ведь он только что успешно завершил плетение своей сети.
И что же?
Паук в раме № 10 принялся за работу, будто и не заканчивал ее. Он продолжил плетение сети с того места, на каком этот процесс был здесь прерван, и через какое-то время довел работу самым добросовестным образом до благополучного конца. А паук на раме № 10, нежданно-негаданно получив вполне готовую паутину, для сооружения которой он ни одним гребешком на ножке, ни одной паутинной бородавкой на конце брюшка не шевельнул, как должное принял дар судьбы и, обследовав состояние паутинного колеса и не найдя в нем изъянов, сразу занял позицию в центре, повиснув головой вниз…
Е. Петрусевич заключила, что паук «как бы принимает сеть, построенную другим, в одних случаях, словно перепрыгивая через несколько ступенек, в других, повторяя уже однажды проделанную работу».
Описанные опыты бесспорно любопытны, но, если вдуматься, еще не говорят о степени находчивости крестовиков: ведь им и в естественных условиях, в природе, часто доводится чинить паутину. То ее разрушила непогода, то порвала птица, догонявшая насекомое, или уничтожил зверь, который случайно прыгнул на ветку и пригнул ее к земле, отчего радиусы колеса лопнули и все еще недавно такое строгое плетение повисло бесформенными клочьями. Способность ремонтировать и даже полностью восстанавливать паутину присуща паукам многих видов.
…Тут эстафету исследования принял снова польский ученый Р. Шлеп.
Он воспользовался приемом, который до него изобрел и применил, правда с другой целью, французский исследователь Этьен Рабо, отстригавший у паука, сидящего на паутине, одну или две ноги с одной стороны тела. Давая оперированному перевести дух после совершенного над ним насилия, Рабо прикасался к паутине концом звучащего камертона. Таким образом воспроизводились движения насекомого, запутавшегося в паутине.
Рабо был уверен, что если приложить ножку камертона в зоне паутины, расположенной на линии продольной оси тела, то паук не сможет двигаться прямо.
— Ведь сигналы, — рассуждал Рабо, — будут доходить до моего паука с одинаковой силой и справа, и слева, а укороченные конечности не смогут воспринимать эти раздражения так же точно, как нормальные. Паука обязательно поведет куда-нибудь в сторону от зовущей его точки…
Рассуждение было вполне логичным, но на деле паук как ни в чем не бывало направлялся из наблюдательной зоны прямо к дрожащему на паутине концу камертона. Ошибка Рабо заключалась в том, что он не предусмотрел одной возможности: укороченные конечности паука действительно воспринимают всякие раздражения не так, как нормальные, но не менее точно, а, наоборот, более чутко.
Раздражение, поступающее на культи ампутированных ножек, действовало сильнее, чем на сохранившиеся ножки!
Доктор Р. Шлеп использовал идею Рабо и, частично видоизменив операцию, повторил ее с тем, чтобы поставить перед пауками задачу, для решения которой у них не может быть никаких наследственных, от рождения данных или даже приобретенных в течение жизни талантов. Р. Шлеп стал работать с пауками без одной, двух или трех ног — он сам отстригал их в разных комбинациях — и, давая оперированному пауку возможность отдохнуть и освоиться с произведенной ампутацией, принимался наблюдать: как теперь поведет себя на проволочной рамке паук?
Ответ не заставлял себя долго ждать: семиногие, шестиногие, пятиногие крестовики приступали к строительству. Но действовали они по-разному.
У здорового восьминогого крестовика передние ноги в начале работы проверяют угол между соседними радиальными нитями, а завершая сооружение колеса, проверяют расстояние между соседними отрезками ловчей спирали. Лишенный же передней пары ног, паук проделывает оба измерения второй парой. Когда у паука нет первой ноги справа, он проверяет угол второй ногой с правой стороны тела. Если удалены первая и вторая ноги справа, то паук меняет положение тела, смещает его ось на 45 градусов и производит все измерения ногой левой стороны.
Паук-крестовик за прокладкой ловчей спирали в паутине.
В этих опытах наглядно проявились способности самоуправления, быстрота перестройки повадок, свойственные живому существу. Широта кода правил поведения, гибкость навыков, составляющих матрицу, отсутствие раз навсегда заданного шаблона в строительной стратегии особенно отчетливо обнаруживаются в действиях паука, когда он неожиданно подвешивает к сплетаемой сети мелкие камешки. Вес одного такого грузила может доходить до грамма, а подвешиваются они нередко на нитях длиной до трех метров!
В одном опыте пауку предоставили возможность воспользоваться в качестве груза бисеринками, и он все их пустил в дело и за неделю управился с ними, подтянув на высоту до метра десятки крупинок бисера, оттягивавшего к земле нижние концы паутинной сети.
И несмотря на то, что пауки так великолепно приспосабливаются к новым для них условиям, их — пауков — в домах несравненно меньше, чем насекомых. Но чему тут особенно удивляться? Видов пауков на Земле во много раз меньше, чем насекомых.
Теперь, раз уж мы вернулись в сферу энтомологии, вспомним, что обозначает само слово «насекомое», откуда оно происходит.
«Я называю насекомыми (энтома), — писал автор одного из древнейших известных науке сочинений по естественной истории — Аристотель, — всех тех, кто имеет насечки на теле, на брюшной стороне или же и на брюшной, и на спинной…»
Каково же количество видов животных «с насечками на теле»? В начале нашего века считалось, что зарегистрированы и получили научное название 250 тысяч видов, но при этом оговаривалось: «Есть серьезные основания полагать, что названное число составляет, вероятно, всего одну лишь десятую часть всех видов, существующих в действительности. В. Рейли доводит эту цифру даже до десяти миллионов!» К середине века число зарегистрированных видов насекомых превысило 600 тысяч, но предположение о том, что их существует около 10 миллионов, повторяется во многих руководствах. В наши дни, когда мы приближаемся к последней четверти столетия, наиболее сведущие и заслуживающие доверия специалисты сходятся на том, что число зарегистрированных видов насекомых приближается к миллиону. Но по-прежнему раздаются старые утверждения: «Количество исследованных видов составляет лишь некоторую часть всех существующих насекомых».
Итак, миллион — астрономическая величина! — это только какая-то часть существующих…
Известно, что на протяжении последних десятилетий ученые ежегодно описывали около десяти тысяч новых видов. Однако открытия новых видов не только не стали более редкими, но, наоборот, учащаются. Десять непрошеных гостей, о которых рассказал Фриш, — только песчинка в горах, только капля в океане.
Так обстоит дело с числом видов. Но ученые не боятся теперь ставить и более сложные вопросы. Например, они пробуют определить количество всех насекомых, населяющих нашу планету.
Не станем повторять ход их рассуждений и перебирать одно за другим звенья длинной цепи сложных расчетов, обратимся сразу к итогу.
Для средней полосы Западной Европы на один квадратный сантиметр суши приходится 5–10 насекомых. В субтропиках и тропиках, как известно, насекомых во много раз больше! Но будем придерживаться показаний, установленных для средней полосы. В этом случае общая численность насекомых на Земле приближается к миллиарду миллиардов.
Попробуем теперь сопоставить полученную величину с данными о количестве людей на Земле. Как полагают, число их скоро составит четыре миллиарда. В таком случае на одного человека приходится в среднем 250 миллионов всевозможных насекомых.
Впрочем, мнения ученых насчет количества видов насекомых и их численности все-таки расходятся, зато, пожалуй, все согласны, что подробнее и полнее других шестиногих изучен вид медоносных пчел — апис меллифера. Теперь они распространены на всех меридианах, почти на всех широтах, их содержат уже и за Полярным кругом, а кроме того, и на разных высотах над уровнем моря — в глубоких долинах и на высокогорных альпийских лугах всех пяти континентов.
Не удивительно, что этому виду собирателей меда, производителей воска, опылителей цветов посвящено непревзойденное количество работ. Когда-то древнегреческий философ и натуралист Аристотель написал о пчелах несколько страниц, а недавно Французская Академия наук издала о них огромное, составленное большим коллективом ученых разных стран, сочинение в пять толстенных томов. И, конечно, здесь тоже сообщается не все, а только самое важное из того, что разведали ученые о медоносной пчеле. Пчелам посвящены тысячи книг, сотни тысяч статей; свыше ста издаваемых в разных странах пчеловодных журналов ежегодно продолжают публиковать все новые и новые сообщения, наблюдения, соображения об естественной истории этого вида.
Впору думать, что о пчелах давно уже выяснено все, что возможно было узнать. Однако если не полениться составить хронологию самых важных открытий, проливающих свет на жизнь и нравы обитателей улья, то обнаружится, что частота, с какой совершаются открытия в этой области, не только не сокращается, но, наоборот, с каждым десятилетием возрастает.
Огромная литература исстари существует также о почти вездесущих мухах и зловредных комарах, о гнусе, который так сильно докучает людям, о почти всепожирающей саранче, которая столько забот доставляет обитателям многих стран, о разных вредителях леса… Здесь тоже, чем больше и лучше изучено насекомое, тем с каждым годом быстрее нарастает число новых вопросов, требующих разрешения.
Наездник эфиальтес поражает своим длинным яйцекладом личинку жука-дровосека, скрытую под корой дерева.
Предмет исследования всегда неисчерпаем, как тот волшебный колодец, о котором писал Фриш.
Правда, люди изучали до сих пор главным образом заведомо полезных для них насекомых — пчелу, шелкопряда, лакового червеца, наездников-паразитов (врагов наших врагов, вроде тех, которые упоминаются в очерке Фриша о моли). Но вся эта группа даже вместе взятых видов пока еще крайне немногочисленна. Значительно больше известно насекомых-вредителей, которых люди поневоле тоже изучают. Кроме них, энтомологи держат в поле зрения большинство наиболее заметных, самых броских форм, вроде великолепно расцвеченных бабочек орнитоптера, или, к примеру, обращающих на себя внимание необычным контуром крыла махаонов, или самых массивных жуков, на которых хитиновые мундиры сверкают как вороненая сталь… А уж насекомые, не входящие ни в одну из трех перечисленных групп, нередко только описаны. Эти, по сути дела, лишь зарегистрированы, их изучение еще не начато.
Бабочки махаоны.
Однако и наиподробнейше изученные и впервые зарегистрированные, только-только получившие научное название, составляют всего незначительную часть существующего мира насекомых. Это как бы надводная часть айсберга, а главная его масса еще скрыта от нашего взора.
И кто возьмется предсказать, что таят в себе эти легионы совершенно неизвестных форм, о существовании которых мы пока не столько знаем, сколько все еще лишь догадываемся?
Все это я говорю для того, чтоб рассеять широко распространенное заблуждение. Принято думать, будто в старых, давно определившихся областях знания труднее найти что-нибудь новое. А в действительности? Поговорите со специалистами, и вы услышите, что самые молодые, только еще оформляющиеся области знания, например учения о биологической информации, о самоуправляющихся и самосовершенствующихся системах, бионика и т. п., все непрерывно питаются фактами, наблюдениями, теориями, которыми их обильно снабжает вместе с другими биологическими науками также и почтенная по возрасту энтомология.
Мы только что рассказали, как из массы существующих на нашей планете насекомых отобрались виды, знание которых составило фундамент современной энтомологии. Действительно, в первую очередь изучены виды, от которых люди получают пользу, изучены виды, вредящие людям — разносчики болезней человека и животных, разнообразнейшие вредители растений в посевах и садах, домашних животных, продовольственных запасов на складах, древесины, или, наконец, такие вредители, у которых личинки живут в нефти, разлагая ее, или такие, у которых личинки буравят свинцовую оболочку кабеля, — не курьезные ли вкусы? Изучены самые крупные красавицы и уроды мира насекомых — гигантские бабочки и жуки, ярко расцвеченные мухи, богомолы-эмпузы…
Но вот сахарная чешуйница, о которой упоминает и Фриш.
Около 700 видов бескрылых — аптера, к числу которых относится и чешуйница, сгруппированы в четыре отряда: щетинохвостых, бессяжковых, ногохвостых и, наконец, двухвостых. Ни у кого из них нет полного превращения — метаморфоза, — и все поразительно похожи на личинок других, более сложных и совершенных групп насекомых. У этих других видов личинки, дозрев, окукливаются, а из куколки выходит, как правило, крылатая форма — имаго, вполне образованное, как говорили в прошлом, то есть закончившее развитие, насекомое. Бескрылые же будто застыли на личиночной ступени. Зато, даже став вполне взрослыми и закончив рост, они продолжают «менять рубашки» — претерпевают линьки, чего никогда не бывает с насекомыми более высокоразвитых видов, которые всю жизнь, до конца своих дней, проводят в том облачении, в каком появились на свет.
Современный немецкий исследователь сахарной чешуйницы Вальтер Фабер установил: личинка развивается в яйце сравнительно долго — от 30 до 40 дней, увеличиваясь в размерах и мало меняясь в строении; она растет около ста дней, а выросши окончательно, через каждые 30–40 дней линяет, причем не раз, не два, а 20–30 раз. Поэтому взрослая чешуйница может прожить — никогда этого не подумаешь, глядя на нее, — тысячу дней.
Еще об одном отличии аптера стоит сказать. У многих из них, кроме обычных для насекомого трех пар ножек, которые приводятся в движение скрытым в груди мышечным аппаратом, имеются еще и дополнительные «ложные ножки». На них опирается брюшко, и они облегчают передвижение всего тела.
Описывая виды, живущие на скалах и с поразительной легкостью бегающие по отвесным поверхностям (о таких «горцах» упоминает и Фриш), энтомологи отметили характерные красивые орнаменты из блестящих чешуек, покрывающих хрупкие тела этих насекомых. Однако, собирая бескрылых, сохранить орнамент невозможно — чешуйки, едва до них дотронутся, бесследно стираются, после чего энтомологу-систематику стократ труднее опознать трофей. Камподеа хрупкая называется один из видов, хотя все они чрезвычайно хрупки и, конечно, были бы подробнее изучены, не будь такими недотрогами. Ведь этих насекомых почти невозможно не повредить, даже если брать самой мягкой кисточкой из верблюжьего волоса. Видимо, надо придумать какой-то новый способ сбора и хранения, чтобы накопить достаточно особей из разных частей света и разных мест обитания. Тогда, может, обнаружатся среди бескрылых новые редкостные формы, вроде обладающих сложными глазами махилид — единственных пока среди аптера — или вроде япикс солифугус, которая, в отличие от своих сородичей, обитает в обществе уховерток и необъяснимым образом походит на них.
Кличку «бегущие от солнца» вполне можно присвоить многим щетинохвостым, но все они, однако, крайне чувствительны к холоду. Не случайно и сахарная чешуйница — лепизма сахарина — тяготеет к человеческому жилью. Не случайно также многие другие виды щетинохвостых проводят жизнь в муравейниках (о чем пишет и Фриш), в термитниках (о чем Фриш не упомянул). Но доктор Карл Реттенмейер с опытной станции Канзасского университета (США), работая в зоне Панамского канала, недавно обнаружил еще три вида щетинохвостых не в муравейниках, не в муравьиных гнездах, а в походных колоннах муравьев дорилин и эцитонов. Щетинохвостые кочевали с этими муравьями и во время смены стоянок и даже во время фуражировочных маршей.
Фотографические снимки, сделанные Реттенмейером в природе, привлекли внимание и мирмекологов — специалистов по муравьям, и специалистов по мирмекофилам, так именуют прошеных и непрошеных сожителей муравьев в их поселениях. И не удивительно: ведь до сих пор было неизвестно, что щетинохвостые приживалы могут также участвовать в муравьиных походах.
Однако, как ни плохо исследованы из-за хрупкости их строения сородичи чешуйницы, энтомологи занимались ими все же больше, чем прыгунами-ногохвостами. Почему? Известный английский знаток насекомых Давид Шарп заметил на этот счет: «Почему щетинохвостые привлекают столько внимания, а ногохвостые остаются в пренебрежении — так же непонятно, как необъяснимы и другие модные увлечения…»
Выходит, и в науке существуют модные увлечения, заразительные прихоти. Об этом не следует забывать.
Однако не капризы моды, а другие, более веские обстоятельства изменили отношение ученого мира к ногохвостым — коллембола. Не одних только мирмекологов и любителей, коллекционирующих мирмекофилов, но всех людей доброй воли поразили и встревожили во время войны в Корее слухи о «снеговых блохах», разбрасываемых с воздуха диверсантами. Многое в тех слухах неясно и сегодня, но не подлежит сомнению, что речь шла о коллембола. В отличие от щетинохвостых, они исключительно холодостойки (переносят температуру до 70 градусов ниже нуля) и не теряют жизнеспособности ни вблизи ледников в горах, ни на снежном насте в долинах, хотя среди ногохвосток есть также и исключительно теплолюбивые тропические виды.
Фриш описывает прыгательное устройство коллембола, их упругую, подогнутую под брюшко вилку. Добавим, что она подогнута только у живых ногохвосток, у мертвых же вытянута назад в виде расщепленного хвоста: прыгательную вилку удерживает под нижней стороной брюшка сильная зацепка. У живого насекомого зацепка постоянно напряжена и, едва механизм срабатывает, вилка, выпрямляясь, с силой отбрасывает насекомое вверх и назад, и оно совершает таким образом прыжок, похожий на полет.
Из числа сходных форм следует отметить крошечную ануриду маритиму. Во-первых, потому что она маритима, то есть морская, что, в общем, не совсем обычно для насекомого. Во-вторых, она способна подолгу находиться под водой. Это как бы еще один вариант водяного паука: подобно ему, анурида, погружаясь в воду, окутывается водонепроницаемой воздушной оболочкой.
Анурида маритима, погружаясь в воду, со всех сторон окутывается воздухом.
Поразительны эти сходные приспособления и устройства у животных, не связанных между собой родством. И сколько известно таких примеров! До чего похоже организована семья у многих видов перепончатокрылых муравьев и равнокрылых термитов; а разве не одинаково происхождение домиков, сооружаемых в кроне дерева, так называемой гамаковой бабочкой из разряда молевидных и термитников, возводимых под землей или на земле? Только домики не недвижимые, а переносные, как у личинок ручейников. Или, скажем, существующее сожительство с простейшими, которые снабжают витаминами своих хозяев-носителей, к примеру, у постельного клопа (симбиоз внешний, так сказать, «нательный») и у таракана (симбиоз внутренний: простейшие обитают в его пищеварительном тракте). В микробиологической лаборатории Лудвига Даниеля в США эти простейшие симбионты таракана, выделенные в чистую культуру, продолжали вырабатывать витамины, которыми можно было подкармливать насекомых-носителей.
Иностранец Таннер, живший при посольстве Польского государства в Москве около 400 лет назад, в своих воспоминаниях сообщает об обнаруженном им «в России ужасном животном по названию каракан, которое не тревожит хозяев, но живьем заедает гостей…».
Считается, что таракан занесен в Западную Европу из Азии, и приведенная выше цитата вроде бы подтверждает обоснованность этого давнего мнения. Но известно, что именно шведский натуралист Карл Линней присвоил таракану официальное название филодромия германика, теперь их называют блатта германика, то есть таракан немецкий, а вернее — рыжий. О чем-то говорит и тот факт, что самые древние ископаемые тараканы обнаружены в немецких краях.
В России таракан был очень распространен. А. Н. Шингарев в книге «Вымирающая деревня», описывая жизнь и быт крестьян двух селений — Новоживотинное и Моховатка — в бывшей Воронежской губернии, пришел к заключению, что постельный клоп (тот самый, что с XVI века распространился в Англии под названием «ночного кошмара») был в дореволюционной русской деревне «до известной степени аристократ», так как это насекомое требует «для себя больше комфорта», чем может получить в домах деревенских бедняков. Зато тараканы — рыжий и черный — встречались в обеих деревнях чуть не во всех строениях, «не гнушаясь даже самыми бедными…».
Фриш говорит о таракане вполне благожелательно, может быть, даже еще снисходительнее, чем Ж. А. Фабр, который ни об одном творении природы не отзывался пренебрежительно, а тем более плохо. По Фришу, тараканы «в сущности, довольно грациозны». Однако для сведения тех, кто знаком лишь с черным и рыжим тараканами, стоит добавить, что среди пяти с лишним тысяч видов тараканообразных открыты и щеголеватые и подлинно великолепные формы. Одни ярко расцвечены в оранжево-желтый с бархатисто-черными крыльями, несущими семь симметрично расположенных пятен, другие обладают длиннейшими черно-бело-красными усами, наподобие какого-то трехцветного праздничного флага.
Подавляющее большинство видов — в том числе и оба только что описанных — приурочено к южной зоне, к областям тропических и субтропических лесов, некоторые ютятся в гротах, пещерах (не отсюда ли и перебрались в человеческое жилье эти представители, в основном, лесного племени?).
Фриш добродушно подшучивает над относительно крупной головой таракана («впору подумать, что она вмещает мощный мозг мыслителя. Но за этим внушительным лбом решительно ничего особенного не скрывается»). Между тем «особенное» в данном случае как раз в том и заключается, что за мощным лбом насекомого действительно нет ничего особенного.
«Головной мозг таракана носит черты примитивного строения», — дает справку известный французский исследователь нервной организации насекомых А. Виаллан. Но наблюдения и эксперименты открывают в примитивном таракане черты подлинно незаурядной гибкости поведения, такой гибкости, которая у паука показалась нам похожей на проявление находчивости и сметки. Конечно, вполне допустимо, что вместилищем и носителем тараканьих талантов служит вовсе не голова. Насекомым сплошь и рядом нисколько не обязательно сохранять «на плечах» голову, чтобы жить.
Тараканы разных видов. Все они, кроме тропического таракана гигантского, изображены без передних крыльев, усиков и ножек, чтоб лучше можно было рассмотреть форму тела.
У них достаточно развиты грудные и брюшные нервные узлы, а голова несет только часть той службы, что у высших животных.
Вспоминается крошечная, заставленная разной рухлядью (кажется, здесь невозможно повернуться, не задев чего-нибудь) комнатушка, служившая лабораторией энтузиасту-натуралисту Б. С. Щербакову. Борис Сергеевич организовал в Московском зоопарке кружок юных энтомологов. Здесь работа с тараканом была чем-то вроде первой ступени, а вместе с тем и оселком, на котором проверялся интерес кружковца к делу и его преданность науке.
Внимательно следят ребята, как в умелых руках Бориса Сергеевича наточенные препаровальные иглы вскрывают под водой таракана, приколотого ко дну булавками, как блестящие концы иголок рассекают хитиновые кольца…
Сколько поколений студентов-зоологов во всем мире начинали курс беспозвоночных с изучения анатомии и физиологии таракана! Я нисколько не удивлюсь, если когда-нибудь зоологи воздвигнут этому насекомому памятник, подобно тому, как американские зоотехники увековечили в бронзе корову по кличке «Мелба XV» (ее удоями был поставлен в начале века мировой рекорд), подобно тому, как японские пасечники соорудили в Гифу первое в мире изваяние в честь медоносной пчелы, подобно тому, как русские физиологи вознесли на пьедестал перед зданием института имени И. П. Павлова скульптуру собаки.
— Положение подогнутой головы и рта, открывающегося вниз и назад, — говорит Борис Сергеевич, в то время как его руки легко движутся, продолжая операцию, — самый надежный признак для определения таракана. Но рот служит этому насекомому, как и большинству других, главным образом для приема пищи. Дышит оно не ртом, а всем телом, и мы сейчас убедимся в этом…
Тут из стола извлекаются пустые пробирки. Ловкие пальцы подбирают для них пробки, с помощью стальной трубочки проделывают в каждой пробке круглый сквозной канал, затем прикрывают отверстие аккуратно вырезанным и чуть расщепленным кусочком старой киноленты.
Когда таким образом подготовлен десяток пробирок, из сетчатой клетки отбираются тараканы. Каждый закрепляется перепончатой шейкой между расщепленных язычков целлулоида: один — телом в канале пробки, а головой наружу, другой — головой в канале пробки, телом наружу, третий — подобно первому, четвертый — подобно второму, и так до тех пор, пока все десять пробок не подготовлены к началу опыта.
Теперь осталось немного: бросить на дно пробирок по комочку ваты, смоченной эфиром, и тотчас заткнуть каждую пробкой. Пять тараканов оказываются головой вниз в пробирке, а телом — кверху (оно на чистом воздухе); пять головой вверх — на чистом воздухе, а в пробирке, отравленной парами эфира, только тело насекомого. Включается хронометр. Добровольные помощники Бориса Сергеевича ведут протокол наблюдений за каждой пробиркой отдельно. Вскоре живыми остаются только те тараканы, у которых брюшко и грудь были на чистом воздухе. Они никакого ущерба не понесли от того, что голова их была погружена в атмосферу эфирных паров. Те же, что находились в пробирке, выставив на чистый воздух голову, погибли!
— Как вы видите, тараканам голова для дыхания не требуется, — заключает Борис Сергеевич и приглашает всех подойти к препарированному насекомому, на котором он концом иглы показывает дыхальца.
Щербаков был неистощимо изобретателен, когда требовалось придумать план опыта. Он умел нацело остричь или только укоротить один или оба усика, чтобы проверить, сохраняется ли способность различать запахи, измерить чуткость усиков как органов обоняния, умел показать, для чего служат хвостовые нити — церки (в этом опыте используются обезглавленные насекомые, а такая операция удается не сразу), выяснить роль глаз, рассмотреть под лупой трахеи, усики, нервную цепочку…
Опыты частенько заканчиваются чтением. Борис Сергеевич извлекает из тяжелого портфеля томик Бельта «Натуралист в Никарагуа» с заложенной в него закладкой, раскрывает его и читает:
— «…Тараканы, населяющие дома в тропических странах, очень боязливы и осторожны. У них много врагов — крысы, скорпионы, пауки, разумеется, птицы. Длинные дрожащие усики таракана всегда настороже, они как бы чувствуют малейшее движение воздуха вокруг. Быстрые длинные ноги тотчас уносят их от места опасности. Иногда я пробовал загнать таракана в тот угол, где неподвижно сидел жирный, охотящийся за ним паук и следил за своей жертвой. Таракан бросался от меня в величайшем страхе по направлению к пауку, но, как только расстояние от смертельного врага оставалось не более фута, никакая сила не могла принудить его подвинуться дальше. Он предпочитал, несмотря на всю представляемую мною опасность, возвратиться, чем приблизиться еще немного к своему естественному неприятелю…» Ну, что, глуп таракан, а? — посмеивался Борис Сергеевич.
С тех пор как Б. С. Щербаков демонстрировал в кружке юных энтомологов свои опыты с тараканами, во всем мире добыто немало новых сведений об этом древнем насекомом, которое хоть и давно исследуется в разных планах, все еще недостаточно изучено. Сделанные за последние годы открытия касаются строения, физиологии, поведения таракана.
Недавно стало известно, что, кроме зарегистрированных видов «барабанщиков» из Вест-Индии, звучащим, стридулирующим устройством обладают также гигантские, почти восьмисантиметровые, тараканы с Мадагаскара, которые оглушительно стрекочут, защищая свою территорию. Только недавно удалось изучить, как именно восстанавливаются ампутированные крылья у молоди тараканов, что облегчает отделение ножек, напоминающее уже известное отделение ножек у сенокосцев. Здесь неожиданно выявились видовые различия: у американского таракана конечность, защемленная или тронутая накаленной иглой, отбрасывается быстрее, чем у прусака. Только недавно прослежено, как вылупляется молодь у гигантского таракана блатерус краниифера. Какой фильм можно бы смонтировать из этих кадров, если бы удалось показать все на экране в цвете!
У этого вида яйцевой кокон — оотека, так его называют зоологи, — прозрачный мягкий желтоватый мешок. Содержимое кокона не полностью закрыто: плотно лежащие в нем жемчужно поблескивающие яйца вполне можно рассмотреть. Не надо только тревожить самок, иначе они выбрасывают весь кокон, и тогда молодь уже не вылупится из содержащихся в нем яиц. Если же все проходит благополучно, то яйцевой кокон медленно появляется из выводкового мешка, и вскоре из него начинают рождаться личинки. Они быстро набирают в себя воздух, который пузырьками проходит в зоб. Это смотрится как чудо, трудно оторвать взор от растущего у вас на глазах зоба. Он раздувается еще и еще, наконец через две-три минуты оболочка лопается, и окончательно высвободившаяся личинка (длина ее около сантиметра) приобретает форму цилиндра. Но тут он внезапно выпускает из себя воздух и становится плоским крошкой тараканом… Мать остается со своим выводком, пока он поедает остатки кокона. Теперь молодь готова для самостоятельной жизни.
Часть этого зрелища надо бы заснять методом замедленной съемки, часть — ускоренной, часть — обычной, и тогда демонстрация этих чудес приводила бы зрителей то в восторг, то в ужас, но ни на миг не оставляла бы равнодушными к развертывающейся перед их взором микрокиноэпопее.
А если добавить еще и кадры микросъемки и мультипликации, то разве не с таким же увлечением смотрелся бы фильм, показывающий, как в глаз таракана вживляется электрод, включенный в цепь с усилителем и осциллографом? После этого становится ясно, что глаза таракана — они воспринимают инфракрасные тепловые лучи, которые для нашего глаза как бы совершенно не существуют, — способны различать температуру с точностью до сотых долей градуса.
Однако для того чтобы совершать открытия, необязательно вооружаться таким оборудованием, как электроды, осциллографы, термопары… Французский профессор Реми Шовен поручил своему ученику, тогда еще начинающему натуралисту Роже Даршену, заняться работой с тараканами. Никаких приборов у Даршена не было, да они ему поначалу совсем и не требовались.
В глуши нищей провинции Бос, таясь от односельчан, которые вряд ли одобрили бы его странные занятия, Даршен на протяжении трех лет наблюдал за тараканами. Что наблюдал? Пустяковину!
…На поставленный вертикально прутик таракан быстро взбегает, а добравшись до верха, помедлит на самом кончике, затем, повернув вниз, спускается. Тут Даршен, выждав, пока его таракан вернется к исходному пункту, снова поворачивал прутик, и таракан опять бежал вверх. Получалось что-то вроде белки в колесе. Но это только сначала. В конце концов Даршен выяснил, что примерно минут через 10–12 после того, как таракан стал осваивать прутик, быстрота его бега — иначе говоря, количество сантиметров, проходимое насекомым за единицу времени, — начинает уменьшаться. А примерно через 20–25 минут таракан останавливался на каком-нибудь месте. Может быть, он просто устал от беготни?
Таракан, бегущий по прутику, как в опытах Роже Даршена.
Даршен сократил длину прутика, используемого как гаревая дорожка ристалища, однако и расстояние, которое таракан успевал пробежать до первой остановки, тоже сократилось. Оно сокращалось тем быстрее, чем короче был подготовленный Даршеном для опыта прутик. Таракан своим поведением ясно говорил:
— Я останавливаюсь отнюдь не потому, что устал!
Даршен провел еще несколько серий разных вариантов испытания, а затем сравнил протоколы поведения тараканов на прутиках, поставленных вертикально, и на таких же прутиках, закрепленных горизонтально. Казалось, тараканы, бегущие вверх, должны быстрее уставать, а выходило, что они ведут себя одинаково в обоих вариантах пробегов — и вертикальном, и горизонтальном.
Поведение тараканов, взбирающихся вверх по прутику и бегущих по прутику, закрепленному горизонтально, как бы втолковывало все еще не верящему Даршену:
— Неужели ты не видишь, что мы, хоть и медленно, извлекаем урок из накапливаемого опыта?
Но Даршен продолжал наблюдения. Вот еще прутик, но уже не такой, как в первых опытах, а составной — из двух частей, безупречно подогнанных одна к другой. Таракан, почти добравшись до места, на котором он обычно останавливается, замер и только поводит усиками прежде чем еще чуть-чуть подняться. Но тут Даршен тихонько снимал верхнюю половину прутика и ставил на ее место новую. Заметит ли таракан замену? Посмотрим! Он еще немного пробежал и, дойдя до основания новой части прутика, неожиданно принимался изо всех сил ползти вверх, причем скорость бега повышалась. Выходит, заметил! Ведь когда сняв на несколько секунд верхний конец прутика, Даршен вновь возвращал его на старое место, насекомое, не обнаружив никаких достойных внимания перемен, продолжало замедлять бег и затем вовсе останавливалось.
Дальше Даршен установил, что воспоминание о длине прутика таракан сохраняет в течение 24 часов.
Во всеоружии новых знаний Даршен принялся проверять действие разных раздражителей — формы прутика и его диаметра, освещения или фона, а также множество других измененных обстоятельств, которые могут влиять на поведение таракана.
Рассказывая впоследствии о работе своего ученика, профессор Шовен писал: «Любое создание, в данном случае таракан, в изобилии получающий в своей норке пищу и питье, время от времени оставляет норку как бы в поисках чего-то, как бы исследуя окружающий участок. В подавляющем большинстве случаев можно доказать, что в процессе этого, с виду бесцельного, исследования насекомое знакомится с пространственными данными, обогащается „знанием“ определенных мест, а такое „знание“ может ему впоследствии пригодиться…»
Предоставим и дальше слово Шовену, пусть он расскажет об исследованиях, которые проводил уже сам.
«Я разводил в большом количестве мелких прусаков — блатта германика — вид, который благодаря своей выносливости быстро размножается и легко разводится. Это ничуть не менее совершенный объект для лабораторных опытов, чем плодовая мушка. Я быстро составил элементы лабиринта из гнутых и окрашенных в белый цвет листов цинка, освещенных мощной лампой, и поместил все сооружение в комнате, где поддерживалась температура не ниже 25 градусов. В конце лабиринта находилась „награда“, то есть трубка из покрытого черной краской стекла, где таракан обычно жил и где мог укрыться от неприятного для него яркого света.
Поместив подопытного таракана у входа в лабиринт, я с бьющимся сердцем стал ждать дальнейших событий.
Увы! И через три месяца, после того как я довел число опытов уже до 3000, все-таки не обнаружилось ничего интересного. Но зато я начинал понимать причину этого: прусак — необыкновенно живуч и в высшей степени легко возбуждается. Малейшая ошибка в обращении с ним со стороны экспериментатора влечет за собой дикие реакции. Таракан неистово бросается в лабиринт, попадает в окружающую лабиринт водную преграду (рама заполнена водой, чтобы предотвратить бегство насекомого), хотя вода здесь ледяная! После трех-четырех таких бросков таракан выбивается из сил. Остается предоставить ему отдых продолжительностью не менее суток… Прошло больше пяти месяцев ежедневных дрессировок, которые длились по полтораста минут каждая; я зарегистрировал десятитысячный опыт, когда наконец насекомое проявило скрытую сложность своего поведения».
Шовен десять тысяч раз повторил опыт, прежде чем получил удовлетворивший его ответ. А прекрати он эксперимент раньше, у него было бы веское основание присоединиться к мнению Фриша о том, что за мощным лбом таракана ничего не скрывается.
Итак, в опыте выявлена, доказана и подтверждена способность таракана отвечать на вопросы экспериментатора, способность насекомого выбирать, извлекать выводы, научаться, усваивать уроки, преподанные ему обстоятельствами. И это свойство живого можно на разных особях измерять и выражать в сравнительных показателях, их можно познавать, убеждаясь, что если и не за мощным лбом, то под невзрачным хитиновым мундиром таракана, внушающего многим непреодолимое отвращение, все же скрывается в конце концов обнаруживающий себя зародыш разума.
Теперь, следуя намеченному плану, полагалось бы приступить к рассказу еще об одном герое очерков — о маленьких, скромных на вид, сереньких бабочках моли и о том интересном и поучительном, содержательном и важном, что можно сообщить о них. Правда, крылья у них только окаймлены длинными волосками, тогда как есть мотыльки, у которых оба крыла расщеплены на тонкие перьевидные лопасти — по дюжине с каждой стороны. Эти крылья как летное оснащение до сих пор никак не исследовались, хотя для теории аэронавигации воплощенный в них опыт природы не может быть безразличен. Стоило бы задержать внимание читателя также на факте, о котором пишет и Фриш, отмечая, что «на белых узких, блестящих, как атлас, передних крыльях моли черным пунктиром выведен красивый рисунок…». В самом деле, откуда берутся, чему служат рисунки на крыльях бабочек? Это явление настолько привычно, что его просто не замечают и редко кто над ним задумывался. Однако в свое время Фриш опубликовал работу, в которой, упоминая о старых, прерванных еще первой мировой войной исследованиях Ф. А. Гергардта из города Галле, призывал продолжить начатый им анализ.
Конечно, со всех точек зрения полезно знать, какими законами физики и химии вызывается появление разных рисунков и расцветок на крыльях бабочек, на надкрыльях жуков, на хитине перепончатокрылых. Впрочем, даже располагая самыми точными ответами на эти вопросы, биологи еще не решают главной задачи, которая перед ними стоит. Ведь биологам следует знать не только почему, но и зачем возникают расцветки и узоры одеяния животного.
А с загадками окраски насекомых и назначением различных рисунков связаны, как известно, явления мимикрии, уподобления устрашающему или защитному «платью», и только ли эти явления? Вопрос вовсе не такой отвлеченный, как может показаться. Во всем мире принята система маскировки и камуфляжа кораблей, наземных зданий, форм одежды военных, основанная как раз на анализе природной окраски зверей и птиц.
Наверху — часть узора на крыльях бабочки мелянаргии из семейства нимфалид. Внизу — узоры на надкрыльях жука-бронзовки.
Но это, конечно, только первый «выход в практику» полученных данных, которые еще помогут ученым познать общие законы развития живой природы.
Однако не станем отвлекаться от затронутой выше темы, касающейся возможности расшифровки поведения насекомых. Опыты Даршена и Шовена показали, что таракан обучается, что насекомое способно извлекать уроки из обстоятельств. Потомок древнейших обитателей нашей планеты наглядно продемонстрировал в своем поведении черты приспособительной изменчивости.
Но разве не об этом рассказывает и Фриш в очерке о блохе в цирке дрессировщика: здесь «единственная вещь, которую блоха должна усвоить, заключается в том, что ей нечего больше стремиться прыгать. Когда она по истечении какого-то числа дней или недель изведет свои силы в бесплодных попытках, то прекращает их и начинает двигаться только пешим порядком, шагом».
То же обнаружили у таракана Даршен на деревянном прутике, а Шовен в цинковом лабиринте. После скольких-то дней бега вверх и вниз, после скольких-то безудержных рывков и метания в ходах лабиринта, после купаний в ледяной воде, окружающей лабиринт рамы, таракан, изведя силы в бесплодных попытках достичь цели, прекращает их и начинает в одном случае сворачивать с полдороги, в другом перестает ошибаться, запоминает дорогу.
Признаюсь: как раз в подобных фактах я нахожу самое увлекательное, с чем вообще может столкнуться исследователь живого. Академик И. П. Павлов, создатель основ учения о высшей нервной деятельности, заметил как-то, что именно в поведении живых существ можно наблюдать «жизнь в ее крайнем пределе».
Какой богатый урожай новых идей для биологии, для технических наук обещают принести наблюдения жизни в ее крайнем пределе…
Но раз уж мы заговорили о перестройке поведения в связи с меняющимися обстоятельствами, то надо напомнить не только о немедленных, очевидных и непосредственных переменах, но и о тех, которые не сразу обнаруживаются, которые скрыты, запрятаны так глубоко, что они становятся известны лишь впоследствии. Здесь, пожалуй, наиболее важный урок преподали людям мухи — самые известные из современных двукрылых.
Еще на школьной скамье довелось мне из уст преподавателя естествознания услышать знаменитую и, правду говоря, поначалу огорошившую меня фразу Карла Линнея о трех мухах, способных сожрать труп лошади скорее, чем лев. Позже я прочитал небольшую книжечку о мухе, написанную в начале нынешнего века Лесли Оссианом Говардом, — крупнейшим авторитетом, теоретиком, практиком и пропагандистом службы защиты сельскохозяйственных культур и лесов от насекомых-вредителей. В ней содержится, между прочим, примерный расчет нарастания численности мух. И Фриш тоже пишет о том, сколько миллионов может — теоретически — составить потомство одной мушиной пары. В этих расчетах по сути дела и содержится объяснение смысла слов Линнея о мухах, пожирающих лошадь быстрее, чем лев.
Как раз плодовитость мух и помогла ученым сделать одно из самых важных последних открытий в биологии.
Почти через полвека после того, как я прочитал брошюру Говарда, мне в руки попались первые отчеты об опытах, в которых мух на протяжении ряда поколений истребляли с помощью одного и того же препарата ДДТ. Об этом средстве знал уже и Говард, но последствий его применения он не предвидел. Между тем использование ДДТ, и как раз против мух, способных размножаться с ужасающей быстротой, показало, что не всякое сильнодействующее средство можно применять, даже если оно вполне соответствует назначению — уничтожает тех насекомых, против которых используется.
Здесь показаны мухи шести разных семейств, а их известно множество. В отряде насчитывают по меньшей мере 85 тысяч видов!
Одними из первых это установили советские биологи. Теперь в разных странах опубликованы тысячи отчетов о том, как опасно применять многие препараты.
Американская натуралистка Рейчел Карсон рассказала о вредном действии препаратов в своей, ставшей знаменитой, книге. Яды, неумело применяемые против вредителей, раньше или позже теряют свою силу, но зато, накопляясь в телах отравленных насекомых, превращаются в отраву насекомоядных птиц и зверей, а потом оказываются причиной гибели других хищников, питающихся этими насекомоядными, в конце концов разными путями превращаясь в серьезную угрозу и для самого человека.
Жители одного из островов в Тихом океане и их домашний скот очень страдали от размножившихся здесь и весьма докучавших людям и животным мух и других двукрылых. Решено было уничтожить их с помощью ДДТ. Сказано — сделано! Мух и их родню уничтожили в два счета. Двукрылые жертвы ядовитого препарата всюду лежали на земле, так что ящерицы несколько дней пировали, объедаясь отравленными мухами. А ящерицы на этом острове издавна были самым распространенным кормом и самой привлекательной добычей для местных кошек. Так что отравленные мушиным ядом ящерицы оказались причиной гибели кошек. Но едва только поредело кошачье население на острове, здесь стали благоденствовать в отсутствии своих исконных врагов мыши и крысы. И их скоро стало здесь столько, что возникла опасность эпидемии, угрожавшей уже и людям…
Немало подобных примеров собрала в своей книге Р. Карсон. Представляя будущее, которое обязательно наступит, если люди и дальше станут так же неосмотрительно пользоваться ядами, Карсон нарисовала картину «Безмолвной весны» (так названа ее книга) — весны, когда больше не будут щебетать птицы, возвещая приход теплых дней.
Книга Карсон прозвучала как сигнал тревоги.
Но с каким ожесточением набросились на автора «Безмолвной весны» английские, западногерманские, американские журналы, издаваемые владельцами предприятий, производящих яды против насекомых (инсектициды), грибков (фунгициды), клещей (окарициды), против сорных трав (гербициды) и прочие химические средства.
На протяжении многих десятилетий истребительная химия считалась самым надежным оружием в руках тех, кто защищает от посягательств разных вредителей здоровье человека и плоды его трудов. Теперь выясняется, что оружие это, едва его пробуют применять по необходимости в широких масштабах, с неожиданной быстротой начинает притупляться, вовсе отказывает, больше того: меняет направление удара! Оно становится убийственным не для того врага, против которого предназначалось, а оборачивается против человека. И оборачивается не как бумеранг, который, метко поразив цель, послушно возвращается и смиренно падает у ног охотника, но как пуля, не попавшая в цель и рикошетом поражающая стрелка.
Оса церцерис находит долгоносика-клеона в момент, когда насекомое после линьки еще совсем беспомощно и неспособно сопротивляться нападению паразита. Но вот Ж.-А. Фабру потребовались для опытов клеоны, и он несколько дней с утра до вечера шарил по округе, а добыл всего два-три и то искалеченных экземпляра, тогда как осы церцерисы, за которыми он вел наблюдение у входа в их гнездо, возвращались через каждые несколько минут со свежей добычей. Видимо, существуют у осы некие способности, благодаря которым она так быстро находит дичь; видимо, церцерис способна на расстоянии безошибочно определять места, откуда исходят манящие ее пеленги. Так же точно должны действовать и истребительные мероприятия человека. Разумно ли рубить под корень и сжигать все дерево, в ствол которого отложены яйца вредителя? Ведь вот перед нами насекомое — наездник эфиальтес, он находит невидимых личинок под корой и, определив с помощью антенн нужное место, вслепую проникает длинным своим яйцекладом в древесину и без промаха поражает одну за другой личинок, вводя в их тела зародыши, несущие гибель вредителю.
Природа преподает человеку много таких уроков, советов, миллионолетиями отшлифованных примеров.
Люди не могут прекратить борьбу против мух. Известный американский энтомолог и микробиолог Э. Штейнхауз насчитал на поверхности тела одной-единственной мухи свыше 3,5 миллиона бактерий, а в ее органах еще в 8–10 раз больше… В книге Э. Кашинга «История энтомологии за время второй мировой войны» есть такая справка. 10 июля 1943 года союзники высадили на берегу Сицилии десант, захватив полосу шириной около 100 миль. В операции участвовали 80 тысяч человек. Однако не прошло и месяца, как тысячи участников десанта вывела из строя загадочная болезнь. В госпитальных картах появились таинственные диагнозы. «ЛНП» — Лихорадка Неизвестного Происхождения. Болезнетворный вирус лихорадки распространяли сицилийские мухи. В истории мировых эпидемий (включая холерные и брюшнотифозные), а также массовых заболеваний скота, эпизоотий слишком часто повинными в несчастье оказывались мухи. В 1948 году швейцарский химик Пауль Мюллер был награжден Нобелевской премией за открытие свойства ДДТ безотказно убивать насекомых. Но сейчас — двадцать лет спустя — все более очевидным становится факт, что из года в год повторяемое истребление мух с помощью ДДТ начинает порождать мух, на которых этот яд не действует.
И не только мух! Известно уже свыше полутораста видов вредных насекомых, ставших невосприимчивыми к препарату, от которого они на первых порах погибали.
Теперь наиболее сведущие специалисты сходятся на том, что надежного успеха можно добиться, лишь комбинируя средства физики и химии с биологическими. Уже применяются химические препараты или физические воздействия, точно нацеленные на самые уязвимые звенья процесса развития насекомого. Разведкой, выявлением этих звеньев заняты энтомологи.
Не случайно в первых изданиях книги Фриш широко рекомендовал применять ДДТ и подобные ему препараты для борьбы с насекомыми, а в последнем издании уже редко вспоминает о них. Эта перемена отражает перемены в умах натуралистов: муха чему-то все же их научила!
Очерком о мухе и других непрошеных гостях нашего дома Фриш, который посвятил жизнь изучению одного-единственного вида насекомых (кстати сказать, вида, о котором только вскользь упоминает в этой книге), засвидетельствовал, что ничто энтомологическое ему не чуждо. Что же привело Фриша в зоологию, а впоследствии сделало исследователем насекомых?
На вопрос, которым закончена предыдущая глава, есть только один ответ: верность призванию.
А призвание — внутренняя склонность к какой-нибудь профессии — может проснуться в человеке иной раз задолго до того, как он способен задуматься над своим будущим.
Когда я впервые увидел Алешу, ему было года три, не больше. Стоял один из ранних весенних дней. С высокого, досиня промытого неба вовсю светило солнце. Асфальт дороги совсем просох, только в кюветах и по северным склонам кое-где белели пятна снега. Мальчик в резиновых сапогах до колен торжественно вышагивал рядом с бабушкой, держа в руке веточку ивы-бредины. На ее темно-коричневой, будто отлакированной коре светились пушистые барашки. Алеша с любовью поглядывал на веточку и будто прислушивался к беззвучному для других голосу цветков «козьей ивы».
Не раз после того встречал я мальчика, и всегда он нес какой-нибудь зеленый трофей: то мохнатые, сплошь в ворсе, листья и цветки подснежника, то увешанный белыми колокольчиками стебелек ландыша, то почти расплюснутый, на короткой ножке цветок фиалки, то глянцевитый лютик или вспушенные колосья тимофеевки, веточки ели с красными свечками цветочных почек среди зеленой хвои или гладко обточенный желудь в морщинистой мисочке, листик осины, усыпанный пунцовыми бородавками галлов… И всегда на лице Алеши было написано безотчетное счастье.
Однажды у него в руках оказался цветок одуванчика, но не обычная, золотистая корзинка, а два сросшихся под тупым углом соцветия на толстой, слившейся по всей длине стебленожке.
— О, да у тебя сегодня не простая находка, — заметил я. — Цветки-близнецы!
Алешина бабушка руками всплеснула:
— Как он его разглядел на поляне? Ведь она сплошь покрыта цветами. Я еще удивилась, зачем он так далеко за одуванчиком ушел, когда их кругом полно…
— Ботаники называют такие сросшиеся побеги, цветки, плоды фасциацией, — серьезно пояснил я.
Незнакомое слово понравилось Алеше, и он, пожалуй, впервые за все годы знакомства с интересом посмотрел на меня. И тут я вспомнил своего старого друга, который был убежден, что настоящим натуралистом надо родиться, точно так же, как рождаются музыкантами, поэтами, художниками, певцами, изобретателями…
— Конечно, — доказывал он, — самые блестящие способности погаснут, если их не шлифовать… Как бы богаты ни были данные, как бы глубоко ни было влечение, сами по себе они никого ни к чему не приведут… Это только фундамент, а что на нем будет возведено, зависит от самого человека и обстоятельств, и все-таки от человека больше!
Этого старого педагога-биолога я вспомнил, оказавшись случайно свидетелем не совсем обычной сцены. В кабинет декана биологического факультета, прервав заседание какой-то комиссии, вошел молодой человек в черном кителе без погон, но еще с форменными пуговицами. Он мгновение потоптался у порога, оглядывая собравшихся и приглаживая рукой хохолок на темени, потом, решившись, двинулся вперед к столу председательствовавшего.
— Разрешите обратиться, — волнуясь, начал он. — Демобилизованный старший лейтенант. — Он назвал себя по фамилии. — Служил на флоте с 1943 года. Ушел добровольцем из девятого класса. Сейчас прошу допустить к продолжению образования. Мне бы на кафедру низших растений… Я по водорослям… — Две последние фразы он произнес совсем тихо.
Декан, хмурясь, спросил:
— Вы разве не видите, идет совещание? Кроме того, учебный год начался, прием давно окончен, а вы сами говорите, даже среднюю школу еще не кончили.
— Да, да, — крикнул в отчаянии молодой человек, — но мне бы пока при кафедре, десятый класс я пройду заочно! Вы не сомневайтесь! Я по водорослям, — повторил он опять уже совсем невпопад.
На счастье, в кабинете был и заведующий кафедрой низших растений. Он шепнул что-то декану и вышел, позвав за собой нежданного посетителя. А через час с лишним, когда заседание уже кончилось, профессор вбежал к декану, светясь стеклами очков и удивленной улыбкой.
— Ну, доложу я вам, тридцать лет на кафедре, а такого не встречал! Уникум! Перечитал все руководства и в систематике чувствует себя как рыба в воде. Знает кучу старых английских и немецких справочников! Но это еще что! У него чемодан на вокзале сдан на хранение, а там полторы с лишним тысячи гербарных листов. С Баренцева моря, с Балтики. Прибрежная флора и водоросли. А посмотрели бы, как он с бинокуляром работает, с микротомом, как манипулирует с рисовальным аппаратом… Готовый ассистент! Благословите, мы его пока в лаборанты пристроим, только надо с общежитием помочь… Ведь он прямо с вокзала… Весь день тут под дверью промаялся, ждал, потом не выдержал, ворвался…
Бывший старший лейтенант «Я по водорослям» — его долго так называли на факультете — теперь уже профессорствует, он стал одним из самых заслуженных и известных не только в нашей стране водорослеведов-альгологов, как их именуют.
Об альгологе напомнило мне письмо, которое я бережно храню. Написал его Самуил Яковлевич Маршак. Особенно дорого мне удивительное признание:
«Недавно, перечитывая Метерлинка (о растениях), — писал Маршак, — я пожалел о том, что всю свою жизнь занимался филологией, а не биологией».
Неожиданные строки! Старейший детский писатель, заслуживший всемирное признание поэт, переводчик и драматург на склоне лет сожалел, что не стал биологом… Но письмо, вот оно, лежит передо мною.
И что особенно дорого для меня: Самуил Яковлевич упоминает очерки Метерлинка о растениях. Но ведь это «Разум цветов» — поэтические зарисовки одного из самых поэтических явлений природы, рассказы об опылении растений, о повадках насекомых, что, посещая венчики, переносят на себе пыльцу с одного цветка на другой. Здесь жизнь растительного мира соприкасается с жизнью насекомых.
Впрочем, трудно быть в этом вопросе достаточно беспристрастным. Боюсь, альголог не согласился бы с моей точкой зрения. Наверное, самыми поэтичными и интересными разделами биологии каждому кажутся те, которыми он сам занимается, те, что составляют его призвание.
Но как же узнать, в чем оно, это призвание, заключается?
Хорошо тем, для кого путь в будущее ясен и обдуманно избран на школьной скамье, в ком решение возникает свободно, как нечто само собой разумеющееся. Чаще, однако, даже в последний раз переступая порог школы и навсегда с ней прощаясь, все еще не представляешь себе, куда идти, чему себя посвятить. Долго и мучительно сомневаешься, ищешь, колеблешься, мечешься, строишь разные планы, нередко до тех пор, пока сами обстоятельства не разрубят узел…
Изучение живой природы — занятие не новое, но никогда не станет старомодным. И сегодня, когда трудновообразимые вчера победы науки и техники стали буднями, люди по-прежнему продолжают изучать насекомых, как делали это, к примеру, в прошлом столетии, когда жил и работал автор «Энтомологических воспоминаний» — скромнейший и знаменитейший исследователь мира шестиногих Жан-Анри Фабр.
В бытность свою учителем в Авиньоне, он преподавал в классах физику, химию и черчение, а свободное от занятий время проводил за городом, окруженный школьниками. Они и были первыми его добровольными помощниками в охоте за насекомыми.
Возвращаясь в город после одной из очередных экскурсий, Фабр рассказал спутникам, как узнать, получится ли из тебя натуралист.
— Вот ты идешь с такой прогулки, как наша, — говорил он, а позже изложил эту беседу в одном из мемуаров, вошедших в «Энтомологические воспоминания». — На плече у тебя тяжелая лопата. Поясницу ломит. Что удивительного: полдня просидел на корточках. Солнце напекло голову, глаза воспалены, мучает жажда. А впереди еще несколько километров пути по пыльной дороге. И все же внутри тебя что-то поет. Почему? Потому что в одной из коробочек, которая лежит в заплечном мешке, ты несешь жалкие обрывки оболочки какой-то облинявшей личинки. Да! Внутри тебя что-то поет. Ты и сам пел бы от радости во всю глотку, если бы только она не так пересохла, да если бы не боялся, что случайный встречный примет тебя за подвыпившего, а то и за дурачка… И когда это так, — заканчивает Фабр, — не сомневайся, продолжай начатое, тебе кое-что удастся выяснить для науки. Но предупреждаю: не думай таким образом сделать карьеру, нажить богатство, приобрести славу… Наука — это далеко не самый легкий путь и совсем не наиболее верный способ преуспеть в жизни.
Может быть, самое важное в словах Фабра — это предупреждение тем, кто, думая о будущем, видит себя сразу великим и знаменитым, кому кружит голову пьянящая перспектива неизменных удач, многоцветная радуга из великих открытий, громких побед, признания, почета, любви, богатства, власти над умами и сердцами.
Фабр предостерегает: само ничто не идет в руки, само ничто не дается. Следует быть готовым к тяжелому и далеко не всегда благодарному труду: к высоким целям ведут чаще всего трудные дороги.
Кому не доводилось видеть летом на деревьях листья, свернутые в трубочку? Многие из них сооружены жучком-трубковертом аподером. Каждая трубочка представляет кров для потомства жучка. На рисунке (его следует рассматривать сверху вниз) показано, как аподер разрезает облюбованный им лист, как сгибает его вдоль длинной оси и как затем свертывает листовую пластинку в трубочку.
Но, несмотря на это, и у Фабра и у любого другого выдающегося естествоиспытателя вы обязательно прочитаете о неизъяснимом восторге, который охватывает натуралиста при виде чудес живой природы.
— Какие труды утомительнее, — восклицал великий ботаник Карл Линней, — какие исследования более трудоемки, чем ботанические! И кто бы решился посвятить себя им, если б не могучее очарование, притягивающее нас в эту область с такой силой, что любовь к растениям, оказывается, превосходит любовь к самому себе! Думая о судьбах ботаников, я, честное слово, колеблюсь, к кому отнести их: к ученым мудрецам или к безумцам, которые восторгаются растением.
Оса аммофила, подробно изученная Ж-А. Фабром, несет в гнездо парализованную ею гусеницу.
До конца дней был предан Линней своей страсти.
Смертельно больной, услышал он от навестившего его друга ошеломляющую весть.
— Не может быть! — приподнялся с подушки старый ботаник. — Это точно? Живое чайное дерево у нас?.. Хоть я совсем слаб, но, если действительно так, право же, у меня найдутся силы пешком отправиться в Готтембург, чтобы своими руками вырыть куст и принести его сюда, в Упсалу! Живое чайное дерево в Швеции!..
А прочитайте Дарвинов дневник плавания на корабле «Бигль» или его журнальные статьи. Исследователи стиля Дарвина, а их было немало, все отмечают, что автор теории естественного отбора, рассказывая о животных или растениях, сплошь и рядом применяет такие слова, как «поразительный», «очаровательный», «сверкающий», «невероятный»… А письма? Как рассказывает Дарвин в одном из них о цветке орхис! Это настоящая ода красоте и изяществу.
Письмо заканчивается признанием:
«Никогда в жизни не видал ничего, что могло бы сравниться с живой прелестью орхидеи!»
В другом письме Дарвин рассказывает об орхидее, которая росла в его маленькой садовой тепличке в Дауне.
«Право, я почти потерял голову от нее, — пишет ученый. — Ни с чем не сравнимо счастье наблюдать за тем, как начинает увеличиваться в размерах ее молодой цветок, еще ни разу не посещенный ни одним насекомым. Это чудесные создания, и я, краснея от удовольствия, мечтаю об открытиях, которые мне, может быть, удастся здесь сделать…»
Сын Чарлза — Френсис Дарвин — вспоминал:
«Я бесконечно любил слушать рассказы отца о растениях, о красоте цветов. Казалось, он благодарен цветам за наслаждение, которое они ему доставляли своей формой, окраской. Мне кажется, я до сих пор вижу, как нежно он обращается со своими любимыми растениями. В его восхищенности было что-то почти детское».
А почитайте, что писал о своих переживаниях Уоллес, когда ему наконец-то удалось поймать редкую бабочку орнитоптера:
«Вынув бабочку из сетки и расправив ее блестящие крылья, я был близок к тому, чтоб потерять сознание. Еще ни разу за всю мою жизнь мне не приходилось переживать такой восторг, такое волнение. Сердце билось, словно готово было разорваться. Вся кровь ударила в голову. Я до самого вечера страдал в тот день от жестокой мигрени».
Как видим, Фабр нисколько не преувеличивал, говоря: «внутри тебя что-то поет».
Бабочка орнитоптера, о которой писал знаменитый натуралист Уоллес.
Впрочем, в исповеди Фабра перед школьниками есть неточность. Она и дала повод французскому ученому, академику Жану Ростану, утверждать, будто подлинные натуралисты отличаются от других людей науки. Они так же любознательны, их так же обуревает жажда открытий, им знакомо торжество постижения, но, кроме всего этого, они на редкость чувствительны, склонны восхищаться, умиляться. Природа для них не только поле исследований, не просто собрание предметов, чьи механизмы надо раскрыть. Нет, они находят в ней источник душевной радости, которую даже им самим трудно понять и объяснить.
Но если вдуматься, то все, что сто лет назад говорил своим ученикам в Авиньоне Фабр и что сравнительно недавно повторил в своей лекции в Париже Ростан, вполне может быть отнесено и к натуралистам, занятым изучением не всей живой природы, не целых ее систем, даже не самостоятельных организмов, а его отдельных органов, тканей, клеток, наконец, точно так же и к ученым других специальностей.
Разве минералог, к примеру, чужд энтузиазма и поэзии? Ведь в знаменитой книге академика А. Е. Ферсмана «Воспоминания о камне» горячая влюбленность в предмет своей науки звучит нисколько не глуше, чем в «Энтомологических воспоминаниях» Фабра. А, скажем, исследователь чудес микромира, тайн строения материи, химик или физик разве не так же задыхается от счастья и волнения, уловив неизвестную ему до того, а может быть, и ускользавшую от внимания других закономерность, как Уоллес, когда в его сачок попалась наконец бабочка орнитоптера? Разве не физик Максвелл признался, что, открыв закон распределения скоростей молекул в газе, он пережил «чувство восхитительного возбуждения»? Или, может быть, математику не дано испытывать настоящее счастье при виде изящного, красиво составленного уравнения?
Пчела-листорез мегахила с исключительной быстротой вырезает из листовой пластинки кружок, свертывает его в трубочку и, держа ножками, уносит в гнездо, которое в несколько слоев выстилает листовыми обрезками. Потом, сложив в готовую ячейку корм, кладет на него яйцо и запечатывает. Под крышкой из яйца выводится гусеница, поедает припасенный для нее матерью корм, наконец, окукливается и затем превращается в совершенную пчелу-листореза.
Нет, это отнюдь не привилегия натуралистов-биологов восхищаться и торжествовать, встречаясь с предметом своего исследования.
Огорчаются, радуются, падают духом и торжествуют все влюбленные в свое дело мастера. Но ими становятся по-разному.
Выступая на Втором международном конгрессе по вопросам биологического образования — такие конгрессы время от времени созываются, — уже знакомый нам академик Ростан напомнил слова одного из крупнейших мыслителей XVIII века Дидро, писавшего, что нет науки, более созданной для детей, чем естественная история: «Это непрерывное упражнение зрения, обоняния, вкуса и памяти… Однако даже в наши дни, — продолжал Ростан, — достижения школьника определяются главным образом успехами в овладении математическими дисциплинами или гладкостью речи… Я не думаю опекать лодырей, но должен сказать, что среди многих из тех, кто в шестнадцать лет неспособен решить алгебраическую задачу или не слишком складно рассуждает о Вольтере или Корнеле, вполне могут встретиться отличные головы… Молодые люди, не испытывающие тяготения к цифрам или словам, прекрасно могут под наблюдением опытных руководителей стать хорошими натуралистами или биологами. Неужели можно пренебрегать этим?..
Так ли мы богаты творческими талантами, — восклицал Ростан, — чтоб нам заранее добровольно отказываться от Дарвинов или Уоллесов, которые, как известно, были не слишком сильны в математике?» И дальше, предупреждая возражения критиков, продолжал: «Не думайте только, что я противопоставляю друг другу математика и натуралиста. Бюффон, Мендель, Фабр и очень многие другие были исключительно способными, даже отличными математиками. Однако известны натуралисты, и не самые бесталанные, которые мало одарены как математики».
Счастливы те, в ком призвание говорит в полный голос и когда оно просыпается смолоду, как у Алеши.
«С детства, сколько я себя помню, — вспоминал Фабр, — жуки, пчелы, бабочки были моей радостью. Меня всегда в подлинный восторг приводили элитры жука или крылья бабочки махаона. Я шел к насекомому, как капустница к кочну капусты, как крапивница к чертополоху».
«Интерес к диким животным, к лесам и чащам, где они обитают, сжигал все мои другие страсти, словно огонь при сильном ветре, пожирающий саванну, — клянется Джордж Майкл, которого мы знаем по книге „Семья Майклов в Африке“ и по фильму „Барабаны судьбы“. — Я уже с детства смутно чувствовал, что моя жизнь как-то непостижимо связана с клыками, зубами, когтями зверей Черного континента. Много лет лелеял я эту мечту в тайниках своей души…»
А вспомнить, к примеру, таких одержимых птицеведов-орнитологов, как Оскар Хейнрот в Германии или А. Н. Промптов у нас в Колтушах, где он с таким терпением изучал жизнь и природные нравы пернатых.
«Почему, — спрашивает английский натуралист Филипп Госс, — одни приходят в крайнее возбуждение, поймав какую-то бабочку или услышав трель какой-нибудь пичуги, тогда как их ничуть не занимают ни слоны, ни львы? Почему один испытывает редкостное волнение, увидев папоротник, другой, взяв в руки прядь мха, и в то же время оба совершенно равнодушны перед зрелищем, какое являют великолепные листья пальмы?»
Жук-бронзовка. Его личинок часто удается находить в муравейниках.
Неуловимые подчас различия привязывают естествоиспытателя к предмету его исследований, определяют, чем он будет заниматься: грибами или членистоногими, кактусами или арктическими птицами, реликтовыми растительными породами вроде деревьев гингко или пицундских сосен, а то и новыми, доселе не существовавшими формами, выведению которых посвятили свою жизнь Лютер Бербанк в США и Иван Владимирович Мичурин в СССР. Одному сызмала по душе растение, другому камушки, одному животное, другому «сосульки на небе», как он еще в раннем детстве назвал в морозную ночь звезды, первому мило крупное, второму малое, третьему крохотное, а вот Алешу, о котором я здесь рассказал, с первых лет жизни привлекают к себе почему-то ростки, семядоли, почки, листья, галлы, цветки…
Впрочем, не станем гадать о будущем Алеши. Вместо этого проследим, как складывалось, укреплялось и росло призвание одного из выдающихся натуралистов нашего времени Карла Фриша, разберем, что и как повлияло на сделанный им выбор профессии и специальности, присмотримся к тем дням и часам его жизни, когда ему приходилось принимать решения, проследим за его верными шагами и промахами, изучим причины его неудач и слагаемые его побед.
В очерке, посвященном естественной истории клопа, Фриш выделил присущее этому насекомому искусство «выходить из себя». Это, разумеется, не больше, чем забавный оборот речи, скрытая улыбка. Да дозволено будет и мне пошутить, заметив, что человеку обычно не дано от природы, казалось бы, куда менее сложное искусство «находить себя». Но такое искусство можно постичь, и это, конечно, полезнее всего делать на примере тех, кто в нем больше других преуспел.
Как рос и развивался дар Фриша — одного из новаторов современной биологии, одного из выдающихся натуралистов нашего времени? Как приходилось Фришу-подростку, юноше, молодому человеку искать свое призвание, пробираться к нему, уточнять и отстаивать сделанный выбор, утверждаться в нем самому и убеждать других?
Младший в семье фон Фришей — Карлхен родился 20 ноября 1886 года. Старшие братья Карла позднее стали один юристом, второй врачом, третий историком. А Карла с раннего детства манило живое, манило уже задолго до того, как значение слова «биология» стало ему известно. Правда, в своей автобиографии — она озаглавлена «Воспоминания биолога» — Фриш ничего не пишет о том, что его радовали цветущие кусты сирени, которой так много росло в саду вокруг родительского дома в предместье Вены; ничего не пишет будущий зоолог и о том, как в золотой сердцевине пунцовых венчиков шиповника копошатся этакие полированные с медно-зеленым отливом жуки, один вид которых делал счастливыми Фабра и Ростана. Чего нет в его воспоминаниях, того нет! Никуда тут не денешься.
Если судить по первым детским впечатлениям Фриша, то впору подумать, что ему предстоит стать орнитологом — исследователем биологии птиц. Не случайно же рассказывает он прежде всего о синичках: их каждую осень покупала мать в зоологическом магазине. Из клетки птицы могли свободно выходить и летать по всей квартире. Фриш кормил и поил синиц, зимующих в доме, и радовался, когда весной мать выпускала птиц на волю. Однажды семилетнего Карла ранним утром разбудил настойчивый стук в окно, выходившее в сад. Он поднимает штору и не верит своим глазам, но все же тихонько, чтоб не спугнуть видение, открывает окно. И тогда дятел, это он стучал клювом о раму, не только не исчезает, но — разве не чудо! — влетает в комнату.
Оказалось, жившие по соседству ребята еще птенцом взяли его из гнезда и приручили. А дятел заблудился, возвращаясь домой, и подлетел не к своему окну… С соседями поладили, дятел остался жить у Фришей, и Карл очень с ним подружился.
Потом мальчику подарили попугая, настоящего зеленого бразильского попугая. Его назвали «Чоки». Много лет спустя уже у сына Карла — Отто — все попугаи получали это, ставшее в семье традиционным, имя.
Чоки был неразлучен со своим владельцем. Сидел у него на плече или дремал на коленях, расхаживал по тетрадям на столе, пока Карл готовил уроки, а ночь проводил в клетке возле Карловой кровати. Утром попугая выпускали, и едва только он получал свободу, как перебирался в столовую к завтраку. К другим Чоки не слишком благоволил, но Карлу был верен все пятнадцать лет до последнего своего дыхания.
И подумать только: в последующем Фриш как зоолог никакого внимания не уделял пернатым!..
Впрочем, будем справедливы: мальчика интересовали не одни только птицы.
Было лето, когда семейство уехало к друзьям отца в венгерскую деревню. Вокруг оказалось много болот, и Карл наловил здесь тритонов, саламандр, лягушек и увез эти живые трофеи в Вену. Тут ему подарили аквариум, и он, заселив его, часами стал просиживать, наблюдая подводную жизнь. Для этого бедняге приходилось почти прижиматься лицом к стеклу: мальчик был очень близорук.
Даже игрушки у Карла, может быть, потому, что другие меньше его занимали, подобрались сплошь зоологические.
— Ты даже не представляешь, до чего тебе повезло, что ты знаешь, кем хочешь стать, — с завистью сказал как-то один из друзей старшего брата Ганса, глядя на Карла: ему было в то время лет десять, когда он сооружал на столе из игрушек подобие зверинца.
Карл запомнил это восклицание, хотя и не совсем понимал, о чем речь.
Став школьником, Фриш собрал уже настоящий комнатный зоопарк, тщательно вел дневник, регистрировал самые важные наблюдения над 123 содержавшимися у него видами. Здесь были 9 млекопитающих, 16 птиц, 26 пресмыкающихся и земноводных, 27 рыб, 45 беспозвоночных.
Если пернатые питомцы Фриша не стали предвестниками его дальнейших интересов, то по составу комнатного зоопарка все же в какой-то мере можно судить о том, какие объекты исследования он выберет в будущем: как раз рыб и беспозвоночных у Фриша было больше всего. Впрочем, конечно, возможны и другие объяснения для состава зоопарка. Не все питомцы одинаково приятны в роли обитателей дома, хотя родители, в особенности мать, проявляли неисчерпаемую снисходительность к увлечению меньшего сына.
Карл много читал сам и любил слушать чтение других. При этом он особенно запоминал то, что так или иначе касалось животных и их повадок.
В этот вечер все собрались вокруг стола: старый друг семьи — смелый борец против мракобесия церковников Готтфрид Келлер — швейцарский писатель, поэт и художник, автор «Зеленого Генриха», «Мартина Ниландера» и других сочинений, прислал свою новую повесть.
Примостившись в уголке, Карл слушал сказание о «Трех праведных гребенщиках». Мать читает главу, в которой описаны переживания Иоста.
Бедняга лежит в своей каморке… Хозяин его прогоняет… Что делать? Куда деться?
Иост «…перевел глаза на участок стены подле самого его лица и стал рассматривать мелочи, которые рассматривал уже тысячи раз, когда поутру или вечером, но еще засветло нежился в постели, наслаждаясь сознанием, что это удовольствие бесплатное. Там в штукатурке было попорченное место, напоминавшее ландшафт с городами и озерами, а кучка крупных песчинок казалась группой блаженных островков. Дальше торчала длинная щетинка, выпавшая из кисти и застрявшая в голубой клеевой краске. Прошлой осенью Иост нашел остаточек этой краски и, чтоб добро не пропало даром, покрасил ею участок стены, то самое место, возле которого он лежал в кровати, на большее не хватило материала. По ту сторону щетины виднелось возвышеньице — подобие крохотной горки, от которой на блаженные острова через щетинку падала нежная тень. Над этой горкой Иост размышлял уже целую зиму. Ему казалось, что прежде ее здесь не было. Когда же он сейчас стал искать ее своим сонным, грустным взглядом, он вместо нее нашел незакрашенное пятнышко. Но как же он изумился, увидя, что горка не только переместилась подальше, а шевелится, как бы собираясь продолжить путь. Иост подскочил, словно увидел некое чудо, и убедился, что перед ним не что иное, как клоп, которого он минувшей осенью нечаянно замазал краской, когда тот сидел на стене в полном оцепенении. Теперь же, согретый весенним теплом, клоп ожил и в эту минуту хлопотливо полз вверх по стене, показывая голубую спинку.
Иост растроганно и изумленно следил за ним. Пока клоп полз по голубому участку стены, его почти нельзя было отличить от нее, но когда он выбрался из окрашенного места и последние засохшие брызги краски остались позади, славная небесно-голубая букашка стала ясно выделяться на более темном фоне…».
Каждый запомнил из истории о «Трех праведных гребенщиках» разное, Карлу врезалось в память место об оживленном весенним теплом клопе.
Вскоре отец, он был видным врачом в Вене, купил в глухом тирольском местечке Бруннвинкль, на берегу озера Вольфгангзее, старый дом. Здесь семья стала проводить каждое лето. В Бруннвинкль переселились и дятел, и попугай, и прочая живность Фриша. Дятлу предоставлялась возможность вылетать утром из дому, и он целые дни был на воле, но, увидев Карла или его мать, подлетал к ним и фамильярно садился на плечо, приводя в изумление гостей.
Когда Фриш в очерке о мухе пишет, что между человеком и птицей может возникнуть что-то похожее на дружеские чувства, он подводит некий итог собственному опыту. Вечером дятел исправно возвращался домой и, если окно оказывалось закрытым, нетерпеливо стучал о стекло клювом, напоминая, что ему еще причитается порция мучных червей.
Неожиданно заболела мать, и врачи предложили ей полечиться на южном побережье. Она уехала, взяв с собой меньшего сына. Море и красоты приморской природы околдовали Карла. Часами лежал он на прибрежных скалах, вглядываясь в глубь вод, где шевелились приросшие к камням темные водоросли и немая жизнь текла в глубине вод.
— Не здесь ли, — заметил Фриш впоследствии, — впервые дошло до меня, что терпеливому взору настоящие чудеса могут открываться там, где рассеянный взгляд, ничего не замечая, скользит по поверхности.
Карлу потребовался второй аквариум: сверх пресноводного еще и морской. И оба он продолжал заселять все новыми и новыми жильцами — особенно рьяно с тех пор, как отец познакомил его с одним из самых страстных в Вене любителей, обладателем редкостной коллекции рыб, в том числе и декоративных.
— Никакого обдуманного плана работы с животными у меня не было, — признается Фриш. — Просто мне доставляло неописуемое удовольствие наблюдать их.
И он не отказывал себе в этом удовольствии.
Фриш научился внимательнее читать книги о жизни природы, а когда находил в них упоминание о своих питомцах или просто знакомых животных, книги казались ему еще более увлекательными.
Однажды ему попался номер журнала «Аквариум и террариум» со статьей о световосприимчивости актиний. Фриш из собственных наблюдений уже знал кое-что на этот счет: в аквариуме с морской водой у него жили привезенные с юга актинии — «морские розы». Они слепы от природы, однако странная вещь: стоило зажечь вечером свет, слепые создания принимались шевелить короткими руками-щупальцами.
Фриш решил проверить свое наблюдение, и это исследование стало первым его опытом, ответившим на два поставленных вопроса. Только на два, тогда он еще не умел задавать их столько, сколько научился ставить позже, извлекая для себя из каждого полученного ответа все новые и новые темы для разработки, обнаруживая новые и новые загадки там, где еще недавно нельзя было и догадаться об их существовании.
Так, в 1899 году или немного позже Фриш выяснил, что актинии реагируют на разную силу света, и установил, чтó именно на них воздействует: тепло или свет.
Исследователю шел шестнадцатый год.
Итоги наблюдений он коротко изложил в письменном виде и как-то вечером показал свое небольшое сочинение дядюшке — известному венскому физиологу. Дядюшка Зигмунд Экснер внимательно прочитал отчет, сделал несколько деловых замечаний и весьма одобрительно отозвался о работе племянника.
Карл почувствовал себя на седьмом небе.
Но тут одна из присутствовавших за столом теток тоже заинтересовалась статьей Карла и, прочитав ее, высказала искреннее удивление.
— Не понимаю, Зигмунд, за что ты расхвалил эту сухомятину? — спросила она профессора.
— В отчете сообщено все существенное и нет ничего лишнего, — возразил Экснер. — А это — главное! Облеплять суть дела разными финтифлюшками из общих мест и так слишком легко научаются…
Отзыв дядюшки был особенно дорог Фришу — в школе его хвалили не часто, да, по правде сказать, особенно и не за что было. Он сильно хромал в языках, в истории, в математике. Из года в год родителям приходилось нанимать репетиторов, которые занимались с Карлом греческим и латынью. Оставаясь в школе, чтоб готовиться к приближающимся экзаменам, он никак не успевал справиться с письменными заданиями, и не удивительно: слишком часто и надолго отвлекали его от дела мухи, бившиеся о стекла в классной комнате.
«Почему они так жужжат при этом?..» — размышлял школьник, забыв о лежащей перед ним письменной.
Так в поле зрения Фриша появился герой, которому он впоследствии посвятит первый очерк в книге о насекомых, составляющих свиту человека.
Позже, заинтересовавшись и другими насекомыми, он организовал в Бруннвинкле целый «музей», ловил бабочек и жуков, — чего-чего, а их здесь было много! — умело расправляя трофеи для хранения в коллекционных ящиках. Собирали экспонаты и другие члены семейства, и гости, приезжавшие в Бруннвинкль, но когда они отдавали добычу Карлу, тот, поднеся ее поближе к глазам, чаще всего с гордостью объявлял:
— Это уже есть!
За дубликатами Карл не гонялся. Он поставил себе задачу собрать всех представителей местной фауны, — по одному экземпляру от каждого вида. Несмотря на такое жесткое ограничение, в музее вскоре набралось 5000 номеров. А тут еще одна из теток привезла в Бруннвинкль богатый и прекрасно подобранный гербарий.
Уголок коллекции жуков-жужелиц. Крупные формы наколоты на булавки, мелкие наклеены на листы белого картона.
Было что продемонстрировать Готфриду Келлеру, когда он посетил старый дом на берегу Вольфгангзее!
Карл целыми днями выслеживал новые объекты, а вечера проводил, разбирая свои музейные богатства. Одна мысль тревожила молодого хранителя: какая судьба ожидает все эти великолепные чучела, банки, коробки и папки, когда он, Карл, покинет Бруннвинкль?..
Он еще не знал, что музей фауны столь ограниченного участка сам по себе особой ценности не представляет, хотя весьма важен для составителя: собранные коллекции расширяют кругозор будущего натуралиста, открывают перед ним сокровища, приучая находить их там, где глаза, безразлично взирающие на живую природу, попросту ничего не замечают.
От зоологических занятий Фриша отвлекала только скрипка. Братья вчетвером вечерами разыгрывали целые концерты.
— Из нас вышел бы приличный бродячий квартет, — шутили Фриши.
Наконец минул последний год в школе, и хоть Карл одолел курс с грехом пополам, родители предоставили ему отпуск абитуриента. Так уж повелось в семье с того времени, как старший брат Ганс получил свой аттестат зрелости.
Как раз тогда на окраине Рима две взрослые двоюродные сестры Карла снимали крошечный домик, и Карл получил возможность познакомиться с новой страной, новым народом, новой флорой и фауной. Энтомологические знания, правда, пригодились ему лишь однажды: он определил присутствие в идиллическом домике полужесткокрылого — гетероптера под названием «цимекс», которое никак не ожидал здесь встретить.
Римские каникулы промелькнули быстро, пришла пора возвращаться домой и решать вопрос о дальнейшей судьбе. Теперь, когда уже незачем забивать голову грамматическими правилами, зубрежкой греческих слов и хронологических дат, он полностью займется зоологией.
Карл и не предполагал, что отец воспротивится этому. И как решительно!
— Ты и семью не сумеешь прокормить, и сам не проживешь! Сознательно исковеркать себе жизнь! Что тебя ожидает? Одумайся! Если уж тебя так сильно влечет биология, ничего лучше, чем медицина, нельзя и придумать. Какое благородное занятие — исцелять страждущих… А сколько интересных путешествий сможешь ты совершить, пока будешь специализироваться, — уговаривал он сына.
Отцу казалось, что в этих советах и рассуждениях все верно и безошибочно. И в самом деле: род Фришей, идущий по отцовской линии от простых богемских крестьян из деревни Пюрк близ Карловых Вар, завоевал признание тем, что уже прадед и дед Карла были выдающимися врачами. Впрочем, профессором медицины в Венском университете был и отец Карла. Врачом-хирургом стал и брат Отто. А многие родственники матери и чуть ли не все ее братья тоже были профессорами медицины. Семья была насквозь пропитана духом врачебной традиции.
Семейный совет застал юношу не подготовленным к сопротивлению. До сих пор никто никогда и никак не мешал ему заниматься зоологией. И мог ли он сомневаться, что родители желают ему только добра?
В общем, хоть и не без колебаний, сын сдался.
Не будем торопиться с осуждением. Впоследствии он все же стал зоологом, совершил крупнейшие открытия.
Но то впоследствии, а осенью 1905 года Карл впервые переступил порог аудитории медицинского факультета, добросовестно слушал и конспектировал лекции, посещал практикумы, работал в анатомическом театре, в лабораториях…
Это продолжалось около двух лет — пока в программе были биологические дисциплины. Однако чем больше появлялось в курсе предметов медицинских, тем яснее становилось студенту, что врачебные перспективы не для него. Зато с каким интересом занимался он на кафедре сравнительной физиологии у дядюшки Зигмунда Экснера! Здесь он вновь встретился со своими старыми любимцами — наземной, водной и летающей живностью, здесь были милые его сердцу млекопитающие, птицы, рыбы, насекомые.
И Карл решил объясниться с отцом. Нельзя сказать, чтобы это был приятный и легкий разговор. Впрочем, тут, возможно, помог дядя Зигмунд, рассказавший отцу о блестяще проведенной Карлом курсовой работе по изучению сложного глаза бабочек, жуков, креветок.
На этот раз сдался отец, и Карл, с согласия родителей, подал просьбу об отчислении его с медицинского факультета.
Но как посмотрел инспектор на чудака студента, когда тот пришел взять свои бумаги! Он просто отказывался верить, что это всерьез.
— Бросить медицину ради зоологии?! Сознательно закрыть себе путь к карьере врача?! Да будет вам!
Но решение Фриша было твердо.
В ту пору в Вене преподаванием зоологии руководили ученые, считавшие главным в этой науке систематику и изучение строения животных, поэтому Карл собрался в Мюнхен, в институт профессора Рихарда Гертвига — одного из самых крупных зоологов-натуралистов.
Еще в 1879 году братья Гертвиги — Рихард и Оскар — опубликовали совместно написанную монографию «Актинии». Вы помните, что первая работа Карла тоже была посвящена «морским розам». Карл читал труд Гертвигов и на каждой новой странице с радостным ужасом открывал для себя бездну нового в области анатомии и гистологии этих, казалось, уже так хорошо ему известных созданий.
То был полезный урок, вновь напомнивший ему давнюю, еще в детстве сверкнувшую в его сознании мысль о могучей силе терпеливого изучения предмета.
Карл стал прилежнейшим студентом зоологического института. Когда Гертвиг приступил к чтению курса сравнительной анатомии позвоночных, молодой зоолог, в отличие от многих коллег по семестру, не только не пропустил ни одной лекции, но и не опоздал ни на одну. А это было не просто: Гертвиг жил при институте и начинал лекции в семь утра. Тем, кто квартировал далеко от «старой» академии, приходилось выходить из дому на заре.
На занятиях во время большого зоологического практикума Карл познакомился с Рихардом Гольдшмидтом, первым ассистентом, правой рукой профессора, тем самым, кто впоследствии тоже стал мировой знаменитостью.
И профессор, и его ассистенты, и особенно руководитель Мюнхенского зоологического музея Франц Дофляйн — он же возглавлял курс систематики и биологии животных, — как и новый приехавший из Вены студент, интересовались не только чучелами и препаратами в банках со спиртом, да и не только скрупулезными описаниями подробностей строения разных видов… Всех тянул к себе живой организм. Дофляйн, заказывая экспонаты для музея, требовал, чтобы мастера делали чучела в позах и группах, которые знакомили бы зрителя с типичными повадками созданий, выставляемых на обозрение. Регулярно совершались небольшие экскурсии для обследования окрестностей города, причем участники походов выполняли возложенную на них часть общего плана, а кроме того, каждый имел личное задание.
Фришу было поручено исследовать гнездостроительные таланты одиночных пчел: среди них на одном полюсе виды, так сказать, дикарей, еще не умеющих ничего толком соорудить для потомства, а на другом — довольно искусные архитекторы, с разной степенью совершенства решающие свою задачу.
В 1908 году, 60 лет тому назад, Фриш приступил к выполнению задания. Берясь за эту работу, студент не подозревал, что совершает шаг, приближающий его к объекту будущих исследований, которым суждено его прославить. Впрочем, то был действительно только первый шаг к объекту. До проблем, ставших его призванием, лежал еще долгий путь. А путь этот, который и начался-то не прямо, и в дальнейшем ничуть не походил на линию, представляющую кратчайшее расстояние между двумя точками. Тем не менее все предшествующее окончательному уточнению круга интересов Фриша не превратилось для него в излишний груз, в отягощение, отвлечение или пустую докуку. Мы в этом еще не раз убедимся далее, а пока скажем, что даже о двух годах — немалый отрезок времени для человека в возрасте 24 лет, — о двух годах занятий на медицинском факультете Фриш никогда не жалел, считая, что они сослужили ему полезную службу, стали школой теоретической подготовки для зоолога.
Если бы Фриш читал Маркса, то, найдя у него замечание о том, что анатомия обезьяны становится понятна с точки зрения анатомии человека, он, наверное, не только признал бы эту мысль справедливой, но и с полным правом мог бы подтвердить ее, ссылаясь на собственный опыт.
Болезнь отца заставила Карла вернуться в Вену. Теперь здесь зоологическую школу возглавлял Ганс Пшибрам.
Я спокойно выписываю все эти имена: Ганс Пшибрам, Франц Дофляйн, Рихард и Освальд Гертвиги, Рихард Гольдшмидт… А ведь каждый из них оставил в науке о живом глубокий след, все были в начале века звездами первой величины. Конечно, общение с этими мастерами биологии не прошло для молодого студента бесследно.
Итак, он попал в школу Пшибрама, и это было прекрасно: в Венском институте «…не пахло гвоздичным маслом и формалином, а наиболее почетное место отведено было живому организму». Так написал впоследствии Фриш и сам подчеркнул два последних слова.
В качестве дипломной работы Пшибрам предложил Фришу описать развитие богомола — насекомого, которое в изобилии водится в окрестностях Вены.
Не откладывая дела в долгий ящик, дипломант отправился за исходным материалом и, насобирав достаточное количество кладок яиц насекомого, стал дожидаться, пока вылупится молодь. Разгуливая в вынужденном безделье по институту, он случайно познакомился с опытами одного из сотрудников.
Тот изучал окраску рыб, в частности перемену расцветки покровов гольяна на светлом и темном фонах.
Четкость картины была великолепной, и, хотя с самим явлением Фришу уже доводилось сталкиваться при собственных наблюдениях за рыбами в аквариумах, он решил вернуться, пока есть время, к его изучению.
Пшибрам не возражал — он вообще был сторонником свободы в выборе тем для студенческих работ, — и Фриш, не теряя времени, занялся гольянами.
Давно было известно, что если перерезать у гольяна симпатический нерв, то тело рыбы от места, где перерезан нерв, к хвосту темнеет. Но Фриш в дополнение к этому открыл и нечто новое: гольяны минут через двадцать после наступления смерти бледнеют, а если перерезать нерв даже у мертвого гольяна, то это вызывает те же последствия, что и операция на живом.
Фриш стал переносить место перерезки нерва все ближе и ближе к голове. И вдруг результаты полностью изменились — рыба стала чернеть не к хвосту, а, наоборот, к голове.
Тут Фриш выбросил из ума всех своих богомолов и занялся изучением нервной системы рыб, пытаясь выискать центр, управляющий изменением окраски тела. Этой теме и посвящена его диссертация. Она опубликована в трехтомном сборнике работ учеников и друзей профессора Рихарда Гертвига. Сборник был издан в ознаменование 60-летия профессора.
В те годы в Австрии опубликование работы, подобной отчету Фриша об исследовании гольянов, было только заявкой на получение степени доктора наук. Диссертанту полагалось, кроме того, сдать два экзамена, один из них по философии. Времени для подготовки было совсем мало, и Фриш если не с тревогой, то не слишком уверенно шел на встречу с профессором.
Принимал экзамен Л. Мюллер, а все венские студенты знали, что он решительный антиэволюционист и ни во что не ставит учение Дарвина.
Легко себе вообразить самочувствие экзаменующегося, когда он услышал первый вопрос:
— Может быть, начнем с беседы о естественном отборе?
Фриш понял, что погибает, но не отступил, а, переведя дыхание, ринулся навстречу опасности. Он произнес горячую речь в защиту Дарвинова учения и с критикой его критиков, то есть с критикой взглядов самого Мюллера.
Старый профессор тоже не стал отмалчиваться. Он начал подавать язвительные реплики, задавал новые вопросы и, наконец, сам вступил в спор с молодым человеком. Оппонент наотрез отказался сдать позиции и, отстаивая свою точку зрения, смело наступал на экзаменатора. Дискуссия затянулась. Ее робко прервал университетский служитель, спрашивая, не требуется ли зажечь свет.
Тогда только Мюллер поднялся, заканчивая беседу.
— Что поделаешь, — грустно вздохнул профессор. — Давайте зачетный лист, подпишу. Но имейте в виду: я не разделяю ваших убеждений.
Фриш откланялся и вышел чуточку даже растроганный.
— Упрям старик, заблуждается, но человек славный…
Насчет главного экзамена — по зоологии — Фриш нисколько не тревожился. А чего, в самом деле? Здесь он чувствовал себя в седле. Но как получилось? Еле избежал провала. Экзаменатор заговорил совсем не о том, чем занимались у Гертвига в Мюнхене, и стал допекать соискателя — так назывались сдающие экзамен — мелкими и, казалось, настолько малозначащими и неинтересными вопросами, что судьба экзамена определенно повисла на волоске. Фриш сам себе не поверил, когда профессор отпустил его все-таки с миром.
Итак, он стал доктором зоологии. Чем заниматься дальше? Новый доктор решил продолжать исследование гольяна. Тем для исследования было хоть отбавляй!
Многие рыбы меняют окраску тела, как бы подделываясь под окружающий фон. У камбалы, к примеру, рисунок и окраска покровов становятся поразительно похожи на грунт, вблизи которого рыба держится. Но такое подражание возникает только в тех случаях, когда рыба видит цвет и рисунок грунта. Если, скажем (первым такой опыт провел виднейший русский ихтиолог Н. М. Книпович), закрепить камбалу на специально окрашенной доске, причем так, чтобы рыба оказывалась головой на белой части, а телом на черной и ей видна была бы только белая часть, то в этом случае камбала ведет себя так, будто вся лежит на белой доске, то есть остается светлой. Стоит изменить условия опыта, положив камбалу головой на черную, а телом на белую доску, и рыба темнеет.
Здесь важны также сопутствующие условия — прозрачность воды, освещенность ее на разной глубине. В воде мутной, где света немного, иные рыбы, например окунь, теряют красную расцветку. Проведя некоторое время в темноте, ярко окрашенные рыбы заметно тускнеют. Все это были факты старые. Фриш же показал другое: он наносил на глаза рыбы слой светонепроницаемого лака, и тем не менее покровы ослепленной рыбы, смотря по условиям опыта, то темнели, то светлели, то есть продолжали реагировать на свет. Но ведь рыбы не видели, они полностью были слепы!
Глаза рыбы покрываются светонепроницаемым лаком. С этого начинается опыт.
Да, было над чем поломать голову.
Фриш стал доискиваться, выяснять, какое именно место на теле рыбы может воспринимать воздействие света.
Поместив в сосуд с проточной водой ослепленного гольяна, экспериментатор медленно перемещал по его телу пучок ярких лучей. Несчетное число раз прошелся по рыбе взад и вперед луч, проверив каждое перышко плавников, каждую чешуйку. Безуспешно!
Но кто ищет, тот находит. Когда светлая точка коснулась маленького участка на средней линии головы, чуть позади ослепленных глаз, светлая поверхность тела начала резко темнеть.
Вот это находка!
Проверив себя несколько раз самым придирчивым образом, Фриш помчался к Зигмунду Экснеру. Кто еще способен оценить эту ошеломляющую новость, такое открытие? Но дядя Зигмунд не стал торопиться с выводами. В отчете племянника все было чересчур гладко и ясно, а профессор Экснер любил повторять, что наиболее поразительные новинки в науке слишком часто оказывались неверными.
Однако он не поленился поехать к Карлу в институт и, несколько раз проследив весь ход опыта от начала до конца, сдался:
— Верно, так и есть! Очень изящно получается. Но тебе придется еще разобраться, что именно здесь действует на рыб: свет или тепло.
Фриш и сам уже об этом думал, так что план соответствующего эксперимента был у него давно подготовлен… Собственно, все оставалось в опыте по-старому, без перемен, только дополнительно вводилась отделявшая подопытную рыбу от источника света прозрачная ширма. Таким образом, с пучка лучей снималась его тепловая нагрузка. И охлажденный свет, едва коснувшись маленького участка на голове позади линии глаз, продолжал менять окраску слепых гольянов.
Значит, тепло здесь было ни при чем…
Дальше Фриш поставил опыты с рыбами, глаза которых покрывал светонепроницаемым лаком сверху, снизу, с боков. Вторая серия посвящена была рыбам, ослепленным только с одной стороны: с правой или с левой. Исследователь на все лады видоизменял вопрос, задаваемый гольяну. И каждая серия опытов прибавляла крупицу знания к накопленным прежде.
Самые кропотливые анатомические исследования показали, что под светочувствительной точкой на лбу ослепленного гольяна нет ничего похожего на остаточный третий глаз, который давно обнаружен зоологами, например, у ящериц. Тут было совсем другое: у гольяна позади линии глаз к поверхности головы приближается, выдаваясь изнутри, удлиненный вырост шишковидной железы мозга-эпифиза. Все говорило о том, что клетки этого выроста и воспринимают свет.
Фриш решил для порядка провести еще один, казалось, решающий опыт: он ослепил рыбу и удалил у нее эпифиз.
— Ну, теперь-то гольян, конечно, перестанет темнеть на свету, — рассуждал ученый.
Но получилось иное: лишенная эпифиза рыба по-прежнему продолжала реагировать на свет. Потребовалось еще несколько серий опытов, которые в конце концов позволили заключить, что не один только эпифиз, но вся область средней зоны мозговых полушарий рыбы в какой-то мере светочувствительна.
Вот теперь наконец все приходило в ясность, и Фришу осталось только размышлять на тему о том, как надежна и устойчива живая система, как действенны самой природой заложенные в ней параллельные, вторые и третьи, запасные устройства, способные включаться в работу, когда выходит из строя, перестает действовать главное приспособление.
Урок, преподанный гольяном, Фриш крепко усвоил: открыв в живом какой-нибудь орган, выясни, чем и как подстраховано его действие!
Гольян и его световоспринимающая точка на лбу, позади линии глаз, стали темой многих исследований уже не одного сотрудника института. И сколько же еще открытий было сделано в этой области!
В одном из опытов ослепленного гольяна приучили брать корм при свете, и достаточно было скользнуть лучом по его лбу, как слепая рыба принималась искать обещанный светом корм.
Может показаться, что исследования все дальше и дальше уводили Фриша от прославившей его пчелиной темы. Но названные явления — это воздействие светом, кормовая дрессировка… Еще не скоро, но именно эти темы станут ступеньками на главном пути его научного поиска.
А сейчас Фриш снова расстается с Веной и возвращается в Мюнхен, он становится ассистентом у Рихарда Гертвига. Здесь Фриш считает себя вынужденным — впрочем, никто его к тому не обязывал! — начать полемику с виднейшим мюнхенским врачом, директором глазной клиники профессором Карлом фон Гессом.
Сказать по правде, вступать в спор с фон Гессом было не менее рискованно, чем на экзамене по философии с профессором Мюллером. Но отмалчиваться Фриш не имел желания. В самом деле: Гесс, ссылаясь на свои опыты с рыбами и беспозвоночными, утверждал, будто все эти животные полностью лишены цветового зрения, неспособны различать краски.
Но как же это возможно? — спрашивал себя Фриш. Почему в таком случае появляются разноцветные и яркие брачные наряды многих рыб? И потом, в опытах на разноцветных фонах рыбы вели себя так, что можно было не сомневаться в ошибочности выводов фон Гесса, во всяком случае в отношении рыб. Все-таки Фриш решил еще раз проверить и поставил целую серию опытов по дрессировке рыб с помощью корма на шафраново-желтом фоне. Все опыты показали, что рыбы разбираются в окрасках.
Об этом Фриш и сообщил, опубликовав в «Трудах Немецкого зоологического общества» за 1911 год статью «О цветовом зрении у рыб».
Что поднялось!
— Безусый ассистентишка, недоучившийся медик, осмеливается публично выступать против тайного советника, руководителя крупнейшей клиники офтальмологии!
Фриш почтительно пригласил фон Гесса присутствовать на опытах.
— Какое самомнение! — продолжал кипеть тайный советник. — Приглашать меня! Будто мне и делать нечего, как смотреть его опыты!
По-своему перетолковав данные Фриша, фон Гесс подогнал их к своей теории и в пух и прах разнес и высмеял своего противника.
Нельзя сказать, чтобы это было приятно. Угрюмый ходил Фриш, размышляя, как поступить, раз фон Гесс не хочет смотреть опыты и не намерен повторить их сам.
— Знаете что, — посоветовал ассистенту профессор Гертвиг. — Бросьте вы эту дискуссию! Гесс человек в годах… Да и не в них дело. Какой прок в споре? Потеря времени, и только! Проведите опыты при мне, я заверю протоколы, и мы их опубликуем. Но, пожалуйста, никаких полемических отступлений: факты, факты и выводы. Согласны?
Отчет с протоколами, заверенными Гертвигом, был отправлен в печать, и Фриш уехал на лето в Неаполь. Здесь, на зоологической станции, были для опытов великолепные морские аквариумы.
Вместе с товарищем Фриш снял комнату на склоне Вомеро. Отсюда открывался превосходный вид на знаменитый залив, и здесь, между прочим, произошло то знакомство с блошиной напастью, о котором Фриш рассказывает в очерке «Блоха». Состоявшееся знакомство дало Фришу повод заключить, что одни люди служат, видимо, для блох привлекательным пастбищем, тогда как другие определенно отвращают от себя этих насекомых. Но с тем же правом можно было предположить, что дело не только в привлекательности пастбища, а и в разной степени чуткости насекомых. Вполне вероятной казалась мысль, что особи одного вида отчетливо различаются по своим избирательным свойствам. Впоследствии Фришу еще не раз придется встретиться с таким явлением.
Вернувшись в Мюнхен, успешно пройдя положенные испытания и опубликовав в «Зоологическом ежегоднике» за 1912 год отчет о новых исследованиях изменения окраски у рыб, Фриш поднялся на следующую ступень ученой иерархии.
Он стал приват-доцентом.
На лето Фриш всегда уезжал в Бруннвинкль. Там у него была крошечная пасека. По правде говоря, она редко баловала владельца медом и содержалась больше для наблюдений над пчелами.
Прибыв на берег Вольфгангзее летом 1912 года и подойдя к павильону с ульями, новый приват-доцент неожиданно вспомнил, казалось, уже исчерпанный спор с фон Гессом.
— Он утверждает, будто не только рыбы, но также и все беспозвоночные лишены цветового зрения. Насчет рыб доводы уже выложены на стол… Остались беспозвоночные. Ну что ж? Всех не проверить, ведь одних насекомых чуть не миллион видов. Но если хотя бы на одном виде доказать, что он не лишен цветового зрения, то вопрос о «всех» отпадет, а там, гляди, и насчет других станет яснее. Значит, по Гессу, и пчелы не различают красок? Можно ли допустить такое? Вряд ли… С какой тогда стати цветы окрашены, а не зелены! Или это специально для удовольствия ботаников, собирающих гербарии? Чуть не все деревья, кустарники и травы каждый год производят мириады цветов с венчиками разных форм и колеров. Не вернее ли думать, что все это для насекомых, которые посещают венчики для сбора нектара и пыльцы да еще и переносят пыльцу с цветка на цветок (пользу перекрестного опыления — переноса оплодотворяющей пыльцы с цветов одного растения на цветки другого Дарвин доказал неопровержимо). Конечно, насекомые-опылители во всяком случае, а медоносные пчелы в первую очередь, скорее всего должны отличать белое, синее, красное, желтое от зеленого, от окраски лиственного одеяния растений…
Уголок пасеки.
Таков был, в общем, ход мыслей и соображений, занимавших Фриша, когда он вновь оказался на своей маленькой пасеке. И ведь не раз уже он приходил сюда, не раз видел вереницы пчел, вылетающих из ульев на промысел, но никогда до сих пор не задумывался над тем, что видит. Должно быть, теперь он сам стал несколько другим: спор научил его смотреть в корень вещей. Столкновение мнений и противопоставление точек зрения столько раз заставляло его искать и находить новые аргументы и доводы, что он вновь занялся старым поиском, оказавшись лицом к лицу перед явлением открытым, примелькавшимся, обычным, но именно поэтому обещавшим стать тем более веским.
Впрочем, это пока еще только рабочая догадка, предположение. А в науке самые правдоподобные догадки немного стоят, пока они не проверены. Для того чтобы быть доводом, аргументом, они должны стать доказанным фактом.
Итак, Фриш начал с медоносных пчел, выбрав для своих работ один этот вид насекомых из миллиона существующих. Если вдуматься, действительно нет лучшего объекта для решения этого вопроса. Во-первых, пчелы посещают разноокрашенные цветы. Во-вторых, они живут семьями, каждая из которых насчитывает десятки тысяч особей, так что в подопытном материале нужды не будет. В-третьих, они под руками, мы знаем, как их содержать, умеем с ними работать. В-четвертых, насекомые этого вида давно одомашнены, и есть тысячи людей, знающих пчел, так что всегда можно, в случае нужды, привлечь к делу опытных пасечников, хотя бы того же Гвидо Бамбергера, мастера пчеловодства, который не раз помогал Фришу советами.
Если удалось кормом дрессировать рыб на шафраново-желтый цвет, почему не попробовать добиться того же с пчелами?
Удастся ли, однако, с такой же наглядностью дрессировать их на цвет, связанный с кормом?
Удалось!
Пчелы очень быстро научились отличать не только белое от черного, но и другие цвета, хотя красного совершенно «не понимали», зато к синему настолько крепко привязались, что синюю подставку для плошки со сладким сиропом посещали даже после того, как корм убирали: они все садились на пустой синий квадрат, один-единственный среди полутора десятков таких же по размеру серых квадратов разного тона.
Фриш ликовал.
Сообщение о первых опытах с пчелами содержали только факты, факты и выводы из них. Фриш не забыл наставлений Гертвига: никакой полемики!
В одном, однако, не смог он отказать себе: статья была сдана в Мюнхенский медицинский еженедельник.
«Надо полагать, в клинике офтальмологии этот журнал выписывают», — думал, посмеиваясь, Фриш.
Скоро он убедился в том, что в клинике журнал не только выписывают, но и читают… В журнале появился ответ фон Гесса, озаглавленный «Экспериментальные исследования якобы существующего у пчел цветового зрения».
Фриш поднял брошенную ему в слове «якобы» перчатку и поехал во Фрайбург на годичную встречу зоологического общества. Он собрался прочитать здесь лекцию с «Демонстрацией опытов, доказывающих существование цветового зрения у животных, якобы не различающих красок».
Однако программа намеченных к показу опытов — надо же себе представить такое несчастье — срывалась. И Фриш точно знал, что именно ему мешало.
Прежде всего, доставленные из Мюнхена дрессированные на цвет рыбы крайне плохо перенесли перевозку, а от фрайбургской воды настолько разболелись, что невозможно было и думать использовать их для опытов. Оставались пчелы. Но пчелы, которые в безвзяточные летние месяцы в Бруннвинкле так быстро находили выставляемые в саду приманки со сладким кормом и тотчас высылали к ним из ульев вереницы новых сборщиц корма — фуражиров, здесь, в весеннем Фрайбурге, где все цвело и где отовсюду источались зовущие ароматы — взяток был в разгаре! — никакого внимания на плошки с сиропом не обращали.
Накануне лекции с «демонстрацией» никакой надежды на благополучный исход ее уже не оставалось.
Вконец расстроенный, бродил Фриш перед домом и вдруг, несмотря на свою близорукость, заметил в только что политом огородике, принадлежавшем одному из институтских служителей, пчел. Они прилетали на листья салата и жадно собирали с них капли воды.
Пчелы собирают воду и доставляют ее в улей. Атмосфера в гнезде не должна быть сухой: от этого страдают личинки!
Фриш тотчас же вынес в огород свои плошки с сиропом, дождался, пока на них соберется побольше сборщиц, переместил плошки с пчелами на пустовавший дрессировочный столик, и вскоре к столику стали слетаться пчелы.
Фриш облегченно вздохнул: угроза провала миновала. Теперь можно было объяснить слушателям и то, почему пришлось отменить демонстрацию опыта с рыбами.
Пчелы выручили докладчика. Они помогли окончательно выиграть сражение, когда один из самых завзятых сторонников фон Гесса обнаружил на своем синем галстуке нескольких четырехкрылых сборщиц, привлеченных цветом. Почтенный доктор яростно отмахивался от жужжавших вокруг него насекомых. Студенты, собравшиеся на лекцию, были в восторге. Никогда еще такой дружный хохот не сотрясал сводов аудитории.
Из пережитых волнений был извлечен полезный урок. Договорившись с кинооператором, Фриш заснял фильм о поведении пчел на сотах улья, на кормовом столике, на цветах. Без него он больше никуда не ездил с докладом.
Раздумывая над тем, как усовершенствовать технику эксперимента, Фриш полагал, что потребуется самое большее три года, чтоб закончить работу с пчелами. Но три года прошли… Каждую весну, подходя к ульям, Фриш говорил себе:
— Все! Этот опыт будет окончательным и последним. На нем я разделаюсь с пчелами.
Однако появлялись новые вопросы, а каждый решенный рождал планы новых опытов. Годы шли, а главное по-прежнему оставалось впереди. И становилось ясно, что, имея в десять раз больше сотрудников и работая еще в десять раз дольше, всего не решить, бесконечно многое ждет исследователя впереди.
Трудный и петлистый путь ведет к завершающему эксперименту, вбирающему в себя итоги множества проверок, уроки неоправдавшихся надежд, преодоленных заблуждений. Не всякий способен, закончив одно исследование, сразу же приниматься за следующее. Но такова судьба ученого.
Свою жизнь Фриш делил между пчелами и рыбами. Весна и лето — на пасеке; осенью и зимой, когда пчелы замирают в своем бессонном зимнем клубе, Фриш продолжал исследования у аквариумов с рыбами. Он каждый год делал открытия и в одной области, и в другой, когда события 1914 года оторвали его от работы.
Началась война… Фришу было 30 лет. Он подлежал призыву. Только сильная близорукость избавила его от солдатской шинели и окопов. Но Мюнхенский институт опустел и замер, пришлось Фришу вернуться в Бруннвинкль. Впрочем, то было совсем неподходящее время для мирной работы на пасеке.
Голова молодой пчелы густо покрыта волосками.
Брат Отто руководил в Вене больницей, превращенной в резервный военный госпиталь. Люди были здесь позарез нужны. Отто вызвал Карла, и все четыре года, пока продолжалась война, зоолог проработал у брата-хирурга санитаром. Он научился делать рентгеновские снимки, давал наркоз оперируемым, принимал прибывших с фронта раненых и не раз сам снимал с них грязные бинты, белье, одежду. Тогда-то он и познакомился с биологией бескрылого насекомого, которое столько забот доставляло санитарным службам всех армий. В госпиталь попадали больные холерой, сыпным и брюшным тифом, и Фриш занялся медицинской энтомологией, стал изучать литературу о бактериях, микробах. Он организовал при лазарете бактериологическую лабораторию, прочитал курс лекций по микробиологии для медицинских сестер госпиталя. Впоследствии лекции вышли отдельным изданием. Теперь в списке книг Фриша оно значится первым.
Иллюстрации к книге были сделаны одной из слушательниц лекций, которая позже стала женой Карла Фриша.
— Облегчать людям страдания — что может быть выше этого! Пожалуй, отец был прав, и не зря ли покинул я медицинский факультет? — корил себя Фриш.
Но вот после двух лет, точнее, после семисот дней бессменной работы санитар Карл Фриш получил двухнедельный отпуск. Он едет в Бруннвинкль, и здесь первая же после длительного перерыва встреча с пчелами — Фриш продолжил прерванные в 1914 году опыты по исследованию обоняния пчел — показала, что от зоологии ему не уйти!
Когда окончилась война и вновь открылся Зоологический институт, Фриш — теперь уже профессор по курсу сравнительной физиологии — опять обзавелся аквариумами и гольянами для работы зимой и извлек из письменного стола записную книжку с планами дальнейших опытов на пасеке.
Тут как раз ему подарили плоский — в одну рамку — стеклянный улеек, и Фриш попробовал метить краской спинки пчел, прилетавших из улья к кормушке. И что он увидел в своем улейке? Трудно было поверить, что это не снится. Меченые пчелы, возвращаясь домой, начинали кружиться: кружение было отчетливым и совсем не похожим на другие движения пчел на сотах.
— Я думаю, это самое содержательное, наиболее плодотворное открытие, какое мне удалось сделать, — говорил впоследствии Фриш.
Однако явление, обнаруженное Фришем на сотах стеклянного улья и названное им «танцем пчел», было давно известно пчеловодам. Танцы довольно точно описал еще в 1788 году один из пчеловодов.
Но увидеть и описать какой-нибудь факт еще не значит открыть его. Открытие рождается, когда факт осмыслен, становится звеном в цепи, вырисовывается как следствие одних и причина других явлений.
Так получилось и с танцами пчел. Фриш установил, что танцуют пчелы-сборщицы, прилетев в улей со взятком и этим вызывая к месту взятка новых сборщиц. Исследования продолжались и приносили все новые и новые открытия — одно интереснее другого. Однако работы пришлось прервать: Фриша назначили директором Зоологического института в Ростоке, а там исследовали главным образом физиологию слуха рыб.
Круговой — так назвал его Фриш — танец пчел-сборщиц служит сигналом, что поблизости от гнезда имеется взяток нектара или пыльцы.
В науке в то время господствовало убеждение, что рыбы не только немы, но и глухи. Сейчас известно, что такое мнение неверно. Но тогда вопрос о языке рыб еще не вставал, зато слух у них Фриш обнаружил.
И опять повторилась мюнхенская история, почти такая же, как с фон Гессом. В Ростоке во главе университетской клиники болезней уха, горла, носа стоял уважаемый старый профессор-отоларинголог О. Кернер, абсолютно убежденный в том, что рыбы неспособны слышать.
Фриш методически готовился к новому спору, отрабатывая технику опытов, накапливая факты, факты, факты…
В его лаборатории появился аквариум с ослепленным крошкой сомом. Ослепить рыбу было необходимо: иначе как разобрать, не влияют ли на ее поведение зрительные раздражители? Фриш и себе и другим не разрешал без нужды терзать подопытных животных. Но на этот раз он успокаивал себя тем, что сомик («Ксаверл» была его кличка) полуслеп от природы, так что операция лишила его немногого. Часами лежал сомик в открытой с двух сторон стеклянной трубке, положенной на дно аквариума, и дремал, а когда, проголодавшись, выплывал, его подкармливали мясом под обязательный аккомпанемент свистка. В те дни по всему институту висели объявления: «Просьба не свистеть!», «Идет опыт — свистеть воспрещается!», «Никаких свистков!», «Пожалуйста, даже без музыкального свиста…».
Ксаверл быстро освоился с сигналом, сопровождающим кормление. Фриш вызывал рыбу свистком и после того, как сом выплывал, награждал его мясной подкормкой.
Так в опытах с рыбами было вызвано явление, которое академик И. П. Павлов открыл, изучая на собаках условные рефлексы.
Теперь Фриш мог пригласить к себе Кернера, и тот (не то что фон Гесс!) приехал, хотя и полный нескрываемого недоверия. Гость направился в лабораторию, где его ждал аквариум с дремавшим сомом.
Фриш, отойдя в дальний угол комнаты, свистнул; Ксаверл вздрогнул, шевельнул плавниками и всплыл.
О. Кернер долго молчал, потом развел руками:
— Никаких сомнений быть не может. Он вышел на ваш свисток! Сдаюсь!
Это было большим праздником — переубедить такого авторитетного противника. Подобных побед совершено было в Ростокском институте много.
Известный английский профессор Нико Тинберген, один из создателей новой науки — она занята исследованием поведения различных живых существ, — подчеркивает в своей недавно вышедшей книге значение работ Фриша и его учеников в области изучения органов слуха рыб.
«Одна из первых статей Фриша, — пишет Тинберген, — называлась просто: „Рыба, которая приплывает на свист“. Но приучить рыбу приплывать на свист было лишь началом исследования. Фриш хотел знать и почему рыба приплывает, когда он свистит. Последовательность его рассуждений дает прекрасный образец того, как следует изучать органы чувств животных.
Что побуждает рыбу всплывать, когда раздается свист? Поскольку мы сами слышим, можно предположить, что рыба тоже слышит и, следовательно, реагирует на звук. Но ведь она может и не обладать слухом, а видеть движения человека со свистком и на них реагировать. Как узнать, что в действительности происходит? Можно, например, проделать те же движения, но не свистеть при этом. Если рыба не всплывает, ясно, что не только эти движения являются раздражителями. Можно, наоборот, свистеть не двигаясь. Можно блокировать или совсем удалить орган, который предполагается ответственным за поведение рыбы (в данном случае внутреннее ухо). Если после этого она перестанет всплывать, значит, до операции она обладала слухом.
Как только это установлено и нет сомнений, что рыба слышит, следует переходить к систематическим исследованиям возможностей органа слуха: сколь тонкие различия высоты звука способно воспринимать ухо и сколь слабым должен стать звук, прежде чем животное перестанет реагировать на него?
Любая естественная реакция животного, например стремление к пище, может быть использована, чтоб изучать поведение. Однако естественные реакции не всегда удобны в исследовательской работе. В таких случаях можно приучить животное к специфическому раздражителю, многократно применяя его одновременно с естественным. Именно это и делал Фриш, свистя каждый раз, когда давал рыбе еду».
Исследования продолжались… Фриш обнаружил местоположение органа слуха у рыб, определил значение разных частей органа слуха… В конце концов все эти работы сделали его почетным членом Немецкого общества врачей по специальности ухо, горло, нос. Он был единственным немедиком в этом медицинском обществе.
За праздником признания, как всегда, следовали долгие будни исследовательского поиска, который по-прежнему требовал сил, внимания, времени, жизни.
Впрочем, ни сомик, ни его собратья со всеми своими загадочными способностями, повадками, чувствами, в том числе и шестым чувством, с его органом равновесия, ни открытие у рыб первичных элементов химического языка — сигналов тревоги, выделяемых в водную среду поврежденной рыбьей кожей и с молниеносной быстротой разгоняющих целые стаи, ни множество других увлекательных работ, которые манили Фриша, ни полностью оправдавшиеся опасения отца насчет ожидающей зоолога суровой нужды и невозможности сводить концы с концами (к тому же то были трудные для послевоенной Германии годы) — ничто не могло изменить заведенного порядка исследований: зимой — рыбы, с весны — пчелы.
Возможно, что дальнейшее изучение физиологии слуха и зрения рыб, уже завоевавшее Фришу известность в научном мире, и избавило бы профессора и его семью от материальных забот. Но он не мог не возвращаться летом к своим пчелам, к своим ульям, далеко не всегда полным меда.
Больше того, Фриша все серьезнее начинал занимать именно его летний объект, он все чаще восторгался богатством урожая идей и новых планов, который приносит изучение обитателей улья. Он продолжал работать с пчелами всюду, куда его перебрасывала судьба. И всюду к институтам, которыми он руководил, стягивалась молодежь: влюбленные в зоологию студенты, лаборанты, приват-доценты. Для каждого в записной книжке Фриша всегда наготове был запас тем для интересных исследований. Хватило бы только сил, а в вопросах, ожидающих решения, недостатка не будет. Фриш разослал своих помощников в соседние страны — во Францию, в Англию, Данию, Швецию, Швейцарию — знакомиться с работами зоологов. Они привезли много полезной информации. В Советскую Россию поехал один из самых талантливых ассистентов Фриша — молодой доктор Г. Рэш.
Он вернулся из Москвы с кучей новостей…
Но тут старый Рихард Гертвиг решил уйти на покой и призвал себе на смену в Мюнхен своего давнего ученика. Так Фриш, 15 лет назад впервые вступив в институт, чтоб изучать здесь милую его сердцу зоологию, теперь вернулся сюда директором.
И вновь потянулись, побежали годы работы: зимой с гольянами и сомами в аквариумах, летом с пчелами в поле, в степи, на опушках.
Теперь прерву повесть о работах Фриша и расскажу, как мне довелось увидеть и услышать его и даже узнать, что ему известны мои наблюдения, сделанные на подмосковной пасеке в Горках Ленинских. Короткое отступление, которое я здесь допускаю, проливает, по-моему, свет на некоторые черты личности Фриша как ученого, на стиль его исследований. Потому-то эта история и приводится здесь.
Уже в том возрасте, когда Фриш был почтенным профессором, попал я на пасеку Звенигородской биостанции Московского университета. Здесь вблизи от крошечной избушки, превращенной Александром Федоровичем Губиным в пасечный домик и лабораторию, стояло десятка полтора ульев. На площадке перед лабораторией обращал на себя внимание плоский, вертикально укрепленный короб. Александр Федорович снял с него утепляющие ставни, и за стеклянными стенками замелькали в пчелиной сутолоке маленькие цветные пятнышки — метки на спинках насекомых. Ни на пасеке коммуны имени Щорса на Волыни, где я проходил первую студенческую практику, и где моим учителем был старейший в области знаток пчеловодства, ни у других пчеловодов, с которыми я позднее работал, — нигде не было плоских стеклянных ульев, никогда не приходилось мне до того видеть и меченых разноцветными точками пчел.
Теперь всякий, увидев одиночек, выделенных из общей массы обитателей улья красочным тавро, без труда сообразит, в чем их назначение.
— Последите за любой меченой пчелой, ну хоть бы за этой, — говорил Александр Федорович. — Видите, как быстро они совершают свои круги, бегая по сотам. Это и есть сигнал, каким вербуются новые сборщицы корма и одновременно даются наводящие указания о том, где ожидает фуражиров взяток.
Через несколько дней я покинул Звенигород, прочитав на прощание А. Ф. Губину блоковское стихотворение со знаменитыми строчками: «…Погружался в море клевера, окруженный сказками пчел…» Уезжал я не с пустыми руками. Александр Федорович снабдил меня на дорогу русским изданием сразу очаровавшей меня книги Фриша «Из жизни пчел» и целой стопкой своих собственных статей. Все они были посвящены одному: как скармливать пчелам ароматизированный сахарный сироп, чтоб вернее направлять их на цветущие посевы нужных культур. Известные опыты академика И. П. Павлова, его методы выработки условных рефлексов у собак, дрессируемых с помощью корма, были здесь положены в основу работы с беспозвоночными, у которых головной мозг представляет только небольшой нервный узел, несколько больше, чем остальные, развитый. Опыты Александра Федоровича сразу же привлекли к себе внимание и биологов, и пчеловодов в СССР и за рубежом. Г. Рэш, приехав в Советскую Россию, также познакомился с этими исследованиями: они были далеко нацелены в теории и весьма важны для практики.
Колхозы и совхозы в нашей стране переходили на новые севообороты, всюду вводились посевы кормовых трав, в том числе красного клевера, и каждый год требовалось огромное количество семян этой бобовой культуры. А семян было недостаточно. Дрессировка пчел на посещение и опыление клеверных головок удваивала и утраивала количество оплодотворенных цветков и урожай семян.
«Сказки пчел», которые услышал Александр Блок в море клевера, обещали стать реальным агрономическим делом. Разум человеческий, приложенный к тому «Разуму цветов», который так восхитил С. Я. Маршака, оказался способен совершать подлинные чудеса.
…Двадцать лет спустя, вместе с другими советскими пчеловодами приехал я в Австрию на международный конгресс и каждый день отправлялся слушать доклады, читавшиеся с трибуны величественного зала Венской ратуши. Вдоль высоких стен спускались праздничные разноцветные флаги государств, приславших сюда своих представителей.
Сколько здесь собралось пчеловодных знаменитостей, известных нам до этого только по статьям и книгам!
Вот лидер американских пчеловодов — доктор Гембльтон из департамента земледелия США. Вот доктор Ева Крейн — неутомимая путешественница, руководитель Международной ассоциации исследователей медоносной пчелы, редактор международного пчеловодного обозрения «Би Уорд». Вот другой путешественник, объездивший десятки стран Восточного полушария в поисках лучшей естественной породы пчел, Адам Керле, селекционер, создатель породы, выведенной на пасеке Бакфестовского монастыря в Англии. Вот работники самого крупного в мире пчеловодного предприятия «Миель-Карлотта» из Куерневако, Мексика. Вот доктор Анна Маурицио из Либефельдской станции в Швейцарии, где она трудится свыше тридцати лет. Вот руководитель опытной станции в Монфаве Жорж Альфандери. А это английская художница, Дороти Ходжес, написавшая отличную книгу о пчелиной обножке и составившая превосходные красочные таблицы для определения по цвету обножки тех растений, с которых пчелы собирают пыльцевой взяток… Как жаль, что нет здесь славы и гордости советского пчеловодства Александра Федоровича Губина — командарма пчелиных эскадрилий, которые теперь по путевкам агрономов опыляют посевы, цветущие сады, виноградники. Многие спрашивают: почему нет с вами профессора Губина? И мы с горечью объясняем, что он тяжело болен.
Звенит звонок председательствующего, и снова все вливаются в зал, рассаживаются, поглядывают на Фриша. Он сидит постоянно на одном и том же месте, поближе к трибуне, и, чтоб лучше слышать, лодочкой приставил ладонь к уху. Легкий венчик седых волос обрамляет высокий лоб. Глаза под сильными стеклами очков прищурены. Губы поджаты…
Через три месяца Фришу исполняется 70 лет, и все передают друг другу неизвестно откуда взявшийся слух, что профессор в последний раз на пчеловодном конгрессе. Старейшина пчеловедения отчитывается перед теми, для кого всю жизнь работал, и прощается с ними… Может быть, поэтому его доклада ждут с особым нетерпением.
Что касается меня, теперь уже можно в этом признаться, я не на шутку нервничаю. Так, наверно, чувствовал бы себя какой-нибудь первоклассник Авиньонского лицея, отправившись с Фабром на экскурсию в Иссартский лес или на плато Англь и здесь в присутствии товарищей намереваясь задать ему каверзный вопрос… Потому что и я твердо решил воспользоваться встречей и спросить профессора, как можно понять факты, с которыми мы у себя на пасеке столкнулись.
По Фришу, пчелы танцуют на сотах, вернувшись с богатым взятком, и этот «восьмерочный» танец — кружения и короткие прямые пробеги с частым вилянием брюшка — представляет информационный код, сигнал, передающий другим сборщицам улья координаты местонахождения источника корма. Так теперь понимают значение танца большинство специалистов. Да и у себя под стеклом наблюдательного улья (этот неуклюжий термин, который не нами придуман, обозначает односотовый улей с прозрачными стеклянными стенками, такой, какой я впервые увидел на пасеке Губина под Звенигородом) мы бессчетное число раз наблюдали танцы пчел, вернувшихся с кормушек, где на их спинки наносили разными цветными точками метки. Но вот однажды, уже поздней осенью, когда все полеты пчел за нектаром и пыльцой давно прекратились, а пчелы под стеклом успели даже сгрудиться в сплошную массу зимующего клуба, мы сняли как-то с улья утепляющее укрытие и направили на стеклянную стенку свет сильной лампы, чтоб получше рассмотреть пчел под стеклом, и вдруг в разных местах клуба несколько пчел неожиданно начали танцевать. Мало того: удалось убедиться в том, что танцевать — кружиться, совершать короткие прямые пробеги, часто виляя брюшком, — могут и пчелы осеннего выплода, то есть недавно вылупившиеся из ячеек и, значит, еще не вылетавшие за фуражом для семьи. Приходилось, таким образом, допустить, что возможны и танцы, иносказательно говоря, бессодержательные, не имеющие сигнального значения. Мы проверяли это явление много раз и на разных семьях. Губин поручил нескольким студентам, работавшим на пасеке кафедры Тимирязевской академии, самостоятельно провести осмотры семей в ноябре — декабре, и все подтвердили: да, свет лампы может выводить некоторых пчел клуба из их дремотного состояния и побуждать к танцу…
Ни в статьях Фриша, ни в статьях его учеников о таких танцах никогда ничего не говорилось…
Но как же тогда эти танцы понимать, как их согласовать с учением Фриша о «языке пчел»?
Сам себе я мог еще с грехом пополам как-то изложить весь этот монолог, но ведь мне предстояло другое: надо было во время перерыва пробиться через обычно окружавшую Фриша толпу и высказать ему свои соображения при этой аудитории, причем не шепотом, а в полный голос, так как он плоховато слышит, да к тому же и по-немецки…
Как я корил себя, что не догадался привезти с собой на конгресс номер московского журнала «Пчеловодство», в котором была напечатана статья о танцах пчел в зимующем клубе. Отдал бы статью и попросил прочитать. Вот и все!
Короче, я праздновал труса.
Но мне не пришлось ни расталкивать толпу окружающих Фриша собеседников, ни задавать ему свой каверзный вопрос…
В начале перерыва, когда я направился на поиски Фриша, меня окликнул незнакомый участник конгресса. На его нагрудном значке читаю: «Гетце, Бундесрепублик».
— Профессор Гетце, кафедра пчеловодства университета в Бонне, — представляется он. — Я вас ищу третий день. Не так-то просто найти кого надо в этой массе народа. Не правда ли? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, переходит к делу: — Доктор Фриш просил меня узнать, нет ли у вас новостей относительно танцев молодых пчел, только что вышедших из ячеек. Ваше первое сообщение мы проверили и убедились: оно точно. Недавно в Париже проходил международный симпозиум об инстинкте и поведении животных. Доктор Фриш читал там доклад о языке пчел и отметил работы по управляемому полету сборщиц, я имею в виду исследования под руководством профессора Губина. Что касается ваших наблюдений, доктор вполне согласен: танцы пчел, которые еще не вылетали из улья, ждут объяснения, иначе существующая теория ставится под вопрос. Эта тема как раз и поручена мне. Руководить ею будет сам Фриш.
Потом доктор Гетце рассказывает о том, как Фриш объясняет, почему в опытах на нашей пасеке пчелы могли выписывать на сотах танец, отражающий путь к улью от места взятка, а не наоборот — из улья к дрессировочным кормушкам, как обычно бывает.
— Он, в общем, принял ваше объяснение для случаев, когда наводящие указания танца приводят к ошибкам сборщиц, и в следующем издании своей книги напишет об этом. Ну, а в ответ на ваши данные о конкурентной роли наземных ориентиров в полетах пчел, для которых компасом служит небесное светило, вы уже, конечно, читали? Нет? Серьезно, нет? Почему же? Для вас небезынтересно будет ознакомиться. У меня с собой есть экземпляр, могу его отдать. Это в журнале «Натурвиссеншафтен». Статья так и называется: «Небо и земля в конкуренции. О сравнительном значении ориентиров в полете пчел». Как же это вы еще не читали, я вам обязательно дам оттиск первого сообщения. Исследования будут продолжены. В них участвует и Линдауер…
«Эге, — подумал я, — старик и не думает складывать оружия. У него голова по-прежнему полна замыслов, вокруг него по-прежнему бурлит поиск…»
«Доктор, а ведь проявляемое вами упорство может хоть кому показаться странным. Что ж это, в самом деле? Непрерывно, на протяжении десятилетий, работать с одними и теми же объектами? — писал Фриш сам о себе. — А почему бы вам не заняться, скажем, слоном, или если требуется объект не столь громоздкий, то вот к вашим услугам любопытнейшее создание — слоновая вошь; а если вы отказываетесь приносить себя в жертву экзотике, то чем, скажите на милость, вас не устраивает, к примеру, кротовая блоха?
— Зачем же так зло шутить? — отвечал Фриш воображаемому оппоненту. — Давайте всерьез! В институте всегда есть группа сотрудников, которая изучает позвоночных. И всегда есть сотрудники, занимающиеся разными беспозвоночными: осами, муравьями, пауками, креветками…
— Так-то оно так, но тем не менее вы, и особенно в последнее время, все больше погрязаете в изучении своих избранных и излюбленных пчел. Дались они вам! Вот и сейчас: Рэш исследует распределение обязанностей среди рабочих особей в пчелиной семье, Фогель занят чувством вкуса у пчел и питательностью для них разных сахаров, Баумгартнер — строением сложного глаза, Германн — способностью к восприятию освещенности, Лотмар — восприятием ультрафиолетовой части спектра…
— И очень хорошо! — подтверждает Фриш свои же слова. — Не без основания же мы больше доверяем старому домашнему врачу, которому знакомы наша походка, выражение лица, цвет белков глаз, каждый хрип в легком, каждый тон в биении сердца, ритм пульса… Когда долго занимаешься одним и тем же объектом да еще научаешься постоянно о нем думать, быстрее подмечаешь в его поведении любую новую мелочь, глубже все видишь, яснее слышишь, открываешь стороны, которые ускользают от тех, кто видит объект впервые. Я догадался об этом еще мальчиком, когда, лежа на берегу моря, смотрел в глубь зеленой воды, плескавшейся о прибрежные камни и игравшей прядями водорослей… К тому ж разве не все загадки жизни сосредоточены в каждом живом?»
…Прошло еще несколько лет.
Неожиданно в институт к Фришу заглянул его старый друг Рихард Гольдшмидт, тот, кто когда-то руководил большим зоологическим практикумом у Гертвига. Фриш принял гостя в новом здании института, построенном на средства американского фонда. Но оба профессора не стали задерживаться в кабинете директора, они спустились в подвал, а оттуда еще глубже — в подземный грот, предназначенный для изучения пещерной фауны.
Только здесь они смогли побеседовать, не боясь чужих ушей и подслушивающих аппаратов: фашизм уже поднял голову в Германии, шпионы и доносчики кишмя кишели всюду.
— Я ясно вижу, к чему идет дело, — хмуро говорил Гольдшмидт. — Оставаться мне здесь дальше невозможно. Приходится ехать за границу, не дожидаясь, пока я окажусь в мышеловке.
Фриш не отговаривал друга, тревожился за него, многого не понимал и не представлял себе. Грустным и горьким было расставание. Но, оставшись в Мюнхене, Фриш в конце концов убедился, что Гольдшмидт оказался и более проницательным и более дальновидным. Директору института зоологии не дали заниматься наукой, как он хотел. Гитлеровцы ждали и требовали другого. Но Фриш твердо решил оставаться независимым. И вот его вызвали в министерство для объяснений: как он смеет разрешать студентам вскрывать дождевых червей без применения обезболивающих средств?
В другое время это показалось бы неумной шуткой, но сейчас… Вскоре последовало и второе предупреждение: профессора уведомили, что его бабушка по материнской линии признана расово неполноценной. Вдогонку прибыл приказ, отстраняющий директора от работы в институте. Это случилось в начале 1941 года. Уехать, как Гольдшмидт, было уже невозможно.
Дождавшись весны, Фриш перебрался в Бруннвинкль и продолжил работу с пчелами. Итоги исследований, сделанных им в годы войны, он опубликовал только после падения фашистского рейха. Книга вышла в 1947 году в Вене и была озаглавлена: «Ароматическая дрессировка пчел на службе сельского хозяйства». Фриш подтвердил теоретические выводы и практические рекомендации Александра Федоровича Губина и дополнил их. Он показал, что не только можно, но и очень выгодно дрессировать пчел на посещение таких скупых медоносов, как красный клевер, из трубчатых цветков которого сборщицам весьма трудно извлекать нектар. Дрессировка увеличивает число пчел, летающих на головки красного клевера и в конечном счете существенно повышает урожаи ценных семян этой бобовой травы. Оказалось даже, что есть расчет дрессировать пчел также и на посещение самых щедрых медоносов. После дрессировки пчелы еще усерднее посещают их.
Начиная с 1945 года (через 33 года после того, как был сделан первый шаг на этом пути) Фриш особенно много внимания уделяет пчелам и в институте, и в Бруннвинкле.
Пчела-сборщица возвращается в улей с пыльцевой обножкой.
Со своими учениками он выясняет, как воспринимаются пчелами разные части спектра, геометрические фигуры, форма цветков, измеряет остроту обоняния пчел, уточняет, где расположены и как действуют пчелиные обонятельные поры.
Отчеты об опытах, как и первая прочитанная когда-то дяде Экснеру статья, содержали только самое главное и ничего лишнего. А написаны они были так, что и в читателе будили радость открытия.
Это чувство Фриш особенно старался передать студентам. Аудитория во время его лекций всегда была полна. И не удивительно: читал он превосходно. То профессор говорил об опыте, законченном только вчера вечером, сопровождая рассказ демонстрациями экспериментов, то показывал новый отрывок фильма, заснятого какой-нибудь ускоренной киносъемкой в инфракрасном свете… Слушать его собирались студенты с разных кафедр, из других институтов, нередко приезжие и из других городов Германии, бывали на лекциях и иностранцы.
Но успех не кружил голову профессору. Он по-прежнему каждый день вставал с рассветом и трудился допоздна, всюду поспевая. Правда, ему частенько приходилось являться в институт с полевых опытов в старых кожаных тирольских шортах, сверкая голыми коленками. Но он был лишен чопорности.
Как-то из СССР в институт пришло письмо на имя помощников Фриша — требовалась простая справка. Фриш ответил сам и приписал: «Но с чего это вы решили, будто меня не надо тревожить? Не такая уж я важная шишка!»
Однажды в Мюнхен прибыл на гастроли цирк Саррасани. Укротитель зверей попросил Фриша разрешения побеседовать со студентами о жизни животных в неволе.
Фриш, не задумываясь, согласился:
— Очень хорошо! Вы сделаете доклад на эту тему вместо моей заключительной лекции.
В тот день профессор, уступив кафедру гостю, сидел на парте рядом со своими студентами.
— Мы приучали одного из слонов, — рассказывал докладчик, — становиться на голову. Такой номер слону дается нелегко. Но как же я обрадовался, подсмотрев, что в клетке, куда слона уводили на отдых, он сам повторяет упражнения, хотя не видит тех, кто его поощряет за усердие… Если работать с животным так, чтоб ему это было приятно, дело идет успешнее. Само животное помогает нам…
Фриш знал это по своим опытам с рыбами. И все же после этой лекции он стал еще внимательнее присматриваться к работе профессиональных укротителей — дрессировщиков. Приехав в США, куда его пригласили прочитать лекции в ряде университетов, он сразу отправился в Нью-Йоркский зоопарк, во Флориде посетил обезьянник зоопсихолога К. Л. Эшли, «Океанариум» с его грандиозными бетонными водоемами и прирученными дельфинами. Колокол служителя вызывал из морской пучины дельфинов, и те, подплыв, во весь рост выпрыгивали из воды, чтоб получить корм из рук дрессировщика.
— Чего стоят рядом с этим великолепным зрелищем мои жалкие опыты с сомиками! — восхищался Фриш.
В «Океанариум» он приехал после доклада, прочитанного в Принстонском университете. Там среди слушателей Фриш увидел седую голову Альберта Эйнштейна. На следующий день автор теории относительности пригласил к себе автора учения о «языке пчел» и весь день провел с ним — в лаборатории и дома.
Фриш уехал восхищенный блестящим остроумием и замечательным радушием хозяина, его умением знакомить неучей со своими работами и интересоваться чужими, в которых он сам профан.
Фриш побывал также и на ферме «Ротолактор», которая считалась тогда самым механизированным в Соединенных Штатах Америки предприятием для получения молока. Полторы тысячи дойных коров по пять раз в день самостоятельно направлялись, покидая свои стойла, в доильный зал. Это был настоящий живой конвейер. Из доильных аппаратов молоко по трубам уходило в холодильные цистерны. Но что особенно заслуживало внимания — это подготовительная дрессировка животных, выработка рефлексов, которые включались в процесс сверхмеханизированного производства молока. Привитые животным навыки помогали персоналу: облегчали уборку помещений, кормление животных, равномерную загрузку доильной установки…
В Калифорнии Фриш встретился с Гольдшмидтом. И Гольдшмидт, который начал свой путь в науке с изучения одноклеточных, срок жизни которых исчисляется часами, повез гостя в заповедник многовековых деревьев секвойя. В этом одном из самых удивительных уголков растительного мира, у подножия вечнозеленых стометровых гигантов, оба биолога продолжили беседу, прерванную двадцать лет назад в подземном гроте мюнхенского института. Но говорили они не столько о пережитом, сколько о новых работах, о будущем науки.
Когда читаешь воспоминания об этой беседе, о посещении скотных дворов «Ротолактора», о поездке на дельфинодром «Океанариума», о беседах со знаменитыми исследователями африканских термитов А. Е. Эмерсоном и американских кочевых муравьев К. Т. Шнейрла, о встрече с Альбертом Эйнштейном и при всем том знаешь, с каким деловым вниманием продолжал все эти годы Фриш следить за изучением пчел всюду, включая маленькую подмосковную пасеку, то портрет человека и ученого дополняется новыми живыми штрихами.
Тем временем в разных странах десятки специалистов-энтомологов, подхватив исследовательскую эстафету, продолжали изучать информационное содержание разных фигур пчелиных танцев. Открытия сыпались как из рога изобилия. И все они вели свою родословную от того наблюдения, которое было сделано на пасеке в Бруннвинкле летом 1918 года, когда Фриш впервые увидел на сотах маленького односотового улья танец помеченной им краской пчелы.
Стрелками на рисунке показано направление пробега пчелы в виляющем («восьмерочном») танце. Он служит сигналом, указывающим направление полета к месту взятка, расположенному за 50 метров от улья и дальше.
Для свободных, «незавербованных», как их называют, пчел-сборщиц — это что-то вроде лётного резерва семьи — танец полон содержательных подробностей. Он оповещает, во-первых, близко или далеко от улья находится корм, указывает направление, куда следует лететь за взятком, кроме того, он отображает примерное расстояние до места, где находится корм, сообщает, много ли его, богат ли он сахаром. Сигнал информирует ульевых сборщиц и об условиях полета: встречный или попутный ветер ждет их в рейсе. При разных условиях в танец вносится соответствующая поправка на помехи, смещение или ускорение, какое оказывает ветер. Когда сборщице предстоит лететь к месту, скрытому по другую сторону скалы, то в танце отражено все расстояние, которое пчеле предстоит покрыть, то есть погонная длина ломаной кривой в обход скалы, но направление кратчайшее: прямиком к месту, где установлена кормушка. Однако если кормушку, предлагаемую пчелам, поместить ниже уровня улья (улей на краю обрыва, а кормушка на дне глубокого ущелья) или, наоборот, выше его (улей у подножия радиомачты, а кормушка на самой ее вершине), то для оповещения о таких казусах в пчелином языке сигналов не обнаружено.
— Они, видимо, не привыкли рассчитывать на то, что корм может находиться в облаках, — заметил по поводу второго варианта Фриш.
Главным ориентиром и путеводным светилом для пчел в полете — будь это полет отдельных сборщиц к месту, где находится источник нектара или спелой пыльцы, или полет массы пчел во время роения, при перемене гнезда — служит солнце, его положение на небе в момент, когда совершается танец, положение относительно места, куда надлежит лететь. Фуражиры или разведчики, вернувшиеся в улей в одно и то же время из разных мест, танцуют каждый по-своему; возвращающиеся с одного места в разное время исполняют фигуры танца по-разному, соответственно часу, а значит, и положению солнца на небе.
Пчелы способны ориентироваться в полете и в такое время, когда небо плотно закрыто облаками и солнца не видно. В эту пору они находят правильный путь, воспринимая колебания поляризованного света, а также руководствуясь пробивающими толщу облаков лучами, невидимыми для человеческого глаза.
Это сообщение физики поначалу встретили в штыки, но опыты их убедили.
Так были открыты запасные приспособления, гарантирующие надежность системы ориентировки.
Но и это оказалось все еще только началом…
Вот он, волшебный колодец, из которого чем больше черпаешь, тем он богаче водой!
Применяя дрессировку пчел, удалось открыть у них так называемое «чувство времени», способность прилетать к месту взятка не когда попало, а к моменту раскрытия цветков. Больше того: полеты пчел заканчиваются, когда цветки перестают выделять нектар и пыльцу. Запоминая интервалы не короче 5–6 часов, пчелы оказались совершенно неспособны запоминать продолжительность перерывов, превышающую сутки.
И это тоже было только началом…
Все эксперименты Фриша, начиная с первого, были не только строгими, но и изящными, не просто убедительными и наглядными, но вместе с тем и красивыми. Ульи с дрессированными пчелами опускали в штольни глубокой заброшенной соляной шахты, и сборщицы летали на кормушки под искрящимися куполами каменной соли, послушные чувству времени и здесь, под землей, где на них никак не действуют ни видимые, ни невидимые лучи солнца.
При ясном небе солнце служит для пчел, впервые вылетающих из улья на сбор корма, главным указателем пути.
Ульи с пчелами, дрессированными в закрытой камере под Парижем и приученными посещать кормушки в определенный час, перевозили на самолете в Нью-Йорк. Там они в такой же камере прилетали на кормушку точно по парижскому времени. Так же вели себя и нью-йоркские пчелы, перевезенные в Париж, где они в камере сохраняли верность нью-йоркскому времени. Дрессированных подобным образом пчел перевозили из Южного полушария в Северное (с Цейлона на Север Индии) и из Северного в Южное.
Те же опыты повторены с пчелами, дрессированными на время не в наглухо закрытых камерах, а под открытым небом. Тогда, перевезенные на дальнее расстояние, они довольно быстро научаются приноравливаться к новой небесной и земной обстановке.
Так начатое на крошечной пасеке в Бруннвинкле изучение летных повадок пчел приобрело подлинно планетарный масштаб.
Вот оно: «от букашки и до планет…»
Параллельно изучались разные «диалекты пчелиного языка» — особенности танцев разных пород медоносных пчел; изучались танцы разных видов рода — большой и малой индийской пчел, тропических тригон, мелипон. В этих исследованиях получены данные, проливающие свет на историю пчелиного языка, на его возникновение и развитие в процессе эволюции, позволяющие заглянуть из сегодняшнего дня как в безмерно далекое прошлое, так и в будущее…
Когда на международном симпозиуме об инстинкте и поведении животных в Париже зашла речь о том, что практически могут дать исследования этой области жизнедеятельности живого, председательствующий напомнил о самолетах, совершающих регулярные рейсы на трассе Европа — Америка. Трасса проходит через Северный полюс, в зоне, где все магнитные компасы отказывают, а сплошная облачность делает невозможной ориентировку по звездам. Но летчики прекрасно ориентируются и здесь: они включают в этой зоне так называемую «кисточку Гейдигера» — прибор, который сконструирован с использованием данных Фриша о восприятии пчелами колебаний поляризованного света.
На другом научном съезде — это был съезд астрономов США — один из отцов современной кибернетики Клод Шеннон заметил, что работы Фриша и открытые им способы расшифровки сигнального кода пчел подготовляют путь к созданию межпланетного языка, который может понадобиться людям даже скорее, чем можно думать.
Говорят, когда Фриш прочитал отчет об этом заявлении, он заметил, что уж лучше бы начать с создания языка, который объединит науку на Земле и сделает ее, как она и должна быть, всечеловеческой.
Не подумайте только, читая рассказ о том, как Фриш стал тем, кем он стал, будто всем надо изучать одних лишь пчел или только инстинкты и повадки животных. Во-первых, в одной биологии есть еще по крайней мере десятью десять областей, ожидающих тех, кто готов посвятить себя им. Но ведь и биология совсем не единственная наука среди созданных человечеством. Этим наукам числа нет, как нет числа и другим областям деятельности, в которых требуются молодые умы и силы.
И всюду любую — даже самую маленькую — работу нетрудно превратить в великую. Требуется для этого немного. Надо с головой уйти в дело, полностью отдаться ему.
Только тот по-настоящему находит себя, для кого дело становится судьбой, личным счастьем.
Чтоб показать все это на живом примере, и изложена была здесь биография Карла Фриша.