После моих героических похождений в краю королевских куропаток я был сразу принят в компанию охотников, правда на ролях загонщика и собаки, приносящей поноску Чуть свет, в четыре часа отец неизменно появлялся у моей двери и, приоткрыв ее, шепотом спрашивал:
— Пойдешь?
Ни мощный храп дяди Жюля, ни рев двоюродного братца Пьера, который требовал свою соску в два часа ночи, не в состоянии были нарушить мой сон; но шепот отца мигом поднимал меня на ноги.
Я молча одевался в темноте, чтобы не разбудить нашего маленького Поля, и спускался на кухню. Дядя Жюль с заспанными глазами и немного диковатым видом, какой бывает у взрослых спросонья, варил кофе; тем временем отец укладывал в сумки провизию, а я набивал патронташи.
Мы бесшумно выходили из дому. Дядя Жюль, дважды щелкнув ключом, запирал дверь, раздвигал ставни и клал ключ на кухонное окно.
В этот предрассветный час бывало свежо. Кое-где мерцали оробелые, побледневшие звезды. Белая дымка расшивала узорами край тающей ночи над зубцами План-де-Легль, и сова в сосняке уныло прощалась со звездами.
Мы шли и шли, пока занималась заря, до красных камней Реденеу. Но это место мы проходили как можно тише, потому что сын Франсуа, Батистен, устроил здесь «засаду» на овсянок, запасшись внушительным количеством смолы и прутиков; прутики зачастую торчали даже в его волосах.
Идя в полумраке гуськом, мы добирались до «загона Батиста», старинной овчарни, где Франсуа иногда ночевал со стадом коз. И вот на обширной равнине, отлого поднимавшейся к Тауме, алые лучи молодого солнца вырывали из мрака очертания сосен, красного можжевельника, карликовых дубков, и перед нами, словно мощный нос корабля, выплывающего из тумана, вырастал одинокий пик.
Охотники спускались в ложбину, то налево — в Эскаупре, то направо — в Гаретту и Пастан.
А я шел по краю плато, в тридцати — сорока метрах от гряды. Я гнал прямо на охотников всех пернатых, а когда случалось спугнуть зайца, я взбегал на утес и подавал знаки, как в старину матрос-сигнальщик. Они спешили ко мне, и мы безжалостно травили косого.
Никогда, ах, никогда нам не встретились больше королевские куропатки… Правда, потихоньку друг от друга мы искали их всюду, особенно в священной для нас ложбине, на месте той чудесной охоты. Мы подкрадывались туда ползком, под ветвями дубка-кермеса и багряника, так что нередко заставали врасплох куропаток, а то и зайцев; однажды мы захватили даже барсука, дядя Жюль застрелил его в упор. Но королевские куропатки отлетели в область преданий, откуда больше не показывались — наверно, со страху перед Жозефом; впрочем, слава его от этого только возросла.
Утвердившись в этой славе, он стал грозным охотником. Талант порою бывает детищем успеха. Уверовав, что отныне овладел «выстрелом короля», отец применял его постоянно и с таким искусством, что дядя Жюль даже сказал:
— Теперь уж это не «выстрел короля», а «выстрел Жозефа»!
Но сам дядя Жюль оставался непревзойденным мастером «стрельбы в тыл (по собственному его выражению) всякой беглой твари». Сюда же относились зайцы, кролики, куропатки и дрозды, которые имели все основания спасаться бегством и падали, сраженные пулей, когда я уже считал их недосягаемыми.
Мы приносили столько дичи, что дядя Жюль стал даже ее продавать и на вырученные деньги заплатил, к удовольствию всей семьи, восемьдесят франков за аренду «Новой усадьбы».
Доля этого триумфа перепадала и мне. Иногда вечером за столом дядя Жюль говорил:
— Мальчуган-то лучше любой собаки! Носится без устали от зари до зари, не производит ни малейшего шума и чует каждую норку! Только что не лает…
Тогда Поль, выплюнув кусок жаркого в свою тарелку, заливался удивительно натуральным лаем.
Тетя Роза его бранила, а мама поглядывала на меня в раздумье.
Должно быть, она спрашивала себя, разумно ли позволять этим еще не окрепшим ножкам столько шагать изо дня в день.
Как— то утром, часов около девяти, я осторожно пробирался на плато, возвышающееся над Шелковичным источником.
На дне ложбины дядя устроил засаду среди густого плюща, а отца скрывала завеса ломоноса под каменным дубом.
Длинной можжевеловой палкой — она очень крепкая и приятная на ощупь, словно смазана маслом, — я колотил по зарослям багряника, но ни куропатки, ни легконогий заяц из Бом-Сурн не показывались.
Тем не менее я добросовестно исполнял свои обязанности гончей, как вдруг заметил на краю гряды столбик из пяти-шести больших камней, сложенный рукой человека. Я подошел ближе и увидел у столбика мертвую птицу. Шейку ее защемили две медные дужки капканной пружины.
Птица была чуть побольше певчего дрозда; на головке ее торчал хорошенький хохолок. Я уже хотел ее подобрать, но тут за мной раздался звонкий голос: — Эй, приятель!
Я оглянулся. На меня сурово смотрел незнакомый мальчик примерно моих лет.
— Не тронь чужие ловушки! Это свято!
— Я и не думал ее брать, — ответил я, — я хотел только поглядеть.
Он шагнул вперед и остановился. Передо мной стоял крестьянский мальчик, смуглый, черноглазый, с тонким лицом провансальца и длинными, точно у девочки, ресницами. На нем была старая, вязанная из серой шерсти жилетка поверх коричневой рубашки, рукава которой он засучил до локтя, короткие штаны и парусиновые туфли на веревочной подошве, как у меня, только на босу ногу.
— Когда ты нашел дичь в ловушке, — сказал он, — ты имеешь право ее взять, надо только защелкнуть пружинку и поставить ловушку на место.
Вынув птицу, он заметил:
— Это подорожник [30].
Мальчик спрятал подорожника к себе в сумку и вытащил из кармана жилетки нечто вроде тюбика из толстой камышинки с топорной пробкой; затем выжал из тюбика на левую ладонь большого крылатого муравья. С поразительной ловкостью он ухватил муравья двумя пальцами правой руки, а тем временем, чуть нажав левой рукой, приоткрыл края маленького проволочного зажима, который был вставлен в центр капканного механизма. Края зажима имели форму полукружий и, смыкаясь, образовывали крохотное колечко. Это колечко мальчик замкнул вкруг талийки муравья, и теперь он был закован: крылья не давали ему попятиться назад, а толстое брюшко — пролезть вперед.
Я спросил:
— Где ты достаешь таких муравьев?
— Таких вот? Да это ж крылатки. Они есть во всех муравейниках, только никогда оттуда не выходят. Нужно рыть землю киркой больше чем на метр вглубь или ждать первого дождя в сентябре. Как только выглянет солнце, они улетают. А если ты положил в яму мокрый мешок, тогда легче.
Он снова зарядил ловушку и поставил на прежнее место под столбиком. Я с любопытством следил за его движениями, стараясь все запомнить.
Наконец мальчик встал и спросил:
— Ты кто? — И, чтобы внушить к себе доверие, назвался первый: — Я-то Лили из Беллонов.
— И я из Беллонов. Он засмеялся:
— Ну нет, ты не из Беллонов. Ты из города. Ты, наверно, Марсель?
— Да, — ответил я, польщенный. — Ты меня знаешь?
— Я тебя никогда не видел. Но мой отец возил вашу мебель. Он-то и говорил мне про тебя. Твой отец — это тот самый, у которого двенадцатый калибр, он убил королевских куропаток?
Я преисполнился гордостью.
— Да, — ответил я. — Он самый.
— Расскажешь про них?
— Про кого?
— Про королевских куропаток. Про то, где это было, как он их подстрелил, — про всё, про всё?
— О да.
— Расскажи сейчас, — попросил он. — Я только обойду свои ловушки. А сколько тебе лет?
— Девять.
— А мне восемь, — сказал он. -Ловушки ставишь?
— Нет. Я бы так не сумел.
— Хочешь, научу?
— О да! — горячо ответил я.
— Пойдем, я как раз иду их осматривать.
— Сейчас я не могу. Я тут устроил облаву; отец и дядя прячутся в ложбине. Мне нужно выгнать на них куропаток.
— Куропаток-то сегодня и не будет. Обыкновенно здесь ходят три стаи. Но нынче утром тут побывали лесорубы и их спугнули. Две стаи полетели к Гаретте, а третья спустилась на Пастан. Мы, может, шугнем отсюда одну здоровенную зайчиху, она где-то здесь должна быть, я видел помет.
Итак, мы отправились осматривать ловушки, а заодно и ворошить палкой кусты.
Мой новый приятель нашел в ловушках несколько каменок, или «попутчиков», как еще называют этих птичек, еще двух подорожников (Лили объяснил мне, что они «вроде жаворонка») и трех сорокопутов.
— По-городскому их зовут «клесты». А по-нашему — сорокопуты, потому что это глупая птица. Если есть хоть один сорокопут в округе и хоть один силок — будь уверен, он найдет силок и непременно в нем удавится. А вообще сорокопут очень даже вкусный, — добавил Лили. — Эге, гляди-ка! Попалась еще одна дурища — ящерица!
Он подбежал к другому столбику и подобрал великолепную ящерицу, угодившую в ловушку. Она была ярко-желтая, с мелкими золотыми крапинками на боках и лазоревыми полумесяцами на спинке. Лили высвободил ее из ловушки и швырнул в кусты. Я побежал за ящерицей и подобрал ее.
— Дашь мне ее? Лили засмеялся:
— А на что она мне сдалась? Говорят, когда-то их ели и будто бы они очень вкусные. А вот мы не едим холодных тварей. Она, наверно, ядовитая.
Я спрятал красивую ящерицу в свою сумку, но, пройдя метров десять, выбросил, потому что в следующей ловушке оказалась другая, длиною почти в мою руку и еще более нарядная. Лили ругнул ее по-провансальски и взмолился к богородице, чтобы она избавила его от «этих слизней».
— Да почему же? — спросил я.
— Не видишь разве, что они забивают мне ловушки? Раз поймалась ящерица, значит, не поймается птица. Выходит, у меня одной ловушкой меньше!
Затем стали попадаться крысы. Они «забили» две ловушки. Это были крупные серебристые крысы с очень мягкой шерстью. Лили опять рассердился, но потом сказал:
— Из таких вот мой дедушка делал рагу. Это чистая тварь, живет под открытым небом, ест желуди, корни, терновые ягоды. Она, по правде говоря, такая же чистая, как и кролик. Только она все же крыса…— и он брезгливо поморщился.
В последние ловушки угодили четыре клеста и сорока.
— Ого-го! — закричал Лили. — Трещотка поймалась! И зачем только лезла! Ведь сунулась в пустую ловушку, прямо без ничего! Уродилась, как видно, такая дура в ихней семье, потому что…— Он не договорил и, приложив палец к губам, указал на заросли багряника: — Там что-то шевелится. Обойдем кругом, только тихо-тихо…
Он двинулся к чаще, легкий и безмолвный, словно истый команч, каким он и был, сам того не зная. Я следовал за ним по пятам. Но он показал знаком, что я должен сделать полукруг несколько более широкий и взять влево от зарослей. Лили шел не спеша по направлению к багрянику, а я все же пустился бегом, чтобы осуществить наш маневр окружения.
Пройдя десять шагов, он. швырнул в кусты камень, несколько раз подпрыгнул, раскинув руки в стороны, и диким голосом заорал. Я подражал ему. Внезапно Лили бросился вперед. Из чащи выскочил огромный заяц: он бежал, наставив уши, и прыгал так высоко, что между его брюхом и травой был виден просвет. Мне удалось перерезать ему дорогу; он свернул к гряде и нырнул в «камин», в узкую расселину. Добежав до края плато, мы увидели, как он скатился кубарем прямо вниз и улепетывал под кустарниками. Мы ждали с бьющимся сердцем. Грянули два выстрела кряду, потом снова два выстрела.
— Двенадцатый калибр стрелял вторым, — заметил Лили. — Надо помочь им найти зайчиху.
Лили с проворством обезьяны спустился по «камину»:
— Дорога вроде бы неудобная, а на самом деле идешь, как по лесенке.
Я спустился за ним. Он с видом знатока одобрил проявленную мною сноровку.
— Для городского мальчишки — ничего, справился. От подножия скал мы пустились бегом вверх по холму.
Вблизи от источника под очень высокими соснами раскинулась тенистая полянка. Отец и дядя были там; они разглядывали поверженного зайца и с довольно гордым видом повернулись к нам. Я не без волнения спросил:
— Кто его убил?
— Оба, — ответил дядя. — Я попал в него дважды, но он дал тягу и свалился, лишь когда твой папа всадил в него два заряда. Эти бестии долго могут носить в, себе пулю.
Это звучало так, словно дядя отдавал должное умению зайцев носить визитку или котелок.
Посмотрев на моего нового дружка, он воскликнул:
— Ага! Нашего полку прибыло!
— Мы с ним знакомы, — сказал отец. — Ты ведь сын Франсуа?
— Да, — ответил Лили. — Мы с вами виделись у нас дома, на пасху.
— И ты, кажется, знаменитый охотник. Я слышал это от самого Франсуа.
— О, да что вы! — пробормотал, краснея, Лили. — Я просто ставлю ловушки для птиц.
— И много попадается?
Лили огляделся по сторонам, затем высыпал содержимое своей сумки в траву. Я замер в восторге: там было штук тридцать птиц.
— Знаешь, это не очень трудно, — сказал мне Лили. — Главное, иметь летучих муравьев. Я приметил одну иву, внизу, в логе… Если ты завтра утром свободен, мы пойдем туда за ними, у меня уже мало крылатиков.
Дядя рассматривал добычу мальчугана.
— Ого! — сказал он, грозя ему пальцем. — Так ты настоящий браконьер?
Лили удивленно ответил:
— Я-то? Да я же из Беллонов!
Отец спросил, что он хочет этим сказать.
— Что мы здешние, стало быть, эти холмы наши. Мы, стало быть, не браконьеры!
Лили рассуждал чрезвычайно просто: все браконьеры родом из села Лятрей — охотники по праву, но охотники из села Аллока или из города — браконьеры.
С того дня, как началась моя дружба с Лили, для меня наступила новая жизнь. Когда, выпив свой кофе, я выходил на рассвете с отцом и дядей, Лили уже поджидал нас.
Теперь мы вдвоем, и очень добросовестно, выгоняли дичь для наших охотников. Однако мы успевали расставить свои ловушки то на земле, у края гряды, то на развилистом суку; мы его отламывали и вставляли в листву фисташника, или, по выражению Лили, «хлопушника».
Это дерево, так усердно насаждаемое в буколических поэмах, увешано гроздьями красных и синих плодов, до которых лакомы все птицы. Ловушка в фисташнике — верное дело, непременно попадется славка, либо зеленый зяблик, или черный и певчий дрозд.
Все утро, поднимаясь на вершины холмов, расставляли мы ловушки; затем наша четверка делала привал у источника и завтракала под ажурной тенью сосны.
Походные сумки всегда бывали битком набиты провизией, но мы поедали все до крошки. Пока мы уничтожали омлет с помидорами — изумительно вкусный в холодном виде, — на углях, оставшихся от костра из сучьев розмарина, потрескивая, жарились отбивные.
Когда же от отбивных оставались лишь косточки, а от сыра — корка, охотники дремали на ложе из бауко, прикрыв лицо носовым платком, чтобы не докучали мошки, а мы с Лили отправлялись к гряде и совершали обход нашего «участка».
Мы отлично запоминали места, деревья, кусты, камни. Сравнительно издалека я сразу же замечал, когда какая-нибудь ловушка оказывалась не на месте, и с азартом траппера, который надеется увидеть в западне соболя или черно-бурую лисицу, бросался вперед.
Я почти всегда находил под деревом или подле наших каменных столбиков птицу, попавшую в ловушку. Когда же мы ничего не обнаруживали, наше волнение доходило до предела. Так обладатель лотерейного билета, услышав во время розыгрыша, что первые три цифры счастливой серии совпадают с четырехзначным номером его билета, замирая, ждет, не совпадет ли и четвертая цифра.
Чем дальше переместилась ловушка, тем крупнее дичь, волочившая ее за собою. Мы пробирались к западне сквозь чащу кустарников, описывая концентрические круги.
Посмотришь, бывало, — перед тобой красивый черный дрозд либо тяжелый альпийский дрозд, а подчас горлица, перепелка или сойка.
Иной раз мы не находили ловушки — ее уносил ястреб вместе с нашей добычей, потому что издыхающая птичка отчаянно била крыльями, привлекая внимание пернатого вора.
А иной раз случались и забавные разочарования: то попадется жирная крыса, то огромный «слизень» — ящерица или большая сколопендра цвета меда.
После первого обхода нужно было ждать до пяти-шести часов, пока наши ловушки «сработают».
После полдника мы шли в разведку по горным расселинам, собирали перечную мяту на Эскаупре или лаванду па Тауме. Но очень часто, растянувшись под сосной, окруженной густыми кустарниками, — потому что нам, как диким зверькам, хотелось все видеть, оставаясь невидимыми, — мы целыми часами болтали вполголоса.
Лили знал все: какая будет погода, где находятся потаенные родники, грибные места в оврагах, дикорастущие виды салата, земляной миндаль, терновые ягоды, земляничник; он знал, что в глубине чащи сохранилось несколько виноградных лоз, которые пощадила филлоксера, и что там созревают в тиши гроздья винограда, с кислинкой, но изумительно вкусные. Из тростника Лили делал свирель с тремя дырочками. А порой он брал хорошо высушенный сучок ломоноса, делал надрезы между узлами, и благодаря бесчисленным незаметным желобкам, расположенным вдоль древесного волокна, такой сучок можно было курить, как сигару.
Он познакомил меня со старой грудной ягодой на Пондране, с рябиной у Гур-де-Рубо, с четырьмя смоквами Прекатори, с земляничниками Гаретты и, наконец, показал мне Поющий камень на вершине Красной Маковки.
Это был маленький, прямой как свеча, известковый выступ на самом краю гряды, весь пористый — в дырочках и скважинках. Один-одинешенек среди напоенной солнцем тишины, он пел по воле ветров.
Лежа на животе в бауко и тимьяне по обе стороны камня, мы обхватывали его руками и, приложив ухо к гладкой грани, слушали с закрытыми глазами.
Подует легкий мистраль — и камень смеется; но если мистраль разбушуется, камень начинает мяукать, словно заблудившаяся кошка. Он не любил предгрозового ветра и возвещал о нем вздохами, переходившими затем в тревожный шепот. А после дождя его голос, звучавший, как печальный зов старинного охотничьего рога, долго отдавался в глубине мокрого леса.
Когда же задувал ветер с Девичьей гряды, вот тогда-то и начиналась настоящая музыка. Слышался хор женских голосов, и дамы в одежде маркиз склонялись друг перед другом в низких реверансах. А потом высоко в облаках запевала хрустальная флейта, нежная, тонко звеневшая флейта, вторя голосу девочки, певшей где-то на берегу ручья.
Мой дорогой Лили ничего этого не видел и, когда пела девочка, слышал певчего дрозда, а иной раз — садовую овсянку. Но разве по его вине слух у него был слепой? И я восхищался Лили ничуть не меньше прежнего.
За то, что он открыл мне столько тайн, я рассказывал ему про город: про лавки, где есть все на свете, про выставки игрушек на рождество, про факельное шествие 141-го полка и про чудеса «Мэджик-сити» [31], где я катался с американских гор; подражая грохоту чугунных колес на рельсах, визжал, показывая, как взвизгивают женщины, скатываясь с гор, и Лили вопил и шумел вместе со мною…
Между прочим, я однажды заметил, что Лили, будучи полным невеждой, взаправду считает меня ученым. Я постарался оправдать это мнение (прямо противоположное мнению моего отца), поражая своего дружка быстрым счетом в уме; правда, перед каждым таким «показом» я тщательно готовился; именно Лели я обязан тем, что выучил таблицу умножения до тринадцати раз тринадцать.
Со временем я стал дарить ему слова из своей коллекции, начиная с самых коротких: «ручня», «союзка», «пункция», «перелог», и даже нарочно обстрекался крапивою, чтобы блеснуть перед ним словом «великулы», то есть «пузыри». Следующие по порядку были слова «облачаемое», «корнеобразный», «непринужденность» и бесподобное слово «полномочный»; этим официальным званием (совсем не по заслугам) я наградил жандармского унтер-офицера.
И, наконец, в один прекрасный день я преподнес Лили каллиграфически выписанное на клочке бумаги слово «антиконституционно». Когда Лили удалось его прочитать, он очень меня благодарил, хотя и признал, что им не часто попользуешься; но это меня ничуть не обидело. Я задавался целью увеличить не столько словарь Лили, сколько его восхищение мною, которое росло по мере того, как удлинялись даримые мною слова.
И все же в своих разговорах мы постоянно возвращались к охоте. Я пересказывал ему охотничьи истории дяди Жюля, и часто Лили, прислонившись к сосне и скрестив руки, задумчиво говорил: «Расскажи мне еще раз про королевских куропаток».
Как— то утром, когда мы вышли из дому, небо было низкое, оно спустилось на самые гребни холмов и чуть-чуть рдело на востоке. Свежий ветерок, дувший с моря, медленно сгонял темные тучи; отец заставил меня надеть куртку и картуз.
Лили пришел в берете.
— Я не удивлюсь, — сказал он, — если мы к вечеру поймаем одного-двух рябинников, потому что сегодня уже осень.
Меня как громом поразило.
В центральных и северных областях Франции бывает так, что в первые дни сентября налетит вдруг необычно прохладный ветерок, сорвет где-нибудь мимоходом пронзительно желтый красивый лист, и тот кружится, скользит и перевертывается в воздухе, точно прелестная птичка… Такой листок лишь ненадолго опережает выход в отставку всего леса, который становится рыжим, затем голым и черным, потому что все его листья улетают вслед за ласточками, едва осень протрубит в свой золотой рог.
Но на моей родине, в Провансе, сосновые и оливковые рощи желтеют только когда умирают, и первые сентябрьские дожди, после которых омытая зелень сверкает как новенькая, воскрешают апрель. Тимьян, розмарин, красный можжевельник и карликовый дубок на гористых пустошах вечно сохраняют свои листья подле неизменно голубой лаванды; втируша осень тайком подкрадывается в глубь ложбин; если ночью прошел дождь, она под шумок выжелтит маленький виноградник или четыре персиковых дерева, которые считаются больными, а чтобы никто не догадывался о ее приходе, она румянит простодушные земляничники, всегда принимающие ее за весну.
Вот почему дни каникул, как и прежде похожие один на другой, не давали почувствовать бег времени, и лето, уже умершее, было без единой морщинки.
Я озирался, все еще ничего не понимая.
— Кто тебе сказал, что уже осень?
— Через четыре дня святой Михаил, и прилетят рябинники Это еще не перелет, потому что перелет птиц начнется на буду щей неделе, в октябре.
От этого слова у меня защемило сердце. Октябрь!
НАЧАЛО УЧЕБНОГО ГОДА!
Я попытался выбросить октябрь из головы. Он относился к будущему, и справиться с ним было легче, чем с сегодняшним днем. Мне это вполне удалось — помог отдаленный раскат грома, прервавший наш разговор.
Лили, встав, прислушался: там, на Аллоке, по другую сторону Тауме, снова загремело.
— Так и есть! — сказал Лили. — Увидишь, что будет через час! Она еще далеко, но уже надвигается.
Выходя из-за шиповника, я увидел, что небо потемнело.
— А что мы будем делать? Может, вернемся в Бом-Сурн?
— Не стоит. Я знаю одно место, почти на верхушке Тауме, где мы не вымокнем и все увидим. Идем. — И он двинулся вперед.
В ту же минуту гром грянул уже ближе, и земля кругом глухо загудела. Лили обернулся:
— Не бойся. Поспеем. Однако он ускорил шаг.
Мы вскарабкались вверх по двум «каминам», а небо тем временем стало темным, как в сумерки. Когда мы добрались до первого уступа холма, я увидел, что на нас надвигается необъятный фиолетовый занавес; и вдруг его бесшумно разодрала красная молния.
Затем мы преодолели третий «камин», почти отвесный, и очутились на предпоследней террасе холма, несколькими метрами ниже самой верхней его террасы.
В пятидесяти шагах от нас у земли открывалась расселина — треугольник, основание которого было не больше метра.
Мы вошли туда. Этот своеобразный грот, вначале расширявшийся, суживался и уходил куда-то в глубь скалы, в полную тьму.
Набрав плоских камней, Лили соорудил из них скамеечку прямо против входа в грот. Затем, сложив ладони рупором, крикнул в облака:
— Теперь можно начинать!
Но ничего не началось.
У наших ног под уступами трех террас находилась Ложбина Садовника; ее сосновый лес простирался до высоких скалистых стен ущелья Пастан, а оно тянулось дальше между двумя пустынными плато.
Справа и почти вровень с нами был отлогий склон Тауме, где мы расставили свои ловушки.
Слева от Ложбины Садовника гребень гряды, поросший сосной и зеленым дубом, четко обозначил край неба.
Эта картина, всегда живая и колышущаяся под солнцем в зыбком мареве знойного лета, сейчас застыла, точно огромный картонный макет. Фиолетовые тучи плыли над нашими головами, и с каждой минутой меркнул голубоватый свет, словно свет угасающей лампы.
Страха я не чувствовал, лишь странную тоску, смутную звериную тревогу.
Ароматы холмогорья, и особенно аромат лаванды, сгустились в крепкое благоухание, которое почти зримо курилось, поднимаясь ввысь от земли.
Мимо со всех ног бежали кролики, будто за ними гнались собаки, потом, широко раскинув крылья, из ложбины бесшумно взмыли куропатки и сели в тридцати шагах слева от нас, под выступом серой гряды.
Затем в торжественном молчании холмов запели неподвижные сосны.
Это был отдаленный гомон, гул, слишком слабый, чтобы потревожить эхо, но переливчатый, немолчный, волшебный.
Мы не шевелились, не разговаривали. Где-то на Бом-Сурн кричал ястреб-перепелятник, сначала пронзительно, отрывисто, потом протяжно, будто звал; передо мною на серую скалу упали первые дождевые капли.
Они падали очень далеко друг от друга и расплывались фиолетовыми пятнами величиной в монетку в два су. Потом капли зачастили и сблизились, и скала заблестела, как мокрый тротуар. Вдруг сверкнула молния, сопровождаемая резким, гулким ударом грома, и рассекла тучи, которые разверзлись над гаригой и застрочили по ней оглушительным каскадом капель.
Лили расхохотался. Я заметил, что он побледнел — вероятно, и я был бледен, — но нам уже дышалось легче.
Сплошной дождь заслонил теперь пейзаж, виднелось лишь полукружие, скрытое занавесом из белых жемчужин. Время от времени молния, такая быстрая, что казалась недвижной, озаряла черный свод грота, и сквозь прозрачный занавес проступали черные стволы деревьев. Было холодно.
— Хотел бы я знать, где папа, — сказал я.
— Они, верно, ушли в грот на Пастане или в маленькую пещеру на Зиве.
Лили немного подумал и вдруг сказал:
— Поклянись, что никогда и никому это не расскажешь, тогда я покажу тебе одну вещь. Только ты должен поклясться деревянным и железным крестом.
Это была торжественная клятва, которую давали лишь в исключительно важных случаях. Я видел, что у Лили сделалось очень серьезное лицо и что он ждет. Я встал, поднял правую руку и под шум дождя отчетливо произнес заклятие:
Крестом деревянным, крестом железным клянусь! Если я лгу, пусть в ад провалюсь.
Выдержав десятисекундную паузу, которая подчеркивала всю важность этого обряда, Лили встал.
Ладно. Теперь пошли. Выйдем с другой стороны.
С какой другой?
Грот— то сквозной. Это проход под Тауме.
— Ты ходил через него?
— Часто.
— А никогда мне не рассказывал!
— Потому что это большая тайна. Только три человека ее знают: Батистен, отец и я. Ты четвертый.
— Ты думаешь, это такая уж важная тайна?
— Еще бы! А жандармы! Когда они шныряют по той стороне Тауме, мы уходим на эту сторону. Они ведь не знают, что здесь есть проход, и, пока обойдут кругом Тауме, нас и след простыл. Смотри, ты поклялся, теперь ты никому не можешь этого сказать!
— Даже отцу?
— У него есть разрешение на охоту, ему незачем про это знать.
В глубине грота расселина суживалась и уходила влево. Лили проскользнул в нее, просунув сначала одно плечо.
— Не бойся. Потом она станет шире. Я полез за ним.
Узкий проход вел сначала вверх, затем вниз, потом поворачивал направо и наконец налево. Сюда не доходил шум дождя, но раскаты грома сотрясали скалы вокруг нас.
На последнем повороте показался свет.
Этот туннель выводил на другой склон холма, и кряж Эскаупре, должно быть, находился у наших ног, однако его совсем скрывала пелена тумана. Вдобавок на нас серыми валами двигались тучи, они разбивались о скалы, точно бушующий прибой, и нас скоро стало заливать. На расстоянии десяти шагов уже ничего не было видно.
Подземелье, в которое мы прошли, оказалось просторнее первого; со свода его свисали сталактиты, а порог был на два метра выше уровня земли.
Теперь ливень хлестал яростно — частый, быстрый, тяжелый, и вдруг безостановочно одна за другой засверкали молнии. Каждый удар грома сливался с предыдущим, усиливая гул, а первый его раскат доносило к нам лишь громыхающее эхо.
Фисташник у порога в грот вздрагивал под тяжелыми каплями дождя, мало-помалу теряя свои глянцевитые листья. Справа и слева слышалось журчанье ручьев, которые катили гравий вперемежку с камнями и бурлили, переплескиваясь через невидимые для нас бугорки.
Мы были в полной безопасности и посмеивались над бушевавшей грозой, когда совсем близко от нас в кряж ударила молния, красная как кровь, и отколола целый пласт скалы.
Мы услышали, как затрещали стволы деревьев под валившимися на них глыбами, которые затем с грохотом, словно взрываясь, упали на дно ложбины.
Вот тогда-то я задрожал от страха и попятился в глубь грота.
— А ведь красиво! — сказал Лили.
Но я видел, что и он неспокоен; он сел подле меня и снова сказал:
— Красиво, но дурковато.
— И долго еще так будет?
— Может, час, но не больше…
Из щелей стрельчатого свода, терявшегося где-то высоко в темноте, стала капать вода, потом хлынула широкой струей, и нам пришлось перейти на другое место.
— Одно плохо, — рассуждал Лили, — пропадет штук десять ловушек. А другие надо будет хорошенько просушить у печки и смазать, потому что…
Он не договорил и уставился глазами в какую-то точку за моей спиной. Еле шевеля губами, он прошептал:
— Тихонько нагнись и возьми два больших камня! Меня обуял ужас; я съежился и замер на месте. Но Лили медленно нагнулся, не сводя глаз с чего-то, что было за мною и над моей головой… Я тоже медленно нагнулся… Лили взял два камня величиной с мой кулак, я сделал то же самое.
— Повернись тихонько, — шепнул он.
Я повернул голову: наверху в темноте светились фосфорическим блеском два глаза. Я скорее выдохнул, чем сказал:
— Это вампир?
— Нет. Пугач.
Я глядел во все глаза и наконец различил птицу.
Пугач умостился на выступе скалы и был вышиной в добрых два фута [32]. Хлынувшая струей вода выгнала его из гнезда, которое, вероятно, было где-то под сводом.
— Если он на нас бросится, береги глаза! — шепнул Лили. Меня охватил отчаянный страх.
— Уйдем, — сказал я, — уйдем! Лучше вымокнуть, чем ослепнуть!
Я выскочил прямо в дождевую мглу, а вслед за мною и Лили.
Я потерял свой картуз, дождь хлестал меня по голове, волосы лезли на глаза.
— Держись ближе к гряде! — крикнул Лили. — Меньше вымокнешь, да и заблудиться тогда нельзя.
Я полагал, что при нашем знании местности нам достаточно увидеть какое-нибудь дерево, осколок скалы или куст, чтобы найти дорогу. Но туман был не просто пеленой, затушевывающей формы предметов, — он был несплошным и потому искажал формы. Туман позволял нам увидеть призрачные очертания маленькой корявой сосенки, но начисто стер силуэт большого дуба, стоявшего рядом; потом сосенка исчезла, и появилась половина дуба, совершенно неузнаваемая. Мы брели по местности, непрерывно менявшей свой вид, и, не будь гряды, вдоль которой мы брели ощупью, нам пришлось бы сидеть под ливнем и ждать.
К счастью, небо мало-помалу утихомирилось; гроза умчалась к Тарлабану, и дождь не так неистовствовал. Теперь он был ровный, прямой, зарядил, как видно, надолго…
Однако гряда, служившая нам проводником, внезапно оборвалась на раздвоенном выступе Тауме. Мы отходили от нее с опаской; так маленький ребенок, впервые спускаясь по лестнице, боится отпустить перила.
Лили пошел впереди меня. Не сводя глаз с земли, он наконец нашел тропинку, которую дождевые потоки порядком размыли. Впрочем, старый можжевельник с торчавшими из тумана двумя сухими и корявыми ветками был, безусловно, тот: мы вышли на верную дорогу и теперь пустились рысью.
Наши парусиновые туфли, полные воды, хлюпали на каждом шагу. Мокрые волосы, упавшие мне на лоб, холодили кожу. Куртка и рубашка прилипли к телу. В наступившей тишине издали донесся какой-то довольно слабый, но непрекращающийся гул. Лили застыл и прислушался.
— Это, — сказал он, — оползень на Эскаупре. Но никак не угадаешь, с какой он стороны.
Мы напряженно прислушивались. Гул как будто доносился со всех сторон, потому что туман приглушил эхо. Лили в раздумье проговорил:
— Это может быть и на Гаретте, а может и на Па-дю-Лу… Давай побежим, не то простудимся!
Он бросился вперед, прижав локти к телу, а я за ним, боясь потерять из виду мелькающую фигурку, за которой рваными полосами тащился туман.
Но, пробежав минут десять, Лили вдруг остановился.
— Дорога все время идет под гору, — проговорил он. — Мы, наверно, неподалеку от загона Батистена.
— Что-то не видно трех хлопушников.
— Ты же знаешь, сегодня ничего не видать.
— Один хлопушник перегораживает тропинку. Мы бы его не упустили, хоть и туман!
— Я что-то его не приметил, — признался Лили.
— Но я-то приметил!
— Тогда те хлопушники, может быть, немного ниже.
Он снова побежал. Вокруг струились, тихо журча, тысячи ручейков. Большая черная птица, широко взмахнув крыльями, пронеслась в десяти метрах над нашими головами. Я сообразил, что мы уже давно потеряли нашу тропинку.
Лили это тоже понял и снова остановился.
— Я вот все думаю, — пробормотал он, — все думаю…
Он не знал, что делать, и осыпал туман, дождь и всех богов крепкими провансальскими ругательствами.
— Погоди! — перебил его я. — Я что-то придумал. Не шуми. Я повернулся направо, сложил рупором ладони и протяжно
крикнул, словно звал кого-то, затем прислушался.
Глухое эхо повторило мой зов, потом другое — еще глуше.
— Вот это эхо, — сказал я, — по-моему, отзывается со стороны Эскаупре, почти из-под Красной Маковки.
Я крикнул вдаль, прямо перед собой. Ответа не было. Тогда я повернулся налево, и мы крикнули оба разом.
Сейчас нам ответило более звучное эхо, а за ним — два отголоска: это был голос Пастана.
— Я знаю, где мы, — сказал я. — Мы взяли слишком влево и если так и будем идти дальше, то попадем к самому краю гряды Гаретты. Иди за мной!
Я побежал вперед, все время забирая вправо.
Наступил вечер. Туман стал еще гуще, но я взывал ко всем знакомым эхам и советовался с эхом: холмов Эскаупре, которое, сжалившись над нами, решило приблизиться.
Наконец мои ноги узнали круглые камешки, которые перекатывались под подошвами.
Я свернул с тропинки направо и различил во мгле какую-то длинную темную массу.
Я бросился к ней, вытянув вперед руки, и вдруг ощутил в ладонях мясистые листья смоквы… Это была смоква у загона Батиста, и застарелый запах овчарни, после грозы особенно острый, сказал нам, что мы спасены. Дождь это понял и перестал.
Как мы были счастливы и как гордились своим приключением, теперь нам будет что рассказать! Но когда мы сбежали по крутой тропинке к Редунеу, за нами послышался далекий зов какой-то птицы.
— Это чибис, — сказал Лили. — Они здесь не останавливаются… Вот и чибисы улетают…
Косяк чибисов промелькнул перед нами, еле видный в тумане, из-за которого птицам приходилось лететь совсем низко, и пронесся над нашими головами, послушный жалобному зову… Чибисы летели навстречу новым каникулам…
Мы вошли, как всегда, с черного хода.
На втором этаже мерцал слабый огонек, переливаясь в водяной пыли измороси. Мама в полутьме заправляла наш скудный светильник — керосиновую лампу, раскаленное стекло которой лопнуло от упавшей на него последней капли дождя.
В камине пылало яркое пламя; отец и дядя, в мягких туфлях и халатах, болтали с Франсуа. Их охотничьи куртки, развешанные на спинках стульев, сушились перед огнем.
— Вот видишь, они не заблудились! — воскликнул, обрадовавшись, отец.
— Что им сделается! — отозвался Франсуа.
Мама пощупала мою куртку, потом куртку Лили и запричитала:
— Они совсем мокрые! Как будто в море упали!
— Ну и что ж, здоровей будут, — невозмутимо сказал Франсуа. — От воды ребятам ничего не сделается, особенно от воды с неба.
Тетя Роза бежала с лестницы сломя голову, точно на пожар. Она притащила гору полотенец и всякого тряпья. В одно мгновение мы оказались нагишом перед камином — к великому удовольствию Поля и великому смущению Лили; он все старался спрятаться за охотничьими куртками. Но тетя тотчас же, без всяких околичностей, завладела им и растерла мохнатым полотенцем, поворачивая из стороны в сторону, словно он был неодушевленным предметом. Мама расправилась со мною точно таким же манером, и Франсуа, все это наблюдавший, объявил:
— Теперь они красные, как свекла! — И снова повторил: — Ну и что ж, здоровей будут!
Лили нарядили в мой старый матросский костюм, отчего у него сразу стал солидный вид; а меня одели, вернее, поместили в папину фуфайку, которая спускалась до самых моих колен; зато мамины шерстяные чулки доходили мне до бедер.
Нас усадили у камина, и я поведал нашу одиссею. Самым драматическим местом в моем рассказе была сцена нападения пугача. Я, разумеется, не мог позволить ему смирно сидеть на выступе скалы; сверкая глазами и выпустив когти, он, конечно, бросился на нас и кружил над нашими головами. Я показывал, как пугач хлопал крыльями, Лили пронзительно ухал, подражая крику пернатого чудовища. Тетя Роза слушала разинув рот, мама качала головой, а Поль закрыл руками глаза. Мы с Лили изобразили все это с таким искусством, что я и сам перепугался. И долго еще потом, даже спустя несколько лет, злобная птица являлась мне во сне, грозя выклевать глаза.
Франсуа встал и, не мудрствуя, заключил:
— Что делать! Красные дни миновали… Дождям самое время. Стало быть, уговорились на воскресенье. Ну что ж, до свидания, друзья!
И он ушел, уводя с собою Лили, который остался в моей матроске, потому что хотел показаться в ней матери.
За столом я ел с большим аппетитом, когда дядя вдруг произнес слова, как будто совершенно обыденные, так что я поначалу не придал им никакого значения.
— Я думаю,-заметил он, — наши вещи можно погрузить на тележку Франсуа, они не такие уж тяжелые. Тогда в ней вполне уместятся Роза с ребенком и Огюстина с девчушкой. А может быть, и Поль. Ну-с, что ты на это скажешь, наш маленький Поль?
Но наш маленький Поль ничего не мог на это сказать: нижняя губа у него вдруг выпятилась, стала пухнуть и отвалилась чуть ли не до подбородка. Я хорошо знал, что означает эта оттопыренная губа, и любезно сравнивал ее с краем сестрицыного горшочка. Как обычно, за этим симптомом последовало глухое рыдание, и из голубых глаз Поля выкатились две крупные слезы.
— С чего это он?
Мама поспешно взяла его на колени и стала нежно укачивать, а Поль обливался слезами и шмыгал носом.
— Ну полно тебе, дурачок, — уговаривала его мама, — ты ведь знаешь, это не может продолжаться вечно! И кроме того, мы скоро сюда опять приедем… До рождества совсем недалеко!
Я почуял беду.
— Что она говорит?
— Она говорит, что каникулы кончились, — пояснил дядя и преспокойно налил себе стакан вина.
Сдавленным голосом я спросил:
— Когда кончились?
— Послезавтра утром надо уезжать, — ответил отец. — Нынче у нас пятница.
— Была пятница, — поправил его дядя. — И уезжаем мы в воскресенье утром.
— Ты же знаешь, что с понедельника начинаются занятия! — вставила тетя.
С минуту я ничего не понимал и смотрел на них остолбенев.
— Да будет тебе, — урезонивала меня мама, — разве это неожиданность? Разговор об этом идет уже неделю!
Они действительно твердили об этом, но я не хотел слышать. Я знал, что беда неминуема, как все люди знают, что когда-нибудь умрут, но говорят себе: «Сейчас еще рано размышлять об этом. Придет время — подумаем».
И вот оно пришло, это время. От потрясения я не мог ни слова вымолвить, почти что дышать не мог. Отец ласково сказал:
— Ну-ну, мой мальчик! У тебя было целых два месяца каникул.
— Что и так уж чрезмерно, — прервал его дядя. — Будь ты президентом республики, тебе не полагалось бы столько отдыхать!
Этот хитроумный довод не произвел на меня никакого впечатления: я давно решил, что высокий пост президента займу, только когда отслужу в армии.
— Тебе предстоит год, который будет иметь огромное значение в твоей жизни, — продолжал отец. — Не забудь, что в июле будущего года ты держишь конкурсный экзамен на стигендиата лицея, и занятия там начинаются с октября месяца!
— И в лицее тебе придется учить латынь, — добавил дядя, — а я ручаюсь тебе, что это будет очень интересно. Я, например, занимался латынью даже во время каникул, просто для собственного удовольствия!
Эти странные речи о чем-то, чего надо ждать еще целую вечность, не могли скрыть печальную истину: каникулы кончились. И я почувствовал, что у меня дрожит подбородок.
— Надеюсь, ты не вздумаешь реветь! — заметил мне отец. Я тоже на это надеялся и сделал над собой огромное усилие — усилие, достойное команча у «столба пыток».
— Ну вот, — сказала мама, — а теперь иди спать. Тебе необходимо выспаться.
Меня разбудил ворвавшийся свежий воздух: Поль отворил окно. Свет чуть брезжил. Я подумал было, что это серый свет зари, но услышал журчание желоба и мелодичный перезвон капель, падавших в бак с водой.
Было не меньше восьми, а отец меня не позвал, — дождь утопил нашу последнюю охоту.
Поль сказал:
— Когда дождик перестанет, я пойду за улитками. Я соскочил с постели:
— Ты знаешь, что мы завтра уезжаем?
Я рассчитывал, что он закатит рев по всем правилам искусства, а это было бы мне на руку.
Он не ответил, чрезвычайно занятый шнурованием ботинок.
— Никто больше не будет ходить на охоту, не будет ни муравьев, ни цикад…
— Они же все померли! — ответил Поль. — Я теперь их каждый день не нахожу.
— В городе нет деревьев, нет сада, нужно ходить в классы…
— Ну да! — радостно сказал он. — У нас в классе есть Фузье. Фузье хороший! Я все ему буду рассказывать, дам ему кусочек смолы…
— Так ты рад, что каникулы кончились? — строго спросил я.
— Ну да! И потом, у меня дома есть коробка с солдатиками.
— Чего же ты ревел вчера вечером? Он широко раскрыл голубые глаза:
— Откудова я знаю?
Мне стало противно, что Поль такой предатель, но я не пал духом и спустился вниз, в столовую. Там было полно вещей и народу.
Отец распределял по двум ящикам всякую утварь, книги, обувь. Мать складывала на столе стопками белье, тетя паковала чемоданы, дядя перевязывал тюки, сестрица, сидя на высоком стуле, сосала палец, а «горничная» ползала на четвереньках, собирая с полу сливы из корзинки, которую сама же и опрокинула.
— А, вот и ты! — проговорил отец. — Сорвалась наша последняя охота. Придется с этим примириться.
Он стал заколачивать ящик. Я понял: это он заколачивает крышку гроба каникул, ничего изменить нельзя.
С равнодушным видом я подошел к окну и прижался лицом к раме. По стеклу медленно катились дождевые капли, а мое лицо медленно заливали слезы…
Все долго молчали, затем мама сказала:
— Твой кофе остынет.
Не оборачиваясь, я буркнул:
— Я не голоден. Мама настаивала:
— Ты ничего не ел вчера вечером. Ну-ка садись сюда.
Я не ответил. Мама подошла ко мне, но отец с железным спокойствием сказал:
— Оставь его. Если он не голоден, то от еды может заболеть. Не будем брать на себя такую ответственность. Что же особенного: удав, например, ест только раз в месяц.
И в полном молчании отец вбил четыре гвоздя один за другим; война была объявлена.
Я забился в темный угол, чтобы поразмыслить.
Нельзя ли выиграть еще неделю, а может, и две, прикинувшись тяжелобольным? Если вы, например, болели брюшным тифом, родители посылают вас потом в деревню; так было с моим дружком Витье — он три месяца провел у тети в Нижних Альпах. Как же мне схватить брюшной тиф или хотя бы сделать так, чтобы все поверили, будто у меня на самом деле брюшной тиф?
Когда у вас болит голова (что не видно), и вас тошнит (что проверить нельзя), и у вас томный вид и прямо-таки глаза не раскрываются — это всегда производит некоторое впечатление. Но если у вас подозревают серьезную болезнь, то появляется термометр, а я не раз страдал от его беспощадных разоблачений.
К счастью, термометр забыли дома в ящике ночного столика. Но я сообразил, что при первой же тревоге меня повезут домой к термометру, и, конечно, в тот же день.
А что, если сломать ногу? Да, сломать по-взаправдашнему? Мне показывали дровосека, который нарочно отрубил себе топором два пальца на руке — не хотел идти в солдаты, — и это очень даже помогло. Но я не хотел ничего себе отрубать: противно! Оттуда льет кровь, и, что бы ты себе ни отрубил, оно потом не отрастет. А если переломаешь себе кости, то снаружи это не видно, и они очень хорошо срастаются. Ученика нашей школы Качинелли лягнула лошадь и перебила ему ногу, перелома совсем не было видно, и Качинелли бегает теперь так же быстро, как и раньше! Но эта гениальная мысль на поверку оказалась негодной: если я не смогу ходить, меня увезут домой в тележке Франсуа. Придется месяц лежать в шезлонге с «наглухо заколоченной ногой» (так сказал мне Качинелли), и притом ее «день и ночь будет оттягивать груз весом в сто кило»! Нет, только не сломанная нога. Что же делать? Покориться и покинуть на веки вечные моего дорогого Лили?
Но вот и он! Лили показался на пригорке. Он шел, накинув на голову сложенный углом мешок, точно капюшон.
Я сразу воспрянул духом и широко распахнул дверь, хоть Лили еще не подошел.
Он долго счищал грязь с подошв о каменный порог и учтиво поклонился всем присутствующим, а они весело его приветствовали, продолжая свои гнусные приготовления.
Лили подошел ко мне и сказал:
— Надо бы пойти за нашими ловушками. Если ждать до завтра, их заберут ребята из Аллока.
— Ты собираешься идти в такой дождь? — с изумлением спросила мама. — Тебе очень хочется схватить воспаление легких?
В то время воспаление легких считалось самой страшной болезнью. Но я рвался вон из этой столовой, где я не мог говорить свободно. Поэтому я стал упрашивать:
— Послушай, мама, я надену пелерину с капюшоном, а Лили — пелерину Поля.
— Знаете, сударыня, — заметил Лили, — дождь стал немного потише, и ветра нет.
Тут вмешался мой отец:
— Сегодня последний день. Нужно только тепло их одеть, обложить им газетами грудь, а вместо туфель дать им башмаки. Они ведь не сахарные, да и погода как будто поправляется.
— А если опять будет гроза, как вчера? — сказала встревоженная мама.
— Но вчера мы благополучно вернулись, несмотря на туман. А сегодня тумана нет.
Мама стала снаряжать меня в путь. Она положила мне на грудь между фланелевой жилеткой и рубашкой несколько номеров газеты «Пти Провансаль», сложенных вчетверо. Столько же газет поместили мне на спину. Поверх всего этого надели две фуфайки, потом куртку, которую застегнули на все пуговицы, и суконную пелеринку. Затем мама натянула мне на уши берет, а сверху нахлобучила колпачок, какой носят гномы в сказке о Белоснежке и наши полицейские. Тетя Роза вырядила Лили таким же манером. Пелеринка Поля была ему коротка — правда, голову и плечи она прикрывала.
Только мы вышли из дому, как дождь перестал и солнечный луч заплясал вдруг на блестящих оливах.
— Давай ходу, — сказал я. — Они еще вздумают охотиться, а нам, что ли, опять быть при них собаками? Нет, сегодня я не желаю. Раз они хотят завтра уезжать, пускай охотятся одни, без нас.
Скоро мы оказались в безопасности среди сосняка. Минуты через две мы услышали протяжный зов: нас окликал дядя Жюль, но ответило ему лишь эхо.
Несмотря на плохую погоду, наши ловушки поработали на славу, но удача, которая лишний раз доказывала, как глупо и жестоко заставлять меня завтра уезжать, только растравила мое горе.
Когда мы дошли до верхней террасы на склоне Тауме, где были расставлены наши последние ловушки, Лили вполголоса задумчиво сказал:
— Обидно все-таки… Крылатиков хватило бы на всю зиму… Это я знал, знал, что у нас есть «крылатики». Я горестно
сознавал это. И ничего не ответил Лили.
Вдруг он кинулся к обрыву и поднял с земли птицу, которую я сперва принял за маленького голубка.
— Первый рябинник! Я подошел.
Это был крупный альпийский дрозд, из тех, которых мой отец однажды назвал «сизоголовыми дроздами».
Голова у рябинника была голубовато-серая, а с рыжей грудки веером расходились черные крапинки до белого брюшка. Весил он порядочно. Я грустно смотрел на него, а Лили сказал:
— Прислушайся…
Я прислушался. Вокруг нас в соснах перекликались птичьи голоса; казалось, то тут, то там стрекочет сорока, но не так вульгарно-крикливо, не так вызывающе; это был гортанный и нежный голос, голос немного печальный — это звучала осенняя песенка… Рябинники прилетели поглядеть, как я уезжаю.
— Завтра, — говорил Лили, — я приготовлю ловушки Батистена для дроздов и поставлю их вечером. И ручаюсь тебе: в понедельник утром мне придется сделать два захода, чтобы их унести.
Я сухо ответил:
— В понедельник утром ты будешь сидеть в школе!
— А вот и нет! Если я скажу матери, что рябинники прилетели и я могу выручать за них по пятнадцати — двадцати франков в день, она не станет посылать меня в школу, не такая она дура! До пятницы, а то и до будущего понедельника я могу не беспокоиться!
И я представил себе, как он один, без меня, шныряет по залитой солнцем гариге, поросшей зеленью и можжевельником, а я в это самое время сижу в классе с низким потолком, перед черной доской, разрисованной квадратами и ромбами…
Горло мое вдруг сжалось, меня охватило бешенство и отчаяние.
Я кричал, плакал, топал ногами, плач перешел в икоту, и я стал кататься по гравию, а листы «Пти Провансаль» на моей спине и груди громко шуршали. Я вопил истошным голосом:
— Нет! Нет! Не поеду! Нет! Я не хочу туда ехать! Я туда не уеду! Нет! Я не уеду!…
Стая рябинников разом слетела в ложбину. Лили, потрясенный моим отчаянием, крепко прижал меня к груди, комкая «Пти Провансаль», шестнадцать пластов которого разделяли наши смятенные сердца.
— Нельзя же так, еще заболеешь! — твердил он. — Не надо из-за этого портить себе кровь! Послушай меня, ты только послушай…
Я слушал его, но что мог он сказать? Только выразить свою любовь.
Устыдившись своей слабости, я сделал над собой усилие и кое-как проговорил:
— Раз меня заставляют уезжать, я уморю себя голодом. Да я уже и начал: я сегодня утром ничего не ел.
Лили ужаснулся:
— Совсем ничего?
— Ничего.
— У меня есть яблоки. — И он стал рыться в своей сумке.
— Нет. Я не хочу яблок. Ничего не хочу.
Я отвечал так свирепо, что Лили не стал уговаривать. После довольно долгой паузы я объявил:
— Я принял решение. Пускай себе уезжают, если им так хочется. Я остаюсь здесь.
И, желая подчеркнуть, что мое решение бесповоротно, я уселся на большом камне, скрестив руки на груди. Лили смотрел на меня в полной растерянности.
— Как же ты это сделаешь?
— Хо-хо! — сказал я. — Очень просто. Завтра утром, а может, сегодня ночью, соберу свои пожитки и спрячусь в маленьком гроте под Тауме.
Лили широко раскрыл глаза.
— Ты бы это сделал?
— Ты меня еще не знаешь!
— Они тебя сразу начнут искать!
— Не найдут!
— Тогда они дадут знать жандармам и полицейскому в Аллоке.
— Раз никто не знает о том тайнике — ты ведь сам это говорил, — они все равно меня не найдут. А главное, я напишу отцу и положу письмо на своей кровати. Я напишу ему, чтобы он меня не искал, потому что я ненаходимый, и если он донесет жандармам, я брошусь со скалы в пропасть. Я его знаю. Он меня поймет и никому ничего не расскажет.
— И все-таки он здорово расстроится!
— Он бы еще больше расстроился, если бы я умер дома. Этим доводом я окончательно убедил себя в своей правоте
и укрепился в своем решении. Но Лили, подумав, заявил:
— Мне бы очень хотелось, чтобы ты остался. Но есть-то чего-нибудь надо, а где ты достанешь еду здесь, на холмах?
— Во-первых, я возьму с собой запасы. Дома есть шоколад и целая коробка печенья. Потом, ты, наверно, слышал об отшельнике, который больше двадцати лет прожил в пещере на Пастане. Вот и я сделаю, как он: буду собирать спаржу, улиток, грибы, посажу горох!
— Ты же не умеешь его варить.
— Научусь. И потом, я буду ходить в Пондрен таскать сливы у Румье; он их даже не срывает. Насушу инжир, миндаль, рябину, насобираю тутовые и терновые ягоды…
Лили, кажется, это не очень убедило, и я начал злиться:
— Сразу видно, что ты никогда ничего не читаешь! А я прочел штук сто книг! И могу тебе сказать, что есть много людей, которые очень хорошо устраиваются в девственных лесах А ведь там ядовитые пауки, каждый с суповую миску и так и норовит прыгнуть тебе прямо в лицо, и там с деревьев свисают удавы, и водятся вампиры, они, если ты заснул, пьют твою кровь, и за тобой гонятся свирепые индейцы, чтобы отчекрыжить тебе кусок головы, а здесь нет индейцев, нет диких зверей…
Поколебавшись, я добавил:
— Кроме диких кабанов, верно?
— Нет, — ответил Лили. — Зимой их не бывает.
— Почему?
— Они ходят сюда, когда им пить хочется. Зимой вода у них есть, потому они и сидят себе на горе подле Сент-Виктуар.
Это была важная и утешительная новость, ибо кишки однорукого бедняги, растерзанного кабаном, нет-нет да и попадались мне на тропинках моих снов.
— Ночью-то плохо тебе придется: спать будет жестко, сказал Лили.
— Я устрою себе на земле в углу грота постель из бауко, это ничуть не хуже тюфяка. И вообще я тебе докажу, что ко всему можно привыкнуть. Ты, конечно, не знаешь Робинзона Крузо, но я-то его очень хорошо знаю. Он был моряк. Плавал он как рыба, только бегать совсем не умел, потому что на корабле ведь не разбежишься… Ну и вот, когда он потерпел кораблекрушение у острова, он через три месяца бегал так быстро, что ловил диких коз!
— Эге-ге! -воскликнул Лили. — Я, конечно, не знаю этого типа, но коз-то я знаю! Если он сам тебе это говорил, то он большущий врун, будь уверен!
— А я тебе говорю, что это напечатано в книге, которую дают в награду школьникам!
Тут уж возражать не приходилось. Лили отступил, но постарался не уронить свою честь.
— Если козы были суягные, тогда я не спорю. А не то попробуй-ка для смеха поймай козу моего отца…
— Да нет же! — сказал я. — Я просто хотел привести тебе пример, доказать, что человек ко всему привыкает! Если я когда-нибудь поймаю козу твоего отца, я надою стакан молока и отпущу ее!
— Это-то можно, — согласился Лили, — никто даже не заметит.
Так мы разговаривали до самого полудня.
Постепенно, по мере того как я обживал свое будущее жилье, Лили все больше склонялся на мои доводы.
Сначала он заявил, что пополнит мои продовольственные запасы мешком картофеля, который стащит у матери из погреба, а кроме того, притащит хотя бы два круга колбасы. Затем он обещал каждый день оставлять для меня половину своего хлеба и шоколада. Но у Лили был практический склад ума, поэтому он вспомнил и о деньгах.
— А главное, что: мы теперь будем ловить дроздов дюжинами! Домой я стану носить только половину, а другую половину мы будем продавать трактирщику в Пишори. По франку за вертишейку и по два за рябинника. На эти деньги ты можешь покупать себе хлеб в Обани!
— А еще я буду продавать на рынке улиток!
— А укроп? В Лавалантине есть аптекарь, он платит три су за кило укропа!
— Я буду вязать его в пучочки, а ты понесешь их в Лавалантин!
— И на все эти деньги мы купим капканов для кроликов!
— И тонкой проволоки для зажимов! А если поймается заяц, мы возьмем за него не меньше пяти франков!
— И смолы, чтобы брать певчего дрозда живьем! Живой, он стоит шесть франков!
Когда я собрался уже идти домой, в сосновую рощу прилетела огромная стая скворцов, описав над ней полный круг. На кроны деревьев, сразу наполнившихся гомоном, садились сотни птиц. Я был изумлен и очарован.
— Каждый год, — объяснил мне Лили, — они проводят здесь недели две, наверное, и как облюбуют дерево, так и слетаются на него каждый вечер. Представляешь, сколько бы мы наловили их сегодня, будь у нас хоть пятьдесят реечек!
— Дядя Жюль сказал, будто скворцов можно приручить…
— А как же, — ответил Лили. — У моего брата был такой скворец. И он говорил, да только по-здешнему.
— О, я выучу их говорить по-французски!
— Вот это навряд ли, — сказал Лили, — потому что скворец деревенская птица…
Мы быстро спустились с холмов, строя по дороге разные планы.
Мне уже виделось: вот я скитаюсь по гребню Тауме, волосы мои развеваются по ветру, а на плече сидит верный скворец, нежно пощипывает клювом мое ухо и болтает со мною запросто.
Дома мы узнали, что охотники отправились в Пишори, весьма раздосадованные нашим вероломством. Мы с Лили позавтракали с тетей, мамой, сестрицей и Полем.
Лили был задумчив, я шумно (хоть и неискренне) веселился, чем очень порадовал свою милую маму. Я посматривал на нее с нежностью, но твердо решил покинуть ее в ту же ночь.
Я часто спрашивал себя, как мог я принять, не испытывая ни малейших угрызений совести и никакой тревоги, подобное решение; но понял я это только теперь.
Пока не настает печальная пора созревания, мир детей — не наш мир: они обладают чудесным даром вездесущности.
Каждый день, завтракая со своей семьей, я в это самое время обегал холмы и вынимал из ловушек еще теплого черного дрозда.
Тот куст, тот черный дрозд и та ловушка были для меня такой же реальностью, как и эта клеенка на столе, этот кофе с молоком и этот портрет президента Фальера на стене, на котором тот чуть заметно улыбался.
Когда отец вдруг спрашивал: «Где ты?» — я возвращался в нашу столовую, но вовсе не падал с высот мечты, — эти два мира жили бок о бок.
И я недовольным тоном тотчас отвечал отцу: «Я же тут!»
Я говорил правду и какое-то время играл во всамделишную жизнь с ними; но жужжание мухи тут же воссоздавало в памяти овраг Лансело, где меня так долго преследовали три лазоревые мушки. А детская память обладает столь могучей силой, что в этом воспоминании, вдруг ставшем явью, я открывал еще уйму новых подробностей, которых я тогда, в овраге Лансело, как будто не замечал; так бык, пережевывая жвачку, узнаёт в этой траве вкус злаков и цветов, которые он ел, не замечая, что это такое.
Вот почему я привык разлучаться со своими близкими — ведь чаще всего я жил без них и далеко от них. В моем уходе от семьи не было бы ничего нового для меня и зазорного; единственной переменой в повседневной жизни явилось бы только мое физическое отсутствие.
Ну, а мои близкие, что будут делать они тем временем? Это я представлял лишь смутно, я вообще не был уверен, что они могут существовать в мое отсутствие; если же они станут жить и дальше, то лишь ненастоящей жизнью, следовательно, лишенной страданий.
К тому же я уходил не навсегда. Я намерен был вернуться и внезапно их оживить. А вернувшись, я доставлю им такую большую и настоящую радость, что она мигом сотрет воспоминание о терзавшем их дурном сне, и дело с концом: прошлое окупит полнота счастья.
После завтрака Лили ушел, сказав, будто мать ждет его, чтобы молотить горох; в действительности же он собирался обследовать погреб и пополнить мои запасы съестного. Лили знал, что его мать сейчас в поле.
Я сразу поднялся к себе в комнату, сказав, что хочу сложить свои вещи перед отъездом, и написал следующее прощальное письмо:
Мой дорогой Папа, Моя дорогая Мама, Мои дорогие Родители!
Главное, не волнуйтесь. Это ни к чему. Теперь я нашел свое призвание. Это: быть Аттшельником.
Я взял с собой все, что нужно.
Что до моего учения, то теперь уже поздно, потому что я от него Отказался.
Если это не удастся, я вернусь домой. Мое счастье — это Приключения. Ничего опасного тут нет. Я взял две таблетки Аспирина Фармацевтических заводов на Роне. Не теряйте самообладания.
И потом, я не останусь совсем один. Кое-кто (кого вы не знаете) будет носить мне хлеб и сидеть со мной, когда гроза.
Не ищите меня: я ненаходим.
Позаботься о здоровье мамы. Я буду думать о ней каждый вечер.
Наоборот, ты можешь гордиться, потому что чтобы сделаться Аттшельником, нужно Мужество и оно у меня есть. Это доказательство.
Когда вы опять сюда приедете, вы меня не узнаете, если я не скажу: «Это я».
Поль будет немножко завидовать, но это ничего. Обнимите его крепко-крепко за его Старшего Брата.
Нежно целую вас и особенно мою дорогую маму.
Ваш сын Марсель Аттшелъник Холмов.
Затем я отправился за старой веревкой, которую видел в траве подле колодца. В ней было метра два, и во многих местах она перетерлась, оттого что на ней поднимали из колодца ведро с водой. Но я считал, что эта ветхая веревка выдержит мою тяжесть и я могу спуститься по ней из окна моей комнаты. Я вернулся в дом и спрятал свою добычу под матрац.
Я приготовил изрядный «узелок» с пожитками; там было кое-что из белья, пара башмаков, «остроконечный нож», маленький топорик, вилка, ложка, тетрадь, карандаш, моток шпагата, кастрюлька, гвозди и несколько старых, выброшенных за ненадобностью инструментов. Все это я спрятал под свою кровать, решив увязать потом в одеяло, едва мои домашние лягут спать.
Две мои сумки лежали на покое в шкафу. Я набил их сухим миндалем, черносливом и сунул туда немного шоколаду, который стянул из свертков и тюков, приготовленных для отправки в город.
Я был необычайно воодушевлен этими тайными сборами и бегством. Беспардонно роясь во всех вещах, даже в вещах дяди Жюля, я сравнивал себя с Робинзоном, который, обследуя трюм затонувшего судна, обнаруживает несметное множество бесценных сокровищ: молоток, зернышко пшеницы, моток бечевки…
Когда все было готово, я решил последние часы перед разлукой посвятить матери.
Я старательно почистил картошку, перебрал салат, накрыл на стол и то и дело бегал к маме целовать ей ручки.
Последний обед был отменно вкусным и обильным, словно отмечалось какое-то радостное событие.
Никто ни единым словом не выразил сожаления по поводу отъезда. Напротив, все явно были рады вернуться в город-муравейник.
Дядя Жюль заговорил о своей службе, отец признался, что надеется к концу года получить «академические пальмы» [33], тетя Роза вспоминала, что в городе есть газ… Мне было ясно, что они уже уехали.
Но я, я оставался здесь.
О железную оковку ставня звякнул брошенный камешек. Это был условный знак. Уже совсем одетый, я медленно отворил окно. Снизу, из мрака, донесся шепот:
— Собрался?
В ответ я спустил шпагат со своим узелком. Затем, приколов булавкой к подушке свое «прощальное письмо», я крепко привязал к шпингалету конец веревки. Послав воздушный поцелуй спавшей за стеной маме, я соскользнул по веревке на землю.
Лили стоял под оливой. Я с трудом его различал. Он шагнул ко мне и тихо проговорил:
— Пошли!
Подняв лежавший в траве довольно увесистый мешок, он с усилием взвалил его на плечо.
— Тут картошка, морковь и ловушки, — сказал он.
— А я взял хлеб, сахар, шоколад и два банана. Иди, поговорим потом.
В молчании взобрались мы по склону до Птитё.
Я с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух, нимало не тревожась, что начинается новая жизнь.
Ночь была тихая, но студеная, ни звезды на небе. Я прозяб.
Крохотный народец, населяющий страну каникул, певцы лета — насекомые не нарушали больше печального безмолвия невидимой осени. Лишь вдалеке ухал филин да взывал тонкий голос какой-то совки, который в точности повторяло унылое эхо у Рапона.
Мы торопились, как и полагается беглецам. Тяжелая ноша оттягивала нам плечи, и мы не проронили ни слова. Сосны, недвижно застывшие по краям тропинки, походили на вырезанные из жести силуэты, а кругом, освеженное росой, поднималось благоухание.
Через полчаса мы дошли до загона Батиста и присели передохнуть на широком каменном пороге.
Лили заговорил первым:
— Я чуть-чуть не раздумал приходить за тобой!
— Что, мешали родители?
— О нет, не потому.
— А почему? Поколебавшись, он ответил:
— Я не верил, что ты это сделаешь.
— Что сделаю?
— Останешься на холмах. Я думал, ты сказал это так просто, а когда дойдет до дела…
Я встал. Честь моя была задета.
— Так я, по-твоему, девчонка, которая каждую минуту меняет свои взгляды? Ты думаешь, я говорю, лишь бы что-нибудь сказать? Ну, так знай: когда я решаю что-нибудь сделать, я это всегда делаю. И если бы ты не пришел за мной, я бы пошел один! А если тебе страшно, можешь оставаться здесь, я знаю, на что иду!
Я двинулся в путь твердым шагом. Лили встал, ухватился за горловину мешка и, взвалив его на спину, поспешил за мною. Забежав вперед, он остановился, оглядел меня и с волнением сказал:
— Силен!
Я немедленно постарался показать, что я и впрямь «силен», однако ничего не ответил.
Не сводя с меня глаз, Лили добавил:
— Второго такого не сыщешь!
Затем он повернулся ко мне спиной и снова зашагал… Однако, пройдя шагов десять, он снова остановился, не оборачиваясь, повторил:
— Ничего не скажешь, силен!
Его восторженное изумление, хоть оно и льстило моему самолюбию, вдруг показалось мне довольно обременительным, и я должен был сделать над собою усилие, чтобы оправдать словечко «силен».
Я уже был близок к этому, но откуда-то справа донесся шорох. Казалось, кто-то, оступаясь, идет по щебню. Я замер и прислушался. Шум возобновился.
— Это шум ночи, — сказал Лили. — Никогда не знаешь, откуда он взялся. Заметь себе, что хоть это всегда немножко страшно, но не опасно; ты скоро привыкнешь.
Он снова зашагал, и мы вскоре пришли к краю гряды, нависшей над плоскогорьем Гаретты. Слева начинался густой сосновый лес на склонах Тауме. От земли между стволами поднимался предрассветный туман и, свиваясь спиралью, плавно опускался над кустарниками.
Раздался какой-то лай, визгливый и отрывистый; он повторился три раза. Я вздрогнул.
— Там охотятся?
— Нет, — ответил Лили. — Это лис так кричит, когда гонит дичь к самке: дает ей, стало быть, знать.
Снова трижды прозвучал дикий голосок, и тут я вспомнил, что говорится в моем учебнике естественной истории: «Слон ревет, олень кричит, лисица тявкает».
И едва незнакомый звериный голос обрел название, как он сразу потерял свою ночную страшную власть: это тявкает лисица, только и всего. Сто раз носил я этот Лисицын глагол в своем ранце! Я уже совсем успокоился и хотел было поделиться моими спасительными познаниями с Лили, как вдруг слева, в глубине туманного бора, под нависшими ветвями сосен промелькнула какая-то довольно высокая тень.
— Лили, — сказал я тихо, — только что промелькнула какая-то тень, я сам видел.
— Где?
— Там.
— Померещилось, — ответил он. — Не очень-то можно ночью увидеть тень.
— Я же тебе говорю, я сам видел — там что-то промелькнуло!
— Может, лисица?
— Нет. Оно больше лисицы… А может, это твой брат ловит дроздов?
— О нет! Еще рано. До конца ночи ждать не меньше часу.
— Тогда это браконьер?
— Чудно, коли так… А что, если…
Но он не договорил и молча стал вглядываться в чащу леса.
— О чем ты думаешь? Он ответил вопросом:
— А какая она была с виду, та тень?
— Немного смахивает на человека.
— Она большая?
— Не скажу, право, это ведь далеко было… Да, пожалуй, большая.
— В плаще? В длинном плаще?
— Знаешь, я хорошенько не разглядел. Я увидел там словно бы тень, которая зашевелилась и потом исчезла за сосной или за можжевельником. Почему ты спрашиваешь? Ты вспомнил кого-то, кто ходит в плаще?
— Может статься, — в раздумье ответил Лили. — Я его никогда не видел. Но отец видел.
— Кого?
— Большого Феликса.
— Это пастух?
— Да, когдатошний пастух.
— Почему ты говоришь «когдатошний»?
— Потому что это было когда-то, давным-давно.
— Не понимаю.
Он подошел ближе и вполголоса сказал:
— Он помер чуть ли не пятьдесят лет назад. Но лучше об этом не говорить — еще накличешь его!
Остолбенев, я уставился на Лили, который прошептал мне на ухо:
— Он привидение!
Это открытие так меня испугало, что я для собственного успокоения прибегнул к своему излюбленному средству — залился насмешливым хохотом, затем язвительно спросил:
— И ты веришь в привидения?
Лили, видимо, испугался и тихо ответил:
— Да не ори ты! Я же тебе говорил, так нельзя, еще накличешь!
Я понизил голос — просто чтобы доставить удовольствие Лили.
— Так вот, знай же, что мой отец — а он ведь ученый — и мой дядя, который служит в префектуре, говорят, что это брехня! И я то же самое: как услышу про это, так начинаю смеяться. Да, прямо-таки не могу не смеяться.
— А я вот, а вот мой отец не станет смеяться, потому что он сам его видел — привидение, стало быть, четыре раза видел.
— Твой отец хороший человек, но он читать даже не умеет!
— А я и не говорю, что он умеет читать. Я говорю, что он его видел.
— Где?
— Однажды, когда он ночевал в загоне Батиста, он услышал за стеной шаги. И потом громкий вздох, точно кто-то помирает. Тогда он посмотрел в щель в двери и увидел пастуха, высокого-высокого, в плаще, с палкой и в большущей шляпе. Он был весь серый — от макушки до пят.
Я прошептал — опять же просто чтобы доставить удовольствие Лили:
— А может, это был настоящий пастух?
— Как бы не так! Что это было привидение, доказывает то, что, когда отец отворил дверь, там ничего уже не было. Ни пастуха, ни привидения, ничего…
Это было неопровержимое доказательство.
— А зачем оно сюда ходит, это привидение? Чего оно хочет?
— Он, кажется, был очень богатый, имел чуть ли не тысячу овец. Его убили разбойники, всадили ему между лопатками длинный кинжал и отняли громадный мешок с золотыми монетами. Вот он и бродит здесь все время, жалуется, ищет свой клад.
— Но он же знает, что не мы взяли клад.
— То же самое сказал ему отец.
— Он говорил с ним?
— А как же! Когда привидение пришло в четвертый раз, отец говорил с ним через дверь. Он сказал: «Послушай, Феликс, я пастух, как и ты. Я знать не знаю, где твой клад. Не стой ты над моей душой, мне надо выспаться». Тогда привидение, ни слова не говоря, как начнет свистеть, и этак — минут десять. Тогда отец рассердился и говорит: «Я покойников уважаю, но, если ты не угомонишься, ты у меня заработаешь четыре креста и шесть пинков в зад».
— Так и сказал?
— Так и сказал. И он бы это сделал, но тот понял: ушел и никогда больше не приходил.
Эта история явно была нелепицей, я твердо решил ничему в ней не верить, а чтобы ее опровергнуть, воспользовался излюбленными выражениями моего отца.
— Правду сказать, — начал я, — ты, по-моему, очень глупо делаешь, что рассказываешь мне об этих предрассудках, которые — просто суеверие. Привидения выдумал народ. А когда кого-нибудь осеняют крестом, то это чистая мракобесия!
— Хо-хо! — ответил Лили. — Если осенить призрак крестом, тут ему и крышка. Против этого уж никто не спорит! Каждый тебе скажет, что крест их режет напополам.
Я хихикнул, довольно неуверенно, и спросил:
— И ты, конечно, умеешь креститься?
— Еще бы!
— Ну-ка покажи мне этот ваш фокус без слов!
Лили несколько раз подряд торжественно перекрестился. Я, хихикая, сделал то же. Тут в темноте раздалось гудение, и я получил легкий, но звонкий щелчок по лбу. Я невольно ахнул. Лили нагнулся и поднял что-то с земли.
— Это жук-дровосек, — сказал он.
Он раздавил жука каблуком и снова двинулся дальше. Я пошел следом, то и дело оглядываясь назад.
Мы дошли почти до подошвы Тауме, и я уже ясно различал очертания холма, под которым находился подземный ход, где мне предстояла жизнь, полная приключений.
Лили внезапно остановился.
— А одну вещь мы забыли! — В голосе Лили звучала тревога.
— Какую вещь?
Не отвечая на вопрос, он покачал головой, свалил свой мешок среди кустов лаванды и начал рассуждать вслух:
— Прямо-таки непонятно, как можно было это забыть! Я-то должен был подумать, но и ты забыл… Что же теперь делать?
Он уселся на скалу, скрестил руки на груди и замолчал, все так же покачивая головой.
Меня рассердила эта несколько театральная сцена, и я строго спросил:
— Что это на тебя накатило? Может, ты с ума сходишь? Что это за штука такая, о которой мы забыли?
Он показал пальцем на гряду и вымолвил загадочное слово:
— Асовато.
— Что ты мелешь?
— Асовищато.
— Что?
Он разозлился и выпалил:
— Та сова, которая чуть не выклевала нам глаза! Совища, которая пугач! Пугач-то живет под сводом, и у него, наверно, есть там пугачиха… Мы видели одного, но давай поспорим на дюжину ловушек, что их там парочка!
Это была ужасающая новость! Как ты ни «силен», есть минуты, когда ты бессилен перед роком.
Две совищи! Мысленно я уже видел, как они кружат над моей головой, разинув желтые клювы, высунув черные языки, а глаза у них сине-зеленые, а когти загнуты крючком… Сейчас они казались во сто крат опаснее, после того как дома я так красочно описал пугача и когда мои описания воплотились в ночных кошмарах. Я изо всей силы зажмурил глаза и перевел дух.
Нет, нет, это невозможно! Лучше уж сидеть в классе перед квадратами и ромбами и зубрить «Обязанности гражданина». Лили повторял:
— Их там наверняка двое!
Тогда я показал, как я «силен», тем более что про себя решил при первой же удобной минуте отступить. Я холодно ответил Лили:
— И нас двое. А ты, часом, не сдрейфил?
— Да, — сказал он, — да, я боюсь. Ту совищу мы видели днем, потому она и не тронулась с места. А ночью она только того и ждет, чтобы напасть; когда ты заснешь, они оба прилетят и выклюют тебе глаза. Ночью такая совища опаснее орла!
Я подумал, что, считая меня способным на этот мужественный шаг, сам Лили все же побоится идти со мной. И я величественно сказал:
— Вот потому-то мы и будем ждать, пока не станет светло, а тогда на них нападем. Дайте мне острый нож, я привяжу его к палке и объясню этим индюкам, что здесь не птичий двор и что в грот пришли новые жильцы… А теперь хватит языком молоть. Приготовиться!
Однако я не тронулся с места. Лили взглянул на меня и порывисто встал.
— Ты прав! — с жаром сказал он. — В конце концов, чего тут, они же просто птицы! Надо только срезать две здоровые можжевеловые ветки. Я отточу свою остро-остро, и мы их посадим на вертел, как цыплят!
Он отошел в сторону, открыл свой складной ножик, затем пригнувшись, юркнул в заросли и принялся за дело. Сидя на гравии у подножия сосны, я размышлял. А Лили, продолжая работать, говорил:
— Если они не захотят вылезть из своей норы, я просуну туда палку, и ты услышишь, что будет: они у меня запоют!
Я понял: Лили не шутит, он твердо решил идти в бой на «совищ». Он-то и «силен». И я устыдился своей трусости.
Я призвал на помощь одного из любимых моих героев Робинзона Крузо… Если бы он, поселившись в своей первой пещере, наткнулся на этих двух птиц, что бы он сделал? Дога даться нетрудно: он бы их тотчас же задушил и ощипал, возблагодарив провидение, а потом зажарил бы их на вертеле из бамбука. Если я обращусь в бегство перед этой живностью, то потеряю право на место в романе с приключениями, и все мои герои, изображенные на картинках, которые прежде смотрели мне прямо в лицо, теперь отвернутся, не захотят и глядеть на мальчика с «сердцем скво» [34].
К тому же сейчас мне предстояло биться не с «пугачами» мощными и свирепыми тварями, даже имя которых устрашает а всего лишь с «совищами», далеко не такими опасными противниками.
Взяв в свою бестрепетную руку «остроконечный нож» я наточил его на камне.
Оставалось еще привидение. Я повторил, как спасительное заклятие, слова отца: «Привидения не существуют»
А затем украдкой раз пять-шесть положил на себя крест который «перережет их напополам».
Лили вылез из чащи кустов. Он волочил за собой две можжевеловые ветки — длинней его самого и совершенно прямые Одну из них он дал мне.
Я вынул из кармана длинную бечевку и привязал к отточенному концу можжевеловой палки рукоятку моего грозного ножа. Лили рядом со мной аккуратно точил свое оружие, словно чинил карандаш.
Сквозь окружающую нас белесую мглу пробивалась заря; при скудном свете виднелись ватные хлопья тумана, осевшие на верхушках сосен и кустарников.
Было холодно.
Нервный подъем, который помогал мне держаться всю ночь, вдруг кончился. Я почувствовал, что лишь усилием воли могу заставить свою шею не сгибаться под тяжестью головы; я прислонился спиной и затылком к сосновому стволу, и мои отяжелевшие веки сами собой сомкнулись, прикрыв теплым пологом глаза, словно засыпанные песком. Разумеется, я бы заснул, если бы где-то в сосновой роще не хрустнула сухая ветка. Я тихо окликнул Лили:
— Слышал?
— Это кролик, — ответил он.
— Кролики не лазают по деревьям.
— Правда. Тогда это, может быть, лисица. — Он продолжал строгать свою можжевеловую палку и добавил: — Силен ты все же!
И только я хотел ему заметить, что это дурацкий ответ, как увидел между черными, тускло поблескивавшими стволами высокую фигуру: за барашками еще курчавившегося тумана медленно шел пастух в широкополой шляпе, закутанный в длинный плащ, а в спине его прямо меж лопаток торчала крестообразная рукоять кинжала.
Дрожащей рукой я четыре или пять раз перекрестил его издали. Но привидение не рассыпалось, а повернулось ко мне, осенило себя крестом, бросило вызывающий взгляд на небо и, ухмыляясь, пошло прямо на нас… Я хотел крикнуть, но ужас сдавил мне горло, и я лишился чувств.
Почувствовав чьи-то руки на своих плечах, я чуть не завопил, но услышал голос Лили.
Голос говорил:
— Эге! Это еще что! Нашел время спать!
Он поднял меня; я, оказывается, упал на бок. Я пролепетал:
— Ты видел?
— А то нет! Видел, как ты стал падать. Счастье, что кругом тимьян, иначе ты расцарапал бы лицо. Неужто тебя так сон одолел?
— О нет, — сказал я. — Это прошло. А его-то… привидение, ты не видел?
— Ничего я не видел, только опять слышал шум оттуда, сверху… Может, это впрямь охотник Мон де Парпайон… Надо быть настороже, чтобы он нас не заметил… Ну-ка погляди на мое копье!
Лили очистил ветку от коры, и она стала гладкая, как мрамор. Он дал мне потрогать острие своего «копья», отточенное, как кончик моего ножа.
Сейчас у самого края неба над Сент-Бом показались меркнущие звезды. Лили встал.
— Все готово, — сказал он. — Но еще недостаточно светло для битвы с совищами. Мы успеем зайти на Фон-Брегет, набрать воды в твои бутылки.
Я пошел за ним, шагая между росистыми кустиками лаванды.
Родник Фон-Брегет находится слева от Тауме, под небольшим утесом. Это квадратная ямка величиной с творило каменщика и глубиной примерно в два фута. Когда-то, в незапамятные времена, какой-нибудь козий пастух терпеливо долбил ее в скале, у края замшелой расселины, и ныне ямка всегда до половины полна холодной как лед родниковой водой.
Лили погрузил в воду пустую бутылку, и она, наполняясь, загулила, словно горлица.
— Вот сюда ты будешь ходить пить, — сказал Лили. — Родничок не высыхает и дает десять литров в день, не меньше!
Тут меня осенило: я нашел выход, которого тщетно искал последние несколько минут. Лицо мое изобразило тревогу, и я спросил:
— Десять литров? Это точно?
— О да! А может, даже пятнадцать.
Вне себя от изумления и негодования, я воскликнул:
— Ты шутишь?
— О, ничуть! — ответил Лили. — Если я говорю пятнадцать, можешь мне верить!
— И по-твоему, я обойдусь пятнадцатью литрами воды?!
— Как-никак ты же все это не выпьешь.
— Нет. А умываться чем?
— Да на мытье хватит и пригоршни воды. Я усмехнулся:
— Тебе — пожалуй. Но мне-то нужно намыливаться сверху донизу!
— Почему? Ты больной?
— Нет. Но пойми ты, я же городской, значит, во мне так и кишат микробы. А микробов надо остерегаться!
— А что же это такое?
— Они вроде вшей, но такие малюсенькие, что ты их и разглядеть не можешь. И значит, если я не буду каждый день мыться мылом, они мало-помалу меня заедят, и в одно прекрасное утро ты найдешь меня в гроте мертвым, тебе останется только принести заступ и зарыть меня в землю.
При мысли о таком плачевном исходе мой дорогой Лили пригорюнился.
— М-да, — сказал он, — вот пакость-то какая!
А я, бессовестный, подло на него обрушился:
— Это ты виноват! Зачем обещал, что на Фон-Брегет будет сколько угодно воды!
Лицо Лили выразило отчаяние.
— Но я же не знал! У меня-то микропов нет! Я даже не знаю, как их звать по-провансальски! Я, как и все, моюсь по воскресеньям. И даже Батистен говорит, что часто мыться — противно природе и что от этого бывают болезни! А Мон де Парпайон — он ведь никогда в жизни не мылся, а ему за семьдесят, а ты погляди на него, он еще молодчик!
— Ладно, ладно, не оправдывайся! Сорвалось наше дело, и как сорвалось! Это полный крах, но, в общем, у тебя это вышло ненарочно… Судьба… Так суждено было…
Опершись на свое копье, я торжественно сказал:
— Прощай. Я побежден. Возвращаюсь домой.
Я взошел на плато. Заря оторочила алой каймой далекую гряду Святого Духа.
Но, пройдя метров двадцать, я остановился. Лили не последовал за мною, и я боялся, что он потеряет меня из виду в рассветном сумраке. Я воткнул в гравий древко копья, обхватил его руками и склонил на него чело, застыв в позе скорбящего воина. Это оказало немедленное действие. Лили мигом прибежал и обнял меня.
— Не плачь, — твердил он, — не плачь… Я усмехнулся:
— Это я-то? Я плачу? Нет, мне не плакать хочется, а кусаться! Ладно, не будем об этом…
— Дай мне твои вещи, — сказал Лили. — Раз я во всем виноват, я и должен нести.
— А твой мешок?
— Я его там оставил. Заберу днем. Теперь пошли быстро, пока они не прочли твое письмо. Они наверняка еще спят…
Он пустился рысцой впереди меня; я следовал за ним без слов, лишь порой громко и горестно вздыхая.
Издали наш дом казался черным и словно вымершим. Но когда мы приблизились, у меня екнуло сердце: сквозь ставни отцовской комнаты пробивался свет.
— Держу пари, что он сейчас одевается! — сказал я.
— Значит, он ничего не видел. Ну, живо, залезай! Лили подставил мне спину, чтобы я мог ухватиться за ту самую веревку, которая должна была служить уликой моего побега, а сейчас помогала вернуться домой. Лили передал мне мой узелок.
В вышине над последними клочьями тумана вдруг запел жаворонок; над полем проигранного мною сражения занимался день.
— Я сбегаю за своим мешком, — сказал Лили, — а потом вернусь сюда.
Мое прощальное письмо было на прежнем месте. Я вынул из него булавку, изорвал листок на мельчайшие кусочки и постепенно выбросил их за окно, затем бесшумно его затворил.
И тут в тишине до меня донеслись тихие голоса: разговаривали в комнате отца.
Отец говорил очень быстро и как будто весело, мне послышался даже смех…
Ну да, он смеялся, потому что каникулы кончились. Он ликовал при мысли, что снова увидит у себя на столе свои скучные карандаши, чернила и мел…
Я спрятал пожитки «отшельника» под свою кровать; если их заметят, скажу, что хотел облегчить маме ее ношу…
Я лег в постель, посрамленный и озябший. Я сдрейфил, я просто трус, у меня «сердце скво». Я солгал родителям, солгал другу, солгал самому себе.
Тщетно пытался я найти себе оправдание, я чувствовал, что вот-вот заплачу… Тогда я натянул теплое одеяло на свой подрагивающий подбородок и спасся бегством в сон.
Когда я проснулся, сквозь «лунную дырочку» в ставне проникал утренний свет. Постель Поля была уже пуста. Я распахнул окно: шел дождь. Не чудесный звонкий и фиолетовый грозовой ливень, а нескончаемый терпеливый дождь, который тихо ронял капли.
Вдруг я услышал стук колес и увидел выходящего из-за угла дома Франсуа; он шествовал впереди мула, запряженного в тележку, и над ней торчал огромный раскрытый зонт. Под этим сооружением сидела тетя Роза, укутанная в одеяло. Кругом нее громоздились наши вещи; левой рукой она держала моего двоюродного братца, правой — мою сестрицу. Отсюда я заключил, что мама и Поль отказались сесть в эту колымагу, и без того перегруженную.
За тележкой следовал дядя Жюль, тоже под зонтом, ведя при этом велосипед. Вскоре все они скрылись вдали, ушли печальной дорогой возвращения.
Я застал моих родных за столом; они с большим аппетитом завтракали вместе с Лили.
Мое появление было встречено небольшой овацией. У отца было какое-то странное, немного лукавое выражение лица.
— Огорчение не помешало тебе спать даже в эту последнюю ночь! — смеясь, сказал он.
— Он храпел! — воскликнул Поль. — Я его легонько подергал за волосы, чтобы разбудить, и он даже не почувствовал!
— Он переутомился! — ответил отец. — А теперь ешь, уже девять часов, и дома мы будем только к часу, хоть на подмогу нам и пришел воскресный омнибус.
Я быстро сжевал свои бутерброды. Мне было стыдно перед Лили за мое вчерашнее поражение, и я поглядывал на него лишь украдкой.
Не зная, как начать разговор, я спросил:
— А почему наши уже уехали?
— Франсуа должен до десяти часов доставить свои овощи на перекресток Четырех Времен Года, — ответила мама. — Тетя Роза будет ждать нас у омнибуса.
И мы зашагали под дождем в наших длинных пелеринах. Лили нахлобучил на голову мешок и объявил, что непременно нас проводит. В колеях струились ручейки, глухо доносились все привычные звуки, и мы не встретили ни души на дороге.
У околицы села подле зеленых ворот ждал омнибус.
Тетя Роза уже устроилась там вместе с детьми; омнибус был полон крестьян, одетых по-воскресному.
Это была длинная зеленая карета; на окошках под самым потолком висели короткие полотняные занавески, обшитые бахромой. Лошади били копытами, кучер в серой накидке и клеенчатой шляпе трубил в рожок, поторапливая запоздавших пассажиров.
Мы стали прощаться с Лили тут же, при отъезжающих.
Мама его поцеловала, и он, как всегда, покраснел, потом его поцеловал Поль. Когда же я просто пожал ему руку, как и подобает мужчине, я заметил, что у него дрожат губы и на глазах слезы. Отец протиснулся к нам.
— Ну-ну, — сказал он, — не станешь же ты плакать, как маленький, при посторонних, на вас же смотрят!
Но Лили только понурил голову в своем капюшоне-мешке и скреб землю носком башмака. Мне тоже хотелось плакать.
— Надо же наконец понять, — внушал нам отец, — что жизнь состоит не из одних удовольствий. Я тоже не прочь был бы остаться здесь и жить на холме. И даже в пещере. И даже совсем один, как отшельник. Но не всегда можно делать то, что тебе приятно!
Упоминание об отшельнике меня поразило; но я решил, что это вполне естественно, одна и та же мысль пришла в голову нам обоим. А отец говорил:
— В июне будущего года Марсель должен держать очень серьезный экзамен, и ему придется весь год много работать, особенно над орфографией. Он пишет «самообладание» через два «н», и я готов поспорить, что он не умеет правильно написать «отшельник».
Я почувствовал, что краснею, но через секунду моя тревога прошла: отец не читал «прощального письма» — ведь я нашел свое послание на том же месте. А если бы он прочел, то после моего ночного возвращения домой состоялся бы длинный разговор.
Отец продолжал как ни в чем не бывало:
— Ему необходимо прилежно трудиться. Если он отнесется к этому серьезно, будет делать быстрые успехи, то мы приедем сюда на рождество, затем в последний день масленицы и на пасху. Ну так вот, нечего реветь при всем народе; пожмите друг другу руки, как мужественные охотники, — ведь вы охотники, верно? До свидания, Лили, до свидания, дружок! Не забывай, что незаметно подойдет время получать свидетельство об окончании школы и что грамотный крестьянин стоит трех неграмотных!
Отец, наверно, еще долго наставлял бы нас на путь истины, но кучер властно затрубил в рожок и дважды щелкнул кнутом. Мы поспешили сесть в омнибус.
Однажды в полдень, возвратившись домой после дополнительного урока, посвященного грамматическому разбору, я услышал в подъезде голос Поля, звонко отдававшийся на лестнице. Перегнувшись через перила, он кричал:
— Тебе прислали письмо по почте! На нем даже марка есть!
Я помчался наверх, перепрыгивая через несколько ступенек, и расшатанные перила запели, как бронзовая арфа.
На столе рядом с моей тарелкой лежал желтый конверт, на котором наискось и буквами разной величины было выведено мое имя.
— Бьюсь об заклад, — сказал отец, — что это письмо от твоего дружка Лили!
Как я ни старался, мне не удавалось вскрыть конверт, хоть я и оторвал все четыре уголка; тогда отец взял конверт и, точно ловкий хирург, разрезал его по краю кончиком ножа.
Из письма выпал листочек шалфея и засушенная фиалка.
Лили говорил со мною, это была его живая речь, записанная на трех страничках школьной тетради большими корявыми буквами, а строчки делали зигзаги, старательно обходя чернильные кляксы.
— Товарищ мой!
Я беру Перо в руки, чтобы сказать тибе что в этом году певчие дрозды не прилители. ничево ну прямо ничево, даже сорокопуты улители. как Ты, я и двух не пымал. Куропадок тоже. Я туда больше не хожу не стоит, лучше Трудица в Школи чтобы научица. Орфографии иначе чтож? Это невозможно, даже крылатиков почти совсем нет. Они мелкие, птицы их не хотят. Это Обидно, вот Шастъе что ты не здесь, это просто бетьствие я скучаю когда приедешь, тогда Птицы ничево себе, и куропадки — и певчие Дрозды на рождество. И притом они украли у меня двенадцать ловушек и наверно штук пядесят Дроздов. Ято знаю Кто, самые хорошие Ловушки. Это тот из Алока, Хромой. Помни что я об этом буду помнить и притом здесь холадна, дуит мистраль каждый день на охоти у меня зябнут Ноги, к счастью у меня есть Кашне. Но я скучаю о тибе, батистен доволен ловит по трицатъ дроздов в день на Смолу. Третево дня, десять садовых овссянок, а в Суботу двенадцать рябиников, на Смолу. Третеводня я был под Красной Маковкой, я хотел послушать Камень, он отморозил мне ухо, он ни хочет больше петь он только Плачет, вот все новости, привет чесной компании. Я посылаю тибе листочик шалфея и фиялку твоей матери, твой друг навек Лили. Мой адрез. Беллоны Через Лавалантин Франция.
уже три дня пак я тибе пишу, потому что продолжаю вечиром. Мать довольна, думаит что я делаю Уроки в моей Тетрадки. А потом я вырываю оттуда страницу. Гром разбил в щепы большую Сосну на Гарете. Остался лишь Ствол, и тощий как дудка. Прощайти, я скучаю о тибе. Мой адрез: Беллоны. Через Лавалантин. Франция. Почтальона звать Фернан, все его знают, он не может ошибица. Он миня знаит очень Хорошо, я тоже, твой друг навек. Лили.
Нелегко было расшифровать это письмо, тем более что орфография, которой придерживался Лили, не проясняла дело. Но моему отцу, большому специалисту по письменной части, это все же удалось, хоть и не сразу. Он сказал:
— Как хорошо, что ему нужно еще три года учиться; он успеет подготовиться к выпускному экзамену! — Взглянув на маму, он добавил: — Этот мальчик умеет любить и по-настоящему тонко чувствовать.
А мне он сказал:
— Храни это письмо. Со временем ты его поймешь.
Я взял письмо, сложил и спрятал его в карман. Но я ничего не ответил отцу: все это я понял гораздо раньше его самого.
На другой день я зашел по дороге из школы в табачную лавочку и купил листок очень красивой почтовой бумаги. Края его заканчивались зубчатым кружевцем, а в левом верхнем углу была вытиснена рельефная картинка: ласточка несет в клюве телеграмму. Плотный конверт из глянцевой бумаги украшала гирлянда из незабудок.
В четверг после обеда я долго сидел над черновиком моего ответа Лили. Я уже не помню, в каких выражениях он был составлен, но общий смысл моя память сохранила.
В начале письма я выражал сожаление, что певчие дрозды исчезли, и просил поздравить Батистена с тем, что он научился ловить дроздов на смолу, даже когда их нет. Затем я рассказывал о своих школьных занятиях, о внимании и заботе, меня окружающих, и о том, как довольны мною учителя. Поведав без лишней скромности о своих успехах в школе, я сообщал, что хоть до рождества осталось тридцать два дня, мы к этому времени еще будем достаточно молоды, чтобы бегать по холмам, я обещал Лили целые горы пойманных дроздов и садовых овсянок. Наконец, рассказав обо всех событиях в семье, которая, как мне казалось, благоденствовала, я просил Лили передать мои соболезнования «разбитой в щепы» сосне на Гаретте, а также привет и утешения Скорбящему Камню. Письмо заканчивалось словами горячей любви, которые я никогда не посмел бы сказать Лили в лицо.
Я дважды перечел свое послание и внес в него несколько мелких поправок; затем, вооружившись новым пером, переписал, высунув кончик языка и держа промокашку наготове.
С точки зрения каллиграфии все было в порядке, а орфографией я блеснул, потому что проверил по «Малому Ларуссу» [35] некоторые сомнительные для меня слова. Вечером показал свое творение отцу; он велел мне вставить кое-где недостающие и вычеркнуть лишние буквы, но, в общем, похвалил меня и назвал письмо прекрасным, и мой милый братишка очень этим гордился.
Вечером, лежа в постели, я перечел послание Лили, и ошибки его-показались мне до того потешными, что я не мог удержаться от смеха… Но внезапно я понял, что такое множество ошибок и неуклюжих оборотов получилось в итоге долгих часов утомительного труда и очень большого напряжения, которых требовал долг дружбы. Я тихо встал, зажег керосиновую лампу и босиком побежал на кухню, где и расположился за кухонным столом со своим письмом, тетрадью и чернильницей. Вся семья спала; я слышал лишь песенку струйки воды, стекавшей в цинковый слив.
Прежде всего я одним махом выдрал из тетради три страницы; таким образом я получил бумагу с рваными краями, чего я и хотел. Затем я переписал мое слишком красивое письмо ржавым пером, опустив остроумную фразу, в которой я высмеивал нежную ложь Лили о дроздах, искусно пойманных Батистеном. Я вычеркнул также поправки отца и добавил кое-какие орфографические ошибки, позаимствовав их у Лили: «овссянки», «куропадки», «батистен», «тибе» и «бетьствие». Затем я понаставил прописных букв, где это было вовсе неуместно. Эта тонкая работа продолжалась часа два, и я почувствовал, что меня одолевает сон… Однако я снова перечел письмо Лили, затем свое собственное. «Теперь все как будто в порядке, — подумал я, — но вроде бы чего-то не хватает». Тогда я зачерпнул чернил деревянным концом своей вставочки, так что на ней повисла огромная капля, и уронил прямо на свою изящную подпись эту черную слезу; от нее разбежались лучики, и она стала похожа на солнце.
Из— за осенних дождей и ветра они казались нескончаемыми, эти тридцать два дня, что оставались до рождества; но терпеливо тикающие часы потихоньку сделали свое дело.
Однажды декабрьским вечером, вернувшись из школы и войдя в столовую, я замер, сердце мое забилось. Мать укладывала в картонный чемодан шерстяные вещи.
Над столом ярко светила лампа; возле блюдечка с прованским маслом были разложены части отцовского ружья.
Я знал, что мы должны уехать через шесть дней, но упорно старался не думать об отъезде — так легче было сохранять самообладание. А теперь, увидев эти сборы, эту предотъездную суету, которая тоже ведь была частью каникул, я разволновался до слез. Я положил ранец на стул и убежал в уборную, чтобы вволю поплакать и посмеяться.
Минут через пять я вышел, немного успокоившись, но сердце мое еще колотилось. Отец собирал ружейный замок, мама примеряла Полю вязаный шлем.
Я спросил сдавленным голосом:
— Мы поедем, даже если будет дождь?
— У нас только девять дней каникул, — ответил отец. — И даже если будет дождь, мы все равно поедем!
— А если гром? — спросил Поль.
— Зимой грома не бывает.
— Почему?
— Потому, — отрезал отец. — Но конечно, если будет ливень, мы подождем до утра.
— А если будет обыкновенный дождь?
— Что ж, тогда мы съежимся в комочек, зажмурим глаза и быстро-быстро прошмыгнем между каплями!
В пятницу утром отец отправился в школу, чтобы в последний раз «надзирать» за учениками, которые толпились на опустевшем школьном дворе, притопывая озябшими ногами. Уже несколько дней стояли морозы. Бутылка с оливковым маслом в кухонном шкафу, казалось, набита хлопьями ваты. Воспользовавшись случаем, я объяснил Полю, что на Северном полюсе «вот так бывает каждое утро».
Но мама готовилась дать отпор нагрянувшей зиме. Она напялила на нас с Полем несколько пар теплых штанов, фуфаек, курток и курточек. В вязаных шлемах мы походили на охотников за тюленями.
Сестрицу так закутали, что она превратилась в живой пуховичок, из которого торчал лишь красный носик. А мама в меховой шапочке, в пальто с меховым воротником и с муфтой (из кролика, конечно!) словно сошла с картинки на календаре, изображавшей красивую канадскую конькобежицу, скользящую по льду. От мороза лицо у мамы разрумянилось, и она была необыкновенно хороша.
В одиннадцать часов явился наш Жозеф. Он успел уже обновить свою охотничью куртку и щегольнуть ею перед коллегами-учителями. Правда, она была попроще дядюшкиной — не так изобиловала карманами, — но зато гораздо красивее, потому что сшили ее из голубовато-серой материи, на которой ярко выделялись медные пуговицы с выгравированной головой собаки.
Кое— как позавтракав, все мы приготовили свой «багаж».
Мать знала, что раз лето кончилось, то деревенская лавочка «Булочная — Табак — Бакалея — Галантерея — Снедь» может снабдить нас только хлебом, мукой, горчицей, солью, да еще горохом, а эту крупнокалиберную огородную дробь нужно вымачивать три дня и уж потом варить в разведенной золой воде.
Вот почему мы везли с собою довольно внушительные запасы съестного.
Но это еще не все: наши скудные средства не позволяли нам иметь посуду и для города и для дачи, поэтому в «Новой усадьбе» не оставалось и плошки.
В большой отцовский рюкзак положили необходимую утварь — кастрюли, шумовку, сковороду, жаровню для каштанов, воронку, терку для сыра, кофейник и кофейную мельницу, гусятницу, кружки, ложки и вилки. Затем туда же насыпали каштаны, чтобы заполнить пустоты и заставить молчать всю эту громыхающую скобяную лавку. Груз взвалили на спину отца, и мы отправились к Восточному вокзалу.
«Вокзал» был попросту конечной подземной остановкой трамвая, и название «вокзал» звучало насмешкой. Под «востоком», куда шел трамвай, подразумевался не Китай, не Малая Азия, и даже не Тулон. Крайним востоком был городок Обань, где под вполне западными платанами останавливались скромные восточные трамвайчики.
И все же вокзал произвел на меня большое впечатление, потому что он служил началом туннеля. Туннель этот уходил во тьму, и она казалась особенно густой из-за многолетней копоти, оставшейся от паровичков с воронкообразной трубой, которые, как и многое другое, были когда-то последним словом прогресса. Но прогресс говорит без умолку и произнес еще одно — последнее слово. Слово это было «трамвай».
Мы ждали трамвая, стоя между загородками из железных труб в длинной очереди, которую все время пополняли прибывающие пассажиры, отчего она, однако, становилась не длиннее, а лишь плотней.
Я как сейчас вижу перед собой нашего Жозефа: голова его закинута назад, плечи оттянуты ремнями рюкзака, и он, словно епископ на посох, оперся на половую щетку, поставив ее щетиной вверх.
Наконец вдали на изгибах рельсов послышался скрежет колес, из тьмы вылетел мигающий огнями трамвай и остановился прямо перед нами. Человек в форменной фуражке открыл дверцу, и толпа понесла нас вперед.
Мать, увлекаемая двумя пышнотелыми кумушками, устроилась на скамейке, не приложив для этого никаких усилий, а нам, мужчинам, пришлось из-за наших объемистых свертков стоять на передней площадке. Отец прислонил рюкзак к стенке вагона, но, едва трамвай тронулся, воронка и сковорода, как ни приглушали их каштаны, зазвонили без всякого стеснения, словно колокола в церкви.
Дорога в туннеле, тускло освещенная газовыми рожками в нишах, все время петляла и круто поворачивала из стороны в сторону. Четверть часа мы терпели скрежет и толчки, после чего вылетели из недр земли как раз у начала бульвара Шав, всего в трехстах метрах от Восточного вокзала. Отец объяснил нам, что эту удивительную дорогу прокладывали сразу с двух концов, но бригады землекопов долго плутали под землей и встретились лишь случайно.
Остальная часть пути, теперь под открытым небом, была продолжительной и приятной, и я очень удивился, когда отец собрался выходить из трамвая: я не узнал Барасса.
Единственные приметы зимы в большом городе — это гудение раскаленной печки, кашне, теплые пелерины и тот фонарщик, что уже в шесть часов вечера спешит зажечь огни; но подлинное лицо зимы я увидел лишь в предместье, походившем сейчас на рисунок пером.
Освещенные неярким зимним солнцем, бледным и немощным, как монах, мы снова стояли на знакомой еще с каникул дороге. Она стала гораздо шире. Морозный декабрь, этот ночной уборщик дорог, опалил ветром буйные травы и обнажил низ стен. Мягкая летняя пыль, похожая на каменную муку, которая взвивалась красивыми облаками, если хорошенько притопнуть ногой, теперь превратилась в плотный камень, и затвердевшая корка земли раскалывалась на комья, когда мы по ней ступали. Тощие смоквы протягивали над стенами свои голые ветви, а плети ломоноса свисали, точно обрывки черной веревки. Ни стрекоз, ни кузнечиков, ни ящериц, застывших, словно лепные фигурки, на верху стены. Ни единого звука, ничто не шелохнется. Только оливы сохранили листву, но я отлично видел, что они дрожат от холода и что им совсем неохота шептаться.
Однако теплая одежда и тяжелая ноша не давали нам мерзнуть. Мы бодро шагали по этой новой теперь для нас дороге. Не делая привала, мы с аппетитом закусили на ходу, так что путь показался нам не очень длинным. Но едва я стал различать в вышине огромный конус холма Красной Маковки, как солнце вдруг исчезло. Оно закатилось не в гордом сиянии лучей, не утонуло в пурпурной и алой гряде облаков, но как-то пугливо и словно бы нехотя скользнуло за серые тучи, плоские, расплывающиеся. Сразу стемнело, ватное небо опустилось и будто крышкой накрыло гребни обступивших нас холмов.
Шагая, я все время думал о моем милом Лили. Где-то он теперь? До «виллы» мы доберемся только к ночи. Может, мы застанем его в «Новой усадьбе» и он сидит на каменном пороге дома подле сумки, набитой дроздами? А может, он идет сейчас по дороге мне навстречу?
Я не смел на это надеяться: ведь было поздно и холодно, в фиолетовых сумерках с неба медленно сыпалась ледяная крупа.
И вот тогда-то я разглядел во мгле крохотный огонек керосинового фонаря; он говорил, что село близко — у подножия холма. В желтом пятне света, плясавшем на мокрой дороге, я увидел силуэт Лили в капюшоне.
Я побежал к нему, он — ко мне. Я остановился. Он тоже и, словно взрослый мужчина, протянул мне руку. Ни слова не говоря, я крепко, по-мужски, ее пожал.
Лили раскраснелся от волнения и радости. Я, наверно, еще пуще.
— Ты ждал нас?
— Нет, — ответил он. — Я пришел к Дюрбеку. — И он показал на зеленые ворота.
— Зачем?
— Он обещал дать мне крылатиков. У Дюрбека их уйма на той иве, что стоит на самом краю его луга.
— И он дал?
— Нет, не дал. Его не было дома. Ну, тогда я решил немножко подождать… Он, верно, пошел в Камуэны.
Но тут распахнулись ворота, и из них вышел маленький мул. Он вез тележку с зажженными фонарями, а правил не кто иной, как сам Дюрбек. Проезжая, он крикнул:
— Привет честной компании!
Лили страшно покраснел и вдруг бросился к моей маме, чтобы взять у нее вещи.
Я не задавал больше вопросов. Я был счастлив. Ведь я знал, что Лили обманул меня. Ну конечно же, он ждал меня здесь, в серых рождественских сумерках, под мелким ледяным дождем, мерцающие капельки которого повисли на его длинных ресницах. Он спустился с Беллонов, мой названый брат, обретенный мною на холмогорье… Он ждал здесь много часов, до самой ночи, надеясь увидеть остроконечный капюшон своего друга за поворотом блестевшей от дождя дороги.
В первый день каникул, в сочельник, нам не удалось по-настоящему поохотиться: пришлось помочь матери прибрать в доме, законопатить окна, в которых посвистывал студеный ветер, и принести из соснового бора огромную охапку хвороста. И все же, хоть дел была пропасть, мы нашли время поставить несколько ловушек у олив в заледеневшей, но тем не менее усыпанной почерневшими оливками бауко.
Лили умудрился сохранить крылатиков в ящике, где они кормились промокашкой. Поданное с оливками, это блюдо из крылатиков приманило с десяток дроздов, и они чуть ли не с ветки попали прямо на вертел, пополнив наш рождественский ужин, состоявшийся в тот вечер перед пылающим камином.
Лили, наш почетный гость, следил за всеми моими движениями, стараясь подражать образцово воспитанному человеку, каким я был в его глазах.
В углу столовой поставили маленькую сосенку, которую по случаю рождества решили считать елкой. На ветках висели штук десять новеньких ловушек, охотничий нож, пороховница, заводной поезд, латунная проволока для зажимов в ловушках, леденцы, пистолет, стреляющий пробкой, — словом, всякие сокровища. Лили молча смотрел на них широко открытыми глазами и ничего вокруг себя не замечал.
То был памятный вечер! Никогда еще я так поздно не засиживался. Я объелся финиками, цукатами и сбитыми сливками; Лили не отставал от меня, и к полуночи я заметил, что он еле дышит. Мама трижды посылала нас спать. И трижды мы отказывались; на столе еще оставался изюм, который мы ели уже без всякого удовольствия, лишь потому, что он был для нас роскошью.
К часу ночи отец заявил, что «дети вот-вот лопнут», и встал из-за стола.
Рождественская неделя промелькнула, как сон. Но ничто не напоминало летних каникул; мы словно жили в другой стране.
В восемь утра бывало еще темно. Я вставал, дрожа от холода, спускался вниз, чтобы растопить печку, потом варил кофе, который молол с вечера, чтобы утром не разбудить маму. Отец между тем брился. Через некоторое время издали доносился скрип дядюшкиного велосипеда; дядя Жюль был точен, как пригородный поезд. Его нос алел, будто земляника, на усах висели маленькие льдинки, и он изо всех сил потирал руки, явно очень довольный.
Мы завтракали у огня, тихонько разговаривая.
Потом слышно было, как топает по мерзлой дороге Лили.
Я наливал ему полную чашку кофе. Сначала он всегда отказывался, уверяя: «Я уже пил кофе». Но это было неправдой. А затем мы вчетвером выходили из дома в предрассветный сумрак.
В фиолетовом бархатном небе сверкали бесчисленные звезды. Это были не те летние звезды, что так ласково лучатся. Они отливали бледным светом, жесткие и холодные, точно студеная ночь превратила их в кристаллы…
Над Красной Маковкой, очертания которой мы угадывали в темноте, висела, словно фонарь, какая-то большая планета. Она висела так близко, что казалось, еще немного — и за ней откроется Вселенная. Ни шороха, ни звука… И в этой застывшей рождественской тишине на скованной морозом земле гулко звучали наши шаги.
Куропатки стали осторожны: по-новому гулкое зимнее эхо выдавало наше приближение. Однако охотникам посчастливилось убить четырех зайцев, несколько бекасов и множество кроликов. Ну, а в наши ловушки попадалось столько дроздов и жаворонков, что эти ежедневные победы потеряли прелесть нечаянной удачи.
С наступлением темноты мы возвращались домой. Лежа на животе перед камином с пылающими смолистыми поленьями, мы с Лили сражались в шашки, в домино или в гусек [36]. Отец играл на флейте, а иногда вся семья садилась за лото.
С половины седьмого начинал действовать вертел, и желтоватое сало, стекая с нежных тушек дроздов, пропитывало толстые ломти поджаренного деревенского хлеба…
Чудесные и полные событий дни! Каждое утро они представлялись мне бесконечно длинными и вдруг показались такими короткими, когда пробил час отъезда…
Со временем, начиная с масленицы, мы стали «уезжать на холмогорье» почти каждую субботу.
Расползалась и пузырилась февральская грязь под ногами. А в апреле со стен придорожной ограды уже свисала густая зелень, кое-где образуя свод над самыми нашими головами. Это была великолепная прогулка, но, право же, слишком длинная.
Обычно мы шли нагруженные и делали небольшие остановки в тени, и поэтому наше путешествие длилось четыре часа. Когда же наконец мы добирались до «виллы», то были совсем без сил. В особенности мама, ей ведь приходилось иногда нести на руках заснувшую сестренку. Она казалась совсем измученной. Замечая ее бледность и темные круги под глазами, я не раз отказывался от прекрасных воскресных прогулок в край гариги. Я жаловался, что у меня колет в боку или что ужасно болит голова, и немедля укладывался в постель. Но когда я лежал ночью, закрыв глаза, в своей маленькой комнате, милое сердцу холмогорье само являлось ко мне, и я засыпал под оливой, овеянный ароматом недостижимой лаванды…
Прекрасный апрельский день. Суббота… Часов пять пополудни. Маленький наш караван, усталый, но веселый, брел по дороге меж двух стен, камни которых отливали золотом.
Вдруг метрах в тридцати от нас отворилась калитка. Из нее вышел какой-то человек и запер ее на ключ.
Когда мы приблизились к нему, он, взглянув на отца, воскликнул:
— Господин Жозеф!
Знакомец отца носил темную форменную куртку с медными пуговицами и фуражку, как у железнодорожников. У него были черные усики и большие карие глаза, в которых искрилась улыбка.
Отец, взглянув на него, засмеялся:
— Бузиг! Ты что здесь делаешь?
— Я-то? Служу здесь, господин Жозеф. Я смотритель канала, и, можно сказать, благодаря вам! Мой школьный аттестат стоил вам немалых усилий! Я служу смотрителем уже семь лет.
— Так ты смотритель? — спросил отец. — За кем же ты присматриваешь?
— Ага! — с торжеством сказал Бузиг. — Наконец-то и я могу вас кое-чему научить! Если я на должности смотрителя — это значит, что я стерегу канал.
— С ружьем? — спросил Поль.
— Да нет же! — И Бузиг почему-то подмигнул. — Вот с этим большущим ключом, — он показал висевший у него на поясе ключ с двойной бородкой, — и с вот этой маленькой записной книжечкой. Я открываю и закрываю краны, регулирую режим воды. Если я замечаю трещину в облицовке канала, или отложение ила на дне, или расшатанный мостик, я записываю все это в свою книжечку и вечером составляю рапорт. А когда, к примеру, в канале плавает дохлая собака, я ее вылавливаю; если замечу, что здесь кто-то купается или кто-то вылил в канал помои, я составляю протокол.
— Эге!-сказал отец. — Да ты, оказывается, официальное лицо!
Бузиг снова, самодовольно посмеиваясь, подмигнул.
— И ты, наверно, не переутомляешься, — продолжал отец.
— О нет, тут не скажешь «не работа, а каторга».
И Бузиг вдруг заговорил плаксивым тоном, словно сейчас расплачется.
— Да и кто, скажите, пошлет на каторгу такого честнягу, как я? Я ничем не согрешил, разве что против грамматики! Однако, господин Жозеф, ваша маленькая семья увеличилась. Госпожа Паньоль не очень-то растолстела, но все так же очаровательна. — Положив руку мне на голову, он спросил: — Но куда же вы идете с такой поклажей?
— Да вот направляемся в наш сельский домик, проведем там воскресенье, — с гордостью ответил отец.
— Ого! Вы разбогатели?
— Не слишком, но я преподаю теперь в четвертом классе [37], и жалованье мое значительно увеличилось.
— Тем лучше,-сказал Бузиг. -Рад слышать. А ну-ка дайте и мне что-нибудь, я вас провожу!
Он забрал у меня мешок с мылом и освободил Поля от сумки с сахаром и лапшой.
— Очень любезно с твоей стороны, Бузиг, — заметил отец. — Но ты ведь не знаешь, что идти нам очень далеко.
— Держу пари, что вы идете до Акката!
— Дальше.
— Тогда до Камуэнов?
— Еще дальше.
Бузиг вытаращил на него глаза:
— Неужто до Латрей?
— Мы проходим через него, но идем дальше.
— Но дальше Латрей ничего нет!
— Есть, — ответил отец. — Есть еще и Беллоны.
— Вот так так! — Бузиг был огорчен. — Канала там нет и никогда не будет. Где же вы берете воду?
— Из бака при доме и из колодца.
Бузиг сдвинул на затылок фуражку, чтобы удобней было почесать голову, и оглядел нас четверых.
— А где вы выходите из трамвая?
— В Барассе.
— Бедняги! — Он быстро прикинул в уме: — Так вам приходится идти пешком по крайней мере восемь километров!
— Девять! — поправила его мама.
— И часто?
— Почти каждую субботу.
— Бедняги! — повторил он.
— Это, конечно, далековато, — заметил отец. — Но когда туда доберешься, не жалеешь, что трудно пришлось…
— Ну, а я всегда себя жалею, — важно сказал Бузиг. — Но мне пришла в голову прекрасная мысль. Нынче вам не придется идти девять километров. Вы пойдете со мною берегом канала, он пересекает по прямой все эти частные владения. Через полчаса мы будем у околицы Латрей!
Он вытащил из кармана блестящий ключ, подвел нас к калитке и отпер ее.
— Ступайте за мной! — И он вошел в сад. Но отец остановился.
— Бузиг, ты уверен, что мы действуем вполне законно?
— О чем это вы?
— Ведь только твое служебное положение дает тебе право пользоваться этим ключом и проходить через чужие владения. И ты думаешь, что нам дозволено идти с тобой?
— А кто об этом узнает?
— Видишь! — воскликнул отец. — Ты рассчитываешь, что никто об этом не узнает. Ты выдал себя с головой!
— Но мы же не делаем ничего дурного! Просто я встретил своего учителя и рад, что могу показать ему место своей работы.
— Если твое начальство узнает, это дорого тебе обойдется. Бузиг с таинственным видом трижды подмигнул. Затем дважды пожал плечами, покачал, насмешливо улыбаясь, головой и наконец вымолвил:
— Раз уж с вами надо говорить начистоту, то так и быть, сообщу вам кое-что приятное — в случае чего я берусь все уладить: моя сестра замужем (неофициально!) за большим человеком, за генеральным советником [38].
В этом сообщении было нечто загадочное, пока я вдруг не увидел мысленно, как сестра Бузига выходит из мэрии под руку с высоченным генералом в парадной форме, который все время дает ей умные советы.
Отец колебался, и Бузиг добавил:
— Скажу вам больше: только благодаря ей нынешний вице-директор канала и получил эту должность. И пусть он попробует сделать мне выговор — она так хватит его подушкой, что он мигом присмиреет!
Меня сразу покорила своей отвагой эта женщина, умеющая к тому же разить врагов своего брата, не нанося им увечья. Отец, очевидно, разделял мои чувства, потому что мы двинулись в путь за Бузигом по чужой земле.
Канал был устроен на небольшой насыпи между двумя живыми изгородями, под которыми разрослись розмарин, ладанник, дикий укроп и ломонос.
Бузиг объяснил нам, что эти дикорастущие растения очень полезны: они укрепляют почву на склонах насыпи, почему владельцам прилегающих участков и запрещено их уничтожать.
Цементное ложе канала было шириною не больше трех метров; в прозрачной воде отражались белые облака на апрельском небе. Мы шли гуськом по узкой тропке между откосом и цветущей изгородью.
— Вот мой канал, — бросил Бузиг. — Ну, что скажете?
— Он очень красивый, — ответил отец.
— Конечно, очень красивый, да стареет помаленьку… Поглядите на берега, они все в трещинах, сверху донизу. У нас пропадает много воды, потому что кое-где стенки канала совсем худые, ну прямо решето.
Это выражение понравилось Полю, и он повторил его несколько раз.
Когда мы подошли к маленькому мостику, Бузиг гордо сказал:
— Вот здесь в прошлом году ремонтировали заново. Это я настоял, чтобы все залили гидравлическим цементом.
Отец осмотрел берег канала, с виду как будто новый.
— И все-таки тут есть трещина, — проговорил он. Бузиг встревожился, наклонился над водой:
— Где?
Отец указал на еле видную серую черту в облицовке и поцарапал ее ногтем. Посыпались песчинки. Он растер их пальцами и с минуту рассматривал.
— Это не гидравлический цемент. И кроме того, в нем слишком много песка.
У Бузига глаза от удивления стали совсем круглые.
— Да что вы? Вы уверены?
— Вполне. Мой отец был строительным рабочим, я в этом неплохо разбираюсь.
— Ого! — воскликнул Бузиг. — Я напишу про это в своем рапорте, и пусть начальство вздрючит подрядчика за то, что он тут натворил!
— Если ты не зацементируешь трещину, через месяц она будет шириною в четыре пальца.
— Ну прямо решето! — закричал Поль.
— Займусь! — решил Бузиг.
Он отбил кусочек цемента, завернул его в листок из своей записной книжки и снова зашагал.
Мы прошли через четыре огромных поместья.
В первом высился замок с башенками, окруженный цветниками. Вокруг цветников раскинулись виноградники и фруктовые сады.
— Владелец замка — дворянин, — сказал Бузиг. — Он, верно, болен, его никогда не видно.
— Если бы этот аристократ встретил нас на своей земле, он бы, пожалуй, рассердился, — заметил отец. — Вообще я дворян недолюбливаю.
— Он граф, но в округе о нем ничего плохого не говорят.
— Может быть, потому, что его не знают, — возразил отец. — Но у него, наверно, есть наемные сыщики.
— У него есть только фермер и сторож. Фермер славный старикан, да и сторож тоже немолод. Этот сторож просто гигант. Я встречал его несколько раз. Человек он не словоохотливый, «здравствуй, прощай» — вот и весь разговор.
Мы добрались до второй калитки без всяких приключений. Канал проходил под низкой аркой, устроенной в ограде замка. Длинные гирлянды зелени спускались по стене прямо в канал, полощась в воде. Бузиг щелкнул ключом, толкнул калитку, и мы увидели перед собой девственный лес.
— А это замок Спящей красавицы, — сказал Бузиг. — Ставни всегда закрыты, и я никогда не видел здесь ни души. Можете петь, кричать — тут безопасно.
Заброшенные поля поросли земляничником и фисташником. Столетняя сосновая роща окружала огромное квадратное здание; оно казалось неприступным из-за колючего дрока («шильная трава» по-местному), стоявшего стеной под высокими деревьями. Мысль о том, что за этими закрытыми ставнями прячется Спящая красавица и что только нам открыл ее тайну Бузиг, глубоко взволновала Поля.
Еще ограда, еще калитка, и мы вышли к третьему замку.
— Владелец этого замка нотариус, — сказал Бузиг. — Взгляните: замок всегда заперт. Отпирается только в августе. Здесь живет одна крестьянская семья. Я частенько встречаю деда, он-то и ухаживает за этими чудесными сливами. Он, правда, совершеннейший глухарь, но очень приветлив…
Мы никого не встретили, только издали сквозь изгородь
увидели крестьянина, который, нагнувшись, полол помидоры.
Бузиг отворил еще одну калитку в стене из тесаного камня высотой не меньше четырех метров. Гребень стены был усеян осколками битых бутылок, что создавало не слишком приятное представление о характере владельца замка, вряд ли отличавшегося широтой души.
— Замок этот — самый большой и самый красивый, — продолжал Бузиг. — Но хозяин живет в Париже, и обычно здесь никого нет, кроме сторожа… Вот поглядите-ка!
Раздвинув ветки живой изгороди, мы увидели две башни по бокам замка высотой никак не меньше десятиэтажного дома. Все окна были закрыты, только под шиферной кровлей виднелись мансарды с распахнутыми ставнями.
— Там живет сторож, он следит сверху за фруктовым садом, чтобы не обворовали, — говорил Бузиг.
— Может, он сейчас наблюдает за нами? — встревожился отец.
— Вряд ли. Обычно он наблюдает за садом, а сад ведь с другой стороны.
— Ты и с этим сторожем в дружбе?
— Не сказал бы. Он бывший фельдфебель.
— У фельдфебелей не всегда приятный характер.
— У этого тоже. Притом он вечно пьян как стелька, да и нога у него не сгибается. Но если бы даже он нас увидел — а это было бы сверхчудом! — вам пришлось бы только прибавить шагу. Все равно ему вас не догнать… даже со своей собакой!
Мама испуганно спросила:
— У него есть собака?
— Ну да! Огромная псина. Но ей лет двадцать, она окривела и еле ходит, да и то лишь когда хозяин тащит ее за поводок. Уверяю вас, опасности никакой! Да успокойтесь же, я пойду сперва погляжу. Подождите здесь, за кустами.
В скрывавшей нас изгороди был большой пролом. Уверенной походкой Бузиг подошел туда и остановился как раз у самого опасного места. Заложив руки в карманы, сдвинув фуражку на затылок, он долго осматривал замок и фруктовый сад.
Сгрудившись, как овцы, мы ждали. Мама побледнела и прерывисто дышала, Поль перестал грызть сахар, который таскал из доверенного ему пакета. Отец, вытянув шею, напряженно всматривался сквозь ветки.
Наконец Бузиг объявил:
— Путь свободен. Идите! Но пригнитесь, — добавил он. Отец, пригнувшись в три погибели и волоча свертки по земле, двинулся первым.
Поль скрючился, будто столетний деревенский старик, и прямо-таки исчез в траве. Я прошел опасное место таким же манером, прижимая к замирающему сердцу пакет с лапшой. И наконец, втянув голову в плечи, неловко, словно лунатик на краю крыши, шагнула вперед моя мама, не очень привыкшая к подобным перебежкам, такая тоненькая, несмотря на свои пышные юбки.
Нам пришлось повторить этот маневр еще дважды, пока мы не добрались до последней ограды. Бузиг отпер калитку, и мы неожиданно оказались напротив кафе Четырех Времен Года.
Какая радость! Какой изумительный сюрприз!
— Невероятно! — в восторге воскликнула мама.
— И однако, это так, — ответил Бузиг. — Мы срезали немалый кусок пути!
Отец вынул из жилетного кармана серебряные часы:
— За двадцать четыре минуты мы прошли путь, который обычно отнимает у нас два часа сорок пять минут.
— Я же вам говорил! — торжествовал Бузиг. — Мой ключ развивает большую скорость, чем автомобиль.
Я подумал про себя, что Бузиг малость загибает; недавно я видел в газете снимок «паккарда» с такой поразительной подписью: «Автомобиль, который делает километр в минуту».
— Я же вам говорил! — повторил Бузиг. — Только и делов! А теперь, — добавил он, — надо бы промочить горло.
Он бесстрашно поднялся на террасу маленького кафе среди платанов, на которых уже распустились первые листочки.
Хозяин, высокий и тучный, с густыми рыжими усами, усадил нас за железным столиком и принес бутылку белого вина. Что же сделает мой папа? Откажется от любезного приглашения Бузига или выпьет вина на глазах у изумленной семьи?
— Сударь, — спросил он хозяина, — нет ли у вас минеральной воды виши?
Озадаченный хозяин уставился на него и наконец вымолвил:
— Если уж вам непременно хочется, я могу принести из погреба.
— Вот так так! — огорчился Бузиг. — У вас что, печенка болит?
— Нет, — ответил отец. — Я люблю белое вино с газированной водой. Напоминает шампанское и очень приятно на вкус.
Меня восхитила гениальная выдумка отца, ведь так можно уменьшить дозу яда, подмешав в него спасительной воды, покупаемой в аптеке! А Бузиг как ни в чем не бывало выпил два стакана неразбавленного белого вина подряд.
Мама все еще не могла опомниться от радости, что мы так быстро добрались до цели.
— Ну что ж, госпожа Паньоль, — сияя улыбкой, сказал Бузиг, — тогда позвольте мне сделать вам подарок. — И, лукаво подмигнув, он вынул из кармана блестящий, как серебро, ключ.
— Пожалуйста, госпожа Паньоль. Я вам его дарю.
— Для чего? — спросил отец.
— Чтобы выгадывать два часа каждую субботу вечером и два часа утром в понедельник! Берите! У меня есть еще один. — Он показал второй ключ.
Но отец трижды медленно покачал головой.
— Нет, — проговорил он. — Нет, нельзя. Мама положила ключ на стол.
— Да почему же? — спросил Бузиг.
— Потому что я тоже служащий. Представляю себе лицо инспектора вашего учебного округа, когда ему доложат, что его школьный учитель, подделав ключ, тайком пробирается по чужой земле.
— Но ведь он не поддельный! Это ключ администрации!
— Тем более! — возразил отец. — Ты обязан всегда носить его при себе.
Бузиг начал раздражаться.
— Да никто вам ничего не скажет! Вы же видели, все сошло отлично!
— Никто ничего нам не сказал лишь потому, что мы никого не встретили. Но ты ведь сам говорил, когда мы шли по лесу Спящей красавицы: «Тут безопасно». Значит, в другом месте небезопасно! А если бы вот он (отец положил руку мне на плечо), если бы он увидел, что его отец крадется через кустарники, словно вор, что бы он подумал?
— Я бы подумал, что этот путь короче, — сказал я.
— И правильно! — одобрил Бузиг.
— Послушай, Жозеф, — вмешалась мама, — я знаю многих людей, которые не стали бы колебаться. Два часа в субботу вечером и два часа в понедельник утром! Ведь мы выигрываем четыре часа.
— Я предпочитаю идти четыре лишних часа и сохранить уважение к себе.
— И все-таки до чего ж это жестоко, — посетовал Бузиг, — заставлять детей маршировать, как будто они уже вступили в Иностранный легион [39]. И вдобавок со всем этим скарбом, а ножки у них тоненькие, что твои макароны… Да и госпожа Паньоль не толще…
— Прогулка пешком — самый здоровый вид спорта,-изрек отец.
— И наверно, самый утомительный! — вздохнула мама.
— Послушайте, — вдруг оживился Бузиг, — я придумал другую штуку. Все устраивается: я дам вам фуражку, которую носят служащие канала. Вы будете идти впереди, а если кто-нибудь вас завидит, вы только помашите издали — здрасте, мол! — и вас ни о чем больше не спросят!
— Нет, у тебя положительно психология преступника! — вспылил отец. — Фуражка служащего канала на голове учителя! Да ты понимаешь, что это может кончиться уголовным судом?
— До чего же мне жаль малышей и госпожу Паньоль! Да и себя жалко: ведь я хотел оказать вам услугу. А особенно жаль из-за канала.
— Из-за канала? Это еще что?
— Как что! Разве вы не понимаете, до чего важно для меня ваше замечание о гидравлическом цементе! — воскликнул Бузиг.
— А в самом деле, — подхватила мама, и лицо у нее стало такое серьезное, будто она специалист по цементу. — Ты действительно не понимаешь, Жозеф.
— Да знаете ли вы, — горячился Бузиг, — что тому подрядчику, который положил столько песку в цемент, придется вернуть нам по меньшей мере две тысячи франков, а может, и две с половиной! Ведь я подам рапорт, и мошенник будет пойман с поличным. А благодаря кому? Благодаря вам!
— Я сказал так просто, — замялся отец. — И притом я же не вполне уверен…
— Да нет же, нет! Вы уверены! К тому же все это проверят в лаборатории. А ведь вы прошли по каналу только один раз, да и то смотрели не очень внимательно, потому что немного волновались. Но если вы будете проходить дважды в неделю… О ля-ля! — И Бузиг мечтательно и задорно повторил: — О ля-ля!
— В общем, ты считаешь, что мое негласное и безвозмездное сотрудничество в какой-то мере окупало бы наше хождение по этой земле? — задумчиво спросил отец.
— Десять, сто, тысячу раз окупит! — ответил Бузиг. — А если вы каждый понедельник будете присылать мне маленькую записочку, коротенький рапорт, то я тут же буду его переписывать, конечно добавив от себя кое-где орфографические ошибки, и отправлять начальству. Да понимаете ли вы, какую услугу вы мне окажете! Да я через год стану начальником участка!
— Жозеф, — попросила мама, — подумай хорошенько, прежде чем откажешься.
— Я так и делаю.
Он отхлебнул большой глоток вина с виши.
— Ну прямо решето! — раздался вдруг голос Поля.
— Если бы мы приходили на «виллу» до семи вечера, было бы совсем чудесно, — мечтала вслух мама. — К тому же, — обратилась она к Бузигу, — мы сберегли бы детям башмаки!
— Еще бы! — подхватил Бузиг. — Башмаки! У меня вот тоже двое мальчишек, я-то знаю, почем пара башмаков!
Наступило долгое молчание.
— Конечно, — заговорил отец, — если я в состоянии оказать услугу местной общине даже таким, не вполне законным образом… И с другой стороны, если я могу помочь тебе…
— Мало сказать — помочь! — вскричал Бузиг. — Вы можете повысить меня в должности!
— Не уверен, но, в конце концов, я и об этом подумаю. Взяв ключ, отец задумчиво его рассматривал.
— Не знаю, стану ли я им пользоваться… Увидим на будущей неделе…
Но он положил ключ в карман.
В понедельник утром, когда мы возвращались в город, отец отказался воспользоваться волшебным ключом; с минуту он смотрел, как ключ поблескивает у него на ладони, но спрятал его в карман, сказав:
— Во-первых, спускаться легче, чем подниматься, а во-вторых, мы сейчас не тащим провизию, не стоит сегодня рисковать.
Итак, мы вернулись домой обычной дорогой. Но в тот же вечер, после занятий в школе, отец полчаса где-то пропадал; когда он пришел домой, под мышкой у него были три, а может быть, и четыре книги. Не берусь точно сказать, сколько, потому что отец принес какие-то кипы печатных листов с пожелтевшими от старости зубчатыми краями, напоминавшими кружево.
— Вот теперь мы изучим вопрос досконально, — сказал он. Кипы эти оказались разрозненными томами таких ученых трудов, как «Каналы и акведуки», «Орошение невозделанных земель» и «Водонепроницаемые покрытия», авторы которых опирались на последние данные науки времен Вобана [40].
— Только в старых книгах можно найти подлинно здравый смысл и самые испытанные рецепты, — наставлял меня отец.
Он разложил на столе эти достойные уважения реликвии и сразу же погрузился в работу.
В следующую субботу ровно в пять мы стояли у первой калитки. Отец, не колеблясь, отпер ее; совесть его была спокойна: он переступал запретный порог не потому, что хотел сократить нам дорогу, а дабы сохранить от разрушения драгоценный канал и спасти город Марсель от засухи, за которой несомненно последовала бы эпидемия чумы и холеры.
При всем при том отец боялся сторожей. Вот почему он освободил меня от обязанностей носильщика и доверил мне роль разведчика.
Я шел первым вдоль изгороди, пользуясь листвой как маскировкой. Напрягая слух и зрение, я пробегал шагов двадцать, останавливался и вслушивался в тишину… Затем подавал знак маме и брату, которые ждали за самым большим кустом. Они делали перебежку и прятались за мной. Наконец показывался отец с записной книжкой в руке. Нам вечно приходилось его ждать, потому что он чрезвычайно серьезно делал какие-то пометки.
За все время путешествия мы никого не встретили. Произошло лишь одно волнующее происшествие — по вине Поля.
Мать заметила, что он держит правую руку за отворотом непромокаемого плаща — точь-в-точь Наполеон.
— Руку поранил? — тихо спросила она.
Не разжимая губ и не глядя на мать, Поль помотал головой.
— Покажи руку, — приказала мама.
Он повиновался, и мы увидели стиснутый в его пальчиках острый нож, выкраденный из кухонного стола.
— Это я припас для сторожа, — сурово сказал Поль. — Если он станет душить папу, я подойду сзади и убью его, ткну ножиком ему прямо в зад.
Мама похвалила Поля за храбрость и добавила:
— Но ты еще очень маленький, пусть лучше нож будет у меня
Поль охотно доверил матери свое оружие и дал ей дельный совет
— Бей его в глаз, ведь ты высокая!
Сторож этот, охранявший последний замок на нашем пути, внушал нам ужас, и мы с трепетом проходили по его земле. К счастью, он не показывался, и через два часа, сидя за круглым столом, мы благословляли Бузига.
Теперь мы могли бывать на холмогорье каждую субботу, не слишком уставая, и наша жизнь совсем переменилась.
На мамином лице опять играл румянец; Поль как-то сразу вырос, словно это чертик выскочил из коробочки; я стал шире в груди, хоть ребра мои еще выступали, и частенько мерил клеенчатым сантиметром свои бицепсы, восхищая Поля их невероятной величиной.
А отец, бреясь по утрам бритвой, похожей на саблю, перед разбитым зеркальцем, которое он повесил на оконный шпингалет, напевал тенорком:
Если б мог я змейкой стать,
С чем сравнится то блаженство…
Но его веселое настроение улетучивалось к концу недели, в субботу на рассвете нашему Жозефу нужно было собирать все свое мужество, чтобы снова идти против закона.
За это время произошли два очень важных события.
В одну прекрасную субботу в мае, когда дни становятся длиннее, а миндальные деревья словно запорошил снег, мы тихонько пробирались по «дворянской» земле. Мы прошли уже добрую половину пути, и страхи наши рассеивались по мере того, как густела защищавшая нас живая изгородь. Я шел впереди легким шагом, хотя и нес немалый груз: склянку с жавелевой водой, узел с грязным бельем и перевязанный веревочкой сломанный стул.
Солнечные блики играли на глади канала. Следом за мной семенил, напевая, Поль…
И вдруг я застыл, сердце у меня забилось.
В двадцати метрах от меня из-за кустов показалась высокая фигура и широко шагнув, загородила тропинку.
Незнакомец следил за нашим приближением. Это был статный седобородый старик в широкополой фетровой шляпе и серой бархатной куртке; он ждал, опираясь на трость.
Я услышал осипший голос отца: «Не бойся! Вперед!» И я храбро двинулся вперед.
Приблизившись к опасному незнакомцу, я разглядел его лицо. Широкий розовый шрам тянулся из-под шляпы до самого подбородка, захватывая край правого глаза с закрытым ввалившимся веком. Эта маска так меня испугала, что я остолбенел. Тогда отец заслонил меня собою.
В одной руке он держал шляпу, в другой — свою записную книжку «эксперта».
— Добрый день, сударь, — учтиво поздоровался он.
— Добрый день. Я вас ждал, — низким и звучным голосом ответил старик.
Вдруг мама глухо вскрикнула. Я глянул в ее сторону, и меня охватило еще большее смятение: за живой изгородью притаился сторож в куртке с золочеными пуговицами.
Он был намного выше своего хозяина, и его огромное лицо украшали две пары рыжих усов: одна-под носом, другая — над голубыми глазами с огненно-красными ресницами.
Он стоял в трех шагах от старика со шрамом и смотрел на нас с жестокой усмешкой.
— Полагаю, сударь, — сказал отец, — что имею честь говорить с владельцем замка?
— Так точно. Вот уже несколько недель я каждую субботу наблюдаю издали за вашим хитрым маневром, как вы ни стараетесь пройти незаметно.
— Дело в том, — начал отец, — что один из моих друзей, смотритель канала…
— Знаю,-прервал его «аристократ».-Я не мог раньше изменить этот необычный способ передвижения, потому что подагра на три месяца приковала меня к креслу. Но я приказал привязывать собак в субботу вечером и в понедельник утром.
Я понял не сразу. Отец попытался что-то сказать, мама сделала шаг вперед.
— Как раз сегодня утром я пригласил к себе смотрителя канала… как, бишь, его… Бутик, кажется.
— Бузиг, — поправил отец. — Это мой бывший ученик, я народный учитель, и…
— Знаю, — буркнул старик. — Этот самый Бутик мне все и рассказал: хижина на холме, трамвайная линия коротка, а дорога длинная, потом дети, поклажа… Кстати, — сказал он, шагнув к маме, — я вижу прелестную даму, у которой, как мне кажется, слишком тяжелая ноша. — Он склонился перед нею в поклоне, словно кавалер, приглашающий даму на танец. — Вы позволите?
И он с привычной властностью завладел обоими мамиными узелками. Потом приказал сторожу:
— Владимир, возьми-ка вещи у детей.
В один миг великан ухватил своими огромными ручищами рюкзаки, сумки и связку щепок, которые некогда были стулом. Потом повернулся к нам спиной и стал вдруг на колени.
— Залезай! — крикнул он Полю.
С неожиданной храбростью Поль разбежался, прыгнул и уселся верхом на шее этого ласкового чудовища, которое сорвалось с места и, неистово заржав, понеслось галопом.
— Идемте, — сказал владелец замка. — Вам нельзя задерживаться.
— Сударь, — проговорил отец, — я просто не знаю, как вас благодарить… Я взволнован, я просто взволнован…
— Отлично вижу, — отчеканил старик, — и очарован этой свежестью восприятия… Но, право же, то, что я делаю для вас, не великая жертва. Вы проходите по моей земле осторожно, ничего не портите… Я против этого не возражаю. И нечем тут восхищаться! Как зовут эту прелестную девчурку?
Он подошел к сестрице, которую мать взяла на руки. Но она раскричалась и закрыла лицо руками.
— Ну же, — говорила мама, — улыбнись дяде!
— Не хочу! — вопила сестрица. — Он гадкий! Не хочу!…
— Она права, — рассмеялся старик и стал еще безобразней. — Я слишком часто забываю о своем шраме. Лет тридцать пять назад в одном из эльзасских хмельников меня ударил копьем немецкий улан. Это был его последний бранный подвиг. Но барышня еще слишком мала, чтобы оценить воинские доблести. Прошу вас, сударыня, пройдите вперед и скажите дочке, что меня оцарапала кошка. Такое объяснение хоть послужит ей уроком: с кошками надо быть поосторожней.
И он проводил нас до калитки, разговаривая с моим отцом.
Я шел впереди и видел вдалеке белокурую голову Поля: она словно плыла над изгородью, и его золотистые кудри развевались, озаренные солнцем.
Мы застали его у калитки; он сидел на наших узлах и ел яблоки, которые чистил ему великан.
Пришлось расстаться с нашими доброжелателями. Граф пожал отцу руку и вручил ему свою визитную карточку.
— Если меня не будет, карточка послужит вам пропуском для привратника. Теперь вам незачем идти берегом канала. Прошу вас, звоните у ворот и проходите по центральной аллее. Она короче, чем дорога вдоль канала.
К великому моему удивлению, он остановился в двух шагах от мамы и отвесил ей низкий поклон, словно королеве, затем подошел, изящно и учтиво склонился и поцеловал ей руку.
Мама в ответ сделала реверанс, как маленькая девочка, и, покраснев, подбежала к отцу.
Вечером, когда мы сидели за столом, мать сказала:
— Жозеф, покажи нам визитную карточку, которую он тебе дал.
Отец протянул ей карточку, и она прочла вслух:
— «Граф Жан де Н., полковник, командир Первого кирасирского полка».
С минуту она молчала, чем-то смущенная.
— Стало быть, это тот, кто…— И она вопросительно посмотрела на отца.
— Да, да, это тот самый, — подтвердил он. — Герой Райхсхофена [41].
С того памятного дня субботнее путешествие через графские владения стало для нас праздником.
Привратник, тоже старый вояка, широко распахивал перед нами ворота, навстречу нам выходил Владимир и отбирал у нас поклажу. Мы шли в замок и здоровались с полковником. Он угощал нас лакричными леденцами, а иногда приглашал позавтракать.
И каждую субботу, провожая нас через свои сады, он собирал букет огромных алых роз, из тех, которые сам разводил и назвал «королевскими розами». Маленькими серебряными ножницами он срезал шипы и, прощаясь, вручал цветы маме, которая всегда при этом краснела. Она никому не доверяла свой букет и в понедельник утром увозила его в город. И целую неделю алели эти «королевские розы» на круглом столике в столовой нашего республиканского дома.
Замок Спящей красавицы — второй на нашем пути — никогда не внушал нам страха. Отец, смеясь, говорил, что не прочь провести в нем каникулы. Однако мама подозревала, что там есть привидения. А мы с Полем не раз пытались приотворить ставни на первом этаже, чтобы поглядеть на рыцарей, замерших возле Спящей красавицы. Но толстые дубовые доски ставен не поддавались моему перочинному ножичку с жестяным лезвием.
И все же, приложившись однажды глазом к щелочке, Поль совершенно ясно увидел огромного повара с восемью поварятами; они стояли как вкопанные возле жарившейся на вертеле кабаньей туши. Когда же в щелку заглянул я, то ничего не увидел. Но картина, описанная братом, с такой точностью воспроизводила иллюстрации Вальверана (кому, как не ему, все знать!), что я и впрямь почувствовал застоявшийся запах жаркого и меня смутил этот необъяснимый и странный аромат холодного дыма.
У третьего замка, принадлежавшего нотариусу, нас ждал другой сюрприз, новое волнующее приключение.
Как— то раз, когда мы неторопливо проходили через просвет в живой изгороди, мы в ужасе услышали громкий голос:
— Эй вы там, куда идете?
Навстречу нам бежал крестьянин лет сорока, потрясая вилами. У него были большие черные усы, топорщившиеся, как у кошки, и кудлатая нечесаная грива.
Отец, взволнованный не меньше нас, притворился, будто его не видит, и что-то отмечал в своей спасительной записной книжке. Но усач был явно взбешен и мчался прямо на нас. Мамина рука задрожала в моей, испуганный Поль юркнул в кусты.
И вдруг кудлатый разбойник остановился в нескольких шагах от нас, поднял вилы зубьями вверх и со всей силы воткнул рукоять в землю. Яростно размахивая руками и мотая головой, он подошел к отцу. Затем произнес следующую красочную речь:
— Нечего дрейфить! На нас смотрят хозяева. Сидят у окошка на втором этаже. Надеюсь, старик скоро окочурится. Правда, с полгодика он еще протянет.
Тут усач подбоченился и, выпятив грудь, двинулся на отступавшего перед ним папу, продолжал скороговоркой:
— Когда увидите, что окна на втором этаже открыты, не ходите берегом, ходите низом, с другой стороны, вдоль томатных грядок. Давайте вашу книжку, он хочет, чтобы я потребовал у вас документы и записал ваше имя и адрес.
Он выхватил записную книжку у отца, который, впрочем не без тревоги, хотел было отрекомендоваться:
— Меня зовут…
— Вас зовут Виктор Эсменар. Адрес: улица Республики, дом номер восемьдесят два. А теперь — бегом, да поживее, тогда получится, как надо!
И он со свирепым видом указал нам пальцем на калитку, на путь к свободе. Мы пустились наутек, а он, сложив рупором ладони, орал:
— И чтоб это больше не повторялось, не то стрелять буду! Оказавшись в безопасности, по другую сторону ограды, мы сделали привал, чтобы вволю порадоваться и похохотать. Отец снял очки, вытер со лба пот и в назидание нам сказал:
— Да, таков народ. Все его недостатки проистекают только от невежества. Но сердце у него доброе, и он великодушен, как дитя.
Мы с Полем плясали на солнцепеке и пели, точно веселые бесенята:
— Скоро окочурится! Скоро окочурится!
С тех пор всякий раз, когда мы проходили по этой земле, крестьянин с вилами, которого звали Доминик, оказывал нам самый радушный прием.
Теперь мы шли не берегом, а ниже, по краю поля, и всегда заставали Доминика за работой: он копался в винограднике, а иногда окучивал картошку или подвязывал помидоры.
Подмигивая с заговорщицким видом, отец говорил:
— Семейство Эсменар приветствует вас!
Доминик тоже подмигивал и долго хохотал над отцовской шуткой, неизменно повторяющейся каждую неделю. Нахохотавшись, он кричал:
— Привет Виктору Эсменару!
И отец тоже смеялся, и вся наша семья разражалась радостными криками. Мама преподносила Доминику пачку трубочного табака, и он без стеснения принимал этот смертоносный дар. А Поль спрашивал:
— Он уже окочурился?
— Пока нет, — отвечал Доминик. — Но теперь уже скоро. Он в Виши, на курорте, и пьет одну минеральную воду. А вот там, под смоквой, припасена для вас корзиночка со сливами… Не забудьте только вернуть корзинку…
Иной раз в корзинке оказывались помидоры или лук, и мы шли дальше, шагая гуськом по траве и наступая на бегущие перед нами тени, удлиненные закатом.
Но впереди еще был замок с пьяницей сторожем и больным догом.
Мы подходили к запертой двери в стене и замирали. Отец прикладывался глазом к замочной скважине и смотрел долго-долго; затем, вынув из кармана масленку от швейной машины, накапывал в дверной замок немного масла. Наконец он бесшумно вставлял ключ, медленно его поворачивал и осторожно, будто она хочет взорваться, толкал дверь. Просунув голову в щель, он долго прислушивался, оглядывая запретную землю, и лишь после этого переступал порог. Мы молча следовали за ним, а он тихо-тихо затворял дверь. Самое трудное еще предстояло.
Правда, мы никого не встречали, но мысль о страшном больном доге преследовала нас постоянно.
Я думал: «Он, наверно, бешеный, — какие же еще болезни бывают у собак?» А Поль говорил: «Мне-то не страшно. Глянь-ка!»
И он показывал горсть сахара, которым собирался отвлечь внимание страшилища, пока папа будет душить сторожа. Говорил он об этом очень уверенно, но ходил почему-то на цыпочках. А мама иногда останавливалась, хватаясь за сердце, бледная, сразу осунувшаяся. Отец, стараясь казаться веселым и нас подбодрить, тихо ее урезонивал:
— Огюстина, это же смешно! Ты умираешь со страху, а ведь ты даже не знаешь, что это за человек.
— Я знаю, какая про него идет молва!
— Молва не всегда бывает справедлива.
— Полковник как-то сказал про него: «Старик совсем оскотинился».
— И наверно даже оскотинился, ведь этот жалкий человек пьет. Но старый пьяница редко бывает злым. А потом, если тебе угодно знать, по-моему, он уже не раз нас видел и молчит просто потому, что ему на все наплевать. Его хозяев никогда нет дома, и мы не причиняем им никакого ущерба. Чего ради он станет гнаться за нами, когда нога у него не сгибается, а собака больная?
— Боюсь, — отвечала мать. — Может, это глупо, а я боюсь.
— Ну так вот, если ты не перестанешь ребячиться, я войду в замок и попрошу у сторожа разрешения, и дело с концом.
— Нет-нет, Жозеф! Умоляю тебя, не надо! Это сейчас пройдет. Это у меня от нервов, просто от нервов… Сейчас пройдет…
Я смотрел на нее: белая как мел, она стояла, забившись в кусты шиповника, не чувствуя его острых игл. Через минуту, глубоко вздохнув, она с улыбкой говорила:
— Вот и отошло от сердца! Идем же!
Мы шагали дальше, и все сходило как нельзя лучше.
Июнь был для меня месяцем без воскресений; казалось, он тянется меж двух высоких стен, словно длинный тюремный коридор, замыкаясь где-то вдалеке массивной железной дверью, которая открывает доступ к стипендии.
Это был месяц «генеральной проверки», которой я занимался с увлечением, но вовсе не из любви к науке, а из тщеславного желания занять первое место и защитить честь своей школы на улице Шартрё.
Движимый тщеславием, я очень быстро превратился в кривляку. На переменах я в одиночестве ходил взад и вперед вдоль стены школьного двора. С важным видом и блуждающим взором, бормоча что-то себе под нос, я «проверял» свои познания на глазах у товарищей. Они не смели приблизиться к Мыслителю; если же какой-нибудь смельчак со мной заговаривал, я притворялся, будто сошел с высот Науки, и окидывал дерзкого взглядом, полным горестного изумления, а мои «болельщики» шепотом его журили.
Комедия, которую я разыгрывал, вживаясь в нее как актер, имела и свою полезную сторону: так порой комедиант, играя героя, становится героем подлинным. Мои успехи в науках изумляли учителей, и в день экзамена, явившись в отложном воротничке, и галстучке, бледный, с прилизанными волосами, я с честью постоял за себя.
Директор моей школы, имевший знакомых среди членов жюри конкурса, сообщил нам, что мое сочинение «было всеми отмечено», что диктовку я написал на «отлично», а почерк мой получил хорошую оценку.
К несчастью, я не решил вторую задачу по арифметике. Правда, условие ее было составлено так замысловато, что из двухсот претендентов на стипендию понял и решил задачу только некий Олива, который и занял первое место; я занял второе.
Меня не бранили, но все были разочарованы; а затем все пришли в негодование, когда мой школьный директор, стоя во дворе среди преподавателей, прочитал вслух роковое условие. Он сказал — да, сказал в моем присутствии! — что при беглом чтении он и сам ничего не понимает в этой задаче.
Однако всеобщее негодование улеглось, когда стало известно, что Олива не был коварным чужаком — он тоже учился в начальной школе по соседству, на улице Лоди; весть о том, что оба победителя, занявшие первые места, «свои ребята», обратили мою неудачу в успех.
Ну, а я — я был глубоко разочарован и подло старался развенчать грозного соперника, уверяя, что мальчик, умеющий так ловко расправляться со сплавами, может быть только сыном фальшивомонетчика.
Мой романтический домысел, вдохновленный местью, нашел в Поле братский и радостный отклик, и я решил распространить свою выдумку у себя в школе; я так бы и сделал, но забыл об этом и думать, вдруг ослепленный мыслью — как слепит свет при выходе из туннеля, — что мы на пороге летних каникул!
И тогда Олива, пресловутое условие задачи, директор, преподаватели средних школ — все исчезло бесследно. Я вновь стал смеяться и мечтать. И, трепеща от радости и нетерпения, ждал отъезда.
Наконец наступил день 30 июля — канун торжественного события.
Я очень старался уснуть, но сон, так искусно вычеркивающий из нашей жизни бесполезные часы, бежал от меня; правда, я умудрился провести и эти бессонные часы с пользой: я заранее переживал отдельные эпизоды блистательной эпопеи, которая должна была начаться завтра. Я не сомневался, что в этом году все будет еще прекрасней, чем в прошлом, — ведь я стал старше, сильнее, узнал тайны холмогорья, — и меня охватывала нежность при мысли, что мой дорогой Лили, как и я, не спит сейчас.
Наутро мы занялись уборкой дома — ведь мы уезжали на целых два месяца, — и меня послали к москательщику за нафталином (шарики эти вечно попадаются под руку в карманах с наступлением первых холодов).
Затем мы в последний раз осмотрели наш багаж. Мать укладывалась несколько дней, словно предстоял переезд на другую квартиру. Она не раз говорила, что без Франсуа и его мула не обойтись; сначала отец отмалчивался, но затем открыл нам правду: наши финансы пошатнулись из-за покупки различных вещей, которые должны были украсить наш отдых, и сейчас расход в четыре франка грозил вывести из равновесия семейный бюджет.
— К тому же, — сказал отец, — теперь нас четверо носильщиков, потому что Поль уже поднимает не меньше трех кило…
— Четыре! — поправил его Поль, вспыхнув от гордости.
— А я могу поднять не меньше десяти, — поспешил сказать я.
— Но, Жозеф, — взмолилась мама, — посмотри сам! Посмотри на эти свертки, тюки, чемоданы! Разве ты их не видел? Не видишь сам, что ли?
А Жозеф, зажмурившись и протягивая руки навстречу манящей мечте, сладчайшим голосом запел:
Я вижу, едва лишь закрою глаза,
Вон там чей-то беленький домик,
Его обступили густые леса-а-а…
Наскоро позавтракав, мы так искусно распределили нашу поклажу по весу и объему, что могли пуститься в дальний путь ничего не оставив дома.
Я повесил на каждое плечо по сумке; в одной лежали бруски мыла, в другой — консервы и разные колбасы. Под мышкой я нес два тщательно перевязанных узла с одеялами, простынями, наволочками, полотенцами. В эти мягкие вещи мама упаковала бьющиеся предметы: в левый узел — два ламповых стекла и маленькую гипсовую танцовщицу, совсем обнаженную, с поднятой ножкой; а в правый узел — гигантскую солонку из венецианского стекла (купленную за 1 франк 50 сантимов у нашего друга старьевщика), пузатый будильник (2 франка 50 сантимов), который мощным звоном должен был звать к охотничьей заутрене. Его забыли остановить, и он громко тикал под одеялами, как будто гвозди пересыпались. А в карманах моих были спички, пакетики с перцем, мускатным орехом и гвоздикой, нитки, иголки, пуговицы, шнурки для ботинок и вдобавок еще две чернильницы, запечатанные воском.
Поль надел на спину старый ранец, набитый пачками сахара. К ранцу привязали подушку, завернутую в шаль, так что головы Поля сзади совсем не было видно.
В левой руке он держал нетяжелую, но объемистую сетку с пакетиками вербены, липового цвета, ромашки и шалфея. Правой рукой он тащил на буксире сестренку, которая прижимала к груди куклу.
Мама взялась нести два фибровых чемодана с «фамильным серебром» (из луженого железа) и фаянсовыми тарелками. Это было слишком тяжело для нее, и я решил вмешаться: потихоньку рассовал по карманам половину вилок, запихнул ложки в ранец Поля, а шесть тарелок — к себе в сумки. Мама ничего не заметила.
Набитый до отказа рюкзак со вздувшимися карманами весил, наверно, больше меня. Сначала мы втащили его на стол. Затем отец подошел к столу и стал к нему спиной. Папины бока заметно округлились, на поясе у него висело множество мешочков, откуда торчали рукоятки инструментов, горлышки бутылок, хвостики лука-порея. Отец опустился сперва на одно, потом на оба колена.
Тогда мы взвалили ему на плечи этот неимоверный рюкзак. Поль, раскрыв рот, стиснув кулаки и сжавшись в комочек, наблюдал за ужасной процедурой, которая явно грозила жизни его папы.
Но папа Жозеф остался невредим: мы услышали, как он затягивает кожаные ремни, и вот рюкзак медленно начал подниматься. В мертвой тишине хрустнуло одно, затем другое колено, и могучий Жозеф встал на ноги.
Он глубоко вздохнул раза два-три, повел плечами, чтобы удобнее легли ремни, заходил по столовой.
— Вот и чудесно, — просто сказал он. Затем без малейшего колебания ухватил два огромных чемодана. Они были до того туго набиты, что их пришлось обвязать сложенной втрое веревкой. Руки отца так оттягивала ноша, что они стали как будто длиннее; воспользовавшись этим, он ловко сунул под мышку охотничье ружье в облезлом картонном футляре и морскую подзорную трубу, которая, вероятно, пострадала при буре у мыса Горн, и ее линзы все время позвякивали, как бубенчики.
Нелегко было пробраться на заднюю площадку трамвая и так же нелегко оттуда выбраться; я как сейчас вижу кондуктора, который во время нашей трудной высадки нетерпеливо ждет, держась за ремешок от звонка.
Однако нам было очень весело, и наши силы удваивались при мысли о солнечных далях летних каникул. Но, завидев наш караван, прохожие пугались; кто-то даже предложил нам помочь нести вещи. Отец со смехом отказался и пустился галопом, чтобы показать, что силы у него хватит и не на такой груз.
И все же встречный ломовик, веселый малый, перевозивший чьи-то пожитки, без лишних слов забрал у моей матери чемоданы и привязал под своей повозкой, где они ритмично покачивались, пока не доехали до ворот имения полковника.
Владимир, очевидно, поджидал нас. Он вручил маме ее красные розы, сказав, что хозяин снова прикован к дому из-за приступа подагры, но готовит нам сюрприз — собирается навестить «Новую усадьбу». Это известие, хотя и радостное и лестное, привело нас в замешательство.
Владимир завладел теми свертками и тюками, которые не были намертво привязаны к носильщикам, и под его предводительством мы прошли поместье Спящей красавицы до калитки Доминика. Третий переход показался нам очень длинным. Доминика не оказалось на месте, и все окна были закрыты.
Мы остановились передохнуть под большой смоквой. Отец, повернувшись спиной к колодцу, прислонился к его краю и, просунув пальцы под ремни рюкзака, долго растирал плечи. Собравшись с силами, мы снова двинулись в путь.
Наконец мы подошли к той черной двери, что терзала нас тревогой, но миновав которую мы обретали свободу. Мы сделали еще одну передышку и помолчали, готовясь к последнему, самому мучительному усилию.
— Жозеф, — внезапно сказала мама, побледнев, — у меня какое-то недоброе предчувствие.
Отец рассмеялся:
— У меня тоже, но хорошее! Я предчувствую, что мы прекрасно проведем каникулы, предчувствую, что мы будем есть дроздов на вертеле, сорокопутов и куропаток, я предчувствую, что дети прибавят по три килограмма. Ну, живо в дорогу! Полгода нас здесь никто не останавливал, с чего вдруг остановят сегодня?
Как обычно, он слегка смазал маслом дверной замок, затем распахнул дверь настежь и пригнулся, чтобы пройти вместе со своей ношей в проем.
— Марсель, — сказал он, — дай мне вещи и ступай вперед. Надо принять все меры предосторожности, сделать все, чтобы мама успокоилась. Иди тихо.
Я бросился вперед, точно индеец из племени сиу, вступающий на тропу войны, и, надежно укрывшись за изгородью, обследовал местность. Ни души. Все окна в замке были закрыты, даже в мансарде сторожа.
Я поманил рукой свой отряд, ожидавший моих приказаний.
— Идите быстрее, — прошептал я, — сторожа нет! Отец, подойдя, посмотрел на дальний фасад.
— А ведь правда!
— Откуда ты знаешь? — спросила мама.
— Но ведь он когда-нибудь отлучается из замка, это вполне естественно! Он живет один и, наверно, пошел купить себе чего-нибудь поесть!
— А меня вот беспокоит, что его окна закрыты; может, он спрятался за ставнями и следит сквозь щелку, — сказала мать.
— Ну, знаешь, — воскликнул отец, — у тебя больное воображение! Спорим, что мы могли бы пройти с песнями. Но, чтобы ты не волновалась, давайте играть в индейцев, станем команчами, «которые так умеют пройти по прерии, что и травинка не шелохнется».
Мы продвигались вперед с невероятной осторожностью и мудрой медлительностью. Отец, изнемогая под тяжелой ношей, обливался потом. Поль остановился, чтобы обмотать травой веревочные ручки сетки, которые резали ему пальцы. Перепуганная сестрица словно онемела, под стать своей кукле. И лишь время от времени, приложив крохотный пальчик к губам, она с улыбкой говорила: «Ти-ше», а глазенки у нее были как у загнанного зайца. При взгляде на бледную и молчаливую маму сердце у меня сжималось, но я уже завидел в голубизне над деревьями по ту сторону ограды вершину Красной Маковки, той самой, у которой я буду вечером ставить ловушки под стрекотание знакомого мне кузнечика-одиночки; и я знал, что у околицы Латрей меня ждет Лили, с виду как будто равнодушный, но что он — сама дружба и горит желанием поделиться со мною новостями и увлекательными замыслами.
Долгий переход прошел благополучно, хоть и не без тревог, и мы оказались перед последней, волшебной дверью, которая открывалась прямо в летние каникулы. Отец, смеясь, оглянулся на маму:
— Ну как? Что твое предчувствие?
— Отпирай быстрее, умоляю… скорей, скорей…
— Не волнуйся! Ты же видишь — все позади!
Отец повернул ключ в замке и потянул к себе дверь. Дверь не поддавалась. Упавшим голосом он проговорил:
— Кто-то надел цепочку и повесил еще один замок!
— Я так и знала! А сорвать его нельзя?
Я заметил, что цепочка продета через два кольца. Одно из них было ввинчено в дверь, другое — в косяк, который, как мне показалось, прогнил.
— Ну да, — сказал я, — можно сорвать.
Но отец, схватив меня за руку, прошептал:
— Несчастный! Это называется взломом.
— Именно взломом! — прогнусавил чей-то голос. — Да, да, взломом! И карается это тремя месяцами тюрьмы.
Из кустарника возле двери в стене вышел человек среднего роста, но необычайно грузный, в зеленом мундире и фуражке. На поясе у него висела черная кожаная кобура, откуда торчала рукоятка револьвера. Он держал на сворке омерзительного пса.
Пес этот походил на теленка с мордой бульдога. Его грязно-желтая шерсть, в которой виднелись большие розовые плешины, напоминала географическую карту; задняя левая лапа была поджата и то и дело подергивалась; толстые брылы обвисли и от длинных нитей слюны, тянувшихся под ними, казались совсем дряблыми, а торчавшие из отвратительной пасти два клыка грозили смертью каждому, даже ни в чем не повинному. Один глаз страшилища закрывало бельмо, а второй, неестественно выпученный и желтый, грозно сверкал; нос у собаки был мокрый, дышала она хрипло и прерывисто.
Лицо человека внушало такой же ужас. Угреватый красный нос напоминал землянику. Белесые усы заканчивались желтой кисточкой, точно коровий хвост, а на веках росли редкие колючие ресницы. Мама, охваченная неизъяснимым страхом, застонала и спрятала лицо в розы, задрожавшие в ее руках. Сестрица заплакала. Отец, мертвенно-бледный, застыл на месте. Поль спрятался за его спиной, а у меня подкатил комок к горлу…
Человек смотрел на нас, ни слова не говоря, и только слышно было, как хрипит дог.
— Сударь, мы…— сказал отец.
— Вы что здесь делаете? — зарычал двуногий зверь. — Кто вам позволил ходить по земле господина барона? Вы кто такие? В гости к нему пожаловали или, может, вы его родственники?
Он разглядывал нас по очереди выпученными блестящими глазами. При каждом слове живот его колыхался и револьвер подпрыгивал.
— Да, кстати, как ваша фамилия? — И сторож шагнул к папе.
Я выпалил:
— Эсменар, Виктор.
— Замолчи, — сказал Жозеф. — Сейчас не время шутить.
С большим трудом — ему мешала ноша — он вытащил бумажник и протянул свою визитную карточку. Двуногий зверь взглянул на нее и сказал по моему адресу:
— А мальца-то выдрессировали! Умеет уже давать ложные показания!
Он снова взглянул на карточку и воскликнул:
— Народный учитель! Ну, ото уж черт знает что! Преподаватель школы тайком проникает в чужие владения! Преподаватель! Впрочем, допускаю, что и это неправда! Если дети называют чужую фамилию, отец может предъявить чужую визитную карточку.
Наш Жозеф наконец обрел дар речи и произнес длинную защитительную речь. Он говорил о «вилле» (сейчас он называл ее хижиной), о здоровье своих детей, о длинных переходах, которые измучили маму, о том, как строг инспектор учебного округа… Его патетическая речь звучала искренне, но жалко. Лицо мое залила краска стыда, и меня обуяла ярость. Наверно, отец догадался о моих чувствах, потому что в смятении сказал:
— Не стой здесь. Или поиграй с братом.
— Поиграй? Чем, например? — зарычал сторож. — Может, моими сливами? Не смей трогаться с места! — приказал он мне. — И пусть все это послужит тебе уроком! — Затем, обращаясь к отцу, спросил: — А откуда взялся ключ? Он что, самодельный?
— Нет, — неуверенно ответил отец.
Наш мучитель, осмотрев ключ, заметил на нем какое-то клеймо.
— Это ключ администрации. Вы его украли?
— Конечно, нет.
— Откуда же он у вас?
Он смотрел на нас с усмешкой. Отец заколебался, затем храбро сказал:
— Я его нашел. Сторож захихикал.
— Нашли на дороге и сразу смекнули, что это ключ от дверей к каналу… Ну, кто вам его дал?
— Этого я не могу сказать.
— Ах так! Вы отказываетесь отвечать! Я запишу это в рапорт, и тогда лицу, снабдившему вас ключом, вряд ли еще придется расхаживать по этому имению.
— Нет! — горячо сказал отец. — Нет, вы этого не сделаете! Вы не погубите человека, который из любезности, из чисто дружеских чувств…
— У этого служащего нет совести! — заревел сторож. — Он уже десятки раз воровал у меня инжир, я сам видел.
— Вы, наверно, ошиблись, — возразил отец, — я знаю его как безупречного человека.
— Ну да, он вам это доказал, — ухмыльнулся сторож, — отдал ключ от канала, от общественного достояния!
— Вы кое-чего не знаете, он сделал это для пользы канала, — говорил отец. — Я немного разбираюсь в качестве цемента, могу судить об известковых растворах, что позволяет мне следить за сохранностью этого прекрасного сооружения. Загляните в мою записную книжку.
Сторож полистал ее.
— Итак, вы утверждаете, что вы здесь в качестве эксперта?
— В известной мере да, — ответил отец.
— А они тоже эксперты? — Сторож указал на нас — Мне еще не доводилось видеть малолетних экспертов. Зато мне доподлинно известно, это явствует из вашей записной книжки, что вы с помощью подлога проникаете сюда и проходите через наше поместье каждую субботу уже полгода! Великолепное доказательство!
Он спрятал записную книжку к себе в карман.
— А теперь развязывайте все эти узлы.
— Нет, — сказал отец. — Это мои личные вещи.
— Вы отказываетесь? Берегитесь! Я ведь не простой сторож, а присяжный [42], я здесь — власть.
Поразмыслив, отец снял заплечный мешок и развязал его.
— Если бы вы еще кобенились, я вызвал бы жандармов.
Нам пришлось отпереть чемоданы, вытряхнуть сумки, развязать тюки. Наконец все наши убогие сокровища были выставлены в ряд на зеленом склоне насыпи, словно призы за меткую стрельбу в ярмарочном тире… Солонка поблескивала, гипсовая балерина поднимала ножку, а огромный будильник, прилежно отсчитывая бег небесных светил, бесстрастно показывал четыре часа десять минут даже этому безмозглому скоту, недоверчиво на него поглядывающему.
Тщательный осмотр длился долго.
Обилие съестного пробудило зависть в этом жадном брюхе.
— Можно подумать, что вы ограбили бакалейную лавку, — с подозрительным видом сказал сторож.
Затем он обследовал, словно бдительный испанский таможенник, белье и покрывала.
— Ну, а теперь ружье! — потребовал он.
Он оставил его напоследок и, раскрыв ветхий футляр, спросил:
— Заряжено?
— Нет, — ответил отец.
— Ваше счастье.
Сторож переломил ствол и приложился к нему глазом, как к телескопу.
— Ствол чистый, это тоже ваше счастье, — сказал он.
Он громко щелкнул затвором — казалось, это замкнулась мышеловка — и добавил:
— С этакой пушкой легко промазать куропатку, но можно укокошить сторожа, особенно доверчивого…
Он угрюмо покосился на нас, и мне стало ясно: передо мной воплощение бездонной глупости.
И вдруг, поощрительно улыбаясь, он спросил:
— А патроны где?
— Их еще нет. Я набиваю их только накануне охоты. Не люблю держать дома заряженные патроны из-за детей.
— Ясно, — сказал сторож, бросив строгий взгляд на меня. — Если ребенок способен назвать вымышленное имя и проявляет наклонность к взлому, ему не хватает только заряженного ружья.
Мне польстило это суждение. Уже минут десять я подумывал о том, не выхватить ли у него из-за пояса револьвер и не всадить ли в него пулю. Клянусь, не будь тут огромного пса, который походя мог меня проглотить, я попытался бы это сделать.
Сторож вернул отцу ружье и окинул взглядом наши жалкие пожитки.
— А я и не знал, — с недоверчивым видом заметил он, — что учителям так хорошо платят.
Отец получал всего сто пятьдесят франков в месяц, но он воспользовался этим замечанием, чтобы ответить:
— Потому-то я и дорожу своим местом.
— Если вас уволят, пеняйте на себя. Я тут ни при чем! Ну-с, собирайте вещи и ступайте туда, откуда пришли. А я немедля по горячему следу пойду доложу кому надо. Ко мне, Масток! — Он дернул за сворку и увел страшилище, которое озиралось на нас с отчаянным воем, словно жалуясь, что ему помешали нас загрызть.
В эту минуту из будильника вырвался звон, словно вспыхнул фейерверк звуков; тихо вскрикнув, мама опустилась на траву. Я бросился к ней, и она лишилась чувств у меня на руках. Сторож, спускавшийся с насыпи, оглянулся и стал свидетелем этой сцены. Он загоготал и весело крикнул:
— Отлично сыграно, но меня не обманешь!
И он удалился неверными шагами, таща за собой четвероногое, разительно на него похожее.
Мама быстро очнулась. Пока отец растирал ей руки, слезы и поцелуи сыновей привели ее в чувство быстрее самой лучшей нюхательной соли.
Только тогда мы обнаружили пропажу сестрицы: она забилась в колючий кустарник, как испуганная мышка, и, не откликаясь на наш зов, стояла на коленках, закрыв глаза руками.
Мы собрали наши вещи, сложив в одну кучу колбасу, мыло, кран, и отец тихо проговорил:
— До чего же мы слабы, когда чувствуем себя виноватыми! Этот сторож — гнусная свинья и первостатейный подлец. Но на его стороне закон, а меня связал по рукам и ногам мой же собственный обман. Все говорит против меня: жена, дети, ключ… Да, каникулы начинаются неудачно. А как они кончатся, право, не знаю…
— Ну, Жозеф,-сказала, вдруг приободрившись, мама, — это еще не светопреставление.
Тогда отец произнес загадочную фразу:
— Пока я учитель, каникулы продолжаются, но если через неделю я перестану быть учителем, я буду безработным.
И он подтянул на плечах ремни от рюкзака.
Возвращение было печальным. Из наспех связанных узлов то и дело что-нибудь вываливалось. Я шел сзади и подобрал в траве гребень, банку горчицы, напильник, шумовку и зубную щетку. Мама тихо приговаривала:
— Я так и знала.
— Да нет же, — с раздражением отвечал отец, — ничего ты не знала, ты только боялась. И у тебя были все основания бояться, но то, что произошло, могло произойти в любое время. Всякие сверхъестественные силы или предчувствия тут ни при чем. Виной всему моя глупость и бездушие этого болвана.
И он непрестанно повторял: «До чего же мы слабы, когда чувствуем себя виноватыми!»
Мы пришли к Доминику, горя нетерпением рассказать о наших злоключениях, однако ставни фермы были закрыты. Он, наверно, ушел в деревню играть в кегли. Зато в усадьбе полковника мы застали Владимира. Он выслушал рассказ отца — несколько сокращенный — и сказал:
— Я бы охотно заглянул к этому человечку. Но я говорил с ним всего три раза в жизни и все три раза давал ему по роже. Если я пойду к нему снова, я опять его стукну. Лучше бы вам потолковать с полковником. Но, к несчастью, он в больнице.
Он, правда, запретил об этом рассказывать, но вам я все же скажу… Ему сделали операцию, завтра утром я к нему пойду, и, если он будет хорошо себя чувствовать, я все ему расскажу. Не знаю только, может ли он вам помочь…
Владимир заставил моих родителей выпить по рюмке виноградной водки, которую они героически проглотили как лекарство. Затем он угостил меня и Поля какаовым ликером, а сестрица с полным удовольствием пила молоко. Мы отправились дальше, подкрепившись, но в большом душевном смятении.
Мой трезвенник отец, разгоряченный рюмкой водки, шагал с тяжелым заплечным мешком, как солдат, но глаза на его застывшем лице смотрели хмуро. А мама неслась будто птица, не касаясь земли. Мы с Полем вели сестрицу. Раскинув в стороны свои короткие ручонки и крепко вцепившись в нас, она не давала нам сойти с тропинки.
Пришлось сделать большой крюк, и всю дорогу мы молчали.
Лили в нетерпении не мог устоять на своем посту у околицы Латрей и поспешил нам навстречу. Пожав мне руку, поцеловав Поля, он, краснея, взял у мамы ее ношу. У него был торжественно-радостный вид, но вдруг он почуял недоброе и тихо спросил:
— Стряслось что-то?
Я сделал знак, чтобы он молчал, и замедлил шаги, отстав от отца, который брел как во сне. Шепотом я рассказал Лили о нашей беде. Сначала Лили не придал большого значения случившемуся, но, когда я упомянул о протоколе, он побледнел и остановился, глубоко огорченный.
— Сторож что-нибудь записывал у себя в книжке?
— Он грозился это сделать и наверняка сделает.
Лили протяжно свистнул. Протокол для жителей села означал бесчестие и разорение. Местный крестьянин, вполне добропорядочный человек, убил на холмах жандарма из Обани только потому, что жандарм хотел составить на него протокол.
— Вот так так! — сокрушался Лили. — Вот так так!
Он пошел вперед, понурясь и оглядываясь на меня с убитым видом.
Когда мы проходили по деревне мимо почтового ящика, Лили вдруг сказал:
— А что, если поговорить с почтальоном? Он должен знать этого сторожа. Сам-то он тоже ведь носит фуражку.
В представлении Лили фуражка была символом власти: стало быть, начальники в фуражках как-нибудь уж столкуются.
— Завтра утром я с ним поговорю, — добавил он.
Наконец мы доплелись до «Новой усадьбы», которая ждала нас в сумерках под большой смоквой, усыпанной воробьями.
Мы помогли отцу распаковать вещи. Он был мрачен и нервно покашливал. Мама молча варила кашку сестрице, а Лили разжигал огонь в печке под висящим на крюке котелком.
Я вышел взглянуть на сад. Поль уже успел залезть на сливу, и во всех карманах его стрекотали цикады. Но у меня больно сжалось сердце оттого, что вечер так прекрасен. Все долгожданные радости не сбылись.
Лили вышел вслед за мною в сад и тихо сказал:
— Придется мне поговорить об этом с моим отцом.
И, заложив руки в карманы, он скрылся в соседнем винограднике.
Я вернулся в дом и сам зажег керосиновую лампу (лампу-«молнию»!), раз уж никто не догадался это сделать. Несмотря на жару, отец сидел у камина и смотрел на колеблющееся пламя.
Вскоре закипел суп, зашипела яичница. Поль помог мне накрыть на стол, и мы с особенным рвением занимались этим повседневным делом. Нам хотелось показать родителям, что не все потеряно, но разговаривали мы вполголоса, словно в доме был покойник.
За обедом отец вдруг завел веселый разговор. Он шутливо описал всю сцену, представив в комическом виде сторожа, наши сокровища, разложенные на траве, и пса, который облизывался на колбасу. Поль хохотал до упаду, но я понимал, что отец через силу старается нас рассмешить, и мне хотелось плакать.
Кое— как пообедав, мы пошли наверх спать. Родители остались внизу, чтобы разложить по местам провизию. Я не слышал, как они ходят, и до меня долетали только звуки приглушенных голосов. Через несколько минут, когда Поль заснул, я тихонько спустился босиком по лестнице и подслушал их разговор.
— Жозеф, нельзя же так преувеличивать, ты просто смешон. Не пошлют же тебя на гильотину.
— Конечно, нет, — отвечал отец. — Но ты не знаешь инспектора учебного округа. Он доложит ректору [43], и дело кончится тем, что меня уволят.
— Ну что ты! Все это выеденного яйца не стоит.
— Возможно, но это даст, разумеется, повод сделать выговор учителю. А для меня выговор равносилен увольнению — в этом случае я сам уйду из школы. В учебном ведомстве не остаются с таким пятном.
— Как! — изумилась мама. — Ты откажешься от пенсии?
У нас в семье часто говорили о пенсии как о некоем магическом превращении, точно школьный учитель в отставке становится рантье. Пенсия! Это было великое слово, всем словам слово. Но сегодня вечером оно не произвело должного впечатления, и отец грустно пожал плечами.
— Что же ты собираешься предпринять?
— Понятия не имею, подумаю.
— Ты мог бы давать частные уроки. Вернэ очень хорошо зарабатывает, а он дает частные уроки.
— Да, но он не получал выговора. Он досрочно ушел на пенсию, но он успел сделать блестящую карьеру… А я? Если бы родители новых учеников узнали, что на мне пятно, они бы меня немедленно выгнали!
Я был сражен этим доводом, он казался мне неопровержимым. Что же отец будет теперь делать? И я услышал его ответ:
— Я зайду к Распаньето, он оптовый торговец, продает картошку. Мы с ним учились в школе. Он как-то сказал: «Ведь ты здорово умел считать, а мое дело теперь до того разрослось, что такой человек, как ты, мне бы очень понадобился». Ему я все могу объяснить, он не станет меня презирать.
И я благословил имя Распаньето. Я не был с ним знаком, но я видел его перед собой как живого: добрый черноусый великан, он, как и я, плохо знает умножение, и вот он вручает пале ключ от ящика, набитого золотом.
— На друзей не всегда можно рассчитывать, — сказала мама.
— Знаю. Но Распаньето мне очень обязан. На выпускных экзаменах я подсказал ему решение задачи. Есть еще кое-что, чем я могу себя успокоить. Я никогда тебе об этом не говорил, но у меня есть железнодорожные акции на семьсот восемьдесят франков. Они лежат в географическом атласе.
— Не может быть! — воскликнула мама. — Так ты способен от меня что-то скрывать?
— Ну да, это на черный день: если кто заболеет, может операция понадобится… Я ведь хотел сделать получше. Пожалуйста, не думай, что…
— Не оправдывайся, — сказала мама, — я сделала то же самое. Но у меня только двести десять франков. Это все, что удалось скопить, откладывая понемножку из тех пяти франков, которые ты даешь мне каждое утро на покупки.
Я тотчас сложил в уме семьсот восемьдесят плюс двести десять — это будет девятьсот девяносто франков. Кроме того, в моей копилке хранилось семь франков. И я знал, как ни скрытен был Поль, что у него есть по крайней мере четыре франка. Итого, значит, будет тысяча один франк.
У меня сразу отлегло от сердца, и мне очень захотелось подойти к ним и сказать, что незачем искать службу, если у нас есть больше тысячи франков. Но тут ко мне нежданно-негаданно подкрался сон и сыпнул в глаза полную пригоршню песку. Я на четвереньках взобрался наверх к себе в комнату и мгновенно заснул.
Когда я утром проснулся, отца не было дома, он уехал в город. Я решил, что он отправился к своему «картофельному» другу, чье имя я никак не мог припомнить. Мама, напевая, убирала комнаты. Лили пришел поздно, к девяти часам. Он сообщил мне, что поведал обо всем своему отцу, который сказал:
«Этого сторожа я знаю. Никто, как он, донес городской таможне, что Мон е Парпайон спрятал от досмотрщиков в тулье своего котелка четырех дроздов. Они оштрафовали Мона на четыре франка. Пусть только этот сторож сунется к нам на холмогорье — сразу получит пулю, которая ему с нас причитается».
Это была утешительная весть, но пуля все равно опоздала бы.
— Ты говорил с почтальоном? Лили замялся.
— Говорил, — ответил он, — почтальон уже все знает, он сам нынче видел сторожа.
— Где?
— В замке, носил туда письма.
— И что тот сторож сказал?
— Все. — И Лили сделал над собой усилие, чтобы выговорить эти слова. — Он как раз составлял протокол.
Вот это была ужасная новость!
— Почтальон попросил его не составлять протокол, а сторож бурчит: «Ну, в этом удовольствии я себе не откажу». Тогда почтальон спрашивает: «Почему?» А сторож говорит: учителя, мол, всегда гуляют, у них вечно каникулы. А почтальон тогда и скажи ему, что твой отец — это тот самый охотник, который убил королевских куропаток, а сторож тогда отвечает: «Плевал я на них», и давай опять писать протокол, и почтальон говорит — сразу видно, он прямо-таки получает удовольствие.
Сообщение Лили меня сразило. Он вынул из котомки две великолепные сосиски, и я подумал: с чего это вдруг?
Лили объяснил:
— Они отравленные. Отец кладет в них яд, а ночью разбрасывает у курятника для лисиц. Если хочешь, мы сегодня вечером бросим их через садовую ограду у замка.
— Ты хочешь отравить его собаку?
— А может, и его самого, — невинно сказал Лили. — Я выбрал самые красивые сосиски, чтобы его на них потянуло. Если он положит в рот хоть крошку, он загнется, как судейский крючок.
Чудесная мысль! Я залился радостным смехом. Одно плохо: сторож помрет только послезавтра (если счастье улыбнется нам, а не ему), и это не помешает протоколу прибыть по назначению.
И все же мы решили в тот же вечер подбросить сосиски — наше орудие мести. А пока мы пошли расставлять ловушки в ложбине Района. До полудня мы рвали с корявых деревьев в чьем-то заброшенном саду зеленый миндаль и рябину. Возвратясь в ложбину, мы при первом же обходе нашли в ловушках шесть овсянок и «корсиканского дрозда».
Дома, разложив добычу на кухонном столе и опорожнив наши сумки, я вскользь заметил:
— Если есть дичь, миндаль, рябина, полевая спаржа и грибы, то бедная семья может жить сытно хоть год.
Мама отвела руки в стороны — они были в мыльной пене, — подошла ко мне и, нежно улыбнувшись, поцеловала в лоб.
— Не волнуйся, глупыш,-сказала она,-мы еще не так бедны.
Лили завтракал с нами, и ему оказали великую честь, усадив на место моего отца, которого ждали только к вечеру. Я рассуждал о сельской жизни и заявил, что, будь я папой, я стал бы земледельцем.
Лили, который, по-моему, в этом понаторел, расхваливал горох: горох дает хороший урожай, неприхотлив, он не требует ни поливки, ни удобрений, ему вроде даже земли не нужно, он питается одним воздухом. Затем Лили стал расхваливать скороспелую фасоль, которая всходит прямо-таки молниеносно.
— Сделаешь в земле лунку, положишь туда фасоль, засыплешь ее сверху, а потом давай бог ноги, не то она тебя догонит. — Глянув на маму, он добавил: — Я, понятно, малость заливаю, но я просто хочу сказать, что она быстро растет.
В два часа мы отправились в поход втроем с Полем: он был мастер выковыривать улиток из трещин в старых стенах или из пней оливы. Мы трудились без передышки часа три и запаслись провиантом, чтобы неминуемое разорение не застало нас врасплох. К шести вечера мы двинулись в обратный путь, нагруженные миндалем, улитками, терновыми ягодами, прекрасными синими сливами, украденными в саду по соседству, и сумкой почти спелых абрикосов, сорванных с очень старого дерева, которое вот уже пятьдесят лет упорно плодоносило среди развалин покинутой хозяевами фермы.
Я радовался, что преподнесу матери эти дары, но увидел, что она не одна; она сидела на террасе напротив отца, который, закинув голову, жадно пил из глиняного кувшинчика.
Я подбежал к нему. Отец, видимо, изнемогал от усталости; ботинки его были в пыли. Он нежно обнял Поля и меня, потрепал Лили по щеке и усадил к себе на колени сестрицу. Затем, обратившись к матери, словно нас здесь не было, стал рассказывать:
— Я ходил к Бузигу, но его не застал. Оставил ему записку, чтобы известить о нашей беде. Затем пошел в больницу и встретил там Владимира. Полковнику сделали операцию, к нему никого не пускают. Поговорить с ним можно будет не раньше чем через четыре-пять дней. А тогда будет поздно.
— Ты видел инспектора учебного округа?
— Нет. Но я видел его секретаршу.
— Ты ей сказал?
— Нет. Она решила, что я пришел узнать, нет ли чего нового, и объявила, что меня назначают преподавателем в третьем классе.
Он горько рассмеялся.
— Сколько бы тебе прибавили?
— Двадцать два франка в месяц.
Цифра была так велика, что губы у мамы дрогнули; казалось, она вот-вот заплачет.
— Мало того, — продолжал отец, — она сказала, что я получу «академические пальмы».
— Нет, нет, Жозеф! — возмутилась мама. — Нельзя же уволить служащего, который награжден орденом!
— Но всегда можно вычеркнуть из списка представленных к награде чиновника, который получил выговор, — возразил отец.
Он тяжело вздохнул. Поль громко заплакал. Но тут Лили вполголоса сказал:
— А это кто идет?
На вершине холма, там, где начиналась белая каменная дорога, я увидел темную фигуру, торопливо шагавшую к нашему дому.
Я крикнул:
— Да это же господин Бузиг!
И со всех ног бросился ему навстречу, а Лили — за мною вдогонку. Мы столкнулись с Бузигом на полдороге, но я заметил, что он смотрит на кого-то за нами. Это оказались мои родители, догнавшие нас с Лили. Бузиг улыбался. Он сунул руку в карман.
— Так-с. Вот кое-что для вас.
Он протянул отцу черную записную книжку, ту самую, которую отобрал сторож. У мамы вырвался громкий вздох, почти стон:
— Отдал?
— Как же! Отдаст он вам! — усмехнулся Бузиг. — Он выменял ее на протокол, который я на него составил.
— А рапорт? — глухо спросил отец.
— От рапорта остались одни клочки. Он исписал пять листов. Я превратил их в конфетти — плывут, верно, сейчас по каналу… В данную минуту они, должно быть, у Сен-Лу, а может, и у Ля-Пом, — с глубокомысленным видом, словно это было очень важно, сказал он. — А потому давайте выпьем!
Он подмигнул несколько раз, подбоченился и залился смехом. Как он был хорош! И я вдруг услышал, что кругом звенят тысячи цикад, а в заколдованном жнивье нежно стрекочет первый летний сверчок.
Вина у нас в доме не было, а матери не хотелось трогать священные бутылки дяди Жюля. Но в своем шкафу она хранила бутылку перно [44] для пьющих гостей.
Сидя под смоквой, Бузиг то и дело наливал себе рюмочку и рассказывал о стычке с неприятелем.
— Как только я прочитал утром вашу записочку, я тотчас отправился за подкреплением — за Бинуччи, он тоже смотритель канала, как и я, и за Фенестрелем, смотрителем водоемов. Втроем мы пошли в замок. Только я хотел открыть ту знаменитую дверь, гляжу — цепочка и замок тут как тут! Слава тебе, пресвятая богородица! Тогда мы пошли кружным путем к воротам, и я как начну звонить, что твой пономарь! Минут через пять он примчался прямо-таки в бешенстве.
«Вы что, спятили, что звоните, как на пожар? Это я вам, вам говорю!» — орет он мне, отпирая дверь.
«Почему же именно мне?»
«Потому что у вас рыльце в пушку, и я хочу сказать вам несколько теплых слов».
«Э, знаете, — говорю я, — свои слова оставьте при себе, а теперь скажу я. И лишь одно словечко, но по слогам: „Про-токол!“
Глаза у него полезли на лоб. Да-да! Даже тот глаз, что кривой.
«Идемте сначала на место преступления, — говорит Фенестрель. — Надо установить факт, получить признание преступника и взять улики — висячий замок с цепочкой».
«Что?» — кричит сторож. Он просто обалдел.
«Не орите, — говорю я. — Нас не испугаешь».
И мы вошли в сад. А он и говорит мне:
«Я объясню про висячий замок на двери!»
«Это вы его навесили?»
«Ну да, я. И знаете почему?»
«Нет, и, чтобы составить протокол, мне незачем это знать».
«Восемьдесят вторая статья конвенции о канале», — бросил Фенестрель.
А сторож как поглядел на наши фуражки, так у него сразу душа в пятки. Тогда Бинуччи говорит примирительным тоном:
«Ладно, не бойтесь, до уголовного суда не дойдет, этим займется полиция. Эта штука обойдется вам всего в двести франков штрафа».
А я сухо говорю:
«Во что обойдется, видно будет. Мое дело получить вещественные доказательства».
И пошел к двери у канала. Мои ребята — за мной, сторож тоже ковыляет сзади. Когда я срывал цепочку, он был красный, что твоя свекла. Я вынул записную книжку и спрашиваю:
«Фамилия, имя, место рождения?»
Он говорит:
«Вы этого не сделаете!»
«А вы почему мешаете нам проходить?» — интересуется Фенестрель.
«Да это я не для вас», — уверяет сторож.
Я говорю:
«Ясно, цепочку не для этих господ повесили, а для меня! Я прекрасно знаю, что моя физиономия вам не приглянулась! Ну, а мне не нравится ваша, поэтому-то я и доведу дело до конца».
«До какого конца?» — спрашивает он.
«Вы хотели, чтобы я потерял свое место. Что ж, тем хуже для вас, вы сами потеряете место! Когда ваш хозяин получит судебную повестку и должен будет явиться в суд, я думаю, он поймет, что надо переменить сторожа. И надеюсь, ваш преемник будет повежливее вас!»
Друзья мои, он совсем ошалел, а я продолжаю:
«Фамилия, имя, место рождения?»
«Но, клянусь вам, я подстроил это не для вас! Я повесил цепь, чтобы поймать тех, кто с поддельным ключом проходит по земле барона!»
Тогда я сделал вид, что совсем освирепел.
«Хо— хо! Поддельный ключ?! Слышишь, Бинуччи?»
А сторож вынимает из кармана ключ.
«Вот он! Нате!»
Я тут же взял его и говорю Фенестрелю:
«Храни этот ключ, мы расследуем дело — это касается канала. — И спрашиваю сторожа: — Ну и как, задержали вы этих мазуриков?»
«Конечно, — отвечает он. — Смотрите, вот записная книжка, которую я отобрал у этого типа, вот мой рапорт вашему начальству, а вот и акт!»
И он подает мне вашу записную книжку и два рапорта на нескольких листах, где рассказана вся история.
Стал я читать эту пачкотню и как напущусь на пего:
«Пропащий, несчастный вы человек! Ведь вы сами в официальном рапорте признаете, что навесили замок и цепочку. Да разве вам неизвестно, что при нашем добром короле Людовике Четырнадцатом вас отправили бы за это на галеры?»
Бинуччи говорит:
«Это еще не самоубийство, но похоже, знаете ли!»
Вид у сторожа был неважный. Он был уже не красный, как свекла, а желтый, как репа.
Он, стало быть, спрашивает:
«Что же теперь будет?»
Меня разбирал смех, но я только покачал головой. Посовещался с Фенестрелем, потом с Бинуччи, потом со своей совестью. Сторож ждал, перепуганный, но злой-презлой. Наконец я говорю ему:
«Слушайте! Это в первый, но чтоб и в последний раз. Ладно, кончим на этом. И если вам дорога ваша фуражка, держите язык за зубами».
Разорвал я его рапорт и сунул вашу книжку в карман вместе с замком и цепочкой: пожалуй, в деревне эти вещи вам еще пригодятся.
И Бузиг выложил свои трофеи на стол.
Мы были просто вне себя от радости и пригласили Бузига пообедать с нами.
Развертывая салфетку, он объявил:
Вся эта история — дело прошлое. Но вам все же лучше туда не ходить.
— Об этом не может быть и речи! — ответил отец. Мама, снимая жареную птицу с вертела, тихо сказала:
— Если бы нам даже разрешили, у меня бы все равно не хватило духа снова туда пойти. Я бы там, наверно, упала в обморок.
Лили начал прощаться, а мама поцеловала его. Уши у него стали огненно-красными, словно петушиный гребень, и он стремительно выбежал из столовой; мне пришлось бежать за ним бегом, чтобы сказать, что я буду завтра ждать его на рассвете. Он кивнул головой и исчез в летних сумерках.
Время бежит, вращая колесо жизни, как вода вращает мельничное колесо…
Прошло двадцать лет. Я основал в Марселе кинофабрику. Дело это увенчалось успехом, и я задумал построить под небом Прованса «киногород». Подыскать же такое земельное угодье, площадь которого была бы достаточно велика, чтобы я мог осуществить свой прекрасный замысел, взялся посредник по купле-продаже недвижимости.
Пока я ездил в Париж, посредник нашел подходящий земельный участок, о чем сообщил мне по телефону. Он добавил, что сделку надо оформить за несколько часов, так как, кроме нас, есть еще покупатели.
Он был в восторге от своей находки, а я знал его как человека честного и купил этот земельный участок заочно.
Через неделю из киностудии на Прадо [45] отправился маленький караван машин. Он вез звукооператоров, кинооператоров, работников лабораторий. Нам предстояло вступить во владение обетованной землей, и всю дорогу мы хором только о ней и говорили.
Мы въехали в очень высокие решетчатые ворота, оба створа их были раскрыты настежь.
Наш кортеж остановился перед замком в глубине аллеи столетних платанов. Это был отнюдь не исторический памятник, а просто огромный дом какого-то богатого буржуа времен Второй Империи [46]. Владелец его, должно быть, немало гордился четырьмя восьмиугольными башнями и тридцатью каменными балконами со скульптурным орнаментом, опоясавшими здание.
Мы тотчас же пошли смотреть луга усадьбы, где я задумал построить павильоны.
Какие— то люди уже развертывали на лугу мерные цепи, другие ставили вешки, выкрашенные в белую краску, и я с гордостью смотрел, как рождается большое дело, когда вдруг увидел вдали на насыпи живую изгородь… Сердце мое на миг замерло, и, не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я как безумный бегом помчался туда, через луг и сквозь время.
Да, это то самое место. Это, конечно же, канал, знакомый мне с детства, и те же кусты боярышника, тот же шиповник, усыпанный белым цветом, и те же кусты ежевики, прячущие свои когти под сочными зернистыми ягодами.
Вдоль тропинки, поросшей травой, чуть подернута рябью водная гладь, бесшумная, вечная, и кузнечики далекого прошлого нет-нет да и прыснут из травы прямо из-под моих ног.
Я медленно шел дорогой моих школьных каникул, и милые тени шли рядом со мной.
Но лишь когда я увидел его сквозь живую изгородь над верхушками дальних платанов, я узнал тот ужасный замок — источник страха, страха моей матери.
Несколько секунд я еще надеялся, что встречу сторожа с его псом. Но прошедшие двадцать лет отняли у меня возможность мстить, ибо и злые люди умирают.
Издалека донесся голос: меня звал кто-то из моих сотрудников. Но я спрятался за живую изгородь и пошел вперед — бесшумно, медленно, точь-в-точь как когда-то…
И наконец передо мной предстала та крепостная стена; за нею, за ее гребнем, усаженным битым стеклом, на голубых холмах ликовал июнь, а в стене у самого канала чернела страшная дверь, та, что не желала открыть нам дорогу к летнему отдыху, дверь Униженного отца…
Охваченный слепой яростью, я обеими руками поднял с земли тяжелый камень и, размахнувшись, изо всей силы швырнул его в прогнившую дверь. И доски рассыпались, как труха, погребая прошлое.
Мне показалось, что теперь дышится легче, что злые чары рассеялись.
Но, укрывшись в цепких объятиях шиповника, под гроздьями белых роз и по ту сторону времени, много лет подряд стояла молоденькая смуглая женщина, прижимая к своему хрупкому сердцу красные розы доброго полковника. Она все еще слышала крики сторожа и хриплый лай пса. Бледная, дрожащая и навеки неутешная, она не знала, что она дома, у сына.
А сейчас я снова поворачиваю колесо времени, колесо жизни, и возвращаюсь к поре детства, когда милые мне тени еще были живыми людьми…