13. Транспорт наземный и воздушный

— Там оружия полно, — зашептал Гошка, возвращаясь от моста к Лии. У них не было на фронте родных, и они не побежали к раненым, а присели у своего окопа.

— Хорошо бы — удалось… — кивнула Лия.

— Капитан не пустит. Парень с автоматом просил подкинуть женщин на тот берег, а капитан уперся, — покраснел Гошка, потому что утаил, для чего кожаный просил у Гаврилова женщин.

— Ну зачем же он так?.. — спросила Лия, хотя хмурый усталый капитан внушал ей больше доверия, чем бравый мотоциклист в кожанке.

— Знаешь что? В крайнем случае ночью под мостом переберемся! — по-заговорчески переходя на «ты», зашептал Гошка. — Вода ведь не такая холодная?

— Нет, — улыбнулась Лия.

— О чем шепчетесь? — крикнула с бугра Санька. — Не попадался им мой алкоголик, — засмеялась она. — Авось, жив папаня. Пьяного пуля боится.

— Скажем ей? — нерешительно спросил Гошка. Ему нравилась пухлая и смешливая Санюра.

— Давай спросим, — согласилась Лия.

— А чего? Можно! — бодро зевнула Санька, когда они, перебивая друг друга, шепотом стали излагать ей свой план. — Только одного фрица мало. Я меньше чем за пятерых несогласная!..

Веселой Саньке умирать не хотелось, да и все это пока было только разговорами.

— Ой, ребятишки! — крикнула она вдруг. — Гляньте, поезд идет.

— Я их, капитан, собирать не буду. Сам скликай, — ворчала Марья Ивановна. — Все равно как в опере — «фига — тут, фига — там». Только людей мучить.

— Ладно, сам скажу. Погоди, — отмахивался Гаврилов. Поезд шел медленно, кроме дыма, ничего пока не было видно.

— Порядок! — взбодрился за спиной Гаврилова кожаный. — Подкиньте, бабочки, товарищу бойцу шесть мисок.

За спиной кожаного стоял красноармеец в грязной шинели, но в уже приведенной в порядок пилотке. «Это другой, — подумал Гаврилов, — не тот, что докладывал».

— Быстро ты обернулся, — кинул он с насмешкой кожаному.

— А что? Людей расставил. Уже окапываются.

— Орден получишь!

— Брось…

— А чего? Дезертиров остановил. Панику, можно сказать, ликвидировал. Оборону поставил. Вполне дать могут, — издевался Гаврилов. — Вырви лист — напишу представление.

— А что — и остановил ведь, — не очень уверенно защищался кожаный.

— А я что? Дай-ка бинокль, если не секретный.

В шестикратном увеличении дым полз не быстрее, зато было видно, что паровоз-«овечка» опять прицеплен не по-людски, сзади трех платформ. Людей на них не было.

Ты шлешь моряков на тонущий крейсер,

Туда, где забытый мяукал котенок… —

вдруг вспомнился Гаврилову ошметок стиха, который на двадцать вторую годовщину задумал было читать с трибуны салажонок из карантина.

— Не пойдет, — сказал тогда политрук Гаврилов.

Вся ленкомната, набитая этими ротными сачками-артистами, разом повернула к Гаврилову свои тридцать с лишком голов. В стихотворении были еще слова про то, как хорошо шестидюймовками бить по Кремлю, но Гаврилов, не касаясь этого, ответил:

— Не для того революция была, чтоб кошек спасать.

— А вы сами, товарищ политрук, участвовали? — наведя невинно-ехидные глаза, спросил читальщик.

— Я — нет, да и Маяковский твой — нет.

— Он «Окна РОСТА» рисовал.

— Это что? Картинки? — притворился темной деревней Гаврилов.

Хоть он и был политруком и как бы родным отцом и покровителем самодеятельности, но самозваных артистов терпеть не мог и считал их всех до одного лодырями. «Настоящий боец, — считал Гаврилов, — тот, кто от службы не бежит и товарища за себя в караул или в кухонный наряд не гоняет. А все эти сборы, проверки-репетиции, простые и генеральные, — одна мура и безделье. Повод командирских жен за сценой потискать. Настоящий боец, да и парень настоящий, он тебе без всяких репетиций на марше такое к месту отмочит, что рота животы надорвет. А со сцены да по бумажке или на память выучить — это каждый дурак сумеет».

Но вслух он этих мыслей не высказывал, потому что самодеятельность считалась надежным помощником командиров и политработников в деле укрепления воинской дисциплины, и, пока ходил в политруках, он соглашался с этой формулой, стараясь только пореже ее повторять.

— А вы знаете, — взвился тогда в ленкомнате новенький боец, — что «Маяковский есть и остается лучшим, талантливейшим поэтом»? Знаете, кто это сказал?

— Знаю, — ответил Гаврилов.

— То-то, — сказал боец под одобрение всех этих самонадеянных сачков. Видно было, что они ни в грош не ставят политрука.

«Вот крючки на мою голову! За кого, смельчаки, хоронитесь?!» — обиделся он тогда не столько за себя, сколько за весь политсостав РККА.

— А ну, дай-ка книгу. Других, что ли, стишков нету? Вот про паспорт можно или про город-сквер…

Он взял толстый большой том, раскрытый на первых страницах, глянул на вытянутое глистой стихотворение и, еще не разобрав всего, заметил под ним цифру: «1918».

— Не пойдет, — повеселел, возвращая книгу.

— Разрешите обратиться к комиссару полка! — звонко крикнул салага.

— Обращайтесь, — усмехнулся Гаврилов. — Только он тоже не позволит. Твой Маяковский советской эпохи, а стихи-то военного коммунизма. Неувязочка? А? — И салага не то чтобы был посрамлен, но закрылся.

«А может, и прав был Маяковский? — думал сейчас Гаврилов, разглядывая в бинокль три платформы и паровоз. — Хоть и не кошки, а все же шлют транспорт, спасают, хотя его сейчас — полный дефицит. Хрен бы где в другой стране спасли!» И, вспомнив заодно челюскинцев и папанинцев, он примирился сразу с тем бойцом-декламатором, которого ранило во время бомбежки, и заодно с автором стихотворения, который сам себя застрелил.

— На, забирай, — протянул он лейтенанту бинокль и тут же простым взглядом увидел над медленным составом быстро растущий «мессершмитт».

Железнодорожная насыпь вильнула вправо, и теперь состав со стороны церкви был виден весь. Он пятился от самолета, а самолет пер на него. С первого захода «мессершмитт» только дал пулеметную очередь и круто пошел вверх. Скорость у истребителя была велика, а поезд еле тащился.

«Сейчас из пушки жахнет», — подумал Гаврилов.

По всему бугру стояли женщины, они остолбенело глядели на паровоз и истребитель.

— Ложись! — закричал Гаврилов. — Раненые где? — Он обернулся, но бойцов еще раньше отнесли в церковь. Кожаный уже лежал на земле, и боец, который пришел за кашей, тоже лежал подальше, возле костра. На бугре женщины прыгали в траншеи.

«Сейчас в котел даст, — подумал Гаврилов, глядя с земли, как самолет заходит издали, чтобы вырулить поближе к отползающему паровозу и расстрелять его из пушки. — Двадцать миллиметров калибр, пробьет…» И тут истребитель, летя почти по прямой, жахнул два раза в «овечку», но то ли не попал, то ли срикошетило, а только паровоз продолжал пятиться к разбитой станции.

— Ага! — обрадовался Гаврилов и повел взглядом за истребителем, который, полоснув по паровозу из пулемета, взрулил не очень высоко и закачал крыльями над картофельным полем. «Вроде хвалится? Так ведь не убил машиниста… — Капитан повернул голову к паровозу. Тот, все так же медленно, отползал к развороченной станции. — Нет, зовет своих», — решил Гаврилов и тут же услышал винтовочный выстрел. Из кабины «ГАЗа», приоткрыв дверцу и уложив на нее карабин, студент целился в истребитель.

«Пустое! — подумал капитан. — Не попасть. Да вреда тоже нет: за мотором не услышит…»

И действительно, «мессершмитт», помахивая крыльями, как ни в чем не бывало покачивался над картофельным полем.

«Улетит или нет? Улетит или нет? — нервно гадал Гаврилов, подпирая пальцами небритый подбородок. — Улетай! Смерть мне лежать на земле, хоть и сухо сейчас. Ну, лети отсюда!» — чуть не просил он, словно это был свой самолет, а не немецкий.

И тут за спиной, за церковью, завизжало, заревело заводской сиреной, — раз-раз-раз, — пошли взрывы, и сразу завыло кровельное железо, а над самим Гавриловым взмыл огромный желтый с красным носом и красными колесами бомбардировщик «Юнкерс-87».

Этот не играл с паровозом, как сытый кот с мышью. Косо, под самым малым углом перелетев рельсы, он кинул две бомбы, и Гаврилов, уткнув голову в землю, даже не успел понять, что железнодорожная эвакуация отменяется. Опять от свиста, рева и новых взрывов заложило уши — и второй, точно такой же огромный и желтый, бомбардировщик взмыл над Гавриловым поближе к железнодорожной насыпи. Визг сжимал голову и сдавливал затылок, не давая оглянуться, а надо было, ох как надо было поглядеть, что там, на бугре, сзади.

«Хоть бы в женщин не попало!» — уже не думал, а скорее мечтал капитан, потому что тяжелая голова мыслей не принимала.

За церковью взорвалось еще два раза, а потом началась пулеметная стрельба. Она прошивала вой сирен и грохот кровельного железа.

— У-у-у! — неслось над всем полем, то глуша, то чуть отпуская, чтобы снова еще сильней оглушить.

«Да что им, воевать не с кем? — тоскливо пронеслось в голове. Тут же рядом проскочили земляные брызги от пулеметной очереди. — Это они по тому берегу», — вспомнил он, слыша новые взрывы, идущие со стороны церкви.

— Твою оборону бомбят! — шепотом крикнул он кожаному, но тот лежал, не подымая головы. — Привыкай! — крикнул капитан, но кожаный, видно, не услышал, потому что снова начал нарастать вой снижающихся «юнкерсов». Теперь они пролетали над бугром и картошкой, чуть сторонясь церкви, а «мессершмитт», как меньшой брат, висел над ними, радостно покачивая крыльями.

«Воем берут, — соображал Гаврилов, постепенно привыкая к надрыву сирен. — На патроны не щедрятся». И тут опять (словно сглазил!) полоснуло очередью по земле, и вслед уходящему гулу зазвенело стекло… «По «ГАЗу»», — понял он и из-под прижатой руки глянул на полуторку. Лобовое стекло из нее вылетело, но студент был жив, и ствол карабина медленно полз по верхнему краю дверцы.

— Ишь ты! — попробовал усмехнуться капитан. — А что? Так и надо. Эй, учись у наших! — крикнул он кожаному, но тот все еще лежал, вдавясь в серую землю.


С бугра железнодорожную насыпь было видно хуже, но женщины и оттуда во все глаза следили за самолетом и поездом. Никто не знал, что состав послан за ними, и его просто жалели, потому что с рельсов ему некуда было деться — не грузовик. Паровоз отступал все ближе к бугру, а самолет спускался на него, и, когда в первый раз не рассчитал и промахнулся, на бугре обрадовались, но тут же поняли, что станция разбита и деваться поезду все равно некуда. Самолет ушел в небо, потом снова вернулся, ударил из пушки, а паровоз все отползал и отползал к разбитой станции. На бугре обрадовались и стали кричать и махать руками:

— Назад! Назад крути!

Но машинист то ли не слышал, то ли боялся остановиться, и паровоз медленно полз к развороченным рельсам. Теперь уже с бугра было видно хорошо, но тут заревели «юнкерсы», а что было дальше, никто уже глядеть не стал. Начали сыпаться бомбы, и женщины кинулись на дно траншей, а кто не успел, уткнули головы и на бугре, и на склоне в твердую или копаную землю.

Бомбы падали сначала на насыпь, потом на тот берег, а две упало в реку, и вода фонтаном плеснула в Гошку, который лежал над своим первым окопом, он так и не успел прыгнуть в него. «А-а-а!» — заревело над пареньком медленно и тягуче, и так заболели кости и ключицы, будто по спине проехал танк или гусеничный трактор. «А-а-а!» — нехорошо стало в животе, и пища, горячая, пшенная, кислая, долбанув в нос и уши, стала выталкиваться изо рта в сыроватую мягкую землю бруствера, а Гошка не мог поднять головы, и жижа, мешаясь с землей, ползла по щекам.

— Жик-жик-жик, — строчило, как на швейной машинке, по склону сначала вдоль тела, а потом поперек, словно сверху метили только в одного Гошку, хотели навсегда пришить, пристрочить к земле, но каждый раз промахивались. И снова накрывало гулом и тянуло болью, как будто рвали зуб без наркоза, но не зуб, а его всего откуда-то вырывали, а он не давался.

— Кхе-кхе, — вываливалось из него и залепляло глаза, а он лежал ненавистный самому себе и, теряя силы, кричал: — Мамочка! Мама! — но за ревом бомбардировщиков, слава богу, никто не слышал.

— Ой, — стонал он, чувствуя, что еще немного и вырвет вместе с последней кашей сердце и легкие. — Ой! Да что же я? Надо… Надо… — шептал он, тут же забывая, что надо, а потом рев слабел, и он вспоминал, что по самолетам надо стрелять. Но стрелять было не из чего.

«У, капитан!» — вспомнил Гошка, но тут его снова накрыло гулом и ревом и опять забрызгало фонтанчиками земли.

— Капитан за оружием не пустил… Капитан проглядел, не пустил… — повторил Гошка, как молитву, не раскрывая залепленных пищей глаз. Весь берег прошивало пулеметными очередями, а в ответ с земли неслись только слабые стоны. Ручной «Дегтярев» с того берега тоже не отвечал. Видно, там уже не было живых.


Лия лежала двадцатью шагами выше Гошки в недовырытом окопчике. Ей некуда было спрятать голову, и, на мгновение открывая глаза, она видела самолеты, два больших и один маленький, которые летали над ней, над бугром, полем и другим берегом.

«Господи! — Она закрывала руками голову. — Так погибнуть ни за что?! Ни за что, ни за что, ни за что… Ничего не сделать. Но где же наши? Где наши? Сейчас меня убьют. Сейчас всех нас убьют!..» — стучало сердце в груди, и снова ревели самолеты.

— Ва-ва-ва! — ревели самолеты, или это ревело в самой Лии. Ее не рвало, только что-то очень противное, кислое текло изо рта и из носа, и некуда было приткнуть вдруг ставшую совсем чужой, страшно огромной, тяжелой и неповоротливой голову.

— Нам надеяться не на кого, — сквозь вой самолетов донесся скорбный голос Елены Федотовны.

— Не сходи с ума! — одернула себя Лия и открыла глаза.

Церковь стояла на месте, а за церковью был наполовину виден грузовик, из дверцы которого выглядывал край винтовочного ствола. Ствол двигался, двигался по дверце, вздрагивал и опять медленно двигался, уже в обратную сторону.

«Это тот мальчик! Какой молодец!.. — сообразила Лия сквозь рев накрывающих ее самолетов. — А я — ничего… Я — ничего…» — корила она себя.

«Ничего, ничего», — уговаривал ее какой-то тихий, но настойчивый голос, который шел издалека-издалека, из самого затылка и стучал, как колеса приближающегося поезда.

«Поезда нет, — подумала она, но тут же увидела неподалеку от линии траншей неподвижный паровоз с тремя платформами. Пар лениво и редко выбивался из его трубы. — Машиниста, наверно, убило…» — подумала она. Но тут снова заревели самолеты, и Лию на мгновенье оглушило разрывной волной с другого берега.

«Ничего, ничего», — стучало в голове, приближаясь от затылка к ушам и вискам, а сверху выли самолеты, в которые никак не мог попасть водитель автомашины «ГАЗ-АА».


Санька с Ганей успели раньше других прыгнуть в траншею, и теперь лежали на самом дне. От взрыва бомб стенки канавы осыпались, и земля забивалась под платок, в уши и волосы. Обеим было страшно, но каждой по-своему. Ганю бил ужас, а Саньке было тоскливо-тоскливо, так тоскливо, что здоровое и веселое тело вдруг стало больным и затекшим. «Как у Лийкиной карги», — скорее почувствовала, чем подумала Санька.

«Сейчас убьют, и ничего не узнаешь. Тут и зароют», — представляла она, как ее зачем-то разденут и засыплют белые бока и груди этой мокроватой землей, в которой ползают склизкие черви, и ее взял такой страх, что она уже готова была выпрыгнуть из траншеи наверх, где ревели и стреляли немецкие самолеты. Эта склизкая земля была страшней, чем желтые драконы в небе. Но на ней еще лежали две женщины, и она не то что их скинуть, а рукой пошевелить не смела…

— Витечка, Витечка! — визжала Санька неслышным голосом, не зная, кого еще звать на помощь. «Один ты у меня…» — стонало в голове, которую придавила осыпающаяся земля, бабы и самолетный рев.

А Ганя, пока не улетели самолеты, лежала в столбняке, как курица, уставшая трепыхаться в руках поймавшей ее перед обедом хозяйки.

Загрузка...