На Северной Двине разноголосыми гудками перекликались встречные пароходы. Был вечер, спокойный и светлый. Слоистые бледно-розовые облака на северо-западе прикрывали солнце. Облака были близко, и лучи солнца, падая из-за них, причудливыми полосами освещали дальние песчаные острова. От этого необычайного освещения и острова, густо поросшие ивняком, тоже казались близкими.
Странно. Сотни раз бывал я раньше на берегу Северной Двины, но почему-то никогда не обращал внимания на красоту величественной реки, на краски неба необыкновенной чистоты и свежести, на оранжевые закаты и легкие лебединые облака. Другое дело — большие морские пароходы, опутанные оснасткой поморские парусники — шхуны и боты, что стояли на рейде и у причалов. Другое дело — переливчатый трепет многоцветных флагов и вымпелов, горький запах пароходного дыма, грубоватые шутки, перебранки и песни моряков. Все это волновало, притягивало и звало в далекие морские странствования.
Теперь я вдруг стал совсем по-иному смотреть на знакомую реку и удивлялся, что раньше не замечал ее величия, не стремился познать тайны ее темных глубин, не любовался солнечными отблесками, отражением далекого неба и близких берегов. Река без кораблей обычно мне казалась скучной и пустынной. Теперь я смутно чувствовал: что-то изменяется в моей жизни. Может быть, это все дальше и дальше уходит мое детство?
Я сидел на причальной тумбе, ожидая, когда пойдет в море «Канин», на котором плавал Костя Чижов. Мы условились с Костей о том, что я выйду на берег и мы поприветствуем друг друга.
Веселая косопарусная яхта стремительно вырвалась из-за кормы дремлющего на рейде транспорта и легко заскользила по реке. Крен у яхты на правый борт был такой сильный, что казалось, она вот-вот опрокинется. «Смельчаки!» — с восхищением подумал я о людях, находящихся на яхте.
Вниз по Двине, к морю, шел с полным грузом огромный пароход лесовоз. Штабели свежих досок высоко поднимались над его бортами. По кормовому флагу я без труда определил, что лесовоз этот — норвежский.
В те времена в Архангельский порт уже приходило много иностранных судов. Транспорты под английскими, норвежскими, шведскими, датскими, голландскими и другими флагами грузились у причалов лесобирж досками и балансом[20]. Советский Союз начинал широко торговать с заграницей. Даже мы, ребята, уже хорошо понимали такие слова, как «экспорт», «импорт», «диспач»[21].
Жизнь менялась. Она менялась повсюду: в нашей Соломбале, в Архангельске, во всей стране.
Я сидел на причальной тумбе и думал об этом.
Лесовоз шел быстро, но волны, расходящиеся за его кормой, были отлогие, чуть заметные.
Яхта, шедшая параллельным курсом, неожиданно резко развернулась и понеслась наперерез лесовозу.
Сумасшедшие! Что они делают?
Лесовоз пронзительно и тревожно загудел. И я представил себе ярость норвежского капитана и русского лоцмана, находящихся сейчас на мостике. Мне казалось, что я вижу их лица, искаженные злостью, и слышу проклятия по адресу самонадеянных наглецов. Именно наглецами, никак не иначе, называют таких, рискующих жизнью яхтсменов лоцманы.
Между тем яхта дерзко «обрезала нос» лесовозу и скрылась за его корпусом.
Тут я увидел «Канина». Он уже проходил мимо Соломбалы. Я поднялся, чтобы разглядеть на его борту Костю.
Я махал кепкой, но своего друга увидеть не мог. А вскоре опять появилась яхта. «Неужели, — подумал я, — они собираются „обрезать нос“ и „Канину“»?
Но яхта быстро прямым курсом шла к берегу. С крутым разворотом она впритирку подскочила к причалу. И в ту же секунду с ее борта на причал прыгнула девушка.
За девушкой выскочил парень и схватил ее за руку.
— Оля, — умоляюще сказал он. — Почему вы уходите?
Парня я не знал, но девушка оказалась мне знакомой. Это была Оля Лукина.
Оля с силой вырвала руку и пошла по берегу, не замечая меня.
— Оля, — снова начал парень. — Почему вы рассердились? Чего вы испугались?
Оля остановилась и резко повернулась к парню.
— Я испугалась? Ну, плохо вы меня знаете! Но у вас это не смелость, а безобразие и лихачество. И я знаю — это оскорбительно для команды всего парохода!
Парень еще некоторое время постоял на причале, потом залез в яхту, где его ждал товарищ. Яхта отвалила от берега.
Встрече с Олей я обрадовался. Мы очень давно не виделись, хотя и жили на одной улице. Когда-то вместе мы играли в лапту и в палочку-выручалочку, ездили купаться на песчаный остров Шилов, ходили в кинотеатр «Марс».
Отец Оли Лукиной, капитан дальнего плавания, был расстрелян белыми на острове Мудьюг.
Оля мне очень нравилась, но в этом я не признавался даже самому себе. Наоборот, я даже сторонился ее, боясь, как бы моей привязанности не заметили другие ребята.
Я увидел Олю, но не поздоровался с ней. В детстве наши ребята никогда с девчонками не здоровались. «Неужели это любовь?» — подумал я, вспоминая все, что было в моей жизни связано с Олей.
Любовь! Признаться, я стеснялся этого слова. Дружба мальчишки с девчонкой в нашем детстве всегда считалась зазорной. И я сам нередко высмеивал такую дружбу. Случалось, смеялись и надо мной. Я вспомнил, как очень-очень давно мы с Олей шли в школу. На одном из перекрестков нас окружили ребята. «Жених да невеста! Жених да невеста!» — кричали они. Оля растерялась и готова была заплакать. Потом она вдруг бросилась бежать. После этого случая при встречах мы долгое время даже не смотрели друг другу в глаза.
Сейчас я не поздоровался, а Оля сказала:
— Здравствуйте.
Я смутился, почувствовал, что краснею, и не знал, что сказать. Оглянулся и спросил:
— Ты куда пошла?
— Домой. Эти ребята позвали меня покататься, а сами стали показывать свою храбрость.
Я знал, что за Олей ухаживают ученики старших классов второй ступени.
Конечно, она окончит школу, уедет из Соломбалы, поступит в вуз, станет врачом или инженером. И мы никогда больше с ней не встретимся.
Ростом Оля была чуть пониже меня. У нее были светлые длинные волосы, заплетенные в одну толстую косу, и серые строгие глаза. Когда Оля улыбалась, эта строгость моментально исчезала.
Я смотрел на Олю и молчал. Она тоже молчала. Мы отошли от берега и вышли на тротуар. Нас толкали прохожие, сердясь, что мы остановились и мешаем им идти.
Вдруг я заметил значок, прикрепленный к Олиному платью. Это был комсомольский значок.
— Сколько тебе лет? — спросил я, хотя прекрасно знал, что Оля моя ровесница. Раньше мы учились в одном классе.
— Пятнадцать, а вам?
Только сейчас я заметил, что Оля говорит мне «вы».
— Мне скоро будет шестнадцать.
Я хотел это сказать с достоинством, с чувством превосходства. Но, кажется, получилось смешно, потому что Оля улыбнулась. Я снова покраснел.
— Вы все еще учитесь? — спросил я, тщетно пытаясь скрыть смущение.
— Нет, у нас давно каникулы. А вы в морской школе учитесь? Будете моряком, капитаном?..
— Нет, я буду машинистом, потом — механиком.
Я взглянул на свою поблескивающую от машинного масла куртку-спецовку. Наверное, те старшеклассники, что ухаживают за Олей, носят красивые пиджаки или комсомольские костюмы с портупеями.
— Я люблю моряков, — тихо сказала Оля и грустно добавила: — Мои папа был моряком.
Я вспомнил страшный рассказ Костиного отца о том, как белогвардейский палач, по прозвищу Синий Череп, на Мудьюге застрелил капитана Лукина. Оля об этом не знала.
Мы расстались быстро и неожиданно. Подошла ее подруга, усмехнулась, взглянув на меня, и увела Олю. Мне стало обидно.
Я смотрел вслед Оле и думал о том, какая красивая, тяжелая у нее коса.
Наконец я очнулся и посмотрел вокруг. Передо мной была родная Соломбала — деревянные дома с маленькими любопытствующими окнами, еще по-весеннему яркая зелень белоствольных берез, выглядывающих из-за дощатых заборов, булыжная серая мостовая и буйная поросль белой кашки и куриной слепоты. С Северной Двины доносились приглушенные пароходные гудки. Теплый ветер волнами набрасывал запахи отцветающей черемухи.
Мне было хорошо, легко на душе и весело. Обиды на Олину подругу уже не было. Шагая по деревянному тротуару, я даже присвистнул. Раскачиваясь на тонкой березовой ветке, словно в ответ мне, насмешливо присвистнула красногрудая чечетка.
Ночью я спал неспокойно. Во сне видел Олину подругу — она все усмехалась. Потом перед глазами раскачивалась березовая ветка, и я ясно слышал звонкий и отрывистый посвист чечетки. И насмешливый чей-то голос: «О чем ты думаешь, пятнадцатилетний мальчишка?!»
На другой день наш пароход «Октябрь» уходил в рейс. Закончив вахту, я стоял у борта, ожидая отхода, и силился вспомнить лицо Оли, но не мог. Мне стало стыдно и смешно. «Но почему? Что в этом плохого? — спрашивал я себя. — Ведь я только думаю о ней и никому ничего не говорю».
Но почему теперь, когда я думал об Оле, мне становилось особенно радостно? И работал я в такие часы и минуты как-то весело. Забываясь, я даже начинал насвистывать, чего крайне не любил старший машинист Павел Потапович. Каждый раз он меня строго одергивал. А я принимался еще ожесточеннее и веселее надраивать медяшку или поручни, наводить чистоту в машинном отделении, словно тут вот сейчас должна была появиться Оля. Мне так и казалось, что я работаю для нее. Для нее мне хотелось заслужить похвалу старшего механика, для нее хотелось стать настоящим комсомольцем и моряком. «Я люблю моряков», — вспоминались слова Оли.
Ко мне подошел Илько.
— Сегодня мы идем в Мезень, — сказал он. — А в следующий рейс пойдем на Новую Землю. Там тоже есть наши, ненцы. Это хорошо. Только там, на Новой Земле, нету оленей, там ездят на собаках.
— Да, там оленей нет, — рассеянно ответил я и вдруг неожиданно для себя спросил:
— Послушай, Илько, ты любил кого-нибудь?
На меня взглянули удивленные, почти детские глаза моего ненецкого друга.
— Я любил отца и художника Петра Петрыча, — сказал он. — Я люблю Григория… Костю… тебя, Дима… Зачем ты об этом спрашиваешь?
Белое море на карте в учебнике — маленькое рогатое пятнышко, что-то вроде кляксы в тетради неряшливого школьника. И вот по этой «кляксе» идет наш «Октябрь». Не видно берегов. Вокруг вода, а очень далеко видна линия горизонта, сливающаяся с небом.
Спокойное штилевое море величественно и безмолвно. Кажется, оно дышит прозрачным голубоватым воздухом и бережно, словно материнскими руками, несет наш огромный пароход. Впереди, слева от нас, по морю тянется к горизонту извилистая дрожащая солнечная дорожка.
После вахты я умылся, пообедал и пошел в красный уголок. Здесь в ненастную погоду команда проводит свое свободное время. Машинисты, кочегары и матросы читают газеты и журналы, играют в шахматы и в домино.
Сейчас на мое счастье в красном уголке никого не было. Я раскрыл тетрадь, быстро написал пять слов, потом задумался.
Что написать, как выразить свои мысли?
Долго я думал, а на тетрадочном листке оставались все те же слова: «В комсомольскую ячейку „Октября“. Заявление».
Костя Чижов рассказывал мне, как он писал заявление. Но сейчас я думал о том, как писала заявление Оля Лукина.
В красный уголок зашел матрос Якимов.
— Сыграем в шахматы, — предложил он, заглядывая в мою тетрадь.
— Не хочется, — отказался я, быстро перевернув страницу. В этот момент мне хотелось побыть одному.
— Учебное задание нужно готовить.
Якимов скучающе порылся в газетах и вышел. Но каждую минуту в красный уголок мог еще кто-нибудь прийти. И тогда я решил поторопиться и написать коротко и просто.
Я начал с обычного слова «Прошу…» Написав несколько строк, я подписал и отнес заявление секретарю комсомольской ячейки Павлу Жаворонкову. Я волновался, ожидая, что скажет секретарь.
— Это правильно, — сказал Павлик. — У нас ячейка маленькая. Теперь подрастем. А почему Илько не подает заявления?
— Илько тоже напишет, — ответил я.
«Теперь подрастем», — сказал Павлик. Значит, он не сомневался, что мы с Илько будем приняты в комсомол.
— А когда будут принимать?
— В Архангельск придем — там и решим.
— А нас обязательно примут?
Павлик улыбнулся, и я понял, что он хотел ответить:
«Не беспокойся, примут!»
Рейс Архангельск — Мезень — Архангельск был недолгим. Он продолжался всего четыре дня. За эти четыре дня ничего особенного не произошло. Даже погода все время стояла тихая, настоящая штилевая.
Когда «Октябрь» вернулся в Архангельск, «Канин» все еще был в рейсе. А между тем мне очень хотелось повидать Костю. Нужно было рассказать ему о заявлении.
Но еще больше хотелось встретить Олю.
Дома я пробыл не больше часа. Никаких новостей там не было, да и я ничего интересного ни маме, ни деду Максимычу рассказать не мог. На судно я должен был явиться только на другой день утром.
Наступал вечер, но было еще жарко. Ребятишки купались в Соломбалке, ныряя вниз головой с бортов лодок и плавая наперегонки. И я позавидовал им, чувствуя себя уже взрослым.
Сегодня на судне мы с Илько получили свою ученическую заработную плату. Деньги, как всегда, я отдал маме, оставив себе рубль. Теперь я мог пойти в кинотеатр «Марс», мог купить мороженое, выпить бутылку шипучего ситро. Но удивительное дело, все эти обычно желанные удовольствия сейчас меня не привлекали. Да, надо ведь сфотографироваться для комсомольского билета. Вторую карточку можно подарить на память Косте Чижову. И он мне тоже подарит свою с надписью.
Эта внезапно пришедшая мысль так обрадовала меня, что я почти бегом направился к фотографии.
У ворот дома, где размещалась в то время частная фотография, висела застекленная витрина с карточками. Каких снимков тут только не было! На большом портрете, прищурившись, кокетливо улыбалась молодая дама с огромной пышной прической. Седобородый старик смотрел с открытки сердито и строго. Пожилой усатый мужчина сидел на стуле, положив кисти обеих рук на колени. Около него стояла словно чем-то испуганная женщина. Ее рука лежала на плече мужа. Маленький, толстый, совсем голый мальчишка смотрел на меня удивленными, ожидающими глазами. Во время съемки ему, конечно, обещали, что из аппарата вот-вот вылетит птичка. Были на снимках большие семьи, компании, парочки.
И вдруг я увидел знакомое лицо. В правом нижнем углу витрины висела маленькая фотография Оли Лукиной.
Я позабыл обо всем на свете. Рука потянулась к снимку, но наткнулась на стекло. И мне вдруг захотелось иметь эту карточку! Но как ее достать? Витрина закрыта на замок. Я отходил от витрины и снова подходил к ней.
Я готов был отдать за фотокарточку Оли что угодно. И тут же мне пришла простая мысль: попросить снимок у владельца фотографии. Даже не попросить, а купить. Ведь он может заменить маленькую карточку любой другой.
Я зашел в фотографию.
— Сниматься, молодой человек? — спросила меня жена фотографа. — Что желаете? Визитки, открытки, на паспарту?
— Нет, мне нужно самого фотографа, — чуть робея, сказал я.
Вышел фотограф, полный мужчина, известный всей Соломбале, и подозрительно оглядел меня. На мою просьбу он ответил:
— Из витрины не могу. Да и зачем тебе чужая карточка?
— Это не чужая… это моя сестренка, — почти бессознательно соврал я. — Она уехала и просила меня сходить к вам.
— Сестренка? Тогда я могу отпечатать новые снимки, повторно. Это будет стоить одинаково, что один снимок, что три. Меньше трех не делаем. — Фотограф назвал цену.
Но зачем мне три карточки? Что с ними делать? И все-таки я согласился и уплатил деньги.
— Завтра будут готовы, — сказал фотограф.
Взволнованный, я долго бродил по улицам Соломбалы. Трижды возвращался на свою улицу, потом опять выходил по набережной на Никольский проспект. Однако Олю я так и не встретил.
На другой день, когда мы с Илько пришли на «Октябрь», Павлик Жаворонков сказал, что комсомольское собрание будет проводиться в рейсе. Нас будут принимать в комсомол!
Работая со старшим машинистом, я попытался представить, как меня станут принимать. Я думал о том, как отнесутся к этому Оля Лукина и Костя Чижов. Почему-то вступление в комсомол у меня связывалось с Олей и Костей.
Тот день на пароходе тянулся на редкость долго и томительно. Мне хотелось скорее бежать в Соломбалу, в фотографию за заветными карточками. Несколько раз я вытаскивал из кармана квитанцию на получение снимков. Даже эта тоненькая бумажка казалась мне значительной и дорогой.
Закончив работу, я даже не стал обедать, не дождался Илько, наскоро умылся и ушел с парохода.
С волнением подал я квитанцию жене фотографа, и она взамен вручила мне конверт. Не попрощавшись, я вышел из фотографии и только на улице, оглядевшись, решился раскрыть конверт.
На моей руке лежали три совершенно одинаковые карточки. Они были маленькие, ровно подрезанные, поблескивающие глянцем.
Да, это была она, Оля. Прямой, задумчивый, чуть строгий взгляд. И вдруг мне показалось, что в этом взгляде затаился укоризненный вопрос, обращенный ко мне: «Зачем ты это сделал?»
Я поспешно спрятал снимки в конверт и засунул в карман.
— Я не виноват. Не сердись, Оля! — прошептал я и сразу же поймал себя на том, что разговариваю сам с собой.
И тут мне стало весело, даже смешно. Я вспомнил концерт в клубе судоремонтного завода и артиста, который пел: «Я люблю вас, Ольга…»
С легким сердцем я быстрее зашагал к дому. Ничего особенного не случилось. Эти фотоснимки никто не увидит.
— Мама, — сказал я, — сегодня я не успел пообедать на судне. Дай мне чего-нибудь поесть!
Пока мама накрывала на стол, я вышел на крыльцо и снова вытащил конверт. Мне все еще не верилось, что у меня есть Олина фотография.
Сидя за столом и обедая, я случайно взглянул в окно и увидел… Олю. Она шла по противоположной стороне улицы. Я вскочил.
— Спасибо, мама. Я скоро приду.
— Куда ты? — всполошилась мать. — А второе? На второе запеченная в молоке треска. Ведь ты ее любишь!
Ах, мама, мама! Я люблю все на свете! Как жалко, что я ничего не могу тебе рассказать! Я знаю: ты не стала бы смеяться, как другие, но ты удивилась бы и, наверное, не поверила.
Я шел за Олей, не решаясь догнать или окликнуть ее. Но подходя к набережной Соломбалки, я ускорил шаг, и она с противоположной стороны увидела меня.
— Где вы были? — спросила Оля и засмеялась. — Неужели вы все время сидите дома?
— Нет, я был в море, в рейсе.
— Ах, я и забыла. Ведь вы моряк. Счастливец! Как мне хотелось бы в море! Если бы был жив папа, он обязательно взял бы меня в море. На море очень красиво?
— Красиво, — ответил я, думая совсем о другом. Я думал о фотокарточках, лежащих в кармане. — Вы куда идете, Оля?
— К Галинке Прокопьевой. Вы ее знаете, она с нами училась. Завтра мы с ней на два дня поедем в деревню. Будем там собирать цветы и ловить рыбу. Галинка говорит, что в деревне очень хорошо.
— А мы завтра опять уходим в море, — сказал я с тоской и вдруг решился на то, о чем все время думал. — Оля, мне нужно вам что-то сказать.
Оля с удивлением взглянула на меня.
— Оля, — я чувствовал, как деревенеет мой голос. — Вы не рассердитесь, если я вам что-то покажу?
— Почему же мне сердиться?
— Дайте честное слово, что не рассердитесь!
— Честное слово, — Оля еще раз с недоумением посмотрела на меня.
Тогда я решительно вытащил один снимок и показал ей. Оля как будто даже испугалась.
— Где ты взял? — взволнованно спросила она.
— Оля, вы обещали не сердиться.
— Нет, правда, Дима, где ты ее взял? — уже более спокойно спросила Оля.
— Я обо всем расскажу. — Она вдруг перешла со мной на «ты», и мне стало как-то проще с ней разговаривать. — Оля, ты можешь подарить мне эту карточку?
— Зачем тебе?
— Нужно. Ну, просто на память.
— Нет, нельзя. У тебя увидят.
— Нет, Оля, не увидят. Честное слово, я ее далеко спрячу. Только ты подпиши!
Мы шли по набережной и разговаривали, не глядя друг на друга. Я рассказал о том, как заказывал и выкупал снимки.
— Оля, ты обещала не сердиться. Подпиши!
Мы переходили через мост. Оля взяла карандаш и подошла к перилам моста. Через полминуты фотография с подписью уже была в нагрудном кармане моей куртки.
Навстречу нам шла Галинка Прокопьева. Олина подруга.
— Только, пожалуйста, никому не показывай, — сказала Оля. — Вон идет Галинка. До свидания!
— Не покажу, честное комсомольское! — ответил я и отдал Оле конверт с двумя другими снимками.
Она ушла вперед. Я остался на мосту, вынул карточку и прочитал: «Товарищу детства на память о Соломбале».
Отход «Октября» был назначен на двенадцать часов.
Пароход стоял у причала Красной пристани, скрытый от города высокими складскими зданиями. Из-за крыш виднелись только белые верхушки мачт и чуть провисшая двухлучевая антенна.
Посмотрите на наш «Октябрь» издали, с реки, или лучше всего через полчаса, когда он отправится в рейс, — на ходу. Красавец! Моряки любят шутить, подсмеиваться друг над другом. Но когда дело коснется судна и работы, они говорят кратко и точно. Три трюма, осадка — восемнадцать футов, машина — 950 сил, скорость — десять узлов. Это и есть наш «Октябрь».
Фамилия нашего капитана — Малыгин, ему сорок три года. Старший механик Николай Иванович, старый член партии, бывший подпольщик. Если потребуется подать радиограмму, обращайтесь к радисту Павлику Жаворонкову. Он же секретарь комсомольской ячейки «Октября». Чистюля боцман Родионов не терпит на палубе соринки. За грязь он здорово ругается. Будьте осторожны! Завтраки, обеды и ужины готовит мастер камбуза Гаврилыч, повидавший на своем веку все моря и океаны…
Впрочем, рейс предстоит длительный, на Новую Землю, и мы еще успеем познакомиться со всей командой «Октября».
Погрузка давно закончилась. Люки трюмов уже закрыты и затянуты брезентом. На мачте поднят отходной флаг. Внизу глухо вздыхает прогреваемая машина.
Капитан ходит по палубе, — нервничает, то и дело вытаскивая часы. Время отхода приближается, а на судне еще нет старшего механика.
— Этот отдел кадров в последнюю минуту всегда что-нибудь подстроит, — с досадой сказал капитан, обращаясь к третьему помощнику. — Сходите, Алексей Иванович, поторопите их там!
Вчера вечером по приказанию начальника пароходства с «Октября» неожиданно сняли машиниста второго класса и кочегара. Обоих отправили учиться. Отдел кадров обещал рано утром прислать замену, но обещание так и осталось обещанием. Старший механик сидел в пароходстве и ожидал новых машиниста и кочегара.
На других пароходах, стоявших рядом с «Октябрем», было шумно: шла разгрузка и погрузка. Многоголосо кричали грузчики и матросы, дробно стучали лебедки, тяжко скрипели блоки и тросы. Обычная портовая жизнь.
Причал был завален бочками, ящиками, мешками. Мучная пыль носилась в воздухе и покрывала тонким слоем настил, борта пароходов, канаты и причальные тумбы.
Я стоял на палубе, у борта, и мысленно прощался с городом, с Соломбалой, с домом. Третий раз в эту навигацию отправлялся «Октябрь» в рейс, и третий раз я переживал радость и в то же время непонятную, остро ощутимую грусть.
«О, если бы меня пришла провожать Оля! — подумал я. — Или появился бы Костя! „Канин“ вчера еще пришел с моря».
Только я успел об этом подумать, как из-за угла склада показались три человека. Среди них был и Костя Чижов.
— Смотри, Илько, — крикнул я. — Костя пришел нас провожать.
Вместе с Костей к «Октябрю» шли механик Николай Иванович и незнакомый нам человек.
Пробили склянки. Двенадцать часов — смена вахт. «Октябрь» оглушительно загудел. На полубаке раздался пронзительный свисток старпома.
Костя поспешно вслед за Николаем Ивановичем взошел по трапу на палубу «Октября». Матросы ловко убрали трап и приняли швартовы.
— Беги назад, останешься! — крикнул я идущему к нам Косте. — Уже отходим!
А Костя улыбался, спокойно шел к нам и даже приветственно помахивал над головой кепкой. В другой руке он держал маленький деревянный чемоданчик.
— Получил на «Октябрь» назначение, — пожимая нам руки, громко и возбужденно сказал Костя. — Иду с вами в рейс! Ух и набегался же я…
— С нами в рейс? Да ты вре… шутишь, Костя.
— Ну вот еще, врешь! Иду, и знаете кем? Ма-ши-ни-стом! Машинистом второго класса!
Поверить в это было невозможно. Но машина уже работала, и расстояние между бортом и причалом все увеличивалось. Самый лучший прыгун мира уже не смог бы одолеть это расстояние. А Костя все еще был с нами, на «Октябре». Значит, он действительно идет в рейс.
— Но как, как ты сумел? — спросил я, радуясь и все еще не веря происшедшему. — Как?
— Очень просто, — ответил Костя, вытирая со лба пот. — Правда, не так уж просто. Встретил я утром у пароходства Николая Ивановича. «Взяли бы вы, — говорю, — меня к себе на „Октябрь“ учеником!» — «А ты где сейчас?» — спрашивает Николай Иванович. «На „Канине“, — отвечаю. — Только мне бы лучше у вас плавать. Там все-таки мои дружки, Димка и Илько. Вместе веселее. Нас было бы трое, как раз на все три вахты». — «А сколько тебе лет?» — опять спрашивает Николай Иванович. «Шестнадцать», — говорю. «А машинистом второго класса пошел бы ко мне?» Я даже испугался сначала и отвечаю: «Не знаю». Тогда он повел меня в отдел кадров и там сказал: «Если у вас нет людей, то вот я нашел машиниста. Оформляйте! Мы больше ждать не можем. У нас в двенадцать отход».
Костя замолчал, снова вытер со лба пот и продолжал:
— Ну, я и набегался, пока оформляли. Механик на «Канине» не отпускает, в отделе кадров тоже чего-то ворчат, мол, справлюсь ли. Только пять минут назад направление выдали. Я и сам не верю, все так быстро получилось. И дома не знают, что я на «Октябре», да еще машинистом, и в море иду. Ну, ничего, как-нибудь! Мы-то не пропадем, правда, Илько?!
Пока Костя рассказывал, «Октябрь» вышел на середину фарватера и ускорил ход. Мы были опять вместе.
…Мы плывем далеко на север, к Новой Земле.
Там пропала без вести «Ольга», там почти десять лет назад погиб мой отец. Если бы найти какие-нибудь следы, хотя бы обломок весла, хотя бы кусочек парусины! Но «Ольга» была у северной оконечности Новой Земли, а «Октябрь» туда подниматься не будет.
— Костя, — сказал я, — вот ты и машинистом стал. А через год-два, пожалуй, и механиком будешь!
Мы втроем сидели на крышке трюма. Илько мечтательно смотрел вдаль, на горизонт, в сторону клонящегося к морю солнца. Костя тихонько насвистывал. Он уже отстоял одну вахту.
— А ведь это совсем нетрудно — быть машинистом второго класса, — отозвался Костя. — Я на «Канине» учеником то же самое делал, проверял и смазывал машину. Только машинистом меня на один рейс взяли. Потом, наверное, заменят. А с «Октября» я все равно не уйду. Учеником, но останусь!
— Может быть, мы так всю жизнь вместе проплаваем. Вместе веселее!
— Я еще учиться буду, — сказал Костя.
— И изобретешь машину, которая и по земле будет ходить, и по воде плавать, и по воздуху летать. Помнишь, ты обещал?
Костя почувствовал, что я над ним подшучиваю.
— Может быть, изобрету. — Он помолчал, потом повернулся к Илько:
— Ты чего такой скучный?
— Я не скучный, — ответил Илько. — Так, задумался. На Печору хочется, в тундру.
— В тундру, — повторил Костя и хлопнул друга по плечу. — Не скучай! В тундру ты еще успеешь. Еще много рейсов будет и на Печору. Спой-ка нам что-нибудь о твоей тундре!
На другой день на «Октябре» было назначено комсомольское собрание. Меня, Илько и матроса Зайкова принимали в комсомол.
Вася Зайков, паренек лет восемнадцати, в прошлом году приехал из деревни и плавал вторую навигацию. Он был застенчив и неуклюж. Работал неторопливо. Другие матросы подтрунивали над ним:
— Ишь ты, Вася-то у нас комсомольцем будет. Теперь, брат, поторапливайся, показывай нам пример. А уж мать в деревне узнает, задаст тебе перцу. Такой комсомол покажет — тошно будет!
— Ничего, Васька, давай, давай, скорее в начальство вылезешь!
Комсомольская ячейка на «Октябре» была маленькая — всего четыре человека, считая Костю Чижова, только что пришедшего на пароход.
Я очень волновался, ожидая часа собрания. Мне хотелось после рейса встретиться с Олей. Она увидела бы на моей груди комсомольский значок.
В эти дни я часто думал об Оле. Хотелось поговорить о ней с кем-нибудь. Но Илько ее не знал, а Костю я стеснялся и даже немного побаивался. Он мог посмеяться надо мной.
Я рисовал в своем воображении, как мы пойдем Олей в кино. Если она согласится, я уже ничего не буду бояться. Я даже буду гордиться. Или мы поедем на лодке. Я стану грести, а Оля сядет на корму за руль. Отлогие волны от пароходов будут раскачивать нашу шлюпку. Может быть, Оля запоет, или я расскажу ей о море, об «Октябре», о первых рейсах.
Я вышел из кубрика в надежде найти Илько.
На палубе у борта стояли новый кочегар второго класса Бобин и матросы Зайков и Веретенников. Бобин только вчера вместе с Костей поступил на «Октябрь» Мы знали, что раньше он плавал кочегаром первого класса на «Коршуне», но его списали за пьянку и опоздание в рейс.
Сейчас Бобин был тоже подозрительно весел. Он что-то говорил Зайкову и громко смеялся. Веретенников, ухмыляясь, молчал.
— Говорю тебе, иди и возьми заявление обратно, — услышал я. — Наплачешься ты с этим комсомолом!
Я подошел ближе.
— Вот заставят тебя «Капитал» учить наизусть, как «Отче наш», — продолжал Бобин, явно издеваясь над Зайковым. — А книжища эта во какая!
Он потряс руками перед лицом Зайкова. Зайков оглядывался по сторонам и кулаком тер глаза.
— А ты в этом «Капитале» ни одного слова не поймешь. И спросят тебя: «А ну-ка скажи, кто такой Карл Маркс!»
— Я знаю, — неуверенно произнес Зайков.
— А что ты будешь делать, когда белые опять в Архангельск придут? Тебя как комсомольца первого за ушко и к стенке. — Бобин снова захохотал.
Я не выдержал и бросился к нему.
— Врешь ты, Бобин, врешь! Не слушай его, Зайков! Бобин открыл рот и с недоумением и любопытством посмотрел на меня.
— А это еще что за сморчок? Ты на кого гавкаешь, гальюнная инфузория?!
Он схватил меня за воротник, прижал к себе и поднял над палубой.
— Оставь его, — сказал Веретенников тихо. — Шум будет. Чего ты связался с мальцом…
— Я его оставлю, — кричал Бобин, сжимая мне шею. — Я ему покажу, где они зимуют! Ну как, сладко? Будешь еще, поганец, свой нос показывать?! Вот мы его немного уменьшим!
Двумя пальцами он ухватил мой нос и сдавил. Кажется, еще никогда я не ощущал такой резкой боли.
Пытаясь вывернуться, я освободил правую руку и с силой кулаком ударил Бобина в лицо. Он отпустил меня и разозленный хотел ударить ногой, но подбежавшие матросы удержали его.
Вид у кочегара был страшный. Волосы разлохматились. Из губы на грудь, на сетку каплями стекала кровь. Все еще не придя в себя от дикой боли, я снова бросился на него.
Опомнился я уже крепко схваченный Костей и Павликом Жаворонковым. Нас окружила команда. Зайкова и Веретенникова не было. С мостика спускался вахтенный штурман.
На собрании в красном уголке было восемь человек. Четыре комсомольца, трое нас — вновь принимаемых — и от партячейки старший механик Николай Иванович.
Я сидел и мучительно думал о происшедшем, о ссоре с Бобиным. Перед собранием я слышал, как секретарь комсомольской ячейки Павлик Жаворонков спрашивал у Николая Ивановича:
— Проводить ли сегодня после всей этой истории? Может быть, день-два переждать?
— Нет, ожидать нечего, — возразил Николай Иванович. — Именно сегодня и нужно провести.
Первым разбирали заявление Василия Зайкова. Он рассказал свою биографию. Родился в деревне, в семье середняка. Окончил три класса. Потом работал дома: пахал, косил, ловил рыбу, заготовлял дрова. Уехал в Архангельск, поступил матросом на пароход «Онега», а в эту навигацию его перевели на «Октябрь». Не судился. Взысканий по работе нет. Вот и все.
— А почему ты хотел сегодня заявление назад взять? — спросил Жаворонков.
Зайков, густо краснея, тер рукой глаза и молчал.
— Ты хочешь вступить в комсомол?
— Не знаю, — пробормотал Зайков.
— Поддался этому Бобину, — заметил Николай Иванович. — Слышал, слышал. Мне кажется, что от рассмотрения заявления Зайкова сегодня нужно воздержаться. Не отказывать ему, нет. Но пусть он поработает, пообживется с командой и подумает. А то, видите, он колеблется. Это плохой признак. Насилу тебя, Зайков, не тянут. Ты сам должен все обдумать и понять. А ежеминутно менять свои решения — не дело.
Комсомольцы так и решили: рассмотреть заявление Зайкова после рейса.
Илько приняли быстро. Все комсомольцы голосовали за него единогласно. Он сидел радостный и немного смущенный.
Наконец очередь дошла до меня. Волнуясь, сбивчиво я рассказал о себе. Мне задавали вопросы.
— Где твой отец?
— Я уже говорил. Он погиб в полярной экспедиции, еще до революции.
— А почему ты решил поступить в комсомол?
— Я написал в заявлении: хочу помогать партии, хочу быть впереди…
Павлик Жаворонков насмешливо взглянул на меня.
— А чего это ты драку затеял с Бобиным?
— Я не затеял. Это он мне прищемил… и… и потому что он — подлец!
Я наклонил голову, боясь, что в моих глазах заметят слезы. Неужели из-за этого Бобина меня не примут?
Тут неожиданно робко протянул руку и поднялся Зайков.
— Бобин был выпивши и сказал, что когда опять придут белые, то нас, комсомольцев, будут ставить к стенке.
— Он и в самом деле подлец! — гневно сказал Николай Иванович. — Что он болтает, тому больше никогда не бывать! А Красов старательно работает на судне и, по-моему, он вполне заслуживает быть комсомольцем.
Я плохо помню, как дальше шло собрание. Помню только в конце радостные лица Кости и Илько и их крепкие рукопожатия.
— Я комсомолец! — счастливый, шептал я — Я — комсомолец!
К Новой Земле «Октябрь» подходил рано утром.
Издали мы увидели высокие величавые горы, которые, казалось, поднимались прямо из моря. Но чем ближе пароход подходил к земле, тем отчетливее было видно, что горы отстоят от берега очень далеко. Кое-где на горах сверкали ослепительные пятна снега.
Новая Земля — два огромных острова — находится далеко за Полярным кругом и отделяет Баренцево море от Карского. Берега Новой Земли живописно изрезаны глубокими заливами — губами. В этих заливах мореплаватели находят для своих кораблей хорошо защищенные якорные стоянки.
День был ясный, безоблачный. Такие дни на Новой Земле — явление редкое. Заканчивался июнь. Солнце в эти времена в Заполярье ходит по кругу, совсем не опускаясь за горизонт. День продолжается круглые сутки… Читай книги и днем и ночью.
И я читал. Читал книги о Новой Земле. Мне хотелось побольше узнать об этом огромном и загадочном острове, вблизи которого трагически закончилась жизнь моего отца.
Из книг я узнал, что Новая Земля впервые была открыта новгородскими ушкуйниками. Еще в прошлом веке появились на Новой Земле первые постоянные жители — ненцы, приехавшие из Тиманской и Большеземельской тундры.
В ноябре на Новой Земле начинается полярная ночь — сплошная темнота, и солнце за сутки не показывается даже на полчаса.
Описания Новой Земли в старых книгах чаще всего были мрачными, отпугивающими. «Одно из действий, — читал я со щемящей сердце тоской, — производимых на вас отсутствием здесь деревьев и даже рослой травы, — это чувство одиночества, чувство, овладевающее душою не только мыслящего наблюдателя, но самого грубого матроса… будто теперь только наступает утро мироздания… Совершенное отсутствие звуков, особенно господствующее в ясные дни, напоминает собою тишину могилы».
Могила! Может быть, здесь, на этом острове, есть и могила моего любимого отца. Или его могилой стала просто Новая Земля — без похорон, без надмогильного холмика. Или голубые полярные льды, или холодные глубины океана.
Но что означает «грубый матрос»?.. Мой отец тоже был матросом. Разве он не мог быть мыслящим наблюдателем?!
В моей душе возникало чувство протеста против этого неизвестного мне путешественника, который, видимо, только себя и еще некоторых «избранных» считал «мыслящими наблюдателями». Я не совсем понимал также, что означает и «утро мироздания». Спросил об этом Костю. Он объяснял долго и путано и наконец запутался совсем.
— Утро это значит утро, начало дня… А вот мироздание — это значит мировое здание, наверное, самый большой в мире дом… Понимаешь?..
— Понимаю, что ты ничего в этом не понимаешь, — сказал я. — Какое же может быть утро у большого дома? У всех домов утро одинаковое.
— А вот пойдем спросим у Николая Ивановича, — упорствовал Костя, хотя и чувствовал, что не совсем уверен в своих объяснениях.
Пошли к Николаю Ивановичу, взяв с собой книгу.
— Мироздание — это вселенная, весь мир, — объяснил нам старший механик. — А под словом «утро» здесь надо понимать начало.
— Вот видишь, — торжествующе заявил Костя. — Я же говорил: начало дня, это значит утро…
— Новая Земля показалась этому путешественнику слишком пустынной, необитаемой, — продолжал Николай Иванович. — Потому он и сравнивает новоземельскую природу с зарождением жизни на Земле.
— А ты спорил еще! — сказал Костя, когда мы вышли из каюты старшего механика. — Ну, кто был прав?
— Ты был прав, — усмехнулся я. — «Мировое здание, самый большой дом в мире!» Эх ты, профессор! Поедем-ка лучше на берег да посмотрим это «утро мироздания»! Сейчас уже якоря отдадут.
Вначале Костя, судя по его лицу, хотел рассердиться, но потом улыбнулся.
— Не будем спорить.
Он взял меня под руку, и мы с ним поднялись на палубу.
— Где вы были? — спросил встретивший нас Илько. — Я вас ищу, ищу.
— Ну как, Илько, похожа Новая Земля на вашу тундру?
— Нет, совсем, совсем не похожа. У нас Печора не такая. И тундра у нас совсем не такая, как эта земля. Высокая земля. И где тут ягель? Одни камни. Плохо тут.
— Ты вроде этого путешественника, который книжку написал, — смеясь сказал я. — «Плохо». Да ты ведь еще ничего не видел. А что, разве у вас в тундре пальмы растут?
— Нет, у нас нету пальмы. У нас есть ягель. А без ягеля оленям нечего будет есть, и они помрут. Плохо!
— Вот лучше поедем на берег да посмотрим Новую Землю. Тогда и говорить будем.
Загрохотал брашпиль, и якорь стремительно понесся в воду.
…И вот мы впервые ступили на Новую Землю. Но какая это земля! Голые скалы, глинистый сланец. Камни, камни… Неужели здесь нет даже травки?
Нет, оказывается, здесь есть мох и трава, правда, тощая и растет клочками. Но на одном из склонов, обращенных к солнцу, мы увидели даже цветы. Это были мелкие незабудки, бледно-желтые лютики, ромашки, колокольчики и камнеломки.
Мы даже видели березу и иву. Но назвать деревьями эти тоненькие стебельки трудно. Право, какое это дерево, если оно своими стебельками стелется по земле и их нужно разыскивать, разгребая мох?!..
На Новой Земле много птиц, и хорошему охотнику здесь раздолье. Были бы мы охотниками! Гуси, лебеди, утки, гаги, пух которых очень ценится, и многие другие — настоящее птичье царство! Как нам рассказывали, здесь, на птичьих базарах, собирается около миллиона птиц.
…На Новой Земле пеня ожидало горькое разочарование. Я ехал сюда с затаенной надеждой узнать хотя бы что-нибудь об «Ольге» и о своем отце.
Но новоземельцы — и ненцы и русские — ничего не знали и не слышали о судьбе команды «Ольги». Они даже не помнили такого судна. Ведь это было давно — десять лет назад. Сколько воды утекло за это время и сколько произошло событий! А может быть, «Ольга» и не заходила в Белушью губу… Может быть, у них было мало провизии и топлива, и, чтобы не задерживаться, начальник экспедиции решил идти вперед, на север…
Костя и Илько хорошо понимали меня. Я знал об этом. Тяжело остаться без отца! Костя помнил, как я вместе с ним мучился, ожидая вести об его отце в тяжелые дни интервенции. Костя оказался счастливцем. Перенесший все ужасы архангельской тюрьмы, каторги на Мудьюге, отец Кости все таки остался жив и вернулся. Погиб в полярном безмолвии мой отец. Умер от тяжелой болезни олений пастух — отец Илько. Белогвардейцы расстреляли отца Оли Лукиной.
Мои друзья понимали, почему я был так печален. Вместе со мной ходили по становищу и расспрашивали местных жителей об «Ольге». Но эти поиски и расспросы остались безуспешными.
Погода стояла штормовая, и «Октябрь» задержался с отходом.
Однажды Илько вернулся с берега возбужденный. Я только что сменился с вахты.
— Нашел! — закричал он, увидев меня. — Нашел «Ольгу»!
— Какую «Ольгу»?.. Где ты чего нашел?..
— Да нет, не «Ольгу», а человека одного с «Ольги» нашел.
— Где? Ты не выдумываешь, Илько?
Мне хотелось верить, но я не верил. Я хотел быть счастливым и боялся, что мое счастье сейчас же рассеется.
— Да, да, да, — торопливо говорил Илько. — Только не нашел, а узнал о нем. Здесь есть человек из команды «Ольги». Я был у уполномоченного, и этот уполномоченный мне говорил, что есть такой человек.
Я все еще не верил в то, что говорил Илько.
— Какой уполномоченный? Где тот человек?..
— Уполномоченный, который пушнину принимает, — объяснял Илько. — А где тот человек, так уполномоченный и сам сейчас не знает. В Белушьей он не живет. Живет где-то далеко, охотится и сюда приезжает.
— А когда он приедет?
— Не знаю, и уполномоченный не знает.
— А может быть, уполномоченный перепутал что-нибудь, — сказал я с тревогой.
— Не знаю, только зачем ему перепутывать.
— А уполномоченный не сказал, как зовут того человека?
— Уполномоченный не сказал.
А вдруг это отец! Только зачем он стал бы оставаться на Новой Земле? Ведь после войны и революции немало пароходов подходило к острову. Можно было давно уехать на Большую землю, в Архангельск, домой.
— Илько, поедем скорее к уполномоченному, — позвал я. — А то шторм утихнет, и «Октябрь» уйдет отсюда. Неужели мы так и не повидаем этого человека?
Уполномоченный по приемке пушнины жил в небольшом деревянном домике. С трепетом входил я в этот домик.
В квадратной комнате с одним и тоже квадратным окном сидел за простым столом пожилой лысый человек и читал какие-то бумаги.
— Ничего они там не понимают, — бормотал он сердито. — План… Как это план? Пусть приезжают сами, а я считать тюленей не могу. И песцов на воле здесь еще никто не считал. Сколько напромышляем, столько и будет. А то, видите ли, план им нужен!
Этот сердитый человек и был уполномоченным.
— Дядя… товарищ… — начал Илько. — Товарищ…
— Ну, Турков, — подсказал уполномоченный.
— Товарищ Турков, а когда этот человек, о котором вы говорили, приедет сюда?
— Это Николай-то, что ли?
Я даже вздрогнул. Моего отца звали Николаем.
— Чего не знаю, того не знаю, — продолжал уполномоченный. — Он другой раз по три-четыре месяца не показывается. А в последний раз был с месяц назад. О пароходе справлялся. Должно быть, на Большую землю собирается. Может, теперь и подъедет, если о пароходе вашем услышит. А зачем он вам?
Мы рассказали уполномоченному об «Ольге» и о моем отце.
— Я-то всего два года здесь и мало чего знаю. Николая я тоже не расспрашивал.
— Вы фамилию его не помните? — спросил я, цепенея.
Силясь припомнить, Турков хмурил брови и ожесточенно натирал ладонью лоб.
— Нет, забыл. Как-то вылетела из головы. Вертится на языке, а не дается. Не помню.
— Случайно не Красов? — опять спросил я.
— Некрасов? Нет, это такой поэт был, Некрасов. Мальчонкой стихи его наизусть учил…
— Да нет, — нетерпеливо перебил я. — Красов, а не Некрасов.
— Красов? — уполномоченный отрицательно помотал головой. — Нет, у него другая фамилия. Вроде на букву «гы», и какая-то вроде не наша, не русская.
— И он вам говорил, что попал на Новую Землю с судна под названием «Ольга»?
— Говорил, что был в какой-то экспедиции.
Нам ничего не оставалось делать, как поблагодарить уполномоченного, попрощаться с ним и отправиться к себе на пароход. Туркова мы попросили сразу сообщить нам, как только «этот человек», Николай, приедет в Белушью.
— Он и сам к вам на пароход приедет, — сказал Турков. — Если ехать собирается, как же ему не быть у вас! К нам ведь за всю навигацию пароход только два раза приходит. А бывает, и один раз. Иначе с Новой Земли и не выберешься.
Вся история с таинственным Николаем казалась мне выдумкой. Видно, уполномоченный что-то напутал. Прежде всего было непонятно, почему этот человек так долго жил на Новой Земле. Может быть, он хотел обогатиться на зверобойных промыслах и вернуться на Большую землю с состоянием? Может быть, когда он уходил в экспедицию, у него не оставалось никаких родственников и его не тянуло на Большую землю? Или этот человек скрывает тайну гибели «Ольги» и ее экипажа?!
Чем дольше и мучительнее я об этом думал, тем сильнее мне хотелось встретить этого загадочного Николая. Пусть он даже никогда не видел «Ольгу», я бы по крайней мере успокоился. И все-таки тревожная мысль — «А вдруг…» не покидала меня ни на минуту.
Из-за штормовой погоды «Октябрь» еще два дня простоял у Новой Земли. Я пользовался каждым случаем, чтобы побывать у уполномоченного Туркова и узнать: не приезжал ли таинственный Николай.
— Не был, не был, — неизменно отвечал Турков. — Надо думать, далеко он, может статься, и не приедет скоро.
Вечером накануне отхода мы с Илько еще раз пошли к Туркову. Погода налаживалась, и было уже точно известно, что завтра утром «Октябрь» поднимет якоря.
Я шел на этот раз уже без всякой надежды.
В тесной и низкой каморке Туркова было накурено.
— Ага, вот, ребята, и дождались, — весело сказал уполномоченный. — Это Николай, который вам нужен. Знакомьтесь!
У стола сидел и дымил огромной трубкой бородатый плечистый человек. Как и хозяин комнаты, он был лысый. Но обросшие виски и затылок свидетельствовали о том, что человек этот давно не стригся. Он казался каким-то первобытным и напоминал мне почему-то Робинзона Крузо, хотя я знал по картинкам, что знаменитый герой из книги Дефо не был лысым.
Перед гостем Туркова на столе стоял стакан с недопитым крепким до черноты чаем.
— Вы правда были в экспедиции на «Ольге»? — спросил я тихо.
— Был, — ответил незнакомец. — Потом прожил здесь десять лет, а теперь на Большую землю собираюсь.
— У меня отец там был матросом. Помните, Красов по фамилии?
— Как же не помнить! Красов, да. Хороший был человек. Жалко. Там у нас все хорошие были. Вечная им память!
Николай широко перекрестился.
— А вам как фамилия? Вы тоже были матросом?
— Матросом. А фамилия моя — Грисюк. С Украины я. Только родных у меня никого нет. Ни на Украине, ни в Архангельске.
— Вот видите, Грисюк, — оживился Турков. — А я никак не мог вспомнить. Помню, на «гы» букву, нерусская фамилия. Чего же вы стоите, ребята? Присаживайтесь!
— Расскажите про «Ольгу», — попросил я.
— Чего же рассказывать! Давно это было, десять лет. Ушла «Ольга» дальше на север и ни слуху ни духу. Когда «Ольга» во льдах была, нас троих отправили на Новую Землю, на всякий случай готовить стоянку. Потом я своих товарищей потерял. Двинулся на юг. Были у меня лыжи, ружье и собака. Горя натерпелся. А потом обжился, охотился и так прожил тут все это время.
— Значит, вы так совсем и не знаете, где и как погибла «Ольга»?
— Да ведь как узнаешь! Не вернулась — значит, затерло ее окончательно льдом, ну и раздавило. Народ вот жалко, хорошие были моряки. — Грисюк снова перекрестился и встал. — Царство им небесное.
— А ведь двое-то спаслись, это, наверное, ваши товарищи, которые с вами остались, — сообщил я. — Один матрос, Платонов, из Мурманска, рассказывал.
Грисюк вопросительно посмотрел на меня.
— Спаслись, говоришь? А я не слышал. Да и где же мне слышать, когда я первые два года и людей-то не видел. Совсем одичал. А теперь новая власть, пролетарская, наша. Можно и на Большую землю выбираться.
Некоторое время мы молчали. Я смотрел на Грисюка и никак еще не мог поверить, что вижу товарища своего погибшего отца.
— А мой отец, Красов, тогда не болел, не помните? — спросил я.
— Нет, здоровый был, — ответил Грисюк с улыбкой. — Как сейчас помню, мы с ним прощались, обнялись, значит…
— А что он сказал? Говорил что-нибудь?
— Говорил, как же, говорил. Если что, мол, худо будет, то просил, чтобы не забывали его…
— Я его не забыл, — сказал я с грустью. — Я его помню. И мама и дедушка его всегда помнят.
Хотя никаких подробностей о гибели отца я от Николая Грисюка не узнал, все же мне было приятно встретить человека с «Ольги».
Он знал и помнил отца, прощался с ним, обнимал его при расставании. В Архангельске нужно обязательно повести Грисюка домой. И мама и дедушка очень обрадуются.
Рано утром «Октябрь» покинул Белушью губу.
Ветер совсем стих. Только широкие гладкие волны мертвой зыби накатывались к правому борту парохода. Было пасмурно, и океан казался однообразно серым и холодным.
Пассажиров на «Октябре» было мало.
Николай Грисюк привез на пароход два огромных мешка, вероятно, с пушниной, совик и отдельно увязанную шкуру белого медведя.
— Царь Заполярья, — сказал Грисюк, бросая шкуру на палубу. — Много он мне хлопот доставил, много песцов из моих ловушек повытаскивал. Все-таки я выследил и прикончил его заполярное величество!
Я представил, как Грисюк охотился за медведем. Это была опасная охота. Николай был, конечно, опытный и меткий стрелок.
Своих собак, нарты и ружье Грисюк оставил: подарил или продал ненцам.
Вид у него был все такой же первобытный, робинзоновский. Он даже не постриг свои длинные, спадающие на плечи волосы.
— Вот в Архангельске покажусь знакомым да в фотографии снимусь на память, а потом и культурный вид можно будет принять, — говорил он, усмехаясь. — Меня теперь, наверно, там никто и не узнает, такого медведя.
Я старался быть почаще с Грисюком. Расспрашивал его об «Ольге», об отце, рассказывал ему о жизни в Архангельске сообщал новости.
— Вы, наверное, многих моряков знали в Архангельской — спросил я. — Не помните Андрея Максимовича Красова? Дедушка мой, он раньше боцманом плавал…
— Знавал многих, да теперь уж позабывать стал, — ответил Грисюк, раскуривая трубку и присаживаясь на фальшборт. — Время, оно все сглаживает и уносит.
— Мой дедушка — старый моряк. Его все знают. Он без ноги, потому и плавать перестал.
Грисюк задумался, должно быть, вспоминал.
— Без ноги… боцманом плавал, из Соломбалы, — Грисюк вдруг взмахнул рукой вместе с трубкой, и голубовато-серый дымок окутал его бородатое лицо. — Максимыча очень даже хорошо помню. Рыбачить еще любил. Так жив он?
— Жив, жив, — обрадованно воскликнул я. — И все еще рыбачит. Вот придем в Архангельск — встретитесь. Ух, как он будет доволен! А капитана Лукина помните?
— Лукина… капитана? Что-то не припомню.
— Его уже нет в живых. Его белые арестовали за отказ провести иностранцев в Архангельск. А потом на Мудьюге убили. Говорят, его какой-то палач просто так, без суда, из мести на работе пристрелил.
Вспомнив капитана Лукина, я вспомнил Олю. Мне захотелось поскорее ее увидеть.
Грисюк нахмурился и спросил:
— Так за что же его убили? Вот гады! А я что-то не помню его. Должно быть, он из молодых был.
— У нас тогда много людей расстреляли. Вот и отец Кости Чижова чуть не погиб. Долго на Мудьюге, на каторге пробыл. А все-таки вернулся. Знаете Костю, моего дружка? Нет, не ненца, то — Илько, а другого! Он тоже со мной учится, а плавает уже машинистом! Да вот он, и Илько с ним.
К нам подошли Костя и Илько. Костя по обыкновению что-то возбужденно и громко рассказывал. Став машинистом, он нисколько не загордился и оставался прежним Костей, веселым мальчишкой из Соломбалы.
— Этот Проня забавный был кок, — рассказывал Костя. — Вот однажды он вывесил на двери камбуза объявление «По случаю чистки камбузной трубы обед сегодня готовиться не будет». А сам ушел на берег и до ночи очищал в кабаке пивные кружки. Капитан обозлился, ночью прибежал к Проне в каюту с револьвером. Проня как увидел револьвер, сразу хлоп на пол, в обморок. Притворился, конечно, а капитан перепугался и стал ему спиртом виски натирать, а потом глоток и в рот Проне влил. Проня, конечно, спирт не выплюнул, а постарался как можно больше из бутылки заглотнуть. Вот какие моряки в старые времена плавали… А вот однажды…
Со спардека спустился радист Павлик Жаворонков. Было еще раннее утро, но Жаворонков уже надел китель и фуражку, словно собрался на берег. Но пароход был в море, и берег был далеко.
— Капитан тут не проходил? — спросил Жаворонков озабоченно.
Мы удивились. Обычно по утрам радист встречал нас широченной улыбкой и сообщал: «Ну, комсомолия, рабочий класс, вот я вчера вечером еще шесть страниц прочитал да так с книгой и уснул. Дядя Том уже продан, а Элиза…» Дело в том, что радист изучал английский язык, еще в прошлом рейсе начал читать книгу Бичер Стоу «Хижина дяди Тома» на английском языке и теперь при каждой встрече рассказывал нам содержание прочитанных глав.
Но сегодня Жаворонков вел себя очень странно.
— Капитана не видели? — снова спросил он.
— Он в кают-компании, — ответил я.
Радист побежал в кают-компанию.
— А как с дядей Томом? — крикнул Костя.
Жаворонков махнул рукой, и только сейчас я заметил, что в руке у него листок бумаги. Конечно, он спешил к капитану с какой-то только что полученной и, очевидно, очень важной радиограммой. Перед капитаном наш радист появлялся всегда по-военному подтянутый, обязательно в кителе и в фуражке. К этому он привык на службе в военно-морском флоте.
Грисюк тоже ушел от нас.
Пока мы с Костей разговаривали, вернулся из кают-компании Жаворонков.
— Ну, ребята, долго теперь не видать вам своего Архангельска, — сказал радист. — Курс меняем.
— Куда?
— Радиограмма принята. Приказание идти на розыски шлюпок.
— Каких шлюпок?
— Английский пароход «Гордон» погиб. Команда на шлюпки высадилась, где-то в море болтаются. Людей спасать нужно!
— А почему англичане сами не пошлют свои пароходы на поиски?
Радист безнадежно махнул рукой.
— Пока их суда придут — сто раз погибнуть можно. Пароход погиб, куда же торопиться? Люди на шлюпках — не великая ценность. Так они иногда рассуждают.
«Октябрь», действительно, сменил курс.
Где-то там, в угрюмом безбрежье, в бескрайних океанских просторах затерялись шлюпки с людьми. Холодные, усталые после шторма волны, и низкое полярное небо. Серые тучи и вода. Борются ли они, те несчастные люди с погибшего судна? Живет ли в них надежда на помощь, на спасение? Успели ли они снять с парохода провизию, запаслись ли пресной водой?
Только бы снова не пришел шторм: тогда шлюпкам верная гибель.
— Значит, мы идем спасать инглишей, да? — спросил Илько.
— Да, у моряков такой закон: если какое-нибудь судно терпит аварию или погибает, значит, сразу же нужно идти на помощь людям.
— Хороший закон, — произнес Илько и, подумав, снова спросил: — А если бы русское судно тонуло, они пошли бы на помощь?
— По закону должны… Ну, Илько, мне идти на вахту время…
Я спустился в машинное отделение и поздоровался с Павлом Потаповичем. Старший машинист уже принял вахту и сидел у верстака, делая записи в журнале.
Скорехонько я полил параллели водой, смазал подшипники и присел на железный ящик для пакли. Мне очень хотелось узнать, что думает Павел Потапович — старый моряк — о смене курса, о спасении англичан. Но спросить я не решался: не дело мальчишке совать свой нос всюду и говорить о том, о чем его еще не спрашивают. На судне — не во дворе, не на улице, а старший машинист — не Костя Чижов и не Илько. Лучше подождать до поры до времени.
Но Павел Потапович тоже молчал, словно он и не знал о том, что «Октябрь» сменил курс. Захлопнув журнал, он ушел в котельное отделение, а вернувшись, стал разбираться в ящиках верстака.
— Берега уже совсем не видно, — с тайной надеждой сказал я.
— Теперь, пожалуй, долго и не увидишь, — отозвался старший машинист. — Шлюпка в море — что иголка в стоге сена, не скоро разыщешь.
— А сколько их, шлюпок-то?
— Кто знает, сколько! Пока только одну наш спасательный обнаружил и поднял.
— А долго мы искать будем?
— Пока не найдем. Люди гибнут, значит, нужно спасать.
— И всегда так бывает в море, если погибают, нужно на спасение идти? — я сам объяснял это Илько, но сейчас мне нужно было продолжить разговор с Павлом Потаповичем.
— А как же иначе! Иначе нельзя…
Павел Потапович задумался и вдруг сказал:
— Конечно, всякое бывает. Мы как-то в шторме аварию терпели и SOS — сигнал бедствия — дали. Было поблизости иностранное судно. Оно бы тут же должно к нам на помощь пойти без всяких-всяких. Да капитан там, сукин сын, торгаш оказался. По радио спрашивает: «Сколько заплатите за помощь?» Поторговаться да нажиться на человеческих жизнях хотел! Это все равно что дитя, к примеру, упало бы с причала в воду, а я матери бы его сказал: «Дашь на бутылку водки с закуской — тогда вытащу».
— Ну и что же, так и не подошел к вам иностранец?
— Какое там! Наш русский транспорт чуть попозднее помощь оказал. Плавучесть-то мы не потеряли, он забуксировал нас и притащил в порт.
— Того бы капитана самого за борт нужно! — сказал я возмущенно.
— Полагалось бы, — согласился Павел Потапович.
После вахты я долго бродил по палубе и до боли в глазах всматривался в безбрежную океанскую даль: а вдруг мне первому удастся заметить шлюпку! Но, конечно, об этом я мог только мечтать. С высоты капитанского мостика за морем наблюдали вахтенные штурманы. У них сильные морские бинокли. Разве простым глазом заметишь то, что на огромном расстоянии можно увидеть только в морской бинокль!
Однако я не уходил с палубы. Если мне не удастся первому заметить шлюпку, то по крайней мере я мог одним из первых узнать, что терпящие бедствие англичане найдены, и сообщить об этом Косте, Илько, радисту Жаворонкову, старшему механику Николаю Ивановичу, всей команде.
— Ты чего на палубе торчишь? — спросил меня Павлик Жаворонков, неся капитану очередную радиограмму.
— Так просто… — уклончиво ответил я.
Но радист догадался и рассмеялся:
— Дурной ты, ведь мы еще очень далеко от места гибели «Гордона»! Часов через восемь начнутся поиски, никак не раньше!
Жизнь на «Октябре» шла обычным порядком, вахта за вахтой. Но разговоры у моряков теперь велись только о том, удастся ли спасти потерпевших кораблекрушение. Моряки волновались, спорили, строили всевозможные догадки и предположения, вспоминали и рассказы вали случаи других аварий, поисков, спасательных рейсов.
Вечером свободные от вахт машинисты, кочегары и матросы не уходили с палубы. На «Октябре» все было подготовлено на тот случай, если шлюпки будут обнаружены.
Мы с Илько долго не спали в тот вечер. Костя Чижов был на вахте.
— Дима, а если мы их спасем, то дальше что? — спросил Илько.
— В порт доставим.
— Ох они и обрадуются!
— Еще бы!
— Какие они, хорошие или нет? Может быть, кулаки…
— Чудак же ты, Илько! Какие же на судне могут быть кулаки! Обыкновенные моряки.
Илько посмотрел на меня недоверчиво и сказал:
— Инглиши…
— Ну и что же, инглиши? Всякие бывают.
— То-то всякие, инглиши — не советские.
На палубу вышел Николай Иванович. Увидев нас, он вытащил знакомые мне с давних пор часы-луковицу и сказал:
— А спать за вас кто будет?
— Не хочется, Николай Иванович.
Механик шутливо нахмурился.
— Сейчас же по койкам! А то как придем в Архангельск, доложу Максимычу, что судовой распорядок нарушаете. Тогда вам больше моря не видать.
Николай Иванович ушел к себе в каюту. Мы тоже отправились в кубрик и улеглись на койки.
Я долго не мог уснуть, все смотрел на круглое световое пятно иллюминатора. Мне хотелось представить людей, спасать которых шел наш пароход. В своем воображении я пытался нарисовать картину: море, шлюпка и в шлюпке — люди. Одежда у них мокрая, лица усталые, глаза тусклые, потерявшие надежду на жизнь. А море шумит, шумит, и горизонт огромен, и нет на нем желанного дымка корабля, идущего на спасение.
На другой день утром стало известно, что на палубу «Октября» ночью был поднят обломок весла. Это говорило о том, что кораблекрушение произошло поблизости. Но это принесло и опасения: неужели люди погибли?
Весь день прошел в томительном ожидании. И только к вечеру вдали на юго-западе вахтенный штурман заметил точку. Вскоре было точно установлено, что это шлюпка и в ней находятся люди.
…В шлюпке было шесть человек. Первым на борт «Октября» поднялся высокий человек лет тридцати пяти. Он был хорошо сложен и имел вид циркового артиста. В его часто прищуриваемых глазах я заметил холодное высокомерие. Подавая руку капитану «Октября», он коротко улыбнулся и сказал:
— Алан Дрейк, штурман «Гордона». Мени тэнкс фор юр кайндес. Ду ю спик инглиш?
Это означало: «Говорите ли вы по-английски?»
Наш капитан утвердительно кивнул головой и ответил штурману «Гордона» тоже по-английски. Англичанин снова улыбнулся и произнес какую-то очень длинную фразу.
В это время на палубу нашего парохода один за другим поднялись остальные моряки погибшего английского судна. Если Алан Дрейк выглядел сравнительно бодро, то вид остальных англичан был ужасен. Худые обросшие лица и впалые глаза свидетельствовали о пережитом голоде, тревожных днях и бессонных ночах. Обессиленные моряки смогли влезть на палубу лишь с помощью наших матросов. Они едва держались на ногах.
Один из спасенных сразу же привлек особое внимание всей команды «Октября». Это был мальчик лет двенадцати. По узким глазам и по матовой желтизне кожи мы догадались, что он — китаец.
Мальчик держался очень робко и молчал.
— Спросите, кто этот мальчик, — шепнул я Павлику Жаворонкову. — Как он попал к ним на пароход?
— Я уже знаю, — громко ответил радист. — Это бой, салонный лакей, прислужник.
Лакей! Это слово для нас казалось странным, нелепым и даже оскорбительным. Я подумал, что, вероятно, жизнь маленького китайца на английском пароходе была очень нелегкой.
Капитан Малыгин распорядился проводить спасенных моряков в приготовленный для них кубрик, а сам со штурманом Аланом Дрейком отправился в кают-компанию, что бы побеседовать и выяснить обстоятельства гибели «Гордона».
Наш третий штурман, ведавший судовой аптечкой, принес англичанам лекарства против простуды. Вскоре, подкрепившись обедом, изголодавшиеся и усталые английские моряки спали на койках, заботливо приготовленных командой «Октября».
«Октябрь» продолжал поиски: в море должна быть еще одна шлюпка с погибшего парохода.
На другой день рано утром Павлик Жаворонков зашел в кубрик навестить англичан и узнать, не требуется ли им что-нибудь. Однако все моряки после пережитых тревог спали крепким сном. Лишь один из них лежал с открытыми глазами. Как узнал наш радист, этого моряка-кочегара звали Джемс.
Разговорившись с Джемсом, Жаворонков услышал историю странствии английских моряков по морю на шлюпке. Потом радист рассказал эту историю нам.
«Гордон» находился в море, далеко от берега, когда разразился неожиданный, огромной силы шторм. Судно было старинной постройки, дряхлое, неуклюжее и малосильное, хотя и большое.
Неприятности начались с того что отказало рулевое управление. Огромный пароход без управления мотался по океану, как щепка. Когда в старом корпусе «Гордона» появилась течь, моряки поняли: гибель неминуема. Попытки откачивать воду оказались напрасными. Многие из команды были уверены, что если «Гордон» попадет серединой на большую волну, он переломится на две части. Такие случаи нередки в мореплавании и известны старым морякам.
Вода все больше и больше заполняла трюмы. «Гордон» погибал. И тогда люди бросились к шлюпкам — к последней, хотя и крошечной, надежде на спасение.
Шлюпка, в которую попал кочегар Джемс, была спущена последней. Как она оторвалась от борта погибающего судна — этого не смог бы сказать ни один из оказавшихся в ней моряков. Просто чудо, что шлюпку не ударило волной о борт «Гордона».
Но это еще не было спасением. Шторм не утихал. Волны бросали маленькое суденышко из стороны в сторону. Люди видели себя то на высокой страшной горе, то вдруг оказывались словно в глубокой пропасти между такими же горами волн, готовыми вот-вот сомкнуться над шлюпкой.
В шлюпке было пять человек. Люди еще не успели прийти в себя и узнать друг друга, как почти рядом, где-то в волнах, послышался жалобный прерывистый крик, заглушаемый ревом шторма:
— По-мо-ги-те!
Боцман Броун, сидевший у руля, резко повернул шлюпку. Нужно было спасти человека.
— Это Дрейк, ну его к черту! — злобно прошептал стюард Харлей.
Но штурман Дрейк уже ухватился за борт шлюпки. Рискуя жизнью. Джемс, боцман Броун и китайчонок Ли втащили бесчувственного штурмана в шлюпку. В эту минуту они словно забыли, что для них Дрейк был самым ненавистным человеком. А возможно, они думали, что после спасения он изменится. Кто знает, о чем они думали и вообще думали ли они в эти минуты?
Стюард знал: запас продовольствия на шлюпке настолько скуден, что его хватит на пять человек едва ли на сутки. В другой обстановке стюард посмеялся бы над человеком, который называет три банки консервов и крохотный ящик с сухарями «запасом продовольствия». Шестой человек — лишний рот — только уменьшит нормы. Кроме того, Харлей отлично знал характер штурмана Дрейка: не дай бог, если Дрейк захватит продукты в свои руки. Потому стюард ничуть не обрадовался, когда в шлюпке появился шестой человек.
А между тем раньше на пароходе штурман Дрейк и стюард Харлей не были врагами. Они, конечно, не были и друзьями. Просто буфетчик боялся штурмана и прислуживал ему не менее усердно, чем капитану. Ведь Алан Дрейк был сыном одного из компаньонов пароходной компании, которой принадлежал «Гордон».
Пока штурман лежал на дне шлюпки без сознания, люди продолжали бороться со штормом. Они не выпускали из рук весел: окажись шлюпка без движения и управления, гибель наступила бы в ту же минуту.
Маленький Ли тоже работал веслом, и ему было особенно тяжело. Его руки, правда, привыкли к постоянной работе, но в них не было силы. Руки одеревенели и вспухли, из пальцев и ладоней сочилась кровь. Мальчик с трудом поднимал и опускал тяжелое весло.
Однажды у него мелькнула мысль, что лучше выпустить весло и выброситься из шлюпки. Но через секунду он снова поднимал и опускал весло, стараясь каждый раз хоть чуточку двинуть шлюпку вперед.
Другие моряки тоже гребли почти уже бессознательно. Им тоже иногда казалось, что все это бесполезно, напрасно — развязка лишь затягивается на минуты, на секунды. Несколько часов борьбы в нечеловеческом напряжении измучили людей. На них не было сухой нитки. Обессиленные, потерявшие всякую надежду на спасение, люди каждую минуту были готовы прекратить сопротивление.
Самым выносливым и настойчивым оказался боцман Броун. Правда, он не греб, а сидел на корме, управляя шлюпкой, но и ему приходилось не легче, чем остальным.
Броун был опытным, видавшим виды моряком. Пожалуй, он меньше других боялся, что вот-вот наступит смерть, и в то же время он держался за жизнь более цепко и упорно, чем кто-либо другой.
Последняя шлюпка была спущена с «Гордона» около девяти часов вечера. Целую ночь моряки боролись с разъяренным океаном. Они потеряли всякое представление о времени. И вечер, и начало ночи, и рассвет — все было одинакового серого цвета, как обычно в Северном океане. Низкие тучи сплошь закрывали небо и давили на океан, словно хотели его усмирить, задушить. Ветер безумствовал, вздымая вокруг шлюпки громады волн.
«Только бы дотянуть до утра, — думал Броун, — а там решится: жизнь еще хоть на некоторое время или смерть».
С наступлением утра шторм мог утихнуть. На это и надеялся боцман. Но если океан не угомонится, значит, их мучения продлятся еще сутки, а может быть, и больше. Тогда силы окончательно иссякнут и наступит конец.
Утро оправдало надежды Броуна. Тучи поднялись, и ветер ослаб. Волны были еще огромные, но уже не злые, без гребней. Стало светло, и когда шлюпка поднималась на вершину волны, Броун мог осматривать горизонт.
Спустя полчаса он разрешил стюарду Харлею и Ли оставить весла и отдыхать. Матрос Парсон пересел к рулю.
Пришел в себя штурман Дрейк. Он приподнялся, ощупал карманы, оглядел всех, кто был в шлюпке, и спросил о капитане. Оказывается, вначале он был в одной шлюпке с капитаном. Только сейчас Дрейк вспомнил, как их шлюпка перевернулась. Он оказался в воде и с того момента больше ничего не помнил.
— Что ж капитан… — сумрачно сказал Броун, — о покойниках плохо не говорят. Моряк он был хороший, ему там место найдется. — И боцман мельком взглянул на небо.
— Где-то будет наше место? — с горькой усмешкой заметил матрос Парсон. — Вряд ли наша доля будет лучшей. Никто не отозвался на мрачные предположения матроса. Все понимали, что будущее не обещает ничего хорошего.
Людей одолевала усталость. Съежившись от холода, стюард и Ли дремали.
— Можно бы перекусить немного, — сказал боцман, и все вспомнили, что они давно ничего не ели.
— А что есть? — спросил Дрейк.
Он нашел консервы и сухари, второпях захваченные с парохода стюардом.
— С таким запасом и на берегу недолго продержишься, — сказал Дрейк, вспарывая одну из банок ножом.
Раскрыв банку, Дрейк, не обращая внимания на других моряков, стал быстро поедать консервы. Когда боцман протянул к консервам руку, банка на две трети уже была опустошена.
— Доедайте, — покровительственно сказал Дрейк. — А этим можно и не оставлять. — Он показал глазами на стюарда и Ли, спавших крепким сном.
Ни Джеме, ни боцман, ни матрос Парсон не были удивлены поступком Дрейка. Они хорошо знали натуру этого человека и все таки возмутились. Кочегар Джеме подумал «Если штурман будет так делать и впредь, то он может оказаться там, откуда он попал в шлюпку». Боцман осуждающе взглянул на Дрейка. А простодушный Парсон почти не возмутился. Он привык видеть в Дрейке хозяина парохода, а теперь видел в нем хозяина этой шлюпки, и этих консервов, сухарей, и этой маленькой банки с пресной водой.
Ветер совсем стих. Тучи рассеялись. Крупная мертвая зыбь плавно подымала и опускала одинокую шлюпку.
Когда стюард Харлей проснулся и не обнаружил возле себя консервов и сухарей, он поднял скандал. Он набросился на Джемса и Броуна, требуя возвратить «запас».
— Успокойся, Харлей, — сказал штурман. — Эти консервы с «Гордона», они не твои, и распоряжаться ими буду я.
Тревожно и томительно прошел первый день. Люди почти не разговаривали. Все, кроме Дрейка, поочередно садились за весла, чтобы поддерживать движение шлюпки в одном направлении.
Ночью была открыта вторая банка с консервами. Дрейк сделал это втихомолку, когда измученные голодом и работой боцман, кочегар и мальчик спали. Он дал немного консервов стюарду и матросу Парсону.
На следующий день кочегар Джеме потребовал, чтобы третья банка и сухари были разделены поровну между всеми моряками.
— Вы забываетесь! — зло ответил ему Дрейк.
Возмущенный кочегар встал с банки, намереваясь силой получить консервы. Но в ту же минуту штурман вытащил из кармана пистолет.
Консервы из третьей банки были съедены Дрейком. Небольшой кусочек мяса получил лишь стюард.
Прошла еще одна ночь. Третий день скитались по океану голодные, изможденные моряки. Когда Дрейк доел остатки сухарей, ни с кем не поделившись, озлобленный Джеме решил ночью свершить суд: выбросить Дрейка из шлюпки.
Но выполнить это решение ему не удалось. Англичане были спасены моряками «Октября».
«Октябрь» продолжал поиски. Предполагалось, что еще одна шлюпка с «Гордона» должна быть в море.
Наступило время обеда. Костя, хотя и был машинистом и жил отдельно от нас, обычно приходил обедать в наш кочегарский кубрик.
— Павлик, — сказал я радисту Жаворонкову, — позовите в наш кубрик того китайского мальчика.
— А что вы будете с ним делать? Он же ни слова по-русски не понимает.
— Мы с ним вместе будем обедать, — сказал Костя. — А потом покажем ему наш пароход.
Радист ушел и долго не возвращался. Наконец он появился, держа за руку маленького китайца. Ли немного упирался, он казался испуганным.
— Уил ю стэй энд дайн ми! — проговорил радист, увлекая Ли к столу.
Китаец, вероятно, подумал, что над ним хотят подшутить, и стал упираться еще сильнее.
— Что вы ему сказали? — спросил я радиста.
— Я сказал: «Останьтесь с нами пообедать!»
Кочегар Матвеев засмеялся:
— Ты ему, Павлик, попроще объясни. Он не привык, чтобы к нему так деликатно обращались.
— А я больше никак не умею, — пожал плечами Жаворонков. — В словаре об обеде только так написано.
— Ты ему по-матросски скажи. У них матросы совсем не так говорят, как в словарях и в книгах пишется. Покажи просто на миску и скажи: ешь, дружище!
Павлик Жаворонков показал на миску с жирным супом и что-то сказал китайчонку. Потом он сам сел за стол вместе с нами и указал Ли его место.
Очевидно, Ли не был против обеда.
— Садись, дорогой, садись, — дружелюбно сказал Матвеев и подвинул миску на край стола. — Видно, здорово тебя запугали на вашем судне!
Ли, конечно, не понимал, что сказал кочегар. Но вдруг он быстро подошел к столу, взял миску двумя руками и отошел к двери. Там он присел на корточки и собрался есть.
Мы никак не могли сообразить, почему он так сделал. Жаворонков взял Ли за руку и насильно усадил его за стол. Мальчик что-то говорил.
— Почему он сел у двери? — спросил Илько.
— Он говорит, что на «Гордоне» никогда не ел за столом, — объяснил радист. — Буфетчик не позволял.
На вопросы Жаворонкова Ли отвечал тихо и односложно, то и дело поглядывая на дверь. Казалось, он каждую минуту готов был вскочить и убежать.
Но даже по коротким ответам китайца, которые нам тут же переводил радист, можно было понять, какой тяжелой была жизнь Ли. На «Гордоне» он прислуживал капитану и штурманам в салоне во время завтрака, обеда и ужина. Кроме того, он чистил хозяевам одежду и обувь, помогал буфетчику, мыл посуду, делал уборку в салоне и в каютах. С самого раннего утра и до ночи он был на ногах.
— Почему же он не ушел с парохода? — спросил я.
— Куда же он пойдет! — ответил Жаворонков. — У него нет родных, а на берегу он просто умрет в голоду. Он говорит, что в Англии есть много китайцев, и всем им живется несладко.
— Уот из юр кэнтри? — спросил Жаворонков. — Где твоя родина?
Ли, не понимая, покачал головой. Он знал, что родился в Англии, но плохо помнил своих родителей. Раньше у него было другое имя, но на судне его прозвали Ли. В Англии так зовут многих китайцев, хотя у них совсем другие имена. О Китае Ли знал только, что это очень большая страна и что она находится где-то очень и очень далеко.
— Ну, мы еще побеседуем потом, — сказал Павлик и ушел.
Мы знаками позвали Ли на палубу. Но едва мы вышли из кубрика, как к нам подошел англичанин — буфетчик Харлей. Он стал что-то кричать и схватил Ли за плечо. Мальчик съежился и умоляюще смотрел на стюарда.
— Оставьте его! — крикнул Костя, подскочив к буфетчику.
Но Харлей не обратил на Костю внимания, а с силой рванул за плечо Ли и толкнул его. Он кричал, упоминая Дрейка. Очевидно, Ли должен был идти к английскому штурману.
Потом буфетчик замахнулся и ударил Ли по затылку. Китаец даже не вскрикнул, хотя удар был сильный. Зато мы кричали в один голос, а Костя даже ухватил Харлея за руку.
На наш крик со всех концов стала сбегаться команда.
— Он бьет этого мальчика! Он ударил его! — захлебываясь, рассказывали мы нашим морякам.
Возмущенные матросы, кочегары, машинисты «Октября» окружили стюарда. Среди них был и кочегар Бобин.
Нужно сказать, что после ссоры со мной и после разговора со старшим механиком Бобин изменился. В команде нас, учеников, очень любили, и потому поступок Бобина был всеми осужден.
Сейчас Бобин стоял ближе всех к стюарду и, сжав кулак, угрожающе говорил ему:
— А если я тебе так вдарю?! Хочешь? Вдарю, и ничего со мной не сделаешь! По всем международным правилам вдарю!
Подошел Николай Иванович и спросил, в чем дело. Он попросил позвать Павлика Жаворонкова и, когда тот явился, сказал ему:
— Напомните этому англичанину, что он находится на советском пароходе и за хулиганство будет отвечать по советским законам!
Стюард, боязливо сторонясь наших моряков, сказал:
— Этот мальчишка наш. Его хозяин — мистер Алан Дрейк.
— Мы не признаем хозяев у людей, — ответил Николай Иванович. — Переведите ему: кто еще заденет мальчика хоть пальцем, будет на берегу предан суду.
Стюард хотел возразить, но промолчал.
Моряки «Октября» столпись вокруг Николая Ивановича, возбужденно обсуждая случившееся.
— Бедный мальчонка!
— Так они заколотят его до смерти… Он и так-то еле-еле душа в теле…
— А чего смотрят другие-то англичане!
— Надо его отнять у инглишей, — дрожащим голосом проговорил Илько. Он был бледен, а глаза горели гневом.
— Где этот мальчик? — спросил Николай Иванович. Я оглянулся, ища глазами Ли. Но китайца нигде не было. Очевидно, боясь расправы, он поспешил к штурману Дрейку.
Штурман Алан Дрейк обедал в кают-компании вместе с капитаном, штурманами и механиками «Октября». Он рассказывал о том, как погиб «Гордон», и как были спущены шлюпки, и как моряки три дня скитались по океану.
Английским языком хорошо владел лишь капитан Малыгин. Поэтому все остальные, попросив разрешения у капитана, после обеда разошлись из кают-компании.
Закончив свой рассказ, Дрейк спросил:
— Вы надеетесь еще кого-нибудь спасти?
— Да, я еще не имею распоряжения о прекращении поисков, — ответил Малыгин.
— Продолжать поиски бесполезно. Напрасная трата времени.
Капитан ничего не ответил. Он почувствовал, что Дрейк хочет поскорее оказаться на берегу, в Англии. Судьба других его, видимо, нисколько не беспокоила.
— В самом деле… — начал было англичанин.
— Может быть, нам вообще не следовало выходить на спасение? — с усмешкой спросил Малыгин.
— Нет, почему же! Я очень признателен вам за эту большую услугу… за мою жизнь…
— Мы спасли не только вашу жизнь. С двух шлюпок на советские пароходы были сняты четырнадцать английских моряков.
— Да, я слышал. — Дрейк зевнул и спросил: — Сколько же времени вы думаете еще быть в море?
— Пока не получу приказания возвращаться, — ответил капитан.
Дрейк снова зевнул, встал и прошелся по каюте. Потом отворил дверь и крикнул:
— Харлей!
Появился стюард.
— А где бой? Я его не вижу целый день. Некому подать стакан воды. Где он?
— Я сейчас его найду, — сказал стюард и вышел.
Некоторое время капитан «Октября» и штурман «Гордона» молчали. Капитан хотел подняться, чтобы пойти на мостик, Дрейк остановил его.
— Капитан, если будете в Лондоне, прошу ко мне.
— Благодарю вас.
— Плавать я, конечно, больше не буду. Хватит, пошатался по белому свету. Это была моя, даже больше — отцовская причуда. Раньше я искал приключений, острых ощущений, а теперь понял, что все это — глупости, мальчишество. Роберт, мой старший брат, никуда из Англии не выезжал и живет прекрасно, а я побывал и в колониальных войсках, и в военном флоте…
— Может быть, вы бывали и в России? — спросил Малыгин и пристально взглянул на Дрейка. — Помните, в тысяча девятьсот восемнадцатом году…
— Нет, — без тени смущения ответил Алан Дрейк. — Тогда я был в другом месте. Но это не имеет значения… А вот теперь я что-то вроде надзора, представитель пароходной компании, в которой состоит мой отец.
— Разве вы не штурман? — удивился капитан.
— Скажу вам откровенно, конечно, нет. Собственно, на «Гордоне» я считался штурманом-дублером.
— И вахты не несли?
— Между нами, нет. К чему мне быть штурманом? Если вы приедете ко мне…
В этот момент в дверь постучали, и в кают-компанию осторожно вошел Ли.
Дрейк махнул ему рукой.
— Будь за дверью и никуда не уходи… Впрочем, подожди! Нужно почистить ботинки.
Не стесняясь капитана, Дрейк снял ботинки и швырнул их мальчику. Ли подхватил ботинки и вышел.
— У вас тоже есть бой, кажется? — спросил Дрейк.
Малыгин отрицательно покачал головой.
— Нет, никакого боя у нас нет.
— Позвольте, но я видел у вас мальчишку. Он не русский, не европеец. Он — эскимос. Где вы его взяли?
Капитан рассмеялся.
Илько? Это ученик из морской школы, практикант.
Забросив ногу на ногу и пуская дым, Дрейк взглянул на Малыгина.
— Послушайте, капитан, хотите обмен? — сказал он. — Мне порядочно надоел этот китаец, но он хороший бой. Вы даете мне своего эскимоса, а я вам — Ли.
— Вы шутите? — недоумевающе пробормотал Малыгин. Он и в самом деле думал, что Дрейк шутит.
Но Дрейк самым серьезным образом продолжал:
— Уверяю, вы не прогадаете.
Малыгин вначале возмутился, потом ему стало смешно.
— Может быть, вы мне в придачу дадите? — язвительно спросил он. — Например, вашего стюарда и небольшое суденышко вашей пароходной компании?
Дрейк понял, что советский капитан посмеивается над ним. Он посмотрел на капитана, потом перевел взгляд на свою ногу в носке, которой он вырисовывал в воздухе вензеля.
— Вы шутите надо мной, капитан, — сказал Дрейк.
— А я решил, что вы шутите, — ответил Малыгин.
— Я серьезно, — сказал Дрейк.
— А если серьезно, то лучше не будьте… дураком и мерзавцем! — последние слова Малыгин произнес по русски и затем добавил по-английски: — Илько — гражданин Советского Союза!
И капитан вышел из кают-компании
На следующий день утром Пав тик Жаворонков передал капитану радиограмму с предписанием следовать в порт.
«Октябрь» взял курс на Архангельск.
Англичане и маленький китаец настолько занимали наши мысли, что я почти забыл о Грисюке. Да он и сам редко выходил на палубу. «Ладно, — думал я, — придем в Архангельск, и я поведу Грисюка домой. Какой это будет у нас желанный гость! Вот обрадуются мама и де душка! И обо всем его расспросят».
Ли мы видели редко. Должно быть, ему здорово попало от Дрейка, и он теперь боялся с нами встречаться. Когда кто-нибудь из команды подходил к нему, он пугливо убегал.
Погода наладилась. Даже в океане чувствовалось наступление лета. Солнце уже нагревало палубу, горело в медных поручнях, яркими отблесками играло в волнах.
Мы сидели на палубе и разговаривали.
— Правильно сказал Илько, — заметил Костя. — Этого китайчонка надо бы отнять у инглишей, а потом отправить в Китай. Ему там будет лучше.
— Сейчас в Китае война, — сказал Жаворонков. — Китай хотят сделать колонией. Ему бы у нас, в России, остаться. Только, наверное, англичане не согласятся его оставить. Этот штурман, этот Дрейк…
— А какое дело Дрейку? — спросил с возмущением кочегар Матвеев. — Разве он купил мальчишку? У него нет никаких прав!
— Нужно обо всем этом рассказать капитану. Он в Архангельске посоветуется с кем нужно и все устроит.
— Надо сказать Ли, что у нас он будет учиться. А когда вырастет, то поедет в Китай.
— Может быть, тогда в Китае тоже будет Советская власть, — предположил Костя. — Правильно. Но где он, этот Ли?
— Он боится выходить, — сказал Жаворонков. — А вообще-то он забавный. Я ему читаю стихи «Горит восток зарею новой…», а он меня спрашивает: «Восток — это Чайна?» — «Да, — говорю, — Чайна, Китай и еще много других стран». Он смотрит на меня так жалобно и говорит: «Попроси капитана, пусть он свезет Ли в Китай!» Я ему сказал, что это очень далеко и совсем нам не по пути. Он и загрустил…
…К вечеру опять посвежело. Поднимался ветер. Он дул, как говорят моряки, в скулу. Море уже волновалось, но пока казалось, что оно только играет.
Такая коварная игра знакома опытным мореплавателям. Недаром боцман Иван Пантелеевич Родионов с матросом Веретенниковым уже поджимали талрепы у шлюпок и дополнительно закрепляли палубный груз.
Я люблю море в любую погоду. Вероятно, море не любят только те, кто его никогда не видел или кто совсем не переносит морской качки. Но дедушка Максимыч всегда говорил, что к морю может привыкнуть каждый, нужно только не раскисать, крепиться, получше закусывать и работать.
Кочегар Матвеев часто напевал шуточную песенку:
Люблю я крепкий шторм на море,
Когда… на берегу сижу.
Сам Матвеев любил море всей душой.
Сильный шторм на море, конечно, приносит мало удовольствий. Нос парохода зарывается в воду, волны с ревом врываются на полубак, и свирепствуя, катятся по палубе, обрывая и унося с собой все, что слабо держится на судне. Обезумевший ветер таранит капитанский мостик, словно хочет обезглавить корабль, рвет флаг, будто задумал лишить корабль достоинства и чести. И все-таки чаще всего эта тяжелая схватка оканчивается победой экипажа корабля. Обессиленное море сдается, начинает успокаиваться. Ветер уходит далеко.
Спокойное море не менее красиво и могуче, чем штормовое. Тогда оно бархатисто-голубое или зеленоватое, с мириадами световых отблесков. И, глядя на него, порой кажется, что нет ничего в мире, кроме сливающихся в горизонте неба и моря.
Хорошо быть моряком и в то же время художником!
Счастливец Илько! У него много рисунков, где изображены море и корабли, скалистые берега и тихие бухты. Может быть, Илько будет учиться и потом напишет такую картину, которая прославит его. Я верил, что Илько станет знаменитым художником.
Скоро «Октябрь» придет в Архангельск, и мы снова будем в Соломбале. Я любил море и пароход «Октябрь», но почему-то всегда тосковал по Соломбале, по зеленым тихим улочкам, по речке, у берегов которой всегда теснились карбасы и лодки. Скоро я увижу маму, деда Максимыча и, может быть, встречу Олю.
Обычно, если пароход приходит в порт, моряков встречают на причале родные, знакомые, друзья. А теперь-то уж нас обязательно будут встречать. На «Октябре» находятся спасенные англичане. Павлик Жаворонков получил из редакции газеты радиограмму — просили сообщить подробности розысков и спасения английских моряков.
Если бы на пристань пришла Оля! Но это невозможно: ведь она не знает о приходе «Октября». Да и зачем она придет? Может быть, за все это время она даже не вспомнила обо мне.
Когда я оставался один, я часто вынимал из записной книжки фотокарточку. Оли и рассматривал ее, вспоминал разговор с ней, наше детство и последние встречи.
…К утру ветер усилился. Начинался шторм. Я вышел на вахту. Качка мешала работать — машину смазывать стало очень трудно.
На палубе что-то воет, шумит, грохочет. Кажется, что рушатся палубные надстройки, лопаются тросы, падают мачты. Внизу, в машинном отделении, когда не видишь, что творится вверху, становится жутко и хочется поскорее вырваться на палубу.
Мы благополучно отстояли и сдали вахту.
— Сегодня нас изрядно потреплет, — сказал старший машинист Павел Потапович. — Ты, кажется, еще не был в крепком шторме? Ну, ничего, держись, парень! Наш «Октябрь» выдержит, а от качки не умирают.
Едва я поднялся на палубу, как на меня налетела огромная волна, подняла и ударила о стенку. Я упал и тщетно пытался за что-нибудь ухватиться. Холодная громада воды потащила меня за собой. Я ощутил себя совершенно беспомощным и не мог даже крикнуть.
Вдруг я почувствовал, что кто-то держит меня. Вода схлынула, и я услышал ворчливый голос боцмана Родионова:
— Ходи, да смотри! Здесь не на бульваре… эдак и за бортом можно оказаться!
Боцман, уцепившись одной рукой за ванту, другой крепко держал меня за рукав.
У меня сильно болел затылок. Родионов помог мне добраться до кубрика. Пробираясь по кубрику, он ругал кочегаров за беспорядок в помещении.
— Думаете, шторм — так и уборку делать не нужно!
— Делали уборку, Иван Пантелеич, — оправдывался дежурный, — да только пользы никакой. Летит все…
Я разделся и лег, но уснуть не мог. Должно быть, я очень сильно ударился затылком о стенку. В голове гудело, и я с ужасом думал о том, что могло бы произойти со мной, не окажись поблизости боцмана.
Скорее бы попасть в Архангельск.
— Оля, — позвал я в полусне.
Дверь кубрика отворилась, и вошел старик с бородкой в белом халате, очень похожий на доктора, который лечил дедушку Максимыча.
— Кто ты? — сказал доктор. — Мальчишка, ученик, ветрогон, сын матроса. И не больше!
Обиженный, я хотел возразить доктору, но вдруг увидел, что на месте доктора уже стоит начальник морской школы и говорит:
— А она — дочь капитана, дочь героя, она закончит среднее и потом высшее образование, получит диплом врача или инженера.
Я хотел сказать начальнику школы, что тоже буду учиться, но и его вдруг не стало.
— Оля! — снова позвал я.
Илько приподнялся на койке и тихо спросил:
— Ты что-то сказал, Дима?
Но я уже не в силах был отозваться. Сон навалился на меня, глухой и тяжелый.
Проснулся я с той же страшной головной болью. Мне пора было опять идти на вахту. Спал я долго.
Что творилось в нашем кубрике! Ботинки, какие-то тряпки и осколки разбитой кружки валялись в углу у двери. То и дело вздрагивая, раскачивался на подвесном крюке ярко начищенный медный чайник. Световая полоска от иллюминатора прыгала на чайнике. Хотелось тишины, покоя, а вокруг трещало, свистело, грохотало.
Пришел кочегар Матвеев и сказал:
— Да, погодушка — девять баллов!
Стараясь не думать о головной боли, я вскочил, быстро оделся и отправился в машинное отделение, на вахту «Все на вахтах, все работают, — думал я. — Нельзя раскисать. Ведь я же комсомолец».
От этих мыслей сразу стало легче. И шторм в девять баллов уже не казался страшным.
Два дня я не видел Грисюка. Впрочем, и остальные наши немногочисленные пассажиры во время шторма не показывались на палубе. Только в Белом море, когда шторм наконец утих, пассажиры стали появляться наверху. Вышел и Николай Грисюк.
— Сегодня придем в Архангельск, — сказал я ему. — Пойдемте сразу к нам. Дедушка очень обрадуется. Вы ему все и расскажете.
— Придем к вечеру, поздно будет, — ответил Грисюк. — Ты мне адресок дай, я утречком завтра и загляну. А сегодня себя в порядок привести нужно. У меня тут поблизости знакомые были. Может, живы-здоровы…
Я написал на листочке бумаги наш соломбальский адрес и передал Грисюку:
— Только обязательно заходите!
— Обязательно зайду.
Северная Двина встретила нас полным штилем. Приближался вечер, но северному июльскому солнцу было еще далеко до заката.
«Октябрь» миновал Соломбалу и подошел к причалу Красной пристани. Пассажиры с вещами уже толпились на палубе, готовые поскорее покинуть пароход и оказаться в городе, в котором так давно не были. Но старший помощник капитана предупредил пассажиров, что прежде всего сойдут на землю англичане.
Николай Грисюк тоже вышел из каюты. Он успел переодеться и был теперь в чистой полотняной рубашке. Волосы он причесал.
Вся пристань была заполнена народом. Конечно, здесь были не только родные и знакомые, которые пришли встречать моряков. В городе вероятно, уже многие знали, что на «Октябре» прибывают спасенные английские моряки.
Швартовы закреплены, трап соединил борт «Октября» с причалом.
— Димка, — крикнул мне Костя, — смотри, папка пришел нас встречать.
Действительно, на причале стоял отец Кости.
Англичан встречали представители, должно быть, из Торгового порта.
Первым на берег сошел Алан Дрейк. Он подал руку одному лишь капитану Малыгину и сказал ему несколько слов по-английски. Остальных наших моряков стоявших на палубе, он будто и не заметил. Вслед за Дрейком выскочил стюард. Озираясь он поспешил за своим хозяином.
Боцман Броун и матрос Парсон шли вместе, пожимая руки морякам «Октября» и смущенно бормоча слова благодарности.
— Они говорят, — громко переводил Павлик Жаворонков — что раньше ничего не знали о русских. Теперь они узнали, что советские моряки — смелые люди и их настоящие друзья.
Кочегар Джеме задержался на палубе «Октября». Прощаясь, он сказал, что знает о Советском Союзе правду и слышал еще эту правду от друзей Советской страны, которые есть в Англии.
С причала англичанин еще раз помахал нам фуражкой. Потом он поднял руку в направлении советского флага и потряс ею в знак приветствия.
Ли ушел вместе с Джемсом. Лицо его было печально. Но Павлик дружески потрепал его по плечу:
— Не унывай, парень! Сегодня решится твоя судьба.
Чижов, минуя трап, пробрался на палубу и поздоровался с нами.
— Ты чего же нам ничего не сказал и в море ушел? — спросил он Костю. — Мы тут беспокоились. Потом только уж в пароходстве узнали.
— Да так, папа, не успел, — стал объяснять Костя. — Все как-то неожиданно…
Чижов не дослушал сына. Он уже несколько минут пристально разглядывал Грисюка, который стоял неподалеку от нас и готовился выходить. Около Грисюка лежали его мешки, совик и свернутая медвежья шкура.
— А это кто такой тут у вас? — спросил Чижов.
— Это промышленник с Новой Земли, — ответил Костя. — Он, между прочим, с Димкиным отцом на «Ольге» в экспедиции был.
— А ну-ка я погляжу на него поближе! Что-то знакомое. — Чижов почти вплотную подошел к Грисюку. — Ты, молодец, откуда здесь появился? Куда путь держишь?
— Я с Новой Земли, — ответил Грисюк. — А что?
— Да так… И долго там жил, на Новой Земле?
— Десять лет.
— «Десять лет», — Чижов зло усмехнулся. — А ведь мы с тобой старые знакомые.
— Я вас не знаю, — попятился Грисюк.
Мы недоумевали. В голосе и во всем облике Чижова было что-то угрожающее.
— Не знаешь?! Зато я тебя знаю! — закричал Чижов и вдруг бросился на Грисюка. — А девятнадцатый год забыл?.. Шестерка — вот ты кто такой Синий Череп! Память короткая, Мудьюг позабыл!
Обеими руками Чижов ухватился за рубаху Грисюка на груди и с силой разодрал ее. И мы увидели на груди Грисюка татуировку — синий череп.
Синий Череп! Что же это такое?!. У меня кровь прилила к голове Я ничего не мог сообразить, настолько быстро все это произошло. Значит, у нас на «Октябре» находился убийца Олиного отца! Но как он оказался на Новой Земле и почему назвался матросом с «Ольги»?
Вскоре на «Октябрь» пришли люди в военной форме и увели Грисюка.
Гнусную биографию Грисюка мы узнали позднее после суда над ним. Свидетелями на суд вызывали Костиного отца, моего дедушку и еще многих других, которые знали, чем занимался Грисюк.
Настоящая фамилия Грисюка была Сазанов. Когда-то, еще до революции, он был надсмотрщиком в одной из далеких сибирских тюрем. Потом перебрался в Архангельск и работал официантом в трактире. Там ему и дали прозвище Шестерка. Одновременно он служил в охранке и доносил на «неблагонадежных». Тогда же Сазанов связался с иностранной разведкой. Когда Архангельск захватили белые и интервенты, Сазанов-Грисюк стал работать по своей старой «специальности» — старшим надсмотрщиком в архангельской тюрьме, а потом — на Мудьюге. Свирепости и жестокости Сазанова не было предела. Он избивал заключенных, издевался над ними. Это он заставлял их раздеваться догола, выстраивал в шеренги на морозе и производил «смотры». «В моей воле всех вас перестрелять!» — кричал он.
Летом в жару он раздевался по пояс и с плеткой в руках ходил по лагерю. И заключенные видели на его груди жуткий символ смерти — татуированный синий череп. Сколько людей погибло от его руки! Сазанов — Синий Череп — застрелил на работе Лукина.
Убежать вместе с белыми Сазанов не успел. Чтобы спасти свою шкуру, он укрылся в одной из пригородных деревень, жил по подложным документам, а потом бежал на Новую Землю.
На Новой Земле он выдал себя за спасшегося из экспедиции «Ольги» матроса. Об этой экспедиции он слышал еще в Архангельске и разузнал о ней все, что было возможно. На Новой Земле он прожил три года. Он лгал нам, что знал моего отца, что прощался с ним, обнимал его. В действительности же он никогда не видел «Ольги» и не знал никого из ее команды. Деда Максимыча он мог помнить еще по тем временам, когда был официантом в трактире. Ведь Максимыча в Архангельске знали многие.
Лгал Грисюк нам и тогда, когда говорил, что не знал капитана Лукина. Лицемерными были его слова при разговоре со мной: «Так за что же его убили? Вот гады! А я что-то его не помню…» И это говорил человек, который собственноручно убил Олиного отца!
Скрываясь под видом промышленника на Новой Земле, Сазанов-Грисюк надеялся позднее, когда все «успокоится», скрыться за границу.
Он нарочно не стриг себе волосы и не брился, чтобы в Архангельске его случайно не могли узнать.
Решение суда было коротким: расстрелять!
Пока мы ехали до Кузнечихи на трамвае, мысль о Грисюке, убийце капитана Лукина, не покидала меня. Становилось жутко и противно, когда я вспоминал о том, что разговаривал с ним и верил ему. Ведь я даже приглашал его в гости, хотел познакомить с дедушкой и мамой.
Костин отец, Костя и Илько молчали. Конечно, они думали о том же, о чем думал я.
Внезапно хлынул грозовой ливень. Улицы мгновенно опустели. Прохожие прижимались к стенам домов, прятались в подъездах.
Туча была небольшая, но густая и тяжелая. Она повисла над городом и, казалось, застыла. Молнии, взметнувшись в кромешной черноте тучи, на секунду-две охватывали, словно пожаром, город. И гром был не глухой и раскатистый, как обычно, а трескучий, похожий на оглушительные взрывы огромных ракет.
Выскочив из трамвая и моментально промокнув, мы укрылись под железной крышей на высоком крыльце какого-то дома.
— Вот это дождь! — воскликнул Костя, вытирая платком лицо.
— Хорошо, — сказал отец Кости. — Воздух очистится… Да, чистить-то нам еще много нужно…
Я понял намек на Грисюка и ему подобных.
Туча отодвигалась от города и становилась пепельно-серой.
Дождь почти прошел, и небо заголубело. Все кругом заискрилось и засверкало. От деревянных тротуаров поднимался легкий пахучий парок.
Мы перешли по мосту в Соломбалу. Ярко зеленели кусты и деревья, омытые ливнем. Дышалось свободно и хорошо, идти было как-то легко.
Илько отправился к Чижовым.
Я пообещал попозднее зайти к Косте. Дедушки дома не было. Он уехал на рыбалку. Нет, видно, только смерть разлучит моего милого неуемного старика с его карбасом, с сетями, с далекими лесными речушками.
Мама несказанно обрадовалась моему прибытию.
Я ни словом не обмолвился о Грисюке, чтобы не расстраивать ее. Зато, войдя в комнату, сообщил:
— Знаешь, мама, меня и Илько приняли в комсомол. Мать взглянула на меня и улыбнулась.
— Какой ты комсомол, ведь тебе еще только пятнадцать лет?..
— С четырнадцати принимают, — возразил я. — Костю Чижова еще весной приняли. И потом, Костя у нас теперь машинистом на «Октябре». А в следующую навигацию и я машинистом буду.
Мама опять посмотрела на меня, подошла к столу.
— Оставался бы ты, Димушка, на берегу, — ласково и просительно сказала она. — Дедушка плавал, отец плавал, а до чего доплавались! Один без ноги остался, другой и совсем не вернулся. Лучше бы тебе на берегу…
— Нет, мама, я тоже плавать должен. Зачем же тогда было в морскую школу поступать? Я море люблю.
— А я опять переживать и беспокоиться должна. И так всю жизнь… А мне уже немного осталось.
— Что ты, что ты, мама! — испуганно сказал я. — Разве ты плохо себя чувствуешь, ты болеешь, да?..
— Нет, нет, я так просто… к слову…
После ужина я пошел к Косте. Где-то в моей душе теплилась затаенная надежда — встретить Олю. Дважды я прошелся по нашей тихой улице, но не встретил никого из знакомых. Маленькие ребята у дома, где жил Гриша Осокин, играли в казаки-разбойники. Они делились на команды, и я слышал их шумные крики, такие знакомые мне с детства.
Минуты две я постоял около смущенно поглядывающих на меня ребят. Когда-то мы здесь так же играли, спорили и дрались.
Я вышел на набережную реки Соломбалки. Речка обмелела. Бесчисленные карбасы и лодки стояли, уткнувшись носами в илистые берега.
Я оглянулся. Далеко в пролете нашей улицы было видно похолодавшее багряное солнце. Вечер был тихий. Березы и тополя дремотно склонялись над заборами и крышами маленьких одноэтажных домов.
Отчаявшись встретить Олю, я пошел к Косте.
Все сидели за столом после чаепития и слушали Чижова. Костин отец рассказывал о Мудьюге и о Грисюке-Сазанове. «Всего этого не знает Оля, — подумал я. — Она не знает, как погиб ее отец, капитан Лукин. Если бы она знала, что мы привезли его убийцу на своем пароходе!»
Костина мать предложила мне чаю, но я отказался, мне не сиделось. Хотелось найти Олю. Мы пошли с Костей на улицу. Илько остался у Чижовых ночевать.
Долго мы бродили с Костей по притихшим улицам, почти не разговаривая. Костя о чем то задумался. О чем же? Я думал об Оле.
И вдруг я ее увидел. Она стояла на углу нашей улицы со своей подругой Галинкой Прокопьевой.
— Только ты ничего не говори ей о Грисюке! — шепнул мне Костя.
— Конечно, нет, — так же тихо отозвался я. Мы подошли к девушкам и одновременно, словно торопясь опередить друг друга, сказали:
— Здравствуйте!
— Добрый вечер! — улыбнулась Оля.
Галинка состроила чуть заметную гримасу и отступила, давая нам дорогу. Весь ее вид как будто говорил: «Проходите, пожалуйста!» Но мы остановились.
— Дима, — сказала Оля — ты, кажется, плаваешь на «Октябре»? Я читала в газете, что вы спасли английских моряков.
Я хотел ответить, но Костя вдруг опередил меня:
— Я тоже плаваю на «Октябре», машинистом, а Димка — учеником.
Никогда, кажется, я не обижался так на Костю, как сейчас. Мне хотелось все рассказать об англичанах, но я не находил слов, а Костя задорно продолжал.
— Мы спасли шесть англичан, не шесть, а пять англичан и одного маленького китайца Его зовут Ли. Может быть, он останется у нас, в Советском Союзе… А шторм был сильный, вы бы знали! Английское судно на дно ушло…
Даже Галинка, пренебрежительно относившаяся к нам, заинтересовалась рассказом Кости.
— Если бы не мы, быть этим англичанам тоже на дне океана…
Из-за Кости я никак не мог вступить в разговор.
— Вы… мы… — пробормотал я.
И тут Костя смутился.
— Ну, не мы, а вся команда «Октяря».
— Пойдемте, проводим Галинку, — предложила Оля.
Галинка Прокопьева жила за мостиком, неподалеку от Кости. Когда мы с ней попрощались, я сказал:
— А теперь проводим Костю.
— Нет, лучше я вас провожу, — спокойно возразил Костя, и я еще больше разозлился на него.
Теперь разговаривать уже совсем не хотелось. Костя тоже почти всю дорогу молчал, изредка и односложно отвечая на вопросы Оли.
Проходя мимо своего дома, я хотел остановиться, но какая-то непонятная сила потащила меня дальше, к дому Оли. Тут мы коротко попрощались.
— Завтра воскресенье, — сказала Оля. — Мы собираемся поехать на кошку. Поедемте с нами на лодке. Галинка тоже поедет. Будем купаться и загорать. Разведем костер, даже можно рыбу половить.
— Можно поехать, — согласился я.
— Поедем, — сказал Костя.
Летом в воскресные дни жители Соломбалы любят выезжать за Северную Двину, на необитаемые песчаные острова, густо поросшие ивняком. Такие острова у нас называются «кошками». Говорят, что лучших пляжей, чем здесь, не найти даже на побережье Черного моря — чистый и мелкий бархатистый песок, твердое, ровное дно у реки и теплая вода. Жаль только лето короткое — купаться можно лишь два месяца — июль и август.
С утра через широкую реку к кошкам словно наперегонки устремляются моторные лодки, шлюпки и байдарки. На низких берегах разжигаются веселые костры. Готовится немудреная пища — тресковая уха, грибной или консервный суп, варится в котелках и запекается в золе картошка, кипятится чай. В былые времена привозили даже самовары и граммофоны.
Выезжают на острова целыми семьями и большими компаниями. Древние старики, устроившись поближе к дымным кострам, под горячим солнцем прогреваются крепко заваренным чаем, мальчишки и девчонки почти весь день плещутся в реке или ползают в ивняковых зарослях, воображая себя исследователями и следопытами. Парни и девушки купаются, загорают, играют в мяч и даже танцуют на твердом утрамбованном приливами прибрежном песке. Обычно тихие острова в воскресные дни оживают. Всюду слышны переклички и шумная болтовня, песни, звуки гармошки и гитары.
Возвращаются в город к вечеру, когда спадает жара и от воды начинает нести сыростью и прохладой.
Костя пришел ко мне рано утром и сообщил, что лодка Прокопьевых, перегруженная пассажирами, уже готова к отплытию.
— Значит, мы не поедем? — с тревогой спросил я.
— Поедем на «Молнии», — решил Костя.
И вот впервые в эту навигацию мы снова поплыли по реке на нашей заслуженной, дряхлой шлюпке. Мы и теперь с Костей гордились своей шлюпкой, на которой так много попутешествовали и пережили столько необычайных приключений. Хорошо, что дед Максимыч залатал и подкрасил ее. Когда-то мы дали нашей шлюпке, тяжелой и неуклюжей, громкое название «Молния». Теперь мы чувствовали — оно звучало насмешливо. И все-таки менять его мы не стали.
С нами поехали Илько и Гриша Осокин. Как ни старались мы грести в две пары весел, «Молния» никакой скорости развить не могла. Нас легко обгоняли даже презренные вертлявые плоскодонки.
Выехав на Северную Двину, мы сбросили с себя майки и рубашки.
Долго не могли мы выбрать подходящее место, чтобы пристать к берегу. Грише все берега казались чудесными. Костя же считал, что в одном месте много народу, в другом — нет кустов. Я соглашался с Костей и разыскивал глазами лодку Прокопьевых, на которой должна была приехать Оля. Но этой лодки нигде не было видно.
Так мы плыли вдоль берега и спорили. Гриша горячился. Только Илько молчал и улыбался. Было видно, что ему совершенно безразлично, где приставать.
Наконец я заметил на острове Олю и Галинку, и в это же время Костя вдруг сказал:
— Вот здесь, пожалуй, местечко подходящее. Пристанем?
— Здесь Галинка Прокопьева, — шепотом запротестовал Гриша. — Она такая вредная… Поедем дальше.
— Нет, здесь хорошо, — поддержал я Костю. — А то мы так никогда хорошего места не найдем. Приворачивай, Костя!
— Да где здесь кусты? Здесь в сто раз хуже, чем… — начал было Гриша.
Но Костя круто повернул шлюпку, и через полминуты «Молния» носом врезалась в отлогий берег.
Гриша первым выскочил из шлюпки и принялся собирать топливо, чтобы развести костер. Вообще-то костер нам был не нужен — солнце палило нещадно, а варить мы ничего не собирались. У нас даже не было ни котелка, ни чайника. Просто с костром на берегу всегда веселее.
Костя разлегся на горячем песке. Я бродил по берегу, раздумывая, как лучше встретиться с Олей.
Девушки подошли к нам сами. Они были в легких сарафанах, босые. С ними подошел красивый парень в брюках кремового цвета, в рубашке «апаш», и брат Галинки — мальчишка лет восьми.
Гриша Осокин сморщился. Девчонок он вообще не любил, а Галинку Прокопьеву просто ненавидел. С давних, еще детских лет он был убежден, что Галинка — зазнайка и выскочка. Щегольской чистенький вид парня, спутника девушек, тоже был явно не по душе Грише.
— Давайте купаться, — сказала Оля.
— А вы плавать умеете? — насмешливо и сумрачно спросил Гриша.
— Наверно, не хуже тебя, — съязвила Галинка.
— Я и то умею, — крикнул Петька, Галинкин братишка, и побежал к реке.
Вскоре все мы уже были в воде. Даже Илько, который не умел плавать, и тот, шумно отфыркиваясь и смеясь, барахтался на самом мелком месте. Только Бэба (так звали щеголеватого знакомого Галинки) все еще раздевался на берегу, бережно и подозрительно долго укладывал свои кремовые брюки и «апашку».
Оля смело, по-озорному вбежала в воду и так же смело бросилась головой вперед. Она сильно и резко плыла в сторону фарватера, и мы едва поспевали за ней. Я был восхищен ее смелостью и умением плавать.
Чем дальше мы плыли, тем холоднее становилась вода.
Когда, возвращаясь, мы подплывали к берегу, Илько сидел у костра, а Бэба, едва замочив трусики, выходил из воды.
— Поганый! Поганый! — кричал Петька, прыгая и злорадно беснуясь около Бэбы.
Тех, кто разделся для купания и не выкупался, не окунулся с головой в воду, соломбальские мальчишки презирают и называют «погаными».
— Замолчи ты! — прикрикнула на братишку Галинка, сама смущенная водобоязнью Бэбы.
— Конечно, поганый, — засмеялся Гриша, стараясь больше обидеть Галинку.
— Ладно, не обращайте внимания, — снисходительно сказал Костя.
Хорошо после купанья лежать на горячем песке и любоваться сверкающей на солнце рекой.
— Как красиво! — сказала Оля. — Я никогда не была на юге, и меня почему-то совсем туда не тянет. Ни за что бы не променяла наш север на юг. Правда, у нас хорошо?
— Хорошо, — согласился я.
Вид, открывавшийся с острова на Северную Двину и на город, был в самом деле прекрасен. В знойном нежно-голубом небе застыли густопенистые кучевые облака. Узкая полоска противоположного берега ярко зеленела березовым бульваром. Город и его белые здания издали казались игрушечными или нарисованными. Такими же игрушечными казались и стоящие у причалов пароходы и шхуны, маленькие, резко очерченные, неподвижные. И широко, спокойно лежала, словно живая, играющая отблесками солнца, сказочно могучая река.
— Да, там очень красиво, в городе, — задумчиво сказала Галинка.
— Если там красиво, зачем же ты ехала сюда? — спросил Гриша Осокин. Словно какой-то бесенок ссоры сидел в этом мальчишке.
Галинка с ненавистью посмотрела на Гришу.
— Не ссорьтесь, — сказала Оля. — Пойдемте лучше за цветами.
Идти за цветами Гриша, Илько и Петька отказались. Петька сказал, что он лучше еще раз выкупается, а цветы ему совсем не нужны. Гриша, видно, вполне разделял взгляды восьмилетнего Петьки.
Мы разбрелись по острову, перекликались, сходились и вновь расходились. Все цветы, какие я насобирал, я отдал Оле. На берег я вернулся с малюсеньким пучком синих колокольчиков. У Кости было три стебелька петушков. Зато Оля принесла огромный букет, и я заподозрил, что Костя тоже отдал свои цветы ей.
— Давайте купаться, — предложила Галинка. — А то ведь скоро и домой нужно ехать.
— Мы с Петькой только что из воды, — сказал Гриша. — Купайтесь, если хотите…
— Мне не хочется, — отозвался Илько, рисуя на песке причудливые узоры.
Бэба, видимо, был доволен, что он не один останется на берегу. Конечно, он боялся воды. Зато Петька радостно закричал:
— Купаться! Напоследок купаться!
И опять Оля первая ворвалась в воду. Как смело, сильно и быстро она плыла! Мы с Костей не без труда удерживались за ней. Галинка осталась далеко позади. Вскоре она повернула назад, вышла на берег и стала одеваться.
А Оля все плыла и плыла — к фарватеру, на быстрину.
— Оля! — крикнул я. — Нужно возвращаться, скоро пойдет дождь!
Большая серая туча своим краем уже коснулась солнца.
Оля повернулась на спина и некоторое время отдыхала. Я задержался возле нее, а Костя, не обращая внимания ни на тучу, ни на нас, продолжал плыть вперед. Может быть, он хотел показать свою смелость и выносливость, а может быть, просто не заметил, что мы решили возвращаться.
— Костя! — закричал я. — Назад! Дождь бу-у-дет!..
В это же время я скорее почувствовал, чем услышал слабый голос Оли. Рванувшись к ней и не соображая, что происходит, я лишь увидел ее руку, беспомощно протянутую над водой. «Судороги», — мелькнуло в моей голове. У меня никогда в жизни не было судорог, но я знал по рассказам других, что это страшно и опасно, когда ты находишься в воде.
Еще несколько секунд, и голова Оли скрылась под водой. Но я уже был около девушки и успел схватить ее за лямку купального костюма.
— Костя! — заорал я что было силы. — Костя, на помощь!
Я знал, что нельзя допускать, чтобы тонущий схватился за твои руки — иначе верная гибель обоим. Подхватив Олю под руку, я старался сделать так, чтобы ее голова была как можно выше и чтобы она могла свободно дышать. Но с одной рукой мне плыть было трудно. Кроме того, я сам перепугался — все это могло окончился очень плохо. Поэтому я выбивался из сил, захлебываясь, а Оля между тем потеряла сознание.
Но помощь была близка. Поняв, что случилось несчастье, Костя быстро плыл к нам. «Только бы не захлебнуться, только бы выдержать», — билось в моей голове.
— Держись, Дима! — услышал я и увидел моего друга около себя. Он подхватил Олю с другой стороны. Я отдышался, и мы, равномерно работая свободными руками, поплыли к берегу.
На берегу уже заметили, что у нас что-то случилось. Илько и Гриша вскочили на «Молнию» и плыли к нам. Но быстрее их к нам подошла легкая байдарка. В байдарке сидел не знакомый нам парень. С его помощью мы уложили Олю в байдарку.
Оля скоро пришла в себя, но не могла сообразить, что произошло, и сильно дрожала от холода.
Едва мы все вместе выбрались на берег, как полил дождь. Страшно перепуганная Галинка увела Олю в кусты переодеваться, а вокруг нас собралась толпа. Кто-то нас ругал за легкомыслие и лихачество, кто-то расспрашивал о том, как все произошло, кто-то восхищался тем, что мы не оставили девушку в беде.
Но дождь усилился, и толпа рассеялась.
Одна за другой отплывали от острова лодки. С Олей нам как следует поговорить так и не удалось. Семья Прокопьевых тоже второпях покинула кошку. У нас на «Молнии» был парус, и мы отдали его девушкам, чтобы они могли укрыться от дождя.
— Олю только жалко, — ворчал Гриша, — а этот маменькин сынок Бэба да Галинка пусть бы мокли, не сахарные, не растают.
Какой был чудесный день, и как вдруг неожиданно испортилась погода. Пока мы доехали до устья Соломбалки, наша одежда так промокла, что ее пришлось выжимать.
Мы поставили «Молнию» на место и разошлись. На другой день я встретил Олю на нашей улице. Она была очень бледна.
— Ты очень испугалась? — спросил я. — У тебя, наверно, была судорога.
— Перепугалась и ничего не помню, — ответила она. — Как вовремя вы подоспели. Еще бы полминутки… Я как вспомню, меня и сейчас начинает трясти… Я пойду, Дима, а то у меня кружится голова.
— Да, Оля, иди домой и ложись, — сказал я ласково и наставительно. — Может быть, ты простудилась и теперь можешь заболеть.
— До свидания, Дима. Спасибо!
И она пошла к своему дому нетвердой походкой, поеживаясь. Я смотрел ей вслед и думал: «Как хорошо, что все так благополучно обошлось!»
Обычно наш боцман ходил по палубе строгий и унылый, выискивал всевозможные непорядки и придирался. Придирался при каждом случае к матросам, кочегарам и машинистам. Казалось, он был счастлив, если находил отогнувшийся конец канатного коврика, серо-манную крупку пепла на фальшборте или где-нибудь под трапиком окурок.
Боцман Иван Пантелеевич Родионов даже представить себе не мог, что на судне может быть полный порядок. Он не мог спокойно есть, не мог спокойно спать. Вечно ему мерещились угольные следы кочегарских ботинок на палубе, потускневшие поручни, масляные пятна на стенках и переборках. Найти соринку и распечь виновника! — этим жил наш боцман.
Он был дисциплинирован и придирчив до крайности. Не верил ни в бога, ни в черта, не был суеверен, кроме… понедельника. В понедельник он ничего не начинал, а в море никогда не пошел бы. Из-за этого он готов был остаться без работы, мог даже поссориться с капитаном — что было для него почти немыслимо. Всех капитанов и штурманов он уважал и во всем им подчинялся беспрекословно. Старой морской закваски был наш Иван Пантелеевич.
И вдруг наш боцман раздобрился. Где он взял футбольный мяч, об этом никто из команды сказать не мог. В эту боцманскую тайну был посвящен один только Костя Чижов.
Однажды после обеда на палубе появился Иван Пантелеевич и к необычайному удивлению всей команды выбросил на причал кожаный мяч. Новенький темно-желтый упругий мяч запрыгал по причалу, словно резвящийся котенок.
Такой причуды от нашего боцмана трудно было ожидать.
Моментально на причале оказался Костя Чижов. Он схватил мяч и ловким ударом ноги послал его вверх. Виляя хвостиком шнуровки, мяч взвился выше складских крыш.
Минуту спустя за футбольным мячом уже гонялись человек десять из команды «Октября». А Иван Пантелеевич, преобразившийся, совсем не похожий на себя, стоял на палубе у борта и подзадоривал футболистов:
— Эх, мазила! Кто же так бьет! Пасуй, пасуй! Костя, нападай! Эх, Чижов!
Мяч уже дважды побывал в воде. Страсти на причале и на палубе разгорались. Наконец пришел береговой надзиратель и потребовал немедленно прекратить нарушение портовых порядков.
— Ладно, ребята, заканчивайте, — весело сказал боцман. — А вечером идем на тренировку!
В этот момент по причалу проходил моряк стоящего по соседству норвежского парохода «Луиза», приписанного к порту Берген. Мяч подлетел к норвежцу, и тот «принял» его на ногу. Этого-то, видимо, так страстно и ожидал Иван Пантелеевич. Хотя норвежец ударил очень недурно, боцман «Октября» сморщил лицо и пренебрежительно сказал: «Слабовато».
И тут начался разговор о встрече. Иван Пантелеевич крикнул радиста Жаворонкова и сам пошел на причал.
Норвежец знал английский язык.
— Ну что, ребята, вызовем команду «Луизы» на матч, — предложил Родионов. — Нечего бояться.
— Вызовем, — восторженно отозвался Костя Чижов. — Устроим международную встречу.
— Так вот, Павлик, — возбужденно продолжал Иван Пантелеевич, — скажи камраду, что так, мол, и так. Вызываем вас сыграть с нами в футбол вызываем, мол, дескать, на товарищескую встречу. А то вчера…
На предложение Павлика Жаворонкова норвежец одобрительно закивал головой и сказал, что вызов передаст команде своего парохода.
«А то вчера…» Что могли означать эти слова нашего боцмана?
Выяснилось это позднее. Оказывается, у Пантелеевича был сын, штурман и заядлый футболист, Штурманским званием сына Родионов гордился, а на его увлечение футболом смотрел, как на ребячью забаву.
Штурман Георгий Родионов плавал на тральщике «Нырок». Тральщик после открытия навигации долго стоял в ремонте, и свободное время штурман Родионов проводил на футбольном поле.
В прошлый приход в Архангельск отец-боцман уговаривал сына-штурмана пойти в кино. Сын идти не соглашался.
— Пойми, папа, — говорил он, — у меня сегодня встреча. Не могу же я сорвать игру. Пойдем на стадион, посмотришь, как мы играем, а в кино на последний сеанс попадем.
Наконец отец согласился. Георгий усадил его на самое лучшее место и побежал готовиться к матчу.
Иван Пантелеевич сидел и попыхивал трубкой. Он старался казаться равнодушным. Не дело пожилому моряку интересоваться такими пустяками, как футбол!
Все-таки он внимательно следил за Георгием и незаметно для себя увлекся. Когда сын неудачно ударил по воротам, Иван Пантелеевич вдруг вскочил, выругался и погрозил Георгию кулаком. Но спохватившись, тут же смутился, огляделся и сел.
После первой половины игры в перерыве Иван Пантелеевич зашел в буфет, на ходу выпил кружку пива, не доел бутерброд с любимым балыком и поспешил на свое место. «Если он через пять минут не забьет гол этим пищевикам, уйду, — твердо решил он. — Уйду, пусть не позорит родионовскую фамилию!».
Но прошло десять минут, а Георгий так и не сумел отличиться. «Еще пять минут подожду и уйду», — мысленно грозился боцман. Прошло еще десять минут, но Иван Пантелеевич все сидел на своем месте. И вдруг он увидел, как Георгий принял мяч, прорвался с ним к воротам противника и точным ударом в левый угол забил гол.
Иван Пантелеевич снова вскочил и вне себя от радости заорал на все поле:
— Правильно, Гошка! Вот как надо бить!
Ему очень хотелось рассказать соседям, что этот мяч забил его сын, Георгий Родионов. Но почему-то опять на него никто не обращал внимания, и боцман, обиженный этим, уселся. Все вокруг него кричали, свистели, хлопали.
Водники выиграли, и после футбола отец и сын пошли смотреть кинокартину с участием Мэри Пикфорд. За полтора часа боцман Родионов стал болельщиком футбола и теперь не столько смотрел кино, сколько поучал сына, как нужно пасовать, как обводить и, главное, как бить по воротам, хотя сам в жизни ни разу не прикоснулся к футбольному мячу. Уметь бить по воротам Иван Пантелеевич считал главным, потому что в конце концов это решало исход всей игры.
Вчера вечером вместе с сыном Иван Пантелеевич был в интерклубе. Сидели в буфете и ужинали. За соседним столиком расположились иностранные моряки.
— О футболе разговаривают, — сказал Георгий, — с кем-то играли или собираются играть…
— Вот бы нашим с ними сыграть, — высказал мысль Иван Пантелеевич. — Хотя бы нашей команде с «Октября».
А сегодня боцман отправился в город, захватив с собой Костю Чижова, и купил футбольный мяч. Вечером команда «Октября» проводила первую тренировку, готовясь к встрече с норвежскими моряками.
«И вот нашли большое поле…» — футбольную площадку в Соломбале около полуэкипажа. Моряки «Луизы» выставили команду в полном составе — одиннадцать человек. В нашей команде было всего десять игроков. Я сколько ни просил, в команду меня не приняли.
— Учеников не брать! — решительно заявил предсудкома. — А вдруг «подкуют», потом отвечай за вас.
— Да, а Косте Чижову почему можно?
— Чижову уже шестнадцать лет, и он — машинист, а ты — ученик. И не проси, сказал нельзя, значит, нельзя!
— Ничего, и десять человек сыграют, — сказал Иван Пантелеевич.
Судил международную встречу английский моряк Чарльз Виндгам. На больших фанерных щитах мы с Костей черной краской написали: «„Октябрь“ — СССР» и «„Луиза“ — Норвегия». Для такого случая боцман Родионов не пожалел ни фанеры, ни белил, ни краски.
Зрителями были полкоманды «Октября», полкоманды «Луизы» и почти половина всех мальчишек и девочек Соломбалы. Была здесь и Оля Лукина со своей подругой Галинкой. Пожалуй, хорошо, что я не попал в команду. Ведь в игре можно было осрамиться, а тут была Оля.
Я сидел рядом с Иваном Пантелеевичем. Оба мы страшно волновались, глубоко в душе все же веря в победу нашей команды. На всякий случай у нас был даже припасен букет цветов, надежно спрятанный в кустах.
— А если наши проиграют, что будем делать с цветами? — тихо спросил я у Ивана Пантелеевича.
— Отдадим козам, — усмехнулся боцман.
Собственно говоря, у нас было даже два букета. Второй втайне от боцмана я заготовил для Кости.
Интересно, видел ли Костя Олю?
Игра началась по всем правилам. Футболисты резво выбежали на поле. Капитан команды «Октября» Павлик Жаворонков обменялся рукопожатием с капитаном команды «Луизы» Карлом Свенсеном. Свисток — и игра началась.
Костя играл в нападении левого края.
С первых же минут моряки «Октября» бросились в яростную атаку. Они рвались вперед, к воротам противника, с заветной целью — забить гол, открыть счет.
Норвежцы же начали игру осторожно. Они словно присматривались, оценивали силы нашей команды.
Иван Пантелеевич не мог сидеть спокойно. Он вскакивал, кричал, снова садился и снова вскакивал. Мальчишки свистели и гикали, девчонки — редкие гости на футболе — визжали.
Хотя наша команда настойчиво атаковала, успеха в игре она не имела.
Вначале боцман Родионов радовался. Потом он стал злиться, досадуя на медлительность наших игроков, и вскоре он уже на чем свет стоит клял всю команду.
Вратарь команды «Луизы», высокий, настоящий великан, невозмутимо стоял на своем месте. Казалось, он так уверен в своей защите, что даже и не собирается участвовать в игре. Вызывающее спокойствие норвежского вратаря еще больше раздражало Родионова.
В воротах команды «Октября» стоял кочегар Матвеев. Он и в воротах футбольного поля действовал не хуже, чем у топки.
На стадион пришел Георгий Родионов, сын боцмана. Он долго наблюдал за игрой, стоя около нас. Потом сказал:
— Никакой тактики. И не чувствуется тренировки. Так они, конечно, проиграют.
— Типун тебе на язык! — огрызнулся боцман.
И в ту же минуту почти вся команда «Октября», прорвавшаяся на половину поля противника, вдруг осталась без мяча.
Матвеев заметался в воротах. Момент был критический и самый неприятный. От сильного удара Свенсена мяч ворвался в ворота подобно снаряду.
Свист и оглушительное гиканье словно взорвали стадион. Рядом со мной раздался вопль. Иван Пантелеевич схватился за голову.
— И я еще на свои деньги купил им мяч!
Через несколько минут свисток судьи возвестил о перерыве. Разочарованный и обозленный Иван Пантелеевич даже не встал с места.
— Иди расскажи этим молокососам и шалопаям, как нужно играть! — сердито сказал он сыну.
Весь перерыв Георгий Родионов разговаривал с футболистами «Октября». Он упрекал их за неслаженность в игре и за излишнюю горячность, советовал «держать» игроков противника.
Во второй половине норвежцы стали играть напористее. Они все чаще и чаще прорывались к нашим воротам. Было видно, что Матвееву приходится трудновато. Он прыгал, падал и под одобрительные выкрики и аплодисменты брал мячи мертвой хваткой.
Между тем игра подходила к концу, и над командой «Октября» нависала угроза проигрыша с «сухим» счетом. И вдруг всех удивил — кто бы вы думали? — Костя Чижов. Матвеев выбил мяч далеко на середину поля. Мяч был принят матросом Якимовым и стремительно передан Павлику Жаворонкову. Радист ловко обвел полузащиту норвежцев и ударил по воротам. Зрители ахнули — мяч угодил в стойку ворот и отскочил. И тут подвернулся Костя Чижов. Может быть, случайно, но Костя так ударил по мячу, что тот влетел под планку и затрепетал в сетке.
Я хотел броситься на поле обнимать Костю, но боцман удержал меня. Впрочем, и сам Иван Пантелеевич от радости и восторга едва сидел на скамейке.
Оля и Галинка неистово аплодировали Косте.
Международная встреча так и закончилась вничью со счетом 1:1.
Команды поприветствовали друг друга. И в это время наш боцман вышел на середину поля и торжественно передал Павлику Жаворонкову, капитану команды, букет цветов. При этом он тихо, чтобы не слышали посторонние, пробурчал:
— Хотел козам отдать, да ладно уж…
Я тоже вспомнил о своем букете и поспешил отдать его сегодняшнему имениннику, моему другу Косте Чижову. Тут были астры, георгины, анютины глазки…
Костя смущенно взял букет, повертел его и потом спросил у меня:
— А что если я их тоже подарю?
— Кому?
Костя решительно подошел к капитану команды «Луизы» Карлу Свенсену и подал ему цветы. Норвежец широко улыбнулся, взял цветы и обнял Костю, а его товарищи захлопали. Рукоплескал и весь стадион.
— Это на дружбу! — сказал Костя.
— Спасибо, — сказал норвежец и повторил: — На дружбу! Хау хапи ай ам!
— Он говорит, что очень счастлив, — перевел Павлик Жаворонков.
Костя был героем. И главное, все это видела Оля. Я радовался за друга и втайне завидовал ему.
Когда мы возвращались на «Октябрь», Иван Пантелеевич все время шел с Костей и расхваливал его. Вот такие ребята никогда не ударят лицом в грязь и не уронят честь команды советского парохода.
А через час я снова слышал ворчливый голос боцмана, раздающийся со спардека:
— Эй, парень, ты забыл, что находишься на палубе «Октября»?! Я тебя в одну минуту приучу к порядку.
Эти слова относились к Косте Чижову, который нечаянно обронил на палубу кусок пакли.
Дед Максимыч вернулся с рыбалки. Вместе с ним приехал лесник Григорий. За то время, которое я его не видел, он почти не изменился, был такой же загорелый, могучий и застенчивый.
— А где Илько? — спросил Григорий.
— Он у Кости Чижова. Я сейчас его позову.
Я сбегал к Чижовым и привел Илько к нам.
Лесник любовно оглядел своего питомца.
— Ну, моряк, когда у тебя отпуск? — спросил он, усаживая Илько на стул. — Поедем ко мне! У меня теперь хозяйка есть. Козу теперь сам не дою, да и с горшками и ухватами дел больше не имею.
Мама расставила на столе посуду и разлила по тарелкам уху из свежих, привезенных дедом окуней.
— Ох, — воскликнула мама, — я чуть и не забыла. Для тебя, дедушка, припасено. И гостя как раз угостим!
Она достала из посудного шкафа и поставила на стол бутылку и два маленьких стаканчика.
— Вот за это спасибо, Татьяна, — сказал дед. — Невестка у меня, Григорий Нилыч, заботливая. Давай-ка пропустим под ушку!
Григорий выпил стаканчик, потом — второй, но от третьего отказался, как ни упрашивал его дед.
— Достаточно, — сказал он, отодвигая стаканчик. — Я ведь, Максимыч, до этого не охоч. Разве изредка, когда застынешь, или с устатку маленько. Вот дай-ка я с Илько потолкую.
— Ну-ну, — согласился дедушка. — Потолкуй, а я с дороги прилягу пока. Наломался на веслах.
Почувствовав, что Григорию хочется побыть с Илько наедине, я вышел на улицу.
В саду играл духовой оркестр. Может быть, там, на гулянье молодежи, Оля?
На горбатом мостике, перекинутом через Соломбалку, я неожиданно встретил Галинку Прокопьеву.
Я остановился и тихо сказал:
— Здравствуйте.
Она тоже остановилась, и я испугался. Я думал, что Галинка усмехнется, как обычно. Но она не улыбалась. Глаза ее были грустные.
— Вы знаете, Оля заболела, — сказала она и вдруг отвернулась.
— Заболела? А где она?
— Дома… лежит. До свидания! — И девушка, должно быть, чтобы не показать своих слез, быстро отошла от меня.
— Постойте! — крикнул я, но она не обернулась.
Я бросился было за Галинкой, надеясь расспросить ее обо всем, но она уже скрылась. Вероятно, она вошла в какой-нибудь дом.
Что мне делать? Я знал, где живет Оля, но пойти к Лукиным не решился.
Оркестр в саду играл задорную «Венгерку». Мне встречались и обгоняли меня веселые парни и девушки. Всюду слышался смех. А мне было грустно и очень тяжело на душе. Если бы хоть на одну минуту я мог увидеть Олю!
…Меня мучило желание повидать Олю, узнать, что случилось. Через день «Октябрь» снова пойдет в море, и я останусь в тревожном неведении.
Можно зайти к Лукиным под предлогом взять у Оли какую-нибудь книгу. Можно написать Оле записку и послать с кем-нибудь из маленьких ребят. Или подкараулить врача, когда он выйдет из дома Лукиных, и разузнать у него о болезни Оли.
Возвратившись на свою улицу, я долго стоял у ворот, издали наблюдая за домом, где жила Оля. Никто в дом не входил, никто из него не выходил.
Дома я вырвал из тетради страничку и, пристроившись у кухонного стола, принялся за письмо.
«Оля! — написал я. — Галя сказала, что ты заболела. Что с тобой — меня это очень беспокоит…»
Подумав, я зачеркнул последнюю фразу. Пришлось писать заново.
«Можно ли к тебе зайти, навестить? Может быть, принести какую-нибудь книжку или еще что-нибудь? Скоро я скова ухожу в рейс. До свидания. Д. Красов».
Конверта у меня не было, и я свернул записку пакетиком, подобно аптекарскому с порошками.
Как назло, ребятишек на улице не оказалось. Вдруг я услышал голос Илько:
— Дима! Где ты?
«А если попросить Ильке?» — подумал я и крикнул:
— Илько, иди-ка сюда!
— Что ты там делаешь? — спросил он, выходя на крыльцо.
— Илько, — сказал я тихо. — Я хочу что-то тебе сказать. Только пообещай мне, что ты об этом никому не расскажешь, даже Косте.
— Если нельзя, то не буду говорить.
— Пойдем на переднюю улицу… Вон видишь тот дом с зеленой крышей, одноэтажный. Там живет Оля Лукина. Она болеет. Сходи, Илько, к ней, снеси эту записку и попроси ответ. Только никому ни слова.
Илько взял записку и взглянул на меня:
— А что ты ей написал?
— Илько, — мой голос натянулся, как струпа. Я почти не соображал, что говорю. — Илько, если я скажу тебе, что люблю ее, ты не поверишь и будешь смеяться.
Я сказал это и испугался.
— Почему я буду смеяться? — спросил Илько. — Я не буду смеяться.
Понимал ли меня Илько, понимал ли он, что я переживаю?
Сколько прошло времени, пока не было Илько, я не знаю. Может быть, минут пятнадцать, а может быть, час. Наконец он вернулся и подал мне записку.
— Меня не пустили, — прошептал Илько. — Мне сказали «нельзя». Вот она тебе написала, пока я ждал.
— Спасибо тебе, Илько. Пойдем домой.
В ответной записке Оля писала:
«Дима! Я болею, и ко мне прийти нельзя. Спасибо, что вспомнил. До скорого свидания. О. Л.».
Несколько раз перечитал я записку. Слова «до скорого свидания» особенно обрадовали и взволновали меня. Во-первых, они говорили, что Оля скоро выздоровеет, во-вторых, что она согласна со мной повидаться и поговорить. Мне хотелось прыгать от счастья.
Через день наш «Октябрь» снова вышел в море, в очередной рейс.
Вторая половина навигации проходила в жестоких штормах.
«Октябрь» совершил еще три рейса. Стоянки в Архангельске были короткие. Дома приходилось бывать мало. Теперь мы с нетерпением ожидали отпуска. Илько мечтал о поездке к Григорию. Конечно, я собирался поехать с ним.
Каждый раз по возвращении из рейса я надеялся повидать Олю. Но мне никак это не удавалось. Или Оля все еще болела, или в те часы, когда я смотрел из окна или простаивал у своих ворот, она не выходила на улицу. Не встречал я и ее подругу.
В свободное время в море мы занимались английским языком, сражались в шахматы, читали и мечтали о том времени, когда по окончании школы получим дипломы.
Нам сообщили, что наш маленький китайский товарищ Ли с погибшего английского парохода остался в Советском Союзе и помещен в детский дом. Это известие было восторженно встречено всей командой «Октября». А мы с Костей и Илько решили в ближайшее же время навестить Ли.
Костя так и остался на «Октябре» машинистом. На пароходе его любили и уже уважали, как взрослого члена экипажа. Из-за коротких стоянок нашей футбольной команде играть почти не удавалось, но слава «классного» игрока после встречи с норвежскими моряками крепко упрочилась за Костей.
Вскоре нам пришлось расстаться с Павликом Жаворонковым. Он перешел на другой пароход и отправился в дальнее плавание — за границу. Признаться, мы завидовали Павлику. Нам тоже очень хотелось побывать в чужеземных портах, посмотреть мир.
На комсомольском собрании секретарем ячейки мы избрали Костю Чижова.
Однажды между рейсами я ночевал дома. Утром, собираясь на судно, я торопливо пил чай и разговаривал с дедом Максимычем. Дед жаловался на ветреную погоду — нельзя было выехать на рыбалку.
Мама укладывала чистое белье в мой «рейсовый» чемодан. Вдруг она сказала:
— Димушка, ты помнишь у Лукинских Олю?
На нашей улице почему-то очень часто Кузнецовы назывались Кузнецовскими, Осокины — Осокинскими. О нашем дедушке можно было услышать: «Вон у Красовских дед опять рыбачить собрался».
— Помню, а что? — спросил я, вздрогнув, и почувствовал, что краснею.
Но мама не заметила моего смущения.
— Вчера ее на юг отправили, в Крым. Она все лето болеет.
— Надолго?
— Пока не поправится. Вон какое опять горе на Анну свалилось.
Я знал, что Анной звали мать Оли.
— Так у нее что, чахотка? — сочувственно спросил дед и покачал головой: — В такие годы — и уже болезнь! Она ведь Димке-то ровесницей приходится.
— В один год родились, — подтвердила мама. Чувство глубокой тревоги охватило меня. Быстро попрощавшись, я ушел из дому с тяжелыми мыслями.
— Куда пойдете? — спросила мама, как обычно, провожая меня до ворот.
— В Онегу, мама. Это уже последний рейс.
«Октябрь» отвалил от пристани в полдень. В этот час и я, и Костя были свободны от вахты. Как всегда, во время отхода мы были на палубе.
Ветер поднимал пыль на причале, раздувал нашу одежду, разметывал над рекой дым пароходных труб.
— На море сейчас штормит, — сказал Костя, по глубже надвигая на лоб кепку. — Пойдем, сыграем в шахматы. А то в море долго играть не придется. Никакие короли и слоны на доске не устоят.
— Подожди, вот Соломбалу пройдем.
По совести говоря, играть мне совсем не хотелось. Меня не оставляла мысль об Оле. Но Костя мог уйти к себе в каюту и взяться за книгу. А мне и читать не хотелось в эти часы. Поговорить бы с Костей, вспомнить прошедшие годы, помечтать о будущем, рассказать ему об Олиной болезни.
— Костя, а ты хотел бы поехать на юг?
— Еще бы не хотел!
— Знаешь, Оля Лукина уехала на юг, в Крым…
Костя нахмурился и долго молчал. Почему он молчит? Может быть, он все знает об Оле?
— Крым — полуостров, — сказал я только для того, чтобы прервать это странное и тягостное молчание. — Там тепло и, говорят, много роз…
— Много роз… — повторил Костя. — Только можно и без роз, лишь бы здоровым быть. А Оля Лукина больна, потому ее туда и отправили.
— Ты знал, Костя, что она больна? Почему же ты мне ничего не говорил раньше?
Костя стоял, облокотившись на поручень, и даже не взглянул на меня. Он смотрел вниз, на волны, бегущие навстречу и бьющиеся о борт парохода.
— А ты почему мне не говорил? — спросил он. И тут я догадался, что Костя тоже любит Олю, любит, видимо, давно, с тех, совсем еще детских лет, когда он впервые мне о ней говорил. Да, это было давно — в дни ареста белыми Чижова и капитана Лукина.
— У Оли — туберкулез, — глухо сказал Костя.
Я слышал об этой болезни, знал, что это — тяжелая болезнь. Но у нас, в Соломбале, о ней говорили очень редко. Я никогда не видел таких больных. И Соломбала всегда мне казалась местом, где живут только здоровые и веселые люди.
«Октябрь» уже давно прошел мимо Соломбалы, а о шахматах мы даже не вспомнили. Потом Костя ушел на вахту.
Что думал в эти часы и минуты мой друг? Мне пришло в голову непривычное слово «соперники», и стало немного смешно и немного грустно.
А если вспомнить все годы нашей дружбы с Костей! Мы всегда старались уступить друг другу. Может быть, потому наша дружба была крепче. Но можно ли уступать сейчас? Да и смогу ли я так сделать?
Больше об Оле мы с Костей не разговаривали.
За месяц перед началом занятий в морской школе нам дали отпуск. Целый месяц отдыха — он так и назывался у нас: отпуск.
Костя на это время уехал куда-то вверх по Северной Двине, на родину своей матери. Он звал меня с собой, но мне хотелось побыть в Соломбале, порыбачить с дедом Максимычем, повидаться с ребятами. Кроме того, я надеялся, что вот-вот приедет из Крыма Оля Лукина.
Опять приезжал к нам Григорий, приглашал в гости и увез с собой Илько.
Осень была неустойчивой. Дождливые и туманные дни перемежались с солнечными.
В хорошую погоду мы с Гришей Осокиным ходили на набережную Северной Двины. Иногда выезжали на песчаные острова, густо поросшие низкорослым ивняком. Хорошо было разжечь костер, печь в золе картошку и вспоминать, как раньше здесь играли, купались, загорали. Мы жалели, что с нами нет Кости и Илько.
Несколько раз с дедом Максимычем я ездил на рыбалку. Как и прежде, мы загораживали сетями речку Еловушу, варили на берегу уху из ершей и окуней, ночевали у костра. Привычно и в то же время словно ново было спать на вольном воздухе. Чуть слышное журчание маленькой речонки превращается в рокот двинских волн. Голос дедушки становится каким-то далеким. Говорят уже и Костя, и Илько, и Николай Иванович. А что они говорят, я разобрать не могу. Я вижу улицы Соломбалы с дощатыми заборами и тротуарами. В гавани у причалов стоят боты и большие новые пароходы. Оживший веселый портовый город приветливо встречает и провожает своих моряков.
Я выбираю себе пароход, чтобы на нем отправиться в рейс. Оля и мама провожают меня.
Голос дедушки прерывает сон:
— Пора снасть потрясти!
Побывали мы и у лесника Григория. Илько несказанно обрадовался нашему приезду. Он показывал мне огород, новые рыболовные снасти, ружья Григория. Его рассказам не было конца. Я смотрел на него и вспоминал нашу первую встречу. Какой он был тогда худенький, пугливый и молчаливый. А сейчас он возмужал и чувствовал себя хозяином своей жизни.
Жена Григория, приветливая и тихая женщина, угощала нас кулебяками с рыбой, дичью, молоком.
Костя вернулся в Соломбалу поздно осенью, перед самым началом занятий.
Он пришел к нам, и мне показалось, что мой товарищ чем-то встревожен.
— Здорово, Костя! — сказал я весело. — Почему ты так долго не приезжал?
Вместо ответа Костя сказал:
— Пойдем на улицу!
Я почувствовал, что он хочет сообщить что-то важное и серьезное.
— Что случилось? — спросил я, медленно шагая рядом с другом по нашей притихшей к вечеру улице.
Костя остановился.
— Ты не слышал? Оля Лукина умерла… там, в Крыму…
Я мог поверить во все, что угодно, но только не в это. Мне хотелось сказать, что это неправда, но я не мог говорить.
— Сегодня получена телеграмма, — сказал тихо Костя.
— Это неправда, — все-таки сказал я и почувствовал, как дрожит мой голос.
Я боялся заплакать при Косте. Он взял меня под руку.
— Знаешь, Дима, я любил ее… И я знаю, ты тоже…
Я никак не мог представить себе, что Оли нет в живых, что больше я ее никогда не увижу.
— А все-таки, Костя, может быть, еще это неправда?
Но это была правда, жестокая и непоправимая. Это был конец первой любви.
Весной мы закончили морскую школу и сдали экзамены. Я получил назначение машинистом на пароход «Софья Перовская». С Костей и Илько нам пришлось расстаться. Они получили назначение на другие пароходы.
«Софья Перовская» уходила в море.
Видели ли вы, как отправляется корабль в далекое плавание? Отойдя от береговой стенки на фарватер, он дает продолжительный гудок. И все пароходы, стоящие на рейде и у причалов, гудками провожают его, желают счастливого плавания. В этих гудках грусть расставания с друзьями, пожелание счастья, вера в доброе будущее. Эти гудки трогают сердце.
Костя и Илько стояли на причале и махали мне фуражками.
Позади осталось детство. Впереди было далекое плавание.
Впереди была большая жизнь.