Мой папа работает в газете. Он называет себя литрабом. Это сокращенно, а в действительности его должность называется литературный работник.
Вообще на всякой работе, очевидно, бывает много своих особенных слов. Даже у нас в школе много таких слов, которых другие люди не знают. Вот, например, у нас ругаются словом кануздра, а никто не знает, что это такое. Я смотрела в словаре у папы — там такого слова нет. И ребята из других школ не знают, что так можно ругаться. Но мы-то все, начиная от первоклассников, знаем, что кануздра — это вроде свинья, или сволочь, или еще что-нибудь похуже.
Но особенно много своих слов бывает в редакции. Вот, например, в редакции есть должность «свежая голова». Это человек, который дежурит в типографии, и уже ночью, самым последним, «на свежую голову» читает газету, чтобы не пропустить какую-нибудь ошибку.
Когда папа дежурит «свежей головой», он возвращается домой очень поздно, среди ночи. Но зато на следующий день он свободен и поэтому я очень люблю, когда он «свежая голова». Жалко только, что это редко бывает — два раза, а то и раз в месяц.
В такой день, как только я прихожу из школы, мы с ним быстро едим вдвоем — мама еще на работе, а потом отправляемся гулять. Программу прогулки мы составляем за день, а то и за два дня до его дежурства. Мы долго обсуждаем эту программу, а потом папа печатает ее на машинке, и мы ее вешаем на стенку.
На завтра у нас такая программа:
1. Обед в ресторане «Динамо». В меню холодный язык под хреном, судак, зажаренный в тесте, по двести граммов мороженого, а супа не брать, если нам его даже предложат бесплатно.
2. Поездка на метро на станцию «Днепр». Испить «шеломами» воды из Днепра. Взять с собой «шеломы» и плащи на случай дождя.!
3. Посещение зоологического музея университета и осмотр там коллекций бабочек, а также скелета динозавра.
Гулять с моим папой очень здорово, и мы часто ходим с ним всей нашей компанией. Вот, например, мы побывали с ним в Софии, и он так рассказывал нам о князе Ярославе Мудром, который построил эту Софию, не сам, понятно, построил, но под его руководством, о Киеве того времени, что мы все слушали его с раскрытыми ртами, и я им просто гордилась.
Но в нем много мальчишеского, и иногда он хулиганит, как школьник. В прошлый раз я была очень недовольна этим и даже боялась, что нас арестуют.
Сережа, Витя, Женька Иванов и я пошли с ним в Ботанический сад. Сначала мы пошли за экскурсоводом с группой экскурсантов. Но экскурсовод рассказывал очень скучно, и мы отстали от него, съели по порции мороженого и выпили из автомата по стакану воды с сиропом, а потом папа сказал, что он сам будет нашим экскурсоводом. И он начал останавливаться перед первыми попавшимися деревьями, например, перед обыкновенным кленом, и объяснять, что это дерево по-латыни называется «гаудеамус игитур», хотя я-то знаю, что это первые слова студенческой песни, которую папа часто поет, и обозначают они «радуйтесь молодые». Затем он сказал, что из листьев этого дерева племя пигмеев мумбо-юмбо готовит опьяняющий напиток, под названием «водька», что кора используется для изготовления ценных украшений для женщин, а из древесины готовят противотанковые снаряды и стулья для заместителей министров, настолько она прочна и тяжела. А вокруг нас стали собираться люди, и я увидела, что их становится все больше и больше, и почувствовала, что это может плохо кончиться.
Но особенно я испугалась, когда перед обыкновенной акацией, подражая скучному голосу экскурсовода, папа стал говорить, что это дерево анчар, о котором Пушкин написал свое знаменитое стихотворение:
Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопясь от зною,
И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.
К нему и птица не летит
И тигр нейдет — лишь вихорь черный
На древо смерти набежит
И мчится прочь, уже тлетворный.
И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей уж ядовит
Стекает дождь в песок горючий.
Какая-то женщина, из тех, которые всегда и всюду требуют жалобную книгу, стала кричать, что это безобразие, почему дерево не огородили и не сделали надписи.
Но папа ответил, что хорошее влияние нашей почвы перевоспитало дерево, и оно теперь больше не ядовито, а используется в воспитательных целях, как декоративное растение. А уже после этого папа сказал, что он совсем не экскурсовод и что он просто в частном порядке делится своими небольшими знаниями в области ботаники со своими многочисленными детьми.
— А почему вы выдаете себя за экскурсовода?
— Это я нечаянно, — ответил папа, и я потащила его за рукав, и мы бы благополучно ушли, если бы не любовь Сережи ко всяким глупым шуточкам.
Сережа где-то достал баллончики со сжатым газом и пристроил в камеру от мяча приспособление, чтобы пробивать крышечку такого баллончика у себя под рубашкой.
Когда эта тетя стала кричать на папу, Сережа незаметно сдавил рукой свое приспособление и вдруг на глазах у присутствующих стал пухнуть — у него вздулся огромный, как шар, живот.
Он стоял прямо против этой тетки, а она смотрела, как он раздувается, и вдруг стала кричать:
— Мальчик лопается! Мальчик лопается!
А потом, когда увидела, что Женька Иванов — они с Сережей заранее прорепетировали этот номер — выставил вперед над головой пальцы, как рожки, и бросился, наклонясь, на Сережин живот, чтобы боднуть его, тетка закричала: «Ой, они все тут сумасшедшие!» — и бросилась наутек. А я схватила папу и Женьку за руки и потащила их в другую сторону. Мы забрались в пустую аллею и так там хохотали, что нас действительно можно было принять за сумасшедших.
Конечно, у папы бывают и обыкновенные выходные дни, как у всех людей, но это совсем не то, что после дежурства «свежей головой». Не бывает таких приключений, таких неожиданностей.
Сегодня папа дежурит. А с мамой происходит что-то странное. Взрослые очень ненаблюдательны. Они слишком заняты собой, а кроме того, они очень часто относятся к детям, как к полоумным. Мне не раз случалось слышать, как взрослые при детях разговаривают друг с другом намеками, а детям все понятно. Или говорят то, чего не следовало говорить, и вдруг спохватываются: «Ах, здесь ребенок!» А ребенок никогда не станет говорить или делать при взрослых то, чего не следует, никогда не забудет о присутствии взрослого. И всегда заметит в поведении взрослого какую-нибудь странность. Да и можно ли считать ребенком девочку или мальчика тринадцати лет, о которых взрослые постоянно твердят: «Вот мы в вашем возрасте…»
Сегодня вечером мама надушилась немецкими духами с унизительным названием «Последний шанс». Это какие-то очень дорогие духи, душится мама ими редко, а пахнут они, несмотря на название, в самом деле очень приятно. Надела она и новые, ни разу не надеванные чулки, и светлые туфли, о которых она сама говорила, что они ей жмут и что она их никогда и ни за что не наденет. Кроме того, она надела сначала темно-синий шерстяной вязаный костюм — он называется джерси, потом сменила его на новое зеленое шерстяное платье, а потом снова надела костюм.
Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы понять, что мама готовится к чему-то важному. А когда она спросила у меня, почему я не пойду погулять, мне стало ясно, что к нам должен прийти какой-то человек, что мама этим взволнована и что она не хочет, чтобы я с ним встретилась. Кто бы это мог быть?
У меня мелькнула мысль сказать, что у меня болит голова и что я поэтому не хочу гулять, но я представила себе, как заволнуется мама, которая очень не любит, когда я болею, и поставит мне термометр и заставит принять аспирин и лечь в постель, и спросила, когда мне вернуться.
— В девять. Ровно в девять, — сказала мама. — Только, — решила она вдруг, — переоденься. Надень серую юбку и красный пуловер, который я купила тебе в Ленинграде.
Я поняла, что мне предстоит встретиться с человеком или с людьми, которые придут к маме, и переоделась.
Во дворе я никого не застала, никого не нашла и на улице. И я решила просто немножко побродить. Очень приятно ходить но осеннему Киеву. У нас в самом деле город-сад. И какой-то поэт правильно написал:
В синеве — каштаны, липы, клены,
Лист каймой очерчен золотой.
Киев, Киев, город наш зеленый,
Тронутый осенней красотой…
А кроме того, я люблю рассматривать витрины магазинов, особенно когда там выставлены часы, бинокли, фотоаппараты. И еще транзисторы. Вообще-то мне не очень нравится, когда идет по улице человек и у него из брюха раздается музыка, потому что на брюхе транзистор, или когда включают транзисторы в троллейбусах или в парках. Но мне самой очень бы хотелось иметь транзисторный приемник. С таким крошечным наушником, как это теперь делают. Чтобы слушать его одной и никому не мешать.
Я шла от магазина к магазину, и возле центрального гастронома со мной было неприятное происшествие. Я посмотрела на витрину и отвернулась, чтобы идти дальше, как вдруг увидела, что из дверей магазина вышел и идет прямо на меня тот старик, который забрал мой фотоаппарат.
Витя был прав. На этот раз плащ на нем был расстегнут, и я увидела, что под плащом нет даже рубашки, только на груди свалявшиеся седые волосы. Мне показалось, что старик этот меня узнал, и я очень испугалась.
С ужасом я подумала, как плохо все-таки, что милиция допускает, чтобы по городу ходили такие отвратительные старики, и я как-то замерла и вся сжалась и не могла даже сдвинуться с места. Но он, наверное, даже не видел меня. Он прошел мимо, совсем рядом. От него плохо запахло, и он бормотал ругательства. И вдруг он обернулся, сказал: «Здоров, сынок» — и сел прямо на асфальт возле фонаря, а затем лег.
Асфальт был очень холодным. Я понимала, что старика этого нужно поднять, но боялась. Потом я подумала, что, может быть, он умер, и испугалась еще больше. И я стала говорить прохожим: «Человек упал. Надо позвать „скорую помощь“». Возле меня остановилась еще какая-то женщина в ватнике и с кошелкой, и мне уже не было так страшно. Два прохожих — один постарше, в шляпе и с тростью, а другой помоложе, с портфелем, — стали поднимать этого старика, но он был жив, потому что он начал плохо ругаться и кричать, что он никуда не пойдет. Они его все-таки подняли на ноги, но он снова повалился на тротуар. Тут подошел милиционер и сказал, что отвезет этого старика домой.
— Я не пойду в вытрезвитель! — стал кричать неожиданно пришедший в сознание старик, но милиционер помог ему встать, стал его уговаривать и остановил проезжавшую машину. Старик сопротивлялся, но милиционер его все-таки посадил в машину и сел рядом с ним, а я пошла домой.
И странные, горькие мысли были у меня в голове. Ведь этот старик, этот пьяница, который настолько утратил человеческие черты, что запугивал меня и забрал мой фотоаппарат, и валяется на улице, на холодном асфальте, этот человек был когда-то мальчиком, школьником, таким, как Витя или Сережа, и тоже слушал на уроке про Лермонтова или Николая Островского. И учил на память стихи Пушкина, и читал «Как закалялась сталь». Но если человек знает стихи Пушкина и читал «Как закалялась сталь», он ведь не может после этого забрать чужую вещь, пьянствовать, ругаться и валяться на асфальте. Неужели нет таких книг и стихов, прочитав которые человек понял бы, как все это плохо, и навсегда отказался от этого?
И неужели Витя, или Сережа, или Женька Иванов могут когда-нибудь стать такими, как этот старик? Не может этого быть. Потому что тогда бы не стоило ни жить, ни учиться, ни работать.
Я вернулась домой в очень плохом настроении. Мама спросила, приготовила ли я на завтра уроки, и я ответила, что приготовила, хотя я не сделала домашнего задания по физике. Но мне не хотелось готовить сейчас домашнее задание, и я решила, что спишу его завтра в школе у Сережи.
Как только я вошла в комнату, я сразу поняла, что человек, которого ждала мама, не пришел: на столе в стеклянной вазе остались яблоки, груши и виноград, так же красиво уложенные, как и перед моим уходом, — мама очень красиво умеет складывать фрукты, ни в одной витрине они не лежат так естественно и небрежно.
Мама читала книжку, которую я уже давно прочла, — «Консуэло» — и прислушивалась к двери, а я взяла старый номер журнала «Юность», и мы обе сидели и читали. В половине десятого мама сняла свой шерстяной костюм и надела домашнее платье из черного вельвета. Есть у нее такое платье, оно длинное и немодное, но маме в нем лучше всего, она в нем похожа на герцогиню.
— Ну, иди умойся и ложись спать, — сказала мама. — Почисть как следует зубы.
Я, как всегда перед сном, умылась под тепленьким душем и почистила зубы и пошла спать с тяжелым, гнетущим чувством, которое, как я понимаю, может толкнуть человека на самый неожиданный поступок — даже на пьянство, даже на предательство, с чувством, что все в этом мире бессмысленно и бессвязно.
Мне приснились странные стихи:
Дождь с отчаяньем бьет кулаками в окно
Так бывает весной.
Люди тихо встают, друг на друга глядят
И уходят под грохот дождя…
Мне часто снятся стихи, но я их обычно не запоминаю, а сегодня запомнила, потому что проснулась от звонка в дверь. Я подумала, что уже утро, но не открыла глаза, а стала повторять про себя приснившиеся мне стихи, пока не выучила.
Я услышала в передней мужской голос:
— Извини, что так поздно. Не смог раньше выбраться… И мама в ответ:
— Ничего, я думала, что ты уже не придешь. И оделась по-домашнему. Пойдем в комнату. Только разговаривать нам придется тихонько: Оля спит.
— Так рано? — спросил уже в комнате грубым шепотом мужской голос.
— Половина одиннадцатого. Она в первой смене.
— В шестом классе?
— Нет, в седьмом. Садись, пожалуйста.
— А где твой муж?
— Он сегодня дежурит. В редакции.
— Жалко. Значит, я с ним не встречусь. Завтра я улетаю. А хотелось бы с ним познакомиться. Посмотреть, на кого ты меня променяла.
— Ты до сих пор летаешь? — спросила мама. Они оба перешли с шепота на обычный разговор. — Нет. Теперь я пассажиром.
Я лежала, закрыв глаза и зажав сложенные ладони между коленок, как во сне, и не знала, снится ли мне этот разговор или он происходит на самом деле. Но когда мужской голос сказал: «И так далее, и так далее», я поняла, что приехал мой отец. У меня нет к нему никаких родственных чувств, и папой я называю Николая Ивановича, которого очень люблю и который для меня очень хороший папа, но все-таки мне было интересно, какой он, мой отец, похож ли он на меня, почему он нас оставил.
— Семья у тебя есть? — спросила мама.
— Да. Жена. Двое детей. Сыновья.
— Зачем ты приехал?
— Я тут в командировке. Ну, и хотел повидать тебя. И дочку. У нее моя фамилия?
— Нет. Она — Алексеева.
— Что вы ей сказали обо мне?
— Что ты погиб. В авиакатастрофе.
— Это плохо, Лена, — серьезно и спокойно сказал мой отец. — Это очень плохо. Сначала ты обманула меня. Затем ты обманула девочку.
— Я не могла ей сказать. Пусть сначала подрастет.
— Сказать дочке, что ее отец, который перед тобой ни в чем не виноват и от которого ты ушла к другому, погиб, — это значит пожелать ему этого. Но я не суеверен… Как относится к Оле твой муж?
— Хорошо относится. Он не только мой муж, но и ее отец. На протяжении десяти лет. А ей — тринадцать.
Значит, меня обманывали. Для моей же пользы. Детей бьют для их же пользы. Чтобы они были хорошими и, когда станут взрослыми, правильно воспитывали и не били собственных детей. Детей обманывают для их же пользы. Чтобы, когда они вырастут и станут взрослыми, они хорошо знали, что обманывать нельзя.
И горько мне было думать, что это не мой отец, которого я и не знаю, оставил нас с мамой, а мама со мной оставила его, и что мой папа не был таким человеком, какой, как я себе представляла, в трудную минуту помог нам, поддержал нас, сказал, что не допустит, чтобы моя мама осталась без мужа, а я без отца, а был тем самым человеком, из-за которого моя мама ушла от моего отца… Я много раз читала о таком в книгах, но никогда не думала, что столкнусь с этим сама.
Конечно, правильнее всего было бы сейчас подняться, надеть платье, выйти из-за занавески, которая отгораживает меня от этих людей, и сказать им: «Я все слышала. Я не спала. Я еще прежде об этом догадывалась. Меня обманывала мама. Меня обманывал папа. Но ведь и вы, родной мой отец, меня обманывали, если столько лет молчали. Значит, я вам совершенно не нужна…»
Но я понимала, что этого нельзя сделать, что я тоже втянута в эту странную игру, которая больше всего напоминала мне нелепое развлечение, какому предавались мы в детском саду: одна из девочек читала стишок, а другие ей отвечали. Стишок был такой:
Барыня прислала сто рублей:
Что хотите, то купите,
Да и нет не говорите,
Белого и черного не покупайте…
«И так далее, и так далее», как говорит мой отец. Точно так и в человеческой жизни — кажется, что можешь делать все, что хочешь, а оглянешься, и выяснится, что и того нельзя, и этого не следует.
А они тем временем разговаривали, как совершенно чужие люди, о каких-то давних общих знакомых, о том, как я учусь, и мама сказала, что на «отлично», как будто что-то изменилось бы, если б она сказала правду. А он говорил, что у его мальчиков тройки. И я уже не знала, так ли это, а может быть, они отличники и он говорит это для того, чтобы маме было приятно, что у нее дочка-отличница, а у него мальчики-троечники.
Я им просто не верю. Все, что они говорят, нужно принимать с большой поправкой, со скидкой. И я подумала, что если бы люди так поступали не в духовной, а в материальной области, то продавцы в магазинах взвешивали бы товары не на весах, а просто на ладони, деньги бы за это платили в крепко запечатанных и плотно завязанных пакетах, а на книгах бы заклеивали названия и авторов…
И под эти разговоры о том, где и кто был в отпуске, и какая температура в июне в Новосибирске, где живет теперь мой бывший отец, и о том, какие полы лучше — паркетные или покрытые пластмассовой плиткой, я заснула.
Утром я проснулась первой — папа поздно встает после дежурства. Я пошла на кухню с чувством, что в комнате было что-то странное. И вдруг сообразила: на блюде лежали все яблоки, груши и виноград так, как их с вечера уложила мама. Их никто не тронул. Им было не до этого.