Дмитрий Палыч нынче не в духе, настроение самое смурное, тяжкое. Сидит хмурый, возится что-то под окошком, а у самого ажно руки трясутся, какая ж там работа!
Великий Пост на дворе, а ён винища вчерась натрескался до полного изумления. Да мало что натрескался, оно с кем из мущщин не бываете-то? Мне пока сиё по малолетству непонятно, но вырасту когда, тожить наверное на винище потянет-то! На винище, табак и девок, как мужицкому полу и положено.
Натрескался ён, да не дома потихохоньку, а в кабак занесло, да к самым отпетым, в «Ад». Кажному известно, что там собираются самые отпетые и отпитые, настоящая «Золотая рота». Те, кто облик человеческий потерял, и давненько притом. Опухшие от пьянства постоянного, вонючие, в лохмотьях вшивых. Тьфу! Сброд как есть, из самых худших.
Возвращался оттедова аки гордый лев, на четырёх ногах, ну и обосцалси ишшо. А может и обосцали смеху ради, то-то сцаниной так несло! Один небось не сможет напрудить столько!
Известное дело, с кем поведёшься. Нашёл же на свою голову, а?! Сидит теперя, работает вроде как. И злой!
Чего ж не понять-то, стыдно! Супружница егойная и так не подарок, а за глупость такую поедом есть будет до конца жизни. И обчество, опять же. Есть такие, кто в «Аду» бывал не раз, но всё шито-крыто. А Дмитрий Палыч запропал сперва на полтора дня, а потом белым днём, обосцаный, на четвереньках.
Ну то оно ладно, бывает. Городские многие пьют до полного изумления, ентим никого здеся и не удивишь. Так, понасмешничали бы до лета, да и забыли б. Но в Великий Пост?! Теперя эта… репутация у мастера пострадала.
И в церкву ходить придётся кажный день, грех замаливать. Всю душеньку вымотают за такое! Не знаю, какую уж епитимью[33] придумают, но ужо придумают!
Вожуся у печки и кошуся на него, значица. А то всякое бывало!
– Пащенок! – Зарычал мастер, – Смотрит ещё!
Не глядя, он сцапал со стола сапожную колодку и запустил в меня, еле-еле уворотился! Тяжелая деревяха ударила в печь углом, сколов побелку ажно до самых кирпичей.
– Байстрюк! – Вызверился мущщина, – Уворачивается ещё! А ну-ка!
Дмитрий Палыч повелительно уставился на Лёху, и тот сразу покрылся испариной. Знает ужо! Куда ему противу меня!
– Аа… соплежуй сцаный! – Ругнулся мастер, отвесив Лёшке ладонью по мордасам, отчего тот свалился с табуретки, да и остался на полу, притворяючися.
Ругнувшись так по дурному, что ишшо и сам себя обозвал, Дмитрий Палыч совсем озверел и вскочив, принялся гоняться за мной. Дурных нет! Я и так-то не терплю когда меня лупят, а сейчас он и до смерти забить могёт!
– Пащенок! Байстрюк! – Мастер дышал тяжко, гоняяся за мной.
– Чего тут… – Выплыла из спальни Прасковья Леонидовна, уткнувшись в меня животом.
– Хватай!
Выдираюсь, но куда там! Хозяйка зажала мою голову меж ног, накрыв юбками, из-под которых воняло протухлой селёдкой. Чуйствую, как портки снимают, задницу заголяючи. Быть мне поротому!
Не хочу! Зарычав, зубами вцепился в рыхлую ляжку хозяйки, выдирая мясо. Та завизжала свиньёй и оттолкнула меня. Не видя ничего, я упал на пол и начал лягаться, пытаяся натянуть штаны назад.
Попал! Дмитрий Палыч ажно отлетел назад, и морда вся в кровище! Глазами луп-луп, ажно в кучку у переносья собралися.
– Убью! – Ору дико, а у самого ажно руки трясутся от злости, – Не подходи!
Прасковья Леонидовна упала с испугу, и на жопе сидючи, отползти пытается. И воет!
Лёха голову-то приподнял, смотрит с пола. Глаза таки круглые – дивится на меня, значица. Но не встаёт! Что ему в нашу свару-то лезть? Вроде как мастер его оглоушил, хотя тот слабосилок, да ишшо и с похмелья лютаго.
«– Нокаут», – Ворохнулся Тот-кто-внутри, на мастера глядючи, – «прямо в бороду попал, удачно».
Как был, так и выскочил на улицу, только и успел, что ботинки мои подхватить, да зипун. И бегом! Босиком, да снегу тающему! Только под ногами талый снег пополам с грязюкой чвакает.
Опомнился чуть не на самой площади Трубной, босой и с обувкой в руках. Обулся, прыгая на одной ноге, да и задумался о судьбинушке горькой.
К мастеру опосля такого возвращаться мне нельзя, забьёт! Эхма! Столько добра в доме егойном осталось! Валенки почти не протёртые, зипун, что от дедушки остался. А рубаха? Пусть мала, но Пономарёнок обещался расшить её по швам, хучь и лоскутками. Шапка, опять же. Пусть драная сто раз, но не един год носить ишшо можно!
И деньги, куды ж без них? Так-то они у Понамарёнка хранятся, два с полтиной почти рублевика. Но рази теперя вернёшься? Сейчас там мастериха ужо развижалася на весь двор, а там и до полиции дойти может!
– Нельзя мне в полицию, никак нельзя, – Бормочу вслух и тут же озираюсь опасливо, а ну как услышали? Я же теперя энтот… преступник! Токмо и остаётся, что на Хитровку податься!
Закручинился, да и пошёл на Хитровку – тут недалече, три версты. Шёл пока, аж ухи зазябли, хотя руками постоянно прикрывал-то. Негоже ишшо застудиться!
Пока дошёл, совсем разнюнился, только сопли на кулак наматывал, да по щекам размазывал. Жалко мне себя!
– Откуда такой нюня-то будешь, малой? – Окликнул меня оборванец, – Никак от мастера сбежал после колотушек?
– Как есть сбежал, дяденька, – Отчего-то хотиться ему довериться. Вроде и одет оборванцем, а глаза как у того волка, что в зверинце на Масленице видел. Злые! Но не на меня и не на людев, а как-то иначе.
– Бегунок, – Вздохнул дяденька Волк, – много вас таких…
– Я преступник! – Меня пробило на слёзы, – Самонастоящий!
– Ну-ка, – Взяв меня за плечо, дяденька повёл куда-то в дом, я всё никак успокоиться не мог. Долго шли по каким-то колидорам, сырым и тёмным. Чисто подземье!
Зашли в комнату тёмную, только единой керосинкою освещаемой. И дядьки вокруг стола с картами, такие же как дяденька Волк.
– Кого привёл, Седой? – Поинтересовался один из них хрипло, – Пас! Никак очередного потеряшку?
– Говорит, преступник, – Странно-весёлым голосом сказал дяденька Волк.
– Ну-ка, – Заинтересовался хриплый, откладывая карты, – Сопли-то утри да рассказывай.
Слёзы не унималися, но после стакана самонастоящего чая, да ишшо с сахаром и баранками, прекратилися. Это ж к каким хорошим людям я попал, а? Если вот так первого встречного чаем вот так запросто поят?!
Ну и начал, стал быть, рассказывать.
… – укусил, говоришь? За ляжку?! – Дяденьки начали переглядываться и смеяться, ну чисто кони.
– А мастер, мастер-то што?
– Да лягнул ногой в бороду-то, а тот и осел на пол, только глаза к переносью.
– Иди ты?! Лихой боец!
– Ага, – И не могу удержаться, хвастаюся:
– Я на Масленицу от лоскутников застрельщиком в стеношном-то бою дрался!
– Ишь, – Бородатое доброе лицо с неоднократно ломаным носом и несколькими шрамами по щекам и лбу, приблизилось ко мне, – не врёшь! Тот самый малец!
Дяденьки начали говорить на каком-то странном языке. Некоторые слова вроде и русские, а другие непонятные совсем. Только чаю мне подливали, да баранки с пряниками сували. Я ажно сомлел от тепла и сытости, так вкусно и сытно только на последнюю Масленицу едал, а до этого… а и всё, не было такого. Баранки, пряники, самонастоящий чай с сахаром! Да не по кусочку крохотному – то я и у тётки видал.
Не едал, но видал. Сунет по кусманчику с ноготочек кажному, да сидят важные. Как же, оне чай с сахаром на праздники пьют! Богатые почтишто.
А я вот! Кусманище чуть не с полмизинца мово съел, да ишшо подливают да подкладывают вкусностёв. Хорошие люди!
– Вот што, малец, – Дяденька Волк подсел поближе, – Оставить у себя мы тя не можем… не реви! Опасно у нас, да не дело детям с каторгой водиться. Но присматривать будем!
Я заулыбался, здорово-то как! Ясно-понятно, что у них свои, взрослые дела. Энти… где винище и табак с бабами. Всё уже здеся, только баб покудова не хватает. Но присматривать будут!
– А што преступник ты, – Хриплый дяденька развеселился неожиданно, – так то не боись! Настоящие преступники-то вот они, перед тобой.
– Разбойники? – Пялюся на них, открыв рот, – Самонастоящие?! Как Чуркин[34]?!
«– Гоблины», – Проснулся Тот-кто-внутри, – «что на морды, что по месту обитания».
– А то! – И все засмеялись, – Ну как, не боишься?
– Неа. А должен?
– Какой прэлэстный наив, – Сказал хриплый немного гундосо и все снова засмеялись.
– Будя, – Успокоил смешки дяденька Волк, – сами слышали, мальчонка мене года назад память потерял, почитай заново живёт. В таком разе мал-мала с придурью быть позволительно. Оклемается ишшо.
– Да и не нужен кулачному бойцу развитый интеллект, – Последнее слово хриплый дядька снова произнёс гундосо, – а нужны развитые инстинкты крепкие кулаки. Ну и каменная башка.
Все снова засмеялися и я понял – надо мной! Пущай. Пока пряниками кормят и чаем поят, хоть обсмеются все. Да и ясно-понятно, что не со зла они, а просто весело людям.
Снова говорили непонятно, смеялися, куда-то выходили и заходили. Потом надарили кучу вещей – шапку почти новую, на вате, тулупчик всего-то с двумя заплатами – как раз на вырост, да рубаху новую. Правда, большую, но то ничего! Большая, она не маленькая! А што ниже колен, так оно и ничего.
– С нами опасно, – Ещё раз сказал дяденька Волк, – так что отведём тебя к землякам твоим костромским. Они здеся на заработках, ну и ты при них ночевать.
– А заходить к вам можно? – Вздыхаю.
– К нам? – Дяденька Волк оглянулся, – Мы тебя сами навещать будем. Иногда.
– Уговор?
– Уговор, – Он серьёзно, как взрослому, жмёт руку.
Придерживая меня за плечо, вывели и как начали блудить по подземью! Вот ей-ей, нарочно путают! Оно хучь и не видно почти ни хренинушки, а память у меня хорошая – забожиться могу, что по некоторым местам несколько раз прошли.
Вышли наконец в нормальный колидор, каменный и с оконцами, для тепла забитыми. Спустились, поднялись, снова спустились.
– Вот, Егорий, – Дядя Волк подтолкнул меня в спину, не заходя в большую комнату с нарами в два етажа, – земляки твои, костромские.
– Давай, – Поглядывая на дяденьку Волка, сказал один из двух земляков в комнате, самый старый, никак не меньше сорока! – Заходи. Меня Иван Ильич зовут.
– Егорка Панкратов, из Сенцова.
Он показал, где можно положить узел с вещами и вернулся к работе, сев с иглой.
– Подшиваюсь, видишь? На хозяйстве сегодня. Прихворал чутка, грудь застудил, вот и оставили. Всё едино комнату оставлять без присмотра нельзя, а то обнесут!
Он закашлялся, и Тот-кто-во мне уверенно сказал:
«– Бронхит! Если даже не пневмония», а потом целая серия картинок и словес, как энту заразу лечить, значица.
– Из Сенцова, говоришь? – Иван Ильич собрал складки на лбу, – А я, малец, твово отца знал. Дружками не были, врать не буду, но виделися иногда и даже пару раз в кабаке вместе посидели-то!
Он снова закашлялся, и перханье го отозвалось почему-то во мне. Отца мово в селе не любили, пришлый ён, чужак. И говорили если о нём, то либо всё вокруг да около, либо как тётка, что вдругорядь и не спросишь.
– Так… сидите-ка здеся, а пойду, травок поищу, – Встаю с нар решительно. А то ишь! Чуть не единственный человек, кто об отце может нормально рассказать, и ентот… брохит у его? Нет уж!
– Никак разбираешься? – Изумился земляк.
– А то! Дружок мой первеющий, Санька Чиж, так бабка егойная травницей. И подпаском одно лето работал, так от деда Агафона с травами не отставал. Сейчас! Я не я буду, коль не найду!
– Иш ты! – Мужчина удивлённо посмотрел вслед вылетевшему за дверь мальцу, – Шустрый-то какой!