Следствием переезда в пригородный дом среди высоких холмов по ту сторону реки стала новая государственная школа, за пределами города, довольно близко от железной дороги, которая уходила на запад, к морю. Взрослому казалось, что ребенок более или менее легко перенесет переход в новую школу, он даже был уверен в этом, ибо само здание и его местоположение во многом напоминали «маленькую школу»: здесь тоже было много зелени и так же темнели деревянные балки фасадов, в которых было что-то скорее от барской усадьбы, нежели от учебного заведения. Похожей была и внутренняя планировка классов, и окна выходили на ту же сторону, с видом на деревья во дворе, где можно было найти немало укромных уголков среди всех этих коряг, кустов, раскинувшихся ветвей, почти как в старом саду (с той только разницей, что тут все было несколько больше). Одна из дорог, которые вели к школе, была даже такой же немощеной, как та тропинка, и почти так же шла немного в гору — неужели этого ребенку будет недостаточно, чтобы почувствовать себя как дома?
Но ребенок цепенел при виде новой школы, не в силах преодолеть отвращение, которое со временем не только не исчезло, но стало даже пугающим. Испытанное старое средство не помогало: вечерние прогулки ничего не давали. Что толку от этого мира и покоя, если наутро от него ничего не остается, кроме саднящей бесприютности. (Уже за завтраком на лице горестные складки.) Поначалу к ним даже, бывало, захаживали одноклассники, но в школе почему-то сторонились. И ребенок, в свои неполные восемь лет, даже знал причину, которую он сформулировал в следующей фразе: «Они меня не любят, потому что я немецкая».
Но это было еще не самое скверное, — подобного рода слова, вообще словесные нападки, ребенка обычно не задевали. Гораздо хуже было другое: полное игнорирование, пихание, отталкивание, тщетные поиски свободного места, — в результате самым страшным стали теперь перемены. Когда взрослый приходил забирать ребенка, тот, как правило, уже давно выглядывал родителя, забившись в самый дальний угол.
Взрослые умеют разными способами скрывать свое отчаяние, у ребенка же оно всегда на лице, и видеть эту безысходность — невыносимо. Вот почему ему даже порою думалось, что нужно, наверное, срочно забрать вверенное ему существо из школы, и когда мужчина, в один из таких моментов, неожиданно для самого себя вслух сказал, что они могли бы прекрасно жить просто вдвоем, обходясь без других, тот, к кому были обращены эти слова, ответил на это вырвавшимся из глубины души, пугающим вскриком, а может быть, всхлипом согласия.
Взрослый одумался: разве открывшийся ему образ ребенка, танцующего в хороводе вместе с другими, не был свершившимся фактом? — Нет, ребенок не может принадлежать только ему одному. Ему нужно более широкое общество, и он был способен встроиться в него, он был просто создан для этого! Путь — ясен, подходящее ему общество тоже уже наличествовало, значит, поворота назад не будет.
Необычное повторение того танца подтвердило чуть позже его правоту. Умерла одна учительница бывшей, маленькой школы, и взрослый вместе с ребенком поехал ноябрьским вечером на отпевание в свой старый квартал. В церкви собрались почти все бывшие ученики вместе со своими родителями, и уже во время церемонии дети, большинство из которых не виделись после того прощального вечера, теперь вертели головами, отыскивая глазами друг друга. Удивительно, но под этими темными сводами не только одежда детей казалась гораздо светлее, чем у взрослых, но и лица их, как и вообще весь облик, были наполнены светом, или, быть может, это впечатление складывалось от притененных, неподвижных взрослых фигур? — Потом, когда все стояли перед церковью, слышны были почти одни только голоса детей. Они кричали, смеялись во все горло, обнимались, хватали друг друга за руки, вертелись с визгом вокруг тихонько разговаривающих взрослых, которые нисколько не препятствовали их пляске и даже, может быть, испытывали от этого необузданного веселья более глубокое волнение, нежели от предшествовавшей печальной церемонии. Это был на редкость ясный вечер, светила полная луна, а под нею кружился демонический хоровод детей. — Настал нелегкий час расставания, расплетение сомкнувшихся рук и ног, которые на какое-то мгновение стали частью одного единого тела. Пока добрались до автобуса, уже стемнело. Кроме ребенка и взрослого, в автобусе почти никого. Ребенок устал, но вместе с тем бодр и, можно сказать, счастлив. Главное же чувство — изумление: вот так вдруг встретиться со всеми людьми из прошлого, увидеть, с какою радостью они тебя приветствуют, и закружиться в хороводе, совсем забыв о смерти учительницы. Свет внутри пустого ночного автобуса совсем белый, и металлические поручни сверкают. Они едут по мосту: река разлилась и кажется этой ночью непривычно широкой и темной, с танцующими лунными бликами и макушками кустов, торчащих из воды. И тогда наблюдающему глазу свидетеля открывается трагическая красота воодушевленного, пылающего жизнью лица сидящего в самозабвенной отрешенности ребенка, проживающего снова и снова тот час, проведенный с другими.
Та умершая учительница относилась к ребенку с большой любовью, и это впоследствии навело взрослого на мысль, что чужеродность новой школы проистекала не от ее «государственности» — как он поспешно объяснил себе, основываясь на собственном опыте, — а только от личного отношения ответственной за детей персоны, каковая его ребенку (быть может, только ему?) совсем не подходила. Это было очередное открытие: оказалось, что есть такая любезность, бесстрастная, идолоподобная (но лишенная доброй воли к властному, распорядительному вмешательству), которая, будучи проявленной со стороны учителя, может восприниматься как нечто недоброе, как немилость. Быть может, взрослый увидел в этом столь знакомую ему отрешенность от всех и вся, рассеянную отсутственность, в которую он сам нередко впадал и потому знал, как никто другой, что это и есть корень бесчеловечности, — но, помимо этого, совсем уже преступным казалось то, что некоторые представители педагогического сословия не имели даже тени представления о том, что такое ребенок. Они говорили с ним — беззвучно, смотрели на него — безглядно, а то терпение и спокойствие, которое они проявляли по отношению ко всем, воспринималось в отдельности как безучастность.
По прошествии первого полугодия ребенок перестал сопротивляться новой школе и теперь почти ничего не рассказывал о том, как прошел день. Он даже как будто примирился со своим положением. И только иногда, когда он вскидывал глаза, в них была такая покорность судьбе, какую взрослый до сих пор видел в глазах одного-единственного и к тому же гораздо более старого человека: она говорила о том, что за этим скрываются чрезвычайные и крайне печальные, непреодолимые обстоятельства.
Однажды, в спокойную минуту, когда взрослый мог снова, как прежде, задавать вопросы, ребенок сказал, что он сам себя разлюбил. Другие, дескать, правы, «со мною что-то не в порядке».
На другое утро мужчина, как уже бывало несколько раз, обратился к учительствующей персоне, стараясь по возможности не распаляться, хотя при этом ему все равно не удалось избежать таких слов, как «одиночество», «тревога», «отторжение», которые на чужом языке звучали, быть может, еще более формульно, чем в родном. В какой-то момент он обнаружил, что вежливо слушающий визави в полном смысле его не понимает. В глазах представителя обучающего персонала появилось странное выражение, которого просительствующий ходатай никогда не забудет: выражение насмешки, а по временам даже чистой издевки, принадлежащее человеку из «чужой системы», в которой никто далее и представить себе не может, что такое «покинутость».
В эту минуту принимается окончательное решение: ребенок не останется в этой школе ни дня, он уйдет, пусть даже посреди учебного года. (Нескрываемая улыбка на лице особы, которая параллельно раздает приглашения на какое-то неведомое мероприятие.) И ребенок ни дня не проведет дома со взрослым: сразу же по окончании беседы взрослый отправляется в другую школу, которая находится на той же ветке, только по другую сторону железнодорожных путей. Единственное, что он знает о ней: она носит имя какого-то святого, статуя которого стоит в центре асфальтированного двора.
Но в тот миг взрослого нисколько не смущало, что выбранная им школа относится к той религиозной традиции, которая в него самого когда-то вселяла столько холодного страха перед смертью, вбивая веру в призраки и отвращая разум; теперь же снова разыгралось многоцветье пестрых красок и расцвела соседственность, простодушная детскость, радость бытия и мистическое единение — все то, что церковь (или, по крайней мере, ее основополагающие писания) могла еще только больше укрепить, причем надолго. — Живя с ним одним, ребенок слишком мало соприкасался с живой традицией (не считая редкого чтения коротких отрывков из Библии, которые звучали тогда как перечень событий, без внутреннего смысла). Несколько раз они ходили вместе на службу: однажды, и это было большим исключением, ребенок даже сказал, что там все «очень хорошо» к нему относились, — но в целом, стоило оказаться там, в душу с первых же звуков закрадывалась тоска и даже обида от этих, как правило, совершенно рассеянных, несерьезных и злых жестов наличествующего неверного священника и таких же злокачественных, бессердечных, безголовых голосов всех этих наличествующих неверных верующих.
И тем не менее мужчина, шагая вдоль железнодорожных путей был преисполнен чувства, что школа, осененная святым, теперь самое подходящее место для его ребенка, и он заранее знал, что они просто обязаны будут принять ребенка, даже если у них больше нет мест: нет, значит, придется завести.
Холодное, ясное мартовское утро. За одиноким раскидистым кедром клубится сине-приливное мятежное небо, над рельсами посвист, электрический гул, шум проносящихся скорых поездов, а в глубине метрополии просвечивает между кубиками домов извивистая река, раскинув словно бы оцепеневшие притоки и растянувшись, как спящий великан. Мужчина идет быстрым шагом, почти бежит, как на последней, решающей финишной прямой, — так некогда, по словам летописца, выходили в финал, — звонит не в ту дверь, ему показывают правильную, и вот свершилось: его слово — которое он с таким трудом, заикаясь, выдавил из себя — возымело силу, и уже на другое утро злосчастная школа остается навсегда по ту сторону железнодорожных путей, а ребенок, убежденный воодушевленными речами взрослого в том, что это пойдет ему только во благо, дает новым детям покорно и даже благодарно окружить себя. — Речь шла всего-навсего о смене школы, но вместе с этим шагом для ребенка произошло нечто жизненно важное.
Ребенок проучился в этой конфессиональной школе до конца учебного года и остался еще на весь следующий (потом все равно нужно было переходить по возрасту на другую ступень и, стало быть, в другую школу). Это заведение не было школой мечты — такая у ребенка уже в жизни была, и к тому же она теперь закрылась (далее дорожку заасфальтировали). Здесь было все просто и незатейливо, и для ребенка это было хорошо. В отличие от прежней школы, сюда ходили дети из самых разных семей, и жили они все где-то поблизости, сам же пригородный район, ничем как будто не отличавшийся от соседних, с которыми он практически сливался, сохранил все же какую-то деревенскую обстановку окраинного захолустья. И та же захолустность царила в местной школе, в простоте нравов которой заключалось некое здоровое начало, оказавшееся для ребенка в каком-то смысле даже полезным. На удивление быстро он освоил разного рода вульгарности и даже получал от этого удовольствие. Поначалу взрослый хотел запретить ему подобные, считающиеся неприличными, глупости, создававшие к тому же впечатление, будто его ребенок поет с чужого голоса, но потом он понял, что эти дурацкие шуточки и присказки, при всем их идиотизме, служат ему пропуском в общие игры, которых ребенку так давно не хватало. В конце концов, взрослый был даже рад, что его дитя не проявляет никаких признаков ханжества и никакой набожности. И вообще, разве можно себе представить, чтобы ребенок был верующим?
В целом этот период в истории ребенка, в отличие от предшествующих лет, определялся не столько школой, сколько домом, где он по большей части был наедине со взрослым, причем нередко они проводили время порознь, каждый в своем углу, и даже на разных этажах. Кто-то из тех, кто захаживал иногда к ним в гости, сказал впоследствии однажды, что поначалу оба они производили на него впечатление «очень грустных существ», и только позднее он понял, что в действительности их союз нельзя назвать несчастливым, скорее, наоборот — удивительно радостным и крепким; сам взрослый, вспоминая это время, считал, что никогда еще не чувствовал себя столь близким к блаженству, как тогда.
Однако напряжение всех этих лет, проведенных в другой стране, все больше давало о себе знать, внося разлад, который уже невозможно было сгладить никакими средствами гармонии. В то время как взрослый незаметно, медленно сроднился с чужим языком, ребенок, который научился управляться с ним ловчее, чем местные дети, переходил на этот второй язык с большой неохотой и даже отвращением. Было очевидно, что так называемое двуязычие не только являет собою, как говорят, бесценное сокровище, но может со временем привести к болезненному раздвоению. Дома, с мужчиной, ребенок никогда не пользовался чужим языком (разве что в шутку), в школе же на протяжении всего дня он не слышал ни одного родного слова. Когда ребенок, вне занятий, общался с местными, взрослый часто просто не узнавал его: от этого другого наречия у него появлялся другой голос, другое выражение лица и совсем другие жесты. Чужая манера говорить влекла за собою совершенно чужую систему движений: насколько искусственно и подражательно звучала эта речь, настолько же марионеточными казались движения — и в этом проявлялся уже не только страх, но и невладение собой (что было, вполне вероятно, делом обычным, широко распространенным и потому лишь с точки зрения немногих заслуживающим внимания). Во всяком случае, по ребенку было видно, что, когда он возвращается в дом и, следовательно, в свою языковую стихию, он всякий раз заметно расслабляется — говорит с явным удовольствием, тело становится гораздо более спокойным, а взгляды — безмятежнее. Да ведь он и сам описывал, что всякий раз, прежде чем перейти на другое наречие, ему нужно сначала внутренне собраться и, главное, «настроить» совсем по-другому язык.
Эта раздвоенность в течение года как-то забывалась, зато в конце каникул, которые ребенок проводил в стране происхождения, снова выплывала, превращаясь в настоящую беду. Боль от резкого перехода к чужим буквам, звукам, окружавшим со всех сторон, была несравнима ни с какой иной болью, и не было тогда для него другой такой леденящей чужеземной страны, как этот говоривший на чужом языке пригород.
В дни приезда всякий раз было ясно, что возвращение в родную языковую среду становится насущной необходимостью, и чем скорее это произойдет, тем лучше (хотя, как правило, эта потребность с завидной регулярностью отодвигалась куда-то на задний план, ибо уже на следующее утро благодаря дому, саду, привычным дорогам и взглядам весь ужас как по волшебству улетучивался). — Кроме того, была и другая, быть может, еще более весомая причина для возвращения на родину: за все пять лет, проведенные в другой стране, у ребенка не завелось ни одного-единственного друга из местных детей, все его друзья были приезжими из иных стран — в основном даже с других континентов, и принадлежали к самым разным расам.
С утешениями покончено — ребенок возвращается к своему первому языку. Принятие такого решения стало возможным потому, что и у взрослого назрела необходимость внести изменения в течение своей жизни. Из-за ребенка (который почти не оставлял ему времени для серьезной работы) он постепенно растерял свое былое честолюбие и все с большим удовольствием отдавался вдохновенной праздности; и не только наличие ребенка избавляло его от угрызений совести, но и чужеземное окружение, где никто не спрашивал о том, чем он занимается, и он был просто «всеми признанным иностранцем», что вполне соответствовало его представлению об идеальном существовании. — Прежними стараниями он обеспечил себе достаточно средств и потому мог позволить себе не беспокоиться о заработках. Во время долгих прогулок по окрестным пригородам, плавно переходящим один в другой, ему открывался неслыханный ландшафт, который он потом, с течением времени, мог бы перенести на невиданную, непреходящую карту. Кажется, что еще нужно: ничего не делать, просто жить с ребенком (всемерно опекая его), укрывшись под сенью «чужбины», укрывшись в иноземном пригородном доме вблизи иноязычной школы, укрывшись в спусках и подъемах идеально пустынных пригородных улиц, прочерчивающих холмы, с верхушек которых виден вдали большой город, сверкающий все новыми мгновениями вечности?
Но именно радость ничегонеделанья порождала деятельные, властные идеи сложения более масштабного, более мирного, более великодушного, иными словами, хорошего и единственного миропорядка, и это пробуждало в нем настоятельную потребность в том, чтобы все зафиксировать, упорядочить и передать дальше. Ему, пребывающему в праздности и часто впадающему в раздражение от предоставленности самому себе, созвучно было признание единомышленника прошлого столетия: «Без моей любви к формам я сделался бы мистиком». — Нет, он тоже был неспособен, довольствуясь одним лишь чистым созерцанием, жить, растворившись в восторженном умилении или самозабвенности: он должен стать властелином своих мыслей и взглядов, а для этого ему требовалось все же снова вернуться к деятельности.
Так было принято решение, что он расстанется на год с ребенком. Девочка осталась у матери — которая ведь никогда не исключалась из жизни — и пошла там, в стране происхождения, более того, в городе, где она родилась, в школу. Расставание далось ребенку легко, главное, у него теперь был родной язык и друзья (которые жили в том же доме). И точно так же взрослый, который еще недавно с таким презрением относился к тем, кто ради какого-то там «дела» совершенно забрасывал дела повседневные, чувствовал себя в полном праве спокойно устраниться: после стольких лет, которые он целиком и полностью посвятил ребенку, он мог позволить себе взять наконец свое; осуществление задуманного, однако, требовало абсолютной сосредоточенности, исключающей какие бы то ни было отвлечения. (К тому же он был уверен, что отсутствие «вечно другого» пойдет во благо ребенку.)
День прощания поздним летом, в третьей стране, где они провели вместе последние несколько недель. Первым вместе с женщиной уезжает ребенок, у него теперь свое направление. Мужчина стоит в аэропорту на террасе для провожающих и смотрит, как взлетает их самолет. Он поднимается в небо, становится меньше и меньше, пока не превращается в точку, за которой к северу тянется тонкий след, а потом и вовсе исчезает за облаками, сверкнув напоследок в просвете; у моих ног — каменные плиты, еще влажные от недавно прошедшего ливня.