— Возвращаясь к нашим стареньким баранам, — вновь заговорил Яршая. — Удивительно, как многие сейчас ударились в гуманитарные науки! И при этом хоть бы что в них смыслили!.. Убогое скольженье по верхам.

— Я думаю, в том есть своя закономерность, — отозвался доктор Грах, внешне теряя ко мне всякий интерес, хотя я, безусловно, чувствовал: это отнюдь не так… — Эпоха смутная, во что-то углубляться — где гарантия, что избранный предмет реально будет нужен, и уже довольно скоро? Точные науки требуют покоя. М-да… Когда ж разброд в умах, мешающий нормальному существованию, обычно хочется немедленно понять, откуда он, чем порожден, и появляется стремление хоть как-то все обосновать, чтоб не шаталось под ногами слишком сильно. А как раз гуманитарные науки — наиболее доступны, что ли… Мы воображаем, будто в них нет излишней зауми и сложностей и каждый, только захоти, способен одолеть их с легкостью… По нашим представлениям, в таких науках человеческий аспект особенно заявлен, закреплен. И можно просто пеночки снимать, особо в суть не проникая. Словеса, туманные идеи — этого достаточно. Гуманитарный мистицизм, я так бы это все назвал. Иллюзия реальных, в некотором роде сокровенных знаний. Суррогат… А большего не ждут. Зачем? Вполне хватает, чтобы мистицизм понемногу начал поглощать умы, пророс везде, верней, нашел себе удобную опору. Ведь когда затягивают туже пояса, идет борьба, а перспектив не видно, потому что прежние теперь — из другой оперы, отчуждены, совсем замшели, вот тогда и возникает как бы самопроизвольно тяга к мистицизму, шаловливо-непонятному и иррациональному. А всякий мистицизм рождает интерес к гуманитарным знаниям — в определенном, правда, ракурсе. И изучение предмета углубленное, серьезное тут просто ни к чему — мешает.

— А Харрах мой точные науки любит, — неожиданно, явно любуясь, сообщил Яршая. — Ведь совсем еще мальчишка, а вон сколько сконструировал! Читает, впрочем, мало, из-под палки — не горазд… — тут он беспомощно развел руками, скорбно выпятивши нижнюю губу.

— Ну, почему же, пап? — обиделся Харрах. — Платона знаю, Библию читал и Лао-цзы, и Заратуштру, и Сервантеса, и Достоевского, и Нестора Марию фон Болбоева… А вот недавно проштудировал Барнаха.

— Ты с ума сошел об этом говорить! — с тоской воздела к потолку глаза Айдора. — Что ты! Если кто, неровен час, услышит… Я ведь верно говорю? — она вдруг повернулась к Граху. Тот сидел с невозмутимым, каменным лицом, тихонько барабанил пальцами по краешку стола и на вопрос лишь остраненно, эдак чуть пожал плечами: дескать, коли вы об этом говорите, то вам и видней, должно быть…

— Это кто — Барнах? — не удержался я. — Старинный кто-нибудь?

— Да был такой… — уклончиво и, как мне показалось, с явной неохотой пояснил Харрах. — Совсем недавно… Даже, говорят, еще живой. Пока — живой. Его практически никто не знает. В смысле — мало кто встречал. Отшельник, я так думаю. А вот читают многие… Он — идеолог.

— Чей? — искренне заинтригованный, не отставал я. Надо же, такая личность, а мой папочка при мне ни разу не упоминал!.. — Чей идеолог?

— Вот заладил… А ничей! — ответил с непонятной резкостью Харрах.

— Так не бывает, — убежденно возразил я. — Всегда — чей-нибудь!

— А этот вот — ничей. Для всех живущих. Понимаешь? Для людей, для биксов, для кого угодно!

— Вроде как мудрец? — сообразил я.

— Даже больше чем мудрец.

— Нет, точно, ты нас доведешь всех до беды! — совсем расстроилась добрейшая Айдора. — Это ты его, признайся, баламутишь? — она строго посмотрела на Яршаю. — Он — ребенок, как же можно!..

— Мамочка, ну, я не знаю… что ты пристаешь, ей-богу! — глядя в сторону, с тоской сказал Яршая. — Что ты всех пугаешь?! Не такой уж он, в конце концов, ребенок… Нам дурак в семье не нужен!

— Да ведь как читать!.. — задумчиво заметил доктор Грах. — Такие книжки очень непростые, не для каждого… И ты хоть что-то понял в них?

— Естественно! — голос Харраха зазвенел от торжества. — Еще бы не понять! По-моему, так складно, без сю-сю… Его «Уложения для недоумков» и «Пять заповедей всуе»;.. Мама даже сделала рисунки к ним…

— Харрах! — с отчаянием вскрикнула Айдора. — Прекрати немедленно! Довольно! Чушь. Не знаешь толком — так не говори! Я иллюстрировала детские стихи. А написал их, между прочим, доктор Грах. И папа твой хотел писать на них кантату. К юбилею Первого Конфликта.

— Что ж не написал? — с ехидцей произнес Харрах.

— Да просто не успел! — Айдора гневно обернулась к мужу. — Почему молчишь? Когда не просят — разглагольствует часами… Что, язык отсох?

— Ну, в общем… да, — со вздохом покивал Яршая. — Не успел. Ты, мамочка, права.

— Но юбилей уже прошел… — невинно вставил я.

— Как так — прошел?! — похоже, моя реплика весьма обескуражила Айдору.

— Что-то я теперь припоминаю… — поспешил на помощь доктор Грах. — Действительно! Мы с моим другом обсуждали этот вариант. Стихи и музыка… Прекрасно! Только с датами немного просчитались. Так бывает…

— Ясно?! — и Айдора испытующе взглянула на Харраха.

Лишь теперь я догадался, почему Грах оказался в этом доме. Их с Яршаей связывало дело. Только я никак не мог поверить, чтобы этот мрачный, даже злобный человек способен был на поэтическое чувство, сочинял для маленьких детей. Конечно, внешний вид, я знаю, ни о чем еще не говорит, по моему отцу ведь тоже сразу не определишь, что он — вожак людей. И все же мне почудился какой-то скрытый, преднамеренный подвох… Меня водили за нос. Почему? Из-за того что я, как ни крути, — чужой здесь, из другой когорты? Может быть… Или я горько заблуждался, без малейших оснований проявляя мнительность там, где любой иной нормальный человек кивнул бы с удовлетворением: стихи? — ну и прекрасно! Но уж как-то чересчур засуетилась вдруг Айдора, чересчур! Нет, разумеется, я был на сто процентов прав, и в этом смысле уповать на что-либо иное было просто неразумно. Лезло же в глаза, вопило: здесь мне впредь не доверяют! И не потому, что отозвался без почтения о биксах — их нахваливать никто и не обязывал меня. Мое происхождение, домашний круг знакомств — вот главная причина. Надо полагать, и раньше не особо доверяли, только не показывали этого. Пока не рыпался и не давал особенного повода, еще терпели, вроде как надеялись: семья и воспитание — одно, а внутренний настрой души — другое, яблоко ведь не всегда, упав, у самой яблони лежит, бывает, что и катится в сторонку… Молодая поросль, иное поколение. Ну, вдруг — и этот так?!. М-да… До поры до времени старались не показывать, не намекать, ну, а теперь уж… Дело не в словах, а в том, как их произнести! Когда, кому и как… И тут вот начинаются проблемы. Это абсолютно точно! Словно я был виноват… Не я же выбирал себе родителей, не мог за них я отвечать!.. Мне стало тошно и обидно. Что же делается, неужели так всегда и будет?! Если бы не биксы… Захотелось все на них свалить. Так проще. Так спокойней. Многие теперь друг другу на Земле не доверяли…


…отовсюду ждали подлости, предательства — чего угодно! Безусловно, это на поверхности лежало, а пойди копни поглубже, разберись как следует в деталях, в подноготной накопившихся проблем!.. Но зарываться с головой в подробности как раз и не хотелось, страшно было, даже мерзко, словно там, за некой гранью, открывалась сущая помойка, разверзалось топкое гниющее болото: лишь одно движение — и замараешься навек, и сгинешь, на спасение надежды нет.

— Что приумолкли, Питирим? — окликнул Эзра.

— Вспоминаю, — отозвался Питирим. — Пытаюсь кое-что восстановить. Нет, я подробностей действительно не знаю. Да и не старался выяснять особо.

— Зря, — заметил Эзра. — Экий вы нелюбопытный. Никогда бы не подумал… Но известно вам хотя бы, в чью оболочку обрядили вас?

— Естественно, — сказал со вздохом Питирим. — Никак не назовешь предметом вожделений. Тело, правда, крепкое, но тренированности — никакой.

— А что поделаешь? — развел руками Эзра. — Выбирать не приходилось. Вы судьбу благодарите, что такое-то случайно уцелело. Времени для срочной операции почти не оставалось, нужно было пользоваться тем, что оказалось под рукой. Ну, а насчет нетренированности… Не уверен. Левер много медитировал, дыхательной гимнастикой себя буквально изводил. От этого, конечно, мышцы не растут и не становишься героем-суперменом, но зато и ловкость повышается, и общий тонус задается, клетки очищаются, кишочки и сердечко начинают, как мотор, работать. Это, знаете, немало. Да теперь вы сами в нем хозяин, в новом теле! И никто вам не указчик. Можете и мышцы наработать… Представлял бы Левер, для кого старался! — хохотнул вдруг Эзра. — Для убийцы своего!.. Ну, не убийцы, но уж погубителя — так точно.

— Слушайте, прошу вас, прекратите! — Питирим в сердцах схватил возницу за рукав и повернул рывком к себе. — Ведь это — не доказано. Вам почему-то хочется, ужасно хочется меня в убийстве обвинить. А я не признаю, и все! Считаю: не было его. Поклеп! Какие основания?!

— Пустите, — сказал Эзра, силясь высвободиться. — Ясно, что на Левера вы не кидались с топором и не старались ему череп раскроить. Так опуститься — нет, конечно. Но вся обстановка… Ситуация… Ведь убивают, знаете, не только ненавидя ближнего, а просто-напросто — из жалости к себе… Когда пришли на станцию, дверь в пультовую — верная защита — была наглухо закрыта. Вас нашли снаружи, Левер же остался в пультовой.

— Он с самого начала там закрылся.

— Ну опять вы за свое! Зондаж всех срезов вашей памяти совсем иное. показал. Неужто вам не говорили?

— Нет, — сердито огрызнулся Питирим. — И что же?

— В пультовой вы были вместе, но, когда до взрыва оставалось всего несколько секунд и вы вдруг ясно осознали — катастрофу не предотвратить, вы кинулись бежать, чтоб спрятаться за дверью, в коридоре.

— Левер тоже мог укрыться, кабы захотел.

— А вот нет! Вы конструировали силовую установку и предельные режимы знали точно. Левер оператор неплохой, но в общем — новичок в таких делах… Он до конца надеялся — на чудо, ежели угодно. И на вас, мой милый, на надежность вашей установки. А вы даже не предупредили, не окликнули его, когда помчались к двери. Он так и остался возле пульта, ничего не понимая. Не успев понять…

— Дверь заедало, а проход был слишком узкий. Мы могли бы не успеть, протискиваясь вместе.

— Вот-вот: вместе!.. Вы не признаете даже мысли, что кому-то можно уступить дорогу, надобно помочь. Повсюду вы — главней других! Хотя… не только это… Ведь, успей, положим, Левер добежать — и был бы совершенно лишний человек, свидетель катастрофы. Да-да, Питирим, свидетель вашего просчета — как конструктора. Итог трагичен, и теперь едва ли можно указать конкретно, отчего беда произошла…

— Могло быть нападение. Атака биксов.

— Ну, теоретически… — Эзра насмешливо взглянул на Питирима. — Когда нет зацепок, и такая версия сгодится. В конце концов могли списать и на случайность. Исключительно удобно — ведь ничто не застраховано навек. И виноватых вроде нет… АсЛевером хлопотне оберешься. Уж молчать бы он не стал! Последствия предположить нетрудно. Вас бы отстранили от работы, началось бы разбирательство. Какой удар по честолюбию! Быть впереди других, быть во главе других — вы к этому всегда стремились. Вы — фигура, остальные — пешки.

— Да, но я действительно лучше других был подготовлен к затяжной борьбе!

— К борьбе — пожалуй, — согласился Эзра. — С детства. А вот к жизни творческой, по-человечески, душевно благородной — нет. Вы были фигурой — в борьбе, и только в ней. Но есть еще и просто жизнь, где надо оставаться человеком. Не борцом, не предводителем — обычным человеком. К этому вы не были готовы. Как же вам всем испохабили мозги!.. А, между прочим, мозги ваши, Питирим, по их потенции — не часто встретишь. Грустно, что лишь по потенции…

— Зачем же вы меня спасли? — с сарказмом рассмеялся Питирим. Глаза его блуждали, на лице застыло выражение растерянности и звериной боли.

— Лично я вас не спасал.

— Да будет вам, не придирайтесь! Все-то вы прекрасно понимаете… Зачем?

— Не для того природа создала рассудок, чтоб довольствоваться только тем, чего он, не трудясь, достиг. Не принято выбрасывать алмазы лишь по той причине, что они покуда без огранки. Все на свете можно бесконечно улучшать… Вас попросту должны были спасти. Хотя бы попытаться… Безусловно, вам невероятно повезло. Дверь, выбитая взрывом, изуродовала и расплющила все ваше тело. Вместо туловища — дьявольское месиво… Чудовищное зрелище! Вам не хватило, в сущности, долей секунды, чтоб укрыться. А вот Левер… Он в отличие от вас мог уцелеть — тут вы чуток не рассчитали, не увидели картинку, так сказать, со стороны… А получилось вот что: на пути взрывной волны встал мощный козырек у пульта — штука в основном декоративная и для работы станции совсем не нужная… Но в этот раз она сыграла неожиданную роль, почти что погасив прямой удар. У Левера открытым оставался лишь затылок — наклонись бедняга хоть немножечко пониже… То ли не успел пригнуться, то ли не сообразил. Ведь он стоял спиною к вам и знать не знал, что вы помчались вон из зала, не предупредив о близкой катастрофе. Он-то продолжал работать… Разумеется, полчерепа ему снесло мгновенно. А лицо вот сохранилось… Тело — тоже.

Эзра пристально и жестко посмотрел на Питирима.

— Зря вы мне все это говорите, — покачал тот головой. — И если вы пытаетесь воззвать к моей порядочности, к моей совести, то — извините… Я раскаиваться не намерен. Я — прагматик, это верно. Что касается душевных модуляций, совестливых воспарений… Видите ли, в очень уж неподходящую эпоху мы живем. Да, Левер был идеалист. И вместе стем — подонок, эгоист неисправимый. Это часто сочетается друг с другом… Как я понял из его рассказов, он однажды предал и любовь свою, и дело, и карьеру, а в итоге ничего взамен не получил. Вернее, получил, но — фикцию, иллюзию свободы, независимости собственного Я. Он все оправдывал и все хулил — одновременно, как-то ловко получалось у него. По его мнению, он был ничем не связан, не привязан ни к чему. Но это — чушь! Когда идет борьба за выживание и будущее расы, все подчинено идее. Только ей. И если ты не признаешь ее приоритета, ты — опасен. Ты, по сути, не жилец — в законах этого существования, навязанных извне.

— Выходит, было не убийство, не предательство, а истинно благой поступок с вашей стороны? — презрительно скривился Эзра. — Получается, что вы освободили Землю от подонка, образцово наказав его?

— В какой-то мере можно это дело повернуть и так, — кивнул серьезно Питирим.

— Ну-ну, — сказал со вздохом Эзра.

— Я не понимаю одного, — внезапно оживился Питирим. — Как удалось меня спасти? Насколько мне известно, операция была неимоверно сложной. Я не слышал, чтобы на Земле такие проводили. Не умеют. Не дошла до этого наука! И потом… На станцию спасатели ворвались сразу после взрыва. Как они успели? Ведь места совсем безлюдные… Хотя вас спрашивать об этом, видимо, смешно. Откуда вам-то знать?!

— Да уж успели, — неопределенно отозвался Эзра. — Вы не бойтесь, спрашивайте. Я отвечу. Это вовсе не смешно. В какой-то степени закономерно… В атмосфере затяжной борьбы любые чудеса бывают. Или совпадения. Не все логично можно объяснить. Вот вас волнует только это: как же удалось спасти вас? А ведь взрыв — еще и радиация. Мощнейший выброс. И во многом — из-за вашего просчета, кстати. А вы даже не спросили: что потом случилось, удалось ли устранить последствия?

— И в самом деле! — спохватился Питирим.

— Да, удалось. Довольно быстро. Сразу, скажем так.

— Но… каким образом?

— Я понимаю: прежде тоже были случаи на ваших установках, разве нет? — ехидно подмигнул Эзра. — Правда, не такие страшные, вам все сходило с рук. Не то чтобы прощали, но… уж так вот получалось — самых главных виноватых не могли найти. Как будто виноватых много… Очень давняя и скверная традиция: стараться выгородить своего!..

— Вздор! Это были сплошь диверсии! — волнуясь, крикнул Питирим. — Есть протоколы.

— Ну, если вам приятнее так думать, что ж… — пожал плечами Эзра. — Протоколы — штука убедительная. Но на этот раз диверсий не было, а?

— Что вы этим хотите сказать? По-вашему, я все подстроил специально?

— Нет, зачем же. Специально — очень трудно. Да и ни к чему. Действительно, само собой случилось — так сложились обстоятельства. Бывает… Хорошо, хоть обошлось без страшных, разрушительных последствий. Ведь могло быть очень много жертв. Однако этого не допустили.

— Кто?

— Те, кому положено такими вещами заниматься.

— Я не понимаю, — вдруг взорвался Питирим, — в конце концов — был суд? Такой, которому я мог бы верить? По какому праву вы мне говорите это все?!

— А чтобы вы задумались, мой милый. Боевик — хорошая профессия, но думать тоже нужно иногда. Пусть даже если вас относят к умственной людской элите…

— Вздор! Пока не состоится суд — официальный, с соблюдением всех процедур, — я обвинения отказываюсь принимать. У вас нет ни малейших оснований… Черт возьми, заладили одно: мы, мы!.. Вы — здесь, на Девятнадцатой, куда-то там меня везете. Ежели и впрямь на суд, то помолчите. Если нет — тогда тем более. Мы!.. Мы пахали! Нет уж!.. Я спасен был на Земле, на боевом посту — в буквальном смысле слова. И это сделали мои соратники, друзья, которые прекрасно понимают: в трудную для всей планеты пору человеческими кадрами нельзя разбрасываться. Нас, дееспособных патриотов, мало, как и вообще людей. Закон взаимовыручки. Друзья всегда придут на помощь.

— Это уж наверняка, — каким-то странным тоном произнес Эзра и похлопал Питирима по колену. — Не стесняйтесь, говорите. Все, что думаете. Это вам сейчас полезно. Не стесняйтесь, — повторил он и неспешно развернулся вместе с креслом, чтобы еще раз проверить трассу.

Вновь появилось некое подобие дороги: она то возникала в виде тянущихся цепью небольших проплешин, меж которыми застыли лужи, то пряталась под низкой жухлою травой. Лес, представлявшийся на расстоянии густым, почти непроходимым, на поверку оказался редким и довольно чахлым. В обе стороны от трассы шли болота — кочковатые, угрюмые, везде покрытые травой и мелкими колючими кустами. Редко-редко вдруг проглядывали маленькие озерца — их ртутно-серая недвижная поверхность вызывала мысль о глубоких омутах и разной нечисти, угрюмо затаившейся на дне. Но нечисти тут, на планете, не было совсем — одна растительность, а живность не водилась. Правда, завозили иногда с Земли животных — в основном домашних, но они здесь приспосабливались плохо, погибали. Над болотами невидимым шатром нависла тишина. И даже одинокий звук мотора не способен был ее нарушить. Редкие корявые деревья — странное сращение земных сосны и пальмы, высотой от силы метров десять — на переплетающихся длинных корневищах тянулись прямо из болота. В воздухе витал слегка дурманящий, на удивление знакомый сладковатый запах. Питирим напрягся, силясь закрепить, остановить все время ускользавшее воспоминание, и наконец-то — вспомнил: точно так же пахло в доме у Яршаи, когда Айдора выносила к чаю теплые ватрушки. Сдобное болото… Дичь какая-то! Но запах!.. Тучи, уходя за горизонт, мало-помалу истончились, разорвались, и теперь на блеклом небе сделались заметны кое-где нежнейше-голубые островки. Мир изменил окраску, стал как будто золотистей и теплее, словно всюду загорелись крошечные желтые фонарики, упрятанные в травы и листву деревьев.

— Распогодилось. Хороший будет вечер, — бросил Эзра, вскидывая голову. — Как раз успеем…

Питириму было все равно: чужая жизнь, чужие люди…

— Все-таки — надолго я сюда? — спросил он.

— Да хоть завтра и поедете назад, — ответил Эзра. — Тут не держат. Завтра будет шильник до Юпитера — летите, если надо. Там уж пересядете на рейсовый — и до Земли.

— Дикость, — сокрушенно молвил Питирим. — Привозить меня на сутки… Как какую-то собачку… А потом, когда вернусь, что дальше-то?

— Не знаю, — безразличным тоном отозвался Эзра.

— Все-все знаете, а этого вот — нет? — насмешливо заметил Питирим:

— Да получается, что так…

— И вам не боязно со мною ехать? Я ж — убийца, как вы говорите, и предатель. Доверять мне невозможно.

— А чего бояться? С вами я уж как-нибудь, да слажу. Хлипковатый вы теперь — не то что раньше.

Питирим вдруг ощутил, как все внутри сдавило у него от нарастающего гнева.

— Слушайте, вы! — грубо крикнул он. — Я понимаю: с вашей точки зренья я смешон, почти нелеп. Ну, словно бикс какой-то составной!.. Но… как вы смеете — сейчас?..

— Молчу-молчу! Не заводитесь, — Эзра успокаивающе вскинул руки. — Впредь — ни слова, обещаю. Женщина, которая вас ждет на ферме…

— Бросьте! Никого я здесь не знаю.

— А письмо?

— Да, я храню это письмо. Но с женщиной такой я не знаком, еще раз говорю. Боюсь, здесь просто что-то замышляют. Розыгрыш, ловушка…

— Так чего же вы поехали? Сидели бы себе в больнице, на Земле.

— Я посчитал, что это нужно. Для моих же дел — потом…

— Вполне возможно, — согласился Эзра. — Но тут все от вас зависит.

— А на ферме тоже полагают, будто я — преступник?

— Я не спрашивал. Но может быть, и нет.

Деревья начали случаться чаще, и болота отступили, и почти исчез знакомый сдобный запах — они, кажется, и вправду наконец въезжали в лес. Дороги дальше не было, как ни старался Питирим заметить впереди хотя бы тропку. Здесь, в лесу, деревья стали выше, кроны их, густые и широкие, сомкнулись пологом над головой, и все кругом довольно скоро погрузилось в сумрак. Эзра сбавил ход, чтоб ездер мог, выдерживая курс, легко и плавно огибать стволы.

— А почему бы вам не проложить тут настоящую дорогу? — удивился Питирим. — Куда как было бы удобнее.

— Пытались, — нехотя ответил Эзра. — Расползается через неделю, и деревья все равно растут. А то еще болота начинают подступать со всех сторон. Не хочет, видимо, природа, что-то в ней сопротивляется…

— Но космодром-то ведь — построили! — не унимался Питирим. — И я заметил: хоть какую-никакую, но дорогу до поселка протянули…

— Там — другое место. Подходящее. Не требует особого внимания к себе. Его искали долго… А здесь — зона поактивней, по старинке тут нельзя.

— Ну так взялись бы! — возмутился Питирим. — Нагнали б технику, специалистов разных пригласили бы. Наверняка такие есть!.. Как без дороги жить? Я понимаю, дело трудное, но неужели же — нельзя?!

— Все можно, — рассудительно сказал возничий. — Можно и леса спалить к чертям, и осушить болота, и забетонировать хоть всю планету. Нет проблем.

— Да, — вяло согласился Питирим. — Совсем нет.

Он вдруг догадался, что возница издевается над ним, как над дремучим и неумным школяром. Ну, разумеется, все во сто крат сложнее — люди размышляли, и не раз, что лучше предпринять. И уж наверняка перебирали варианты, наиболее пригодные для местного ландшафта. Дураки планеты не осваивают… Проходимцы, негодяи попадаются порою, но — никак не дураки. Впустую, ради показухи делать ничего не станут. Да и горький опыт прежних климато-ландшафтных преобразований на Земле, понятно, не забыли. И тогда оставили все, в сущности, как есть… Не очень-то удобно, кто же спорит, да ведь если изменить, подправить, вообще паршиво станет. Это на Земле, привыкши к комфортабельному обустройству жизни, Питирим считал: для человека все всегда должно быть идеально хорошо. Для человека… Издавна привыкли: что не так — перевернуть, сломать да переделать. Все — для человека, как он только появился, не бывает по-иному, не должно быть. А вот — нет! Не мир приходит к человеку, в основном — наоборот. И уж кому-кому подделываться, приспосабливаться в первую-то очередь — так это людям. Даром что разумны. Ну, а ежели не могут, не хотят — тогда и разговор другой. Тогда на свете человеку делать нечего, он навсегда — чужой, пусть даже в каждом месте кладези богатств. Необходим способный перестроиться. Кто? Питирим уныло усмехнулся про себя: понятно кто, нелюди — биксы! Они все без исключения — мобильней, предприимчивее, что ли. И — неприхотливей. Это важно. Очень важно. Собственно, для этого их некогда и создавали — действовать и пользу приносить там, где обычно человек пасует и переступить через себя не может. Или же не смеет… Это уж потом возникли сложности иного свойства, поначалу было все утилитарно, однозначно. Видимо, в какой-то части недорассчитали, недодумали и недооценили. Биксы ведь замысливались прежде всего как орудие, неимоверно сложное, капризное, в известной мере необыкновенное, и тем не менее — орудие. Чтобы с их помощью устраивать комфортную жизнь человеку, только человеку, постоянно — человеку. Жизнь его, прогресс, дальнейшую Историю. Тут Питирим невольно содрогнулся: как он не догадывался до сих пор?! Ну ладно, в школе принято помалкивать о существующих проблемах, ладно, дома ничего не говорили — это направление раздумий презиралось, да и пресекалось сразу, но вот парадокс! — Яршая и все те, кто с ним, — они ведь тоже (на словах, по крайней мере!) эту сторону вопроса совершенно не выпячивали и не отводили ей достойной роли, будто напрочь забывая, что стряслось когда-то!… Эх, устали люди от минувшего, от тягот восхождения — а сколько впереди!.. И надобно идти, и боязно сорваться. Вот и порешили — хватит. Нет, никто указа не давал и ни к какой договоренности не приходили. Было все и проще, и сложнее. Биксы в жизнь людей внедрялись долго, постепенно. А в итоге многие проблемы — как-то исподволь, почти автоматически — легли на биксовые несгибаемые плечи. Говорили даже о грядущем симбиозе, новой суперрасе. Радостно и славно стало жить. И померещилось: История теперь — как торная дорога, где все видно далеко вперед, дорога, по которой можно комфортабельно и с шиком мчать без остановки. Все закономерности понятны и точны, преграды на моделях учтены и загодя отброшены, поскольку ясно, как их обойти, — отныне и навек безоблачное небо, солнце светит всем, воистину могуч и славен человек! Комфортная История… К чему ж пришли?! И ведь не сомневались, что отменно правы. А потом вдруг наступило отрезвление… Вернее, накатило дикое похмелье, когда наконец-то пробудились от бездумно-эйфорического сна. Все полетело, будто под откос… Численность людская сократилась, производство неуклонно стало тормозиться, неожиданно в науке обозначился застой, культура сделалась воинственно консервативной (все, что сложно, непривычно, не в клише, — долой!), а тут еще лавиной прокатились преступления, болезни, началась разруха… Оказалось: то — совсем не гак, и это — далеко не хорошо. С энергией — проблемы, чтобы расширяться; технология зашла в тупик. Ведь мир природный — не бездоннная помойка, куда можно все валить… И люди дружно возопили: биксы, что же вы?! Тогда-то и явилось наконец прозрение: да, безусловно, биксы могут многое, но им до всех забот людских нет абсолютно никакого дела. Проглядели точку отчуждения, размякли, не заметили, как разошлись пути. Так что же, все-таки — две расы?! И одна другую подвела, не захотела на себе тащить? Цивилизованная страсть к нахлебничеству на поверку оказалась чуть ли не решающей в развитии людского вида, только примеряла до поры до времени иные, более благообразные личины — вроде войн, соревнований, разных верований, даже меценатства… Крылатая мечта, венец прогресса… Главное, чтоб видели и, пусть порою содрогаясь, аплодировали, восхищались. А теперь… Теперь никто не восторгался родом «гомо», не подстегивал гордыню и самовлюбленность, выпевая радостные гимны, где его величие и самозначимость превозносились до небес. Вот тут-то и посыпались на биксов обвинения — в неблагодарности, в предательстве, в подрыве неких человеческих основ. И закружилась смута… Уступать никто, понятно, не хотел. Да, в сущности, и невозможно было! Уступить в такой невероятной ситуации — наверняка обречь себя на прозябание, а то и на погибель. После вроде бы договорились: биксы как один навеки покидают Землю. Места во Вселенной много, даже в Солнечной системе, — ну и пусть себе летят и обживают новые планеты, новые миры, малопригодные для истинных людей. В ту пору на Земле случилось происшествие, родившее смятение в расстроенных умах. На разового пользованья шильниках — других тогда конструкций не имели — почти тайно, без какой-либо огласки, стартовала целая флотилия с землянами. Куда, зачем? И по планете поползли шальные слухи… К тому же сохранившихся летательных приборов поначалу не хватало, было время — только избранным давалось право стартовать с Земли, и то по неоложным обстоятельствам. Так что отлет Армады был воспринят многими как подлая и очевиднейшая провокация, удар по безопасности планеты, всех бежавших предали анафеме и долго без особенной нужды старались вслух не поминать, за ними даже термин закрепился: «отошедшие враги». Мол, отошли куда подальше, ну, а ежели вернутся — кто их знает, что предпримут? Исторический враг никогда не предсказуем… Впрочем, поколения, пришедшие на смену очевидцам, несколько иначе стали все воспринимать — тому причиной было и отсутствие надежных документов, и врожденная способность человека приукрашивать минувшее, искать в нем сокровенный и высокий смысл. И начали плодиться мифы… Их никто не порывался опровергнуть, хотя никто, казалось, и не узаконивал нарочно. Словно бы само собой случилось… Вновь История явила миру восхитительное свойство сохраняться в надлежащей, максимально для нее удобной упаковке… Ну, а биксы? Часть из них успела улететь до инцидента, да ведь многие остались — до поры. Когда же наконец усовершенствовали шильники, отстроили их вдоволь, тут-то вдруг и объявился средь людей Барнах. Никто не знал доподлинно: бикс он или человек. Само собой, кой-кто из коренных землян в открытую сочувствовал биксам, в каждом поколении встречались ренегаты. Так что, ежели оставить в стороне нюансы, не играло ни малейшей роли, кем на самом деле был Барнах. А вот в нормальное течение прогресса он сумел внести ужасную неразбериху, выступив с поистине бесовским предложением. Зачем всем биксам рано или поздно улетать? — спросил он. Для чего с людьми разъединяться? Неразумно. Вряд ли человечество без биксовой поддержки вскорости поправит все свои дела. И биксы, надобно учесть, уже привыкли — и к Земле, и к людям. Расы — разные, пусть так. Но в основании культура все-таки — одна. Зачем друг друга презирать, страшиться, воевать — зачем?! Вполне пристойно жить и на одной планете — со своими разными цивилизациями (это данность, ничего тут не попишешь!..), но, как говорится, в лоне общей для всего разумного культуры. Да, не враждовать и не мешать друг другу, а сотрудничать. Биксы — моложе, человечество — древнее, это так. Однако постоянно вычислять, кто лучше, — право, недостойно никого. Доподлинно известно: внеземных, иных цивилизаций — нет. Но человечество привыкло в вечном одиночестве своем умильно-трепетно мечтать о встрече. Все развитие шло именно под этим знаком. И случилось, наконец: партнер — в обличье биксов — появился. Ну так что же, радость, ликованье охватили всех? Ничуть. Утратив чувство одиночества, вернее, монополию на собственную одинокость, люди возопили оскорбленно, с явным ужасом: изыдь! Красивая мечта осталась позади, ее реализация была, как оказалось, вовсе не нужна. О чем мечтать, на что надеяться, в конце концов — во что смиренно и научно веровать? Цивилизация людей осталась без религии, без множества богов, живущих где-то там, в неведомой дали, на небе. Знали, что их нет, вот и хотелось верить в чудо. И свои пророки — тоже были. Настоящее пророчество ведь — далеко не то, которое сбывается. И лучшие пророки — это те, которые предсказывают невозможное. А потому и чудо — только то, чего не может быть совсем. Случившееся, даже вопреки всему, — уже не чудо. Главный тезис умствующих был всегда упрямо-неизменный: «Чтобы их было много, мы должны быть одни. Ибо, если бы их и вправду было много, мы бы вообще не фигурировали — в той ипостаси, в какой мы есть. Со всеми вытекающими из того последствиями». Людям не нужен чужой разум как партнер. Он нужен лишь как чудо, возможность воплощения которого отнесена вперед во времени. Всегда вперед. Биксы взорвали изнутри людское бытие. И ясно, что такого человечество терпеть не пожелало. Ну так будьте же разумны, люди! Будьте же достойны собственной культуры, где не только чуду возведен красивый пьедестал! Давайте перестраиваться, становиться гибче, надо строить новую цивилизацию — не на обломках старой, а в рамках вечной и единой человеческой культуры. Нам нужны терпимость, доброта и бесконечное доверие друг другу. Только так мы сможем сосуществовать и развиваться. Не вражда, но — мир. Не установка: эта раса или та — а жизнь совместная, дарящая друг другу радость. Ясно, что сторонники и тайные апологеты биксов тотчас же восприняли весь этот бред Барнаха на ура. Хотя, к примеру, биксы далеко не все, особо поначалу, подхватили ересь самозваного пророка. Это уж потом возникла тайная и многочисленная секта-об-шина барнаховцев, нашлись ретивые, которые всем фактам вопреки причислили его к посланцам метагалактического иноразума, творящего добро повсюду. А другие тотчас присовокупили к этому отлет Армады, безапелляционно заявив, что, мол, и беглецов курировал тот самый иноразум — вел их торною дорогой к счастью; а Барнах, владеющий секретом долголетия, остался на Земле, чтоб просвещать живущих там и охранять от скверны их пытливые, но все еще неразвитые души. Шел на жертвы и на муки, судя по всему, однако дело стоило того… Короче, ничего нет нового под старою луной! Барнаха было велено сыскать и срочно выдворить с Земли, да уж куда там!.. Правда, циркулировали слухи, будто бы его убили — кто-то из особенно лихих боевиков, как сказывали, постарался, искренне радея за порядок на планете, но тому не слишком верили, поскольку находились и такие, кто не только видел издали Барнаха, но и вел различные беседы с ним, причем обычно очевидцами являлись не барнаховцы, а люди посторонние, вполне солидные, не склонные к тому, чтоб распускать пустые сплетни. Словом, появление Барнаха только подлило масла в огонь, открывши новые возможности для всяческих амбиций и красивых поз со стороны непримиримых биксов. В результате вместо дружеских переговоров люди начали готовиться к отпору. А Барнах, пожалуй, все-таки был скрытый бикс… И это можно было уяснить из разговоров с компетентными людьми, из непредвзято-деловых сопоставлений фактов, да, в конце концов, на основании его же текстов, если только они были, разумеется, не чьим-то подлым, мстительным подлогом. Люди все еще стремились закрепить за собой право на комфортную Историю. Историю сугубо человеческую — без досадливых изъянов либо инородных добавлений. Им казалось, что они ее давно себе завоевали. Вот и не хотели упускать из рук. А я, подумал Питирим, я в это — верю? Верю в то, что все по правилам и быть иначе не дано? Ей-богу, странно. В том-то ведь и дело: понимать я понимаю, никакого оправдания своим поступкам не ищу — я должен действовать по схеме, искренне затверженной еще в далеком детстве, но вот чувства-то мои не воспаряют, не воспламеняются при мысли о возмездии, о благородстве цели. Да, по-настоящему я в это, видимо, не верю — и не верил никогда. Я знал свое предназначение, а с верой это совместить нельзя. Конечно, иногда сомнения закрадывались в душу — слишком многое логически не стыковалось меж собой, но я умело закрывал глаза, считая себя истым патриотом, полагая: эти неувязки — просто следствие моих не до конца очерченных позиций, моего несовершенства. И комфортную Историю отказывался признавать. Не видел ее вовсе. Почему же я теперь задумался об этом — в те минуты, когда все в моей судьбе перевернулось (а иначе бы я здесь не находился), когда стало все нелепым и двусмысленным? Наверное, устал, перенапрягся, эмоционально сдал… Я не был никаким врагом абстрактных биксов, вот что главное. Я был защитником порядка, человеческих устоев. Надо полагать, порой не в меру рьяным, фанатичным — даже так. Сознание ответственности, сызмальства внушенной избранности в этом сумасшедшем мире лишь беспрерывно понукало, подгоняло. Я был точно скаковая лошадь: шоры на глазах — и только узкая дорожка впереди. Я сам себя подстегивал, сам ставил на себя… А выигрыш — признание других, доверие особенного свойства, когда ты — хозяин, а все остальные — с жадностью готовы завоевывать святое право исполнять… Естественно, я выдохся, сорвался. Все к этому вело: и дикий взятый темп, и постоянная боязнь среди своих же обрести завистливых врагов, и эта атмосфера лжи, какого-то безвременья, царившая вокруг. Война, конечно, что поделаешь. Но очень непонятная война! Словечко это вслух старались не произносить. Обычно обходились термином «противодействие». Ведь крупных акций, боевых по-настоящему — как бы и не было. Так, мелкие, необязательные стычки да бравадно-показательные рейды, но в особенности — страшная шумиха с целью запугать, психически сломать противника, обескуражить его мощью хорошо отлаженной машины, что зовется человечеством. Хотя, подозреваю, в большей степени запуганными были сами люди… Понимаю: я впадаю в ересь, близок к ней. Но, если хочешь победить, борясь за праведное дело, ты обязан стать хоть чуточку еретиком. А те, кто слепо веруют, в итоге терпят поражение. Им всем недостает ни гибкости, ни чуткости в нетривиальных ситуациях, ни самого простейшего желания спокойно-трезво поглядеть на вещи. Лучше усомниться раз-другой в деталях, чем потом, когда тебя сомнут, кричать: я был кругом неправ! Да, чувство правоты должно быть с небольшим изъяном. Это позволяет, кому нужно, отступить, не делаясь предателем, и вновь напасть в удобную минуту. Эзра прав: я мог пожертвовать собой, но счел это излишним. И по ситуации, и вообще. И вот что удивительно: теперь, в чужом обличье, я спокоен. Я не ощущаю инородного в себе. Я — это я, а то, что пребываю в мертвом теле, — это как перед визитом в неизвестный тебе дом: сменил костюм на новый — неплохой, но без особенных претензий. Нет во мне раскаяния: дескать, противозаконно, не по праву заменил кого-то. Заменяют, чтобы обратить внимание. Или же, напротив, чтоб другие до поры до времени не видели подвоха… Я тогда ни на кого не уповал и представлять кому-то сладко-драматический спектакль — видит бог, не собирался. Если вправду виноват — какая разница, в чьем облике меня осудят?! А пока я еду в гости… Я — не кто-нибудь иной! Все так же — человек, все так же — боевик, чьи бедные мозги, как выясняется, еще необходимы человечьей расе. Мы еще поборемся, мы вволю поживем!.. Вот только этот Эзра… Ну откуда он все знает? Что за бес такой в треклятой глухомани?! Явно что-то от меня скрывает. И похож, до ужаса похож… Но это — просто невозможно!

— Что вы, братец, приуныли? — словно бы издалека, до Питирима долетел насмешливый голос возницы. — Думаете? Это хорошо. Полезно. Лучше думать, чем бороться, а? — Эзра, прищурясь, поглядел на Питирима. — Здесь, на Девятнадцатой, так принято считать, учтите. Будьте к этому готовы. Все со временем ветшает и становится плохим. Но худшее — душевный друг плохого. Так что не усугубляйте.

— Мне, представьте, все равно, — ответил Питирим.

— Ой ли! Неужто ничего отрадного душа не припасла?

— Да я ведь не святыням еду поклоняться!

— Это правильная мысль. Такое я не стал бы никогда приветствовать.

— Ах, вот как!.. — молвил раздраженно Питирим. — Вы — против? Но должны же быть святыни! Хоть какие — в жизни каждого из нас…

— Отнюдь, — с усмешкой отозвался Эзра. — Все святыни порождают бескультурье. В свой черед и бескультурье порождает их. Поскольку им положено бездумно поклоняться. Они — объект всеобщего, нерассуждающего, смутного стремления, навязанного сверху крепкой и циничной волей. Якобы стремления к прекрасному, возвышенно-недостижимому, принадлежащему, так сказать, всем… Удобный способ направлять чужие помыслы и страсти в безопасное и программируемо-выгодное русло. Поклоняются, когда есть вера. Вера… Значит, раболепие — воспринятый как должное взгляд снизу вверх. Вот тут собака и зарыта! Чтоб держать людей в узде, им надо дать святыни. И заставить почитать. Хотя бы убедить, уговорить. А это в сущности несложно, если нет в основе подлинной культуры. Потому что человек культурный слепо поклоняться не захочет. Вообще не пожелает поклоняться. Он попробует осмыслить все, толково разобраться и тогда уж, коли сочтет нужным, важным и возможным, будет просто уважать. Вы чувствуете разницу?

— Нет, — с вызовом ответил Питирим.

— Тогда — возьмем с другого боку, — мягко и настойчиво продолжил Эзра, с безмятежным видом глядя вдаль. — Положим, настоящий вождь достоин уважения, но уж никак не пламенной любви. Когда все дружно принимаются его любить и повсеместно поклоняются ему — ставь крест и на вожде, и на державе, и на подданных. Выходит, не осталось поводов для уважения. Любовь и поклонение — капризны и непостоянны. Их необходимо постоянно чем-либо подпитывать, хотя бы ложью. Потому-то вождь, который окружен всеобщим обожанием, все время чувствует, что те, кто его любят, — первыми и предадут. Достаточно чуть-чуть не угодить… Так было в прежние века и мало изменилось ныне. Разве что исчезли страны. Но вожди — остались… Им по-прежнему желательно иметь святыни, чтобы демонстрировать народу. Чтобы отвлекать и привлекать людей… Ате привыкли бегать стадом, им так проще — вот что страшно. Стадом — по Истории… Гуртом — от дикости к прогрессу… Стадное блаженство эволюции… Невыносимое блаженство обожать себя как высшую ступень природы… Смех, и только! Человек культурный никогда не сможет слепо обожать. Не важно — самого себя, того, кто рядом, или просто некую идею. В лучшем случае, я повторяю, он способен уважать. Не поклоняться до осатанения, а бережно и терпеливо уважать, храня такое отношение как нечто личное и никому не подотчетное. Паломнику без разницы, как называется его святыня, да и что она собою представляет. Для него существен путь, указанный однажды. Путь к святыне и конкретно — место, среди прочих обозначенное как святое. Место, где находится предмет, заявленный для поклонения. И в то же время тот, кто ощущает в себе личность, вскормленную мировой культурой, никогда по чьей-либо указке никуда не побежит и уж тем паче уважать насильственно не станет. Для него святынь не существует, это слишком примитивно. Ведь святынями — торгуют, спекулируют на них, ибо они — всегда условны, носят заказной характер. И сегодня это, завтра то… Культурный же все истинные личностные ценности не променяет ни на что, они сто раз осмыслены и пережиты, ставши категориями безусловного порядка. И по-настоящему культурным человеком невозможно управлять. Взгляд снизу вверх ему неведом, рабской психологии души он сторонится, хоть и это в состоянии понять. Вот почему я не приветствую паломников, стремящихся к святыням. Оттого что, снова повторю, святыни порождает бескультурье.

— Значит, я дремуч? — с сарказмом отозвался Питирим. — Ведь мне не чуждо поклонение всему, что называют общечеловеческим.

— А это, я так полагаю, вам в дальнейшем еще предстоит проверить! — беззаботно рассмеялся Эзра. — И определить, что именно почем. Все впереди. Вы начинаете другую жизнь, мой милый Питирим!

— Вот этого как раз мне очень бы и не хотелось, — буркнул Питирим. — Да и зачем?

Вновь накатила странная апатия, мир снова сделался бездонно-ватным, равнозначным в каждом проявлении своем, все было следствие и все — причина. Вероятно, после операции я все-таки не в форме, вяло и невесело подумал Питирим. Хотя… что значило для Левера быть в форме, он не знал. Быть может, этот спектр телесных ощущений, состояний для непрошеного донора (словечко, право же, какое!) норма-то и есть? Нет, не похоже… Просто… Я тогда, в больнице, тоже долго колебался, сравнивал одно с другим, припомнил Питирим. Два первых дня, а то и три — буквально изводился, цепенел при мысли, что отныне я — таков, что все должно восприниматься по-иному — со смещением, в диковинном и непривычном свете… Убедил себя, вбил в голову паскудную идейку: я — уже не я. Ведь до смешного доходило: все свои привычные реакции, пристрастия и ощущения, вернее, форму восприятия их я бездарно, не колеблясь, относил за счет чужого тела, сохранившихся его рефлексов, возрожденной посторонней памяти… И далеко не сразу удалось мне разобраться, что к чему, где истинно чужое, а где — кровное, мое. И, только разложивши все по полочкам (условно, разумеется, лишь бы хоть как-то навести порядок в перепутанной душе), я смог взглянуть и на себя, и на чужого как бы чуть со стороны, уже не смешивая, но и находя незримые связующие нити. Вот тогда-то в первый раз я испытал внезапно облегчение и даже радость, не скажу — восторг, но радость — вне сомнений. Я как будто заново открыл свое обличье. Господи, да что же за дурак я был! Ведь у меня есть тело'. Не горбатое, не колченогое — нормальное здоровое людское тело, натуральное, с живыми органами, а не синтетическое, как могло бы оказаться. Что бы там ни говорили, я остался человеком, и на остальное — наплевать! Вот они — мои руки, мои ноги, мой живот, мой детородный агрегат, в конце концов, на вид — не столь уж и бездарный… А чего еще желать?! Мне ангельские крылья не нужны. Чужое тело? Ну и пусть! Это раньше было — чужое. Теперь же все-все-все — мое. И — навсегда. Вместилище рассудка — моего, заметьте! Это тело мне вернуло жизнь. Да как же не любить его?!. Такое милое, родное тело… А различные нюансы — к ним привыкнуть можно, даже стыдно не привыкнуть. Скажем, вот сейчас… Уже достаточно знакомые апатия и вялость: что-то не устраивает, что-то раздражает… Неужели Левер вдруг заговорил? Пустое! Просто с непривычки — этот воздух, этот лес… Он чувствовал, как затянувшаяся их поездка, разговоры с Эзрой, собственные мысли и воспоминания невольно приобщают его к новой, не им созданной и для него не предназначенной — по крайней мере прежде — и во многом непонятной жизни. Оттого не то чтобы волнующей (да и не смел сейчас, и не хотел он волноваться наперед), но побуждающей хоть как-то разобраться, вникнуть, сделать ее частью — далеко не безразлично дополняющей — накопленного жизненного опыта. Равновеликость, равнозначность мира настораживала, требуя все более настойчиво, помимо воли, утверждения в душе каких-либо наглядных ценностей, способных разом оправдать и этот мир, и сопряженье с ним. Ужасно неуютно было, неуютно-радостно — вот даже так… Питирим прижал к вискам ладони и зажмурился. Чушь, чушь!..

— Скоро будет ферма. Подъезжаем, — важно сообщил возница.

В самом деле как-то незаметно впереди деревья расступились, ездер мягко взял разгон и очутился на вполне приемлемой дороге, а совсем неподалеку, метрах в ста, ее пересекал очень высокий — из некрашеных досок — забор с воротами, распахнутыми настежь. Ездер, не сбавляя скорости, влетел в ворота, с ходу развернулся и — застыл.

— Как я — шикарно вас! — самодовольно крякнул Эзра. — Вылезайте!

Питирим неловко соскочил на землю и, облокотясь о борт машины, огляделся. Двор был большой, поросший той же самою короткой и густой травою, что и поле космодрома. Только тут трава была немного зеленее, словно лето еще не ушло окончательно из-за этих покоробленных дощатых стен, позади которых в безмолвии высились кроны деревьев. В углу двора лепились так и сяк приземистые, исключительно небрежно сложенные из простого кирпича сараи и какие-то другие, тоже, видимо, подсобные строения. Впрочем, небрежно — это с точки зрения привычного к комфорту и изяществу землянина, а здесь, возможно, лучше и не надо было, главное, чтоб вышло крепко, основательно, чтоб простояло долго, не нуждаясь в постоянных подновлениях. Брон Питирим Брион мало-помалу начал понимать уже: на Девятнадцатой эстетика иная, да и многое не так, как на Земле. И даже сам жилой центральный дом не слишком походил на новеньких своих земных собратьев. Возвышаясь посреди двора, он был велик, монументально-архаичен и построен как попало — без малейшего понятия о целесообразности и стиле, даже просто о каких-либо архитектурных нормах. Двухэтажный, тоже кирпичный, с обсыпавшейся кое-где буро-коричневою штукатуркой, он располагал пугающим количеством углов и выступов, скругленных стенок, эркеров, крылечек, абсолютно разного размера и несимметричных окон, всевозможнейших навесов, да и сам второй этаж то словно углублялся в нижний, то, напротив, круто поднимался, отчего вся крыша, неожиданно обитая роскошною горящей медью, совершала резкие скачки вверх-вниз, местами шла горизонтально, чтобы тотчас же, без всякой внешней надобности, оборваться крутым скатом, непременно завершавшимся косой трубой для водостока. Если бы, к примеру, двадцать типовых земных коттеджей выставили рядом, как попало, лишь бы стенка к стенке (да и то не обязательно), а после сдвинули бы все с чудовищною силой — вот тогда, наверное, еще могло бы получиться некое подобие того, чем ныне любовался Питирим. И как так изловчились?!. Но одна деталь его сразила окончательно: у самого большого, видимо парадного, крыльца на постаменте в форме шара на одной ноге стояла мраморная голая девица геркулесова сложения — в правой руке, подняв над головой, она держала допотопный символ атома с корабликом на маковке, а левою, жеманно отведя мизинчик, плотно прикрывала свой девичий срам. Второй ноги у статуи, похоже, не было в помине — то ли нужная часть мрамора еще в работе отвалилась, то ли замудрившийся ваятель просто-напросто решил себя не утруждать…

— Музей, а не усадьба! — не без гордости заметил Эзра.

Ферма будто вымерла — такое же безлюдье, как и на болоте. И какая-то пустая, одинокая, щемящая до боли тишина. Лишь раз раздался приглушенный скрип, дверь дальнего сарая отворилась, и на низеньком порожке показался человек — босой, унылый, без штанов, в измятой розовой рубахе до колен, с всклокоченными волосами, он безмолвно замер ненадолго, с любопытством глядя на гостей из-под приставленной ко лбу ладони, как из-под увесистого козырька, потом разочарованно махнул той же рукой, другою почесал живот, зевнул и скрылся у себя в сарае. Скрип повторился, дверь захлопнулась.

— А… это кто? — невольно оробев, спросил негромко Питирим. — Он — здешний?

— А других тут нет. Не держим. Это — дурень, — ласково ответил Эзра. — Вечно смотрит. На работе с него проку никакого. Вот в сарае и сидит, в уме считает. Так его и кличут все — Ефрем-дурак… Он очень умный, только для работы не годится. Всех переживет, я полагаю.

— Значит, здесь есть и другие? — оживился Питирим.

— А как иначе? Это ж ферма! — отозвался Эзра. — Не случайно так назвали. Тут всегда работников полно. Одни уходят — вдело, на замену им других привозят. В промежутке занимаются кто чем, по мелочам. Год промежуток длится — дозревают… Вот как раз у них и начинается сегодня Праздник Отхожденья. Надо думать, все пошли готовиться.

— Х-м… что за праздник? — удивился Питирим.

— Увидите. Вы вовремя приехали сюда. Конечно, диковато будет и наивно, но — занятно. Вы такого сроду не видали. Да не только вы…

Никто, пожалуй, из землян, никто. Нарочно прилетать смотреть — волынка. И, по правде, не особо завлекательно — уж слишком камерная обстановка, нет у зрелища размаха. На Земле приучены к другому. А лететь по делу… К нам по делу мало кто летит. Сюда по крайней мере… В лучшем случае помаются в поселке — и обратно. Долго не выдерживают. Тут, на ферме, жизнь совсем другая, для землянина — тяжелая. Не потому, что трудная, а… именно тяжелая. Здесь — тошно, для таких, как вы. Вот и бегут, и ехать не хотят.

— Да чем же они заняты на ферме?

— Это трудно объяснить, — сказал со вздохом Эзра. — Чем? Они работают. Побудете немного — сами разберетесь. Я одно могу сказать: все это предприятие — постыдная затея, это наше горе и беда, если хотите. Но иначе мы пока не можем. Ферма нам нужна. Потом, конечно, что-нибудь придумают, все будет по-другому, долго так терпеть нельзя. Но — не сейчас, потом…

Возница замолчал, печально, даже как-то виновато глядя в сторону, и вдруг лицо его преобразилось, взгляд опять стал добрым, ясным, губы растянулись в радостной улыбке.

— Ну, вот и хозяйка! — сообщил он. — Постарайтесь быть благоразумным гостем, дорогой мой Питирим. Брон Питирим Брион. Ведь все же так, а?

Питирим, волнуясь, обернулся. Он и сам сейчас не мог бы объяснить, откуда накатило это чувство робости, внезапного смятенья. Он ведь просто ехал в гости — по чьему-то приглашению, не зная цели, не загадывая ровным счетом ничего. Да, ехал ненадолго, просто так. И все же… И тогда он догадался, отчего возникло это странное волнение: еще бы, прибыл-то сюда, конечно, он, и тем не менее — в каком обличье, вот что важно, вот что делает всю ситуацию смешной, по-своему нелепой, унизительно-двусмысленной!.. Не зря же Эзра напоследок, словно издеваясь, уточнил: Брон Питирим Брион, а?!. Возле лестницы парадного крыльца он заприметил женщину, довольно молодую, статную, нельзя сказать чтобы красавицу, но с очень милым, кротким, радостно-растерянным и грустным в то же время выражением лица. В длинном старом платье темно-вишневого цвета, с пышной короной вьющихся каштановых волос, загорелая, высокая, она удивительным образом и диссонировала с этим безобразным домом и пустым запущенным двором, и как-то все же была к месту здесь — так некий мастером исполненный последний штрих вдруг оживляет мертвую до этого мгновения картину, тщательно сработанную исполнительным учеником, как будто одухотворяет, придает ей смысл, который трудно было даже и подозревать.

— Хозяйка, — повторил негромко Эзра и приветственно кивнул. — Знакомьтесь, — он взял Питирима за руку. — Вот это — Ника, фея здешних диких мест. — Сказав банальную красивость, он л ишь виновато, как мальчишка, улыбнулся. Но глаза его смотрели мягко и влюбленно. — Ну, а это — тот, кого мы ждали… — на секунду он замялся, — да, Брон Питирим Брион, известный на Земле специалист… Ну, все!

Он отступил на шаг, и Питириму ничего не оставалось, как приблизиться к хозяйке дома и отвесить вежливый, но совершенно деревянный по изяществу приветственный поклон. Нет, он совсем не ожидал, что будет чувствовать себя настолько не в своей тарелке. Будто кто гипнотизировал его, внушал: смутись, смутись, еще сильней… Да было б отчего! Ведь не с красавицей же писаной, давно заполонившей все мечты, его знакомили в нежданную минуту! Просто с женщиной, каких на свете много. И он сам — почти такой же заурядный человек, случайный гость… Стоп! А случайный ли? Кого здесь ждали и кого пришли встречать? Он расщеплен — две половинки, собранные вместе. И таким себя он будет ощущать всегда, того желая или нет, пусть даже все вернется на свои места, однако это чувство, тягостное предвкушенье, что когда-нибудь, еще хоть раз, но в полной мере двойственность опять заявит о себе, проявится внезапно в самой унизительной и жуткой ипостаси, — это с ним останется до смерти, как личина, снять которую нельзя, как молчаливое проклятие, как крест. Границы мира сдвинулись, то, что совсем недавно представлялось вовсе несущественным, до примитивного простым и мимолетно преходящим, обрело вдруг значимость вселенского масштаба, не сравнимую ни с чем полифоническую глубину и многосвязность, и тогда Брон Питирим Брион с немалым удивлением отметил: ватная бездонность, что вокруг, безликая взаимообращенность, сопроникновенность времени, пространства, следствий и неведомых причин куда-то отступают, гаснут, выпуская на замену — или только оттеняя бывшую всегда, но похороненную всуе? — тихую, обычную реальность и способность чувствовать ее и оставаться в ней — через нее! — самим собой, таким, каким себя боялся знать… Земля, безумная война, которой на поверку не хватало одного — войны всерьез, по-крупному, до подлинной победы или подлинного краха; ненависть — по долгу гражданина, по шкале вдолбленных истин — к нелюдям, поганым биксам, и всем тем, кто видит в них партнеров — не угрозу; торжество борца, соединенное со страхом пораженца, — все сейчас осталось в стороне, свалилось в давешнюю ватную бездонность и, хотя по-прежнему воспринималось как необходимейшая часть не просто прошлого, но, что еще ужасней, отдаленного грядущего, уже не тяготило собственной отъединенностью, а — странно! — радовало тем, что в новую конкретику вошла обыденная человеческая мука. Мука быть отныне не таким, как все, — приобрести, опять же по шкале вдолбленных истин, жалкие черты ублюдка, недочеловека; мука со смиреньем принимать лишь то, что скаредно-презрительно изволят поднести. Завеса спала с глаз, включилось время нового существования, нисколько не похожего на прежнее — с его привычными и твердыми законами, правами и табу. И Питирим вздохнул — с надеждой обреченного. Он понял: здесь его желают, ждут — и столь же остро ненавидят. Почему, за что? Все это предстояло выяснить, но требовало срока. И каких-то действий. Слов каких-нибудь, в конце концов!..

— Я получил письмо, — сказал, потупясь, Питирим. — По правде, я был удивлен. Ведь это… вы послали?

— Да, — кивнула Ника. — Проходите в дом.

Она взглянула на него с тревожным выражением приветливого отвращенья, точно на больную гниду, — удавить бы, да живое все-таки, к тому ж — больное, а лежачего не бьют, пока хоть малость не придет в себя. Она, волнуясь, — а ведь волновалась, как ни силилась казаться равнодушной, — повернулась, знаком дав понять, что гостю надо следовать за ней, и стала подниматься по ступеням.

— Вот и ладно, я тогда поехал. Мне пора, — засуетился Эзра, с места, правда, не сдвигаясь.

— Хорошо. Спасибо, что помог, — сказала Ника громко, словно декламируя заранее заученные фразы, — будь здоров. Наведывайся чаще.

— Завтра? — неожиданно спросил возница.

Питирим насторожился.

— Может быть, — произнесла с сомненьем Ника. — Я еще не знаю. Будет видно… Лучше никуда не отлучайся это время. Я тебе сама дам знать.

— Так что, меня отсюда будут выпроваживать с треском или как в добропорядочных домах? — с вызовом заметил Питирим, стараясь выглядеть во что бы то ни стало независимым, уверенным в себе.

— С треском, — коротко сказала Ника. — Если вы и дальше будете вести себя в такой манере.

— Виноват, — развел руками Питирим.

Ника метнула в него быстрый, удивленно-раздосадованный взгляд, но промолчала. Как будто гость ответил ей совсем не то, чего она хотела…

Эзра плюхнулся на мягкое сиденье ездера, махнул рукой, врубил мотор — и покатил к распахнутым воротам.

— Вы голодный? — сухо поинтересовалась Ника.

— Да, — признался Питирим. — Почти что с самого утра я ничего…

— Я тоже, — оборвала его Ника. — Значит, пообедаем вдвоем. Все веселей, — с тоскливою усмешкою докончила она.

Теперь она старалась вовсе не смотреть на Питирима. Ну и ну, подумал он. Тяжелая резная дверь с протяжным скрипом отворилась, и они вошли в громадную переднюю.

— Разуйтесь, — приказала Ника. — У нас нет стерилизаторов. Наденьте тапочки. Вон там, в углу стоят. По-моему, они вам будут впору.

Питирим повиновался.

— Допотопный дом, — сказал он, озираясь.

— Но зато удобный. Главное, привыкнуть… Что ж вы встали? Проходите. Подождите меня чуточку в столовой. Я сейчас на кухне разогрею… Это быстро… Ну?!

— Я оставил вещи на вокзале… — неуверенно промолвил Питирим.

— Пускай там и лежат. — Ника на секунду плотно сжала губы, словно недовольная собой. — Не к спеху. Обойдетесь.

Она явно нарывалась на ответную резкость, просто молила об этом. Нет уж, голубушка, подумал Питирим. Если ты так, то и я. Чего тебе вожжа под хвост попала, я не знаю, но провоцировать себя не дам. Думаешь, коль у тебя паршивое сегодня настроение, то на мне просто отыграться? А вот — дудки! Я стреляный воробей, и голыми руками меня не возьмешь. Это уж точно…


…голыми руками не возьмешь, подбадривал я себя, спускаясь по тропе к часовне. Мой отец меня приемам научил. Пусть только сунутся. Приемы… Это я, конечно, так, чтоб успокоиться, на самом деле я умел — всего-то ничего, тот же Харрах, к примеру, меня в пять секунд прикладывал. Вот ведь загадка — он-то научился где? Не припомню, чтоб он занимался специально, брал какие-то уроки. Не Яршая же ему показывал!.. Ну, хорошо. Потом, при случае, спрошу.

— Эй, Питирим! — раздалось сверху. — Погоди! Хотел тебе напомнить…

Я задрал голову.

У поворота, на холме, где начиналась узкая и скользкая тропа, махал рукою запыхавшийся Харрах. Похоже, изо всех сил догонял…

— Ну, что еще?

— Да сразу не успел сказать — все вылетело из дурацкой головы!.. Ты не забудь взять что-нибудь поесть! И обязательно дождись меня, как и договорились! — прокричал Харрах, сложив ладони рупором.

— Какого черта, сам все знаю! — заорал я в ответ, начиная злиться. — Ты шуми еще сильней!

— Но только — никому ни слова! Слышишь? Что бы ни случилось. Даже Минке…

— Тьфу ты! — сплюнул я в сердцах и, погрозивши кулаком, чтоб сгинул и умолк в конце концов, продолжил свой опасный путь. Так мне казалось — что опасный. Даже чуточку того хотелось. Время неспокойное, непредсказуемое, биксы (зря ж болтать не станут!) по округе так и рыщут, в одиночку теперь страшно выходить. Хотя отец предупреждал еще давно: конечно, биксы на любую пакость мастаки, но все-таки, бывает, и не трогают, договориться с ними удается — ну, там откупиться, даже убедить, а вот собачники — те жалости совсем не знают, прямо звери. И ведь что обидно: эти самые собачники — из наших, из людей, да только сбрендили ог страха. Вроде люди деликатные в быту, почтенные, посты иной раз занимают, и не заподозришь никогда, не предположишь, а у них — своя организация, понятно, тайная, иначе бы давно их раскололи и за всякие, по слухам, незаконные поступки уж прижали бы как надо. Вот они и собираются ночами (ну, а самые-то злобные — и днем) и начинают шарить всюду, где сумеют, в поисках переодетых биксов, и случается порой — находят, и тогда — держись! — пощады никакой. И по каким параметрам они людей от биксов отличают — неизвестно, так что часто и простые люди гибнут ни за грош. Собачники не рассуждают: заподозрили — пиши пропал, хоть с того света извлекут. Они считают: лучше ненароком и своих задеть, чем проглядеть в итоге настоящего врага. Лес рубят — щепки летят. Любимая их присказка. Собачники уверены: свои поймут все и простят, ведь дело правое…

Себя они зовут серьезно: федералы-партизаны. А в народе кличут их — «собачники». Ну, как бы живодеры, мразь ходячая. Не по закону потому что, все не по закону. Впрочем, нынче кто его возьмется соблюдать, закон-то этот, ежели отечество опять в опасности, Земля висит на волоске?!. Отец мне говорил: кой-где совсем не биксы, а как раз собачники террор-то и установили. Люди до смерти напуганы, звереют еще больше и к собачникам в отряды каждый день бегут — там хоть какая-то защита, хоть свои не тронут… Всюду — биксовы агенты, всюду. Вот собачники и делают, где могут, профилактику, пускают кровь, чтобы давленье снизить, — я об этом у нас дома много слышал… В исключительно далекую эпоху в медицине применяли и такое злое средство, если ничего уже не помогало, — кровь, как говорится, отворяли, и, случалось, шло на пользу. Вот примерно так же и теперь. А что? Бороться надо до последнего, не церемонясь, цель оправдывает средства. Правда, я не очень бы хотел нарваться на собачников (ведь толком и пожить еще на этом свете не успел!), но ради дела, ради будущего я, наверное… почти готов… Я понимаю: надо не почти, а целиком… И лучшие из граждан — этому пример. Вон самый прогрессивный наш учитель — просветленный Джофаддей. Он нам читает курс сравнительного историзма, у него, поди, по всей планете верные ученики разбросаны и тоже, как и он, преподают, — так Джофаддей уверен: дети к смерти должны быть готовы начиная с пяти лет. Он целую методику по воспитанью сотворил: «Дидактика сравнительного историзма на ускоренном этапе блиц-формирования патриотических задатков на дошкольном уровне» — и всем ученикам из класса приказал за лето изучить, а тем, кто наизусть запомнит, обещал свою интимную опеку. Что это такое — неизвестно, он не пожелал влезать в детали, но, наверное, полезно и приятно. Вряд ли мне придется это в точности узнать: я все каникулы профукал, прогулял, провеселился, отчего и было позарез необходимо нынче вечером попасть в информатеку — завтра еще целый день, хоть по верхам немножко пробегусь… Конечно, послезавтра будет развеселенькая взбучка в школе, и отец начнет орать, а то и врежет, нуда ладно. Если очень станет тяжко, у меня хороший козырь: Джофаддей наш — это мне Яршая по секрету рассказан, уж он-то знает! — здесь, в округе, чуть ли не собачник номер раз. Такие чудеса. И я терпеть особенно не буду: выложу папаше все как есть, и точка. Ох, задергается Джофаддей!.. Я, впрочем, не уверен, что потом мне долго жить придется — ведь собачники народ чумной и эту пакость мне припомнят непременно, не простят. Хотя, быть может, папочка их с потрохами всех и выгребет — его дружина регулярная, законная, по крайней мере все-таки пытается порядок наводить, само собой не слишком биксов жалует, но и террора не потерпит. По Закону Состояния должно быть все культурно: выловил, положим, бикса или подцепил кого-то из сочувствующих активистов — и мгновенно в зону, в гетто, как в народе называют место, где положено до выселения с Земли жить всем врагам прогресса. Говорят, вот там — и вправду тихо, не сравнить с другими точками планеты, кое-кто, я слышал, даже зонникам завидует, а это — только лишний повод, чтоб еще сильнее ненавидеть — и уже отъявленных, и тех, кто пока рядом, на свободе. Иногда я думаю: ну, угораздило ж меня родиться именно сейчас!.. Как было хорошо в каком-нибудь двадцатом или двадцать первом веке, просто загляденье! Даже в двадцать третьем еще жили по-людски, не гадя друг на друга… Время тихое, как нынче говорят, устойчивое — да-да, очень мирное, я вычитал, патриархальное, все просто, никаких вам биксов, люди запросто дружили, не боялись ничего… Я в школе по истории всегда имел «отлично». Помню точно: пакость самая случилась в двадцать третьем веке, на исходе, ну, еще немножечко — в двадцать четвертом… Именно тогда, когда Америка вдруг прямо из передового вандализма в частный коммунизм шагнула… И ведь не готовая она была, любому ясно, зауши, что называется, втянули, вместе с дикостью ее… Она и начала чудить, а мир ушами хлопал: мол, не страшно, так бывает, оцивилизуем. Как же! Тут-то курс сравнительного историзма и возник. Учебник по истории у нас хороший, исключительно толковый, все по пунктам, все ядрено просто, и картинки есть, и схемы, и сдвижные игровые кадрограммы. Автор там приводит диалог, который надобно знать назубок, — между беспутным Амфикакием Сократом-младшим и блаженным некромучеником Завуилом Хо-Ши-голлем, президентом Франкостана. Текст мудреный, и зачем он нам — не понимаю. Но учить пришлось. Вот — слово в слово, как в учебнике. Сократ: «Способен ли народ на самоосознание? Способен ли народ решать свою судьбу? Ответь мне». Хо-Шиголль: «Народ сам по себе — не в силах, никогда. Способны исключительно вожди. Ведьлишь тогда они успешно сохраняют обретенную когда-то и необходимую для жизни власть. Народу все равно, с кем быть, да и каким на самом деле быть. Это решают вожди». Сократ: «Ну, а нельзя ли без вождей?» Хо-Шиголль: «Нет, нельзя! Ибо народ без вождя — не народ. Без вождя это — сброд, незнающий, зачем он и какому богу служит». Сократ: «Но разве богу надобно служить? По-моему, на то и бог, чтоб чувствовать к нему любовь. А тот, кто служит, никогда не любит». Хо-Шиголль: «Порочная идея! Тот, кто служит, должен обожать. А обожать пристало лишь вождя. Вот он и есть бог для народа. Без вождя народ не сможет уяснить себе, что он народ, не будет понимать свою историю и видеть в ней свое предназначение». Сократ: «Так, может, и народ тогда не нужен? Хватит и вождей — они заменят всех и будут сами по себе, не докучая прочим». Хо-Шиголль: «Нет! Без вождя народ не сможет осознать себя. Народу нужно, чтобы кто-то сформулировал его естественную суть. Дал в руки цель и обозначил главные узлы Истории. Тогда народ поймет, что он чего-то стоит, что в глазах других он состоялся как народ». Сократ: «Короче, самоизъявление народа…» Хо-Шиголль: «Вне всякого сомнения. Как вождь укажет, так народ и пожелает. По-другому не бывает. В этом суть Истории. Прочтите-ка внимательно любой учебник — там все сказано…» Сократ: «Учебники способны ошибаться…» Хо-Шиголль: «Не исключаю. Но не все подряд! Вождь без народа — нуль. Однако и народ сам по себе, не управляемый вождем, — такое же пустое, виртуальное понятие. Отметьте для себя: уже на уровне членистоногих есть вожди. Так что же говорить про нас, людей?!» Вот тут он круто завернул. Выходит, только вождь и может образумить человечество и объяснить ему, что лучше и достойнее людей на свете не бывает никого. Так следует из текста. Самоосознание людей… Да вот оно! И вообще учебник — то, что надо. Человек, там сказано, возник три миллиарда лет назад — здесь, на Земле, один на всю Вселенную, корнями уходя в Большую сингулярность — генокод его сложился именно тогда. И вон когда определилось: человек — венец природы. Так сама природа захотела. Только человек. Все остальное — рвань. Да остального просто быть не может, не допустит человек такого униженья на пути прогресса! Не допустят наши мудрые вожди… И тут вдруг — нате: после тихих, золотых, гуманнейших веков такая несуразица — возникли биксы. Что и говорить, прошляпили, конечно. Это все по доброте, по благодушию людскому. Мы — исконны, только мы, и не пристало это в одночасье забывать. А то, едва запамятовали, вмиг вредители нашлись, слюнтяи-теоретики!.. Таких — в реке топить, живьем закапывать! По правде, я ни биксов, ни таких вот теоретиков пока не видел, но, порою наблюдая за Яршаей, например, могу, где надо, заявить: наверное, и вправду он великий человек, большой творец, и все-таки в нем есть какая-то гнильца, нет должной убежденности… Никто не спорит, дядька умный, честный, образованный… и вместе с тем — сплошная размазня, к тому же слишком многое себе порою позволяет… По какому праву?! Скажем, у папаши моего — и положение повыше, и авторитет побольше, а про Сидор-шаха или про Эллерия и вовсе умолчу, — так нет же, держат себя в рамках, понимают… Жалко будет, безусловно, ежели Яршая дуриком в конце концов подставится, но ведь сейчас не время пузыри пускать. Бороться надо и мечтать о нескончаемом прогрессе человечества. А чтоб мечтать, необходимо верить, потому что знания одни — бессильны. В школе нас все время наставляют: чистые знания — это тупик, схоластика, придумки неблагонадежных, отвращают ум от ясной перспективы, каковую большая диалектика определила быть единой — навсегда. И, чтобы ощутить (понять нельзя, от пониманья в голове бедлам) такую диалектику, без веры жить нельзя. Я на экзамене как раз об этом говорил, и Джофаддей отметил: превосходно! Да уж, Джофаддей… Тот еще гусь! Попался б я к нему в ручонки здесь, не на уроке… Горло бы мне перегрыз — как вероятному агенту биксов. А уж о Яршае и подумать страшно… Эх, веселенькая жизнь!..

Тропинка, по которой я спускался, отходила вбок от основной дороги, что вела в ближайший город, — я его отсюда видел хорошо: диковинные, непривычные дома с покатыми раскрашенными крышами, высокие соборы (в них Яршая часто выступал с концертами, уж больно там хорошая акустика, хотя я в этом деле ничего не смыслю), целые кварталы поновей — в двадцатом или в двадцать первом веке возвели еще, чего их сохранили, полная загадка для меня, какие-то безликие, бездарные, пустые; ну, а на окраинах — недавние постройки, башни с разными отростками, как ветви сказочных деревьев, шарокубы для публичного балденья, визуарии из пенопленок, силовые станции; похожие на разноцветные грибы, заводы-автоматы — серебристые такие пирамиды; в общем, город — ничего особенного, средний, на Земле таких полно, я был-то в нем всего раз пять, и, правду говоря, совсем туда не тянет, даже удивительно, как могут люди в этой теснотище, вони и пылище жить всю жизнь. А вот отсюда, издали, глядится город хорошо. Кругом холмы, покрытые лесами, дело — к осени, поэтому все стало пламенеть, желтеть сквозь зелень, а в долинах — голубая дымка, с серебристым переливом, глаз не оторвешь, и в этой дымке, точно в воздухе плывет, — далекий город… Солнце заходящее играет в окнах, бликами скользит по пластиковым стенам, так что кажется, будто горит иллюминация, какой-то праздник наступил, и на душе от этого легко и весело. Я несколько минут, расслабясь, постоял, полюбовался, а потом прибавил шагу и нырнул в уже изрядно потемневший лес. Шуршали листья под ногами, изредка вдруг налетал несильный ветер и шумел в ветвях — тогда мерещилось, что кто-то рядом ходит, незаметно прячась — слева, справа, сзади, впереди, я замирал испуганно и озирался. Ерунда! Конечно, никого здесь не было, и редко кто сюда без надобности забредал, пустынный, неуютный лес — я даже пенья птиц не слышал… Тропка то петляла, то спускалась прямо, иногда почти совсем терялась под опавшею листвой. В конце концов я увидал между деревьями просвет, блеснула близкая река, на самом берегу тропа свернула вправо и, как будто бы нарочно скрытая стеной кустов, которые тянулись в этом месте вдоль воды, довольно скоро вывела меня к поляне — здесь-то в обрамленье нескольких громадных вязов и стояла древняя часовня, даже не сама часовня, а ее развалины, остов. С реки ее увидеть было невозможно — заслоняли заросли кустов, из лесу — тоже: рядом проходил глухой овраг, и склон его надежно защищал часовню от непрошенного взгляда. Так что кто не знает и не ищет специально — не заметит ничего. И с противоположной стороны, из-за реки, смотри хоть год — все без толку. А как раз там, против часовни, был пустынный остров — мы туда с ребятами на лодках добирались, вплавь-то тяжело, теченье в этом месте сильное… И с острова частенько наблюдали за соседним берегом, где — в общем, далеко — лежал заброшенный и страшный мертвый город… Его так и называли: «город за рекой». Когда-то, говорят, в нем жили биксы, это их земля была, но после Декларации они ушли, и город стал необитаемым, развал и запустение… Еще, я слышал, говорили, что гораздо дальше, за каким-то третьим поворотом, где теченье у реки потише, а сама она становится совсем широкой, разбиваясь на протоки между заболоченными островками, вроде бы стояла биксова кумирня, наподобие вот этой развалившейся часовни, и они там собирались и людских младенцев поедали. Я-то в эти россказни, естественно, не верю, не такие биксы уж и дикари, чтобы младенцев поедать и кровью их вымазывать себе все половые органы и лица — с целью после обрести способность по-людски рожать детей, но не бывает дыма без огня, и биксы ведь действительно рожать не могут, хотя женщины у них, я знаю, существуют. Правда, для чего они — загадка для меня. Наверное, для шарокубов или для шикарных визуариев — теперь там исключительно землянки развлекают, настоящие, а было, вероятно, время, когда специально, для потехи, этим делом занимались биксовые тетечки, ну, были вроде автоматов игровых… Я как-то слышал, О’Макарий все переживал: мол, бабы были — высший класс, любую из землянок переплюнут, вытворяли невесть что, аж наизнанку выворачивались, если попросить, и никакого, главное, разврата, никакой опасности болячку подцепить — уж как ни относись к ним, а стерильны тетки стопроцентно, так что о разврате или непотребстве даже речь не шла — ведь человеческого нет в них ни на грош, по сути — полувещи, мягкие игрушки, к ним мораль обыкновенную прикладывать нельзя, и «гомо» чувствуешь себя, прекрасным настоящим «гомо», когда всласть накувыркаешься вот с эдакой-то дурою и честно возвращаешься домой, в семью, и уважение к себе растет, и нет ни ревности, ни ссор, короче — хорошо! Это теперь блуд у людей за правило считают, потому как мало нас и лучше что-то хоть таким манером делать, а тогда… По мне так натуральная девчонка в самый раз, ее прихватишь — то, что надо, но, не скрою, подвернись мне вдруг смазливая биксиха — черт, ей-богу, трахнул бы ее, из любопытства!.. Да, пожалуй, времечко прошло, перебесились — и довольно. Жаль… Ну вот, до той кумирни мы, естественно, не добирались — больно далеко. И — страшно, если уж по правде. А на город за рекой глядели часто: и в бинокль, и в подзорную трубу, и просто так. Смотреть, конечно, интересно, всю прибрежную часть города мы знали назубок — дома и палисадники, и улица вдоль берега отлично сохранились, но хотелось ведь и дальше, в глубь проникнуть. Уж, казалось, чего проще — в ту же лодку сел да переплыл!.. Нет, этого мы никогда не делали и даже не пытались. Кто-то, может быть, другой и плавал, только я таких ни разу не встречал. Во всяком случае среди моих знакомых не было ни одного. А почему не плавали? Да очень просто! Ну, во-первых, боязно: хоть вроде и недалеко, но все равно не по себе — местечко-то с неважной репутацией; а во-вторых, родители категорически нам запрещали, и, узнай они о нашем своеволии, — не знаю, что и было бы тогда!.. По крайней мере папочка устроил бы мне взбучку — будь здоров! Оно и верно: тайна тайной, а порядок нарушать нельзя. Годочков нам хватало, чтобы это понимать не обижаясь. Но сегодня, после чаепития, Харрах вдруг предложил мне: а давай на остров поплывем! Я говорю: зачем? А он: ужасно интересно. Потому что мы там ночью не были ни разу, а Яршая мне, когда я был совсем ребенком, говорил, и я запомнил: чуть стемнеет, город за рекой туманом покрывается, и сквозь туман огни горят, как светляки, и музыка играет — тихо-тихо, и тепло идет оттуда, и таким становишься спокойным, добрым… Я ответил: врет Яршая, там же никого нет — мертвый город! А Харрах: и пусть, но я хочу проверить, только ночь у нас и есть в запасе, ночь и день. А после, я же знаю, нас посадят под замок, чтоб зря не шлялись и не рисковали, завтра вечером, поди, начнут приготовления, а утром — вмажут биксам хорошенечко, по всей округе. И в других местах, скорей всего. А тут уж и подавно нос не высунешь наружу. Чем все это кончится, никто не знает, даже мой папа не берется предсказать. Рейд завершится, все останется, как было, — очень хорошо. Но может так случиться, что планета в результате вообще вверх дном перевернется и начнется настоящая война. Тогда-то точно мы не поплывем ни на какие острова, и разговоров нет. Быть может, вовсе нам придется уезжать отсюда — навсегда, куда-нибудь подальше… Так что выбора у нас с тобой не остается, а ведь хочется взглянуть, хоть краем глаза… Не то слово! Я подумал и сказал: идет. Но только что мы будем дома говорить? Харрах от радости аж засиял: соврем! Когда вернешься из информатеки, сообщишь: мол, так и так, иду к Харраху, есть к нему дела, скорей всего придется там заночевать, а завтра днем, к обеду, возвращусь. И никаких вопросов! Будто раньше ты не оставался у меня! И я у вас, бывало, ночевал… Не заподозрят даже… Я своим домашним тоже наплету, найду причину, тут не беспокойся. Если что, мой папа подтвердит твои слова. Я усомнился: ой ли? Но Харрах заверил: точно, у меня с отцом контакт — что надо. Он мне многое такое позволяет… Знает — игры играми, а глупостей я не наделаю. Он верит мне. Не то что твой… Я ж слышал: то нельзя, того не смей. Как будто нам по десять лет! Да просто глупость! С Минкой, значит, можно шуры-муры, а на плевый ближний остров — еще дети?! В древности героями совсем мальчишки становились! Я вздохнул: так то ведь в древности… Но все же согласился. В самом деле, может быть, в последний — и единственный, что важно! — раз и сплаваем на остров, а потом уж — никогда… Короче, мы уговорились встретиться, когда совсем стемнеет, у реки, неподалеку от часовни — здесь, в кустах, мы лодку прятали и весла. А пока что я шагал к часовне по заданию Харраха, зажимая небольшой пакет под мышкой, и тревожно озирался — не следит ли кто за мной. Но вроде было тихо. Я добрался до часовни и уселся на большой шершавый камень возле входа. Появиться мне тут полагалось в шесть. Я опоздал — почти на полчаса, однако не особенно переживал: Харрах предупредил, что человек меня дождется все равно — они фанатики, все эти коллекционеры, землю будут носом рыть, лишь бы добыть желанный экземпляр. Так объяснил Харрах. Какой мне был резон ему не верить? Я еще немного посидел на камне, вслушиваясь в окружающую тишину — не раздадутся ли шаги, до чертиков в глазах таращась на тропинку, на кусты, на дальний склон оврага, где деревья росли редко, так что, если б кто решил спускаться там, его бы я заметил сразу, но все было, как и прежде, — ни души. Мне надоело без толку сидеть, и я пошел бродить вокруг часовни. Вспомнилось: в старинных зданиях находят клады — до сих пор. А если здесь такой же клад зарыт и я его найду — что буду делать с ним? Ведь пользы от всех этих побрякушек, допотопных денег и посуды — никакой. Ну, разве что в какой-нибудь музей отдать или оставить у себя пылиться, с важностью воображая: вот я — собиратель древностей, я — крупный коллекционер. И детям буду завещать: храните. Для чего? А чтобы память оставалась о былом, чтоб не порвалась цепь времен. Смешно! Вон Клярус полагает, и я полностью согласен с ним: что было, пока биксы не пришли, — теперь нас не касается. История как будто разделилась на две части — пред Историю, далекие счастливые века, и наше время, со своим набором специфических проблем, которых и не знали прежде, отчего одна эпоха по большому счету и не связана с другой: тогда свои, уже отжившие, задачи перед обществом стояли и влиять на цели современные — не могут. Мы — продукт иной эпохи, с собственной Историей — ее-то ценности и надо сохранять и умножать. И потому все эти клады…Даже и выкапывать не стоит — только время тратить зря. И силы. Но куда пропал мой коллекционер? Уж он-то, как я понимаю, занят делом благородным и полезным — собирает рукописи тех великих, кто живет сейчас, когда все так стремительно меняется, то делается модным, то ненужным, то теряется в конце концов, а ведь не всякое достойно умереть, хотя бы как предметная основа… Мне Харрах на этот счет немало толковал, да я и сам не дурень распоследний — понимаю. Оттого и согласился по пути в информатеку завернуть к часовне — ноты передать. Яршая странный человек, почти что контра, но — великий, это все-таки не хрен собачий, может, я потом до самой смерти буду горделиво вспоминать и всем рассказывать: мол, вон с кем я когда-то был знаком, дружил, доверие оказывали мне — для новых поколений ноты сохранять!.. Эх, кабы знать приметы коллекционера! Харрах, правда, говорил: он сам тебя узнает. Что за идиотские секреты?! То из себя корчим взрослых, самых умных и отважных, а то словно дети: в голову взбрело — и мигом позабыто все, затеяли друг с другом игру в прятки, а кругом — ни кустика, одна трава… Так получается… Хотя, если подумать, для чего мне знать приметы? Кабы их тут было несколько, ну, этих коллекционеров, и необходимо было выбрать одного… Конечно, сам найдет! Харрах сказал: дождется, пусть ты даже опоздаешь на все три часа, он жуть какой настырный. Может быть…Тогда, выходит, он давно уже сидит здесь?! Что-то я не замечаю…

Рассуждая эдаким манером, я свернул неторопливо за угол часовни — и остолбенел. Чуть впереди, буквально в трех шагах, я вдруг увидел пропедевта Фоку, того самого, который иногда бывал у нас в гостях, еще я думал поначалу, что он импотент, откуда, собственно, и прозвище такое — «пропедевт». Он мне всегда казался человеком недалеким и трусливым, и из-за трусливой осторожности — манерно-въедливым, педантом даже там, где можно было малость пошутить, раскрепоститься. Не любил я Фоку, да и мать его не жаловала за глаза. Что до отца — не знаю, были у них общие какие-то дела, а гнида О’Макарий даже как-то раз сказал: «Труха гнилая этот Фока». В общем, все они друг друга стоили, все гости, посещавшие веранду в нашем доме. Как же, патриоты! Благодетели людской Истории! Яршая разве только… Так его и не любили, не считали до конца за своего, подозревали!.. Вот еще забота! Фока, боком прислонясь к стене, сидел на корточках, как будто его вдруг с желудком прихватило, и, открывши от натуги рот, таращил на меня свои печальные и круглые, как пуговицы, глазки. Этот-то еще зачем здесь оказался?! Неужели за мной следом шел, а тут — случилась неувязка? Вот ведь анекдот!.. Я уж собрался было повернуться, чтоб немедленно пуститься наутек, — в таком-то положении попробуй догони! — и совершенно наплевать, явился коллекционер сюда или в дороге задержался, будут нынче ноты у него или красивый кукиш с маслом, но в последнюю секунду что-то словно дрогнуло внутри меня, и я остановился. Кинул исподлобья взгляд на Фоку, чуть заметно, вежливо кивнул: мол, здрасьте, я ужасно тороплюсь, вы извините… И тогда внезапно понял — не увидел, а вот именно нутром всем осознал, что Фока — не шевелится, не дышит, и глаза его уж слишком широко раскрыты, не мигают, и штаны (вот-вот!) не спущены нисколько, да и голова сидит немного косо, правым ухом налегая на плечо, ужасно неудобно долго так ее держать… Я машинально подошел к нему вплотную, все еще не веря до конца… Но взгляд его, бессмысленный, остекленелый, устремлен был в ту же точку, что и раньше. Он меня не замечал… Он ничего не замечал! Да, совершенно точно, Фока сидел мертвый и, наверное, давно. По крайней мере это с ним случилось до того, как я пришел к часовне. Будь иначе, я бы слышал… Кто-то, вероятно, спрыгнул на него, с развалин или с дерева, вот эдак привалил к земле и задушил. Или свернул башку… А после, явно издеваясь, посадил в дурацкой позе. Надо думать, так… Я как-то видел в старом фильме — был там очень страшный и похожий эпизод… Но то хоть на экране, здесь же — наяву! Эх, Фока, все-то приговаривать любил: «Придут и спросят…» А теперь и впрямь пришли и даже спрашивать не стали — просто голову свернули набок, да и все дела, еще вопросы задавать!.. Конечно, я перепугался насмерть. Я еще успел поднять глаза — и точно: метрах в трех над нами, как пролом в стене, чернело круглое окно. Тогда я молча, не издав ни звука, отскочил от мертвеца и полетел, помчался по тропе прочь от часовни, и все время мне казался сзади чей-то топот, чье-то хриплое дыханье… Только отбежав довольно далеко, так что часовня скрылась из виду совсем, я несколько убавил прыть и перешел на осторожный шаг. Я никогда еще не видел мертвецов, что называется, живьем, и жуткий Фока все стоял перед глазами. Понемногу чувство инстинктивного, нерассуждающего ужаса угасло, я совсем замедлил ход и начал кое-как соображать. Вне всякого сомненья, Фоку удавили. Кто? Неужто биксы? Нет, они обычно на людей не нападают, то есть нападают, если верить слухам, даже издеваются, мужчин кастрируют, насилуют землянок, но не убивают — никогда. Так что ж, собачники, выходит? Эти могут, эти — просто звери. Но на Фоку покушаться, личность всем известную и в общем безобидную… Не понимаю. Мне Яршая говорил: ты, Питирим, собачников не знаешь, вообще все преступления в округе — исключительно их грязные делишки. А потом все валят на несчастных биксов, чтобы люди этих бедолаг вконец возненавидели (он часто называл их «бедолагами», «несчастными» — и не боялся, главное!..). Подстраивают так, что жертва сразу же на биксов и показывает. А попробуй-ка определи, когда тебя кастрируют, бикс это или человек!.. Ведь так и черта назовешь, если прикажут, — все одно. Мне, получается, невероятно повезло. Приди я, как уговорились, ровно в шесть — и крышка. Карачун бы наступил тебе, мальчонка, и никто бы не помог. Бывает же везенье!.. Да, но, кроме Фоки, больше на глаза никто мне не попался. Он один сидел здесь и чего-то ждал. Или кого-то… Стало быть, тот самый коллекционер и есть несчастный Фока! Ну, дела, вот где секреты узнаешь!.. А я-то презирал его, смеялся, в грош не ставил, дурачком считал, тогда как сам Яршая дружбу с ним водил и ноты отдавал, чтоб сохранились. Жаль. Поздненько открываешь в человеке главное… Но что же Фока с этими собачниками вдруг не поделил? Или на этот раз и вправду биксы порешили взять грех надушу? Хотя… какая может быть у них душа, совсем я зарапортовался!.. Тем не менее… Возможно, не хотели, чтобы Фока встретился со мной? Но что особенного в нотах? Да и помешать нетрудно было как-нибудь иначе. Тут другое… Вероятно, просто обознались, за кого-то приняли. Ну, скажем, думали, что первым я пришел и вот со мной-то и пытались свести счеты? Интересно, чем я им не угодил? Тем более что многие меня в округе знают, да и папеньку боятся… Фоку тоже знают, но он — сошка невеликая, тихоня, пропедевт трусливый, как все трусы — очень злобный, скрытный. Так не я один его воспринимал. Теперь-то ясно, что несправедливо… Нет уж, эту тайну мне не разгадать сейчас. И дома не расскажешь никому: начнутся мигом разговоры — да зачем ходил к часовне, да какие еще ноты, вечно этот твой Харрах придумает, сам рисковать не захотел, весь в папочку… Конечно, если и делиться с кем, так именно с Харрахом или же с Яршаей, на худой конец с Айдорой тоже можно — тетка добрая и не продаст. С Харрахом я увижусь вечером, теперь-то скоро, а пока необходимо мчать в информатеку — в восемь закрывают, а сейчас почти что семь. Однако, прежде чем направиться туда, я неожиданно подумал: ну, а загляну-ка я в пакет, быть может, там не только ноты, но какая-нибудь важная записка — с просьбой, наставлением… Ведь Фоки больше нет и обращенные к нему слова прочесть теперь не так уж неприлично… Более того, не станут же, в конце концов, из-за каких-то, пусть и расчудесных, нот идти на преступленье! От собачников, конечно, всего можно ожидать, и тем не менее… Похоже, они знали о пакете, что-то в нем их не устраивало — не хотели, чтобы Фока получил послание… Тогда к чему же его было убивать? Напали б на меня, и все дела!.. А может, промелькнула мысль, они не знали, кто конкретно понесет пакет? Обычно с Фокою общается Харрах, но он на этот раз остался дома. Значит, выгоднее все-таки прикончить пропедевта — тут уж точно содержимое пакета не достанется ему. Ас тем, кто принесет, легко разделаться и после… Хотя, собственно, зачем? Коль адресата больше нет, то и послание как бы теряет смысл. Гонцу-то все равно, что там, внутри. Подумаешь, листочки с нотами!.. А вдруг не только ноты? И от этого теперь зависит, жить мне или нет? Конечно, если мне удастся разобрать… М-да… Кто на Фоку настучал, сейчас и не определишь наверняка, да я и не сумею, как бы ни хотел, а вот ответить на другой, вполне естественный вопрос… Короче, воровато озираясь, я раскрыл пакет и вынул содержимое. Однако!.. Музыке меня учили, так что ноты от китайской грамоты я как-нибудь уж отличу. В пакете партитуры не было! Вместо нее там оказалась тонкая пластинка с непонятным чертежом, завернутая в плотную непромокаемую ткань, и еще всунута была записка — небольшая, сложенная вдвое. В жизни не видал таких каракулей! Возможно, что-то в ней и сообщалось, что-то важное, но прочитать все это… Шифр, сообразил я, тайное послание. Неужто Фока — адресат? Или он только, наподобие меня, простой курьер: забрал — и дальше переправил? Но кому? Зачем такая длинная цепочка? Неспроста ведь… Что же за дурацкая игра такая?! Мало им своих людей — еще меня втянули, пользуясь моим незнанием!.. Теперь убийство Фоки вовсе не казалось слишком странным. Видимо, и впрямь за ним следили. Или же за мной, а то и за обоими — одновременно. Я представил всю дальнейшую картину. Ничего себе!.. Ну нет, я умирать пока не собираюсь, мне начхать на эти все делишки, что пытаются Яршая и его семейка провернуть! Они чаи там распивают, петушатся, говорят о гуманизме, о спасении народов, а я тут валяйся чуркой бездыханной. Дудки, дурачка себе нашли! Сегодня вечером я все Харраху выложу — и пусть-ка объяснится, да по существу! И я еще собрался с ним на остров плыть!.. Пакетя вместе с содержимым (а пластинка оказалась хлипкой и податливой) порвал на части и понес к реке. Здесь, под кустами, вырыл ямку, сунул туда клочья, сверху забросал землей и плотно притоптал. Еще и веток накидал, чтоб было незаметней. И уж после этого помчался прямиком в информатеку. До закрытия совсем немного оставалось. Впрочем, долго там рассиживаться я не собирался. Хватит за глаза и десяти минут — не опоздать бы только! Здешние места я знал прекрасно, так что тропками лесными да оврагами пробрался напрямик, не поднимаясь на дорогу. Удивительное дело, лишь еще недавно угнетавшее меня предчувствие опасности вдруг испарилось. Закопав пакет, я словно сделался неуязвим. Теперь я никому не нужен, догадался я, они же понимают: прочитать записку я не мог и в чертеже не разобрался бы и за сто лет. А как посредник — без пакета — я покуда не опасен. Для чего я закопал? Ведь мог и в реку выбросить — пускай себе плывет. Не знаю… Просто показалось: так надежней. Если спрятал, то легко когда-нибудь и вытащить назад… Все изменяется… Признаться, я был даже горд своим поступком. И к информатеке подошел, уже нисколько не волнуясь. Вообше-то я любил сюда заглядывать. Пускай и небольшое здание — всего два этажа, но, батюшки, чего там только не было! И голотеки, и свой маленький театр, и бассейн, и зимний сад, и разные подземные игральные площадки, а уж информацию любую можно было получить — ведь все такие заведения подключены к ближайшим городам, а те всегда задействованы на общеземную сеть. Конечно, самое простое было — заказать из дому копию и получить, как говорится, в ручки текст учебника со всеми визионными добавками: наш Джофаддей на них особо напирал. Но папочка мой чутко контролирует информканал, и если вдруг узнает, что сынок его лишь за день до занятий раздобыл учебник, о котором речь велась еще в начале лета (Джофаддей с папашею на «ты» и в доме очень чтим), то, разумеется, скандальчик выйдет — будь здоров! Атак я преспокойненько соврал: мол, мы один блок на двоих с Харрахом взяли, вместе веселее заниматься — и потом все лето в ус себе не дул, даже забыл, что есть такой предмет на свете. Впрочем, и Харрах не вспоминал, пока я не намылился в информатеку. Уж теперь-то точно будем вместе заниматься — хоть один денек… Короче, я успел — и в самый раз: каких-нибудь минут пятнадцать оставалось у меня в запасе. Быстро заказал кристалл-кассету с причиндалами и начал ждать. Информатекарь, толстый добродушный дядька, копошился у себя в углу, всем видом демонстрируя, что у него своих забот полно и не до разговоров с припозднившимся мальчишкой, а, кроме меня, никто в тот час заказов не давал. Мне стало скучно, и, чтоб не сидеть без дела, пялясь в пустоту большого зала, в ожидании, когда информатекарь наконец доложит, что заказ получен, я отправился гулять по этажу. Заказы выдавали в малом зале — до сих пор не понимаю, для чего такое разделение?! — и помещался он внизу, где и бассейн. Я погулял по галерее, постоял нарочно у окна, растягивая время, но потом решил, что хватит — должен же когда-нибудь информатекарь выполнить заказ! По ближней лестнице я не спеша спустился, оказавшись прямо перед душевой. Дверь в душ была полуоткрыта, и я машинально заглянул туда, поскольку сквозь плескание воды услышал тихие мужские голоса. И вправду, в душевых кабинках краны были все открыты, водяные струи с силой били в мокрый пол, но мыться здесь никто, похоже, и не собирался. Человек шесть-семь сидели в креслах, тесно сдвинутых в кружок, — до жути неподвижные, прямые, точно манекены, полностью одетые — и, не разжимая, как мне показалось, губ, невероятно быстро что-то говорили — сразу все, не обращаясь специально ни к кому. Но что меня особо поразило — это их глаза: остекленелые, невидящие, широко раскрытые, пустые. Как у Фоки возле развалившейся часовни, вдруг мелькнула мысль! Я отпрянул и прижался к стенке. В голове и во всем теле разом запульсировал какой-то ватный пакостный озноб… Нет, кажется, меня здесь не заметили… Но кто они? Волна животного ужаса, даже не ужаса, а омерзения, слепого отвращения внезапно захлестнула мой рассудок. Я оцепенел. Хотелось закричать, позвать на помощь, но — я знал: необходимо лишь молчать, тогда, быть может, обойдется. Что случилось, что мне угрожает? Почему? Ведь я же дома у себя, я на Земле, не где-то там еще, я человек'. Вот именно поэтому, проплыла и исчезла мысль. Посторонняя, до головокруженья не моя. Затем я ощутил позывы на рвоту, но сдержался. Тело обливалось потом, и при этом было чувство, будто я отчаянно замерз… Здесь делать нечего, подумал я, опять же словно сам себе внушая эту мысль со стороны. Был как бы я и рядом — я другой, враждебный, но терпимый до поры до времени… Не знаю, сколько я стоял буквально в шаге от кошмарной душевой — весь на виду! — но только наконец почувствовал себя свободней, точно там, внутри меня, ослабли непонятные ремни, которыми я был опутан. М-да… Я глубоко вздохнул и, не оглядываясь, крадущимся шагом двинулся по коридору. Сзади стало тихо: вода больше не лилась, и голоса замолкли. Сердце дико колотилось. Я краем глаза посмотрел на циферблат наручного хронометра: без двадцати девять… Что же это происходит, господи ты боже мой?! Ведь я ж совсем недавно, только что!.. И все-таки меня стошнило. Ну и ладно, зло и с облегчением подумал я, вот вам, любуйтесь! Я невольно обернулся. В конце коридора, там, где был проход в шикарный визуарий, я увидел человека в темном одеянии, похожем на накинутый на плечи плащ или халат. Высокий незнакомец молча и не шевелясь стоял, сложивши руки за спиной, и равнодушно, будто бы совсем не замечая, смотрел прямо на меня. Тогда я побежал по коридору к заказному залу, где еще, наверное, сидел информатекарь — ведь он должен был давно уже спуститься, чтоб отдать мне чертову кристалл-кассету. Голова шла кругом. Я не понимал, с чем именно столкнулся здесь, на этаже, сейчас хотелось только одного — немедленно предупредить его: в информатеке есть чужие, очень, очень странные, буквально как нелюди, и поэтому необходимо срочно вызывать охрану, никогда в округе не встречались мне такие, ну, а если не получится с охраной, пусть собачники сюда, в конце концов, приедут, делом надо заниматься, а не строить из себя героев, я вам дам сигнальный индекс Джофаддея, этот точно прибежит и всех своих поднимет, бог с ней, с конспирацией, не до нее теперь!.. Дверь в зал была прикрыта, но не заперта. Я распахнул ее рывком — и замер на пороге. Среди зала высился большой красивый стол, как говорил информатекарь, сколок старой и достойной жизни — посетители за ним частенько занимались, проводили время в тихих разговорах. И теперь почти все кресла за столом были привычно заняты. Но!.. Те же странные и незнакомые мне люди заполняли зал. В такое время, когда все закрыто!.. Одинаково одетые, неуловимо чем-то схожие — манерой ли держаться, или очертаниями выпрямленных фигур, или холодной отрешенностью во взглядах — они сидели, напряженно повернувшись к дальнему концу стола, а там… Вот уж кого я не рассчитывал увидеть! Доктор Грах, недавний гость Яршаи, собственной персоной! Мне почудилось, что я схожу с ума…

— Приходится признать: трагические нападения в последние дни участились, — говорил он тихо, но отчетливо, и по тому, как все внимательно прислушивались, я сообразил, что он здесь — самый главный. — Послезавтра будут повсеместно проводиться рейды. Надобно исчезнуть, удалиться. Мы не можем допустить возникновения кровавой смуты, мы не можем допустить, чтоб началась война и в мире воцарился хаос… Впрочем, уходя, мы будем появляться вновь и вновь…

А рядом с доктором сидел информатекарь с очень грустным выражением лица. Еще бы бедолаге веселиться!.. Он меня и заприметил. Предостерегающий, короткий взмах руки — не слишком-то понятно, для кого предназначавшийся, — и доктор Грах умолк. Все разом посмотрели на меня. Ох, до чего же гнусно стало мне в тот миг!..

— Кассету… — выдавил я из последних сил — не мог же я, как пень, торчать в дверях!..

— Ах, ну, конечно, мальчик, да! — внезапно улыбнулся доктор Грах, но лишь одними уголками губ, а круглые глаза смотрели жестко, точно два убойлера на взводе. — Вот твоя кассета. Ты забыл. Беги домой, учись.

Он протянул мне злополучный информблок, лежавший почему-то перед ним, на краешке стола, как будто он и вправду дожидался моего прихода, я послушно сделал несколько шагов навстречу, взял заказ и тем же деревянным шагом, пятясь к двери задом, выбрался в пустынный коридор. Теперь здесь свет горел лишь в двух местах — в начале и в конце. Я тихо притворил дверь в зал, ссутулился и, точно в полусне каком-то, кинулся на выход. Там, где начиналась лестница, ведущая наверх, в просторный вестибюль, недвижно-одиноко маялся на стуле человек — дозорный, что ли, часовой? Я в ужасе остановился. Что же, и не выйти мне теперь, ловушка, западня?! Но человек вдруг обернулся, и вот тут уж я непроизвольно вскрикнул. Я увидел Фоку — совершенно невредимого, живого! Только взгляд остался прежним, как тогда, у позаброшенной часовни. Видно, он меня узнал, по крайней мере слабая улыбка тронула его лицо, и он глазами показал мне вбок, на дверь, и покачал легонько головою, как-то укоризненно нахмурив брови. Даже мысли не возникло у меня приблизиться, спросить… Я моментально, не раздумывая, шмыгнул мимо Фоки, в три прыжка одолел лестничный пролети пробкой вылетел из здания. И только в глубине души плясала неотвязная идея: «Ну, Харрах, теперь я знаю. Я тебе такое расскажу!..» Но почти тотчас понял: ведь не столько сам я расскажу, захлебываясь от деталей, сколько буду спрашивать. Вопросов накопилось — уйма. Даже непонятно, с чего лучше начинать…


…все представлялось важным, заключающим в себе особый смысл, потаенную пружину, на которую нажми — и все само собой придет в движение и выстроится в том порядке, наконец, когда и мимолетно брошенного взгляда достает, чтоб распознать картину в целом. Ну, и что тогда? — с усмешкою подумал Питирим. Изменится хоть что-нибудь в моей судьбе и прояснится ли та роль, какую в этом мире мне доверено сыграть? Теперь он, в сущности, не сомневался: время вольных жизненных стремлений и деяний завершилось для него, он сам подвел себя к тому, чтоб с благодарностью и мукою принять предложенную роль, в ней снова сделаться свободным и тогда уж довести события до предначертанной — кто знает, может, роковой? — развязки. Довести… Он должен был понять, насколько крепко связан, разобраться в этом и определить, где в незаметных, новых путах следует искать особо уязвимые места, — не с целью непременно сбросить их совсем, но для успокоенья внутреннего: вот она, слабинка, есть — и хорошо! И если там, на космодроме, и потом, уже в пути, он как-то не задумывался о пикантности своих приобретений, о путях, какими все ему досталось, каждый шаг свой видел в одолевшем, против ожиданья, сне, необычайном, очень-очень долгом, но в действительности — быстротечном, то теперь настало пробужденье, все вернулось в изначальный, прежний ритм — только оказалось вдруг растянутым до бесконечности вперед, в преображенном времени, и точкой перелома стал он сам, вернее, его двойственное положение отныне, его ипостась, другая, о которой он не помышлял, — кому-то, вероятно, нужная и отвратительная вместе с тем. «Я» и «не-Я»… И что на будущее лишь ему принадлежало, а что нет, каким бы образом он ни пытался изменить соотношение в дальнейшем, — вот что было непонятно Питириму, угрожая превратиться в неотвязную, сводящую с ума загадку. Но об этом размышлять он совершенно не хотел. Необходимо было отрешиться от мучительных раздумий, хоть сейчас… Покуда Ника хлопотала над обедом, он разглядывал гостиную. Все старое, все ветхое, казалось, только повернись неловко, даже просто посильнее дунь — и стены с бледно-желтой штукатуркой, и тяжелая неповоротливая мебель, словно чучела доисторических животных, с горделивою наивностью поставленная в ряд, и потемневшая от времени, наверное, до ужаса скрипучая, обшарпанная лестница с витыми поручнями, уводящая полого на второй этаж, и грязный, невесть сколько лет уж не беленый потолок, и безобразная на длинной ножке люстра с множеством хрустальных, надо полагать, гирлянд и легкомысленных подвесок вызывающе причудливых конфигураций — да, все это разом обвалилось бы, рассыпалось и обратилось в прах, и даже дуть не надо, лишь взгляни на что-нибудь с особенным, настойчивым вниманием… Мой бог, подумал Питирим, неужто трудно было перестроить дом, хоть как-то, просто для порядка, обновить, чтоб современный человек не ощущал себя здесь инородным телом?! Ведь стоишь средь эдакой музейности и знать не знаешь: то ли пол сейчас провалится в неподходящем месте, то ли люстра на голову рухнет, то ли вообще весь дом с фундамента сойдет. Как тут живут?! Да и зачем живут? Вопрос не самый бесполезный, если глянуть изнутри на это старое «гнездо»… Похоже, здешние хозяева и с современной техникой не слишком-то дружили. Уж по крайней мере никаких новейших головизофонов, никаких информразгадчиков, ну, на худой конец, домашних компов Питирим не углядел, как ни старался. Объяснений было два: либо разные новации такого рода, все без исключения, не только в доме, но и на планете попросту не прививались (а тому свидетельств было много), либо всякие каналы связи — двусторонней регулярной связи! — с внешним миром были перекрыты, может быть, за исключением канала обезличенно-официозных данных, отчего индивидуальная переработка информации теряла как бы смысл, не давая по большому счету ничего. Теряла смысл… Это было странно. Для чего такое? Впрочем, здесь не только это выглядело странным, если не сказать сильнее… На стенах висели три картины в золоченых крепких рамах — и не цветокопии, как можно было ожидать, а настоящие картины, писанные маслом на старинный лад. Уж в этом Питирим недурно разбирался — еще в детстве старина Яршая преподнес ему наглядные уроки, чтобы рос культурным человеком. Так что иногда… Картины в золоченых рамах. И на всех художник очень тщательно, но как-то неумело — чуть по-детски, что ли, прорисовывая каждую деталь, — запечатлел пейзажи Девятнадцатой. Точнее, это был один пейзаж, но только данный в разном освещении, хотя и трудно было уловить, где утро, а где вечер, — просто свет был здесь как бы придуманный, нейтрально разный. Питирим невольно посмотрел в окно. Ну, так и есть: художник рисовал в гостиной. Да, действительно похоже, разве что на третьей из картин, где моросил унылый дождь, у горизонта вопреки оптическим законам (это уж уместней было б на других, игриво-солнечных холстах) виднелся космодром — с вокзалом и огромной чашей накопителя. И это тоже выглядело странным, абсолютно нелогичным. Питирим вздохнул и, подойдя к массивному овальному столу посреди комнаты, уселся в кресло с высоченной твердой спинкой. Он поймал себя на том, что здесь, вот в этом доме, ощущает непонятное стеснение, неловкость даже, будто влез в чужую, вовсе для него не предназначенную жизнь и — нет, чтоб сразу удалиться, извинясь! — теперь подглядывает тайно за ее течением, за разными ее какими-то интимными приметами, которые приятно оценить, с привычным сопоставить, довообразить, к себе примерить и которые на самом деле ему совершенно не важны и не нужны — так, прихоть, баловство… Ему внезапно стало скучно. Ника все не шла, словно намеренно затягивая время, словно ей ужасно не хотелось снова очутиться с ним наедине. Но так не может, не должно быть! — подумал с раздраженьем Питирим. Она сама послала то письмо, где приглашала навестить… Зачем — пока оставим в стороне. Позвала — вот что главное! И нате вам — такая нелюбезная в итоге встреча… Ну, а, собственно, на что еще рассчитывать: она же видит меня в первый раз! Чужой и незнакомый ей мужчина… И она — почти монахиня из старых фильмов. Очень это как-то все нелепо, так не поступают — уж по крайней мере объясняют поначалу, что к чему. Пусть даже это будет и неправда, во спасенье — вздор… Он слышал, как она гремит посудой — эх, убогость, самого простого бытового автоблока нет! — как быстро ходит взад-вперед, одно подносит, а другое убирает, тщательно споласкивает под несильной струйкою воды, размеренно и долго перемешивает, разливает, звякает столовыми приборами… Когда же, право? Наконец все завершилось. Ника вышла, не спеша катя перед собою столик с приготовленным обедом и обильной сервировкой на двоих. Она держалась очень прямо, с прежним напряженным, даже вызывающим немного отчужденьем, на лице ее застыло выражение серьезной неприступности, какое появляется, когда в итоге человек на что-либо уже решился, но принять как должное еще не в силах и от этого страдает, и корит себя в душе, и молит, чтобы все скорей кончалось… Некая растерянность, униженность сквозили в ее взгляде, да, и вместе с тем — вот парадокс! — презрение, и не поймешь, к кому: к себе ли, к гостю или же к обоим сразу, к ситуации, которая случайно их соединила. И еще — оттенок сожаленья был, и некой жалости, и потаенной мягкой грусти. Вот ведь как: все сразу, тысяча оттенков, но веселья среди них или хотя бы дружелюбного расположения — как не бывало.

— Слава богу! — против воли вырвалось у Питирима. — Наконец-то!

— Если я заставила вас ждать, то извините, — сухо отозвалась Ника, принимаясь перекладывать обед на стол — неторопливо и размеренно, как автомат.

— К вам часто приезжают гости? — чтобы как-то завязать беседу, начал Питирим.

— Нет, — отрывисто, не глядя на него, сказала Ника. — Не люблю гостей.

— А как же я? — недоуменно вскинул брови Питирим. — В какой же роли выступаю я? Мне говорили, это вы послали приглашение. Ведь так?

Ника коротко кивнула, словно поясняя: эта тема ей неинтересна.

— Все же я надеюсь, это был не розыгрыш? — не унимался Питирим. — Не праздной скуки ради, а? Иначе было бы жестоко… и несправедливо. Гнать человека в эдакую даль… Не для того, чтоб просто посмеяться?

— Нет, естественно, — сказала Ника, опуская голову и принимаясь очень тщательно раскладывать подле тарелок вилки, ложки и ножи. — Я не привыкла ни над кем шутить. По крайней мере здесь. Оставим этот разговор. Вам сколько супу? Или вы не любите? Он очень вкусный, — как-то просто и застенчиво добавила она.

— Серьезно? — оживился Питирим. — Тогда — конечно. Я сто лет уже нормально не обедал. Мне в больнице ничего такого не давали. Все стерильно, все по дозам, все по генетической программе, чтоб, не приведи господь, каких-то изменений в организме не произошло.

Половник в руке Ники дрогнул, и она быстро, настороженно, недобро даже глянула на гостя.

— У нас кухня вегетарианская, — бесцветным, ровным голосом заметила она. — Разнообразие на самом деле — не ахти. Мы уж привыкли, а другие вот… Вы, видимо, не знаете: на Девятнадцатой зверей нет никаких. Любую снедь везут с Земли. И то не слишком балуют… Но местные растения на редкость калорийны. Так что…

— Я не сомневаюсь, — дружелюбно молвил Питирим. — Тем более у эдакой хозяйки…

Ника густо покраснела и, с неудовольствием, досадливо вздохнув, качнула неопределенно головой. Потом уселась в кресло против Питирима.

— Откуда вам знать, какая я хозяйка! — возразила она с горечью и как-то чересчур уж резко. — Вам-то — ну откуда?! И потом: кому какое дело! Право… Если вы хотите сделать пошлый комплимент…

Загрузка...