Выстрел ударил рядом, за неровным кирпичным уступом, который загораживал человека, прячущегося в тени. Человек этот вздрогнул и мгновенно отпрянул. Но стреляли, по–видимому, наугад. Пули он не услышал. Только на противоположном конце двора что–то лопнуло, посыпались звякающее осколки, вероятно, попали в окно первого этажа, свет там погас, а к квадратам стекла прилипла непроницаемая чернота.
И сразу же за кирпичным выступом прошипели:
– Что ты делаешь? Ты с ума сошел?..
– Показалось, – ответил второй, гораздо более спокойный голос.
– Показалось, – раздраженно сказал первый. – Хобот велел взять живым. Если ты его хлопнешь, то Хобот тебя самого – хлопнет…
Невидимый собеседник еле сдерживался.
– Возьмем, возьмем, – так же спокойно ответил второй. – Не волнуйся, некуда ему деться. Ладно, пойдем, посмотрим. Ты – по правой стороне, а я – по левой…
Человек, который прятался в темноте, увидел, как из–за выступа появилась жуткая, слепленная из мрака фигура, осторожно перебежала открытое пространство двора и, прижавшись к стене, снова исчезла во мраке.
Ему показалось, что в руке блеснул пистолет.
Значит, они вооружены, подумал он. Они вооружены, но убивать меня не собираются.
Это обнадеживало.
Впрочем, не особенно.
Он протиснулся мимо баков, крышки которых стояли торчком, и, обогнув громоздкий, пузатый буфет, выброшенный, наверное, еще в прошлом веке, очутился перед косым закутком, ограниченном дряблой фанерой и горой очень старых гвоздистых досок, облепленных штукатуркой. За досками начинался проход в соседний двор – такой же темный и неприветливый, с беспорядочно разбросанными по воздуху желтыми прямоугольниками окон. Света от них почти не было, и тем не менее в углу двора угадывалась черная впадина арки, ведущая на параллельную улицу.
Можно было рискнуть и перебраться туда. Но рисковать человек не хотел, и поэтому, всматриваясь до боли, стараясь не наступить ни на что, перелез через хаос досок, топорщащихся гвоздями, и, нащупав руками кирпич стены, присел за громадой буфета, так что фанерная туша совсем загородила его.
Кажется, ему удалось уйти.
Кажется, удалось.
Он облегченно вздохнул. И тут же замер – потому что дыхание вырвалось, как у тифозно больного: сиплое, нечеловеческое, булькающее пленочными мокротами. Омерзительное было дыхание.
Его затрясло.
Боже мой, подумал он. Боже мой, почему именно я? В чем я виноват, и за что такое мучение? Я не хочу, не хочу! Сделай что–нибудь, чтобы они от меня отвязались. Боже мой – если только ты существуешь…
Он знал, что все мольбы бесполезны. Ему никто не поможет. Разве что произойдет настоящее чудо. Но чудо уже произошло. Чудо заключалось в том, что когда он свернул на улицу, ведущую к дому, и увидел напротив своей парадной двух мужчин в расстегнутых синих рубашках и в поношенных джинсах, как будто специально протертых по длине наждаком, то какое–то внутреннее озарение подсказало ему, что это пришли за ним. Мужчины были совершенно обыкновенные, незнакомые, молодые, даже, видимо, физически не очень крепкие, и они, казалось, не обращали на него никакого внимания: оживленно переговариваясь и показывая куда–то в другую сторону, но он сразу же понял, что это за ним, и растерянно побежал – чувствуя, как слабеют ватные ноги. А мужчины, затравленно обернувшись, побежали вдогонку.
Собственно, откуда они взялись?
Человек шевельнулся, чтобы переменить неудобную позу. Он не знал, откуда они взялись. Скорее всего, это были «люмпены». Леон рассказывал. Последнее время «люмпены» сильно активизировались. Правда, доказать что–либо определенное не удалось, но буквально за три недели исчезли двое серьезных работников. Исчез Фонарщик, отвечающий за экстренное оповещение, и исчез Аптекарь, который в своей лаборатории пытался наладить какую–то химиотерапию. Кустарно пытался, в одиночку, но все же пытался. И даже, кажется, получил обнадеживающие результаты. Теперь химиотерапией заниматься некому. Но исчезновение Фонарщика было особенно неприятно. Фонарщик знал клички, секретные коды и адреса. Вся структура таким образом оказывалась засвеченной. Если только Фонарщик не проявил стойкость и не ушел из жизни молча. Но это – маловероятно. Так что, скорее всего – именно «люмпены». Между прочим, об этом свидетельствует и кличка «Хобот». Ведь «люмпены» кто? Уголовники. Соответственно и клички у них – «Хобот», «Корыто»… Однако, не факт. Здесь могла работать и сама Система. Это тоже рассказывал Леон. Правда, не очень внятно. Якобы Система чрезвычайно чувствительна к отклонениям. И пытается отрегулировать эти отклонения самыми различными средствами. Сначала – слабо, потом – сильнее. Честно говоря, не слишком этому верится. Как это, например, Система чувствует? Она, что, живая? Или, может быть, у нее существуют какие–то специальные методы наблюдения? Но тогда это уже не Система, а Государство. Разумеется, можно отождествлять Государство с Системой, но тогда не требуется особой терминологии. Государство есть Государство. И оно имеет законное право на регуляцию. Чтобы обеспечить стабильность. Чтобы обеспечить безопасность граждан. И к тому же Государство вряд ли будет действовать такими примитивными способами: уголовники, пистолет. Государство может сделать тоже самое вполне официально. Через милицию, например, или через органы госбезопасности. Нет, Леон здесь явно что–то напутал. Система, видимо, ни при чем. Скорее уж можно предположить, что здесь работают сами леоновские «гуманисты». А что? Вполне правдоподобно. Он ведь с «гуманистами» не договорился? Ведь – нет. Помогать им не будет? Никакого желания. А определенными сведениями о «гуманистах» он располагает. Скажем, о том же Леоне: внешний вид, место работы. Довольно ценные сведения. Ведь Леон занимает в организации не последнее место. И, конечно, должен бояться, что его расшифруют. Так что получается очень логично. А впрочем, не все ли равно? «Люмпены», «гуманисты», Система. Какая разница? Важно, что все это навалилось на него и загнало в тупик, из которого он теперь не может выкарабкаться.
Человек насторожился, потому что до него донеслись невнятные голоса. Собственно, голоса уже доносились какое–то время, но, пришибленный мыслями, он не отдавал себе в этом отчета. А теперь они стали несколько громче – размытые, бултыхающиеся, но отдельные слова разобрать было можно. Что–то вроде: Положи!.. – А затем, через секунду: Займись своим делом!.. – И одновременно раздавался лязг, как будто от металлических соприкосновений. Было непонятно, откуда они доносились. Вероятно, из помещения, наружная стена которого выходила во двор. Но тогда здесь должно быть какое–нибудь боковое отверстие. Иначе странно. Однако, никакого бокового отверстия не было. Во всяком случае, в темноте он его не видел. В конце концов, какое это имеет значение? Отверстие – не отверстие. Разве об этом сейчас надо думать? Надо думать о том, как жить дальше. Как отсюда выбраться и как вообще существовать. Вот о чем сейчас следует думать.
Наверное, он потерял осторожность, пытаясь что–нибудь разглядеть под низкими темными сводами, так как куча досок слева от него неожиданно покачнулась – он почувствовал, что зацепил ее рукавом – что–то тихо поехало, заскрипело и вдруг с шумом обрушилось, ломая фанеру. А поверх этого шума, дребезжа жестяными боками, выкатилась на середину двора пустая консервная банка.
Человек сразу вскочил, чтобы бежать. Нет, не сразу – он сначала опять зацепился за что–то, растянулся треск драной материи, были потеряны какие–то доли секунды. И поэтому, когда он выпрямился, уже было поздно. Вспыхнул яростный свет фонаря, направленного в лицо, и знакомый уверенный голос сказал:
– Ну вот видишь, я же говорил: некуда ему деться. А ты – Хобот, Хобот… Ничего, все в порядке. Хобот будет доволен, – и добавил, по–видимому, обращаясь к ослепленному обеспамятевшему человеку. – Ну зачем ты бегаешь, дурачок? Не надо бегать. Мы же тебя все равно найдем…
– Ладно. Хватит болтать! – прервал его первый голос. – Болтаешь, болтаешь, нарвешься когда–нибудь… Убедись – тот ли это и подгони машину!
– Да тот, это тот, – проникновенно сказал второй. – Я его узнал, морда – вон, инженерская…
– Я тебе говорю: проверь!
Человек почувствовал, как чьи–то быстрые руки ощупывают его, залезают в карман, вытаскивают оттуда институтское удостоверение – на мгновение, заслонив огненный круг фонаря, всплыло чудовищное лицо, где кости были едва состыкованы под пергаментной кожей, а глаза, как нарывы, наполнены слизистыми выделениями.
Он инстинктивно вздрогнул.
И сразу же тот, кто его обыскивал, сжав плечо, сочувствующе сказал:
– Стой, дурачок, не дергайся… Будешь дергаться, я сделаю тебе больно, – судя по всему, открыл удостоверение, потому что добавил радостным возбужденным тоном. – Ну вот, все правильно. Конкин Геннадий Васильевич. И фотография есть…
– Ладно, – сказал первый голос. – Ладно. Закончили. Давай машину…
А второй осторожно поинтересовался:
– Сразу к Хоботу его повезем?
– Не твое дело…
– Понял.
Произошло какое–то шевеление. Свет немного переместился, наверное, фонарь перекидывали в другую ладонь, послышались торопливые удаляющиеся шаги.
А затем оставшийся на месте преследователь нехотя объяснил:
– Сейчас мы отвезем тебя… к одному человеку… Расскажешь ему все, что знаешь. Абсолютно все. Потом мы тебя отпустим. Но если ты попытаешься что–то скрыть – смотри. Ты об этом сразу же пожалеешь…
Он, по–видимому, говорил что–то еще – вероятно, запугивал, угрожал в случае отказа немыслимыми мучениями – человек, облитый ярким лучом, не слушал его, точно луч одновременно пронизывал ужасом: слова до сознания не доходили, воспринимался только безжизненный вязкий голос.
Вдруг над самым его ухом приглушенно, но внятно сказали:
– Сначала – в соду, а затем уже – в мыльный раствор. Я тебе тысячу раз объясняла…
И еще более внятно:
– Ну – помню, помню…
– А помнишь, так и не путай!…
Голоса раздавались как будто из окна за спиной. Правда, никакого окна у него за спиной не было. Но человек об этом не знал. И поэтому, вряд ли отдавая себе отчет в том, что делает, изо всех сил ударил назад – кулаками, локтями, напряженным одеревеневшим затылком. Это была чисто животная попытка вырваться. Он ни на что не рассчитывал. И однако вместо каменной тверди его тело проломило что–то очень непрочное – посыпалась штукатурка, мелкие дробные камешки и, сделав по инерции пару шагов, он внезапно оказался в довольно большом помещении, наверное в моечной, потому что там в огромных чанах бурлил кипяток и возвышались на длинных столах беспорядочные груды тарелок. А два странных существа в халатах с закатанными рукавами, не выпуская посуды из рук, очень медленно пятились, точно завороженные.
– Ох! – растерянно сказало то из них, которое выглядело постарше.
А молодая посудомойка швырнула об стену с грохотом разлетевшуюся чашку и, завизжав, замахав ладонями, опрометью бросилась куда–то в глубь помещения. Распахнулась щербатая дверь. Вслед за ней он проскочил в эту дверь и заметался в коротком тупике коридорчика. Выхода из коридорчика не было, а были еще две двери – обе запертые и не поддающиеся никаким усилиям. Он напрасно тряс их и наваливался всем телом. Лампы дневного света горели на потолке. Слышалась разухабистая гнусная музыка. И одновременно – крик, распирающий посудомоечную. Вероятно, «люмпены» пролезли в дыру вслед за ним.
Выбора не оставалось.
Он поднял над головой сцепленные полусогнутые руки и, как дровосек, ударил ими в стенку перед собой. Он ждал непробиваемой твердости, он ждал боли в отбитых костяшках. Но боли не было. Стена легко проломилась и двумя–тремя движениями он расширил отверстие. А затем – протиснулся сквозь него, успев заметить волокнистую рыхлость разлома. Картон, всюду картон, подумал он. Эта мысль принесла почему–то спокойствие. И он достаточно хладнокровно вылез с другой стороны. И пошел между столиками ресторанного зала. Царила невероятная паника. Карикатурные, похожие на людей существа вскакивали и вопили, судорожно шарахались от него, спотыкались и падали, опрокидывая на себя накрытые столики. Он не обращал на это внимания, – лишь смотрел под ноги, чтобы ни на кого не наступить. И даже когда одно из этих существ в опереточной форме, обшитой по обшлагам желтой лентой, в блине синей фуражки и лаковых туфлях, вероятно швейцар, неуверенно двинулось ему навстречу, делая попытку перехватить, то он не стал применять появившуюся в нем силу.
Он просто сказал:
– Не надо, отец…
И швейцар, громадным опытом своим ощутив, что и в самом деле не надо, в растерянности остановился. А он толкнул стеклянные двери и очутился на улице, где накрапывал дождь, и пошел – вдоль громадных, задернутых шторами витрин ресторана. Оттуда сочились крики, звон битой посуды, но он не оглядывался.
Он даже не посмотрел, бегут за ним или нет.
Ему было – все равно.
Сначала они отыскали слона. Слон стоял на площадке, несколько приподнятой для обзора, окруженный барьерчиком и широкой полосой железных шипов. Был он какой–то вялый, точно не выспавшийся, тупо смотрели маленькие красные глазки, в складках морщинистой кожи скопилась серая пыль, а безвольные уши, как тряпки, свисали по бокам головы. Возникло ощущение, что все это ему уже надоело – и горячее солнце, заливающее окрестности желтизной, и галдящие нахальные стаи грачей, по–видимому, кормящихся в зоопарке, и ленивый блеск зеленоватой воды во рву, и слоновник, и глупо таращиеся посетители, и куски сладкой булки, которые несмотря на запреты нет–нет да и летели к нему через ограду. Он ни разу не пошевелился. Застарелое непробиваемое уныние исходило от серой туши, и, наверное, это уныние подспудно чувствовалось теми, кто на него смотрел, потому что Витюня, первоначально рвавшийся именно в эту часть зоопарка, как–то быстренько поскучнел, завертел головой и капризным ноющим тоном заявил, что ему хочется мороженого.
– Где ты видишь мороженое? – спросил его Конкин.
Но Витюню не так–то легко было озадачить. Он повлек Конкина по асфальтовому проходу, огибающему животных, похожих на безрогих оленей, протащил мимо обшарпанной низкой стены, за которой в глубине бетонного ложа что–то плескалось, дернул, заворачивая, к птичнику с орлом на голой скале, и, наконец, вывел на сравнительно просторный участок, где под репродуктором, извергающим из нутра что–то праздничное, в самом деле сворачивалась в кольцо небольшая разомлевшая очередь.
– Вот мороженое!..
Конкин посмотрел на Таисию.
Таисия, разрешая, кивнула.
Они отстояли эту очередь – причем Витюня непрерывно вертелся – и взяли три одинаковых эскимо, ядовито–лимонных, блестящих, точно лакированные.
Конкин проглотил кусок и его сразу же замутило.
Может быть, виноват был звериный запах, который пропитывал воздух, или яркая леденцовая корочка эскимо, казавшаяся несъедобной, или просто день был утомительный, жаркий: давка в вагонах метро, давка за билетами в зоопарк – так или иначе, но Конкин почувствовал, что проглоченная им липкая сладость неприятно пучится где–то внутри, разбухает, давит на стенки желудка – душный тошнотворный комок продвигается к горлу.
Опять, тоскливо подумал он.
Да, действительно, было – опять. Было – муторно, плохо, прилегающий мир выпирал неприветливыми углами. Избавиться от них можно было только единственным способом.
Конкин это знал.
И хрипловато бросив Таисии: Я сейчас!.. – торопливо пересек открытое место, нагретое солнцем, повернул за угол – там, где это представлялось возможным, и, уловив боковым зрением урну, точно раненый, простонав, склонился над ней.
Его тут же вывернуло.
Его вывернуло, и на некоторое время он утратил способность что–либо воспринимать, беспощадно давясь и откашливаясь едкой желудочной желчью, но когда желчь прошла и, утеревшись платком, он бросил его туда же, в урну, то внезапно почувствовал, что его деликатно тянут за локоть.
– Вам плохо, сударь?..
– Нет–нет, – быстро ответил Конкин. – Все в порядке. Пожалуйста, не беспокойтесь.
Тем не менее, он ощущал, что человек за его спиной не отстал: переминается с ноги на ногу, чем–то там шебуршит, послышался звук разрывающейся бумаги и вдруг твердая уверенная рука, протянувшаяся откуда–то слева, сунула в нагрудный карман листочек, выдранный, наверное, из блокнота.
– Меня зовут Леон, – сказал человек. – Если вы почувствуете себя как–то плохо, если такие приступы будут далее повторяться – вообще, если вам покажется, что происходит нечто странное, то позвоните мне. Я в некотором роде – врач. Прошу вас: отнеситесь к этому очень серьезно…
Он был невысокий, щуплый, одетый в джинсы и клетчатую рубашку с закатанными рукавами, а над темным, будто раз и навсегда загоревшим лицом кучерявились пружинными завитушками короткие африканские волосы.
Очень характерная была внешность.
Беспокоящая какая–то.
– Да–да, конечно, – невразумительно ответил ему Конкин. – Благодарю вас, я обязательно воспользуюсь… – И, по–прежнему чувствуя себя неловко, даже немного помахал рукой. – Вам – большое спасибо… – А затем, отвернувшись и ощущая на себе колючий внимательный взгляд, зашагал обратно, на площадку с мороженицей, где Таисия, уже беспокоящаяся за него, поднималась на цыпочки и вытягивала прорезанную мышцами шею.
Как будто так было лучше видно.
– Что случилось? – спросила она. – Тебе плохо? Вернемся домой?
– Нет, – одергивая рубашку, ответил Конкин.
– Но я же вижу: ты весь позеленел…
– Я сказал тебе: нет, – ответил Конкин.
Не могло быть и речи о том, чтобы вернуться домой. Вернуться домой – означало признать поражение.
Он это понимал.
И к тому же Витюня, услышав о такой малопривлекательной перспективе, немедленно вцепился ему в руку и слезливым, как будто девчоночьим голосом заныл, что, вот, обещали ему сводить в зоопарк, а сами, как приехали, так сразу и – возвращаться, на медведей еще не посмотрели, и на карусели не покатались. Ты же сам мне вчера обещал, что обязательно покатаемся на карусели…
Сегодня он ныл как–то особенно выразительно. И ладонь, которая вцепилась в Конкина, была дико холодной. А на пальцах ее ощущались твердые коготки.
Этакий ласковый капризный звереныш.
Конкин его очень любил.
И поэтому, не отнимая руки, позволил провести себя мимо клеток с злобновато хрипящими зебрами – прямо к выстроенной под теремок, раскрашенной бревенчатой будочке, за которой, визжа деталями, постепенно останавливалось деревянное колесо и цветастые вымпелы на крыше его обвисали матерчатыми языками.
Краем глаза он заметил, что человек, подходивший к нему около урны, держится поблизости, точно следит, но сейчас же забыл о нем, потому что карусель, длинно скрипнув, остановилась и благообразная тихая очередь, томившаяся в ожидании, неожиданно переломилась где–то посередине и, как бешеная, начала возбужденно продавливаться сквозь узкую калитку ограды. Все размахивали билетами, в том числе и Конкин, сжимающий маленькую руку Витюни, он боялся, что здесь их совсем затолкают, но усталая, остервенело жестикулирующая женщина–контролер, точно фокусник, выхватила у него билеты и привычным движением замкнула цепь, перегородив таким образом толпу надвое.
Они проскочили последними.
Однако, оглядываясь, Конкин снова заметил невысокого щуплого человека с африканскими волосами и темным лицом – тот стоял у ограды, прижатый толпой, безразличный, спокойный, и спокойствием своим как бы отъединенный от клокочущего вокруг неистовства. Кожа его казалась еще смуглее, вместо глаз почему–то синели фиолетовые круги, а запястья, высовывающиеся из рукавов, при прямом освещении выглядели угольно–черными.
Словно это был не человек, а какое–то загробное существо. Конкину вообще почудилось, что и остальные – вопящие, поднимающие над ограждением руки, также абсолютно не похожи на нормальных людей: странно высохшие, потемневшие, с выпирающими сквозь кожу костями. Лица у многих были как бы покрыты густой паутиной и прилипшие нити ее блестели, точно обмазанные слюной, а из плещущих яростных ртов торчали черные зубы.
Он даже зажмурился.
Впрочем, наваждение продолжалось недолго. Уже в следующую секунду просияла небесная синь, как подброшенные выпорхнули грачи, торопящиеся куда–то за кормом, и послышался раздраженный, но в данный момент успокаивающий и привычный крик контролера:
– Куда прете?!..
Жизнь вернулась в обычное русло.
Заскрипел, завизжал суставами механизм карусели, деревянный круг мелко дрогнул и, набирая скорость, пошел вперед, окружающее пространство начало поворачиваться, размазываясь удлиненными пятнами, радостно вскрикнул Витюня, вцепившийся в гриву лошади, плотный, пропитанный звериными запахами воздух шарахнул в лицо – Конкин так же судорожно вцепился в деревянную гриву. Он не понимал, что происходит. Травма? Травма была месяц назад. И какая там травма – толкнуло боком автобуса. Он ведь даже по–настоящему не упал. Просто мягко и сильно ударился о «жигули», стоящие у тротуара. Полежал всего день, а потом как ни в чем не бывало пошел на работу. Правда, с этого все, по–видимому, и началось. Отвращение к жизни, отвращение к привычному миру. Будто в сознании у него что–то сдвинулось. Может быть, в самом деле что–то сдвинулось в психике? Сотрясение мозга или что–нибудь в этом роде? Может быть, в самом деле имеет смысл показаться врачу? Одно время Таисия на этом настаивала. Но явиться к невропатологу – значит признать болезнь. И в дальнейшем всю жизнь тащить за собой некий комплекс неполноценности. Нет, к врачу обращаться не стоит. Это – мелочи, ерунда, это, конечно, пройдет. Надо просто собраться и взять себя в руки. Надо взять себя в руки, тогда все будет отлично.
– Все будет отлично! – крикнул Конкин.
Крик пропал, сорванный встречным потоком воздуха. Что–то взвизгнул в ответ сияющий от восторга Витюня. Что именно – слышно не было: вспыхнули краски и загремела бьющаяся о купол карусели бодрая музыка.
Все действительно было отлично.
Из аттракциона они вышли, расплываясь улыбками. Витюня держал Конкина за мизинец – непрерывно подпрыгивал, чтобы обратить на себя внимание, и ужасно, как маленький телевизор, трещал, всем своим телом изображая недавние переживания – что, вот, видишь, нисколько не испугался, ты говорил, что я испугаюсь, а я нисколько не испугался, ну – совсем нисколько, ну, ни на вот чуть–чуть, и даже глаза не закрыл, а все вокруг – вертится, вертится, и мама тоже – вертится, вертится, а он летит выше всех, и ему ничуть, ни на вот столько не страшно…
– Молодец, – одобрительно сказал Конкин.
Он был рад, что все уже позади. И Таисия, глядя на них, тоже непроизвольно заулыбалась – одобрительно взяла Конкина под руку, немного прижавшись. Со стороны они, наверное, напоминали рекламный плакат: «Папа, мама и я». Но Конкину было без разницы. Он тряхнул головой и втянул ноздрями дразнящую майскую свежесть:
– Великолепный сегодня день… Правильно сделали, что – поехали…
– Ну вот, а ты не хотел, – сказала Таисия.
И Конкин, признавая свою ошибку, кивнул:
– Виноват, виноват…
Ему было по–прежнему хорошо. Чувство это даже усилилось, когда они вышли к площадке молодняка, представляющей собой громадную квадратную клетку без крыши. Пятеро взъерошенных медвежат играли внутри. Они ползали по бревну, перекинутому между двумя массивными чурбанами, карабкались на распиленное сучковатое дерево, основание которого уходило в бетон, неуклюже боролись друг с другом, плескались в огромной лохани, резко взбрыкивали, толкались или, наконец, просто пытались подрыть затоптанную до каменной глади, сухую плоскую землю. Витюня искренне смеялся, глядя на них. Особенно ему понравился шестой медвежонок, который, держась несколько в стороне, пробовал на излом железные прутья клетки. Забавный был медвежонок. Он сначала обхватывал один их прутьев, – тряс, пихал и недоуменно рычал на него, потом старался согнуть, напрягаясь так, что вздувались бугры круглых мускулов на загривке, затем грыз, как бы надкусывая, неподатливое железо и, наконец, рассердившись, бил по нему лапой и переходил к следующему. Так – раз за разом. Неутомимо. Конкин, точно загипнотизированный, наблюдал за ним. Было в его движениях нечто привлекающее внимание. Может быть, та человеческая настойчивость, с которой он пытался вырваться на свободу.
– Бедный, так и не привык, – сказала про него Таисия. Опять взяла Конкина под руку и, наклонившись к плечу, шепнула. – У тебя все в порядке? Я прямо–таки испугалась, когда ты позеленел. Думала – приступ, рецидив старой болезни. Честное слово, уже хотела бежать за врачом. – И не дождавшись ответа, потому что Конкин лишь недовольно поморщился, вздохнув, добавила. – Они ведь, по–моему, и рождаются в зоопарке? Настоящего леса не видели никогда – откуда такое упорство?
– От бога, – неприязненно сказал Конкин.
– Ну знаешь ли: бог – в медведе…
Конкин пожал плечами:
– Я же не говорю: Христос. Бог – как нечто. Как субстанция, отличающая живое от неживого.
– То есть, душа? – сказала Таисия.
– Назвать можно, как угодно.
Таисия снова вздохнула.
– Мне иногда кажется, что ты – верующий. Но не просто верующий, а из секты – еретиков. Из такой маленькой, яростной, тайной секты, абсолютно непримиримой к обычной религии и признающей только свою правоту…
– Так оно и есть, – кивнул Конкин.
– И что же это за секта?
– Это – секта людей…
Он хотел добавить еще, что это действительно – очень яростная и очень тайная секта, но неукротимая ярость ее обращена не на других, а прежде всего – на себя, однако в эту минуту медвежонок, пробующий клетку на прочность, дошел до них и, просунув сквозь непоколебимость ограды остренькую умную мордочку, посмотрел ему прямо в глаза.
И такая тоска светилась в остекленевшем, отсутствующем, долгом взгляде, что Конкин даже сощурился, не вынеся укора его, а когда снова открыл глаза, то все уже изменилось.
Тусклое коричневое солнце, прорывающееся, словно через ворсистую ткань, еле–еле, с трудом озаряло окрестности. Воздух был сумеречен и пропитан звериными испарениями. Он скорее походил на студень: красное переливающееся желе, и, размытые струями, проступали в нем какие–то дикие сооружения – в перекошенной арматуре, оплетенные колючей проволокой – а за ржавой и страшной, окопной ее преградой, будто змеи шипя и посверкивая глазами, пережевывая челюстями сиреневую слюну, бесновались и маялись фантастические уроды.
Они были в крокодильей коже или, наоборот, покрытые шерстью с головы до ног, ощетиненные клешнями, щупальцами и когтистыми образованиями, все они шевелились – выламываясь, вытягиваясь вперед – а над бородавками многих из них пузырились фосфоресцирующие выделения.
Картина была чудовищная. Но главное заключалось не в этом. Главное заключалось в том, что вокруг Конкина опять находились те самые загробные существа, что уже, как в бреду, чудились ему совсем недавно. И одно из этих существ держало его под руку, а другое, значительно меньших размеров, вдруг схватилось за палец и пронзительно запищало:
– Во дает!.. Во, папа, куда забрался!..
Вместо голоса раздавалось кошачье мяуканье. Конкин едва различал слова. А затем третье кошмарное существо, все обросшее чем–то вроде мелких густых пружинок, неожиданно выступило из толпы и, приблизив растрескавшееся, как глина, лицо, прошипело, покачиваясь и приседая:
– Вам плохо, сударь?..
Губы у него были из вывернутого живого мяса.
Конкин отшатнулся.
И тогда то существо, которое держало его под руку, – бледно–розовое, обмотанное тряпками с головы до конечностей, – с неестественной силой повернуло его к себе и, вонзившись когтями в предплечье, мучительно проурчало:
– Все, все, уходим!..
Звонок он услышал, когда пересекал школьный двор, и уже в вестибюле ему пришлось посторониться, чтобы пропустить хлынувшую наружу, галдящую и размахивающую портфелями ораву школьников. Вероятно, уроки на сегодня закончились, потому что мальчишки беззаботно тузили друг друга, затевая, еще не выйдя из здания, уличную игру, а пищащие, гримасничающие, сбивающиеся в стайки девчонки с облегчением сдергивали банты, распуская волосы по плечам.
Чувствовалось, что всех охватывает настроение отдыха и веселья.
Впрочем, не всех.
Мрачный учитель, якобы просматривающий вывешенное на доске расписание, а на самом деле, как сразу же понял Конкин, незаметно наблюдающий за вестибюлем, шагнул к нему и, опустив руку в карман пиджака, сухо, неприязненно поинтересовался:
– Что вам угодно, сударь?
Уже по одному этому «сударь» можно было догадаться, что он – «гуманист». Конспираторы хреновы, подумал Конкин. Однако вида подавать не стал, а напротив, значительно и негромко, как требовалось, произнес:
– Четырнадцать…
– Второй этаж по коридору направо, – расслабившись, ответил учитель. – Постучать трижды. Вычитание.
Последнее означало, что из сегодняшнего числа надо вычесть двенадцать. Конкин так и сделал, получив в уме минус пять, но математические способности ему не понадобились, потому что приемная директора была пуста, дверь распахнута, пароля никто не спросил, и он сразу же прошел в кабинет, где лицом к открытому входу, перегнувшись, прямо на канцелярском столе сидел Леон и, ужасно сморщившись, цедил в притиснутую к щеке телефонную трубку:
– Нет!… Я сказал тебе: нет!.. Нет, старейшины еще не собирались… Я, пойми ты, не знаю, что может произойти… Позвони через час. Нет, какие–либо акции – запрещаю!..
Резким движением он опустил трубку на рычаги и, пронзая вошедшего безумным всепроникающим взглядом, но однако и в то же время как бы не видя его, сообщил:
– Убит Пересмешник…
Конкин похолодел.
А Леон, как пружинный чертик, соскочив со стола, обогнул его – стремительно, по левому краю и, усевшись на стул, начал быстро–быстро перебирать раскиданные перед собой бумаги. Он просматривал их сверху вниз, плотно комкал и отшвыривал в раздражении в угол, так что вскоре там собралась изрядная куча, а отдельные документы складывал в несколько раз и, как будто в беспамятстве, распихивал по карманам.
Одновременно он кусал губы и невнятно, отрывисто говорил, совершенно не заботясь о понимании:
– Вчера исчез Музыкант… Тоже, по–видимому, убили… Вероятно, «люмпены» начали против нас войну… Перемирие, во всяком случае, явно нарушено… Нас теперь будут убивать одного за другим… Школа засвечена, надо уходить отсюда… Что вы стоите? Не стойте: займитесь документацией…
Он указал Конкину на лепной камин, вероятно оставшийся еще от старого времени, и, буквально ощущая, как опустевает школа, как она наполняется громадной нежилой тишиной, Конкин перетащил туда из угла ворох бумаг, пододвинул, поправил, создав из него пирамидку, и, нащупав в кармане спички, поджег с одной стороны. Пламя пыхнуло, немного поколебалось и вдруг, как хищник, бросилось внутрь – пожирая добычу, с гудением уходя в трубу.
Тогда Конкин выпрямился.
– А что будет со мной? – спросил он. – Вы убьете меня или все–таки договоримся?
И Леон тоже выпрямился.
– Нет, – после паузы сказал он. – Мы не убиваем без надобности. Мы вообще не принуждаем никого сотрудничать с нами. Сотрудничество – дело добровольное. С другой стороны, поскольку война началась, то и ситуация, конечно, резко ухудшилась. Мы теперь не сможем защищать абсолютно всех. Вы меня понимаете? Раз вы не с нами, то вы не можете рассчитывать на нашу помощь. Это – логично. Вам придется рассчитывать только на самого себя. Поменяйте работу, переедьте на другую квартиру. Запасных документов у вас, конечно, нет? – Он запнулся и сам себе ответил после молчания. – Ну, конечно, откуда? Впрочем, может быть, они вам и не понадобятся. Потому что сейчас начнется суматоха, пальба, и, скорее всего, будет не до отдельного человека. По крайней мере, в ближайшее время. Вероятно, недели две или три, там – посмотрим… Я не верю, что они с нами справятся…
Он вдруг замер и даже поднял, предостерегая, указательный палец – несколько секунд, прислушиваясь, стоял в этой позе, а потом облегченно вздохнул:
– Нет, показалось… – нетерпеливо поскреб ногтями по лакированной крышке стола. – Ну что же он не звонит, ему уже пора проявиться…
Темное лицо его снова ужасно сморщилось.
– Послушайте меня, – нервно сказал Конкин. – Я ничего не знаю о ваших делах – не знаю и знать не хочу. Они меня не интересуют… Воспитание нового поколения… Истинно существующая реальность… Так, чтоб мир был для них – невыносим… Это, по–моему, бред собачий… Ладно, я не собираюсь оспаривать. Но в свое время вы обещали, что поможете мне. Помните, быть может, тогда, в зоопарке? Собственно, поэтому я сюда и пришел. Существует же, в конце концов, обычная человеческая порядочность…
Он в растерянности замолчал, чувствуя, что говорит слишком путано. На него давила оцепенелость школьного здания. Где–то неподалеку журчала в трубах вода. Доносилась скороговорка невыключенного радио.
– Да–да, конечно, – рассеянно ответил Леон. – Вам еще повезло, если говорить откровенно. Большинство людей, очнувшихся от летаргии, просто гибнет, не разобравшись, что именно происходит. Не выдерживают ужаса окружающего. А мы вас заметили, поддержали в какой–то мере. – Он опять замер, подняв смуглый палец. И вдруг глаза его блеснули, как у питона. – Нет, выходит, не показалось…
– Что? – одними губами спросил Конкин.
Но Леон уже совершенно бесшумно спрыгнул со стула, дернул ящичек секретера, щелкнувшего замком, выхватил из глубины его пистолет и спросил, как и Конкин до этого, одними губами:
– Стрелять умеете?
Конкин затряс головой.
– Берите, берите! – нетерпеливо сказал Леон. – Что вы думаете, они вас в живых оставят? – А поскольку Конкин лишь пятился, все также тряся головой, то, пожав плечами, сунул пистолет в карман и, извлекши из секретера второй, осторожно, чтобы не издавать громких звуков, передернул затвор. – Ну как хотите… Можете вообще здесь остаться… Я вам не нянька… – Тем не менее, открывая дверь, призывно махнул рукой. – Ну! Шевелитесь!..
Они пересекли коридор, сквозь пустынные окна которого светило солнце, завернули на лестницу, широкими ступенями ведущую вниз, и чуть не споткнулись о распростертое на площадке мешковатое нескладное тело. Мертвец лежал, весь обмякнув, неестественно вывернув голову, прижатую к тверди бетона, грязноватое лицо его было сплющено, однако Конкин узнал учителя, который сторожил вестибюль. И от того, что этот учитель был только что жив, а сейчас уже мертв, ему стало совсем плохо.
– Назад! – шепотом крикнул Леон.
И сейчас же стеклянный плафон над их головами разлетелся на множество хлестнувших осколков. Кажется, перед этим Конкин услышал какой–то характерный хлопок. Или не услышал. Определить было трудно. Леон сразу выстрелил в нижний пролет, и убойное эхо, отразившись от стен, ударило Конкина по ушам.
– Есть один! – злобно сказал Леон.
Они ринулись обратно, в тишь кабинета, причем Леон судорожными, но точными движениями запер дверь, приговаривая: Картон, однако задержит… – с удивительной для хилого сложения силой протащил вдоль стены книжный шкаф, чтобы загородить предбанник, а затем отомкнул на противоположном конце дверцу черного хода. Показалась узкая лестница, освещенная лампочками, висящими на скрученных проводах.
– Старая застройка… Хорошо, что оставили… – Он опять достал пистолет и почти насильно втиснул его в холодную руку Конкина. – Держите, держите! Вы же видите, что происходит. Стреляйте в любого, кого заметите. Наших людей в здании нет. И не дожидайтесь команды. Командовать будет некогда. Только, пожалуйста, меня не убейте…
Бесноватая пугающая ирония прозвучала в голосе. Он засмеялся.
И в этот момент за стенками кабинета что–то рухнуло – покатилось, посыпалось – дребезжа сочленениями и битым стеклом.
Точно разорвалась граната.
– Это – в приемной, – вздрогнув, сказал Леон. Вытолкнул Конкина в черный ход и опять запер дверь, укрепленную изнутри деревянными брусьями. – Осторожно, здесь повороты, можно упасть… – Вдруг, как помешанный, ударил кулаком по перилам. – У них – пистолеты с глушителями! Вы – слышали? Оружие спецотделов! Неужели они договорились с властями? Если они договорились с властями, то нам – хана!..
Кое–как они скатились по лестнице, гудящей под их ногами, ступеньки и в самом деле закручивались винтом. Конкин дважды споткнулся, едва не полетев вверх тормашками. Удержался он, только до боли вывернув пальцы. Леон пистолетом рубил лампочки, теплящиеся над головой, так что вскоре их охватила кромешная темнота, и тем неожиданнее показался свет, хлынувший из–за двери снаружи. Конкин не разобрался, как это получилось, но он почему–то оказался движущимся впереди и когда выскочил в убогий садик сзади от школы, то в слепящем, опаляющем глаза блеске дня вдруг увидел расплывчатый силуэт, чрезвычайно медленно поворачивающийся в их сторону. Он не знал, почему силуэт поворачивается так медленно, вероятно, время остановилось, но он тут же, по–видимому, машинально нажал курок и, получив вдоль руки отдачу, чуть не вывернувшую пистолет из ладони, заметил, как силуэт этот сгибается, словно поймав футбольный мяч животом, а потом становится на колени и тычется в землю, забросанную хабариками.
Он еще успел подумать: Неужели это я выстрелил? Боже мой, я же этого не хотел!.. – но силуэт, будто кукла заваливающаяся на бок, уже куда–то исчез, прыгнула под самые руки чугунная решетка сада, тело как бы само собой перекатилось через нее, распахнулась безумная, как будто пьяная улица, дома казались обглоданными, перемолотым хламом зияли меж ними громадные пустыри, этажи один за другим заколочены были фанерой, невероятного вида экипаж двигался по мостовой: совершенно протершаяся, облупленная жестяная коробка, покореженная в столкновениях, сохранившая от стекол только режущие края, – вообще, точно сошедшая с картинки прошлого века – она дребезжала, переваливаясь с боку на бок, порождая ощущение, что вот–вот рассыплется на ходу, а из выломанных дверных проемов, через дыры в корпусе и даже, кажется, через верхний люк, как репейник, торчали руки и ноги сплюснутых пассажиров.
Конкин не сразу догадался, что – это автобус.
А когда догадался, то побежал, огибая его и стараясь заслониться ползущей, как черепаха, нелепой, тухлой громадиной.
Он надеялся, что ему удалось оторваться, но сейчас же кто–то выкрикнул из–за спины: Молодец!.. – и Леон, указывая дорогу, обгоняя, дернул его за рубашку. – Туда!.. Направо!..
Вдоль щеки его кровоточила багровая ссадина. Смуглое лицо вообще как–то изменилось, обмякнув. Но – как именно – Конкин не уловил.
Времени не было.
Они проскочили длинный, сворачивающий под углом рукавчик парадняка и, перелезши через балки, провалившиеся откуда–то сверху, очутились перед массивной плитой, перехваченной дужками – на которых, присосавшись, висели четыре мощных замка. И Леон обхватил их, точно пытаясь содрать, а потом обернулся, пронзая Конкина внимательным взглядом:
– Сударь, скажите мне правду: вы сейчас в нирване или в реальности?
Конкин сначала не понял сути вопроса, но через секунду, увидев его и в самом деле изменившееся, чужое лицо – в мокрых язвах, с сиреневыми костяшками вместо носа, догадался о чем идет речь и, безнадежно посмотрев на свои ладони, также покрытые язвами, потрясенно, обретая сознание, невнятно ответил:
– В реальности…
– Тогда пройдем, – напрягаясь, сказал Леон. – Главное, ничего не бойтесь, сударь…
Он ударил ребром ладони по дужкам, и они вместо того, чтобы отозваться лязгом металла, смялись, точно бумажные, – разодрал образовавшуюся щель – и, протиснувшись сквозь нее, они вылезли на пустырь, простершийся, казалось, до самого горизонта.
Собственно, это был не пустырь, а скорее луг, поросший дурманными жесткими травами. Серые метелки их качались выше колен, трепетали вкрапления лютиков и ромашек, плотные заросли иван–чая вздымались из старых ям, а за маревом смога, на другой стороне, словно горы, угадывались призрачные очертания зданий. Видимо, луг находился внутри городского квартала. И дома опоясывали его по периметру.
Бутафория. Всюду бутафория, подумал Конкин.
Ему не хотелось жить. Мир открылся такими отталкивающими подробностями, что дальнейшее существование в нем не имело смысла.
Секта – людей.
Конкин даже замедлил шаги.
Однако Леон, дожидавшийся его у кустов, нетерпеливо подергивался.
– Все в порядке, – сквозь горловые хрипы сказал он. – Здесь владения Цветика, сюда они сунуться не посмеют. Потому что Цветик очень не любит «люмпенов». А кстати, вот и он сам…
Вынырнув откуда–то из–за бурьяна, мерной тяжелой поступью, словно при каждом шаге проваливаясь по щиколотку в дерн, приближалось к ним чрезвычайно грузное, низкорослое существо, представляющее собой нечто среднее между медведем и человеком. От человека у него было лицо – правда, фиолетового оттенка, с выдающимися надбровными дугами, а от медведя – толстое, покрытое шерстью туловище, раздающееся на бедрах и формой своей напоминающее мешок. Уши, как будто у зверя, торчали над головой, и он, точно зверь, похрапывал на вдохе и выдохе.
– Люди, – густым басом сказал он. – Люди. Зачем – люди? Давно не видел.
От него распространялся мясной отвратительный смрад. А могучие лапы начали медленно подниматься.
Тогда Леон очень ловко вставил ему сигарету между когтей, и, в свою очередь прикусив пластинками рта кончик фильтра, произнес с искусственным лихорадочным оживлением:
– Здравствуй, Цветик. Мы у тебя немного побудем? Если ты, конечно, не возражаешь…
Наступила звенящая тишина. Медведь посмотрел на Конкина, а потом на Леона.
Щеки его ужасно надулись.
– Скучно. Живите, – тем же густым, жарким басом разрешил он.
И нагнувшись к огню зажигалки, протянутой быстрым Леоном, глубоко, сразу на полсигареты, втянул едкий табачный дым.
Пока Таисия приводила в порядок дачу, пока она распечатывала окна, чтобы выветрить затхлость старого воздуха, пока она протирала отсыревшую мебель и пока споласкивала посуду, с ее точки зрения недостаточно чистую после зимы, Конкин с Витюней разожгли костер.
День сегодня был теплый и солнечный, но в начале недели прошли грозовые дожди, прошлогодняя преющая трава была пропитана влагой, с веток, которые натаскал Витюня, сочилась вода, для костра они, естественно, не годились, но в сарае, укрытые листами толи, еще сохранились дрова: Конкин нащипал с березы коры, сворачивающейся завитушками, наколол целый ворох лучинок, вдруг обнаруживших свежий лесной аромат, соорудил из всего этого легкий шатер, придавил его несколькими тоненькими полешками, подсунул снизу газету и, уступая нетерпению пристанывающего Витюни, разрешил ему самому поднести к газете горящую спичку.
Огонь вспыхнул сразу же и, обхватив корежащуюся чернеющую бересту, бодро попыхивая, стал пробиваться сквозь дровяной муравейник – на секунду затих и вдруг вырвался над связкой поленьев уверенным ярким пламенем.
– Ура–а–а!.. – самозабвенно закричал Витюня.
И Конкин, вторя ему, тоже закричал:
– Ура–а–а!..
Он, как будто даже забыл, что буквально минут десять назад, искоса и совершенно случайно глянув через плечо на дачу, он увидел не симпатичный одноэтажный домик, сияющий сквозь заросли желтизной, а какую–то перекошенную мрачную изъеденную нищетой хибару, больше напоминающую собачью грязную конуру, кое–как составленную из гнилых липких досок, покрытых дерюгой, с дырами вместо окон, затянутыми полиэтиленом.
Продолжалось это не более двух секунд и сразу же прекратилось. Конкин не хотел вспоминать об этом. Не было ничего лучше горячего хрустального дня – клейкой зелени, не успевшей еще потускнеть в начале лета, запахов мокрой, пробуждающейся от обморока земли и веселья костра, громким треском своим как бы разговаривающего с ними. Витюня все–таки бросил туда охапку веток и, распрямляясь от закипевшей во внутренних порах воды, они зашипели – поглотив собой верхний огонь и подняв к небосводу витой изумительный хобот дыма.
Витюня даже запрыгал от восхищения:
– Ура–а–а!..
Впрочем, Таисия несколько охладила эти восторги, озабоченно посмотрев на хобот, который тучнел, и предположив, что уже через две минуты прибежит жаловаться сосед. Дескать, задымили ему весь участок. Сами будете объясняться.
– Ну и объяснимся! – легкомысленно сказал Конкин.
Таисия спорить не стала, а с обычной своей логикой, как бы приводя следующий аргумент, напомнила им, что они обещали начистить для обеда картошки. Начистите полведра – будет вам обед. Не начистите – соответственно обеда не будет.
Настроение, разумеется, ощутимо испортилось. Витюня даже высказался в том смысле, что лично ему никакого обеда не требуется. Если, конечно, лично ему выдадут десять пряников и лимонаду. Делать, однако, было нечего. Конкин набрал воды в эмалированное ведро, водрузил меж двух чурбаков сетку с бугристой картошкой, персонально вручил маленький нож Витюне, нож побольше и поострее взял себе, и они, скучновато поглядывая друг на друга, принялись за работу.
Картошка была вялая, прошлогодняя, клубни ее морщинились, не поддаваясь ножу, приходилось выковыривать многочисленные глазки, безобразно чернеющие в желтом неаппетитном теле, шелуха налипала на руки, Витюня мгновенно испачкался с головы до ног, недовольно сопел, отмахивался от комаров, толку от него было мало, в конце концов он решил, что удобнее сначала нарезать клубни кубиками, а потом уже счищать с них мягкую кожуру – чем и занялся, увлеченно покряхтывая. Конкин ему не препятствовал, он прикидывал – удастся ли отсидеться на даче, предположим, взять на работе недели две за свой счет, подготовиться, запастись той же самой картошкой, попросить Таисию, чтобы никому не давала адрес, две недели – это ведь громадный срок, за две недели может произойти все, что угодно, – например, «люмпены» сожрут «гуманистов» и тогда, может быть, Конкин им не понадобится, или, наоборот, «гуманисты» перещелкают «люмпенов» и тогда, вероятно, удастся договориться с Леоном. Может быть, это вообще образуется как–то само собой, может быть, он выздоровеет и превратится в нормального человека. Правда, непонятно, можно ли считать это выздоровлением, так же, как непонятно, что именно следует принимать за норму.
Конкин бросил в ведро очередную картошину, и картошина эта почему–то всплыла, закачавшись среди шелухи, которую по ошибке ссыпал Витюня, но вылавливать шелуху Конкин не стал – он вдруг с потрясающей ясностью понял, что, конечно, отсидеться на даче ему не дадут. И с чего это он решил, что ему дадут отсидеться? Идет война. Идет гнусная тайная битва на истребление. Перемирие, о котором он слышал, нарушено. Цель войны – абсолютная победа одной из сторон. А победят в этой войне, разумеется, «люмпены». Просто потому, что люмпены побеждают всегда. И к тому же они пользуются явной поддержкой государственных органов. Наверху у нас кто? Наверху у нас те же «люмпены». И ничто не мешает им объединиться между собой. «Люмпены» – политики и «люмпены» – исполнители. Речь идет, если сформулировать точно, о борьбе за власть. С какой стати они будут оставлять в живых нейтрального наблюдателя? Наблюдатель – это для них источник опасности. Потому что наблюдатель видит реально существующий мир. А отсюда – полшага до оппозиции и сопротивления. Разумеется, они не оставят его в живых. Бесполезно надеяться – это пустые иллюзии…
Ясность понимания была настолько жестокой, что от грубой, непреодолимой силы ее, или, может быть, от гнилостного прелого запаха намокших очисток, Конкина слегка замутило и он не сразу услышал Таисию, которая, бесшумно возникнув у него за спиной, ядовито, с явственным удовлетворением произнесла:
– Ну вот, я вас предупреждала. Ты хотел объясняться? Теперь – объясняйся…
Судя по звуку шагов, она направилась к дому. Витюня тоже благоразумно исчез.
И поэтому, когда Конкин, подняв отяжелевшую голову, торопливо сглотнул, борясь с тошнотой, то увидел, что остался один на один с лохматым, по внешности безалаберным человеком, облаченным в тельняшку и брезентовые штаны, сквозь карманы которых обрисовывались две поллитровки. Глаза у человека были навыкате, а под бульбой синюшного носа топорщились кошачьи усы.
Словно у злодея из детского кинофильма.
Это был сосед.
– Дык, это самое, – увесисто сказал он. – Это я, значит, по такому вопросу. По вопросу, значит, что оно на меня дымит.. Это самое, значит, чтобы оно на меня не дымило… – Распрямляя грудь, он шумно втянул носом воздух, а затем, не выдыхая, икнул, как бы усвоив его целиком. Тем не менее, распространился запах водочного перегара. А сосед заключил. – Это самое, значит, по обоюдной договоренности…
Он имел в виду дым от костра, что, набрякнув жгутом, тянулся к его участку. Жалоба была уже не первой. Конкин знал, как вести себя в этих случаях. Но едва он, вымученно улыбаясь, попытался подняться навстречу усатой, недоуменной физиономии, как она вдруг качнулась, заваливаясь куда–то назад – мелькнуло синее небо, угол крыши с трубой, курчавое облако, – ноги Конкина неожиданно подогнулись, и он шлепнулся со всего размаха обратно, чуть не промахнувшись мимо березового чурбана.
У него, наверное, даже на секунду померкло сознание, потому что, очнувшись, он вдруг увидел, что присевший в раскорячку сосед, как–то странно, сбросив маску веселья, узловатой рукой придерживает его на чурбане, а другой – подносит взявшийся неизвестно откуда стакан, на две трети наполненный светлой жидкостью:
– На вот, выпей… Выпей, говорю, легче будет…
И по запаху было ясно, что в стакане – чистая водка.
– Я не пью, – сказал Конкин, разлепив вязкие губы.
Однако сосед резко отвел его протестующую ладонь и, как будто клещами, стиснул все тело:
– Пей! Не надо мне ничего доказывать! Я же химик по специальности, я знаю, что делаю…
Та рука его, что поддерживала Конкина на чурбане, ухватила за волосы на затылке, решительно запрокидывая, а другая прижала граненый стакан к зубам. Конкин не мог противиться: водка сама собой заструилась сквозь горло. От спиртового жгучего вкуса он задохнулся, но сейчас же, сменяя противную жидкость, полилась колодезная вода и вдруг в то же мгновение стало значительно легче. Точно лопнула дурнота, обволакивающая рассудок. Хлынул упоительный воздух, и весеннее солнце потекло по артериям.
Конкин откинулся.
– Так это вы – Аптекарь? – ошеломленно спросил он. – Вот не ожидал. А я слышал, что вас убили…
– От кого слышали? – сразу же спросил Аптекарь.
– Леон говорил…
– А сам он жив?
– Не знаю, я не уверен…
Тогда Аптекарь отпустил Конкина и, нащупав второй чурбан, привалился к нему, усаживаясь прямо на землю. Посмотрел, сколько остается в бутылке – там было еще на два глотка – закрутил их винтом и хряпнул прямо из горлышка.
Мятая рожа разгладилась.
– Вот так, – чуть осипшим голосом сказал он. – Сто пятьдесят миллилитров, и вы – в нирване. Химиотерапия. Рекомендую на будущее…
– А у нас есть будущее? – спросил Конкин.
Аптекарь пожал плечами.
– Трудно сказать… С одной стороны, если вы все время в нирване, то особой опасности не представляете. А с другой стороны – реальность уже повлияла на вас. Лично я полагаю, что многое будет зависеть от конкретных раскладов. На их месте я бы на нас просто плюнул. Кто мы, в конце концов? Слизняки. Мир таков, каким мы хотим его видеть. Неизвестно еще, кто здесь по–настоящему прав. Может быть, как раз они – неизлечимо больные. И не забывайте: три раза по сто пятьдесят. Вот увидите, через месяц все это нормализуется. Я ведь знаю, я пробовал на себе.
Закряхтев, Аптекарь поднялся, оглядевшись вокруг, – наклонившись, засунул пустую поллитровку в кустарник и довольно вяло помахал рукой на прощание.
– Пойду, пожалуй, – сообщил он. – Крыша за зиму сгнила, надо подремонтировать. Извините, что беспокою насчет костра, но, вы знаете, астма, просто замучила. Выворачивает от дыма, я даже бросил курить…
Еще раз помахав на прощанье, он, по–видимому уже возвращаясь в образ, лихо поддернул штаны, хмыкнул, цыкнул и, переваливаясь, направился к задней калитке. Левой рукой – отмахивал, а правой – придерживал другую поллитровку в кармане. Ни дать ни взять – классический пролетарий. Черные смоляные пятна красовались на внутренности колен.
Подоспела Таисия и сразу же поинтересовалась:
– Ну как?
– Все в порядке, – небрежно ответил Конкин.
Он действительно успокоился. Разливалось кругом сумасшедшее щебетание птиц, чуть покачивались сережки на нежных березах, в небе плыли красивые блистающие облака, подсыхали низины, и молоденькая трава просвечивала на пригорках. Настроение было отличное. Подбежал нетерпеливый Витюня и, схватив за рукав, спросил, когда они пойдут в лес. Договаривались же, что – пойдут.
– После обеда, – ответил Конкин.
Он по–прежнему смотрел за боковую калитку.
Там был луг, покореженный в прошлом году тракторами, выдавленная ими земля затвердела и меж рытвинами уже появился бурьян. А на другой стороне луга находилась дача Аптекаря: острозубая дранка крыши проглядывала сквозь сирень. Глянцеватой сиренью заполнен был, кажется, весь участок. Вероятно, Аптекарю, было лень ее проредить, и вдоль пышных кустов перетекали пласты синеватого дыма. Невеликий костер, разожженный Витюней, уже прогорел, а они по–прежнему перетекали, – пучились, увеличивались в размерах, и в увеличении этом было что–то зловещее.
Вдруг – всю толщу их прорезал красноватый неожиданный всплеск огня.
А за ним, догоняя – второй и третий…
– Пожар… – не своим, севшим голосом сказала Таисия.
Конкин и сам догадывался, что – пожар. Сердце у него болезненно съежилось. Похолодело в груди. Он было двинулся – чтобы бежать. Но бежать было некуда. А главное – незачем. И, наверное, бесполезно было, предупреждая, кричать. Потому что Аптекарь, уже прошедший большую часть пути, как–то замер, прикладывая руки к физиономии, а затем повернулся и припустил обратно – подпрыгивая на рытвинах.
Однако, ушел он недалеко, – точно срезанный, рухнув посередине луга.
Скомканная фигура застыла.
И словно подчеркивая, что все уже кончено, треснул, проваливаясь, шифер на крыше, и освободившееся грозное пламя рвануло вверх.
Зонтик черного дыма расцвел над участком.
– Здорово горит! – восхищенно сказал Витюня.
Конкин ему не ответил. Он тянулся туда, где, точно живые, начинали корчиться среди дыма кусты сирени. Выстрелов он не слышал. Вероятно, оружие опять было с глушителями. Но он ждал, что к телу Аптекаря сейчас подойдут, – обыскать, забрать документы, и он их тогда увидит.
Никто, однако, не подошел, лишь потрескивание огня доносилось из травяного простора. А из ветвей черемухи выпорхнула вдруг какая–то птица и, метнувшись зигзагами, растворилась в небесной голубизне…
Слежку он заметил, когда переходил через улицу.
Крепкий, стандартного вида мужчина в поношенном сером костюме, державшийся метрах в пятнадцати позади него, вдруг не очень естественно дернулся – споткнулся, заволновался – и, тревожно оглянувшись по сторонам, как бы что–то соображая, проследовал через трамвайные рельсы. Мужчину он запомнил еще с предыдущего перекрестка, когда тот, точно также, не очень естественно дернувшись, вслед за ним пересек улицу на красный свет. Так что это вовсе не выглядело совпадением. Скорее – пугающая закономерность. Тем более, что и другой мужчина, шедший до этого несколько впереди, не в костюме, а в куртке и в каких–то немыслимых шароварах, неожиданно замер и тут же шагнул к стене, как бы страшно заинтересовавшись выцветшими на стенде газетами. Но в отличие от первого, он не перешел через улицу, а так и остался на месте – чуть поглядывая на них и, видимо, оценивая ситуацию.
В общем, все было ясно.
На всякий случай Конкин проверил еще раз – сделав вид, что собирается идти по проспекту, а на самом деле свернув и двинувшись в другом направлении. При этом он выявил еще одного наблюдателя, который до сих пор держался несколько в стороне, а теперь был вынужден развернуться и следовать точно за Конкиным.
Значит, на нем «висели» по крайней мере трое.
Это было плохо. Это означало, что его линия все же прослушивается. Неделя прошла спокойно, Конкина никто не тревожил, лишь однажды, в середине ночи вдруг зазвонил телефон и панический незнакомый голос проинформировал, что вот только что провалился Затейник. Абсолютно надежно, сведения из первых рук. И Смотритель поэтому распорядился, чтобы все, кто на Затейника выходил, сменили координаты. Прямо сейчас, не дожидаясь утра. А дальнейшую связь будет осуществлять Воки–Токи. Следовало также уничтожить все документы, находящиеся на руках, и в ближайшее время не проявлять никакой активности. В случае опасности вообще уходить из города.
Голос сообщил эти сведения залпом – в суматохе, в кипении слов, наталкивающихся друг на друга. А затем звонивший повесил трубку, вероятно не желая отвечать ни на какие вопросы.
Впрочем, вопросов у Конкина не было. Собственно, какие у него могли быть вопросы? Мир открылся внезапной дикой реальностью и, как спрут, затаскивал Конкина в черную глубину. Конкин уже захлебывался в жутковатой пучине. Судя по всему, у «гуманистов» был полный обвал. Фонарщик, Аптекарь, Затейник. И другие, неведомые ему фигуры. Конкин не знал их и знать не хотел. Потому что чем меньше знаешь, тем как–то спокойнее. В эти дни он три раза звонил Леону из автоматов, и, конечно, телефон Леона не отвечал. Вероятно, вся школа была расформирована. Вот и воспитали новое поколение учеников. Тех, кто будет видеть мир таким, как он есть. Глупое, заранее обреченное предприятие. А ведь в школе был сконцентрирован их лучший состав. Видимо, теперь никого из педагогов уже не осталось. А случайно уцелевшие – мечутся, не зная, куда податься. Хаос, паника, суета. Конкин надеялся, что в этой суете о нем действительно позабудут. И тем более, что Леон, скорее всего, погиб. Если Леон погиб, значит, забрезжило освобождение. Правда, это только в том случае, если Леон погиб.
Но Леон, оказывается, не погиб. Сегодня утром он позвонил и назначил встречу. «Явка номер четыре». Напротив гостиницы. Вот откуда у него появились «хвосты». Телефон в его квартире прослушивается.
Конкин не представлял, как выбраться из такой ситуации. Мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Против профессионалов я, конечно же, проиграю. У него накапливалось гнетущее чувство тоски. Разумеется, можно было нырнуть в ближайшую подворотню, добежать до последнего, крайнего в данной застройке двора и, пробив непрочный картон, лишь расцветкой своей имитирующий несокрушимый камень, оказаться на пустыре, разъедающем изнутри городские кварталы. А затем, пересекши его, выйти за несколько улиц отсюда. На пустырь они последовать не рискнут. Цветик не любит «люмпенов». Он их убивает, а потом закапывает на Могильном холме. Так что в смысле безопасности здесь можно не волноваться. Но Конкин знал, что не сделает этого. И не только потому что там – Цветик, который ревниво охраняет свою территорию ото всех – Цветик помнит его и, быть может, отнесется, нормально – но помимо Цветика там есть еще и какой–то Жиган, и Хвороба, и Мымрик, и некая Недотыкомка. Целая компания опасных тихих уродов. Он не знает, как разговаривать с ними и чего ожидать. Леон намекал, что «пустырники» – это вообще не люди. И к тому же, чтобы попасть на пустырь, надо обязательно находиться в реальности. А реальности он больше не хочет, он боится ее – груз реальности для него уже неподъемен.
Кстати, насчет реальности.
Конкин достал из кармана узенькую согревшуюся бутылочку из–под уксуса и, привычным движением сняв автоматический колпачок, прямо на ходу сделал два обжигающих мелких глотка. Он уже привыкал. Водка не казалась такой противной, как раньше. Быстрой тяжестью скатилась она в желудок, и почти сразу же отозвался по всему телу стремительный легкий жар. Сознание прояснилось. Молодец Аптекарь, подумал он. Молодец, молодец. Действительно – как лекарство.
Тем не менее, пустырь отпадал. К сожалению, ничего иного Конкин придумать не мог и поэтому поступил, как обычно поступали герои виденных им детективных фильмов. То есть, он подождал на ближайшей остановке автобус, и сначала изобразил, что не собирается будто бы садиться в него, он скучающе отвернулся, присматривая краем глаза за пассажирами, и только в самый последний момент, когда двери гармошкой уже закрывались, неожиданно втиснулся внутрь, – проехал в давке и в духоте несколько извилистых остановок, также неожиданно выскочил и пересел на трамвай, а затем очень быстро нырнул в метро и проделал этот же самый трюк с электричками – непрерывно меняя их, переходя с одной линии на другую. Операция заняла около получаса. Конкина толкали, ругали за неуклюжесть, дважды его довольно чувствительно прищемило в дверях, а один раз он сам, промахнувшись, ударился костяшками пальцев о поручень. К исходу этого получаса он чувствовал себя так, словно его пропустили через мясорубку – ныл придавленный локоть, гудели ноги – но зато когда он, наконец, выбрался из метро и, опять же меняя транспорт, проехал для страховки несколько разнонаправленных остановок, то, сойдя на просторном безлюдном проспекте, тянувшемся к месту назначения от реки, он с удовлетворением констатировал, что замеченные им прежде мужчины, по–видимому, отстали. И даже не по–видимому, а – совершенно точно. Во всяком случае, поблизости их не наблюдалось.
Вот тебе и профессионалы, подумал Конкин. Значит, я все–таки могу играть против профессионалов.
Эта мысль почему–то его не обрадовала. Потому, вероятно, что он чувствовал мизерность данной победы. Что она значила по сравнению с безумием мира – по сравнению с тошной и грубой реальностью, которая его обволакивала. Он пугался этой реальности и, вместе с тем, было в ней нечто притягательное. Некая жестокая правда. Некое истинное существование. И если отказаться от правды, если опрометью захлопнуть двери, чуть–чуть пока приоткрывшиеся перед ним, то тогда и реальность мира ускользнет навсегда и останется только нирвана – муторная, привычная, успокаивающая, безнадежная глухая нирвана – нирвана во веки веков. И еще останется сожаление о другой, настоящей жизни – то мучительное сожаление, которое порождает тоску и болезненное ощущение собственного ничтожества. Что, вот, мог бы когда–то все изменить, – не осмелился. Не осмелился, а теперь уже слишком поздно. Момент упущен, никакой другой жизни не будет.
Другой жизни не будет. Нирвана и сожаление. Конкин это тревожно осознавал. И поэтому все ускорял, ускорял шаги, перейдя, в конце концов, на трусцу задыхающегося, слабого человека.
Он безбожно опаздывал, но надеялся, что Леон его все же дождется.
И Леон дождался его.
Потому что когда, лавируя между потоками транспорта, Конкин быстро перебежал широкий гремящий проспект, механическим руслом взрезающий утренний город, и влетел на площадку, образованную с одной стороны гостиницей, вздымающей стеклянные этажи, а с другой стороны – полноводной, коричневой от промышленных стоков рекой, то, задерживая рвущееся дыхание, он сразу увидел, как за кубом гранитного постамента что–то невразумительно шевельнулось, и оттуда, очерченный летней жарой, неторопливо вышел Леон и, по–видимому, приветствуя, сдержанно поднял руку.
Он был в сером рабочем комбинезоне, затянутом до подбородка, и, как Конкину показалось, в серых же зашнурованных сапогах. То есть, весь как–то серый, очень буднично выглядящий в солнечной легкой дымке. Между ними было, наверное, метров сто. Конкин тоже поднял вялую руку, приветствуя, и, по–видимому, в ту же секунду раздались негромкие отчетливые хлопки.
Словно откупоривалось вокруг множество бутылок с шампанским.
Конкин сразу же понял, что означают эти хлопки и, остановившись, с каким–то тупым равнодушием наблюдал, как с краев забетонированной голой площадки очень медленно и даже красиво продвигаются к центру ее трое крепких мужчин, и в протянутых стиснутых их руках подпрыгивают удлиненные пистолеты. Траектории этой пальбы, по–видимому, сходились у постамента, и на пересечении их, превратившись в комок, пульсировало тело Леона – вздрагивало при попаданиях, а на сером комбинезоне расплывались вишневые пятна.
Так это было.
Один из мужчин прошел совсем рядом, и заметно выделилось сосредоточенное лицо: блеск прищуренных глаз, сведенные к переносице брови. Он не обратил на Конкина никакого внимания. Воротник пиджака топорщился у него на спине. Блестела лысина на затылке. Конкин тупо смотрел в эту лысину, точно не было сейчас дела важнее. Все–таки мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Профессионалы меня, конечно, переиграют.
Ничего другого не оставалось.
Поэтому Конкин достал из кармана узкую четвертинку, быстро, почти не ощущая вкуса, сделал последний глоток и отбросил ее прямо на грань поребрика.
Сверкнули осколки стекла.
А затем он побрел куда–то в сторону набережной. Его тянуло оглянуться назад, но он не оглядывался.