– Такой сладкоголосый-то, – Упоённо рассказывала взопревшая от долгой ходьбы Прасковья Леонидовна, поминутно утирая красное потное лицо концом цветастого плата, – ну чисто соловей! Молоденький совсем батюшка, а глаза такие умственные – сразу видно, святой жизни человек и мудёр! Я опосля службы подошла на исповедь, так веришь ли, такая чистая-чистая таперича, будто душенька в бане побывала!
– Где, говоришь? – Полюбопытствовала жадно соседка, супружница жестянщика Анкудина Лукича. Справная баба, всё при ей, и хозяйка справная. Один только грех – любопытна, страсть!
– На Варварках! – Охотно откликнулась хозяйка, отдуваясь, – Не ближний свет, вестимо, аж все ноженьки стёрла, пока дошла.
– Ишь ты! – Качнула головой тётка Дормидонтиха, – И не лень тебе?
– Душенька дороже! Я как исповедалась батюшке, что в гневе срываюсь, бываючи, на ангелочков своих, кровиночек, так и полегшало!
«Чёртова ханжа!» – Пробурчал Тот-кто-внутри, пока вожуся во дворе, отчищая снег и посыпая дорожки золой.
Хмыкаю, соглашаяся, да видно – вслух, так что бабы повернулися. Побуровив меня взглядом недолго, Леонидовна вспомнила, что она из церквы и пока ещё така, просветлённая.
– Святой человек!
Меня попервой такие вот словеса тиатрой казалися, представлением ярмарочным. Ну стервь как есть, чистой воды, без омману! Как брульянт, только наоборот. Сварливая, злобная, ленивая!
Тот-кто-внутри ишшо много епитетов подбрасыват, но совсем уж гадские, даже в мыслях слова такие произносить не хочется. Кажется, будто опосля таких словес изнутри со щёлоком вымыться надобно.
Ён, Кто-внутри, тот ишшо затейник! Как начнёт мысленно ругаться, так ажно ухи в трубочки сворачиваются. Стыдно, страсть! А картинки препохабные показыват, чтобы это… люстрировать словеса свои непотребные. В ином разе такое покажет, что кажется, будто мозги вот-вот закипят, ну рази может такое быть? Ан может, оказывается!
Я вот думаю, что разным богам мы молимся-то. Мой Боженька добрый и понимающий, ну чисто дедушка, которово у меня нет. Только что живёт далеко – так, что и не дозовёшься и не допишешься. Но любит! Издали, но любит. Отдал, значица, внуков своих на землю учиться всякому жизненному, и вздыхает только. По всякому ж мы жизню проживаем, иные и глупо совсем.
Ан всё равно учёба, пущай и мастер неласковый, да и ученик бестолковый. Не век же при себе держать, в вату завёрнутым?
Прасковья же Леонидовна и тётка моя, они другому Богу молятся, так вот. Злому какому-то. Тому, который за дразнилки обидные медведей на детей напустил[28].
Может, оттого они неласковые, что и сами злому Богу молятся, а не доброму Боженьке? Я хотел к попу с энтим вопросом подойти, ан передумал. В деревне-то, когда от болести очнулся и беспамятный совсем был, мне за вопросы-то прилетало, и не раз!
В село когда ездили, где церква есть, я тоже ведь батюшке Никодиму вопросы задавал. Когда простые, то оно и ничего, отвечал. А потом Тот-кто-внутри через меня свои вопросы уже задавать решил. Сложные, господские. Я ишшо не знал про него – так, мысли всяки-разные в голове всплывали, а где чьи, не разбирал.
Так-то вроде простые, но с подковырками, вот батюшка и осерчал. Мне попервой выговорил, а потом тётке. Воспитывает, дескать, не так. Ну и влетело. Вожжами-то иль ухи крутить она поостереглась по болести моей, но придумала всяко-разное. В наказание, знацича.
Так и здеся. Если хозяйка батюшку хвалит, то это какой-то не такой батюшка. Неправильный. Вся округа знает, кака-така есть Прасковья Леонидовна. Ея душеньку не баньке парить нужно, а как самовар от золы отчищать! Скребсти!
Словеса ласковые, оно конечно да, но толку-то? Приходит когда вот така обласканная с церквы, да и за старое. Только теперича вроде как от грехов отчистилась. Слабенький батюшка-то – даром что соловей, ан и дух у не соловьиный-то. Окромя как петь и не умеет ничегошеньки.
Я вот думаю, что не простит её Бог, за мои волосья-то выдранные. Ить виноватой себя не чует, хотя вчера вот совсем впусте на меня-то накинулась! Грех ея передо мной, а не перед Богом. Ан не повинилася передо мной – значица, и не простил я грех тот. Остался на душеньке висеть, так-то!
С привычками ея такими я и вовсе плешивым стать могу, ишшо до того, как усы под носом расти почнут. Мало что не клоками выдирает, а иногда и с кровью, волосья-то. И норовит, сволота такая, с висков, где вовсе уж болюче.
Поговорили бабы, и разошлись, значица. Теперя и мне надоть, пока…
– Хозяйка зовёт! – Высунулся из дверей Лёшка, тут же прячась обратно от стылого с сыростью ветра. Ну и вообче. Чтоб я, стал быть, на него не взъелся. Знает ужо, что не по сердцу мне работа така поганая.
– Вот же же! – Чуть в сердцах ногой сито с золой не опрокинул. Не успел!
Прасковья Леонидовна обленилася до крайности, и манеру завела ну таку противну! Придёт когда с церквы иль ещё откуда, где долго на ногах стояла, и зовёт меня – чтоб я ноги ей мыл, значица. Не мущщинское дело, совсем не мущщинское!
Не матушка она мне, не сродственница кака и не болящая. Так бы оно и понятно. Неприятственно, но понятно. Чтой-то за родной кровью не походить, значица? А тут… тьфу!
– Пошевеливайся! – Подстегнула она меня словесами, рассевшись тяжко на лавке. Хорошо хоть, рассупонилось, скинула одёжку верхнюю.
– Сейчас, Прасковья Леонидовна, – Спешу уже к печке, на ей чугунки с водой завсегда стоят на всяко-разные нужды хозяйственные. Знаю уж, что делать надо!
Шайку липовую ей под ноги, да воды налить тёплой. Потом валенки с ног и дальше, значица.
Хозяйка, пошевелив отёкшими белыми ногами с шишковатыми пальцами, сунула их в воду. Теперя мыть…
Что делать не надобно, я тоже знаю. Не морщиться, хучь ноги у ей и вонючие, как не у всякого мужика. Дмитрий Палыч, когда печку под вечер протапливаем, опорки иной раз и скидывает, босиком ходит-то. Ничего, в омморок от смрада упасть не хоцца. Не цветочками пахнет, вестимо, но и ничего так. Обычный мужицкий запах.
– Разминай, разминай как следует! – Мну толстые шишковатые ступни, не поднимая головы, учён уже. Взгляд у меня дерзкий, а хозяйка того не любит. И эта… мимика! Что мне не по ндраву, всё на лице, будто буковками писано. Крупными, как на вывесках. Потому старики и не любили-то.
Глаза-то я прикрыть могу, да и вообще не пялиться. А морду как отвернёшь-то? Поставят, бывалоча, перед собой, да наругивают за что-то, что я по беспамятству и не понимал-то. Глаза если и опущу, то мимика эта треклятая всё одно выдавала, что я о том говорильщике думаю.
А что хорошего думать-то можно, коли тебя ругают, а ты и не понимаш, за что? То-то! Чисто заноза в глазу такой малец у любого годящего мужика.
Постарше был бы, так в солдаты сдали б, чтоб избавиться. А меня вот в ученье, чтоб только не видеть, значица.
– Хватит! – Быстро хватаю чистую холстину и вытираю, – Посильней, посильней три, пущай кровушка по жилкам пробежится… ай! Ирод окаянный, что ж ты жмакаешь до синцов?!
Оплеуха «для порядку», и хозяйка, обув опорки с моей помощью, уходит к себе, переваливаясь уткой. За зиму она ишшо больше раздобрела да отяжелела, хотя и без того чисто квашня рыхлая. А чего ж не раздобреть-то, коль почти всю работу по дому на меня свалила-то?
Подхватив лохань, вынес во двор, да и выплеснул в сторонку. Вернулся, глянул на мастера, а ён сквозь меня глядит. Ну значица, не нужон! Значица, подале сбежать надоть, пока супружница его что-нито не придумала.
Наскоро вытер разбрызганное, пока девчонки хозяйские в лужу-то не влезли и развозюкали, и бегом! Зипун на ходу подпоясываю, шапку на затылок, и вперёд!
Работу-то она, значица, на меня переложила, и от безделья теперь куражится. Сбёг я от работы иль остался, всё едино – колотушки достаются.
Коль не сбёг, а по дому работу делаю – не так делаю, значица. Тот-кто-внутри добавляет иногда «– Не так встал, не так дышишь», ан так и есть!
Сбёг коли, так почему сбёг, лентяй? Из-за тебя ей, барыне, ручки пришлось трудить!
Так я лучше колотушки за безделье получу! На улице-то оно веселей, да и сытней, ей-ей! Я шустёр, и пусть дерзок хучь сто раз, но на улице то не в укор. Там бойким надо быть!
Где по поручению сбегаю, если недалёко, где станцую перед ахвицером, если он с барышней идёт. Повеселю, значица. Давеча вон барышня расспрашивала о всяких глупостях, а потом алтын[29] дала.
Но такое везенье-то нечасто выходит. Охвицеров с барышнями, да чтоб не на извощике мимо проехали, немного. Чаще до извощика бегаю, чтоб всякие мелкие господа лишний раз ноги не били. За такое редко больше дают, чем полкопейки.
С торговками тоже хорошо – сбегаешь по поручению, значица, а тебе стюдню дадут. Худо ли, а?! Иль извощик какой вытянет из-под сидушки яблоко, да и даст. И на том спасибочки. А то, бывалоча, пирога кус иль однажды – рыбицу копчёную – на! С Пономарёноком и Дрыном ажно объелись тогда рыбой-то, в вечор хлёбово хозяйское, не сытное ни разочечка, с трудом влезло. Так-то!
Я чем дальше, тем больше на улицу поглядываю. Сытней там, ей богу! Хозяйка через раз кормит – ей-ей, немногим лучше, чем в деревне зимой. Поначалу-то она и ничего, а потом в раж вошла, барыня чисто. Тот-кто-внутри садисткой её называт, бытовой. Слово-то како хорошее к гадким людям прицепили-то зачем? Садист! Скажешь, и будто сад перед глазами встаёт. Сад, садовник, садист… Тьфу ты!
Ладно бы колотушек баба вредная выдавала, но хучь кормили бы нормально, иль мастер учил чему полезному. Ясно-понятно тогда было б, почто страдаю. Перетерпеть годочков несколько, да и в люди выйти. Ан хренушки! И зачем тогда терпеть?
Дмитрий Палыч хучь поначалу-то заступался за меня, а сейчас я и думаю – зряшно! Супружницу егойную то ишшо больше распалило, ну и пересилила зверь-курица.
Слаб он, мастер-то. Кулаком стукнуть может, и не трусло, а зудёж комарихи своей каждодневный терпеть невмочно. Да и кто я ему? Так, прислужник, за десять рублёв купленный. Для супружницы притом купленный, по ея хотению. Ну и всё, смотрит теперь сквозь меня.
Покуда думки думал, ноги сами принесли к площади. Трубной, значица. Здеся не только и даже не только еду продают, как думал поначалу-то. Эти с краешку-то сидят, но я первые дни как пришибленный был, в городе-то, дальше и не видел да не ходил. Страшно! Народищу-то сколько!
Зверями всякими торгуют. Птицой всякой, даже и бесполезной, собаками, кошками. Весело!
Конка ишшо есть. Вот, подъехала!
– Впрягають!
И то правда – конка, похожая на дырявый, но красивенный сарай, влекомый двумя лошадёнками, подъехала к Рождественской горке. Мальчишки-форейторы[30], важнющие такие, прицепили к конке свою четвёрку и с гиканьем втащили вагончик-сарайчик в гору и там снова распрягли.
Поглазев немного, потолкался меж людёв. Меня уж многие знают, без опаски относятся. Бывалоча, что и копеечку заработать дадут. Жить можно! Только вот ночевать негде по зиме-то.
Тёплышко придёт, ей-ей сбегу! Хучь в разбойники! Всё лучше, чем ноги хозяйке мыть.