Д е в у ш к а м о е г о д р у г а

1

Когда, приехав с вокзала, мы с мамой входим в нашу квартиру, в ней тихо, пусто, и посреди коридора сидит большая серая крыса. Она удивленно смотрит на нас черными глазами-бусинками, шевелит усами и неторопливо убегает в ванную. Все комнаты открыты. Наши стулья почему-то ока; зываются в комнатах соседей, а всей остальной мебели нет. Видно, пропала. Стекло в одном из окон вылетело — наверно, его выдавило при бомбежке взрывной волной. Кто-то забил окно листом железа. Хорошо еще, что мы вернулись из эвакуации летом, а то зимой из-за этого могли бы замерзнуть. В первую же ночь крысы начисто съедают задники у моих ботинок, и утром приходится срочно бежать на толкучку, покупать на последние деньги другие ботинки и на ночь убирать их повыше. За неделю мы с мамой приводим квартиру в порядок. Теперь в ней можно жить. По вечерам я спускаю плотные синие бумажные шторы и старательно прижимаю их края к оконным рамам, чтобы снаружи не было видно ни полосочки света, В первые дни мне это не всегда удается, и тогда к нам приходит дворничиха тетя Дуся, которая следит за; светомаскировкой. Она ловко прижимает шторы к рамам и потом пьет у нас чай с сахарином.

Как-то вечером я встречаю на лестнице Лерку Хмелеву, которая живет у нас на пятом этаже. С ней мы до войны играли в прятки, в ножички, дрались и менялись фантиками. Словом, ту самую Лерку, без которой я не могу представить свое детство.

Лерка всегда была ниже меня, а сейчас она кажется мне особенно маленькой. Но, несмотря на это, я вдруг чувствую, что она уже взрослая. То ли в этом виновата ее пышная прическа, то ли ее модная шляпка, то ли бусы, выглядывающие из-под пальто, но она уже взрослая, а я все еще мальчишка и поэтому не могу назвать ее по-старому — Леркой. Она начинает ахать, расспрашивает обо всем меня, рассказывает о себе. Месяц назад она вернулась из Фрунзе, где с начала войны жила в интернате, и уже успела поступить в студию при одном из небольших московских театров. Неожиданно она спрашивает: — Ты с Вовкой Малковым переписываешься? И тут же почему-то краснеет. Я отрицательно качаю головой: нет, я не переписываюсь с Вовкой, хотя мы с ним и были до войны друзьями. Не знаю уж почему, но я не переписывался во время эвакуации не только с Вовкой, который уехал на Урал, но и ни с кем из ребят нашего дома. Как-то не принято это у мальчишек, даже если они большие друзья. — Жалко. — Лера вздыхает. — А в чем дело? — Я переписывалась с ним почти все время. Но последнее письмо пришло в интернат еще в начале лета, а здесь я ни одного не получала. Он писал, что его матери обещали пропуск в Москву... — Хорошо бы! — говорю я и думаю: «Странно! Почему это Вовка с Леркой переписывался? Очень странно! » Видимо, Лера понимает, о чем я думаю, потому что она снова густо краснеет и прощается. — Ты заходи ко мне! — кричит она уже сверху, в пролет лестницы. Но зайти к Лере я так и не смог. Вскоре у меня серьезно заболела мама, и врачи сказали, что это надолго — может, на год, а может, и на два. Маме дали пенсию, но такую маленькую, что жить на нее вдвоем совершенно невозможно. И тогда я еду по совету ребят из соседнего двора на один из заводов и поступаю туда учеником токаря.

Когда я вечером говорю об этом, мама начинает плакать и спрашивает:

— А как же школа?

Я твердо обещаю, что буду учиться в школе рабочей молодежи.

И вот начинается жизнь, которая в первые недели, с непривычки, подавляет меня усталостью и систематическим недосыпанием. Я поднимаюсь в шесть часов утра, чтобы к восьми уже стоять возле токарного станка. А спать я ложусь в час или в половине второго, потому

что в двенадцать у нас только кончаются занятия в школе.

Вначале мне кажется, что я этого не выдержу, и школу придется бросить. «Еще вот немножко позанимаюсь,— уговариваю я себя, — и все. Еще только немножко ». Но проходит это «немножко», я назначаю себе другое, потом еще одно, а потом начинаю замечать*

что устаю я уже не так, и в школе меньше хочется спать, и, пожалуй, как-нибудь можно дотянуть до каникул, а там отоспаться всласть...

В нашем доме постепенно становится все более шумно.

Жильцы возвращаются из эвакуации один за другим.

Как-то утром, убегая на завод, я вижу, что во дворе, возле подъезда, сгружают с подводы чемоданы и тюки Нинка Козина из соседней квартиры и ее мать. Через два дня, ночью, приезжают наши соседи по квартире, а в конце зимы возвращается с Урала Вовка Малков.

Лера еще за две недели говорит мне, что Вовка вот- вот приедет в Москву, и я понимаю, что они продолжают переписываться. «С чего бы это? — снова думаю я .— Неужели они влюблены?»

Раньше эта мысль как-то просто не приходила мне в голову. Теперь же, когда у нас в школе рабочей молодежи все влюбляются друг в друга, я подумал, что, может,

и у Леры с Вовкой — то же самое. Но когда это у них началось? Неужели еще до войны? Ведь до войны Вовка учился всего лишь в пятом классе. Правда, он всегда был самым красивым мальчишкой у нас во дворе...

Впрочем, ладно! Какое мне дело...

В первый же вечер, когда у меня в школе нет занятий, Вовка сидит у нас и рассказывает о жизни на Урале.

Вовка по-прежнему очень красивый. У него строгое, мужественное лицо, плотно сжатые губы, умные серые глаза и длинные, зачесанные назад золотистые волосы. Он как раз такой, какими рисуют на плакатах молодых рабочих. В жизни я таких ребят видел очень мало, но на плакатах все молодые рабочие почему-то именно такие, как Вовка. — Ты что думаешь делать? — спрашиваю я его.— Айда к нам на завод! — Я в техникум пойду, — говорит Вовка, лениво потягиваясь.— Я уже полгода проучился. У меня перевод есть. Техникум, в который поступает Вовка, оказывается возле моего завода. И занятия там тоже начинаются в' восемь часов. Поэтому по утрам мы с Вовкой обычно вместе ездим на метро. Изредка, когда Вовка задерживается в техникуме после занятий, мы встречаемся и на обратном пути. Как-то мы возвращаемся вместе с ним домой и встречаем у наших ворот Женьку Сухова. Когда-то, еще до войны, коренастый, с квадратным лицом Женька был командармом «армии», созданной мальчишками в нашем дворе. Я был в этой «армии» комиссаром, а Вовка в нее вступить отказался, и с тех пор Женька Вовку невзлюбил и всегда говорил про него только плохое. В войну Женька не уезжал из Москвы, работал слесарем и поэтому с презрением смотрел на всех, кто возвращался из эвакуации. Сейчас он стоит, прислонившись к стене, перекрестив ноги, и с важным видом курит. Рядом с ним грызет семечки Алик Степанов. Он был в нашей «армии» единственным рядовым, а сейчас работает учеником в той же мастерской, что и Женька. Солидно, как младшему, Женька протягивает мне потемневшую, изъеденную металлом и машинным маслом руку. Я спокойно пожимаю ее своей рукой, которая к этому времени уже тоже изъедена и металлом и машинным маслом. А у Вовки рука белая, то

— Вернулись, белоручки, на готовенькое, — сплюнув в сторону, цедит он сквозь зубы.

Вовка бледнеет и грозно надвигается на Женьку.

— Что ты сказал? Повтори!

От неожиданности Женька чуть робеет, но, взглянув на Алика, гордо выпячивает грудь.

— А что слышал. Вернулись, говорю, на готовенькое, трусы чертовы...

Вовка со всей силы бьет Женьку по одной щеке, и в ту же секунду я бью его по другой.

За спиной у Женьки стена. Поэтому он удерживается на ногах.

— Ах, так! — хрипит он.—Двое на одного!.. Алька, сюда!

И он бросается на Вовку.

Мы подрались и разошлись с синяками. Но больше никто из ребят нашего двора не рисковал оскорблять тех, кто вернулся из эвакуации.


2

— А мы, Семка, опять с Вовкой поссорились...

Лера Хмелева сидит около моего письменного стола и старательно складывает гармошкой листок бумаги.

В комнате полумрак — горит лишь настольная лампа.

Холодно. У Леры на плечах зимнее пальто, у меня — ватная стеганка. На окнах по-прежнему синие

шторы.

Мы с Лерой вдвоем. Мамы нет дома — уехала к тетке.

Я молча смотрю на черные Лерины кудряшки, на ее полные руки с короткими пальцами, и мне становится жалко ее. Я вижу, что ей по-настоящему тяжело, что она на самом деле любит Вовку. И я хорошо знаю, что Вовка тоже любит ее и тоже сейчас мучается. А вот ссорятся...

— Понимаешь, Семка, — рассказывает Лера, — вчера после репетиции один тип увязался меня провожать.

Я и отказывалась, и гнала его, а он не отстает — и только.

Идет рядом, балагурит, хохочет на всю улицу... Я уж с ним три раза прощалась: на Маяковской, на нашем углу и у ворот. А он попрощается и дальше идет. В подъезд забрался, стоит и не выпускает мою руку. Здо

ровый—я перед ним цыпленок. А тут Вовка с улицы входит. Мне так неудобно стало — ты себе не представляешь. Сразу к нему: «Вова! Вова!» А он только меня глазами проколол — и бегом по лестнице. Не догонишь!.. Тип этот понял, наверно, ушел... А сегодня утром Вовка в техникум бежал, увидел меня впереди и спустился по черному ходу. В подъезде уж оттуда выскочил. Только спина передо мной мелькнула. И после техникума не зашел...

— Ничего, помиритесь, — успокаиваю я Леру. — Нет, не помиримся. — Она отрицательно качает головой. — Теперь уже не помиримся. Он меня предупреждал: «Еще хоть раз с этими пижонами увижу — все!» Он так наших студийцев называет — пижонами. А что я могу сделать, если они липнут? — Веди себя так, чтоб не липли! —жестко говорю я. — Это легко сказать! — возражает Лера. — Какой- нибудь уродине это очень просто. А я ведь не уродина! — Ей для этого не нужны усилия, — уточняю я .— А тебе нужны. Ради Вовки стоит их приложить. — А!.. Теперь уже все равно. — Лера машет рукой. — Это навсегда! — Ерунда! — Я досадливо морщусь. — Завтра же вы помиритесь. Только ты будь умнее. Плюнь на своих пижонов. Все они вместе взятые Вовки не стоят. Я поднимаюсь и начинаю укладывать в сумку учебники и тетради. Через полчаса в школе занятия. Сегодня у меня на заводе выходной, а обычно после работы я успеваю только кое-как поесть, переодеться — и сразу в школу. Рассиживать некогда. Работаю я все на том же заводе и даже на том же станке. Только уже не учеником, а токарем пятого разряда. Учусь уже в девятом классе. Недавно мне исполнилось шестнадцать лет, в милиции мне выдали вместо паспорта временное удостоверение и сказали, что скоро меня припишут к военкомату. — И тогда можно будет на фронт? — спросил я. Женщина в лейтенантских погонах, сидевшая за деревянным барьером, рассмеялась. — Все вы, как удостоверение получаете, проситесь на фронт. Прямо удивительно!.. Далеко тебе еще, парень, до фронта! Война успеет кончиться... Я не поверил женщине и пошел в военкомат сам. Молодой лейтенант на протезе и с удивительно белым искусственным глазом поинтересовался:

— А может, ты в спецшколу пойдешь? До фронта тебе так-то далеко, а из спецшколы все ближе.

— Ничего не ближе, — возразил я. — Спецы только и делают, что на вечера в женские школы ходят. А мне некогда — я работаю и учусь.

— А где работаешь?

Я сказал.

Лейтенант присвистнул и покачал головой.

— Ну, тогда, паря, нечего тебе нам голову морочить.

Жди, пока не вызовем. На своем заводе ты нужнее.

И теперь я все жду, что меня вызовут в военкомат на приписку, но меня почему-то не вызывают. А вот Вовку уже вызывали и выдали ему приписное свидетельство.

Правда, Вовка на полгода старше меня. Может, поэтому..

Лера следит за тем, как я складываю книги в сумку, растягивает в руках бумажную гармошку и задумчиво говорит:

— Если мы помиримся, я уйду из студии. Буду учиться в школе. Как все. А потом поступлю в институт иностранных языков. Там, говорят, одни девчата. Ребят совсем нет. Вовке не к кому будет ревновать.

Я молчу. Такая жертва кажется мне чрезмерной. Но в конце концов — это же ради Вовки.

— Все равно большая актриса из меня не выйдет — это уже ясно, — а чем быть плохой артисткой, лучше стать хорошим педагогом. — Лера говорит тихо, и я чувствую, что она убеждает себя.

С лестницы кто-то стучит в квартирную дверь.

Я выхожу, открываю. За дверью стоит Вовка.

— Ты еще не ушел? Это здорово! — Он обрадовано жмет мне руку. — Понимаешь, чертовски нужна твоя готовальня. Дали деталировочный чертеж, да такой сложный...

В общем, она у тебя свободна?

— Ради бога! — говорю я .—-Заходи! Впрочем, постой минутку в коридоре. Я сейчас выскочу.

Не обращая внимания на удивленный взгляд Вовки, я оставляю его в коридоре, влетаю в комнату, кладу на стол готовальню, затем хватаю свою сумку с книгами.

Лера поднимается.

— Я пойду, Семка. Мне пора.

— Сиди! — Я почти насильно усаживаю ее обратно «а стул. — Сиди! Я сейчас вернусь!

В коридоре, натягивая пальто и заматывая шею шарфом, я говорю Вовке: — Готовальня на столе. Можешь работать у меня, пока мама не придет. Она придет поздно. Если ее не дождешься — ключ бросишь в почтовый ящик. А я — в школу. Отдаю все еще удивленному Вовке ключ, вылетаю на лестницу и захлопываю дверь квартиры. Спустившись на этаж, я жду минут пять — не откроется ли наша дверь. Если Вовка не захочет мириться, •он, увидев Леру, сейчас же уйдет. Но на лестнице тихо. «Значит, мирятся», — думаю я и убегаю в школу.


3

Проходит год. Мама выздоравливает и снова начинает работать в своей больнице. Но я все равно не ухожу с завода. Я привык к нему, мне жаль с ним расставаться, и я знаю, что особые снаряды, детали для которых я вытачиваю, пока что очень нужны. Учусь я уже в десятом классе, заниматься приходится много, и мне дорога каждая минута. Я читаю в поездах и на лестницах метро, в трамваях и троллейбусах. Умудряюсь читать даже на ходу, на улице. Я жалею время на все: на кино, на театры, на знакомых и родственников. Уже несколько месяцев не был ни у кого из своих родственников. А когда они приезжают к нам, сижу с ними для приличия полчаса, прощаюсь и ухожу заниматься в юношескую читальню на Садовой. Родственники обижаются, но я не обращаю на это внимания. Пусть обижаются, если им нравится, Я очень хорошо отношусь к ним, но мне некогда. Однако порой я целыми вечерами ничего не делаю. Это случается, когда ко мне приходит Лера. Она приходит в те дни, когда в школе рабочей молодежи нет занятий и я готовлю уроки. Она входит в комнату в наброшенном на плечи пальто и не снимает его, потому что у нас по-прежнему холодно. Первое, что она делает, когда приходит ко мне,— это смотрит на маленькие флажки, которые я передвигаю

по карте Европы, что висит на стене, возле книжной полки. Флажки уже двигаются по Польше. Каждый

день после салюта я передвигаю какой-нибудь флажок вперед. Иногда в день бывает два-три салюта, и тогда я передвигаю два-три флажка.

Лера такую карту достать не смогла и очень мне завидует.

О чем только мы не говорим в эти вечера — и о занятиях, и о своих учителях, и о книгах, и о театре и кино.

О них, в основном, говорит Лера, потому что я бываю в кино и театрах редко. Но больше всего мы говорим о Вовке и о том, как он любит Леру, а Лера любит его.

Она почему-то рассказывает мне даже такие детали их отношений, которые мне не хочется ни знать, ни слушать.

Но я молчу, слушаю и не останавливаю Леру, потому что боюсь, как бы она не обиделась и не ушла. Я

уже знаю, что, когда она уходит, мне почему-то становится очень пусто и очень тоскливо и Довеем не хочется заниматься, а хочется идти на улицу и ходить, ходить без конца.

Лера, как и собиралась, ушла из театральной студии и учится сейчас в десятом классе женской школы, которая стоит на улице, параллельной нашей, как раз напротив моих окон. Однако, несмотря на то что из студии Лера ушла и «пижоны» ее больше не провожают, она продолжает ссориться с Вовкой, и очень часто, и каждый раз думает, что это — навсегда, что они больше не помирятся. Вовка во время ссор думает то же самое и даже рассказывает мне, как он, чтобы отвлечься, начинает

«ухаживать» за какой-нибудь девчонкой в техникуме.

Я уверяю и Леру и Вовку, что ссора их — совсем не навсегда, что нечего им дурить, а надо мириться.

— Нет! Он меня совсем не любит! — Лера вздыхает.

— Как это можно? Мы целую неделю не виделись, а вчера встретились на лестнице, и он только кивнул.

Не остановился, не спросил, здорова ли я. Кивнул — и мимо. Разве это любовь?

У Вовки тоже «веская» причина.

— Веришь, Семка, — говорит он,— поднимается она вчера вечером мне навстречу по лестнице и такими ледяными глазами смотрит — ну как будто я дворник или вот Смолин, который у нас канализацию чинит. У нее наверняка кто-нибудь есть! Разве она иначе смогла бы так?

И я говорю Вовке, что никого у Леры нет, я это твердо знаю, а Лере говорю, что Вовка хотел остановиться,, да испугался ее ледяного взгляда. А на другой день Лера влетает ко мне на минутку в те полчаса, когда я обедаю дома между заводом и школой, влетает, чтобы выпалить: «Мы с Вовкой помирились! » — и тут же убегает. Я встаю из-за стола и провожаю ее. У дверей она неожиданно целует меня в щеку и говорит: — Это тебе в благодарность, Семка. За то, что ты нас все время миришь. Хлопает дверь. Я тупо гляжу на качающуюся цепочку и думаю, что уж лучше бы Лера меня совсем не целовала, чем вот так... Возвращаюсь в комнату. На столе стынет суп. Доедать его мне почему-то не хочется. Через месяц Вовка с Лерой ссорятся снова. Лера сидит у меня в комнате вечером, кутается в пальто, нервно поправляет короткими, пухлыми пальцами потрепавшуюся, подклеенную во многих местах синюю штору на окне и рассказывает: — Видишь ли, Семка, мы, наверно, будем все время ссориться. Я не знаю, может, об этом не надо говорить, но, кроме тебя, сказать некому. Вовка требует от меня слишком многого... Больше, чем допустимо... Понимаешь? Я опускаю глаза и молчу. Конечно, я понимаю. Наверно, я даже бледнею, потому что Лера с испугом смотрит на меня. В эту минуту я ненавижу Вовку, хотя мы с ним семь лет живем в одном доме и семь лет друзья. Его лицо, которое всегда казалось мне красивым, благородно- мужественным, сейчас кажется отвратительным, жестоким и холодным —лицом негодяя. Я, наверно, даже смог бы ударить его, если бы Вовка был рядом. Мне становится больно, очень больно, и я не знаю, что сделать, чтобы успокоить эту боль. — Ну, что же ты молчишь, Семка? — спрашивает Лера. — Что же ты ничего не скажешь? — А что я тебе могу сказать? — грубо отвечаю я. — Подумай, что на это можно сказать?

Я выдвигаю ящик письменного стола, достаю из его глубины пачку папирос и закуриваю. Курю я мало, только когда у меня плохое настроение. Мама мне курить не разрешает, и, если я это делаю, когда ее нет дома, я потом выношу окурки на улицу сам, чтобы мама случайно

не увидела их в мусорном ведре.

Лера с удивлением смотрит на меня.

— Семка, ты куришь?

— Как видишь!

Она смотрит на меня внимательно и говорит:

— Тебе идет курить! Ты сразу становишься похожим на мужчину.

Меня коробит от ее слов. Мне до сих пор казалось, что я уже мужчина и мне незачем быть на него похожим.

Но я молчу, не спорю. Да и о чем тут спорить?

На этот раз Лера с Вовкой не мирятся долго, очень долго. И я не мирю их.

Иногда случается так, что Лера заходит ко мне, когда у меня сидит Вовка, или Вовка заходит, когда у меня Лера. Они вежливо раскланиваются друг с другом, и тот, кто пришел последним, просит у меня учебник, или готовальню, или еще что-нибудь и тут же уходит.

Порой по вечерам, когда я возвращаюсь из школы, я вижу, что Леру провожают какие-то парни. Я в таких случаях делаю вид, что не замечаю их, не здороваюсь с Лерой и молча поднимаюсь по лестнице. И странно—в эти минуты мне обидно не за себя, а за Вовку, потому

что я твердо знаю. Вовка намного лучше всех этих парней, и только неразборчивый человек может предпочесть их ему.

Как-то в выходной Вовка почти силой вытаскивает меня к себе в техникум на вечер. Я отказываюсь, говорю, что у меня много уроков, но он ничего не желает слушать и тащит меня с собой.

Зачем он это делает, я понимаю лишь потом, после плохого, неинтересного концерта. Когда начинаются танцы, Вовка знакомит меня с очень красивой, гораздо красивее Леры, девушкой, у которой звучное имя — Стелла.

Он дает мне покружиться со Стеллой один вальс, а потом начинает с ней танцевать сам и уже не отходит от нее до конца вечера. А когда танцы кончаются, он одевает ее в гардеробе и прощается со мной.

— Я поеду провожать Стеллу, — говорит он, берет ее под руку, что-то шепчет ей на ухо, и они уходят, прижавшись друг к другу.

Я смотрю им вслед, и мне почему-то жалко Вовку и жалко Стеллу. Я понимаю, что Вовка по-прежнему любит Леру, иначе ему незачем было так спешно тащить меня на этот вечер и знакомить со Стеллой. А Стелла наверняка ничего этого не знает, не понимает и думает, что Вовка относится к ней искренне. Когда- нибудь это кончится слезами, и горькими. Эх, Вовка,. Вовка! Что ты делаешь!.. Я пытаюсь поговорить с Вовкой на другой день, но- он холодно обрывает меня: — Это, Семка, не твое дело. С Лерой у нас давно- все кончено. У каждого теперь своя жизнь. А Лера по-прежнему часто говорит о Вовке, расспрашивает о его делах. Я стараюсь рассказывать ей. все меньше, перевожу разговор на другое, но она упорно возвращается к этой теме. Как-то она встречает Вовку на улице со Стеллой и прибегает ко мне в слезах. — Кто это?—требовательно спрашивает она. — Ты, Семка, должен знать, кто это! Она описывает мне внешность Стеллы и вопросительно глядит в глаза. - Ну? Я с минуту думаю: говорить или не говорить. Потом все-таки решаюсь сказать: — Это, наверно, Стелла. Она учится вместе с Вов-* кой. — Ты ее знаешь? — Один раз видел. - Где? — На вечере в техникуме. — Когда это было? — В позапрошлый выходной. Лера стоит у окна, смотрит на свою школу, но мне кажется, что она видит не школу, а Вовку под руку со Стеллой, с красивой, стройной, золотоволосой Стеллой, у которой изумительная улыбка с ямочками на щеках, у которой какие-то удивительно глубокие, бездонные голубые глаза. Она, наверно, сравнивает сейчас себя со Стеллой и думает о том, что сама она невысокая, полненькая, что у нее пухлее руки с короткими пальцами и толстые, некрасивые ноги. И, конечно, она уверена, что Вовка теперь будет любить Стеллу, потому что Стелла красивее, потому что у нее словно точеные ножки, потому что она проводит с Вовкой в техникуме весь день, а Лера видит его все реже и реже и совсем не разговаривает с ним.

И наверняка в эту минуту Лера не понимает, что главное — не в ножках и не в ямочках на щеках, что есть что-то более важное, чем руки и волосы. Она хорошо понимает это, когда сравнивает с Вовкой других ребят, но, по-моему, не может сейчас применить ту же

мерку к себе.

Мне страшно жалко ее. Невыносимо хочется ее приласкать, погладить, поцеловать — и не только потому, что мне ее жалко, а просто так, потому что она мне очень нравится, гораздо больше любой из девушек, которых я знаю. Но я не позволяю себе даже думать об этом. Лера любит моего друга, и это значит, что для.

меня на ней лежит «табу» на всю жизнь.

Лера вздыхает и поворачивается от окна ко мне. На ее глазах, изумительных, больших, темных глазах, которые кажутся мне сейчас самыми красивыми глазами на

земле, блестят слезы.

— Слушай, Семка, — неожиданно деловито говорит она, подвигает стул к письменному столу и садится. — Ты мне друг?

Я пожимаю плечами.

— Что за вопрос? Конечно!

— Ты смог бы сделать для меня что-нибудь трупное?

— Все, что в моих силах.

— Ну, то, о чем я тебя попрошу, не потребует очень больших усилий. — Лера улыбается, но слезы все еще блестят у нее в уголках глаз. — Это нужно для меня, для моего счастья. Для нашего с Вовкой счастья. Понимаешь?

Я киваю и спрашиваю:

— А что я должен делать?

— Ты не должен делать почти ничего. Делать буду я. Ты только терпи.

— Что терпеть?

— Ну... — Лера замялась, — небольшую комедию, которую я разыграю. Понимаешь, Семка, у меня нет больше ни одного друга, которому я могла бы так довериться. Для любого другого моего знакомого все это будет по-настоящему, а не игрой. А с тобой я могу быть совершенно спокойна. Ты свой в доску. Мне нужно, чтобы Вовка меня ревновал. Понимаешь? Безумно ревновал. Тогда он мой! Понимаешь?

Я понимаю. Я, наконец, все понимаю. У меня как-то странно холодеет в груди, и кажется, будто стул вместе со мной поднимается в воздух. Я ничего не могу сказать. Только молча киваю: да, я согласен.


4

И вот уже мы с Лерой старательно изображаем влюбленных. В те вечера, когда я не иду в школу, Лера приходит ко мне заниматься и сидит у меня допоздна, до тех пор, пока не приходит с работы мама. Но это еще не все. Моя соседка по квартире Ольга Степановна — немолодая и очень злая женщина — страшная сплетница. Об этом хорошо знает весь дом. И именно этим Лера решила воспользоваться. Муж Ольги Степановны продает театральные билеты в метро. И Лера заставляет меня покупать у него билеты и говорить ему, что я иду в театр с Лерой. У меня не всегда есть время и деньги для того, чтобы ходить в театр. И, когда у меня нет времени, Лера идет по нашим билетам с сестрой или подругой. А когда у меня не хватает денег, Лера берет билеты, едет к началу спектакля, продает их и назавтра приносит деньги мне. Но она безусловно требует одного: чтобы в тот вечер, на который я взял билеты, меня дома не было. И, если в этот вечер у меня нет занятий в школе, я, подчиняясь Лере, ухожу в читальню и сижу там до закрытия. Но иногда мы с Лерой все-таки попадаем в театр. И, когда после спектакля мы подходим к нашему дому, Лера начинает прижиматься щекой к моему рукаву. По лестнице она поднимается на свой пятый этаж очень медленно, останавливаясь на каждой площадке и не выпуская моей руки из своей. Она хочет, чтобы нас видело как можно больше жильцов, чтобы нас видел вместе Вовка. И раза два он действительно видит нас, коротко здоровается и пулей взлетает к своей квартире на четвертый этаж.

Однако и после этого все остается по-прежнему. И тогда Лера делает новый смелый шаг.

Как-то вечером, когда я выхожу проводить ее в коридор, она неожиданно целует меня возле выходных дверей, целует по-настоящему, в губы; как меня еще не целовала ни одна девушка. Целует, несмотря на то, что рядом, на кухне, жарит картошку Ольга Степановна.

У меня перехватывает дыхание, и я оторопело гляжу на Леру. Мне хочется, чтобы она целовала меня еще и еще, мне хочется самому целовать ее. Но я стою ровно, как столб, и только показываю глазами на кухню.

— Вот именно поэтому, — шепчет Лера, снова звонко целует меня и выбегает на лестницу.

После этого Вовка перестает заходить ко мне, на лестнице здоровается сквозь зубы и сразу же отводит глаза.

Я понимаю, что Ольга Степановна все слыхала, все сказала ему, и говорю об этом Лере.

Она довольно улыбается и гладит мой рукав.

— Ты молодец, Семка. Еще немного. Скоро ты отмучаешься.

В один свободный от занятий вечер Лера забегает ко мне и просит:

— Семка, затащи к себе Вовку! Очень нужно! И задержи его на полчасика.

Мне неудобно и неприятно идти сейчас к Вовке, но я покорно встаю из-за письменного стола и натягиваю через голову спортивную рубашку.

Медленно поднимаясь на четвертый этаж, я соображаю, зачем можно было бы вытащить к себе Вовку, и наконец нахожу подходящий предлог. Недавно я придумал для своего токарного станка приспособление, которое позволяет втрое сократить машинное время на изготовление

двух вкладышей. Приспособление у меня уже работает. Эскизы его чертежей я показывал начальнику цеха, он кое-что исправил там и попросил меня вычертить их заново и более четко, чтобы передать в конструкторское бюро. До понедельника я эти эскизы должен сделать. Вот их-то и хорошо бы показать Вовке. Он ведь учится на техника по холодной обработке металлов.

И ему неудобно будет отказать мне.

Вовка встречает меня холодно, даже сурово. У него сдвинуты брови, слегка вздрагивают ноздри. Я знаю, что он думает сейчас о Лере, о том, что я оказался плохим, подлым другом. Поэтому, когда я говорю ему, зачем он мне нужен, у меня заплетается язык и получается что-то маловразумительное. Однако он понимает, что мне надо, и, заглянув в свою комнату, говорит бабушке:

— Я к Семке. Мы молча спускаемся по лестнице. Дома я усаживаю Вовку за стол, раскладываю перед ним эскизы и набрасываю на клочке бумаги вкладыши, которые мне приходится обрабатывать. Вовка берет карандаш и начинает разбираться. Он смотрит эскизы молча, ставит возле некоторых размеров маленькие вопросительные знаки, и мне начинает казаться, что приспособление ему не нравится. Неужели какая-нибудь ерунда? Но ведь оно же работает, и начальник цеха его смотрел... Я даже на какое-то время забываю, что привел к себе Вовку совсем не из- за этого приспособления, а из-за Леры. — Это не ново, — вдруг говорит Вовка. — Такое приспособление уже было описано в каком-то журнале. Я вот только не помню, в каком. Но это можно найти. Мне кажется, что вот здесь, — он показывает на эскиз, у тебя слишком массивная стенка. Тут такая толщина не нужна — нагрузка-то маленькая. Я на той неделе разыщу этот журнал и покажу тебе, как там. Но вообще-то здорово, что ты это сообразил. Там была статья инженера. А у тебя ведь только пятый разряд? Я киваю. Да, у меня только пятый разряд. В комнату быстро стучат. По стуку я узнаю Леру. — Да-да,— говорю я. Лера входит и протягивает мне книгу. — Вот твоя история, Семка. Спасибо. Потом она вдруг замечает Вовку (до чего же искренне у нее получается это «вдруг»!), здоровается с ним и спокойно, даже как-то озабоченно говорит: — Очень хорошо, что ты здесь. У меня к тебе важное дело. Но я спешу. Ты сможешь проводить меня до метро? __ Смогу,-—жестко произносит Вовка. — Хорошо. Тогда быстренько поднимись, оденься, я тебя подожду здесь. Вовка извиняющимся взглядом глядит на меня и разводит руками: мол, видишь, есть дела поважнее твоего приспособления.

Я толкаю его к двери.

— Давай быстрей. Эскизы потом посмотрим.

Вовка выходит.

Лера прижимает руки к груди и испуганно глядит на меня.

—Ну, Семка, пожелай мне ни пуха ни пера.

— Желаю.

. Лера тихо шепчет: «Иди к черту!» — и улыбается.

Я отворачиваюсь к столу и начинаю собирать эскизы.

Возьмусь за них в выходной. Сейчас надо делать тригонометрию.

В дверь стучит Вовка.

Лера прощается со мной и выходит. Хлопает квартирная дверь, тихо позвякивая, качается цепочка, на лестнице, постепенно удаляясь, слышится голос Леры.

Я возвращаюсь в комнату, сажусь за тригонометрию и долго ничего не могу сообразить. Потом понемногу начинаю вдумываться, но задачи у меня все равно не

получаются. Я бросаю их и ухожу на улицу.

На другой день, когда я торопливо обедаю дома, ко мне входит Вовка, крепко сжимает мою руку и садится на подоконник.

— Мне Лера все рассказала, — говорит он,— Всю вашу комедию. Спасибо, Семка. Все-таки помирил нас. ,Мы, наверно, скоро поженимся. Вот кончу техникум, и поженимся.

Техникум Вовка кончит через год.

— А как же Стелла?— спрашиваю я.

—Стелла— это так... — Вовка морщится. — Чтобы позлить Леру.

— Тебе— так, — не унимаюсь я. — А ей каково? Она Ведь не кукла.

— Ну, что ж делать, Семка? — Вовка слезает с подконника и кладет мне на плечи руки. — Что же делать?

— Вчера было плохо мне, завтра — ее очередь. Видно, так уж устроена жизнь.

Я думаю о том, что, если бы у Леры не было под боком меня, она могла бы какому-нибудь парню закружить голову так же, как Вовка Стелле. Неужели иначе нельзя? Неужели жизнь действительно устроена так, что кто-то всегда должен страдать?

Мне не хочется, мне страшно не хочется верить, что жизнь устроена именно так. Я не буду мириться с этим. И мне не нравится, что Вовка говорит об этом так спокойно. Жизнь должна быть устроена так, чтобы все были счастливы.


5

Проходит еще год. В Москве — весна. Первая послевоенная весна, когда люди уже забывают о светомаскировке, когда то тут, то там начинают восстанавливаться разрушенные при бомбежках дома и асфальтироваться новые кварталы, когда по улицам проносится необычайно много трофейных машин самых различных марок, когда на улице Горького начинают заменять железные абажуры военных лет яркими матовыми фонарями. В коммерческих магазинах продают уже почти все, даже апельсины, а по карточкам иждивенцы все еще получают по триста граммов хлеба в день. Я давно ушел с завода и учусь в институте — в маленьком институте на Садовом кольце, который готовит полиграфистов. Лера — тоже в институте. Она, как и обещала когда- то, специально выбрала институт иностранных языков, потому что там почти одни девушки и Вовке не к кому будет ее ревновать.. Вовка кончает свой техникум, готовит диплом. Тема его диплома — автоматическая линия станков, изготовляющая одну деталь без прикосновения рук человека. В те годы — это новинка, и Вовку консультируют не только преподаватели его техникума, но и один профессор из Высшего технического училища имени Баумана и начальник цеха одного из крупнейших московских заводов. Этот начальник собирается взять Вовку на работу в свой цех. Кажется, Вовка, действительно, делает что-то очень интересное, очень нужное. В техникуме о его дипломе много шумят и спорят. С Лерой он теперь, наверно, не ссорится, а если и ссорится, то я-об этом не знаю — мне не говорят. И по тому, что они теперь не ссорятся, потому, что оба они, и Вовка и Лера, какие-то сосредоточенные, серьезные и спокойные, а не измученные взаимными подозрениями и ревностью, как раньше, мне понятно, что в их отношениях изменилось что-то очень важное.Когда я впервые это понял, еще в конце прошлого лета, мне стало больно, по-настоящему больно. Я несколько дней не мог ничего читать и после работы (я тогда последние дни работал на заводе) уезжал в какой- нибудь парк и ходил там до тех пор, пока у меня не начинали смыкаться глаза и заплетаться ноги.

С Лерой в эти дни я старался не разговаривать, и если встречал ее во дворе или на лестнице, то делал страшно озабоченное лицо, торопливо здоровался и уходил.

Потом я постепенно привык к этой боли, стал меньше замечать ее, а тут начались занятия в институте, появились новые заботы, новые знакомства, и уже через месяц я спокойно думал о Лере и Вовке и даже снова стал разговаривать с Лерой. Она, как и раньше, заходит

теперь ко мне за учебниками и держится спокойно, с достоинством, как старшая.

С Вовкой мы по-прежнему друзья. Он часто заходит ко мне, а я к нему. Когда Лера занята, я привожу Вовку на наши институтские вечера, знакомлю его с нашими ребятами, и мне приятно, что у меня такой умный и красивый друг, который нравится всем нашим студентам и

особенно девушкам.

О том, что Лера и Вовка собираются пожениться, знает уже, кажется, весь наш пятиэтажный дом. Мне даже один раз пришлось услышать, как дворничиха тетя Дуся обсуждала с лифтершей вопрос о том, где они будут жить, когда поженятся, — у Леры или у Вовки.

Но не все говорят об этом так спокойно и доброжелательно.

Однажды, возвращаясь вечером из читальни, я услыхал, как Женька Сухов говорил ребятам на лестничной площадке о Лере и Вовке грязно, похабно.

Я тогда подошел к Женьке и сказал:

— Ты не имеешь права так говорить о Лере. Это скотство. Я запрещаю тебе так говорить о ней.

— А кто ты такой, чтобы мне запрещать? — Женька, прищурившись, нагло ухмыльнулся. — И какое тебе до нее дело? Или тоже пользуешься?..

Вначале я хлестал по Женькиному лицу ладонями.

Потом мне этого показалось мало, и я стал месить его кулаками. Женька упал. Ребята оттащили меня, силой довели до моей квартиры и втолкнули в дверь...

Иногда к Вовке приезжает его товарищ по техникуму Славка, скромный, очень мило улыбающийся парень в очках, который может часами читать на память Есенина, Багрицкого и Блока. Порой вместе с Вовкой Славка заходит ко мне, и мы идем гулять, втроем или даже вчетвером — с Лерой. В Славке мне нравится все, кроме одного, — его слишком откровенного внимания к Лере. Он все время старается быть возле нее, читает стихи только тогда, когда она с нами, он даже несколько раз приглашает ее в кино, и они уходят вдвоем, без Вовки. Мне и то обидно, а Вовке, кажется, все равно — он шутит, смеется и совершенно не обращает на это внимания. Я как-то не выдерживаю и спрашиваю его:

— Тебе не кажется, что Славка слишком любезен с Лерой?

— Кажется, — невозмутимо отвечает Вовка.

— Почему же ты так спокойно к этому относишься?

— Видишь ли, Семка... Мы с Лерой после защиты диплома собираемся пожениться. И если она способна увлечься Славкой, то пусть лучше это будет сейчас, чем потом. Потом это может быть страшно. Особенно, если будут дети. Вовка хмурится и отворачивается к окну. Я смотрю на него и удивляюсь: насколько он все-таки старше, взрослее меня, хотя мы с ним почти одногодки. Я не всегда бываю с ним согласен, но все же мне кажется, что он умеет думать о жизни серьезнее и глубже, чем я. В общем, так вот и идет наша жизнь до того дня, когда однажды Вовка не заходит ко мне и полушутя не спрашивает:

— Скажи, Семка, с какой стороны у человека аппендикс?

— Понятия не имею, — отвечаю я. — А ты что — решил заняться анатомией? — Нет, мне некогда заниматься анатомией. У меня что-то с правой стороны болит. — Он показывает на низ живота.—-Вот тут. Ты спроси вечером у матери. Ладно? — Ладно. Спрошу. Вовка уходит.

Вечером мама говорит мне, что аппендикс — с правой стороны и что, когда он болит, надо класть лед и вызывать врача. Сама она помочь в этом случае не может — она глазник.

Я бегу к Вовке. Аппендикс у него болит еще сильнее.

Вовка уже не может заниматься, лежит на диване с грелкой и жалуется, что она не помогает.

— Дай сюда грелку! — требую я.

— Возьми ради бога! — Вовка охотно отдает ее мне. — Все равно толку от нее ни на грош.

Я выливаю из грелки кипяток, наполняю ее холодной водой из крана и приношу в комнату.

— Вот теперь клади. А я побегу за льдом и вызову врача.

— Да брось ты, Семка! — Вовка морщится. — Какого, к черту, врача! Поболит — пройдет.

— Мама сказала, что нужно вызвать врача.

— Ну, мало ли что сказала твоя мама. Я свою-то не всегда слушаюсь. Ты лучше Леру позови.

— Хорошо,— обещаю я и ухожу.

Леры дома нет. Я оставляю ей записку и бегу в аптеку.

Из первого же автомата я вызываю к Вовке врача, а уже через двадцать минут взлетаю на четвертый этаж с пузырем льда в руках.

— Где Лера? — спрашивает Вовка.

— Ее нет дома. Я оставил записку.

Врач — высокий хмурый мужчина — приходит минут через десять после меня. Он щупает Вовку справа, слева и мрачно произносит:

— У вас аппендицит. Вот направление. — Он быстро, почти одним росчерком пишет маленькую бумажку.— Я пришлю за вами скорую помощь.

— А это обязательно, доктор? — спрашивает Вовка.

— Что обязательно?

— Ну, в больницу...

— Если хотите жить — совершенно обязательно.

— Хочу, доктор. — Вовка кивает и просит:

— Семка, собери мне быстренько в портфель мыло, зубную щетку, порошок и «Автоматику». Вон там, на столе, толстая лежит.

Да, сунь еще первый томик Метерлинка. Он у меня на очереди...


Врач уходит. Я провожаю его до дверей на лестницу, потом собираю все, что нужно, и сажусь возле Вовки.

— Наверно, операция будет, — тихо говорит он.

— Наверно, — соглашаюсь я. — Говорят, это самая легкая операция.

— Да черт с ней! — Вовка машет рукой. — Пусть бы тяжелая была! Только быстрее! Диплом ведь, Семка! Каждый день дорог! А тут лежи, плюй в потолок... Эх!

Приходит с работы Вовкина мать и, узнав, в чем дело, сразу начинает волноваться и суетиться. Мы успокаиваем ее, как можем. Леры все нет. Мы встречаем ее уже тогда, когда за Вовкой приезжает скорая помощь и я вместе с санитарами помогаю ему спускаться вниз. Лера бежит нам навстречу по лестнице, вдруг видит- Вовку, людей в белых халатах, бледнеет и прижимает руки к груди.

— Вова, что с тобой? — почти кричит она.

— Не волнуйся, чепуха. —- Вовка через силу улыбается. — Аппендицит.

Через неделю вернусь. В машине скорой .помощи, кроме санитаров и Вовки, умещаются только двое — Вовкина мать и Лера. Мне приходится остаться. На другой день я убегаю со второй лекции и иду з институт Склифосовского узнать, что с Вовкой. Какая-то удивительно спокойная, невзрачная женщина за окошечком говорит мне, что больной Малков прооперирован, операция прошла удовлетворительно, состояние тоже удовлетворительное.

— Увидеть его можно?

— Нет. Свидания только по воскресеньям.

— Что ему можно принести?

— Пока — только фрукты. Все остальное у него есть.

После занятий я еду в Елисеевский магазин — лучший коммерческий магазин в Москве — и покупаю там два больших антоновских яблока. Они стоят безумно дорого, эти яблоки. На них уходят все деньги, которые мама оставила мне на карманные расходы до следующей стипендии. ’ Как драгоценность, я везу эти яблоки в институт Склифосовского и протягиваю в окошечко равнодушной, невзрачной женщине.

— Записка будет? — сухо спрашивает она.

Сейчас.

Я вырываю из тетради лист и пишу записку.

— Ответа ждать будете?

— Буду.

Женщина отдает кому-то яблоки и записку, и их уносят.

Я жду долго, почти, полчаса. Наконец мне приносят мой же тетрадный листок, на обороте которого корявыми, шатающимися буквами написано:

«Семка, спасибо. Скажи Лере, чтоб приехала обязательно.

Между нами — мне паршиво. Кажется, во время операции прорвался гной. Спроси у матери, чем это пахнет.

В.».

Прямо из вестибюля института звоню на работу маме, но мне говорят, что она на обходе и к телефону в это время не зовут.

После обеда я выбегаю на угол и из автомата звоню еще раз. Мне говорят, что мама на операции.

Вечером, когда мама, наконец, приходит домой, я спрашиваю, чем пахнет, если во время операции аппендицита прорывается гной.

— Перитонитом, — говорит мама.

— А что это такое?

— Воспаление брюшины. Это очень опасно. А у кого это?

— У Вовки.

Мама начинает волноваться:

— Это плохо, Семочка. Это очень плохо. Я посоветуюсь завтра с нашими хирургами.

На следующий вечер мама приходит раньше обычного.

—Я специально отпросилась, — говорит она. — Скажи Вовиной маме, что помочь может пенициллин.

Это новое средство. Импортное. Его страшно трудно достать, и оно стоит очень дорого. Но, говорят, оно делает чудеса. У нас его достать невозможно. Кажется, у главврача есть какой-то крошечный запас, но он о нем даже не позволяет говорить. Вот если она где-нибудь раздобудет…

Я бегу к Вовкиной матери. Она, выслушав меня, одевается и уходит куда-то звонить.

Через два дня ей удается, наконец, достать пенициллин.

Но, кажется, он уже бесполезен.

В этот день Лера вбегает ко мне растрепанная, страшная. На белом, совершенно белом ее лице, как угольки, чернеют широко раскрытые глаза.

Я замечаю, что у Леры перекручен чулок, и это почему- то пугает меня больше ее бледности. Ведь Лера всегда так безжалостно-жестоко высмеивала женщин, которые не следят за своими чулками...

— Семка, — задыхаясь говорит она. — Вовкиных родных вызвали в больницу. Мне соседи сказали...

— Едем, — отвечаю я.

— Подойди к зеркалу, приведи себя в порядок.

Я выхожу из комнаты, закрываю дверь и надеваю в коридоре пальто. Когда я возвращаюсь, Лера причесана, у нее подкрашены губы, и это еще сильнее подчеркивает ее бледность, но чулок у нее по-прежнему перекручен. Мне неудобно говорить ей об этом, и я киваю на дверь. — Пошли. Мы почти бежим к троллейбусу, потом пересаживаемся на другой. У Леры какие-то странные, возбужденно- испуганные глаза. А я все время невольно смотрю на окружающих и думаю: замечают они или нет, что у Леры перекручен чулок. Кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Люди глядят в окна, в газеты, в книги, разговаривают, и никому до нас нет дела. В институте Склифосовского нам безоговорочно выписывают пропуска и выдают халаты, хотя сегодня и не приемный день. И по этому я чувствую, что дело плохо, очень плохо. Я бегу за Лерой по узким и длинным коридорам, слышу стоны и кряхтенье больных в палатах, и мне становится жутко. В маленькой палате, куда вбегает Лера, — четыре кровати. Возле одной из них я вижу мать и бабушку Вовки. А на кровати... Боже, неужели это Вовка?!. Ужасно худой, с обтянутым темным лицом, с выпирающим, острым носом, с провалившимися, страшными глазами, которые, кажется, ничего не видят, кроме какой-то одной точки на потолке. Приходит сестра. Делает ему укол. Пенициллин. Тот самый пенициллин, который теперь уже, видимо, бесполезен. После укола Вовка вдруг вскакивает, машет руками и дико, безобразно ругается. Я за всю жизнь ни разу не слыхал, чтобы он так ругался. Его укладывают обратно в постель.

Сестра, которая делала ему укол, поворачивается ко мне и тихо произносит:

— Агония.

Какое это страшное, безнадежное, черное слово! Я только тут впервые понимаю его ужасное значение.

У Вовкиной матери красные, измученные, выплаканные глаза. Она сидит, бессильно опустив руки на колени, и неотрывно смотрит на Вовку. Бабушка его тихо плачет, скривив рог и вытирая глаза белым, в горошек, платком, который она при мне сняла с головы. Лера стоит молча, раскрыв от испуга рот и прижав своим обычным жестом руки к груди.

Я все еще не верю. Мне кажется, что это — страшный, какой-то немыслимо страшный сон, который вот-вот кончится, который не может продолжаться долго.

Но сон не кончается. Он становится еще более страшным.

Вовка вдруг приходит в себя, узнает мать, Леру, бабушку.

Меня он не видит, потому что я стою у него в изголовье.

Но мне кажется, что ему и не нужно видеть сейчас меня. Ему нужны люди более близкие.

Он протягивает губы и тихо просит:

— Лера, поцелуй меня.

Лера присаживается на кровать, целует его в губы, в лоб, гладит его волосы.

— Мы поженимся, Лера, — говорит Вовка.

— Да, конечно. — Лера кивает. — Поженимся.

И она находит в себе силы улыбнуться. ..

Мне страшно. Мне так страшно, что я не выдерживаю и выхожу в коридор.

Когда я возвращаюсь, Вовка уже опять никого не узнает.

...И вот все кончено. Бабушка деловито закрывает ему глаза пальцами, складывает его руки на груди и пристраивает между ними снятый с себя железный крестик.

Мне не нравится этот крестик. Я думаю о том, что Вовка был комсомольцем и собирался вступать в партию, о том, что мы с Лерой — тоже комсомольцы и нам нужно было бы убрать этот крестик с Вовкиной груди.

Но какая-то непонятная сила удерживает меня, сковывает движения, язык. Я ничего не делаю и ничего не говорю.

Мы медленно выходим на улицу. На улицу, которая дышит весной, светом, радостью пробуждающейся природы, шепотом вечерних свиданий. Я тяжело, устало отмечаю про себя, что ничего этого Вовка уже никогда не увидит.

Неожиданно я вспоминаю, что вчера из-за полного безденежья снес в букинистический магазин сочинения Надсона, и теперь у меня в кармане почти полная сотня. Я поднимаю руку и останавливаю такси. Это первое в моей жизни такси, которое я останавливаю сам и в котором поеду на свои деньги. Мы молча садимся в машину и минут через пятнадцать так же молча вылезаем из нее возле своего дома. Мы с Лерой заходим к Вовке и с полчаса молча сидим в его комнате и глядим в пол. Мне очень хочется курить, но папиросы у меня дома, в столе. Я вдруг вспоминаю, что на столе остался незаконспектированный и даже непрочитанный материал по языкознанию. Завтра семинар, и я к нему не готов. Но в конце концов черт с ним, с этим семинаром и со всем языкознанием вместе! Есть на земле вещи поважнее, чем классификация индоевропейских языков. Лера поднимается первая. Мы тихо выходим в коридор. Я иду проводить ее до квартиры. И когда она поднимается впереди меня по лестнице, я вдруг замечаю, что чулок у нее все еще перекручен. На другой день рано утром ко мне заходит Славка. Нужно ехать за Вовкиными вещами. Я стучусь в соседнюю квартиру, где есть телефон, звоню своему декану, говорю, что у меня умер друг и я не смогу приехать на занятия. Потом говорю Славке:

— Я готов. — Надо зайти за Лерой.

Славка вынимает из кармана платок и тщательно протирает очки.

— Зачем нам Лера? — спрашиваю я.

— Надо. Славка не объясняет и молча поднимается наверх. Я иду за ним. На улице Славка покупает Лере букетик подснежников, и меня коробит от этого: как он может думать сейчас о цветах? Санитарка выносит нам большой узел, завязанный в белую простыню, и потертый Вовкин портфель. Славка сразу хватает узел. Портфель достается мне.

Славка берет Леру под руку, и мы выходим на улицу.

Он все время говорит, говорит об обычных вещах, о которых мы говорим каждый день: о погоде, о преподавателях, о новых фильмах и книгах. Он даже читает на

память какие-то стихи.

Я понимаю, что он делает это специально, что он старается отвлечь Леру от мыслей о Вовке, но все-таки мне это неприятно. По-моему, от этих мыслей ее все равно не отвлечь, и делать это сейчас не нужно. Да Лера, кажется мне, И не слушает его.

В троллейбусе Славка по-прежнему держит Леру под руку, а узел с Вовкиной одеждой опускает на пол.

Когда я вижу этот узел на грязном полу троллейбуса, у меня вдруг поднимается необъяснимая волна злости и на Славку, которому, видно, не дорога память друга, и на Леру, ничего этого не замечающую.

Я грубо выхватываю у Славки узел с вещами и прижимаю его к груди. Славка удивленно смотрит на меня близорукими серыми глазами, которые через очки кажутся очень большими, и, не сказав ни слова, отворачивается к Лере.

От троллейбуса я уже иду сзади них и несу в одной руке портфель, а в другой — узел. Славка два раза просит у меня что-нибудь, но я ему ничего не даю и смотрю на него волком.|

А Лера ничего не замечает, деревянно идет впереди,

неподвижно смотрит перед собой и кусает лепестки подснежников.

6

— А кто вы ему будете? — спрашивает меня профессор.

— Друг, — отвечаю я.

Мы сидим с низеньким —. гораздо ниже меня — и очень подвижным профессором в пустой аудитории и говорим о Вовкиной дипломной работе. Я приехал сюда, в Высшее техническое училище имени Баумана, чтобы просить профессора продолжать по этой работе консультации.

Кажется, он готов согласиться...

Мы с Лерой нашли черновик Вовкиной дипломной работы у него дома, в столе. Мы решили переписать его и показать в редакциях. Может быть, эту работу удастся опубликовать? Ведь Вовка говорил, что она почти закончена. Он делал что-то стоящее, что-то очень нужное людям. Его мысли не должны погибнуть вместе с ним.

Мы раздобыли в одной из квартир нашего дома старую, разбитую пишущую машинку и медленно, по очереди, перепечатывали на ней страницу за страницей Вовкин черновик. Иногда мы спорили и даже чуть не ссорились из-за какого-нибудь неразборчиво написанного слова, которое каждый из нас расшифровывал по- своему. В конце концов мы. все перепечатали, все проверили, и вот теперь нужно показать работу специалисту'. Профессор соглашается посмотреть работу, обещает сказать свое мнение через неделю, и я протягиваю ему тоненькую зеленую папку. Через неделю мы приезжаем к профессору вместе с Лерой, встречаем его в коридоре и не успеваем поздороваться, как Леру обхватывает сзади какая-то полная, краснощекая девушка, почти визжит:

«Лерка! Сколько лет, сколько зим!» — и оттаскивает ее в сторону.

— Это ваша девушка? — профессор едва заметно улыбается.

— Нет. — Я отрицательно качаю головой. — Это девушка моего друга, Владимира Малкова.

— А-а-а, — уже почтительно тянет профессор. — И она что — тоже заботится об этой работе?

— Да, профессор. Мы ее вместе разбирали и перепечатывали.

— Похвально. — Профессор слегка кивает. Расцеловавшись с полной, краснощекой девушкой, к нам возвращается Лера

. — Мы вместе были в интернате, в эвакуации, — как бы извиняясь, говорит она.

Профессор ведет нас в помещение своей кафедры, достает из шкафа тонкую зеленую папку и, протягивая ее мне, произносит: — Работа вашего друга, бесспорно, очень интересна и может быть полезной. В ней, правда, есть немного неточностей, не хватает четких выводов, но это я, пожалуй, мог бы сделать. Мне только не нравится язык работы. Он какой-то тяжеловатый и... неотшлифованный...

— А это могу сделать я, — прерываю я профессора. Он с удивлением приподнимает брови, и я понимаю, что нужно сказать ему что-то еще, чем-то подтвердить это свое обещание.

— Я учусь на редакторском факультете, — добавляю я.

— О! — Профессор поднимает указательный палец.— Это как раз то, что надо. Тогда я берусь показать работу вашего друга в редакциях сам.

В конце мая, перед весенней сессией, я привожу профессору выправленную и заново перепечатанную Вовкину работу с хрустящими, красивыми чертежами, которые

вычертили по сохранившимся эскизам ребята из Вовкиного техникума. А еще через две недели, позвонив профессору по телефону, я узнаю, что работа будет опубликована в сокращенном виде в августовском номере нового технического бюллетеня.

...Наступает лето. В нынешнем году оно у меня какое-то странное — сладкое и мучительное. У меня еще никогда такого не было.

Я сдаю экзамены за первый курс. Каждый день я занимаюсь с утра и до вечера, занимаюсь так усердно, что голова к концу дня становится свинцовой. А вечером ко мне приходит Лера, и мы идем с ней или в парк, или в кино, или просто бродить по улицам.

У Леры тоже экзамены, и она тоже занимается целый день. Несколько раз мы пробовали заниматься вместе, но у нас ничего не получалось — мы слишком много разговаривали. Поэтому мы и решили встречаться только по вечерам.

И вот мы идем по улице Горького, выходим на Ленинградское шоссе, и Лера гладит на нем кустики и вспоминает:

— Вовка больше всего любил гулять здесь. Он здесь зимой даже на лыжах бегал.

Мы идем в кино «Москва» на Маяковской, и Лера тихо произносит:

—Вовка считал, что это по акустике один из лучших кинозалов Москвы.

Мы едем в Парк культуры и отдыха, заходим в Нескучный сад, бродим по его горкам, сидим на простых зеленых скамейках без спинок, снова ходим, и Лера вздыхает:

—Вовка здесь всегда целовал меня. Он говорил, что Нескучный сад потому так и называется, что сюда ходят целоваться.

Она долго молчит, потом неожиданно просит:

— Семка, я закрою глаза, а ты поцелуй меня. Крепко. Как Вовка.

Я с раздражением пинаю ногой камень, слежу, как он катится по траве под гору, и говорю: .

— Не могу, Лера. Она останавливается, жалобно глядит мне в глаза

— Ну, что тебе стоит, Семка?

Да, конечно, ей кажется, что мне ничего не стоит поцеловать ее так, как целовал Вовка! Ну, что ж... Если она думает, что мне это ничего не стоит, пусть будет, как она хочет... Я обнимаю и целую ее — крепко и долго, так крепко и долго, как Вовка, наверно, ее никогда не целовал. Когда я отпускаю ее, она, все еще с закрытыми глазами, отворачивается от меня, счастливо улыбается и шумно вздыхает. Потом мы бродим по берегу Москвы-реки, и Лера тихонько напевает:

О Париж, край забав...

Это одна из любимых вещей Вовки. Он вообще очень любил оперетту.

— А ты не видишь Славку? — неожиданно спрашивает Лера. — Нет, а ты? — Я его тоже давно не вижу. — Лера прищуривается.

— Знаешь, он тогда... ну, после всего этого... стал вдруг за мной ухаживать. Зачастил ко мне. Ездит и ездит. Я вначале думала, он это так... Ну, чтоб меня успокоить, отвлечь... А он всерьез... Букеты привозит, руки целует... А раз мы с ним шли из театра, и он меня на лестнице попытался поцеловать. Грубо так, нахально... Я его оттолкнула и говорю: «Славка! Как тебе не стыдно! Ведь ты же Вовкин друг!» А он знаешь что отвечает? «Ты, говорит, не молись на него. Он тоже ре ангел был». И снова целоваться полез. . Ох, знаешь, Семка, как я его по щекам отхлестала! В жизни так никого не била, как его. С тех пор не вижу...

Мы медленно идем к выходу и едем домой. А на другой вечер Лера снова тянет меня в Нескучный сад. В Зеленом театре парка идет какой-то концерт. Лера пробирается вдоль забора театра и манит меня рукой.


— Иди сюда! Здесь должна быть лазейка.

Она действительно находит в заборе две доски, которые легко раздвигаются, и тихонько перелезает в театр.

Я перелезаю за ней.

— Эту лазейку Вовка нашел, — говорит Лера. — Мы с ним тут всегда пробирались.

Театр почти пуст. Мы идем к передним рядам, садимся и слушаем.

Концерт оказывается неинтересным. Лера морщится и тянет меня за рукав.

— Пошли обратно.

— Пошли, — соглашаюсь я.

Мы снова отыскиваем свою лазейку и выбираемся через нее в Нескучный сад.

Когда становится совсем темно, Лера останавливается, гладит мой рукав и тихо просит:

— Семка... еще раз... как вчера...

— Не надо, Лера! — Я мотаю головой. -— Не надо!

Это нехорошо.

— Ну, Семка!.. — Голос у Леры тихий, жалобный. — Я так хочу! Неужели ради меня ты не можешь через что-то переступить? Ведь у тебя нет девушки! Ты ни перед кем не виноват.

Мне страшно хочется ее поцеловать, но я снова упрямо мотаю головой.

Тогда Лера сама обхватывает мою шею и прижимается губами к моим губам. И я не выдерживаю, обнимаю ее, и мы целуемся крепко, еще крепче, чем вчера.

После этого я стараюсь не ездить в Нескучный сад, но через несколько дней Лера снова вытаскивает меня туда, и снова повторяется то же самое.

Эти поцелуи потом целый день жгут мне губы, снятся по ночам. И, хотя они мучительны, мне хочется их снова и снова. Но я понимаю, что они — не для меня.

В следующий раз я набираюсь решимости и твердо говорю Лере:

— Я больше не поеду в Нескучный сад. Я больше не могу так. В конце концов я тоже человек, а не

поцелуйная машина.

Лера как-то странно, даже немного презрительно улыбается. .

— Я думала, у меня есть друг, — говорит она.— Один человек не раз называл себя моим другом. А когда от него потребовалось очень немногое, совсем немногое, он сразу стал говорить: «Я не могу», «Я не хочу», «Я не поеду»... Тебе этого не понять, Семка. Тебе это просто. А я, может, только этим и живу!

И я сдаюсь, и мы едем в Нескучный сад и снова целуемся там — долго, крепко, сладко. А потом бродим по диким дорожкам, лазаем по горкам, сидим на обрыве над Москвой-рекой до тех пор, пока свистки милиционеров не поворачивают нас к воротам парка. Милиционеры начинают свистеть в половине двенадцатого. От всего этого я теряю голову, занимаюсь кое-как, потому что все время думаю о Лере, и последние экзамены сдаю на тройки. А после экзаменов Лера прибегает ко мне радостная, улыбающаяся и говорит:

— Ой, Семка! Мама мне преподнесла сюрприз — путевку на Рижское взморье, в дом отдыха. Как хорошо! Через десять дней еду! Мне становится тоскливо. Я знаю, что буду все лето сидеть в Москве, потому что у нас с мамой нет денег ни на какую путевку. И теперь, когда Лера уезжает, я понимаю, что буду в Москве один, потому что почти все ребята из нашей группы тоже разъезжаются. В эти последние десять дней мы еще несколько раз едем в Нескучный сад, и все происходит так же, как раньше. Но, я чувствую, что мысли Леры уже не здесь, не со мной, а где-то там, на Рижском взморье. - И вот уже чемодан Леры заложен на третью полку, и мы выходим на перрон, гуляем по нему, ожидая последних звонков. Мать Леры мы оставили в вагоне — караулить чемодан. Лера останавливается и гладит лацканы моего пиджака.

— Так что же ты скажешь мне на прощанье, Семка?— спрашивает она.

— Получше отдыхай, набирайся сил, — говорю я первое, что приходит в голову. — И только? — А что ты хочешь еще?

— Нет уж ,— как-то печально произносит Лера.— Ты говори то, что хочешь ты, а не то, что хочу я. Мало ли чего я хочу!

Я думаю, что сейчас нужно было бы сказать ей о том, как давно я ее люблю и как долго она меня мучила, не замечая этой любви и заставляя меня делать то, что нельзя требовать даже от очень хорошего друга. В конце концов, ей когда-то нужно узнать, что все это я делал не только из чувства дружбы.

«А нужно ли?— тут же спрашиваю я себя.— Нужно ли ей это знать? Будет ли ей от этого знания легче? Ведь все равно ничего, кроме дружбы, для нас невозможно.

Между нами стоит Вовка, и будет стоять всегда, всю жизнь. Пусть уж лучше мы останемся хорошими друзьями...

Я как можно беззаботнее улыбаюсь и спрашивают:

— Ты будешь мне писать?

— Буду. А ты мне?

— Хоть каждый день! Только пришли адрес.

— Пришлю. Ты пиши. А то мне там будет скучно.

Раздаются звонки. Из вагона нам машет рукой Лерина мама.

Мы подходим к вагону и последний раз глядим друг другу в глаза. Мне очень хочется поцеловать

Леру — не как Вовка, а от себя, на прощанье, — но я не знаю, как она к этому отнесется. Она ведь не просит сейчас об этом...

И вот уже поезд уходит, и Леры не видно. Я беру под руку ее маму, и мы потихоньку идем к трамваю.

Мне абсолютно, мне совершенно нечего делать дома.

Мне некого пригласить в парк или в кино, а знакомиться с девушками на улице я не умею и не хочу. Из кашей институтской группы я остался в Москве чуть ли не один. И от нечего делать я начинаю читать книги по курсу средневековой западной литературы, которую мы

станем изучать в будущем году, и конспектирую толстую историю французской литературы, которая недавно вышла из печати. Эта работа постепенно захватывает меня, и я уже снова занимаюсь целыми днями, как во время экзаменов, и только по вечерам выхожу прогуляться

на улицу.

Иногда приходят письма от Леры — короткие, спокойные — не письма, а отписки. Я отвечаю ей длинными и, мне кажется, умными письмами, в которых рассказываю об ирландских сагах и цитирую французских поэтов-трубадуров.

Лера приезжает неожиданно, не известив меня телеграммой,

как мы договаривались, и я встречаю ее на лестнице случайно, уже через два дня после ее приезда.

Она вся какая-то новая, южная, загоревшая, у нее новая прическа, маленькие серьги в ушах, новые бусы. Она куда-то торопится и обещает зайти ко мне и обо всем рассказать. Я жду ее целых два дня и никуда не выхожу из дому. Но ее все нет. Я поднимаюсь к ней сам и узнаю, что вчера она уехала в деревню, к каким-то знакомым, и вернется лишь к началу занятий. Писем из деревни она мне уже не присылает.

7

Проходят годы, проходит много лет, которые делают нас взрослыми, самостоятельными людьми. Лера теперь живет с мужем, морским офицером, в Прибалтике. Я работаю в Пензе. Каждый год и Лера, и я в свой отпуск хоть ненадолго приезжаем в Москву. Иногда эти отпуска у нас частично совпадают. Мы никогда не договариваемся об этом, но ведь оба мы — москвичи и прекрасно знаем, когда лучше всего приезжать в Москву.

У Леры — дочка, у меня — сын. Им скоро будет по три года. И вот однажды мы встречаемся в нашем дворе возле песочницы, в которой играют наши дети. Мы знакомим их. Мой сын смело протягивает измазанную в песке руку.

— Миса.

Лерина дочка говорит чище, но стесняется больше и почти шепотом произносит:

— Аллочка. Потом они начинают показывать друг другу свои игрушки и скоро забывают про нас. А мы сидим на лавочке и, перебивая друг друга, рассказываем о своей работе, о своих городах.

— А помнишь то лето, — неожиданно произносит Лера, — когда мы с тобой целовались в Нескучном саду?

— Конечно, помню!

— Какой ты был дурак тогда, Семка! — Лера улыбается.

— Ох, какой классический дурак! Я удивленно гляжу на нее.

— Почему же это я был дурак?

— Подумай. Ведь ты, кажется, любил меня?

— Да, любил.

Теперь я произношу это уже спокойно, твердо. Такие слова вообще легче произносить в прошедшем времени.

Но я чувствую, что и сейчас Лера мне очень дорога. Может, я ее люблю до сих пор? Мне очень трудно вот так, сразу, разобраться в этом. Но, конечно, если я даже разберусь, я не скажу ей, что люблю ее...

— Вот если бы ты тогда не был дураком, — продолжает Лера, — мы бы могли быть вместе.

— Нет, Лера! — Я качаю головой. — Мы не могли бы быть вместе. Между нами был Вовка. И ты все время напоминала об этом. И, целуя меня, ты бы все время

думала, что целуешь его...

— Ох, Семка, как ты неправ! — Лера улыбается мне снисходительно, как старшая. — Жизнь устроена гораздо проще и мудрее, чем тебе кажется. Она все залечивает.

Он не мешал бы нам быть вместе. Скорее, наоборот, — большее бы нас связывало.

В это время раздается рев. Плачет Аллочка. Они что-то не поделили с моим Мишкой, и он воспользовался своим мужским правом сильного. Лера утешает Аллочку, а я наказываю Мишку. У нас с ним железное правило — девочек не обижать. А он его нарушил... Так что теперь плачет он, а Аллочка все еще недоверчиво косится на него.

Мы с Лерой смотрим друг на друга и смеемся. Я гляжу на ее такое знакомое, такое родное и близкое мне лицо, и мне кажется, что я уже во всем разобрался и что, несмотря на это, она все-таки ошибается. Конечно, жизнь залечивает любые раны. Но прежде всего она заботится

о потомстве. А для того, чтобы дети были счастливы и росли здоровыми, между их родителями лучше не стоять никому — даже самому хорошему и давно уже покойному другу.

Впрочем, может, я и неправ. Но кто нас рассудит?


В понедельник утром

Будильник звенит в половине седьмого. На самом деле еще только шесть двадцать пять. Будильник спешит на пять минут. Юрий знает, что он спешит, но специально не ставит его точно. Это маленькая хитрость с самим собой, чтобы утром хоть пять минут полежать в постели после того, как прозвенит звонок. Эти пять минут сладкой дремоты, наверно, самое большое удовольствие за день.

Они отсчитываются где-то в глубине сознания, эти удивительно короткие пять минут. Когда они кончаются, Юрий открывает глаза. Проверяет себя по будильнику. Тридцать пять. Значит, тридцать. Все! Больше нежиться нельзя. Юрий садится, ищет пальцами ног тапочки и, нащупав их, встает.

Нора еще спит. Вернее, притворяется, что спит. Звонок будит ее так же, как и Юрия. Но она может еще подремать, пока Юрий умывается и бреется. Она встанет тогда, когда ему нужно завтракать. И через десять минут у нее все будет готово: яички сварены, кофе на столе, хлеб нарезан. Когда Юрий кончает одеваться, завтрак его уже ждет. Это как часы. И, как часы, за этим следует неизменная фраза: «Такую жену на руках носить надо!»

Раньше Юрий и в самом деле носил ее на руках...

Игорек тоже еще спит. Он обычно просыпается, ког да Юрий завтракает. И каждое утро спрашивает, не воскресенье ли сегодня. Это потому, что он очень любит воскресенье. Папа и мама в этот день не уходят на работу. Его не отводят в детский сад. И обязательно будет

или прогулка в детский городок парка, или поездка за город, на речку, или новое кино, или еще что-нибудь.

Игорек хорошо знает, что два выходных подряд бывают только в праздники. А праздников теперь ждать долго — до самого седьмого ноября. И все-таки каждое утро он спрашивает:

— Папа! А сегодня не воскресенье?

И Юрию слышится в этом вопросе святая детская вера в чудо, в сказку. А вдруг какой-нибудь волшебник сделает два выходных подряд и не в праздники? А вдруг праздники наступят раньше? А вдруг...

— Нет, Игорек, — отвечает Юрий. — Воскресенье было вчера. Ты же знаешь, что подряд они не бывают.

— Зна-аю... — грустно тянет Игорек и садится в своей кроватке. — Ну хоть когда-нибудь они могут бытьподряд и не в праздники? Ну хоть раз в жизни?

Юрий смеется. И Нора смеется. И ее высокая грудь свободно колышется под халатом. И Игорек тоже смеется и тащит к себе через спинку кровати инерционную машину с этажерки, которая стоит рядом.

— Оставь машину! — говорит Нора. — Машины в кровать брать нельзя!

— Я только на минуточку, мама!— жалобно просит Игорек.

— Другие дети берегут свою маму, а ты ее только волнуешь!.. — Нора подходит к кроватке, спускает сетку.

— Вставай! Иди умываться!

Игорек нехотя ставит машину обратно на этажерку, спускает ноги на коврик и отцовским движением нащупывает пальцами ног тапочки под кроватью.

Юрий завтракает и наблюдает за ним. И чувствует, что каждое движение сына вызывает в нем радость.

Бурную, яркую радость, которая давно уже стала для него самой большой радостью.

Когда Юрий кончает завтракать и снимает с вешалки брезентовую куртку, в которой ходит на работу, Игорек возвращается из ванной. Глазенки у него блестят, на лбу видна мокрая, не вытертая полоска, а возле уха белеет зубная паста.

Юрий проводит носовым платком по лбу сына, стирает пасту возле уха, нагибается и целует Игорька в щеку.— Пока, сынок. Мне пора на работу.

— Пока, папа. Приходи пораньше.

Ухватившись за палец Юрия, Игорек провожает его до выхода на лестницу. На работу Юрий идет пешком. И потому, что близко, и потому, что автобусов здесь все равно нет. От новых кварталов до завода, где Юрий ведет строительство, автобусы пока не ходят.

До проходной завода — пятнадцать минут,- Еще пять минут надо идти по заводской территории до конторы участка. Без десяти восемь Юрий на месте. Можно было бы, конечно, приходить и ровно в восемь. Но лучше— хоть на десять минут раньше. Юрий давно заметил: если приходишь ровно в восемь, день тебе уже не подчиняется, а ты подчиняешься ему. В восемь начинаются звонки, приходят люди, и порой не успеваешь дать даже совершенно необходимые указания.

Прораб и мастера знают, что начальник участка приходит .без десяти восемь, и к этому времени они уже в конторе. За десять минут можно решить самое важное, наметить самое необходимое из того, что нужно сделать за день. Десять минут— это очень много, когда разговор идет спокойно и никто не дергает.

Но сейчас до встречи с прорабом и мастерами еще далеко. До этой встречи целых двадцать минут, которые Юрий будет идти один. И за эти двадцать минут нужно обдумать нечто не относящееся к строительству...

Сегодня Тая работает последний день. Сегодня у нее кончается практика. Завтра утром она уедет. Недалеко — в Куйбышев. Всего каких-нибудь шесть часов езды на поезде. Но он может никогда больше не увидеть ее. Ничто не привязывает Таю к городу, где она провела три месяца практики. Абсолютно ничто! Она вернется в свой дом, в свой институт и, может, уже через неделю забудет о людях, с которыми три месяца работала бок о бок. Ну, пусть не через неделю — пусть постепенно. И если даже когда-нибудь потом, несколько лет спустя, она и встретит кого-либо из этих людей, то будет мучительно думать: «Где я его видела? Как его зовут? До чего же неудобно, что я забыла!»

А он не сможет забыть ее. Наверно, никогда. И будет искать с ней встречи. Хоть недолгой. Хоть случайной.

Он очень отчетливо все понимает. Может, это даже плохо, что он понимает все так отчетливо. Может, было бы лучше, если бы в голове было хоть немного сумбура и не так безотказно работали сдерживающие центры. Говорят, что когда человек любит очень сильно, сдерживающие центры слабеют. Наверно, так у многих. Но не у Юрия. Вот не может же он, например, напиться пьяным, хотя в последнее время не раз хотел напиться и помногу, очень помногу пил на вечеринках и пикниках. Какая-то дьявольски устроенная голова. Не голова, а тормозная колодка!..

И все-таки Тая не должна его забыть! Он будет идиотом, если позволит ей потерять его лицо в однообразном потоке других лиц. Он еще не знает, зачем ему это нужно. Но чувствует, что ему это просто необходимо, что он должен добиться того, чтобы Тая его не забыла.

До сих пор всего, чего он хотел, он добивался. Правда, иногда дорогой ценой, но все равно добивался. В школе он хотел получить медаль. И он получил ее, хотя ради этого приходилось во многом себе отказывать.

Он хотел поступить в строительный институт. И он поступил, хотя для этого ему, медалисту, пришлось сдавать вступительные экзамены наравне со всеми — места для медалистов были уже заполнены.В институте он мечтал о серьезной, интересной стройке. И он добился назначения в тундру и строил там важнейший научный городок, а теперь сооружает завод, пуска которого с нетерпением ждет вся страна и строительство которого поэтому объявлено особо важным.

Когда-то Юрий мечтал о сыне. И теперь у него просто великолепный сын. Когда-то, как о великом счастье, Юрий мечтал о своей

квартире, потому что они с Норой устали мотаться по частным комнатам и выслушивать придирки хозяев. И теперь у них хорошая квартира, хотя ради этого Юрию снова пришлось полтора года ограничивать себя и в чтении, и в кино, и в сне, и ходить по вечерам на строительство, и таскать камни, и обтесывать бревна.

Он добился всего, чего хотел. Он женился на самой красивой девушке той северной стройки, на которую попал после института. Многие всерьез считают его счастливчиком. Даже говорят ему об этом. Юрий только усмехается. Он не разубеждает тех, кто говорит это. Пусть завидуют. Но вообще-то завидуют они зря. Потому что чего-то в жизни Юрия не хватает, чем-то он сам себя обделил и до сих пор толком не знает чем.

Юрий не раз пытался определить это «что-то». Ему казалось подчас, что это какая-то внутренняя свобода, какая-то раскованность, умение жить легко и просто, умение наслаждаться жизнью, а не нести ее как трудную повинность. То умение, которого у него никогда не было и которому он всегда завидовал. Порой же думалось, что это «что-то» — свобода чисто внешняя: право шататься с друзьями ночь напролет и никому потом не объяснять, где и с кем был, право любить любую девушку, на которой почему-либо остановился взгляд.

Но иногда к Юрию приходит уверенность в том, что это «что-то» — не первое и не второе, а какое-то неуловимое третье, которое никак не поддается определению и которое может включать в себя и внутреннюю и внешнюю свободу и в то же время не сводиться только к ней, а быть гораздо шире нее.

Покойная бабушка рассказывала, как когда-то, когда Юрий был маленьким, ее остановила на улице цыганка и по Юриной руке нагадала, что этот мальчик добьется в жизни всего, чего захочет, но все, чего он добьется, достанется ему очень дорого.

Наверно, ничего этого не было, и просто бабушка воспитывала у Юрия характер. Она была хитрой старухой. Она не раз говорила про этот случай, и ее рассказ крепко врезался Юрию в память, и иногда ему даже казалось, будто он помнит ту цыганку. А в последнее время ему кажется, что он заплатил за свои успехи не просто дорого, а слишком дорого, что он отдал за них что-то такое важное и неуловимое, без чего успехи становятся бессмысленными, перестают быть успехами.

У одного из поэтов — у Коржавина — Юрий читал:


Я работал в той области, Где успех — не успех...


Иные в этой области работают. А иные в ней живут. Юрию, кажется, досталось второе...

Когда на участке появилась Тая, Юрий вначале даже подосадовал: и так работы через край, а тут еще возись С практикантками.

Тая пришла не одна. Их вначале было три — Тая, Ольга и Лена. Потом Лену перевели

на другой участок. Юрий был очень рад этому — все-таки легче.

Начальники других участков завидовали ему — студентки были красивыми, стройными, с тонкими ногами и высокими золотистыми «бабеттами» на голове.

За такими побегаешь, — посмеиваясь, говорили начальники других участков.— А тебе сами в руки

идут... Целым косяком...

— Что толку? — отмахивался Юрий. — Я вне игры...

— Да, конечно,— соглашались с ним. — У тебя и жена не хуже...

Вначале все три студентки казались Юрию какими-то одинаковыми. Как когда-то европейцы казались китайцам— на одно лицо. Девушки приходили на работу нарядными, в туфельках на «шпильках», как будто шли не на стройку, а в парк. В конторе они вынимали из чемоданчиков

халаты и тапочки, запирали туфли в столе и уходили на стройплощадки.

После обеда студентки собирались в конторе и не меньше получаса трещали, как сороки, делясь утренними впечатлениями. Они не задавали Юрию в первые дни никаких вопросов, и он был очень рад этому, потому что все равно отвечать на их вопросы было бы некогда.

Потом вопросы все-таки посыпались. Они посыпались в один день, совершенно неожиданно для Юрия и сразу градом.

— Почему вы законсервировали электродный цех? Он же почти готов!

— Почему вы три года строите резервуар, который можно построить за месяц?

— Зачем вы строите свой полигон? Ведь в километре от вас громадный завод железобетона!

— Почему ваши рабочие с утра по часу ждут раствор?

Неужели нельзя начинать их рабочий день на час позже?

И еще было много всяких «почему» и «зачем», на которые Юрий не то что не успевал ответить, но которые даже не успевал осмыслить.

Он вначале пытался вставить какие-то, хоть короткие, ответы в этот поток вопросов, потом уже пытался просто приостановить его хоть на минуту, а затем махнул рукой, замолчал и только улыбался, переводя взгляд с одной девушки на другую.

Наконец они замолчали сами, переглянулись и рассмеялись, поняв, что произошло.

Юрий смеялся вместе с ними. А потом стал объяснять сложности планирования, снабжения и финансирования, которые вынуждают порой любых строителей, даже самых сверхгениальных, делать вещи, кажущиеся на первый взгляд нелепостями.

— У нас устаревшее планирование, — говорил он.— Планировать стройку в рублях при нынешних расценках — значит толкать людей на неизбежную консервацию зданий. Ведь отделочные работы дешевы. Они не дают плана... У нас сумбурное финансирование — ставят объект в план, а денег дают на три доски. Это вам как раз про резервуар... У нас нелепое снабжение. Нам нужны колонны, а завод железобетона гонит блоки и плиты, которые ему выгодны. У него ведь тоже план в рублях... Вот и приходится ради колонн свой полигон строить... Чтобы навести на стройке порядок, девчата, надо с Госплана начинать...

У Юрия было немало соображений по этому поводу. Накипело, наболело... Он уже давно разобрался, почему строительство отстает от всей остальной промышленности. Он не раз говорил об этом и с управляющим трестом и с начальником областного управления строительства. Он убедился, что не одинок в своих выводах... И теперь притихшие девушки внимательно слушали его и только изредка мигали подкрашенными ресницами.

Потом Лена вздохнула и тихо спросила:

— А вы пытались объяснить это руководству? Юрий усмехнулся. — Руководство знает все это лучше меня. Планирование в рублях критиковалось на десятках совещаний -» и «узких» и «широких»..,

— Почему же его не изменят? — спросила Тая.

— Видно, слишком сильна инерция. Ведь десятки лет было так. Не вдруг повернешь... Огромная страна...

— И почему нам этого не говорят в институте? — задумчиво сказала Тая.

— Нам тоже не говорили, — посочувствовал ей Юрий.

— В институте много чего не говорят... Приходится, так сказать, своим умом...

Им не дали тогда договорить. Приехал главный инженер треста, и пришлось ходить с ним по объектам, и записывать его указания, и потом ломать себе голову над тем, как их выполнить. Но Юрий чувствовал, что этот незаконченный разговор не прошел бесследно, что он как-то определил отношения с девушками. Раньше эти отношения были строго официальными. Теперь они стали теплыми, товарищескими.

Девушки уже не задавали Юрию первых пришедших в голову «почему» и «зачем». Они старались сами найти корни тех бед, которые тормозят стройку. И Тая разбиралась во всем этом глубже всех — он это сразу заметил.

Он вообще как-то постепенно выделил ее. И черты лица у нее были более мягкие, более нежные, чем у ее подруг. И губы были добрые, детские. И глаза были какие-то особенные, глубокие. По таким глазам не скользнешь равнодушным взглядом.

С рабочими Тая была удивительно внимательна и душевна. Она ни от кого ничего не требовала. Она считалась помощником мастера и могла приказывать бригадирам и рабочим. Но она не приказывала, а просила. И ее просьбы почему-то выполнялись точнее любых требований.

Слушая, как Тая разговаривает с бригадирами, Юрий однажды подумал, что, когда она выйдет замуж, она не будет говорить мужу: «Ты должен меня уважать!». Муж будет уважать ее и без подобных напоминаний...

Юрий усмехнулся. Уже шестой год Нора при каждой ссоре говорит ему: «Ты должен меня уважать!»,

«Ты не имеешь права меня не уважать!» А что толку? Юрий все равно ее не уважает. И давно не любит. И очень хорошо понимает, что такая жизнь лишает его самого простого и необходимого, самого обязательного человеческого счастья. Но с этим уже ничего не сделаешь.

Это придется терпеть. Может, до самого конца. Или, по крайней мере, до тех пор, пока Игорек не станет взрослым. И не потому, что Юрий чего-то боится. Никакая угроза персонального дела не удержала бы его возле нелюбимого человека. Просто Юрий не может без сына.

Никак не может. И это не холодный, рассудочный долг.

Это внутренняя, совершенно неистребимая потребность видеть сына, играть с ним, носить его на руках, лепить из него человека, которым можно будет гордиться.


И эта потребность сильнее всех остальных чувств. Даже сильнее любви к Тае.

Иногда Юрию кажется, что какие-то нелепые условности опутывают его, словно муху паутина. Это— можно, это — нельзя. Больше нельзя, чем можно. И даже то, что «можно», часто имеет столько «но», что, по существу, это уже не «можно», а «нельзя». И вот любишь девушку, и видишь, что она расположена к тебе, и, казалось бы, ничто не запрещает сказать ей о своей любви, и, может, даже не только сказать... Но... Но последствием этого «можно» будет разлука с самым дорогим тебе на земле существом. И вот уже «можно» становится «нельзя». И через это «нельзя» невероятно трудно переступить, потому что из двух зол выбирают меньшее, а из двух любовей побеждает большая.

Если бы можно было уйти и взять Игорька с собой!.. Как просто разрешились бы тогда все, казалось бы, не разрешимые для Юрия сложности... Но Нора Игорька не отдаст. И закон на ее стороне. И этот закон не обойдешь, не отменишь. И отцу, который не может бросить ребенка, остается только одно — ложь. Долгая, нескончаемая, беспросветная.

Впрочем, если бы кто-то и изменил этот закон и оставил ребенка с отцом, — следствием все равно часто была бы ложь. Только на этот раз ложь матери, разлюбившей мужа. Еще более страшная... Наверно, это потому, что любовь не подчиняется бумажным законам. И когда они пытаются управлять ею — нередко возникает ложь...

Юрий идет по улице. Идет быстро, потому что время рассчитано до минуты.

Свернув за угол, он уже видит завод, его выходящий на площадь стройный инженерный корпус, его проходные, его поднимающийся за проходными громадный сборочный цех из стекла и пенобетона. Цех, который строил и сдавал Юрий. Самый большой цех в городе. Самый красивый. Самый современный.

Глядеть на этот цех — почти такое же удовольствие, как наблюдать за Игорьком. Только Юрий никому не признается в этом. Почему-то многим такие вещи кажутся смешными...

Завод быстро приближается. А что-то важное еще не решено и не продумано. Собственно, продумать всего

нельзя. Это не шахматная партия. А решать надо не ему одному. И ясно только то, что разговор, который еще вчера можно было отложить на сегодня, сегодня откладывать

уже нельзя.. Иначе он вообще не состоится...

Сегодня понедельник. Все считают его тяжелым днем. Для Юрия он особенно тяжел — каждый понедельник две планерки. Они отнимают много времени, но ничего не поделаешь, они действительно нужны. Это деловые совещания, на которых говорят короткими фразами

и не произносят ни к чему не обязывающих речей.

Совещания сжимают остальное рабочее время до отказа.

В одиннадцать — разговор с субподрядчиками. И к нему еще надо подготовиться. А для этого — обойти объекты, определить, где субподрядчики тянут, где для них открылся новый фронт работ, где он откроется для них за неделю. Если что сегодня упустил — завтра не исправишь. Жди потом следующего понедельника...

Совещание с субподрядчиками — до обеда. А в четыре уже следующее — планерка в своем управлении.

Будут делить фонды, перебрасывать с участка на участок бригады и машины, прикидывать выполнение плана.

И к этой планерке тоже надо готовиться, а стройка идет своим чередом, и поэтому будут звонить, приходить, и не останется ни минуты свободной, и когда разговаривать

с Таей, — неизвестно.

«Я попрошу ее пойти со мной по объектам, — решает Юрий. — Это, конечно, не ее дело. Но если она хоть что-то чувствует ко мне — она согласится. Не увязался бы только с нами кто-нибудь из мастеров...»

Юрий входит в конторку участка, здоровается с прорабом Кулевым и мастерами, отпирает стол, достает из тумбы графики работ на втором инженерном корпусе, на кислородной станции и заготовительном цехе, раскладывает их по столу.

— Кирпичную щебенку тебе в субботу привезли? —спрашивает он мастера Ромашова.

— Вечером. — Ромашов кивает.

— Начинай бетонировать склад шихты.

— А людей откуда взять?

— Сними полбригады с полигона. Все равно арматуры почти нет.

— А если привезут?

— Привезут — будем думать.

— По сталелитейному у тебя все? — спрашивает Ромашов.

— Все. Иди.

К восьми все срочное решено. Мастера расходятся.

Тая приходит ровно в восемь. Вместе с Олей. Оля сегодня румяная, свеженькая и веселая. У Таи усталое, бледное лицо, как будто она плохо спала ночь.

Девушки натягивают халаты, надевают тапочки, и, когда щелкает замок стола, в котором они заперли белыетуфельки с дырочками, Юрий глухо произносит:

— Я сейчас пойду на инженерный корпус и кислородную... Может, вы сходите со мной, Тая?

Юрий не глядит на девушек. Он озабоченно рассматривает графики на столе. Но каким-то боковым зрением он видит, что Тая и Оля обмениваются долгим, многозначительным

взглядом. Потом Тая негромко говорит:

— Хорошо, Юрий Николаевич.

Юрий складывает графики, сворачивает их в короткую, плотную трубку и направляется к дверям.

— Что ж, идемте, — бросает он на ходу.

Он понимает, что вид у него деловой, озабоченный и безразличный. Но внутри у него все напряжено и натянуто до предела, как будто он — пятнадцатилетний мальчик и впервые пойдет по улице под руку с девушкой.

Они выходят из конторки и идут к проходным. Второй инженерный корпус и кислородная станция пока что за пределами завода, в поле. Когда они будут закончены,

заводской забор перенесут.

Юрий идет рядом с Таей по дороге и глядит на тени.

Тени идут впереди. Одна тень — длинная, с разлохмаченной шевелюрой. Д ругая— тоненькая, изящная, чуть покороче первой.

Наверно, если бы Тая шла на каблуках, тени были бы равные. Но Тая еще ни разу не ходила рядом с Юрием на каблуках. Она ходила с ним рядом только здесь, на стройке. А здесь Тая всегда в тапочках.

—-Вы уезжаете завтра? — спрашивает Юрий.

— Да, — отвечает Тая. — Завтра.

— А куда вы поедете на преддипломную практику?

— Пока неизвестно.

Юрий, собственно, и сам знает все это: и то, что она уезжает завтра, и то, что в конце третьего курса неизвестно, где будет проходить практика на пятом. Но он почему-то задает эти нелепые вопросы и никак не может заговорить о главном — о том, ради чего он попросил

Таю пойти с ним.

— Вы, наверно, больше не приедете в наш город? — спрашивает он.

— Не знаю. Как получится.

— А вам понравилось здесь?

— Ничего... — Тая пожимает плечами. — Город как город. — Она улыбается. — У нас лучше.

— Мне будет очень недоставать вас, Тая, — наконец выдавливает из себя Юрий.

Тая делает несколько шагов молча. Потом тихо говорит:

— У вас ведь и так немало подчиненных, Юрий Николаевич.

— Я говорю не о работе, Тая...

Они подходят к проходной. Тая идет молча и глядит в землю. Они проходят мимо охранниц и оказываются на широкой асфальтовой дорожке перед заводом. Теперь им надо идти налево — мимо первого инженерного корпуса, мимо строительного управления, в котором работает

Юрий, мимо гаража и строящихся жилых домов.

Там, за этими домами, — второй инженерный корпус.

Тая все еще идет молча и глядит себе под ноги.

Юрий тоже молчит.

Рядом, по пыльной дороге проходит машина и окутывает их густым желтым облаком. Тая прищуривает глаза и идет так до тех пор, пока пыль не рассеивается.

Юрий невольно вспоминает, что вот так же, с прищуренными глазами, шла Нора впервые по пыльной улице, на которой он снял частную квартиру.

Они приехали тогда с Севера и почти никого не знали в этом городке, куда Юрий получил назначение. И Нора все пилила его за то, что он снял квартиру на окраине и отсюда не выберешься ни в театр, ни на концерт, а она и так была лишена этого в тундре.

У них тогда было много денег, и они могли оплатить любую квартиру, и это не давало Норе покоя. Ей казалось, за деньги можно сделать все, и Юрий никак не мог ей втолковать, что в этом городе семейным вообще сдают квартиры очень неохотно. А тем более, если у квартирантов грудной ребенок. «Потом не выселишь


вас, — прямо говорят хозяева. — Вот если бы военного... Или студентов...» Хорошо хоть на окраине-то сдали...

Нора вообще долго мерила все на северные мерки. Долго капризничала так же, как там, на строительстве научного городка, где она была одной из немногих женщин и где женщинам, именно потому, что их было немного, прощалось очень многое.

Там Нора была первой красавицей. Один восторженный метеоролог даже посвятил стихи ее римскому носу, ее небольшим влажным губам, ее длинным каштановым волосам, зачесанным на одну сторону.

Нора до сих пор хранит где-то эти стихи. Вместе с несколькими письмами одного доктора наук... Он был вдвое старше ее, этот доктор, и при каждом удобном случае говорил о том, что под Киевом у него есть дача.

Эту дачу Нора вспоминает и сейчас, когда ссорится с Юрием. Иногда даже упрекает Юрия тем, что вышла замуж за него, а не за того доктора с дачей. «По крайней мере, он молился бы на меня!»—несколько раз говорила она.

Она была такой же и там, на Севере. Но там Юрий на многое закрывал глаза, многое считал только милыми капризами. Он думал, что она — воск, из которого со временем можно вылепить все, что угодно. А она, кажется, считала воском его, Юрия...

И сейчас еще Нора по-прежнему красива, и на вечерах возле нее всегда кто-нибудь вертится. Почему-то она любит рассказывать знакомым, как Юрий победил на Севере всех своих соперников. А Юрий все чаще думает о том, как дорого он заплатил за эту победу...

...Вот уже и инженерный корпус позади. Они .подходят с Таей к строительному управлению, и Тая все еще молчит.

— Что же вы молчите, Тая? — спрашивает Юрий.

— Думаю. — О чем? — О ваших словах.

— Вы сердитесь на меня?

— Нет! — Тая натянуто улыбается.

— Девушка не может на это сердиться. Я просто стараюсь вас понять.

— Это не так уж трудно.

— Но и не так уж легко. Вы не тот человек, которого можно понять сразу. Я привыкла за эти месяцы уважать вас.

— А я поколебал ваше уважение?

— Пока нет, И мне не хочется, чтобы вы его поколебали.

— Вы ищите мне оправданий?

— В какой-то мере...

— Юрий Николаевич! — громко раздается слева.

Юрий поворачивает голову. Из ворот строительного управления выходит Василий Черемных, бригадир каменщиков, сооружающих второй инженерный корпус.

— Вы к нам, Юрий Николаевич? — спрашивает Черемных.

— К вам.

Черемных подходит, здоровается.

— Ну, идемте, — приветливо говорит он.

Они идут дальше уже втроем, и Юрий говорит с бригадиром о том, что не хватает силикатного кирпича, а месячный фонд на него уже выбран, и, если сегодня на совещании не удастся добиться дополнительного фонда, придется до конца месяца снимать рабочих со второго

инженерного корпуса и переводить их на кислородную, где кладка ведется только красным кирпичом.

Тая идет рядом, глядит себе под ноги и задает редкие, короткие вопросы, если ей что-то неясно в разговоре Юрия и Черемных.

Они обходят первый этаж инженерного корпуса втроем, и Юрий придирчиво осматривает помещения и отмечает про себя, что здесь уже можно начинать штукатурные и сантехнические работы. Пока их будут вести на первом этаже, каменщики закроют второй. Итак, надо

сегодня на совещаниях просить бригады сантехников и штукатуров.

Тая ходит с Юрием и Черемных, и, когда ее взгляд случайно встречается со взглядом Юрия, он видит в ее больших, глубоких зеленоватых глазах вопрос. Этот вопрос беспокоит его и почему-то радует.

На кислородную станцию они идут уже вдвоем. Солнце бьет им в глаза. Ноги поднимают темную пыль с дороги, проложенной самосвалами посреди картофельного поля. Тая молчит, молчит...

— Вы все ищите мне оправдания? — спрашивает Юрий.

— Мне хочется их найти...

Тая поднимает на него глаза, улыбается краешками губ. До чего же красивы у нее губы!..

— А мне ведь не нужны оправдания. — Юрий улыбается ей в ответ. — Совсем не нужны.

— Почему?

— Оправдания нужны виноватому. А я ни в чем не виноват... Полюбить другого человека — это никогда не считалось плохим...

Тая снова опускает взгляд. Они идут дальше по пыльной дороге, и солнце бьет им в глаза.

— Может, я старомодна, — тихо говорит Тая. — Подруги не зря называют меня осколком прошлого века.

И я не хочу лицемерить — ведь сегодня последний день, и мы можем никогда больше не увидеться... Я хорошо отношусь к вам, Юрий Николаевич. Очень хорошо! Но нам не стоит вести такие разговоры. Они бессмысленны.

У вас есть сын. А я росла без отца. Я знаю, что это такое...

Они приближаются к кислородной станции, обходят весь ее корпус. И Юрий отдает распоряжения руководителю звена каменщиков и видит, что здесь нужны плиты перекрытий, потому что первый этаж завтра закончат, и, если не будет плит, нельзя будет класть второй. А ведь сюда может хлынуть вся бригада Черемных.

«Плиты на кислородную, — произносит Юрий про себя.

— Сантехники, штукатуры и силикатный кирпич на инженерный корпус... Не забыть бы...»

Обычно он хорошо помнит такие вещи. Но сегодня —боится забыть.

Он вынимает из кармана блокнот и прямо на обложке записывает то, что не должен забыть: плиты, силикатный кирпич, сантехников и штукатуров.

С кислородной станции нужно идти на заготовительный цех. Он тут же, рядом, рукой подать. Но между ним и станцией — заводской забор, святыня начальника охраны.

Правда, эта святыня вся в дырах. Через иную теленка молено вытащить, а не то что какую-нибудь деталь.

Но все-таки это святыня. Не зря же в проходной завода по полчаса оформляют разовый пропуск и придираются к каждой запятой в документе.

Одна из дыр в заборе — большая, удобная — неумолимо притягивает к себе взгляд Юрия. Пролезть в нее — и до заготовительного цеха минута ходу. А кругом, через проходную, — двадцать минут. Пожалуй, сегодня слишком напряженный день, чтобы идти кругом...

Юрий решительно направляется к забору.

Тая останавливается и удивленно глядит на него.

— Идите сюда! — зовет Юрий. — Пролезем в эту дыру!

Тая улыбается.

— Но ведь нельзя!

— Идите! — Юрий машет рукой. — Если оглядываться на все «нельзя» — жить не стоит!

Тая легко подбегает к нему и лезет в дыру первая.

Поднимается сатиновый халатик. Мелькает загорелое обнаженное бедро. Юрий с запозданием отворачивается и слышит из-за забора звонкий голос Таи:

— Что же вы, Юрий Николаевич?

Он улыбается, пролезает в ту же дыру и чувствует от этого какое-то бодрое, по-юношески озорное настроение.

Как будто скинул с себя лет двадцать и снова стал мальчишкой, забравшимся в чужой сад за яблоками.

Наверно, только ради этого ощущения стоило бы воспользоваться щелью в заборе.

На миг Юрию кажется, что это озорное настроение — частица того неуловимого «что-то», которое он никак не может определить. Он даже останавливается, пораженный этой мыслью, и вспоминает свои собственные, так легко сорвавшиеся с губ слова: «Если оглядываться на

все «нельзя» — жить не стоит!»

И тут же он слышит голос Таи:

— Вы что-то забыли, Юрий Николаевич?

— Нет-нет! Идемте!

Они идут к заготовительному цеху, и Юрий вдруг понимает, что, не будь Таи, не полез бы он в эту дыру.

Ведь он давно видел ее и ни разу ею не пользовался...

В заготовительном цехе все готово к работе монтажников — подвезены балки, плиты. И только монтажников нет, хотя заявку на их работы Юрий дал еще в прошлый понедельник. Надо будет сегодня на утреннем совещании серьезно поговорить с прорабом «Стальмонтажа» Федоровым. Сколько же можно тянуть?

Юрий записывает на обложке блокнота: «Монтажники — на заготовительный», — и поворачивается к цеху спиной.

И снова тянется под ногами пыльная дорога к конторке участка, усеянная обрезками железа, болтами и синими спиральными металлическими стружками.

— Я вообще-то не могу бросить сына, — как можно спокойнее говорит Юрий. — Я могу отказаться от чего угодно и от кого угодно, только не от сына.

Тая молчит. И Юрий молчит. И боится, что сейчас она скажет что-нибудь такое, после чего разговаривать будет уже невозможно. Если только вообще она хочет сказать это — сейчас у нее самый подходящий момент. Она не может не понимать этого.

Но Тая ничего такого не говорит. Она еще немного идет молча и затем тихо произносит: — Мне кажется, я немного понимаю вас. Я почему- то вам очень верю. И теперь вижу, что вы вовсе не такой уж счастливчик, как многие тут про вас говорят.

— Спасибо... — еще тише произносит в ответ Юрий. — И еще мне нравится ваша прямота, — продолжает Тая.— Другие в таких случаях юлят и обещают то, чего не собираются делать... Ваша прямота, конечно, располагает к вам... Но ведь все равно это ничего не меняет, Юрий Николаевич...

— Это неважно... Сейчас неважно, — поправляется Юрий. — Время многое прояснит... Я хочу как-нибудь . приехать к вам в Куйбышев...

— Зачем?

— Просто, чтобы увидеть вас... Страшно даже подумать, что никогда больше вас не увижу. Тая улыбается.

— Так бывает только в книжках, Юрий Николаевич. — В книжках не все выдумано. Чтобы написать книгу, надо кое-что пережить. Тая пожимает плечами. — Что ж, приезжайте. Я буду рада вас увидеть. Только я вам ничего не могу обещать. Вы же понимаете...

Она поднимает на него свои зеленоватые глаза, и несколько секунд, замедлив шаг, Юрий глядит в них. В ее глазах все тот же вопрос. И еще сочувствие. И еще где-то глубоко спрятанная боль. Ее раньше не было, этой боли. Всего полчаса назад ее еще не было.


Затем они идут дальше по заводской дороге, усеянной обрезками железа, болтами и синими закрученными стружками.

— Мы еще сходим на чугунолитейный цех, — говорит Юрий. — Хорошо?

— Хорошо, Юрий Николаевич.

— А потом... Что вы собираетесь сегодня делать?

— Буду в конторке. Надо готовить материалы к отчету.— Вы... не уйдете, пока мы не простимся?

Тая растерянно улыбается.

— Нужно было бы... — Она снова поднимает голову и глядит ему прямо в глаза. — Но я не уйду.

— Спасибо.

Возле конторки участка Юрия уже ждут. Невысокий полный прораб Кулев и молодой всклокоченный мастер

Ромашов. Они сидят на скамейке и что-то подсчитывают.

Кулев — в блокноте, а Ромашов — коротенькой логарифмической линейкой, которая обычно торчит у него из кармана.

Увидев Юрия, они дружно поднимаются и идут к нему навстречу.

— Арматуру привезли, — говорит Кулев.

— Сколько? — спрашивает Юрий.

— Машину.

— Всего? А еще будет?

— Говорят, пока нет.

— Да-а...

Юрий достает из кармана пачку «Беломора», протягивает Ромашову, закуривает сам. Кулев не курит — у него сердце... Веселый, подвижной, все время на ногах, — а вот сердце...

Ромашов молод. Поэтому он не выдерживает первый.

— Что будем делать, Юрий? Кому брать эту машину?

Ведь не разгружали — стоит, ждет... Шофер нам чертей посылает.

— А как вы считаете, Тая? — говорит Юрий.— Кому нужно отдать эту машину? Сталелитейному или чугунолитейному?

— Может, поделить?

— Нет. — Юрий отрицательно качает головой. — Делить нечего. И так на один зуб.

— Сталелитейный через год сдавать, — говорит Тая. — А чугунолитейный — через два года. Нас учат: все силы на пусковые объекты...

Кулев снисходительно улыбается и глядит на Таю добродушными, смеющимися серыми глазами. Ромашов смотрит на Таю серьезно и с надеждой, как бы ожидая поддержки.

— Правильно учат, — говорит Юрий. — Только до пуска сталелитейного все равно далеко. И колонны для него можно делать зимой. А на чугунолитейном фундаменты зимой не заложишь. Прошляпим лето — зимой все работы останавливать.

— Значит, главное иметь задел? — спрашивает Тая.

— Главное — все, — говорит Юрий. — В один момент главным может быть одно, в другой — другое...

— Диалектика... — все еще улыбаясь, добавляет Кулев.

Ромашов подавленно опускает голову. Он уже понимает, что арматуры ему не дали, что арматуру увезет на чугунолитейный цех Кулев.

— Так я пойду скажу, чтоб вез? — говорит Кулев.

Юрий кивает. Кулев семенит к шоссе — быстро, как шарик катится. Юрий и Тая поворачиваются к чугунолитейному цеху. Ромашов недолго идет рядом с ними, молчит, потом останавливается.

— Ну, я к себе, — тихо говорит он и уходит влево, к строительной площадке сталелитейного.

Юрий и Тая снова остаются вдвоем. Солнце бьет в глаза. Тая вынимает из кармана халатика темные очки, вертит их в руке и опять опускает в карман. Видно, чувствует, что Юрию будет неприятно, если она их наденет.

— Вот я думаю, Юрий Николаевич, —. тихо говорит Тая, — как странно устроена жизнь. Как много в ней значит случайность... Приехала бы к вам вместо меня другая девушка. Ну, такая же вот... — Таины руки делают легкое движение вдоль тела. — И вы... в общем, вам понравилась бы она... Я ведь понимаю — любить кого-то нужно... И у нее была бы не такая жизнь, как у меня. Не

такие правила... С ней все было бы легче, проще... И вы были бы счастливы. А теперь будете думать обо мне... А я буду чувствовать себя в чем-то виноватой. Хотя, в общем, я не виновата... И все это зависело от секретарши деканата... А ей было совершенно безразлично, кого

куда посылать. Чистая случайность...

— Да, конечно. — Юрий грустно улыбается. — Вы могли и не приехать. Приехала бы другая... Но ведь я мог ее и не заметить. Мне очень некогда...

Они один за другим обходят фундаменты колонн чугунолитейного цеха, и Юрий прикидывает, когда эти фундаменты могут быть закончены. Срок жесткий — к первому октября. А фундаментов — сотни. И не хватает то арматуры, то бетона, то леса на опалубку.

И где-то между мыслями о фундаментах, ничуть не мешая им, бегут мысли о Тае, о том, что все её строгие правила могут полететь к чертовой бабушке, если только он сам не будет ни на что оглядываться. Юрий уверен, что мог бы увести Таю куда угодно и от кого угодно.

Но потом ему пришлось бы быть подлецом, потому что он не может без сына. И поэтому пусть лучше с самого начала все будет ясно, чтобы не было никакой лжи.

Хоть тут чтобы не было лжи!..

Мысли прерывает окрик:

— Юрий Николаевич!

Между фундаментами к нему бегут двое — мастер Фалеев и незнакомый рабочий в замасленной спецовке.

Юрий машет Фалееву рукой, идет им навстречу, чувствует, что Тая идет рядом с ним, и это радует его.

— Юрий Николаевич... — Фалеев задыхается от бега.

— Вот экскаваторщик вас ищет... Там экскаватор трубу обломил... Траншею заливает...

— Где? — встревожено спрашивает Юрий.

— Возле деревообрабатывающего.

Юрий спешит к траншее. Рядом идут Фалеев и незнакомый экскаваторщик, который, видно, первый день работает на участке, иначе Юрий знал бы его. И рядом же торопится Тая. И Юрию приятно, что она торопится; что она не осталась на чугунолитейном и не ушла в конторку,

к своему отчету. Это просто здорово, что она сама, безо всякой просьбы, идет рядом с ним!

Только что вырытую траншею для электрокабеля действительно заливает. Вода идет бурно. Из воды выглядывает обломок керамической водопроводной трубы.

— Странно! — говорит Юрий. — На схеме здесь водопровод не обозначен.

Загрузка...