Эта история, впрочем, даже и не история, ибо история обычно повествует о начатом и завершенном процессе, эти страницы о людях полумрака, о людях сумерек, о Джоан и Анатолии.
Иногда, читатель, на улицах городов мира ты можешь увидеть женщину с отсутствующим лицом, идущую в компании молодого человека намного младше ее, молодого человека с добрым лицом. Так вот это всегда Джоан, а с нею всегда Анатолий.
В тот раз я приехал в Нью-Йорк надолго, и, наученный горьким опытом решил, путешествуя, не терять времени, а работать так же, как на моей основной базе — в Париже. Посему я отказался от нескольких вариантов жизни вместе с женщинами, от изобилия секса и тепла, и через неделю оказалось, что я уже живу в узкой комнате с привинченной к потолку качелью, с окном, взирающим на широкий Бродвей, и пересекающую его 93-ю улицу, как бы высоко на скале. Знакомая знакомых, поэтесса Джоан Липшиц, сдала мне комнату, в которой прежде жила ее дочь-вундеркинд, а до дочери во времена роскоши и довольства, очевидно, жила служанка. В комнате едва помещался зеленый умывальник в форме раковины Ботичелли, полка с книгами, маленький пюпитр для чтения и детская кровать, на которой я безмятежно проспал около двух месяцев. И видел сладкие сны, предназначавшиеся, по-видимому, не мне, но злой девочке, ушедшей от мамы Джоан к папе и даже выступившей свидетельницей против мамы на суде. Вундеркинд подтвердила, что мама ее прелюбодействовала с Анатолием.
Кроме снов, я украл у злой девчонки маленький прелестный англо-французский словарик, которым пользуюсь с удовольствием в настоящее время. Еще я, любопытный писатель, несколько раз внимательным образом осмотрел все три ящика кровати, заваленные интимными дневничками, журнальчиками, фальшивой бижутерией и другими атрибутами детства женщины. Если мне когда-либо придется встретить некрасивое и уже взрослое существо в будущем, я могу найти с нею множество тем для разговора, по крайней мере сотни вещей ее детства осели в моей памяти, и мы сможем подолгу болтать о розовом блокнотике или о желтом платочке ее медведя. Боюсь, однако, что к тому времени вундеркинд-ученый начисто забудет и свой розовый блокнотик, и медведя, и пластиночки со сладкими юношами на обложках.
Первые пару дней моего проживания в широкой запущенной барской квартире Джоан Липшиц я благоустраивал мою маленькую территорию. Моя комната была меньше, чем даже ванные комнаты в квартире. Тем более я должен был устроить все наилучшим образом. Покачавшись в веревочной качели, цепью привинченной к потолку, я все же качель снял, ибо она мне мешала. Будь я на двадцать пять лет моложе, я, может быть, оставил бы качель и качался. Но мне нельзя было качаться. Я должен был спешно писать книгу о профессиональном садисте и его подвигах в нью-йоркском обществе.
Анатолий соорудил мне стол. Большой, полный блондин с русским именем и русско-немецкой кровью, художник и скульптор, он даже умел говорить по-русски. Он умел все, добрый и обыденно безумный Анатолий, но не делал ничего. Он счастлив был что-нибудь сделать, но не мог выбрать что. Его день, начинавшийся необыкновенно рано, порой раньше восьми часов, начинался с размышлений о том, чем же ему сегодня заняться. Я тоже вставал в восемь и выходил на кухню налить себе кофе (собственно, дверь в мою комнату и выходила на кухню, архитектура квартиры подразумевала почти полное необщение служанки и хозяев, напротив меня находилась еще дверь, выходящая на лестничную площадку, к элевейтору. Парадный вход находился в другой части квартиры, через него предполагалось входить господам и их гостям). Так вот, выходя налить себе кофе, я уже заставал на кухне улыбающуюся, с распущенными волосами, мягкую в движениях Джоан с джойнтом в руке и Анатолия, также время от времени прикладывающегося к джойнту. Очень часто Анатолий уже в восемь часов начинал пить всегда имеющееся в холодильнике пиво или дешевую водку, покупаемую им галлонами. «Хочешь джойнт, Эдвард?» — всегда гостеприимно спрашивала Джоан. Я решительно отказывался. «Я должен работать». Даже в свои самые хаотические времена я не припомню себя пьющего водку в восемь часов утра или курящего марихуану.
Анатолий сбил мне из кусков фанеры стол и левым краем приколотил его к полке с детскими книгами, все сооружение опиралось на батарею отопления. Справа от сооружения находилась раковина умывальника, сидя за столом, я мог касаться раковины рукой. Передо мной в раме окна, впереди и внизу, лежал Бродвей. Время от времени на Бродвее что-нибудь происходило, сталкивались, гремя металлом и звеня стеклами, автомобили, или вдруг останавливался трак, и какие-то личности произносили с трака в мегафон речи. Кажется, приближались выборы в мэры Манхэттана, посему прохожих на Бродвее пропагандировали и агитировали.
Несколько дней ушло у нас на знакомство и устройство. Далее началась настоящая жизнь. Даже тогда без особенных усилий можно было понять, что Джоан и Анатолий необыкновенные люди. И что они до безумия, до неприличия хорошие люди. «Хорошие «плохие» люди».
По стандартам американского общества они, разумеется, были никчемная пара — алкоголик и постоянно стоунт сорокапятилетняя поэтесса. Денег они не делали и жили на иждивении, но кого? Анатолий жил на иждивении Джоан, Джоан жила… по-моему, на иждивении своего отца, старого и очень известного еврейского адвоката. По-настоящему я так и не узнал, откуда у нее были деньги. Раз в неделю Джоан с ужасом отправлялась в какой-то колледж и сорок пять минут учила безумных учеников поэзии. После этого похода в реальную жизнь она являлась домой совершенно испуганная и подавленная, необходимо было по меньшей мере несколько джойнтов, чтобы вернуть ее опять в ее обычное состояние. Целый день Анатолий и Джоан бродили, натыкаясь друг на друга, по неуместно просторной квартире, время от времени вступая в беседы друг с другом и спариваясь может быть, так как вдруг исчезали где-то в глубинах своей половины. Спать они ложились едва ли не в десять часов.
Время висело в нашей квартире. Оно висело жидким пластом, и пласт этот не разрывался ничем. Событий просто не было. События были вначале у меня — в первые ночи мне несколько раз звонила пьяная женщина, но затем даже и этот единственный нелегальный звук жизни был изгнан из квартиры мною самим — я запретил алкоголичке звонить мне после десяти вечера.
Дело в том, что висящее время меня устраивало. Я вставал в восемь часов, отворив дверь, в кимоно на голое тело выходил на кухню и из прозрачного сосуда, шипящей электрокофеварки, наливал себе горький ужасный кофе. Потом оказалось, что кофе, который я пил месяц или больше, был без кофеина. С чашкой в руке я садился за шершавый мой стол, сбитый Анатолием из толстой прессованной фанеры, и вставлял лист бумаги в портативную русскую пишущую машинку. Машинку мне привез Анатолий — машинка принадлежала его русской маме, из Нью-Джерси. Славный парень Анатолий привез бы мне и немецкую машинку, я уверен, если бы таковая оказалась мне нужна. Я сидел и оформлял приключения своему садисту, которого я сделал поляком, а на кухне в это время, был девятый час, мама Джоан разговаривала с сыном Максом, десятилетним, слава Богу, не вундеркиндом, единственно оставшимся ей от семьи. Макс уходил в школу. Если ночью Макса не мучила экзема, которой его маленькое тело было обильно награждено неизвестно за какие прегрешения, может быть, за прегрешения Джоан, он уходил в школу тихо и с веселым достоинством. Если же ночью накожная болезнь не давала ему спать, то с кухни доносились всхлипы и иной раз вопли. Макс, впрочем, был мальчиком веселого нрава и долго на своей экземе не задерживался, Макс вносил некоторое количество трагизма в нашу среду, однако от экземы не умирают, посему это был вполне выносимый трагизм, дающий о себе знать лишь изредка. Макс разделял мое пристрастие к хамбургерс, посему у меня с ним тотчас установились хорошие и дружеские отношения. Я, правда, не разделял пристрастия Макса к кока-коле, но что поделаешь, о вкусах не спорят.
По-моему, уже через неделю я стал служить у них Суперменом. Ежедневная моя работа произвела на них впечатление. Джоан, десять лет назад издавшая книгу стихов в хорошем издательстве, уже десять лет писала роман и пока добралась только до 69-й страницы. Я иной раз за утро успевал написать десяток страниц, если ночью у Макса не было приступа экземы, а если был — я писал четыре. «Выпьешь?» — порой предлагал мне шкалик водки Анатолий. На кухонных часах стрелки указывали 8:15. «Нет-нет, — отказывался я. — Благодарю». И шел работать. Вначале я даже не совсем понимал, мол, почему они так восторгаются моей работоспособностью. Я считал нормальным вставать утром и убивать два, три, четыре, пять часов за пишущей машинкой. А что бы еще я мог делать, в любом случае? Денег у меня было с собой очень мало, видеть мир через марихуанный или водочный туман у меня не было никакого желания, я столько раз, несчетное количество раз видел мир через различные искусственные туманы, что в конце концов стал предпочитать разглядывать мир через туман естественный. Когда сейчас почти всякий день я хожу через Иль Сент-Луи, то всякий раз и остров разный, и парк у Нотр-Дам различно окрашен, освещен, наполнен, и я сам каждый день разный и не было еще двух одинаковых Эдвардов Лимоновых, прошедших через этот парк, нет, не парк, но мифический лабиринт какой-то… Все внутри нас, дорогие друзья, так что мне не нужна была водка или марихуана.
Я писал от безвыходности, а они думали, что это подвиг. Я писал всякое утро, потому что знал — от моих эмоций, от чувств, даже самых сильных, ничего не остается, а вот книги остаются. Где мои женщины прошлых лет, где мои лучшие дни и ночи, проведенные в постели, где мой секс, вздохи, стоны, удовольствия? Исчезли без следа. А утра, проведенные с пишущей машинкой, остаются.
Они прозвали меня «Супермен». Макс называл меня так, потому что я носил свитер с суперменовской эмблемой «С» на груди. Джоан и Анатолий последовали за Максом — я стал Суперменом. О господи, на их фоне было нетрудно быть суперменом.
Бог создал всех. Какой Бог — остается загадкой — неизвестно имя, может быть, Бог технократов, в белом халате поверх полосатого костюма из полиэстера, старая шея торчала из халата. Когда Он создавал Джоан, а потом Анатолия, он, очевидно, иронически улыбался и ронял сигаретный пепел на башмаки. Улыбался иронически и тепло. Джоан и Анатолий, не в пример буйственным характерам великих завоевателей или трагических поэтов, были созданы Богом из любви к тихому парадоксу, к безобидной ленивой шутке, к попытке организации домашнего счастья для 45-летней женщины и 30-летнего, могучего, начинающего толстеть мужчины с темпераментом ребенка.
Мне кажется, они были абсолютно счастливы в постели. И вне постели они были счастливы. Не все же должны бежать за успехом, не все же настолько отчаявшиеся и неудачливые в постелях и жизни тела, что выгнаны за пишущие машинки или в правительства и управление войсками. День за днем наблюдая их почти животную жизнь, я пришел к выводу, что это я — неудачник, а они — счастливые жители земли. Они жили, слонялись по квартире, вступали в легкие, как сон, беседы, опухали (он от алкоголя, она — от марихуаны), иногда (целая история всякий раз) старательно и чопорно собирались и ездили в гости, удалялись вдруг на часы в свою часть квартиры, где спаривались, очевидно, а я служил делу, хотел признания ненавидимого мной общества (и хочу) и стучал, стучал, стучал, бил по литерам машинки мамы Анатолия, до этого, очевидно, почти не употреблявшейся, девственной машинки.
О, у них тоже были порывы к бессмысленной деятельности, о, они тоже хотели вдруг быть похожими на меня. Однажды я целое утро слышал отдаленное эхо своей машинки и, наконец поняв, что это не эхо, обнаружил Джоан в ее просторном немыслимо кабинете за устрашающих размеров письменным столом. Придвинув к столь же внушительной, как и стол, пишущей машинке (электрической, основательной, как у всех почтинепишущих), очевидно для элегичности, для настроения, белые осенние астры в горшке, Джоан печатала свой роман… «Я еще не курила сегодня, Эдвард, — приветствовала она меня от машинки ясной и светлой улыбкой женщины с крылышками. — Я как ты. Я хочу быть такой, как ты. Я теперь буду работать каждый день…» Увы, к вечеру она так устала от непривычных трудов, что опять курила с Анатолием марихуану, расхаживая по кухне и прихожей… На следующее утро я уже не услышал эха своей машинки в ее кабинете. Я думаю, она невинно забыла о решении круто изменить свою жизнь…
Анатолия я порой заставал за непонятной работой как бы восстановления его собственной картины, висящей на стене ливинг-рум. Ливинг-рум тоже была слоновьих размеров, как и все в доме. Держа в зубах джойнт, в джинсах, свалившихся с пояса на бедра, в носках (Анатолий не любил обувь и даже в ноябре все еще ходил в сандалетах на странно маленьких ступнях), Анатолий кисточкой подправлял что-то на картине, прибитой на стену гвоздями. Время от времени он отходил от картины и любовался ею или, напротив, может быть, осуждал свою картину. Стерео волнами испускало из себя «Райдинг он зэ сторм» — пел Джим Моррисон и группа «Доре», его любимая группа. Вкус у него в музыке, может быть, слишком популярный, совпадающий со вкусами еще миллионов любителей, но неплохой. После таких сеансов я, однако, как ни старался, не мог обнаружить на картине сколько-нибудь заметных изменений. Может быть, он махал кистью в воздухе, но нет, краски он явно употреблял и мочил их, да.
Я взял у Джоан книгу стихов, вышедшую десять лет назад, и прочел ее стихи. Стихи были путаные, но, очевидно, она не всегда была женщиной с джойнтом в руках и как бы приклеенной к крупным семитским губам улыбкой, углубленной постоянно в свою, видимо, только ей заставляющую ее улыбаться, мечту. За двухмесячное пребывание в ее квартире я ни разу не видел ее неулыбающейся. И Анатолий улыбался.
Квартира продавалась. По меньшей мере три агента по недвижимости каждый день приводили в квартиру предполагаемых покупателей, всегда скучного вида благообразных мужчин и женщин среднего возраста. Мою каморку служанки показывали после кухни и перед стенным шкафом. Я первое время вставал со стула, чтобы поприветствовать возможных покупателей, позднее только поворачивал голову и говорил: «Хэлло!» «Эдвард — писатель», — улыбаясь, поясняла Джоан, и серые господа приветливо улыбались. Ни мне не было никакого дела до их скучной размеренной жизни, ни им не было никакого дела до моей скучной размеренной жизни и ярости моих страниц… Квартира находилась в процессе продажи, но не продавалась. Я вовсе не уверен, что она продалась к сегодняшнему дню, хотя в мое последнее пребывание в Нью-Йорке Джоан уверяла меня, что завтра подписывает контракт. Квартиру в солидном доме на Вест-Энд авеню следовало продать по постановлению суда, и деньги, полученные от продажи, Джоан должна была разделить с бывшим мужем, к которому ушла дочка-вундеркинд. Однако тот же скептически-иронический Бог в халате и полиэстеровом костюме ласково оберегал Джоан от каких-либо событий, и посему все мы спокойненько жили, продавая квартиру. Кто знает, может быть, в таком состоянии полагалось жить лет десять?
В сумерках большого сарая — квартира была столь велика, что две ливинг-рум и огромный кабинет оставались почти пустыми, — мы все сходились, расходились, образовывали непрочные группы и расходились опять. Почти всякий день к нам добавлялись и тоже вместе с нами хаотически двигались, как атомы, приятели Макса — черный мальчик Джимми, младший его брат Пол и другие, более эпизодические толстые и тонкие мальчики из его класса.
Иной раз с верхнего этажа спускалась соседка, поэтесса Сюзен, работающая в Гарлеме учительницей, она писала женский роман, который, как уверяла меня Джоан, будет бестселлером, а с нею маленький, как огрызок карандаша, ее бойфренд Джоэл. Основной заботой Джоэла было определять, кто из мужского населения Нью-Йорка интересуется его серой мышкой-писательницей и пресекать возможные попытки Сюзен ответить на этот интерес. На мой взгляд, Сюзен была навеки перепугана гарлемской школой, в которой она работала, и загипнотизирована этой же школой до такой степени, что не могла ее покинуть. Какие там мужчины… И Сюзен, и Джоэл не нарушали меланхоличной гармонии нашего существования, а напротив, как бы еще более утверждали эту гармонию.
Я? Я был суперменом, который себя не навязывал. Со снисходительной улыбкой я наблюдал их существование, не осуждая их и не пытаясь их переделать. Я вел себя мудро и, оставаясь вежливым, всегда удалялся в свою каморку, когда и бессмысленная Джокондовая улыбка Джоан мне надоедала, и добродушный взгляд Анатолия. Удалялся, брал в руки книгу. Детскую, вундеркинда.
Где же рассказ? А зачем он, собственно, нужен? Элементы налицо. Из них возможно собрать историю. Но историю не соберешь без действия, а действия невозможны при участии Джоан и Анатолия. Возможно молекулярное движение по квартире и в космосе. Да, я забыл… Джоан таскалась с идеей выпустить поэтическую антологию под названием «Илистые рыбы». В конце концов я так и стал их называть с Анатолием — илистыми рыбами.