"И был Авель пастырь овец; а Каин был земледелец. Спустя некоторое время, Каин принёс от плодов земли дар Господу. И Авель также принёс от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его; а на Каина и на дар его не призрел.… И восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину: …ты будешь изгнанником и скитальцем на земле"….
"Ещё сказал: у некоторого человека было два сына; и сказал младший из них отцу: отче! Дай мне следующую мне часть имения… По прошествии немногих дней младший сын… пошёл в дальнюю сторону и там расточил имение своё, живя распутно… Пришед же в себя, сказал: … пойду к отцу моему и скажу ему: отче! Я согрешил против тебя и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наёмников твоих… Увидел его отец его и сжалился… и целовал его… И начали веселиться. Старший же сын его… осердился и сказал отцу: вот, я столько лет служу тебе, и никогда не преступал приказания твоего; но ты никогда не дал мне и козлёнка… а когда этот сын твой, расточивший имение своё с блудницами, пришед, ты заколол для него откормленного телёнка. Он же сказал ему: сын мой! Ты всегда со мною, и всё моё твоё; а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся".
(Быт.8, 1-15; Лук.15, 11-32)
часть первая
НАЧАЛО
Глава 1. Письма
«В приёмную Его Высокопреосвященства,
г-ну Далю К.И.
Уважаемый Касьян Иннокентьевич!
Зная о Вашей искренней любви к Богу и безусловной отзывчивости, прошу оказать посильную помощь в моём благом начинании на поприще строительства»…
– Строительства, – вслух произнёс пишущий человек тихим голосом с мерцательным воркованием, – нет, построения.
«Построения здания нового»… – записал он, вычеркнув слово «строительства».
– Нет, наоборот, нового здания, так будет постройнее, – донеслась его слегка напевная речь, куда опять вкралось едва слышное воркование, но с некоторым изменением обертонов.
«Нового здания начал», – вывел он каллиграфическим почерком, жирно замазав «здания нового».
– Хм. Начал. Можно прочитать и с ударением на первый слог. Выйдет ерунда. Тогда нарочно поставим знак ударения на второй слог. Коротенькую чёрточку. Теперь видно: речь идёт о слове во множественном числе. Начала, оно, конечно, слишком дерзковато будет, ну да ничего, пусть. – Постепенно воркующие звуки перекрывались уже иными тонами, обыкновенными, и завершились чистым шёпотом: – пусть.
«Оно может показаться Вам с виду слишком дерзким и вызывающим, – продолжилось письмо. – Больше скажу: его замысел способен многих отвратить, вызвать законное недовольство, повергнуть в потрясение или даже возбудить гнев, оправданный строгим воспитанием. Но поверьте, дело моё – тяготит меня самого. Гиблое оно, и одновременно такое, без которого совсем плохо. Да, нельзя мне иначе. Я должен, мне кажется, я обязан претворить задуманное в жизнь. Но есть беда: я чувствую в себе немощь. Думаю, нужна мне подмога на первом этапе. Главное – проделать первые шаги. Но. Столько непреодолимых загвоздок окружает меня! Не получается даже приступить к началу осмысления»…
– Нет, – в оттенке голоса появилась резковатая нотка.
Пишущий заявление и одновременно воркующий человек, немолодой уже, небольшого роста, но статный и лицом похожий на Дорифора, сидящий за огромным столом, почти полностью и даже многослойно заваленным самыми разными вещами интеллектуального и житейского назначения, скомкал бумагу и дал ход руке, чтобы выбросить бесформенный комок в печку.
Это добротное отопительное сооружение старинного ручного исполнения в стиле позднего барокко времён Елизаветы Петровны, и занимающее область от пола до потолка, расположилось рядышком, чуть подальше вытянутой руки. Фасад печки, изысканно украшенный изразцами тускловато-зелёных тонов с рисунком на тему садов неизвестных широт, сглаживал угол небольшой квадратной комнаты и придавал помещению несколько обтекаемый вид. Но главным элементом фасада, как и положено, красовалась литая чугунная дверца очага со скруглёнными углами, испещрённая узором не выявленного нами стиля. Она была слегка скособочено полураскрытой, вольно представляя взору затемнённую внутренность своего завлекательного чела, выложенного гладким, будто эмалированным клинкерным кирпичом. Там чуть заметно белела горка других скомканных бумажек, и в неё редко вкрапливался прочий мусор, самопроизвольно порождаемый жилыми помещениями человечества. Свободного места для новых поступлений всяческого ненужного и лишнего, а то и вредного материального вещества, окружающего любое цивилизованное существование, – избыточествовало. Хватило бы и на сей свежий бумажный комок. Но, похоже, мужчина передумал пополнять содержимое объёмистой пасти, охотно и покорно поглощающей всё многообразие отбросов многоликой человеческой культуры, и вернул кисть руки вспять. Сморщенный бумажный шарик соскользнул на крохотную равнину стола, стеснённую разновеликими вещами повседневного пользования, напоминающими складчатые горы, а рядом с ним, на чистый и ровный лист легли новые строки.
«Академику Луговинову А.В.
Дружище, Антон Вельяминович!
Дай, чёрт побери, совет, где найти способ преодолеть бесчисленные недоразумения деликатного свойства и обойти незыблемые моральные препоны на пути делового начинания в строительстве новейшего»…
– Начинания, начал, нового, новейшего – сам себя передразнил человек, некоторым образом похожий на Дорифора, каковой недавно обзавелся ослепительной сединой в густой, но гладкой шевелюре, вызывающей благородные светлые рефлексы на лице, – так ничего не начнёшь. Никогда. Ровным счётом. – Голос прозвучал громче, и даже с явно заметной предрасположенностью к вокалу драматического баритона. Мерцательное воркование из него куда-то утерялось. А на светлые отблески лица легла тень эдакой древнескандинавской суровости, куда одновременно вкрапились мелкие штришки детской растерянности. Суровости было больше.
Он одной ладонью и локтем подстраховывал от падения неровную стопку рукописей вперемежку с печатными книгами, составляющую небольшую часть содержимого стола, а другой ладонью покатал скомканную бумагу по бумаге ровной. Сначала резко и нервно, затем плавно, даже ласково, наконец, мягко придавил кулаком писчебумажный бутерброд и с лёгким подскоком поднялся над стулом. Взгляд пробежал по противоположному от печки углу комнаты, но совершенно нераспознаваемому. Тот не представлял собой угла в привычном для нас геометрическом смысле, иначе говоря, был заставлен многочисленными предметами различной конфигурации и разного применения на все случаи жизни, и, конечно же, считающимися достойными сохранения, ухода, а то и любования. Взгляд скользнул от пола до потолка, привычно скакнул, не вызывая в себе определённого умысла, можно сказать, почти выстрелил, а потом неожиданно уткнулся в кончики стоп, не находя особой цели. Тем не менее, тот взгляд, отделённый от мысли, выдавал, по-видимому, собственное углублённое сосредоточение, наведённое больше на себя, чем на окружение. Возможно, произвёлся нажитый длительным опытом ритуал, приближенный к священному переживанию, но доработанный до автоматизма. Человек, надо полагать, приготовлял себя к выходу из помещения. Вроде привычно, и будто первый раз в жизни. Он плотно сжал и разжал веки, затем сноровисто захлопнул устье печки и ловко притиснул узорчатый чугун дверцы поворотом бронзовой ручки видом крылышка синицы-ремеза в натуральную величину. Вслед за тем наш герой, лицом похожий на героя античного, без промедления, и уверенной поступью выдвинулся из дома своего и удалился прочь.
Глава 2. Девочка
Девочка, лет пятнадцати, одетая в купальник с ромашками, лежала, прямо скажем, неудобно лежала, беспрерывно меняя позу, на широком подоконнике, пронизанном сеточкой трещин в толстом слое краски. То есть, она пыталась телом поймать солнечные лучи. А предполуденное солнце расточало запасы лучевой энергии по кругу сферического пространства ближнего и дальнего космоса, но специально для девочки обнаруживало себя как раз в промежутке между разновысокими зданиями на противоположной стороне улицы. И эта лучистость, благодаря удачному прозору, исходила не прямо напротив окна, а шла слишком даже наискосок. Но подоконника она всё же достигала без помех, придавая контрастности между блестящими плоскостями краски и утопающими в тени её трещинами. Девочка вертела разными частями своей поверхности, подставляя их под линию лучей максимально приближенно к перпендикуляру, однако поймать ей нужную ультрафиолетовую часть спектра солнечных щедрот заметно мешало грейпфрутовое дерево, вставленное в большой керамический горшок на том же подоконнике. Вернее, оно само выросло из косточки, посаженной родителями просто так. Ради шутки. Её папа и мама были тогда молодыми, дерзкими, готовыми на всякие эксперименты, не опасаясь за последствия. Возможно, человеческое дитя и растительное дерево однажды произошли из одной по времени обоймы родительского опыта и случились чисто ровесниками.
Когда-то оба эти живые существа пребывали на свежевыкрашенном подоконнике – маленькими и убористыми, предоставляя там ещё много места для прочих немаловажных предметов. Но за годы они уже успели вымахать, тоже примерно до одного роста, и немалого. Дерево из-за долгой жизни в домашних условиях, когда свет идёт не сверху (от неба), а сбоку (от окна), обрело заметно экспрессивный характер. Энергоёмкая крона его, состоящая из пышных тёмно-зелёных листьев, развивалась заметно диссимметрично, то есть деятельно изогнулась в сторону пространства за окном, норовя ухватить как можно больше свободно простирающегося света. Девочка же просто из-за современных земных условий продвинулась ногами. И, похоже, теперь нашим двойняшкам вместе не удаётся разместиться на общей плоскости подоконника для удовлетворения одинаковых потребностей в виде подкормки разночастотными фотонами. Одной – для жизни и роста, другой – ради удовольствия. Кому-то из них, по-видимому, придётся потесниться. Поначалу теснилась девочка. Имея хорошее воспитание, она поступилась привилегированным положением хозяйки в пользу растения как брата меньшего, пусть и полного ровесника, потому лежала, по всему видать, несподручно, предаваясь перемене позы одной на другую, выискивая неподдающийся оптимальный вариант. Потом одна из долгих ног девочки попробовала немного подпихнуть горшок с деревом одногодком. Ласково и попечительно. Коленом. Пыталась передвинуть крону грейпфрута поточнее относительно солнца и лежачей человеческой фигуры. Попросту, пусть не бросала бы пёстрой тени эта однобокая крона туда, куда ненужно. Одним словом, чтобы дерево не мешало загорать.
Только не надо сразу делать предположение, будто горшок с деревом немедленно обязан покинуть подоконник, причём упасть именно наружу и угодить прямо на голову случайному прохожему, скажем, в образе нашего предыдущего товарища. Горшок лишь чуть-чуть наклонился, и то внутрь комнаты, но девочка ловким движением другой коленки восстановила его вертикальность, подобающую любому растению, достойному называться деревом. Девочка удовлетворённо вздохнула одновременно с одобрительным шелестом листвы. Ещё во вздохе частично прозвучали нотки благодушной нетребовательности и привычной снисходительности по отношению к дереву, и частично ей подыграла горечь сожаления, применительно к собственно себе. Шелест листьев наверняка помимо одобрения выдавал дружеское хихиканье. Тем не менее, несостоявшаяся любительница позагорать уже нехотя спрыгнула на пол и возвратилась, как мы сразу можем догадаться, к недавно оставленному труду. Оказывается, её сколь вынужденная столь и необходимая работа, независимо от кроны дерева, была тоже некоторого рода помехой для поимки ультрафиолетовых лучей, так щедро исходящих из предполуденного летнего солнца в нарочно оставленном прозоре между массивными зданиями каменных джунглей.
Заточив карандаш «Кохинор» лезвием «Нева», юная особа взялась за недавно оставленное рисование. Она широко отверзла пытливые и неопытные очи. Перед ней стоял фанерный станок с прикнопленным ватманом в пол-листа, а чуть дальше, на чёрной поверхности пианино белел гипсовый слепок головы античного Дорифора. Глаза его не располагали ни радужными оболочками, ни зрачками, но взгляд в них угадывался. Некий. Оживлённый. Он будто растекался по всем областям комнаты. И одновременно утыкался в особо интересующий его предмет в дальнем углу, никому неведомый. От античного лица веяло спокойствием и уверенностью, отточенными временем. Девочка со своей стороны вполне отзывчиво относилась к нему, даже, мы думаем, это отношение было навеяно умеренной симпатией. Дорифор ей нравился больше, чем, скажем, Антиной или вообще Зевс. Потому нравился, что у него причёска гладенькая, с пробором повыше лба, и нет излишеств на лице. А другие греческие портреты были у неё не в чести. Они ведь изобилуют бесчисленными космами да прядями, где легко запутаться: и в построении форм, и в разборке светотени. Есть ещё Афродита, у которой, подобно Дорифору, больше гладенького, чем косматого, но то – женщина. Почему ей не импонировали античные женщины, девочка пока не знала.
«Скоро придёт папа, начнёт любопытство проявлять да обследовать мои достижения, а тут и лошадь не валялась», – примерно так подумала юная творческая личность, тоже, то ли снисходительно, то ли с жалобным отношением. К себе, конечно.
Действительно, плоскость пол-листа ватманской бумаги, прикнопленной к фанерному станку, не содержала на себе почти ничего, если не считать кривого креста, на основе которого предполагалось выстроить изображение головы.
– Будешь ты поступать в институт или дурочку будешь валять? – жеманничала девочка вслух, по-видимому, цитировала отсутствующего папу, и зажмурила левый глаз, вытягивая впереди себя правую руку с кохиноровским карандашом по направлению к гипсовому Дорифору. Она нацелилась длиной деревяшки вертикально и засекала пальцем долю карандаша, соответствующую высоте модели по её оси, совпадающей с линией носа. Затем, при помощи умножения доли, сделала засечки на вертикальной части нарисованного креста, относительно перекрестья, вверх и вниз поровну. То же самое было сделано вдоль горизонтальной части креста, совпадающей с линией глаз модели: прицеливание древком карандаша, соответствующее умножение доли, засечки на бумаге. Только на этот раз, перекрестье делило горизонтальный отрезок не поровну, а в определённой пропорциональной зависимости, полученной из-за поворота головы модели вбок. Эту пропорциональную зависимость девочка тоже вычислила, применяя метод нацеливания древком карандаша. Общая величина и основные пропорции будущего рисунка на кривом кресте уже определились. Девочка вдохнула, задержала воздух, заполнивший грудь, попутно получила приток удовлетворения от найденной композиции рисунка, и резко выдохнула.
Через недолгое время увлечение работой взяло верх над всеми иными предположительными порывами сердца, в том числе над легкомысленным намерением позволить временно расслабленному телу чуть-чуть отведать удовольствия от солнечной ванны. Дорифор обрёл черты будущего образа. На листе уверенно сидел овал головы, соблюдая композиционное равновесие. Были построены засечки для глаз, носа, рта, одного уха. А грейпфрутовое дерево, получившее от действий коленок девочки несколько изменённое положение, не очень-то для себя удобное, осталось наедине с личными занятиями двойственного характера. Оно мягко и почти незаметно помахивало длинными сочно-зелёными ветками, по-видимому, в знак одобрения принятому девочкой положению дел, но одновременно пребывало в когнитивном диссонансе из-за невозможности напомнить девочке, чтобы та установила горшок в прежнем виде.
Вскоре в дверь позвонили.
– Уф, – сказала девочка и, помедлив с принятием решения, неохотно пошла открывать. Звонок явно стрясся не вовремя.
За порогом стоял человек, похожий на Дорифора, до того сочиняющий странные письма. Но девочка явного подобия не обнаружила. И косвенного тоже. Наверное, на оттенках лица внезапного посетителя в тот момент бросалось в глаза что-то древнескандинавское: суровость. А ещё и детская растерянность прыгала по всему лицу наподобие невидимых солнечных зайчиков. Растерянности было больше. Ей только показалось, будто посетитель не окончательно незнакомец. Вроде где-то она его встречала раньше, и при тогдашней встрече ей что-то в нём симпатизировало. Поскольку этот эмоциональный посыл оказался положительным, человек был впущен.
– Вы к папе? – спросила девочка дружелюбно, вперемешку с прохладным оттенком соблюдения дистанции, – папы нет. Будете ждать?
Случайный гость, которого тоже не запрещено с натяжкой называть «Дорифором», молча смотрел мимо хозяйки, сквозь узкую щель отомкнутой двери, вглубь квартиры, где взгляд попал на его скульптурный портрет в молодости. Более ничего не удалось разглядеть. Выражение лица у пришельца оставалось прежним. Поэтому трудно сообщить чего-нибудь утвердительного по поводу узнавания утраченной его ранней поры.
– Ждать? – без твёрдости в голосе и несколько рассеянно промолвил он и затем кашлянул.
– Ага, и я о том же, – девочка отошла вплотную к боковой стенке, на нейтральную позицию, чтобы не навязывать условий нежданному и симпатичному гостю при выборе поступка. И прилипла к ней острыми лопатками.
– Угу, – сказал пожилой двойник античного шедевра ваятельного искусства, – угу.
– Ну, тогда проходите. На кухню, что ли. Мне, вообще-то рисовать надо, – будущая абитуриентка отпружинила от стены, – там сами чайку попьёте. Байхового. Вы сумеете без меня распорядиться? Ничего искать ненужно. Порядка там нет, зато вместо него – наглядность. Всё на поверхности.
– Угу, – повторил низкорослый красавец, разворачиваясь к выходу.
Там, один угол был занят старинным шкафом на резных ножках, а другой пустовал, по-видимому, для чего-то подготовлен. Дверное полотно квартиры продолжало оставаться незапертым, не успело захлопнуться на защёлку, и для нашего пришельца не возникло нужды изучать устройство незнакомого замка. Он беспрепятственно отворил дверь на ширину тела, боком протиснулся наружу, примкнул её за собой, не до конца, и сразу же пропал из виду. В пространстве лестничной клетки несостоявшийся гость самому себе создал эхо словом «угу» и начал спускаться по лестнице, заметно ускоряя винтообразное движение.
В доме также ускоренно развивался сквозняк. Распахнул дверь, уплотнил стремительный поток в узком пространстве прихожей, раскрутился в комнате, рванулся к окну. И субтропическое растение, потеряв до того надёжно устойчивое положение, уступило его натиску аккурат в момент прохода нашего товарища под окном. Точнее сказать, горшок не сдюжил роли смещения центра тяжести на себя, и давление ветра на однобоко развитую крону дерева превысило всякое сопротивление растительного украшения комнаты. Оно выпало наружу, сделав полный оборот в вертикальной плоскости, и метко приземлилось горшком вниз, точно за спиной недавнего посетителя его хозяйки, расколов собственное гнездо на сотню осколков. Притом, сразу же обняло спину человека игольчатыми ветками с крупными и мягкими тёмно-зелёными листьями, будто уже давно умышленно гналось за ним, и вот, благополучно его словило, получив заодно тихую радость. Тот остановился, обернулся назад, недолго разглядывая дерево косым зрением, а затем развернул голову и посмотрел круглыми глазами вверх, где встретился со взглядом девочки, таким же в точности, но устремлённым вниз. Потом растительные объятья заставили бывшего гостя снова обернуться назад, поскольку дерево, получив свободу корням от глиняных пут, окончательно утратило способность за что-либо зацепляться, дабы возыметь вертикальное стояние, благоприобретённое самым естественным образом. Оно вынуждено было прислониться к человеку, робко, но доверительно удерживая вертикальное растительное достоинство, пусть даже в покошенном виде. Мужчина позади себя ухватился за ветки руками, уколол палец, но сумел придать грейпфруту положение, приблизительно похожее на то, которое тот недавно занимал на подоконнике. Что заставило нашего героя участвовать в судьбе несчастного растения, трудно установить. Машинально вцепился, будто кого-то спасал. И отпускать почему-то неловко. Неловко, в смысле, неудобно это сделать, не глядя, за спиной, которая собственного зрения не имеет, и в смысле, кинуть нельзя, коли проявил инициативу для спасения чести и достоинства представителя растительного царства. Предавать нельзя. И лишний раз царапать руку не хотелось. Однако ж не стоять, будто врытому в землю вместо него. Глупо. Чужое дерево, зачем оно ему? Хм. В то же время, странно ведь остановиться как-то вдруг. И неизвестно, сколько времени придётся пребывать без определённой цели. Надо же двигаться куда-то. Но и нельзя повергнуть в горизонтальное положение благородного сотоварища по земной жизни, даже если он оказался вроде бы совсем неродным. Оставить живое дерево лежать лежмя на асфальте – низко, негоже, неприлично и, знаете ли, подло; такое даже уместно назвать предательством.
Лицо мужчины обозначилось выражением излишней для него обеспокоенности, одновременно обретая оттенки робкой надежды на внезапную выручку. Он ожидал явления, которое описывается устойчивым словесным оборотом «откуда ни возьмись». То есть, рот чуть приоткрылся, изображая звук «о», а глаза вывинтились вверх, изображая недоумение.
Вскоре, вблизи вольно путешествующего по миру человека и вынужденно выпавшего из окна одомашненного дерева, которые взаимно сдерживали друг друга от неблагоприятных движений, предстала хозяйка того жилища, где сквозняк наделал неприятность, граничащую с катастрофой.
– Вы целы? – спросила девочка у пожилого «Дорифора».
– Я цел. Дерево тоже почти нормальное. А горшок пропал. Вдребезги. Смотри, кусочков сколько. Если их собрать, склеивать надо будет до утра, – то ли несостоявшаяся жертва, то ли нежданный спасатель кивал головой и вертел ею от одного плеча до другого, указывая взглядом на разлетевшиеся осколки дешёвой декоративной керамики подле его ног и значительно поодаль.
– Да, пропал. И я пропала. Вот-вот явится папа, а ещё ничего не нарисовано. Когда ж теперь успеть. И грейпфрут надо бы домой воротить. Жалко ведь. Так долго рос, рос, всю жизнь, и на тебе. Горе-то какое.
– А запасного нет горшка? Или ведра пластикового, в нём на дне можно дырочку просверлить. Или у тебя незанятая кастрюля есть, да покрупнее? На время. Без дырочки. Пока новый горшок не раздобудешь.
– Ага, кастрюля. Большая. Огромная. Я её мыть не хотела. Оказывается, и не надо. Посадим туда дерево, а немытость – вроде удобрения, – девочка повеселела и даже подпрыгнула.
– Помочь? – спросил недавний полуминутный гость.
– Помочь, – сказала она и почему-то глубоко вздохнула. Без приостановки.
– Земелькой бы заодно разжиться, – бывший посетитель ему неведомой квартиры глянул под ноги позади себя, – корни-то пооголились.
Неподалёку чудом уживался меж громадинами зданий маленький скверик с четырьмя-пятью деревьями. Под каждое из них подсыпано свежей земли.
– Ага.
– Давай так: я потащу дерево, а ты подбери земельку во что-нибудь… м, да, – только теперь человек, похожий на Дорифора, оглядел девочку не найдя на ней ничего, кроме купального костюма с ромашками, – да, обычно у девочек бывают платья, у которых обязательно есть подол, куда уместилось бы земельки чуток. – И, следуя параллельным курсом произнесению слов, он думал, как бы изловчиться да перехватить кособокую крону грейпфрута, чтоб развернуться туда лицом.
– Ага, – сказала девочка и огляделась по сторонам, выискивая подходящую ёмкость, кем-нибудь здесь позабытую или выброшенную.
А по сторонам, то есть вокруг – собралось немало разных любознательных личностей, не нашедших на этот час применения трудоспособности. Пара-тройка мужчин средних лет. Один бородатый, другой в усах, третий попросту небритый. Женщин разновозрастных – пяток, большинством крутобоких и полногрудых, меньшинством узкобёдрых и без прочих излишеств. А также неодолимые счётом детишки мал мала меньше возникали из ниоткуда и без передыха шныряли туда-сюда между тётками и дядьками. Каждый из присутствующих, кто мысленно, кто вслух, кто охотно, кто не очень, давал оценку нарочно тут возникшему занимательному действию, и все единым порывом принялись настраиваться на созерцание не менее любопытного развития интриги в скором будущем.
Глава 3. Папа
Ещё издалека, сразу из-за поворота подметив явно повышенное внимание граждан к области своей парадной, мужчина, возрастом что и человек, похожий на Дорифора, приостановился, покачивая пустым полиэтиленовым кульком на мизинце. Впрочем, видом он казался значительно моложе двойника античного героя. А если бы не обширная лысина, то вообще мог бы годиться «Дорифору» в племянники. Солнце, поднявшееся на высшую точку давно предрешённой линии эклиптики, начало припекать именно ту часть головы, которая выдавала предположительную принадлежность наших персонажей к одному поколению. Впрочем, глаза мужчины, ослепляемые солнцем и тоской, не столько занялись этим нашим сравнением, сколько вынужденно искали пусть малую тень для спасения черепа от перегрева. Но не нашли. Поэтому замедление хода оказалось кратковременным и сменилось широким шагом. А жестокое полуденное солнце, тем временем, обосновалось прямо в створе улицы, готовя неминучий жаровой удар по всякому оголённому темечку. И даже самые высокие дома не смогли создать сколь-нибудь удобного заслона. Небогатый кладезь теней внутри известного нам скверика, и тот находился дальше подъезда и вовсе не имел смысла реального бытия на данный момент. Ещё здесь росла недавно посаженная берёзка, но она трудно приживалась, и потому крона у неё была почти прозрачной. Мужчина ускорил широкий шаг и достиг упавшего из окна дерева. Оно по-прежнему обнимало спину своего негаданного спасителя, да к тому же создавало у него над головой выразительный венец из листьев, напоминающих лавры. Подошедший обогнул фигуру нашего героя и решительно ухватился за верхушку ствола. Даже чуть-чуть приподнял дерево и освободил таким образом человека, похожего на Дорифора, от неудобного положения. И задрал голову вверх. Тень, отчаянно искомая новоявленным мужчиной, конечно же, падала от этого нашего, по сути, не дерева, а деревца, поддаваясь материальным законам мироздания, однако практического употребления она мало кому сумела предложить. Ею весьма трудно воспользоваться, если стоишь полным ростом, а не лежишь, скрючившись на подоконнике. Между тем, что касается нашего первого и симпатичного героя, то, оказывается, для него-то и произвелась неожиданная выручка сама собой, именно «откуда ни возьмись», на которую он как раз надеялся ещё с началом соприкосновения с колючим, но ласковым растением. Дорифор отпустил дерево, теперь благополучно удерживаемое удачно подоспевшим, но чем-то озабоченным товарищем, и слегка сдвинулся с места. Кстати, ростом оба мужчины оказались вроде одинаковы, но обоюдного знакомства никак не выказывали.
– Папа, видишь, оказывается, наш грейпфрут рухнул, – проговорила девочка жалостливым голосом.
– Никого не убило? – спросил папа у граждан, стоящих поодаль и нетерпеливо пережидающих замешательство, нарушившее ход увлекательного происшествия с точки зрения сторонних наблюдателей.
Те оглядели друг друга, допытываясь узреть какие-нибудь заметные признаки потери жизни, но не находя таковых, помалкивали.
– И ладно, – заключил папа, отнимая потерпевшее деревцо позади другого мужчины, ещё подстраховывающего одной рукой должную вертикальность благородного растения, – ладно, концерт окончен.
– Тогда я земельку прихвачу? – вдруг слегка высоким голосом и без намёка на воркование молвил городской прохожий, которого по правде чуть не убило, – у вас, кстати, пакетик есть. Кажется, пустой.
Папа бросил взгляд на него в упор сбоку и немного сзади, пытаясь распознать абрис его лица, называемый в среде знатоков рисовального искусства, «убегающим профилем», но ничего не разглядел, поскольку был без очков. А затем обратил внимание на девочку:
– Это твой новый приятель?
– Папа, он же твой знакомый. Тебя рассчитывал видеть. Зашёл к нам в дом, постоял в прихожей. Молча. Недолго. Потом ушёл. Вот сквозняк и вынес наше единственное и неповторимое комнатное растение, пока я открывала да закрывала дверь.
Дорифор и на этот раз решил помолчать.
– Ладно, земельку, так земельку, – и папа отдал ему полиэтиленовую тару для временного использования.
Одному из местных деревьев, дающих бесполезную тень в скверике, пришлось поделиться кормом с дальним родственником. А сторонние наблюдатели, временно сплотившиеся по поводу захватывающего зрелища, понуро отступили от парадной в разные стороны, внезапно вспомнив о вопиюще неотложных делах. Снующие детишки, из-за исчезнувших препятствий в виде ног взрослых, столкнулись меж собой лбами.
Едва трое отдельных сосудов жизни земной и небесной, не считая дерево, добрались до квартиры, где «мамаем» пронёсся сквозняк, ставший причиной внезапного и чуть ли ни прискорбного происшествия, пожилой Дорифор оставил подле дверей полиэтиленовый пакетик, набитый свежей землёй из скверика, и без всякого повода сбежал по лестнице вниз. Девочка и папа, конечно, обратили внимание на исчезновение товарища, но после того как перекинулись соображениями по части возвращения грейпфруту прежних условий обитания.
«Земли всё равно не хватало», – отметил папа. «И горшок маловат был», – поддакнула девочка.
– А где же мой мешок?
– У гостя твоего.
– А гость?
Девочка осмотрела пространство лестничной клетки и обнаружила папин кулёк, набитый удобренной землёй. При полном безлюдье.
– Вот земля, чёрненькая, – сказала она, затаскивая названную вещь в квартиру, – а больше никого нет.
– И ладно, – пробурчал папа, забирая у девочки груз, – давай хоть кастрюлю захудющую пока.
Девочка всем сердцем подивилась проявлению единомыслия со стороны отца и тут же вынесла из кухни огромную посудину с остатками густых позавчерашних щей. Папа с пониманием принял намёк и, немедля, вставил туда грейпфрутовое дерево, за корни которого цеплялись куски старой земли, а затем досыпал земли новой. В совокупности, почвы оказалось впору, по величине кастрюли. Дружно взявшись за ручки нового вместилища для корневой системы растения, семейство поставило дикого, но с рождения одомашненного обитателя субтропиков на его прежнее законное место.
– Надо бы кадку, – предположил папа отодвинутое во времени мероприятие и сощурил один глаз, оценивая наличие в силуэте грейпфрутовой кроны заметной несоразмерности. Но разговора о необходимости искусственного выравнивания ветвей – затевать не стал.
Папа удовлетворённо вздохнул и перешёл в сопредельную тесную комнату с диванчиком, вверившись прежним раздумьям, совершенно не ко времени сбитым историей с упавшим деревом. То есть, мы намереваемся предупредить: он ещё раньше имел собственную занятость, иными словами, отдавался размышлениям о себе, одним словом, глубоко думал. Вернее, не столь глубоко, сколь многомерно (если можно позволить себе судить о мире пространства с его свойством), и с широким размахом (если есть отвага представить себе ширину русла времени). Пытался он сосредоточиться, собраться с мыслями и угадать место своё внутри этой многомерной неохватности бытия. Вошёл обратно в главное пространство жилища и остановился возле одного из низких книжных стеллажей, торцом приставленных к стенам, бегая глазами по корешкам переплётов книг просто так, без всякой цели.
А дума касалась внезапно увиденного положения сугубо оригинального, которое не без уверенности, и даже со смелой утвердительностью допустимо назвать элементарно дурацким. Ну, малоприятным. Да, немилым. Позывом к печальному размышлению оказалось вдруг родившееся ощущение себя вроде бы невостребованным. Нелишний он, нет, и презренный неудачник тоже тут не подходит, а именно невостребованный. Раньше ничего подобного не случалось ему ощутить, и думать ни о чём таком не думалось, а тут нате вам – выпадает невостребованность. Не слишком охотно произвелось это судебное разбирательство внутри себя, но данный процесс начал раскручиваться спиралью, обращаясь уже настоящей профессиональной тяжбой где-то в холодном поле, но с трибуной, возвышенным местом для обвинителя и скамьёй для подсудимого. Прокуратура предъявила с обвинительного возвышения неоспоримые доказательства невостребованности обвиняемого, на всякий случай поднимая брови в знак сомнительности, а несчастный адвокат-новичок, оказавшийся меж густо переплетённой ботвы сочного бурьяна, не нашёл там даже и тощей былинки со сколько-нибудь оправданной годностью для последующего продвижения пусть малого, почти незаметного недурственного дела. Сплошной сорняк. Но если трезво поглядеть вокруг, то особой наглядности странного такого преступления тоже нигде не проступало: что и чему стало невостребованным? Или кому. Или вообще. Где свидетели? Эти что ли? Пара-тройка мужиков да пяток баб с детишками, только что наблюдавшие развитие сценки с грейпфрутовым деревом, а теперь почему-то и неведомо как учинились тут, среди поля, и недоумённо пожимали плечами? Нет, не о том, не о том заботилась мысль, и свидетели вовсе не нужны. Нетвёрдо стоя на допросе, подсудимый по-прежнему пытался сосредоточиться на взятом им в переживание многомерном пространстве с широким временным размахом. А оно откровенно пронизывалось бесцеремонным сквозняком, подобным тому, пронёсшемуся по его дому да имеющим цель причинить столь же сквозное опустошение. Обвиняемый вновь и вновь прилагал умственные усилия для припоминания твёрдой причины возникновения, прямо скажем, подлого чувства, дабы, когда уже судом представится ему последнее слово, объявить себя однозначно виновным и оскандалить ни в чём не повинного адвоката. Но никак не отыскивается удобный повод, поскольку не удаётся ухватить и приподнять взволнованной памятью хотя бы один случай, где когда-то и кому-то он себя предлагал. Странная и невзрачная негодность, выпрыгнув однажды по собственной воле «откуда ни возьмись», наглым видом заявилась в полный рост и поселилась в нём целиком, легитимно и обоснованно. По-хозяйски заняла она будто бы уготованную судьбой часть области его души и не пожелала уходить.
Глаза отвлеклись от сорнякового поля суда и наугад остановились на одном из корешков книг в стеллаже. Он извлек из тесного ряда сотоварищей этот томик, раскрыл страницы ближе к началу, затем вынул из нагрудного кармана очки, кособоко надел их, поскольку одно ушко давно отломалось, и на поверхность волнующегося сознания всплыли строки из «комедии» великого Данте.
Там вздохи, плач и исступленный крик
Во тьме беззвездной были так велики,
Что поначалу я в слезах поник.
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх,
Плесканье рук, и жалобы, и всклики
Сливались в гул, без времени, в веках,
Кружащийся во мгле неозаренной,
Как бурным вихрем возмущенный прах.
И я, с главою, ужасом стесненной:
«Чей это крик? – едва спросить посмел. -
Какой толпы, страданьем побежденной?»
И вождь в ответ: «То горестный удел
Тех жалких душ, что прожили, не зная
Ни славы, ни позора смертных дел.
И с ними ангелов дурная стая,
Что, не восстав, была и не верна
Всевышнему, средину соблюдая.
Их свергло небо, не терпя пятна;
И пропасть Ада их не принимает,
Иначе возгордилась бы вина».
И я: «Учитель, что их так терзает
И понуждает к жалобам таким?»
А он: «Ответ недолгий подобает.
И смертный час для них недостижим,
И эта жизнь настолько нестерпима,
Что все другое было б легче им.
Их память на земле невоскресима;
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слов: взгляни – и мимо!»
И я, взглянув, увидел стяг вдали,
Бежавший кругом, словно злая сила
Гнала его в крутящейся пыли;
А вслед за ним столь длинная спешила
Чреда людей, что, верилось с трудом,
Ужели смерть столь многих истребила.
Признав иных, я вслед за тем в одном
Узнал того, кто от великой доли
Отрекся в малодушии своем.
И понял я, что здесь вопят от боли
Ничтожные, которых не возьмут
Ни Бог, ни супостаты Божьей воли.
Это про меня, подумал подсудимый. «Не знаю ни славы, ни позора смертных дел». Да. «Меня свергло небо, и пропасть ада меня не принимает». Нехорошо. «Ничтожный, которого не возьмут ни Бог, ни супостаты Божьей воли». Помилуйте, господа, помилуйте. Сжальтесь над обыкновенным, простым человеком, попавшим в безвыходное положение. Совершенно так, без надобности очутиться вдруг полновесным негодяем, признайтесь, не каждому в радость. Далеко не каждому. Но что делать? Придётся во всём подсобить обвинению, как ни крутись, хотя прокурор ещё возводит вверх не приглаженные брови, и новичок-адвокат, отметя поиск полезной былинки в зарослях бурьяна и опустив лупу в нагрудный карман, ёрзает на скамье, с затухающей надеждой сощуривая взгляд в оставленные им сорняки. Остаётся со вздохом покинуть холодное помещение суда, развести руками и, поддаваясь исключительно личному разумению, убраться в темницу никому ненужных дел.
Папа снова перешёл в сопредельную тесную комнату с диванчиком.
А мы немного добавим от себя, ступая по избранному пути наших авторских забот и оглядываясь оттуда на самоосуждённого подсудимого. Этот человек, размышляющий о воображаемых судебных экивоках, был сегодня уволен с работы. Сразу с двух работ: считающейся основной, и той, которая по совместительству. Работа, конечно, неглавная. Та, и другая, обе неглавные. Судьбы они почти не затрагивают. Случилась обыкновенная проходная неприятность полусредней руки. И сие дополнительное обстоятельство особо не огорчает, даже вовсе не занимает, поскольку первостепенного вопроса о возникшем сегодня невостребованном положении оно решительно не касается. Эти увольнения – часть невинно бытового уклада, и мы заговорили о них тут чисто вскользь. По пути, оно и есть по пути. Чуть-чуть отвлеклись. Для заметки. Отошли от чего-то подлинно стержневого, от слишком отчаянной сложности состояния души и ума. И герой наш, прищурившись, поскольку снова оказался без очков, глянул на физиономию нашу и махнул рукою, будто стряхивая с неё воду. Действительно, этот факт лишения двух неглавных работ не утолстил и не обрезал сюжетной линии данного нашего труда. Можно и не обращать на него внимания.
Но обозначенная нами пространственно многомерная дума папы, что к тому же небывало широка в охвате времени, увела-таки мысли в никем не постигнутые области, далеко отбросив внезапно произошедший самосуд вкупе с чужеродной обескураженностью. Она вроде бы тоже куда-то отклонила его и нас от канвы повествования. Мысль круто передвинулась и охотно устремилась в дальние-дальние, доисторические, а правильнее заявить, вообще во внеисторические, надисторические, метаисторические или даже параисторические области бытия.
Папа опустился на диван. Потом прилёг на него навзничь, подложив руки под голову.
– Оф-оф-оф, – произвёлся звучный вздох, единовременно с искрой мысленного намерения развить весьма заманчивую свежую думу о самой, что ни на есть причинности бытия человеческого. И чуткие размышления, всегда готовые трудиться, без разминки, прямиком пустились как раз туда, к изначальному истоку покрытия земли культурным слоем.
Девочка, тем часом, возвратилась к рисовальному труду, начатому ещё с утра, полагая нагнать упущенное время и немного продвинуть художественное дело до того, как отец вспомнит о родительской деятельности на поприще воспитательном. «Хорошо, сразу не посмотрел. Дерево спасло», – подумала она с удовольствием.
Пока суд да дело, мы, памятуя о недоумении папы, возникшем при оценке себя с точки зрения социума, сами попытаемся кое-что понять. Не бывает, чтобы у живого человека напрочь отсутствовали мотивы для ощущения чего-то значимого, но будто народившегося вдруг, на ровном месте, ни с того ни с сего и с панталыки. Мотивы, иначе говоря, побуждения, конечно, есть всегда. Они постоянно гудят и не прекращаются даже во время сна. И заранее подготовленные, и возникающие спонтанно. Это свойство жизни такое. Мотивы, если можно так выразиться, главнее чувств. Они ими руководят. Ведь, без должной подоплёки – и непредсказуемый случай вездесущей вседозволенности вынужден скучать от безделья. Даже с неба ничего просто так не падает. Почти. Мотив для ощущения есть, но само это ощущение может несколько запоздать в силу чрезвычайного капризничанья. Порой. Запоздать, задержаться, прийти позже. Предположим, что всамомделешнее и весьма значимое происшествие где-то свершилось, прошло, свернуло за угол и будто бы пропало втуне, а вас оно вроде бы и не думало касаться. Оно оказалось вами незамеченным. Обманчиво это. Чувство его не заметило. А мотив, тот впал на него в резонанс, но тихо-тихо. И гудит он себе, гудит, сливаясь с общим фоном бытия. Давным-давно был тот случай. И вот, его ясное ощущение вдруг и проявилось пред вами, лишь теперь оно обнаружилось прямо, как говорится, на пороге только что распахнутых дверей ваших чувств. Оно тогда, в своё время было чем-то приторможенным, не показывало себя из-за чьих-то затылков. А ведь эти давненько произошедшие дела были весьма нешуточными. Только чувства их тогда не нащупали. Помешало что-то, затмило. Не произвелось в тот миг достойного впечатления. Вроде и не случилось ничего. Наверное, другие житейские разбирательства, более близкие, плотно застилали внутренний и наружный кругозор человека, не допуская оглядки. А, спустя долгое время, как говорится, дошло. Мотив дал громкость. И – жёсткое томление в груди. Получайте, господа, разгадку мнимой беспричинности дурацкого положения папы. Оказывается, посещают нас не только хорошо известные предчувствия, предугадывания событий судьбоносного нрава, эдакое нытьё душевное. Попадаются, бывает, ещё и наоборот, некие послечувствия в качестве того же нытья и стона. Мы думаем, надо полагать, каждое из человеческих ощущений имеет отдельный, непокорный нрав, и не всегда мгновенно отзывается на события, пытающиеся их раздразнить. Ощущения порой живут вообще независимой внутренней жизнью и даже упиваются ею сполна, поражаясь хитросплетением всяческих местных каналов, их точащих. И вовсе не обращают внимания на, казалось бы, очевидные пинки судьбы. А ещё они подвержены обыкновенной заторможенности. Оттого-то существенно отстают от этих, с виду явных, но не сразу пойманных эпизодов. Одним словом, не обязательно возникают эмоции переживания того или иного события своевременно, иначе говоря, актуально. Событие – на виду, на слуху, даже на ощупь, а чувствами невидимо. Были где-то поодаль. Или отвернулись в нужный момент. Или задержались. Не успели они или не захотели соприкоснуться с тем или иным простеньким приключением, на первый взгляд к судьбе положительно не относящимся. Но мало-помалу те запоздалые чувства без труда оседают и рассредоточиваются по живому телу, совпадают там с частотами не стихающего мотива, незаметно разъедая спящее сознание. А когда-нибудь потом, по вольному разумению, невпопад, целиком не ко времени – отверзывается, знаете, в груди жгучая дыра. Это подспудные червоточные ощущения чего-то случившегося, но не сразу замеченного, разъели-таки сознание человека. Сработал мотив в роли замыкания цепи между незамеченным событием и ощущением его. Ох, и ощутил человек, наконец, жгучее давнишнее. Прорвало. Заныло, застонало. Загудело созвучно незатихающему мотиву. Случается. Но редко. Послечувствия.
Хорошо. После того, как мысли папы, ранее ушедшие от этой темы размышления, возвратятся, то есть, выплывут из глубокого погружения в иные пространства и времена, вовсе не соприкасающиеся с научной историей человечества, мы сразу поможем ему разгадать нынешнее положение вещей, не слишком приятно соприкасающиеся с ним. Попробуем, в меру нашей осведомлённости, припомнить ему давние и недавние события, которыми он обзавёлся на поверхности и в глубинах обычного жизненного пространства и в русле обычного времени. О том припомним, что материально произвелось, но никакими ощущениями не обозначилось. Эти эпизоды, пожалуй, сориентируют папу в изучении личных откровений. Позволят кое-что прояснить и найти ответ на вдруг обнаруженный жгучий вопрос. Подождём.
А размышления папы, всегда готовые трудиться, без разминки и без оглядки, действительно прямиком кинулись к зачину покрытия земли культурным слоем.
«Райские кущи в архитектуре не нуждались. Они ею сами являлись. И архитектура в известном нам виде, выплеснулась из небытия – именно взамен потерянных нами райских кущ, родных кущ, когда мы оказались выброшенными на дикую землю. Она пришла из пространства иного и явилась вроде мачехи в новой среде обитания человечества. Но потом, спустя никем не замеченное время, стала настоящей попечительницей рода человеческого, даже поистине родной матерью, той матерью, которая породила всю нынешнюю человеческую культуру цивилизации. И её вынужденное материнское служение раскрылось почти сразу после взросления первого чисто земного человека, а именно, Каина», – с несокрушимой метаисторической правильностью и почти художественным словом думал папа. – «А почему»?
«Потому что Каин до того был возделывателем земли, которая до него и без него производила колючки», – отвечал папа себе. – «Он же – чисто земной человек. Поэтому Каин и есть возделыватель той скудной земли, способной самостоятельно, без него, производить одни, так сказать, волчцы и прочую растительность, непригодную для человеческой еды. Каин – преобразователь бесплодной для человека земли в землю плодородную. А, начав преобразовывать землю, он уже остановиться не мог на этом азартном поприще. Мало того. Ради продовольственного земледелия непременно ему надобно сочинить орудия: плуги, бороны, серпы. И ёмкости нужны всякие. Для хранения урожая. И укрытия такие-сякие от непогоды. И канавки всякие для надёжного распределения воды на полях своих. И дом, в конце концов. Это уже не шутки. Это вообще занятие основательное. Значит, надо изобретать прочные, твёрдые материалы. Когда отец его, будучи райским жителем, возделывал тот рай – жёсткими орудиями не пользовался. И хранением урожая не озабочивал себя. В кущах всё поддаётся голым рукам. Плоды – неизменно под рукой. Нет ничего лишнего. Даже ни одной лишней души. Но вместе с тем, неизменно есть запас для чего-нибудь нового. Или для кого-нибудь. Запас лишним не бывает. Это не роскошь капризного хозяина. Запас – предусмотренная необходимость. Обширный. Потому что рай безграничен в возможностях. А вот, скажем, другое место, ад – закромами не отягощён, такое в пламени даже противопоказано. В аду ведь нет ничего пространственного, даже вообще пространства нет, увеличиваться нечему. В нём затаился один лишь огонь времени, каверзно сжигающий все мосты для возвращения в пространство». – Метаисторический мыслитель ненадолго задержался на эвристическом определении сущности ада как вместилища исключительно чудовищного времени, поддакнул себе и подался на все четыре стороны пространств. – «А отцовский рай недолжно допускать до недостачи. В противном случае – скандал. Но заметим: рай и разлад – несовместны. Потому и запас непременно обнаруживается всегда кстати. В том его основная суть. А главное – Бог не снабжал человека, то есть отца Каина, удобными средствами производства, когда задавал ему первостепенное занятие в раю. Божественная культура самопроизвольна и никакими орудиями не обременена. Орудия труда – не Божья забота», – папа широко раскрыл глаза, затем сощурился и расслабил веки. – «А ту землю, которая простиралась вне рая, иными словами, вне настоящего отчего дома, голыми руками не возьмёшь. Тут смекалка нужна».
Некоторое время вместилище мысли занимала неколебимая тишина. Затем человек, лежащий на диване, задрал локти вверх, поёжился и растянулся. Размышления потекли дальше.
«Да, конечно, это Каин придумал так называемые орудия труда, средства становления земной культуры. Кстати, музыкальные орудия тоже он изобрёл. Ну, не он, дети его, но уж точно по его наводке. Коли пришла охота орудовать, почему бы сразу не насочинять исчерпывающий набор приспособлений? Человек легко поддаётся инерции. Непросто остановить его уверенную поступь, и не менее затруднительно схватить за твёрдую руку. Нужда у него такая – шевелить прогресс в чём попало. Вынужден гомо сапиенс измышлять всякую всячину. Искусство, например, в смысле, технику. Оно возникло вместо утерянного его отцом естества. Жанры в ней, один за другим прямо-таки фонтанируют. И уже культура поспевает между прочим. Да, да, да. Поспевает она. А затем, – и война. Каин восстал на Авеля, единственного другого человека на земле. Вроде, можно считать нападение на Авеля – настоящей первой мировой войной. Хм. А после тягостного случая с братом своим, многие навыки, приобретённые им на ниве, на культуре земледелия, пригодились в изгнании с плодородной земли, возделанной собственными руками. Опыт приноровился теперь для возделывания культуры иной, – всеобъемлющего бытия нашего в изгнании с земли, бытия горемычного и жаждущего прогресса, бытия люда изгнанного по существу, бытия, ищущего что получше, бытия, пытающегося занять пустующие или чужие пригожие земли, воды и воздушные пространства, бытия выживания. Таковое оказалось преображение вкусов при обозрении земного пространства. У изгнанника действительно далеко не гармонический вкус. Он перекошен стремлением к поиску чего-то лучшего. А ещё у него есть надежда на то, что когда-нибудь потом получится зажить вовсю, зажить припевающею жизнью. И окружить себя красотой. Да, не надо забывать о генетической привычке – жить в окружении райской красоты. Она не теряется и вообще никуда не девается. Человек с любовью возделывал красоту ещё в райских кущах, и это дело стало ему необходимым здесь, в области изгнания. Изгнанник, источая недюжинные силы, жаждущие творчества, повсеместно создаёт новую красоту неистощимым искусством своим. И вскоре воздвиг целый город, прекрасный, известный нам под именем Енох. Впрочем, город как город, – убежище всяких изгнанников. Тех, кто совершенно неосознанно стремится уловить в нём что-либо необходимое для себя. И разноликую красоту множества жанров искусства, – тоже. Наверное, тревожит их жажда услады сердца, необходимость успокоения души, потребность возбуждения ума, порыв для разжигания чувств, и просто, чтоб не заскучать да не предаться полному отчаянию. Не изгнанников в городах нет. И уже пошла-поехала неистощимая инерция сочинения самых разнообразных вещей да приспособлений: для условий выживания, для улучшения, для украшения, просто для того, чтобы иметь. Сочинительство многократно размножается и переходит рубеж необратимого движения на пути безудержного совершенствования. Пустынные области человека быстро и в избытке захлестнули чудесные и хитроумные вещи. Там, в райских пространствах человека были кущи, а здесь, в областях изгнания – вещи. Сама собой, чисто произвольно произошла революция, революция вещевая, и появилось на свет её законное дитя – современная цивилизация».
Папа слегка зевнул и ещё потянулся. Мысль, в себе оценив дюжее достоинство, временно приостыла, а затем возродилась уверенностью и самотёком пошла дальше.
«Но Авель, брат его, землю не возделывал, обошёлся без орудий. Им не двигало постороннее усилие горестного придумывания. Заботил скотовода лишь поиск новых выгонов, преимущественно представляющих колючек-волчцов, давным-давно готовых для пищи овец, предназначенных тоже для корма, но уже себя лично. Хм. Интересно. Ведь если взглянуть на жизнь Авеля без обиняков и по существу, то можно увидеть, что он пользовался условиями добычи еды для себя, для поддержания жизни своей, – чем-то, отдалённо напоминающим её подачу в утраченных условиях рая. Он употреблял в пищу – тоже готовые плоды: теперь уже выращенные животным миром, которым, кстати, плодородная земля не надобна и даже вредна. Овцы у него – будто бы плоды, приготовленные природой. А для их пропитания сгодятся и колючие волчцы на обширных лугах. Желательно бы только чуть помягче и посытнее. Ну, плоды, овцы-плоды, может быть, сравнение такое не без натяжки. Тем не менее, нельзя сказать, что слишком никудышное. А далее, поразмыслив, спросим: зачем Авелю, имея выгодные условия обитания, зачем ему придумывать да изобретать всяческие инструменты да орудия культуры? Тем более – цивилизацию! Хотя, нет, приспособление неважнецкое сгодилось бы. Овечку-то заколоть-то чем-то надо-то… а то и на дудке поиграть от скуки. То».
Папа включил проигрыватель и поставил Вагнера. «Полёт Валькирии». На полную громкость. Незаметно для себя он стал забываться, произнёс в уме эхом «то-то-то» и уверенно задремал.
– Чем ты закалываешь родных овец? – спросил один брат у другого.
– Погляди, – другой брат подал первому то ли сучок, то ли колышек естественного происхождения.
– Дай-ка попробовать, – первый брат взял деревянный осколок и поковырял им землю; тот расщепился и надломился. – Да, – сказал брат, – почву таким предметом не вспашешь. Земля требует изделия, посерьёзней твоей деревяшки. Видишь, убить животное для продолжения твоей жизни гораздо легче, нежели возделать почву и добыть урожай с неё для той же цели.
Другой брат пожал плечами, ничего не возразил и не поддакнул, уставившись в испорченное первым братом орудие.
– И не обязательно животное, – добавил тихо первый брат, отведя глаза в сторону. А во взгляде промелькнула холодная искра.
Один брат уже давно следил за другим братом. Наблюдал за тем, как тот закалывает овец. «Убивец ведь, – раздумывал он про себя, – и куда только Бог смотрит». Недовольные мысли иного рода тоже порой посещали голову: «Доиграется. Когда-нибудь и он будет заколотым кем-нибудь точно так же – раз, и точно в сердце. Сучком».
– Ладно, – вздохнул первый брат, отбрасывая далеко от себя лёгкое орудие убийства, – ладненько. Любишь ты, брат, что полегче, души не чаешь собирать плоды готовые от земли; дай Бог тебе подольше прожить в твоей лёгкости.
– Что Бог мне дал, оно по праву моё. Ты забыл, – ответил другой брат, – Бог же завещал: «наполняйте землю и обладайте ею, владычествуйте над всяким скотом и над землёю». Тебе – над землёю, мне – над скотом. Моя это доля. И больше никто ничего не даёт мне. Я без посторонней помощи всё делаю, – сказал другой брат, – никто не нужен мне для жизни моей, даже Бог. А то ещё делиться заставит.
– Ну, не делись, не делись, кушай тоже без посторонней помощи. Да уж, поди, проглотил долю свою в компании со случаем. Не видать что-то бывало тучных овечьих да телячьих стад, которых Господь уготовил тебе. Разредились твои гурты. Хорошо владеешь, по-настоящему: исправно истребил невинных животных. Или растерял? Поискал бы скотинку-то. Потрудился бы. Не на одном же готовеньком жить. Извини за порчу колышка твоего, найдёшь получше, поострее – для заклания последнего, что у тебя осталось. А я пойду. Надо пахать, пока время не ушло.
Братья разминулись. Валькирия скрылась.
– Да, ещё тётя Люба звонила, – сказала девочка сквозь папин сон, – спрашивала про меня, выросла ли я после нашей последней встречи, и беспокоилась о тебе, о работе твоей и вообще, чем думаешь заниматься в этом всеобщем человеческом пространстве несправедливости. Она так сказала. Я ответила ей про себя, а о тебе пообещала сама спросить. Особенно о пространстве.
– Уф, – папа, наподобие существа, не имеющего ни рук, ни ног, будто рыба или дельфин, мышцами одного только торса подкинул себя и спрыгнул с дивана, тут же присев на него. Был ли то адекватный отзыв на слова дочки, или таким образом выдала себя отдача на случившееся только что сновидение, мы не знаем. Наверное, то и другое вкупе. Затем, уже при помощи конечностей, включил «Тангейзера», целиком всю оперу, снова улёгся, подобрав ноги к животу, а руки к голове. И тут же, калачиком, уснул покрепче. Всеобщее человечество при этом полностью растворилось в воздухе чистых идей, без единого материального существа, будто и не имело никогда опыта производства ничем не сдерживаемого множества ярких личностей, поблёскивающих кристаллической таинственностью.
Девочка хмыкнула, то ли одобрительно, то ли снисходительно, постояла чуть-чуть, убедилась в том, что отец уснул совершенно доподлинно, и снова поспешила к прерванному труду. Благо, опера длинная.
Кажется, мы не успели ничего припомнить папе из того, к чему подготовились. Он тут у нас почил сном праведным. Ушёл от реальности. Не будем же мы подымать человека ради пустяков из его обширной биографии, полной приключений на грани жизни и смерти. Ну, допустим, не окончательно пустяков, коли известная нам неожиданная забота остро так встряла в мысль, не знающую праздности. Обещать-то мы обещали, да ведь и поднести обещанное надо в нужный момент, подать необходимо, по меньшей мере, хотя бы кстати. А кто же знает, когда наиболее удачный момент выскочит? Никто. Придётся самим угадывать по ходу дела. Только ясно, что не теперь. Мы ведь не можем сидеть без дела да пережидать, пока папа закончит почивать под Вагнера. Нам не с руки ничегонеделание. Нам уже пристало встречаться с нашим первым героем, который внешностью головы своей похож на шедевр ваятеля Поликлета, гения Аргосской школы классического периода из жизни древнего мира в области Восточного Средиземноморья.
Постараемся вклиниться позже. Если повезёт. И мы поднесли кисть руки к губам да слегка потарабанили по ним.
Глава 4. Дорифор
«Милый, ты мой милый, – само по себе проносилось внутри головы идущего первого нашего героя, – милый мой».
– Что это, – вслух проговорил он с лёгким воркованием, – кто такой милый?
Мы думаем, в голове человека, похожего на Дорифора нечаянно проступили определённо посторонние мысли. Слишком посторонние. Как они туда незаметно залетели, а потом явно очертились, мы не знаем. И он – тоже. Собственные же думы терзались чем-то иным. Иным, и свежим: «Что за девочка такая? И папа у неё. Не знаю. Или забыл. Девочка успела вырасти, а папа новый. Или наоборот, папа старым сделался, и стал неузнаваемым в упор. Нет, вообще эти люди, скорее, незнакомцы. И квартира не та. И дерево у них шальное…
«Милый, милый, мой милый»…
– Опять?
Пожилой двойник античной скульптуры остановился и, не двигая головой, где проносились посторонние позывы, окинул взглядом пространство окрест себя. Народ, конечно, сновал. Улица для всех. Но глядеть на него, особо никто не глядел. Ни прямо, ни исподтишка. И помалкивали. Заметной радости от встречи с близким человеком, который тотчас оказался бы милым или постоянно бы пребывал в чьей-то милости, не излучало ни одно проплывающее рядом с ним лицо. И на отдалении. Каждое из лиц, те люди, оказавшиеся по случаю вокруг него, бродили туда-сюда поодиночке, полностью разделёнными друг от друга. Слишком заметно разделёнными. Интересно, кем разобщены? И с какой целью? Они ходили туда-сюда, и чужие их души в потёмках перебирали до боли привычное, скажем прямо, барахло, копались в плоских раздумьях, всегда лежащих близко, на поверхности сознания. Иногда кое-кто копал поглубже, туда, где потемнее, но и там находил опять же барахло. А то и музыка у кого дребезжит сама по себе, вместо раздумий. Залетает в голову и дребезжит. Песня. Попадаются невыносимо назойливые песни, деться от них некуда, барахляные. И всё, пожалуй. Другого нет ничего в потёмках души, тщетно отыскиваемого усталыми раздумьями головы.
Отчего же? Неправда, есть и другое. Оказывается, кроме открытия никудышного скарба и долдонящей назойливой песни, в головах прохожих во всяких отсеках черепной коробки туда-сюда перекочёвывают навязанные средствами массовой информации представления об улучшении прозябшей жизни. От этих картинок негде спрятаться. А если податься за ним, то куда? Где оно, улучшение, кроме трещащих по швам закромов средств массовой информации! Нету улучшения. Ни в голове, ни дома, ни у соседа, нигде. Одновременно ещё порой, интеллектуально толчётся мысленная возня по поводу ближних своих, тех, которые по обычаю постоянно забивают всю печёнку. Ой-ой-ой. Стало быть, нечего отвлекаться на лица прохожих горожан. Что можно ожидать от них приятного? Наверняка, совершенно беззастенчиво в снующих туда-сюда котлах памяти кипит заурядная брань, лишённая маломальской фантазии. А впрочем, не обязательно во всех, и не обязательно брань. Почему ни быть кое в чём вообще пустоте, словно у Торричелли. Ни разноглубинного барахла, мерцающего в потёмках, ни назойливых родственников с бранными песнями, определённо ухудшающими жизнь, ну, совсем ничего. Всякое бывает. Да, чего только не случается на улицах городов, и мы воздержимся окончательно утверждать именно лишь эту безрадостную картинку. Здесь промелькнул только слишком едкий отклик нашего героя на отсутствие ласковых взглядов посреди зияющих просторами городских улиц. Ни одного. Впечатление такое. Импресьён.
А наш герой, конечно же, перестал устремлять особое внимание на отдельные горестные лица народа. Едва пробежался по ним, по незнакомым физиономиям, коснулся до них привычной и давно отработанной цепочкой взгляда, подобного лёгкому свежему ветерку, и прикрыл веками глаза. Остановился.
«Милый ты мой. Милый ты мой, милый».
Надобно сообщить, что ходить человеку, похожему на античного метателя копья, оказывается никуда ненужно. Он понял это ещё с первых шагов по улице, когда вышел из дома. Однако, – понесло. Потому что возвращаться сразу тоже не хотелось. Не убедительно. Серьёзное начинание чего-то новейшего или зачин особо нового из всех начал – не делается с панталыку. Надо бы пока пройтись без дела. Даже пусть принудительно. Вот и прошёлся.
«Милый, милый».
Теперь уже слишком назойливо кто-то кого-то звал или будто причитал. Милый. Нет, окружающий народ тут ни при чём. Ненормального лица, которое такие бы слова произносило, среди люда не проклёвывалось. Между тем, не возбраняется ещё раз, более свежим взглядом потыкаться по ним, народным лицам. Внимательнее, с остановками. Нет. Не заметно. А лучше не думайте оглядывать этих чужаков – вдруг обидится кто, да скандал затеет. Надо ли нам такое? Не надо. Значит, навязчивые тёплые посулы витали тут сами по себе. Случайно обронились из неведомой, исключительно иной, особой головы, удалённой, знаете, вон, в перспективе улицы. Или то лицо исчезло за углом ближайшего перекрёстка. Или вообще звук причитания оказался не сиюминутным, а весьма старинным. Давно, давно давнишним. Да. Старые слова продолжали тут парить без особых затей, но усердно кем-то развеивались по округе. Размётывались. Вон тем ветвистым хвостом толпы человеческих судеб распылялись нежные посулы, – там – внутри тесного и единственного во вселенной урагана обыкновенного времени, иногда перерастающего в смерч.
Глава 5. Фата Моргана
Дома наш герой обнаружил шевелящуюся входную дверь и свободно разгуливающийся по коридору сквозняк. «Следовало бы починить защёлку», – поразмыслил он, – «скверно, когда дверь позволяет себе вытворять всё, что ей взбредёт». И запер её на ключ, торчащий изнутри. В комнате хозяин помещения поднял с пола сметённые ветром две бумаги: одну почти гладкую, другую скомканную и сплющенную, обе исписанные словами о прошении поддержки. Вернулся к столу, положил на него неоконченные письма о началах новых трудов и чётко составил мысль: «так ты ничего не начнёшь, тем более, чего-то нового; суетиться не надо».
Лист, подвергнутый надругательству, то есть, скомканный и сплющенный, он тщательно выправил, отгладил рёбрами ладоней и покрыл им тот, что и без того был почти гладким. Поглядел на хилую двулистную стопочку, не предполагая осмысленного намерения. Нет. Негоже оставлять что-либо, отказывая себе в решительности. Реабилитированную бумагу, сохраняющую морщины, он ловко обратил в самолётик видавший виды. Подобно ей, другой лист повторил участь первого, но с большим тщанием, и стал самолётиком почти новым. Затем, тот и другой, эта лёгкая авиация была выпущена сразу обеими руками в открытое окно, в открытое небо, на бесконечную волю, и перестала заботить пока что несостоявшегося корреспондента.
– Так вот, милый мой, – передразнил кого-то полушёпот без привычного для нас воркования. Лишь бархат этого звука слегка выдавал принципиальную к тому предрасположенность.
Затем седовласый красавец заложил обе праздные ладони пониже затылка, не переплетая пальцев, и спокойно себе прошёлся по тесной комнатке, обставленной добротно изготовленной мебелью нестандартного, но и не старинного манера, начиная слабо предвкушать ближайшее будущее. Хозяин помещения и обстановки словно бы готовился к неминуемому приёму, хотя не знал, что за благодать склонна была его посетить. Он прохаживался и глядел поверх шкафов, стеллажей и прочей мебели оригинальной конструкции. Ходил туда-сюда, то плавно поворачиваясь, то прокручиваясь на пятке. Может быть, вот-вот уже и начался проявляться определённо приложенный предмет предвкушения, засветилось ожидаемое событие вдалеке и замигало оно, призывно пульсировало, притом заметно приближаясь. “Угу, угу, сейчас мы начнём, пожалуй, принимать исключительно обмозгованные решения. Начнём. Перемены к лучшему уже на подходе, я их почти отчётливо вижу”, – примерно такой зачаток мысли складывался в человеке, жаждущем неординарных поступков. Но тут же позвонили в наружную дверь. Грубый звонок. Навеивает подозрение на стрёкот или даже рык фантастического зверя. И неуместный. Надо же ему раздаться точно в тот момент, когда глубоко задумавшийся одинокий господин, похожий на классическое произведение искусства, прокрутился на пятке не более чем на сто восемьдесят градусов, а собирался обернуться вокруг на триста шестьдесят. «Звонок тоже следует заменить», – подумал будущий творец и вмиг упустил из виду так ясно засиявшее очертание предмета, весьма родственного давнишней задумке переменить всё новыми начинаниями. Затуманилось оно, перестало призывно мигать, отдалилось, потеряло всякую отчётливость. Эта мысль, самая нужная и почти отлаженная, теперь и обронилась из головы, сгинула в шлейфе незаконченного прокручивания на пятке. Ах ты – натуральная досада. Невезение. И любые прочие мысли, постоянно роившиеся и готовые прийти на помощь в любой ситуации, не могли заполучить уместных спасительных очертаний или заменить горькую утрату чем-нибудь завораживающим. И с решением идти открывать наружную дверь тоже не полагалось торопиться. Приостановился думатель и в движении тела своего. Застывшим взором глаз устремился в угол потолка, уже зная о бесполезности делать попытку восстановить утраченное видение предмета предвкушения во взоре мысленном. Известно: зачаток лучшей мысли, если выпал из головы, то напрочь и безвозвратно. Память обычно подобных вещей не удерживает. Потому что память способна хранить лишь всякое уже свершившееся, а не предполагаемое. Позвонили вновь. Нет, спешить не примемся. Кто знает, надо ли кому непременно теперь являться? Вдруг вообще кто-то ошибся адресом. В углу потолка, на детали декоративного лепного убранства конца восемнадцатого века он разглядел новые трещинки. Мелко покивал головой, прикусывая нижнюю губу, обвёл взглядом весь периметр карниза и молвил про себя почти в полном сокрушении. «Грядет обширный ремонтик».
Снаружи позвонили ещё раз. Точнее, дважды подряд.
– Уф, – человек с лицом древнегреческого изваяния вслед за тем, как обронил главную и нужную мысль, скинул и руки с белого затылка вниз, вынужденно перемещаясь отпирать вход в квартиру.
За порогом высилась незнакомая женщина, наглухо укутанная длинным до пят матово-белым платьем свободного покроя, стянутым широким чёрным поясом чуть пониже груди, на манер старинных русских сарафанов. Именно высилась, оттого хозяин вынудил себя задрать голову, чтоб разглядеть её лицо, повторив движение головы, когда со знанием дела разглядывал трещинки в углу старинного потолка. Разглядываемое им лицо пригнулось, показав роскошное обрамление из пышных волнистых волос цвета спелой ржи, подобранных чёрной лентой. В глубине его плескалось море глаз.
– Здравствуйте, вы позволите войти? – Был тихий голос извне.
Античный двойник отпрянул. Сделал длинный шаг назад, откинул спину, выставляя в том же направлении пятку. Причём чисто инстинктивно: то ли от негаданного представления, то ли от странного ощущения редко посещаемого испуга, смешанного с не менее незаурядным любопытством. Гостья выжидать не стала, она приняла его движение за признак приглашения войти, продвинулась невидимыми ногами вперёд, оказавшись внутри дома. Осталось лишь затворить дверь за спиной.
– Да. Да, – хозяин отступил ещё, несколько по диагонали, дав гостье пройти вглубь помещения, и, обогнув её стан, закрыл вход. При этом почему-то поворотил ключ на два оборота. То ли опять же подсознательно, то ли с неведомым для самого себя умыслом. Гадать не станем.
– Вон туда, пожалуйста, видите коридорчик, что налево, – подсказал он, оставаясь на месте и безразлично поглядывая на торчащий из двери ключ.
Женщина прошла вперёд, почти царственно перенесла себя, свернула налево в коридорчик и сразу же за ним обрела себя в комнате гостеприимного хозяина. Та величиной не выдавалась, если не считать измерения в высоту. Между горизонтальными поверхностями помещения и потолком наблюдалось довольно приличное расстояние, вполне приемлемое для свободного обитания человека любого роста, если он даже встанет на стол. Но того же не скажешь о длине и ширине. Комната казалась тесной, похоже, из-за обилия мебели, самодельной, но качественно и со вкусом старинных мастеров исполненной из натурального дерева. В середине господствовал могучий с массивными ножками стол. А на нём, так и этак, многими слоями навалены бумаги различных форматов, книги большие и книженции малые, а также и профессиональные столярные инструменты вперемешку с обструганными дощечками. (Даже при сильном желании, встать на него не получится). Кое-где по многочисленным полкам у стен и на шкафах торчали странные скульптуры: человеческие торсы, головы, бюсты. А то и отдельные носы, отдельные ступни ног. Попадали на глаза там-сям приставленные к шкафам толстые длинные доски, видимо, для чего-то приготовленные и располагающие видимой цельностью в себе. Скульптур людей, столь же неделимых, нигде не показывалось. Невозможно отыскать во всяком зримом пространстве помещения хотя бы чем-то заметной полноты изображения целостного человеческого тела, за исключением совершенно единого, но обшарпанного судьбой контрабаса, затёртого между шкафом и простенком у окна. Но тот, если и напоминал человеческую фигуру, то весьма отдалённо.
Гостья не стала ничего подолгу разглядывать. Лишь мгновенно охватила взглядом всю ёмкость помещения и уверенно, будто бывала тут много раз, подошла к широкому, но изящному креслу с едва заметной биркой «Ленфильм, инв. №…», и опустилась в него, дав ногам отдохновение под матовыми складками белого одеяния. Через некоторое время перед ней появился хозяин.
– Как мило, – тихо сказала она. Рот её чуть тронула улыбка. Нет, улыбка осветила только глаза, по ним пробежали тёплые искорки. А нам показалось, будто радость отразилась на поверхности губ и от них разлетелась по всей затеснённой комнате. Это с них, оказывается, слетали определённо тёплые слова.
– Мило у вас, – повторила неизвестно чья посетительница.
«Милый мой, милый», – пронеслось у мужчины внутри головы, будто отозвалось давно припрятанное эхо, подобное заученному припеву, постоянно готовому прозвучать по любому поводу или вообще просто так.
Дама тихо опустила веки. Будто бы задремала. Что делать? Хозяин постоял, обнаруживая нерешительность, потом развернулся, не плавно и, не прокручиваясь на пятке, обыкновенным сделал разворот, отошёл на кухню и включил чайник мгновенного кипячения. Затем, свежим кипятком из электрочайника заварил зелёного чаю в большом фарфоровом чайнике.
«Нет, не станем сливать первое ошпаривание заварки, мы же не китайцы», – успокоил себя представитель принимающей стороны, останавливая мысленный натиск учения правильного использования зелёного чайного листа классическим дальневосточным манером. – «И чашки возьмём нормальные, наши, какие есть, не то, что напёрстки их, которыми, впрочем, не обзавелись пока, да вряд ли захотим обзаводиться когда-нибудь».
Взяв комплект фарфоровой посуды крупных форм, производства отечественного завода, основанного ещё аж сподвижником Ломоносова, господином Виноградовым близ современной железнодорожной станции «Фарфоровская», наш герой возвратился в насиженное обиталище. И тут же остановился, не слишком удобно удерживая одной рукой большой пузатый заварной чайник, украшенный стилизованными кистями винограда, доверху заполненный кипятком, а другой – две пустые чашки, ростом чуть пониже чайника и тоже украшенные виноградным рельефом. Он застопорился у входа, испытывая затруднение двоякого свойства: и держать посуду неудобно, и поставить некуда. Все горизонтальные плоскости обстановки оказались занятыми различными вещами, по-видимому, находящимися в работе, которых не перечислить. И подоконник завален. Маленькая полянка на столе, оставшаяся после исчезновения двух начатых писем, не могла достойно приютить на себе пышной сервировки. Не на пол же это водружать.
Незнакомая бело-черная женщина отворила глаза. Широко так отворила, будто окна распахнула вовне. И улыбнулась широко, но не обнажая зубов. Потом простёрла руку до стола и взяла оттуда открытый альбом обширной величины.
– Очень мило, – снова произнесла она, разглядывая отпечатки картин в альбоме. Затем стала перелистывать страницы и чуть заметно кивать головой, тем самым, подтверждая про себя похвалу.
Гостеприимный хозяин тихонько хмыкнул: то ли по поводу комментария насчёт альбома, то ли оттого, что нашлось место на столе, где можно теперь спокойненько разместить добротные предметы столового пользования, символизирующие приветливую обстановку. Сразу же подтвердились промелькнувшие у нас догадки: изящного вкуса чайник с чашками, почти готовые выпасть из рук, заняли освобождённое место на столе, а слова произвольно выскочили из уст, принимая оттенки приветливости вместе с намерением подкрепить положительное впечатление гостьи от содержания альбома.
– Это Даль, – прозвучал тёплый голос, – недурной художник. Альбом недавно вышел. Прямо из типографии.
– Альбом сам вышел из типографии? – незнакомка попыталась поострословить.
– Ха-ха, – человеку античного вида понравилось её замечание, – почти.
– А художник ваш, не родственник ли одному из Далей, из тех, кого мы знаем? Актёру Далю? Далю, составителю словаря?
– Пожалуй, нет. Наш Даль – совершенно отдельная ветвь человеческого древа. И потом, это у него вроде псевдонима. Или он заменил давно фамилию на эдакий звук. Его настоящая, старая фамилия, кажется, Почвин. Или Почкин. Я уже позабыл.
– Угу. Древо, почки, почва. Символично. А псевдоним-то странный. Имя-то известное. Чем же такой художник собирается отличиться? Или прославленным именем хочет привлечь к себе внимание?
– Хм. Вообще, Даль, если говорить честно, никакая не фамилия. Даль просто даль.
– Да? Забавно. Вы непосредственно от него о том изведали? – гостья произвела лёгкую насмешку.
– Вы угадали. Ох, давно это было.
– А почему тогда художник Даль, который просто даль, до сих пор остался неизвестным?
– Да, пока неизвестный, но кто знает, потом вдруг станет слишком даже модным. Всюду на улицах разных городов во всём свете будут спрашивать люди друг друга: видели работы Даля? Видели, видели, отвечают они, это я вам доложу, настоящий кладезь эпохи. Да. Трудно угадать признание, упреждая ход истории вкусов и предпочтений. Но публикация уже имеется. Тёпленькая. Первый шаг для стремительного достижения славы.
– Хм. – Знакомство с первым изданием работ неизвестного Даля продолжилось. Крупная женщина медленным взглядом обводила каждый широкоформатный лист. – А этот ваш будущий модный живописец, олицетворяющий эпоху, он кроме икон иного ничего не пишет? – гостья спрашивает, не переставая уже повторно разглядывать изображения кратким перелистыванием. Она отпускала из руки листы альбома с конца в начало, один за другим, при помощи лёгкого шевеления большим пальцем.
– Икон?
– Ну да. Разве вы не разглядывали его произведений?
– Отчего ж не разглядывал? Даль вообще мой давнишний знакомый… давнишний, ага, старинный, виделись мы с ним последний раз Бог знает когда. Чего доброго, давно раззнакомились. Но мне и в голову не приходило ничего подобного, чтоб назвать его иконописцем. Повода не выпадало. Хм. Правда, ему приходится подрабатывать в не совсем обычном заведении, и, вероятно, впитывается там в него некоторое влияние определённым образом. Но служение недавнее, а картины-то давнишние.
– В заведении? Новом? Или тоже старинном?
– Ну, я неточно выразился. То учреждение даже не государственное и не частное, вообще не мирское и светское, церковное, одним словом. Весьма стародавнее. Он работает в приёмной митрополита нашего. Помогает Его Высокопреосвященству. Чем и где, не знаю. Годков пять, пожалуй, прошло, как подвязался, а мы о его деятельности на том посту ещё не разговаривали. Вообще давно ни о чём не разговаривали. Ещё преподавателем работает где-то. Но живопись у него отдельная, от иных занятий отгорожена, поэтому на неё повлиять никто не может, и общение с клиром – в том числе. По крайней мере, мне так представляется. Картины тоже, как и автор, – отдельная ветвь человеческого творчества.
– Хорошо, что они особливые. Заметно. Однако напрасно вы не увидели их основной значимости. Наверное, вы не столь внимательно рассматриваете произведения искусства. Ваш Даль будет вечно безвестным. У него таланта живописца нет. Талант, если есть, не может оставаться неизвестным. Талант обладает исключительным правом – обязательно проявляться, широко проявляться. А раз не проявился, значит, нет его. Нет здесь живописи. Поглядите, вместо картин – образы. Чистые образы возникают помимо нарисованных предметов. А всё нарисованное – вроде незаметных, посторонних проводников, мало чего за себя говорящих, несмотря на тщательно возделанную проработку. Собственная выразительность этих предметов полностью отсутствует. Их попросту вообще не видать. Вся эта натура – вроде возделанной почвы, где произрастают невидимые, но энергичные изображения. Вспаханная нива. Только слишком загадочны эти самопроизвольно выросшие образы на возделанном поле. Сходу не определить, что хотят показать. Но, скорее, мне кажется, они больше привержены бестелесному миру небес, и непричастны плотскому грешному миру. Поэтому и не картины… да. В образах, проступающих сквозь натуру, нет никакого предмета, вещи нет: ни представимой человеком, то есть, угадываемой, ни абстрактной, то есть, ощущаемой на уровне эмоций.
Хозяин помалкивал и глядел на принесённую им замечательного вида посуду, выразительно проступающую меж бумаг, книг, столярных инструментов, прочего, нам неизвестного, представляя собой вполне конкретный и реалистический натюрморт.
– Да, простите меня за маленькую бестактность, – вкрадчиво сказала знаток в области плоскостного искусства после короткого перерыва, сопровождающего взгляд хозяина, – а вы не могли бы меня познакомить с автором, а? Если он знакомый, да ещё хороший. Когда-нибудь, конечно. Было бы очень интересно поговорить. Уж больно любопытно знать, что автор лично думает о собой же написанном?
– Вообще-то, знаете, он, помнится мне, настоятельно отказывался именовать свои работы картинами. Он их называл изображениями. И прав. Искусство это ведь – изобразительное. Не картинное же. Картинное искусство – совсем иное, верно?
– Видимо, так.
– И себя, кажется, никогда художником не считал. Изобразителем, да, изобразителем он себя называл.
– Ну вот, видите? Тем более, нам надо с ним познакомиться.
«Угу», – подумал приятель творца «икон», – «я вроде бы тоже с вами незнаком. А насчёт небес, о которых вы заметили, так вам, по-видимому, о них проще судить. До вас лазоревый купол заметно ближе, чем до меня».
– Давайте чаю попьём, – предложил он вслух, – зелёного. Вы зелёный пьёте? Но другого нет. А зелёный я завариваю обычно, без китайских выкрутасов. Ничего, если не по-настоящему классический чай получился? По-ихнему, это когда первым кипятком ошпаривают хорошенько, чай ошпаривают, сливают, а потом заваривают новым кипятком и ждут, не помню сколько. А пьют из маленьких чашечек. Малюсеньких. У нас из посуды подобных размеров даже водку не пьют, – Дорифор говорил, отнюдь не ожидая ответов на текущие вопросы. – Кажется, заварился. Вам полную? – и тут же налил чаю до краёв чашки. Вторая тоже вскоре наполнилась, даже образовав заметную выпуклость. – Ох, малость не рассчитал. Может пролиться.
– Ничего, ничего, – отозвалась дама, – вы очень даже ловко наливаете.
Дама собралась избавить руки от альбома, но не знала, куда подевать дорогое издание. Законное место на столе было уже оккупировано предметами гостеприимства. Тогда она быстро догадалась закрыть альбом и вставить на ребро между своим бедром и смежным с ним покатым подлокотником кресла, схожим по форме. Затем уверенно взяла чашку, ту, что с выпуклостью чая сверх краёв. Захватила, как если бы та оказалась привычным для неё спортивным снарядом, и поднесла ко рту. Жидкость встрепенулась и готова была пролиться ещё до соприкосновения с губами.
– Я сейчас блюдечко принесу, – хозяин поторопился на кухню.
Там далеко не сразу отыскалось что-нибудь видом приличное и чистое. Пришлось мыть. Даже постараться.
Возвратясь к нежданной гостье и похлопывая пальцами по наружной области блюдечка, хозяин уставился на три фарфоровых шедевра господина Виноградова: фигуристый чайник и элегантные чашки, теснящиеся на столе. Одна из них была порожней. И кресло пустовало. Незанятость его дамой, только что погруженной в него, подчёркивал вид альбома с отпечатками произведений «изобразителя» Даля. Обложка отпала от переплёта на середину сиденья, и листы веером торчали из корешка. Человек античного облика расширил орбиты глаз и повертел головой по сторонам, выискивая нечто бело-черное крупной величины. Иногда останавливал взгляд на гипсовых скульптурных изделиях частей человеческого тела, чуть-чуть прищуривая глаза. Удерживал притом чистое блюдце двумя руками, отбивая по донышку крупную дробь свободными пальцами. Цельного и вместе с тем живого тела нигде не проявилось. Ещё несколько раз, но медленно обвёл взглядом помещение, задерживаясь на значительном смычковом инструменте скрипичного семейства, потом создал на лбу гармошку, вышел в коридорчик и направо, по линии ко входной двери, не расставаясь с блюдцем, но в одной руке и без дроби. Подошёл вплотную, дёрнул за ручку. Не открывается. Бывший приветливый хозяин повернул торчащий ключ в обратную сторону. Два оборота. Обескураженный, добрёл до места привычного обитания, незанятой рукой поднял альбом и сел в кресло. Температура сидения и спинки не позволяла усомниться в подлинности сидевшего тут другого человека или, по крайней мере, просто теплокровного существа. Хозяин комнаты восстановил альбом в прежнем положении на ребро, между туловищем и подлокотником, а ненужное никому, но заметно потеплевшее от рук блюдце сунул на стол. Вернее, установил вверх дном на пустой чашке. Мизинец, задевший поверхность посуды, ощутил заметную горячесть, что лишний раз подтвердило подлинность недавней процедуры чаепития именно здесь.
Кроме тепла, температуры человеческого тела в обшивке устройства для отдыха, и явно почти горячей поверхности бессодержательного приспособления для чаепития, среди помещения угадывалось другое тёплое существование пока безвестной живой души, Бог знает для чего уготованной. Что-то неведомое, но с оттенком положительного настроя незаметно укрывалось между знакомыми вещами. Присутствие этого теперь вовсе бестелесного предмета, нового среди прочего, расположило к себе особое внимание нашего героя. И оно, бесплотное бытие какого-то природного вещества уже спонтанно запало внутрь сознания постоянного обитателя тесной комнатки. Или по благопритобретённому праву заняло всю квартиру без остатка.
Так или иначе, но давала о себе знать несомненная перемена в жизни человека, похожего на античного Копьеносца.
«Фата Моргана», – подумал человек, не шевелясь.
Нет, для антинаучной мистификации в доме, где нашёл хрупкое уединение наш персонаж, – место не предусмотрено. Это мы знаем и утверждаем наверняка. Жилище сие состоит из нескольких комнат. Их, кроме Дорифоровой, пожалуй, две-три. Чужие. Интересы нашего жильца не затрагивающие. Наглухо заперты, необитаемы давно, что кажется тоже очевидным. Даже краска на дверях таинственных горниц потрескалась густой сеточкой, а кое-где и облезла. Кому принадлежат пустующие пространства, никто не знает. Хозяева никогда не появляются в них. И оттого наш герой привык здесь жить одиноким. Хорошо ему. Когда где-нибудь живёшь один-одинёшенек, – никто тебя ни чем не притесняет, никто не развлекает, и не заставляет уклоняться от основного твоего занятия. Свободно себе трудись. Хотя, подобные области не угнетающего одиночества, те, что удалены от суетного мира, порой они располагают и к ничегонеделанию. Там не грех и подремать среди дня. Если нет гостей. Одиночный квартирный обитатель (ему это казалось) тем же часом мало-помалу погрузился в сон. Из-за лёгкого потрясения. Или готовое тепло от кресла тому заметно поспособствовало.
– Нет, брат, – услышал жилец-одиночка со стороны сна чей-то знакомый голос, – нет, брат, и ещё раз нет.
В лощине вдоль ручейка паслись овцы, а на ветвистом кусте облепихи сидел человек. Он-то и посылал кому-то невидимому невнятные возражения. А овец, уткнувших головы в траву – так, негусто. Сколько? Дорифор начал их считать, и после одиннадцатой или двенадцатой уснул покрепче, лишаясь при этом удовольствия созерцать картинку. «Милый, мой милый», – пронеслось вдали, и округа смолкла.
Проснулся Копьеносец как-то вдруг и, по-видимому, оттого, что вспомнил о чае. Сразу же дотянулся до стола и взял чашку, ту, которая оставалась полной. Не за ручку взял, а за туловище, украшенное виноградным рельефом. Фарфор на ощупь оказался прохладным. И насыщенность сосуда перестала быть угрожающей. Пригубив чаю, бывший гостеприимный хозяин ощутил прохладу и на языке. Значит, поспал по-доброму. «Зелёный чай дозволительно пить и холодным», – подумал он, – «китайцы такой даже больше любят». Отпив ещё, но теперь крупными глотками почти всё содержимое сосуда, отставил чашку подальше, подтолкнув ею раскрытую вниз лицом, по-видимому, недочитанную книгу, и передвинул заварной чайник, пытаясь им заслонить недопитый холодный чай от затуманенного взора. «Но мы же не китайцы», – он снова подчеркнул национальную разницу в манере чаепития, не находя наслаждения от вкуса напитка. С другой стороны стола, из-за лёгкого натиска обронился несомненно самый нужный предмет подобно недавней самой нужной мысли. Поднимать не хотелось.
Если нет часов, то летним проживанием суток трудно определить, когда заканчивается день, когда начинается вечер, а то и ночь. Это если солнца из окна вообще не видать никогда. Оттого не узнать, в которой части света оно находится. Просто светло да светло. Значит, солнце не заходило. А если зашло, то недавно. Хорошо, чай подсказал о бытовании хода времени, и о немалой скорости у старушенции.
Неподалёку раздалась фортепианная музыка. Уединённый обитатель квартиры не слишком дотошно разбирался в музыкальных сочинениях, несмотря на посещение в детстве музыкальной школы и даже недавно законченную починку разбитого контрабаса. Но, благодаря универсальной образованности, кое-что из музыки попросту помнил. Кажется, звучало из Скрябина. «Загадка». Но с той стороны раньше никогда ничего не слышалось. Ноль звуков. По крайней мере – при нём. Конкретно музыкальное сочинение исходило из-за стены, отделяющей наше известное помещение от пока незнакомой пограничной комнаты, за дверью, что покрыта пожухшей краской, разрезанной трещинами, и местами облезлой. «Значит, соседи отыскались», – подумал домосед, – «да, а кто им открыл? Я ж дверь замкнул, а ключ не вынул. Нет, я ключ обратно повернул. На два раза. Открыта она, значит. Ещё ругаться будут по поводу отомкнутого дома настежь». Наш герой покинул кресло, потянулся и решил: «пройдусь-ка снова по улице, подышу свежим воздухом». Альбом пал с ребра целиком на сиденье кресла, явив заднюю обложку, где виднелся маленький черно-белый портрет автора, невесёлого и не без сарказма. Дорифор не стал поправлять сборник отпечатков удивительных «не-картин» и скоренько удалился из комнаты. Перед тем, по обычаю, не забыл оглядеть кончики своих стоп. Из коридора уже слышалось скрябинское «Желание».
Он вышел на лестницу, вспомнил, что надо бы наладить защёлку в замке, запер дверь снаружи (или ему показалось), и, ловко перебирая ступни, почти не касаясь поверхности ступенек, ровненько поскользил вниз. Выйдя на городские пространства, тотчас принял положение на панели подальше от стен домов и окон их, откуда иногда могут падать субтропические деревья. И мысленно ему представилась гостья, которая назвала работы Касьяна Даля иконами. «Она тоже в каком-то смысле икона», – думал Дорифор, пытаясь припомнить и представить черты её лица, но они, едва наметившись, сходили на нет, – «в том смысле икона, что имеет один лишь образ, а тело способно улетучиваться, несмотря на изрядную величину». Но больше его мысли разглядывали в памяти живопись Касьяна, «изображения», давая по их поводу определённое умственное заключение. «Они просто очень хорошие, с немалой силой именно изобразительности. Изобразитель. Действительно, прав ты был, дружище, хоть и вставляя в это слово уничижительный смысл. Стало быть, эта невидимая сила и произвела впечатление на странную гостью. Даже из репродукции. Изобразительность. Ну да, ею образ и являет суть. Чем заметнее сила изобразительности, тем ярче образ. А тело исчезает, растворяется в образе. Потому икона. Убедительно звучит. Но ведь Касьян рисовал не только людей, но и природу, а то и вовсе натюрморт. Но всюду образ. Вещей нет, их вытесняет образ. Любопытно, а «изобразитель» знает об уникальной примете собственных произведений»?
– Даль!? Касьян? – античный герой почти в лоб столкнулся с папой девочки, которая с грейпфрутовым деревом на подоконнике. На сей раз он узнал давнишнего приятеля, но не догадался о бывшей сегодня встрече возле того же цитруса, который чуть не погиб на панели.
– А, Дорик, это ты? – папа отпрянул чуть назад и тоже опознал древнего товарища, благодаря дальнему расстоянию. Догадка о сегодняшней их встрече, не захотевшая посетить Дорифора, обошла и его.
Глава 6. Встреча
Мы вернёмся чуть-чуть назад во времени.
Папа, как нам известно, немного подремал и увидел во сне двух братьев. Затем, поспал порядочно, и без всяких снов, после чего поднялся, выключил Вагнера, надел кепку и вышел на улицу. Вспомнил, что не купил ничего для еды. По дороге на рынок им делалась попытка восстановить картину сна. «Кто такой брат»? – думал папа, без сомнения определив себя одним из тех близких родственников, – «жалко, не привелось иметь братьев: ни родных, ни двоюродных, никогда». Впечатление от сна заняло большую часть сознания и не оставляло его во всём времени пути. И даже на рынке, подле прилавков продолжал переплетаться странный сон между вертящимися тут людьми, невольно заостряя внимание на отыскивании меж них знакомого лица новоявленного брата. Весьма докучливым оказалось видение.
Теперь он возвращался с рынка, слегка отягощённый и несколько подавленный. Груз ощущался думой о таинственном брате вперемежку с не слишком увесистой поклажей в руках. А угнетала папу нежданная, вдруг нагрянувшая мелкая неприятность, со сном не имеющая ничего общего. Напротив, ярко проявилась подлинная достоверность или, по выражению людей обстоятельного мышления, непредвзятая действительность.
Незадолго до того, обзаведясь на рынке тяжестью всяческой снеди и ступая по недлинной дороге домой, папа, полное имя которого – Касьян Иннокентьевич Даль, не глядя, миновал аптечный киоск, а потом, пройдя несколько шагов и вспомнив о давней необходимости в одном лекарстве, не поленился воротиться. Раньше некогда было купить, а теперь уж, как говорится, заодно. Несколько секунд назад, когда он проходил мимо, киоск был свободен от покупателей. А по возвращении, трое относительно молодых людей, две женщины-красавицы, лучше сказать, красотки, и один округлый, тугого склада мужчина, подошли раньше него и обволокли прилавок. Одна женщина, подняв плечи, будто недоумевая чего-то, медленно и принуждая себя, вроде покупала или собиралась покупать, но не знала что. Другая, вздёрнув брови, оглядывала содержимое киоска за стендами и под витриной прилавка. Обе красотки, видно, только что побывали в «салоне красоты». Стильные причёски у них, тонкие ароматы, косметика всякая, покрывающая искусственный загар. Мужчина стоял, оттопырив локти, как это делают ответственные охранники, и перебирал в пальцах ключи, как это делают настоящие хозяева. Его лоснящееся лицо не испытывало нужды в косметических средствах, а сбитое тело с округлым животом, плавно перетекающим в такого же свойства грудь, исключало необходимость посещения фитнес-клубов. Даль выждал минутку, другую, третью. Потом попытался подойти сбоку, полагая спросить у продавца, есть ли тут нужные таблетки. Если нет, следовательно, и ждать незачем. Молодой человек сделал встречное движение, грозя не подпускать папу до прилавка. «Простите, – сказал Касьян, – не беспокойтесь, пожалуйста. Я подожду очереди, но мне бы только узнать, есть ли нужная вещь, чтоб зря не стоять». «Вот закончат обслуживать, тогда спросишь», – густым грудным голосом нагловато выдал сопротивление охранник и по совместительству хозяин двух дам, выпятив притом эту вещательную грудь, как две капли воды похожую на живот. «Но вы же ничего пока не покупаете», – зря попробовал войти в диалог Даль. «Щас ты у меня заболеешь», – был вразумительный ответ. «Да я без вас, – почему-то продолжил Даль ненужную беседу, – без вас болен». «Тогда станешь у меня больным инвалидом», – уже с явной угрозой произнёс тугой мужчина, по-видимому, красуясь перед своими женщинами лишь ему одному ведомым подвигом. И пнул Касьяна покатой грудью. Пиная, возвысил грудной голос, до визгливости: «Ах, ты меня тронул! Ну, держись». «Экая незадача, – промолвил Касьян, обращаясь куда-то в промежуток между женщин и пожимая плечами, – надо бы чем-то успокоить человека». «Тебя я сейчас успокою. Навечно успокою. Ты у меня станешь мёртвеньким больным инвалидом», – раздухорился этот, ещё по другому совместительству, оказавшийся хозяином жизни. Он задрал вверх густоголосое туловище, перегруппировывая затекшие упругим жиром плотные мышцы между животом и грудью. И набрал воздуху, чтобы увеличить эдакий бурдюк или эдакие мехи. Женщины помалкивали, слегка и загадочно улыбаясь. Даль на шаг отступил, избегая очередного столкновения бюстами. Уверенный в себе собственник, полагающий себя владельцем вообще всего, что существует в ближней и дальней округе, продолжал играть роль злобного забияки, переминая ноги. Или пребывал в привычном своём естестве. Оскорбления и угрозы сыпались из мешкообразного тела, словно из рога изобилия ещё с минутку, попутно с набранным воздухом высвобождаясь из неволи. Грудо-живот ходил ходуном, снабжая ругань новыми и новыми порциями пневматического выхлопа. Но обещанные мероприятия пока не торопились начинаться. Копились. Вскоре одна из красоток заинтересованно вертела пальцами с тёмно-фиолетовыми ногтями – броскую упаковку, исполненную додекаэдром. Это она приобрела пилюли для омоложения чего-то (аптекарь так пояснил: «омолаживающее», но притом сделал извинительное выражение лица). Купила и быстро отошла от прилавка. Другая – за ней. Движение у них протекло не прямое, не фронтальное, а слегка бочком. Ну, и молодой вроде бы человек, а вроде бы не знаем кто, вынужден был последовать за ними обеими, не успев завершить угроз прямыми силовыми действиями. Зря копил. «Вроде бы человек» был-таки людского происхождения. Владелец, в конце концов. Собственник. А что касается пола, то явно мужским не являлся. Так думал папа. Ну, когда кто-то кому-то делает плохо и ему же это ставит в вину – манера, без сомненья, женская, да и та не столь высокого достоинства. Скорее, безнадёжно низкого…
У папы вскользь всплыли воспоминания о бывшей жене. Та частенько поступала именно подобным манером, а потом вовсе прекратила супружество, разобидевшись до крайней меры. Заодно в мыслях едва заметно мелькнул её давнишний образ, оставаясь безукоризненно дорогим…
Папа с нажимом прищурил глаза и тут же отворил их на полную величину, а потом обратил, наконец, подготовленный давно вопрос продавцу и получил ответ: «сожалею, но сегодня нет; может быть, завтра подвезут». Вздохнув и приподняв нижние веки, Даль отошёл в сторонку. Оттуда увидел троих бывших покупателей. Они уже садятся в новенький тупозадый «Peugeot» с дымчатыми окнами. Женщины сели сзади. На водительское кресло рухнул бесполый хозяин-забияка. Будто бы окунулся с головой в умопомрачительную бездну.
И эта неприятность подавляла Даля по пути домой. «Ладно, – думал отягощённый папа, – пусть себе хамят. Себе. Именно. А до меня им не достать. Я один для себя подобное могу сотворить. Сам. Нахамить себе ничего не стоит. При любой погоде, при людях, при одиночестве. И никто посторонний не станется тому причиной, даже омолаживающиеся отморозки. Они ведь тоже хамят именно себе, воруют главные ценности опять же у себя. Да не знают о том. Небось, вообще блаженны без оглядки. Омолаживаются молодильными яблочками до младенчества и не ведают что творят». Папа инерционно проводил через мысль всякие иные похожие сценки, поругивая сколь обидчиков, столь себя, а заодно – всю эту испокон веков неправедную среду человеческого обитания. Однако ж вскоре успел поймать и собственную персону на мысленной возне. Подумал: «ну, и возня в твоей голове». Параллельно с горечью отметил и причастность ко всеобщему воровству да хамству. Оказывается, и он занимается воровством. Прямо в личности. Себя обворовывает: хамит бессмертной душе, похищает ценное время жизни, замещая светлые мысли и возвышенное воображение никчёмным сором. Поставил себя, как говорится, на место. Было ещё что-то стороннее, почти незаметная подсказка витала рядышком с мыслью. Но подсказка витала решительно по другому поводу, тому, который чрезвычайно редко и мало кому подворачивается. Её он и проглядел. По обыкновению. Потом кто-то даже постучался в окошко размышлений, помахал рукой там, снаружи. Даже почти ясный был звук нехитрого слова. А в одном пространстве со звуком сквозь достаточно замутнённое окно угадывался жест руки невидимого существа, указующий в занебесье. Подсказка оттуда не назойливо пыталась пробиться непосредственно в мысль. Даль на мгновенье даже приостановился, но не понял, ради чего. Правая рука, праздная от вещей, казалось, получила слабый сигнал от подсказки. Рука чуть-чуть поднялась, изготовляясь, может быть, без приказа со стороны мысли сотворить врождённо свойственное крестное знаменье, но ещё иная незримая, неощутимая тяжесть отогнула её обратно.
Хлопнули ставни за окнами размышлений, и мгновенно без следа сокрылись витающие за ними устойчиво неожиданные, недостающие и странные подсказки. А Даль и замешкаться-то не успел. Он беспричинно, чуть-чуть приостановился да сразу пошагал дальше, одновременно возвращаясь в предполагаемое русло дельных размышлений. «Нельзя оскорблять душу, нехорошо забивать ощущения жизни безобразными мусорными свалками да помойками», – пробежали слова у него в уме. А внешне, мимикой лица он поставил точку в конце своего решения.
И когда художник Даль законно поставил эту уверенную точку, перед ним оказался старый дружище.
– Дорик… – засомневался он, – действительно ты?
– Касьян! Лёгок на помине. Я же тебе письмо писал. Официальное. Но потом выкинул. А сейчас просто о тебе думал, ну, не сию минуту, а чуток пораньше, и не о тебе, а о твоей живописи, которая, оказывается, отнюдь не живопись, – от неожиданности встречи, слова звучали нескладно.
– Да? – Касьян обрадовался и по этому поводу, – Молодец. Точно. Не умею ничего делать. Знаю. Недавно узнал. Сегодня, – речь художника тоже выстраивалась литературной корявостью, – за что ни возьмусь, ноль толка, и никого довольных нет. Все дела мои без надобности. Я ж нынче весь день сохранял в башке эту невзрачную мысль, о том думал, почти страдал. Ну, не прямо сейчас, недавно. А только что мусор завёлся всякий да вертелся, вертелся. Вот его-то я и выкинул, перед замечательной встречей с тобой. Будто нарочно очистился.
– Я письмо выкинул, а ты – мусор. Занятно. Про письмо я знаю, пустое оно. А мусор, который в голове, он что такое?
– Ругань. Ругался в уме.
Дорик хихикнул. Наверное, отметил про себя согласие с нами по поводу наличия в головах у прохожих, по преимуществу, безудержной бытовой возни и бессмысленной ругани из-за битком забитой печёнки всякой дрянью. Но Даль – другой. На то и Даль. В нём одни ясные мысли могут роиться. И льются они, чистые думы – незримыми волнами, исходят вокруг источника своего и расходятся на дальние расстояния. Поэтому человек, похожий на древнего грека, хихикнул и произнёс:
– Ругаться, на тебя не похоже. И мусорить не умеешь. Или успел научиться? А о твоей живописи не в том смысле я сказал, будто не похожа на искусство. И разве я говорил о ней чего плохого? Нет, не в том смысле. И не моя это оценка твоих чудесных работ. Не мой вердикт. Это одна странная и незнакомая мне особа недавно отозвалась о твоих работах тоже странно. Зашла ко мне, увидела твой новенький альбом, обозрела все репродукции картин от корки до корки да вынесла суждение: не живопись, мол, там помещена, таланта живописца не видать. Другое что-то, даже не понять, искусство или не искусство. Но, что интересно, это неизвестное – значительно лучше.
– Мой альбом? Нет у меня альбома. Ни новенького, ни старенького. И репродукций нет. Ты, перепутал.
– Хе. Перепутал. Тебя уж перепутаешь. Сам, небось, позабыл, что работы твои вышли. Прямо из типографии взял. Мне достался экземпляр по блату. Редактор в издательстве знакомый. Кстати, хорошая мысль: давай-ка автограф нацарапай, а?
– И ты по этому поводу писал мне официальное письмо? – Касьян Иннокентьевич Даль вроде бы пытался пошутить на манер обычной приятельской беседы. А в порожней от мусора голове мелькнуло сравнение недавней думы о невостребованном существовании и этой новостью о публикации.
– Письмо? – переспросил наш древний человек, похожий на Дорифора.
– Ты же намекал об официальном письме на моё имя, – Касьян продолжил шутку, но в то же время пытался поймать рядом промелькнувшую мысль.
– А, нет, – Дорик снова хихикнул. – Письмо – это у меня свои заботы. Журавль в небе. Потом расскажу. А альбом – другое дело. Он-то уж точно в руках.
– Значит, кто-то выпускает альбомы, кто-то хватает их голыми руками, а я о том ничегошеньки не знаю. – Художник, может быть, и возмущался, но попутно с тем в подкорке левого полушария мозга образовалось подозрение о значимости кое-чего, им наработанного: труды оказались кем-то востребованы. Оттого-то и смятение стряслось, да распространилось и на полушарие правое.
– Не знаешь? И не врёшь, что не знаешь? – Дорифор удивился, и тоже сугубо подлинно.
– Нет, – незамысловато и ясно высказался Касьян Иннокентьевич об удивлении приятеля.
Приятель немного призадумался, а потом поразмыслил вслух:
– А как же эти гаврики сработались без тебя? Ведь большая компания трудилась. Издание альбома немалых усилий требует.
– Кто их поймёт, – Касьян отвёл сощуренный взор куда-то в область невидимого за домами горизонта, – редактор, говоришь, знакомый. А я не знаю добрых редакторов. Издателей тоже знакомых нет. И они меня знать не должны. И обещающих предложений о публикации не поступало. Никто ничего подобного не предлагал. Никто не приходил, нагруженный ни фотоаппаратами, ни кино или видео. Мероприятия по съёмкам не проводились, не было никакой фотосессии, – он вернул взгляд на вновь найденного приятеля. – А вообще, скорее всего, день такой ненормальный сотворился нынче. Сплошные новости, прямо на глазах. То дочка цирк учудит с горшком, то гости странные приходят без приглашения, то дрянь всякая на голову сваливается. То вдруг таинственный твой альбом прямо с неба или… но по блату.
– Значит, не только я принимаю странных гостей, значит, ходят они повсюду, – Дорифор округлил глаза. – И дочка у тебя ещё маленькая есть? Молодец ты у нас. Что же она с горшком делает?
– Не маленькая, – художник, напротив, прищурился. – Большая. На голову длиннее меня. А горшок выпал у неё из окна. Горшок с деревом.
– О! Так то твоя дочка?
– То? Какое то?
– Я же заходил сегодня к тебе, – Дорифор повертел округлыми глазами. – Искал дом по памяти, но оказалось, что не помню точного адреса. Примерно только. Поэтому не был уверенным в правильности выбора. Зашёл в неуверенности. И дочку не узнал. А, нет, узнаю, узнаю, – он, подобно художнику, сощурил глаза. – Припомнил сейчас лицо и узнал. Похожа. Ха-ха. Ну да, я ведь раньше никогда её не видел. Нет, совсем маленькую видел. Давно. Постой, кепку сними.
– Ну, – Касьян чуть приподнял головной убор над головой.
– И ты же был там на улице. А я тебя не узнал, – человек-изваяние развёл руки перед собой.
– Точно, – художник Даль возродил головной убор на месте и опустил козырёк на брови. – Ты же с деревом стоял. И я тебя не узнал. Дерево загораживало. И ростом ты поменьше стал. И седой навечно.
– А ты побелеть уже не успеешь. Нечему тебе на голове белеть. Ха-ха. Да. Да, но автограф! Я ведь тут рядом живу. Вон, в соседнем доме. Давай, зайдём на пять минут. И альбомчик заодно посмотришь.
– Да, я помню, ты недалеко от рынка живёшь. Но интересно. Ну, пойдём.
– Дай-ка я твой мешочек понесу.
– Нет, не надо, я к нему привык.
И оба старых приятеля, которые успели давно позабыть лица друг друга, вошли в дом, где есть знакомая нам квартира, а в ней запрятана одиночная обитель человека, похожего на античное изваяние.
Можно, конечно, и сейчас, ненавязчиво, но припомнить Касьяну Иннокентьевичу Далю пару почти незаметных историй, скромных таких свидетелей его невостребованной участи, водившейся в былые времена. Мы откинули кисть руки от губ, и было, начали уже подкидывать наш заранее подготовленный компромат, но художник с другом непомерно быстро взбежали по лестнице всего лишь до второго этажа и остановились у двери, той, что иногда шевелится и устраивает сквозняки. Нет, толковать у порога неудобно.
Потом.
Когда хозяин квартиры вставил в скважину ключ, тот не поворачивался. Ему препятствовал твёрдый предмет.
– Изнутри вклинен другой ключ, – проворковал человек. В мыслях пробежали сомнения по поводу необитаемости жилища во время его отсутствия, и вторила им неуверенность в том, что давеча запер вход. Печь запер, а вход… – придётся позвонить.
Давненько не доводилось нажимать на кнопку звонка собственной квартиры. Но ничего не поделаешь. Придётся вспомнить, как это делается. И он, упруго выгнутым большим пальцем, вдавил беленький кружок полностью внутрь. Длинно нажал. А потом кончиком указательного пальца ткнул кнопку ещё раз, но коротко и отрывисто. Ключ с той стороны скважины зашуршал, дверь отворилась. За порогом стояла та же бело-черная дама, та гостья, которая выпила чай с горкой и пропала.
– Здрасьте, – почти отлаженным дуэтом в чистую терцию поприветствовали баскетболистку оба невысоких мужчины.
– А, извините, – улыбаясь сомкнутыми устами, молвила новая хозяйка, – дверь ветром открыло, я и заперла её на ключ. Защёлка-то не работает.
Старые приятели обтекли даму сбоку и прошли вглубь. Там – свернули налево.
– Ха, понятно, – тихо сказал седой мужчина, – это соседка моя. А то ведь и впрямь пропала, будто сквозь стены. Ну да, и музыка из-за стены слышалась. Значит, она и есть соседи. Отыскалась. А я подумал о ней, будто она Фата Моргана, пришлая из глубины веков, или ещё похуже. Заходи.
– Познакомь заодно. Приметная дама, – гость голоса не приглушал.
– Верно говоришь. Приметная, но неведомая мне. И сам познакомлюсь, а то ведь не успел.
– Вот, – хозяин известного нам помещения, плотно обставленного предметами жизненной необходимости и просто красоты, высунулся из-за поворота, жестом откинутой назад руки обращая на себя внимание стоящей поодаль женщины, – вам необычайно везёт сегодня. Просили ведь познакомить при случае с интересным художником, автором картин в альбоме. И, взгляните, он уже готов предстать пред ваши очи. Даже не при случае, а нарочно. Поглядите, рядышком со мной – настоящий художник Даль и, как говорится, при всём уважении.
– Касьян, выгляни, – постоянный здесь жилец легонько пнул приятеля и гостя кончиком локтя.
Женщина, грациозно переступая невидимыми, но угадываемыми под платьем долгими ногами, достигла входа Дорифоровой комнаты и подала руку сразу обоим мужчинам. Точно посередине между ними.
– Морганова, – представилась она, – фамилия моя – Морганова. По мужу. Он был Морган. Мы из Пльзеня, из Богемии.
Первым ухватился за её руку бывший хозяин целой квартиры, а ныне, понятно, лишь малой части.
– Дорофей, – сказал он, – это у меня такое имя, – Дорофей Иванович.
– Даль, – произнес второй, покашляв и перенимая руку женщины.
– Я думаю, надо бы нам троим войти, – предложил Касьян Иннокентьевич, адресуя свободную руку в открытый входной проём. Гость явно разгонял течение знакомства. – От двух мужчин вам не удастся сбежать.
– Извините меня. Просто вдруг очень захотелось подремать. Вышла, не дожидаясь вас, да тотчас незаметно уснула в своей комнате.
– Да? – изумился Касьян Иннокентьевич Даль,– я тоже недавно прикорнул чуть-чуть. А ведь никогда не спал днём. Это Вагнер на меня подействовал.