Он прекрасно помнит схему прокладки кабеля, которую получил от завода и передал мастеру. Водопровода на этой схеме не было.

Однако вода идет, и надо принимать меры.

Юрий посылает Фалеева.за новой трубой, экскаваторщику приказывает вырыть сбоку глубокий приямок, чтобы в него ушла вода из траншеи, а Тае говорит:

— Надо позвонить в заводской технадзор. Идемте в цех, там есть телефон.

Они идут к деревообрабатывающему цеху, и Юрий звонит из кабинета начальника — просит, чтобы перекрыли воду и прислали техника. Затем они с Таей снова

возвращаются к залитой траншее.

Юрий глядит на Таю, и Тая отвечает ему долгим и каким-то странным взглядом, который Юрий никак не может прочитать. Вернее, он читает его. Но он не уверен, что читает его правильно. Ему чудятся в этом взгляде слова: «Смелее! Смелее! Не слушайся меня! Будь же смелее!»

Он думает о том, что, если Тая согласится остаться сегодня на вечернее совещание, он проводит ее и, может, даже поцелует. Наверно, она не позволила бы ему поцеловать себя, если бы впереди у них было еще много дней. Но сегодня последний день. А в последний день

часто позволяют то, чего не позволяют в другие дни.

Подбегает высокий худощавый представитель технадзора Жора Гринюк. Он даже не пытается оправдываться.

Чего оправдываться, когда технадзор виноват?..

Но разве в этой суматохе за всем уследишь? Понадеялись на память тех, кто визировал схему. А они тоже не боги... Да и кто-то ее не завизировал — некогда. И ждать его тоже было некогда. А разве есть время, чтобы поднимать все схемы коммуникаций с самого основания завода?.. В этой чертовой жизни даже в родную Одессу лишний раз не съездишь, а не то что...

— Не нужно было давать схему к производству, — замечает Юрий. — Раз не все завизировали...

— Вы же сами просили быстрее!

— Просили! Но рабочую схему, а не филькину грамоту.— Теперь будете писать акт?

— Конечно! Для того тебя и позвали...

Спор стихает, когда Фалеев приходит с двумя рабочими и приносит запасную трубу. Вода из траншеи уходит в приямок, рабочие откапывают поврежденную секцию трубы, и оказывается, что она по диаметру больше той, которую принесли на замену. И нужной трубы на участке нет.

— Я в «Спецстрой» съезжу, — предлагает Фалеев. — У них отыщется.

Юрий молча кивает ему, прощается с Жорой Гринюком и, оглянувшись на Таю, идет к конторке. Тая идет за ним, и от этого как бы теплая волна радости подхватывает

Юрия.

Я завидую вам, — говорит Тая.— Вы никогда не теряетесь. У вас всегда есть в запасе готовое решение. Как я хотела бы уметь это!

Юрий усмехается. Наивная девочка! Если бы у него па самом деле всегда* были в запасе готовые решения!..

Время поджимает. Готовиться к совещанию с субподрядчиками уже некогда. Пора уже выходить на это совещание. Придется готовиться на нем самом, пока будет идти разговор с начальниками других участков...

Что ж, не впервой...

Они доходят до конторки, и Юрий останавливается, и Тая останавливается возле него. Сейчас им надо расстаться, и Юрий вернется сюда уже после обеда, а до тех пор Тая просто может уйти, если захочет. Правда, она обещала дождаться его, она обещала проститься с ним. Но Юрий понимает, что это ее обещание ничего не значит. Она может испугаться. Самой себя...

Юрий ни на что не надеется. Он готов ко всему. Но даже если она сейчас уйдет и не дождется его — это уже немногое изменит. Потому что главное — сказано. И так легко это не забудешь. И если все же она уйдет — значит, боится себя. И, значит, есть основания бояться...

Только сейчас Юрий вспоминает, как рано утром, еще в восемь часов, когда он позвал Таю с собой, она обменялась многозначительным взглядом с Олей. Тогда он только почувствовал этот взгляд, но не объяснил его себе. Теперь, кажется, он может его объяснить. Видимо,

они говорили о нем. Видимо, Тая ждала этого разговора. Потому что когда возникает чувство, об этом задолго до первых слов знают оба. И было бы просто глупо, нелепо, если бы он сегодня промолчал.

А теперь — пора. Теперь поглядеть в ее глаза еще пять секунд, еще десять — и идти. Какие у нее глаза!

Это просто чудо, какие у нее глаза! Сил нет повернуться и уйти, когда тебе в душу глядят такие глаза. Но надо.

Нельзя же так долго стоять возле конторки, на виду у всех, и глядеть Тае в глаза!..

— Юрий Николаевич! Ты идешь?

Это Федоров, прораб «Стальмонтажа». Он выворачивается из-за угла конторки и еще издали протягивает руку. Он идет со сталелитейного цеха, где бригада высотников собирает металлоконструкции. Он хороший парень, этот золотоволосый, кудрявый Федоров. Но лучше

бы ему не так спешить на это совещание. Или хотя бы не заходить, за Юрием. Впрочем, теперь уже ничего не поделаешь...

Юрий поворачивается, протягивает руку.

—- Здоров! Сейчас идем!

Он снова поворачивается к Тае и хочет попросить ее, чтобы она не уходила без него обедать. Он только сейчас подумал о том, что они могли бы пообедать вместе.

Как он, дурень, сразу не сообразил сказать ей это?

Но Таи уже нет. Она так мгновенно исчезла в дверях, как будто растаяла в воздухе.

— Я, кажется, помешал? — понимающе спрашивает Федоров.

— Нет, что ты! Идем.

Они быстро идут к проходной. Перед ними бегут тени — короткие, куцые, они даже не столько бегут впереди, эти тени, сколько путаются в ногах. И Юрий вспоминает, как только что, совсем недавно, по этой же дороге шли впереди две тени — одна длинная, взлохмаченная,

другая тоненькая, изящная. И он почему-то думает, что будет вспоминать эти две тени всю жизнь, так же, как всю жизнь он будет помнить утро одного понедельника, которое ворвалось в его однообразные будни.

Впрочем, не только он будет помнить это утро. Его будет помнить и Тая. Теперь будет помнить! Потому что женщины не забывают тех, кто их любил. И особенно тех, кто не побоялся сказать о своей любви, как бы трудно и запутанно ни сложились обстоятельства.


Вкус своего хлеба


Мы — землекопы. Мы — это бригада. Считается, что хорошая бригада. Многие даже говорят — лучшая в городе.

Мы занимаемся устаревшим делом — долбим и копаем землю. Вручную. Лопатками. Ломиками. Как сто лет назад. Даже как триста. Может, даже как пятьсот. Я не знаю, были ли пятьсот лет назад лопаты и ломики. Наверно, были. Как же иначе?

Когда я говорю знакомым ребятам, что работаю землекопом, многие усмехаются. Еще бы —анахронизм. В век космических полетов долбить землю ломиком — веселенькая работка!

— Шел бы уж ты, что ли, на экскаватор, — сказал мне один парень. Витька Середкин.

Он, между прочим, плотник. Забивает гвозди молоточком. Тоже как пятьсот лет назад. Мы многое вообще делаем по старинке.

Может, даже слишком многое.

— Я ведь и так на экскаваторе, — ответил я тогда Витьке. — Вернее, в нем...

-Витька усмехнулся. Он понял. Многие строители называют нашу бригаду «экскаватором». Не за плохую работу, конечно. За плохую работу таких названий не дают.

Прозвище это прилепилось к бригаде давно. Еще когда я бегал в пятый класс и после уроков лупил фискалов портфелем. А сейчас я уже учусь на первом курсе строительного института. На вечернем, конечно. Потому что днем надо работать ломиком. И опять иге

лопаткой.

Когда по вечерам нам читают очень уж занудные лекции, — я думаю. Думаю о том, какой машиной можно было бы заменить нашу бригаду. И ничего пока не могу придумать. Я понимаю только, что у этой машины должен быть электронный мозг и тонкие, хваткие, как человеческие пальцы, щупальца. Иначе ничего не выйдет. Даже самый изящный экскаватор в.

первый же день станет грудой лома, если он начнет делать то, что делаем мы.

Это потому, что мы работаем там, где лежат линии связи, где протянуты высоковольтные кабели, где глубоко под землей прячутся нервы города, которые надо пересекать новыми линиями водопровода или канализации.

Когда ведешь траншею вдоль кабеля — это не шуточки.

По кабелю бежит ток. И напряжение приличное—каких-нибудь шесть тысяч вольт. Проткни такой кабель ломом — и от тебя одни угольки останутся. Даже «мама!» сказать не успеешь.

Такую бригаду, как наша, могли создать только бывшие саперы. И не случайно наш бригадир Китов работает с землей, как часовщик с какой-нибудь «Сурой» или «Лирой». На фронте он обезвреживал немецкие мины. Там не ломом работали. Там даже мизинец

казался грубым орудием.

И еще полбригады у нас было на фронте. И тоже саперами.

Это наши «старички». Им под сорок, а кому и больше. И плохо верится, что когда-то они были отчаянными парнями. Намного отчаяннее нас. Иначе не быть бы им живыми—такая уж она, саперская профессия...

Мы дружно живем с нашими «старичками». Нам нечего делить. В этом мире и им и нам хватает всякого — и хорошего и плохого. Мы не забываем, что им плохого досталось больше. Когда им было столько же лет, сколько сейчас нам, они ходили не на танцы, как мы. Они ходили на минные поля и в атаки. Но они ни разу не упрекнули нас этим. Мы ведь не виноваты, что

родились поздно. Да и неизвестно, что еще выпадет из нашу долю...

Кое в чем у нас со «старичками» разные вкусы. Нам нравятся разные песни. И разные фильмы. И разные прически у девушек. Но мы никогда не ссоримся из-за того, что у нас разные вкусы. Они не запрещают нам носить узкие брюки, а мы не смеемся над их широкими.

У нас, в общем, правильная бригада. И очень хорошо, что в ней половина «старичков». Еще неизвестно, что было бы со мной и с любым из моих сверстников, если бы мы начинали эту свою работу не рядом с саперами. Работка ведь та еще! Не зря же мы зарабатываем столько, сколько монтажники-высотники.

Для всех нас эти высокие заработки немало значат.

У «старичков» — дети. У молодых -— матери, сестренки, братишки. Среди молодежи нашей бригады нет ни одного, у кого был бы жив отец.

Я в бригаде самый молодой. И отца я лишился последним.

Он умер два года назад от ран, полученных на фронте, от избиений, которыми «отделался» в Дахау.

Когда мы его похоронили, дядя Петя, его школьный и фронтовой друг, позвал меня в свою бригаду.

Я не хотел вначале идти в эту бригаду. Подумаешь— землекопы! Тоже мне — романтика!..

Но дядя Петя очень серьезно сказал:

— Ты не пожалеешь, Славка! Поверь мне, старику!.. Не пожалеешь!

И я поверил ему. Все-таки он фронтовой друг отца!..

И через день после выпускного вечера я взял уже в руки лопату и ломик. Тогда было, конечно, обидно.

А сейчас уже привык. И даже нравится. И на самом деле не жалею!

Там, где мы работаем, всегда стоит вагончик. Наш, бригадный. Его возят за нами с места на место. Это очень удобно, когда есть вагончик. Удобнее всяких времянок.

Да на нас вообще-то времянок и не напасешься…

Мы — кочевники. Больше месяца редко работаем на одном месте.

В нашем вагончике есть все, что нужно, и нет ничего лишнего. Ни лишних вещей, ни лишних украшений.

Плакаты и лозунги, которые почему-то иногда присылают нам из постройкома, мы не вешаем на стены. Мы разглядываем их, а потом стелем на стол перед обедом.

Мы иногда целыми днями работаем в грязи. Может, именно поэтому нам очень приятно поддерживать чистоту в вагончике.

Однажды к- нам приехал председатель постройкома и спросил, почему мы не вешаем на стены плакаты.

— А сколько плакатов висит у вас дома? — спросил его в ответ я.

Он ничего не ответил. Он рассмеялся.

Но мне этого показалось мало, и я опросил снова:

— А у вас в квартире есть стенд с социалистическими обязательствами стройтреста?

Он засмеялся еще сильнее и больше не спрашивал о плакатах. Мы думали, что он больше и не пришлет их. Но он почему-то по-прежнему их иногда присылает.

Однако кое-что на стенах нашего вагончика все-таки висит.

Возле окна приколоты кнопками две репродукции с картин Шишкина. Разумеется, не осточертевшее всем «Утро в сосновом бору», а просто хороший русский лес

на закате. Эти репродукции приколол наш бригадир Евгений Иванович Китов. Лес — его слабость...

Когда-то, страшно давно, еще мальчишкой, он- мечтал выращивать на земле леса. Даже учился в Лесном институте в Киеве. Но лесоводом так и не стал. Ушел с первого курса на фронт, а после войны все строил, строил, и учиться ему было некогда — жена, детишки,

то, се...

Он сам рассказывал нам про свою жизнь в один из морозных дней, когда мы не могли работать и торчали в вагончике, отстукивая от нечего делать «козла». И все мы сочувствовали бригадиру и понимали, что теперь менять профессию поздно, потому что жизнь сложилась, детей много, и осенью мы уже справили его сорокалетие.

С другой стороны окна в нашем вагончике до сегодняшнего дня был приколот портрет киноартистки Эллы Леждей. Ленька Степанов вырезал его из обложки журнала «Советский экран» и повесил в вагончике, потому что повесить его дома Ленькина жена не разрешила.

Мы, конечно, не возражали. Элла Леждей и нам очень нравится. Красивая женщина.

Есть и еще одно украшение в нашем вагончике. Оно висит на стене против окна, в коричневой рамке и под стеклом. Это небольшая грамота, в которой говорится, что бригаде, руководимой Е. И. Китовым, присвоено звание коллектива коммунистического труда.

Эта грамота появилась здесь давно. Для меня давно. И для Леньки Степанова. И для Федора Калугина.

И еще для Олега Стрешнева. Потому что все мы ппишли в бригаду уже тогда, когда Фрамота висела.

Ленька пришел из армии. Федор приехал из деревни.

А мы с Олегом пришли из школы.

Я, в общем, понимаю, что такие грамоты не дают зря. Их не высидишь, как иную должность, на совещаниях, не выговоришь с трибуны и не выходишь, шатаясь по чужим кабинетам. Их нужно заработать руками.

И потом.

Наши «старички» честно заработали эту грамоту.

И поэтому им, конечно, тяжело снять ее теперь со стены.

Но, если бы я был бригадиром, я бы все-таки сейчас ее снял. По крайней мере, до тех пор, пока не

сдвинутся у двух членов нашей бригады какие-то шарики под черепной коробкой.

Сегодня мне стыдно глядеть на эту грамоту. Но я молчу. Не мне говорить о ней. Решать должны «старички ». А они тоже молчат. Они вообще у нас неразговорчивые, когда что-то случается...

Мне кажется, я понимаю, почему они молчат. Просто привыкли к «показухе». Давно привыкли. Еще с молодости. Я не хочу их обвинять в этом — такое было время. А если к чему смолоду привыкнешь — отвыкать трудно. Это мне часто говорил отец.

Молчат наши «старички». И даже не глядят на грамоту на стене. И не разберешь по их лицам, что они думают. Даже у дяди Пети, которого я давно и хорошо знаю, обветренное, изрытое оспинами лицо ничего не выражает. Оно спокойно и невозмутимо, как будто ничего не случилось. Он неторопливо заворачивает оставшийся от обеда бутерброд, неторопливо вынимает

сигарету, закуривает, и лицо его исчезает в облаке дыма.

... В прошлый вторник, когда все это начиналось, у наших «старичков» были такие же невозмутимые лица...

Мы работали в прошлый вторник в сараях. В обыкновенных индивидуальных сараях. Деревянных, крытых толем и шифером, новеньких, еще даже не потемневших, потому что и дом возле них был новым — только прошлым летом сдали.

Мы тянули под этими сараями канализацию к экспериментальному цеху одного научно-исследовательского института. Институт этот построили недавно, и когда-то наша же бригада вела к нему ветку водопровода.

А теперь в этом институте конструируют кибернетические машины, и вот ему понадобился экспериментальный цех.

С утра шел дождь. Он то затихал, то начинался снова, и не было никакой надежды на то, что погода переменится. Небо было темно-серым, низким, без единого голубого просвета. Земля, которая еще не высохла от недавно сошедшего снега, размякла, расплавилась...

В общем, понятно, какой бывает земля во время одного из первых апрельских дождей.

Такие дни положено актировать. Но у нас в бригаде не любят актировать дни. У нашего бригадира чаще всего есть в запасе какая-нибудь работа, которую можно выполнять либо в дождь, либо в сильный мороз.

В это утро Китов сказал, что мы будем тянуть канализацию под сараями.

Мы взвалили на плечи свой нехитрый инструмент и пошли к этим самым сараям. А потом, пока Китов бегал с комендантшей дома по квартирам и добывал у хозяев ключи, мы подтаскивали к сараям коричневые керамические трубы.

Все было так же, как и обычно бывает при такой работе.

Складывали на одну сторону сараев хозяйское барахло— всякие доски, ржавые керосиновые бидоны и полусгнившие ящички для кошек. Потом рыли траншею и спускали трубы. К обеду мы успели уже в четырех сараях засыпать траншею и переложить хозяйские

ящички и бидоны на прежнее место.

Полная, краснощекая комендантша бегала из сарая в сарай и ахала:

— Отродясь еще не видела таких строителей! Другие разроют и уйдут. И жди, пока зароют... А тут за один день...

Мы посмеивались и продолжали работать. Если бы был сейчас на участке наш суматошный мастер, мы оправдали бы худшие надежды этой толстухи-комендантши.

Мастер не позволил бы закрыть траншею, пока трубы не будут опробованы,- Он знает, что мы кладем линию на совесть, что мы не положим в траншею треснувшую трубу и не забьем стык тряпкой или комком глины. И все-таки он боится закрывать траншею до

испытаний.

Но мастер сидел в тот день в конторе участка и копался в нарядах. Он не любит ходить по объектам в дождь. А нам стыдно перед людьми оставлять сараи разгромленными. Поэтому мы закрыли траншею, чтобы не мучить людей еще добрых две недели.

Когда прибежали на обед хозяева и заглянули в свои сараи, мы снова наслушались всяких «ахов» и разговоров о том, что здесь еще не видели таких строителей.

А один деятель в синих галифе и расстегнутом синем плаще с ходу взял быка за рога и предложил

нам не заниматься после обеда траншеей, а вырыть у него в сарае погреб. Больше, мол, заработаем.

Я поглядел в его рыхлое, испитое лицо, в его маленькие, заплывшие глазки и подумал, что он, должно быть, «руководит» какой-нибудь базой или складом и ему, бедняге, негде хранить ворованные продукты.

Разговаривать с ним мне не хотелось. Я опустил голову и снова заработал лопатой. И в это время

Ленька Степанов, выпрямившись во весь свой «пятый» рост, откинул со лба русые волосы и на полном серьезе спросил:

— А сколько дашь за погреб?

«Пожалуй, это мысль! — подумал я и снова поднял голову. — Его можно красиво разыграть. Молодец,. Ленька!»

— А сколько бы вы взяли? — спросил в ответ деятель.— Смотря какой погреб, — уклончиво ответил Ленька.

Я глядел на него и боялся, что он рассмеется раньше времени и выдаст себя. Но он ничего—держался все так же, на полном серьезе.

— Ну, какой!-— уже уверенно, по-деловому произнес деятель в синих галифе. — Обычный. Два на три. Да в глубину два. С покрытием. — Он усмехнулся. — Для продуктов. Не от бомбы. Такие погреба обычно за тридцатку роют.

— Это в деревне да в мягкой земле, — очень серьезно вставил Федор Калугин и остановился передохнуть, воткнув лопату в землю. — А тут погляди, что за земля!..

Кирпич да железо! Стройка ведь!

— Твоя правда...—Деятель сдвинул фуражку на лоб, почесал затылок. — Конечно, ежели землю

учесть да быстро сделаете — червонец можно накинуть.

«Завелся!» — обрадовано подумал я и подивился только серьезности Федора Калугина, обычно прыскавшего при каждой шутке.

— Значит — сорок? — уточнил Ленька.

— Выходит, так, — согласился деятель.

— Мало!

— Почему?

— У нас качество отличное. Ни доделок, ни переделок.

«Молодец, Ленька!» — снова подумал я и поглядел на остальных членов бригады. Все, кто был в нашем сарае, уже не работали, стояли спокойно, опершись на лопаты,

и слушали. Из «старичков» здесь были только дядя Петя и Зотов. И лица у них были спокойные, невозмутимые.

Я позавидовал им. Умеют ведь! А я вот-вот расхохочусь и все испорчу.

- Ну, а если еще на две полбанки накину? — уже неуверенно спросил деятель.

— Это уже другой разговор, — ответил Ленька и удовлетворенно улыбнулся. — Это можно принять за основу.

— И мне бы такой же погребок, ребята! По той же цене! — Из-за спины деятеля высунулся тщедушный дядя с большими обвисшими усами и красноватым носом.— А то огурчики хранить негде. А без рассолу в нашем деле как же?

Он растянул губы и улыбнулся. Но никто не улыбнулся ему в ответ — один только я. Потому что мне все еще было очень смешно.

Деятель в галифе заволновался, повернулся к усатому.

—Ты, Лексеич, подожди. Я с ребятами первый сговорился. Сделают мне, потом — пожалуйста.

— Так я что? — оправдывающимся тоном произнес Лексеич. — Я ведь вперед не лезу. Я и подождать могу. Завтра — так завтра... Да вы не сумлевайтесь, ребята. —

Он снова повернулся к нам. — Работка найдется. Почитай, каждому третьему погреба нужны... Только начните — сами набегут.

— Ну, давайте продолжать, что ли... — сказал Зотов, обращаясь к нам, и взялся за лопату. На «заказчиков » он даже не взглянул.

Мы молча взялись за лопаты. Земля полетела назад, в траншею, хороня коричневые трубы.

— Как же погреб-то, ребята? — забеспокоился деятель в галифе.

— Адресок оставь, дядя, — бросил ему через плечо Ленька Степанов. — Потом с погребом выясним.

— Из пятнадцатой квартиры я, — сказал деятель.— На третьем этаже. Коротков фамилия. — Он помолчал, потоптался, потом спросил:

— Когда зайдете-то?

— Жди, дядя! — бодро ответил ему Ленька.— Будет тебе кофе, будет тебе и какава.

— И меня не забудьте, ребята, — добавил усатый водопроводчик.

— Я в двенадцатой живу; Лексеича спросите.

— Спросим, будь спок! — отозвался Ленька и отвернулся.

Видно, ему этот розыгрыш уже надоел. Мне, вообще-то, — тоже.

«Хозяева» потоптались еще немного и, вежливо попрощавшись, ушли. Мы, не останавливаясь, работали до тех пор, пока не закидали в этом сарае всю траншею и не выкинули из него оставшуюся землю. А потом мы прошли мимо соседнего сарая, где с частью нашей

бригады работал Китов, и забрались в крайнюю деревянную клетушку, где траншея была уже почти готова.

Здесь мы закурили, и Федор Калугин негромко, как бы размышляя, спросил:

— А что, если и вправду сейчас мужикам погреба вырыть?

— Да ты что, Федор?

Это отозвался Олег Стрешнев, самый тихий: парень в нашей бригаде. Он обычно молчит и каждую свободную минуту читает книжки. Даже в «козла» из-за этого редко играет. Дважды он не прошел на истфак университета по конкурсу и вот теперь все читает исторические повести и брошюры, чтобы знать, как он говорит, «вдесятеро против программы». В армию его не взяли — малость хромает. И на танцы, понятно, не ходит. И девчонок знакомых у него почти нет. В общем, не

повезло парню.

— А что — «что»? — Калугин спокойно повернул к Олегу широкоскулое, круглое и румяное лицо. — Ты мальчишка еще, и девок у тебя нет. Вот ты и не знаешь цену рублю. А у нас ведь семьи...

Мы-то знали, что семья у Калугина невелика. Детей нет, жена в деревне. А он вот живет в общежитии и никак не решается снять частную квартиру и взять жену к себе. Говорит — дорого просят...

— Так ведь можно любую подлость оправдать,— негромко, но как-то очень напряженно сказал Олег.

— Ты уж, правда, Федя... того... — Дядя Петя сделал последнюю, самую глубокую затяжку, втоптал окурок в землю и, подхватив лопату, пошел к траншее.

Мы тоже докурили сигареты и взялись за лопаты.

И Калугин взялся. И разговаривать нам было больше некогда. Только перебрасывались короткими словами, когда нужно было подавать и укладывать трубы. И лишь во время следующего перекура Олег Стрешнев снова вспомнил о погребах и похвалил Леньку Степанова

за хороший розыгрыш. Ленька ничего не ответил — только усмехнулся.

А потом мы закончили работу в сараях, вывели траншею и трубы на свободное место, и, взглянув на часы, я увидел, что переработали мы всего только двадцать минут. Но это было неизбежно, потому что на другой день мы уходили к театру, где нужно было срочно вырыть тоннель под центральной улицей. И, понятно, мы должны были здесь все закончить, чтобы ни одному человеку не оставить развороченный сарай.

Мы медленно шли к своему вагончику, и Зотов негромко рассказывал бригадиру и тем, кто работал с ним в одном сарае, как соблазняли нас рыть погреба и как удачно поторговался с хозяевами сараев Ленька. Бригадир устало улыбался, и все улыбались, и только Калугин

да Ленька Степанов шли сзади, тихо разговаривали и не принимали участия в общем веселье.

Дождя уже не было, и крыши подсохли, но небо было ровно-серое, тяжелое. Не угадаешь, как оно поведет себя через час. То ли поголубеет, то ли просеется мелким и нудным дождем.

Возле вагончика Китов опустил свою лопату и, пока Зотов открывал замок, сказал нам:

— Завтра, если вёдро, прямо к театру приходите.

Инструмент я привезу. Будем готовиться, Зотов, наконец, снял замок и вошел в вагончик.

Бригадир поднялся за ним по лесенке и, обернувшись к нам, добавил:

— И берегите силы, ребята. Ничего лишнего в эти дни не делайте. Ночью, когда под землей пойдем, перекуров не будет.

Он тоже вошел в вагончик и стал принимать у нас инструмент.

Тоннели наша бригада рыла давно. И лучше любой другой бригады в городе. Собственно; другие бригадиры учились этому делу у Китова. А он умел с фронта.

При мне рыли только два тоннеля. А всего их было за бригадой десятка полтора.

С теми тоннелями, что рыли при мне, было просто.

Их вели под боковыми улицами. И движение по этим улицам перекрывалось, хотя покрытие их мы не трогали.

А теперь предстояло пробить тоннель под центральной улицей. Она широкая, и по ней ходит троллейбус.

В объезд его не пустишь. Поэтому и решено было сделать все за ночь. Пока троллейбусы в парке.

На подготовку нам давали два дня. И мы готовили все добросовестно, до последней мелочи, чтобы в ночь нас ничто не задерживало. Мы даже трубу попросили сварить заранее, чтобы не было сварки под землей.

В пятницу, к двенадцати ночи, выспавшиеся, бодрые, мы уже были на месте, разобрали свои скарпели — короткие ломики с лопатками на конце, надели удобные шахтерские шлемы с фонарями и ждали последнего троллейбуса.

Приехал управляющий трестом, грузный, мрачный, в кожаном пальто. В свете прожекторов его гладко выбритое лицо казалось до синевы бледным, и я почему- то вспомнил, что у него уже был инфаркт и что врачи вообще запретили ему работать на стройке. Обо всем этом немало говорили у нас в те осенние месяцы, когда он лежал в больнице и его замещал главный инженер.

Все думали, что управляющий на работу не вернется.

Но он вернулся и уже по-страшному ругал тех, кто, боясь за его сердце, скрывал от него какие-то неприятности.

— Мое сердце любую правду вынесет, — как-то сказал он на совещании при Китове. — Оно только лжи не выносит.

Но от него все равно многое скрывали. Видно, такова уж планида тех, кто перенес инфаркт и остался на прежней работе.

Управляющий подошел к нам, поздоровался, угостил «Казбеком».

— Сам теперь не курю, — сказал он. — А без папирос в кармане не могу.

Мы закурили. Он стоял рядом, барабанил пальцами

по коробке.

— Может, людей подкинуть, Евгений Иванович? — спросил он Китова. — Все-таки пять часов мало...

— Хватит, Сергей Ефимыч! — отозвался Китов.

— А то смотри, — сказал управляющий. — Тут недалеко бригада Ачина в ночь работает. Снимем, пришлем — хоть всю...

— Обойдемся. — Китов улыбнулся. — Спасибо, Сергей Ефимыч... У нас все рассчитано.

Последний троллейбус прошел без пяти час, и Зотов тут же поднялся с трубы, вышел вперед и воткнул свой скарпель в земляную стенку под асфальтом. И мы ждали, пока он отработает свои десять минут, потому что тоннель должен был быть очень узкий, и второй человек,

даже сейчас, в самом начале, только мешался бы.

А потом, когда тоннель пойдет, ему и вообще невозможно будет встать рядом, второму-то человеку.

Вначале мы работали скарпелями по десяти минут — до тех пор, пока тоннель не ушел вглубь на два метра.

А потом мы менялись через пять минут.

Каждый шел на переднее место, как в атаку. И отдавал короткому ломику все свои силы. Потому что это самое трудное дело — долбить землю ломиком. Откидывать ее легче. Откидывая ее лопатами из тоннеля, мы отдыхали. И пока мы перекидывались лопатками земли

и устанавливали крепления, передний выкладывался на полную катушку.

С другой стороны улицы было то же самое. Такие же прожекторы на фонарных столбах и такой же порядок.

Вторая половина бригады шла навстречу нам.

Мы должны были встретиться под землей. И для этого передний должен был ровно держать линию.

Иначе можно уйти . в сторону. И тогда уже за ночь не успеешь. А задержать утром троллейбусы — это хуже

нет. Такого в нашей бригаде еще не бывало. Людей мы не подводим.

Я был свеженьким, как огурчик, в начале этой ночи. Я даже не колол, дома дров в эти дни: берег силы. Поэтому мне легко было работать. И я очень удивился, когда заметил, что Ленька Степанов работает как-то не так. Не то чтобы лениво — он никогда не был сачком. А очень уж устало. Как бы через силу. А ведь Ленька — здоровый парень. Дай бог каждому! И когда на переднем месте он выдыхался на третьей минуте и еле совал своим ломиком в землю — это было необычайно.

Совершенно необычайно!

— Ты что, болен? — спросил я его, когда он пробирался к выходу.

— Нет, — ответил он. — Просто устал.

Когда он пошел на переднее место в следующий раз, он работал минуты две. Не больше. А потом вдруг глухо вскрикнул и упал. И луч его фонаря уперся в верхний свод тоннеля.

Я был к Леньке ближе всех. И поэтому я схватил его под мышки и поволок к выходу. Выйти пришлось всем, кто работал сзади, потому что тоннель был узкий. Я тащил Леньку, не понимая, что с ним произошло, и не успев спросить его об этом. Впрочем, разбираться можно

было потом. Вначале надо было вытащить.

Зотов подхватил его под ноги, как только я дотащил его до края тоннеля. Но Ленька сейчас же вскрикнул:

—Нога! Отпустите ногу!

И Зотов невольно отпустил обе, потому что не знал, о какой ноге говорит Ленька.

Мы прислонили Леньку к груде креплений, и он негромко

сказал:

— Правую задел, черт возьми!

Дядя Петя нагнулся и закатал штанину. Она была в крови. И по волосатой Ленькиной ноге текла

кровь.

— Я за водой! — сказал я и выбежал на площадь.

Но где взять воду — я не знал. Театр закрыт. Ночь. Почтамт возле театра — тоже закрыт. И уж, разумеется, никто не впустит меня ночью за водой в универмаг.

Идиотское положение. Мы пробиваем тоннель для водопровода, а банку воды взять негде.

Оставался жилой дом. Будить людей среди ночи не хотелось, но что делать? Я кинулся в ближайший подъезд, позвонил в квартиру.

Ждать пришлось долго. Наконец- мужской голос спросил из-за двери:

— Кто там?

— Вынесите банку воды, — попросил я. — Мы здесь рядом работаем. У нас несчастье.

— Расскажите это своей бабушке.

Человек за дверью хихикнул. Послышались удаляющиеся шаги. Хлопнула дверь в коридоре. Я понял, что воды не будет.

В другой квартире на звонок просто не откликнулись.

В третью я звонил уже безо всякой надежды. Но именно здесь здоровенный парень в трусах и майке-безрукавке вынес мне кастрюлю воды и сказал вдогонку:

— Кастрюлю верни, хлопец!

Когда я прибежал, возле сваренной трубы уже стояла двухтонка. Видно, кто-то остановил ее на перекрестке.

Вода была кстати. Рану промыли, обмотали носовыми платками. Наступать на ногу Ленька не мог, и мы на руках донесли его до кабины грузовика.

Я подумал, что у него, наверно, перелом, и открытый, и негромко спросил его перед тем, как захлопнуть дверку:

— Как же это ты, а?

— Лом выскочил, — ответил Ленька.

Дядя Петя забрался в кузов. Он поедет с Ленькой.

Китов говорил шоферу:

— Ты, парень, сейчас прямо в хирургическую. А потом, если понадобится, домой его подбрось. И сопровождающего сюда привези. Работа срочная. Каждый дорог... А мы тут тебе пока соберем...

— Не надо. И так сделаю!..

Шофер забрался в кабину, захлопнул дверку. Машина тронулась.

Я посмотрел ей вслед и побежал относить кастрюлю.

Мы работали после этого так же деловито и на пористо. Но что-то было утеряно. Какой-то ритм, темп или. настроение — черт его знает что. В общем, делошло медленнее, и я уже понимал, что до шести нам не успеть.

Мне повезло. Я первым ткнулся в пустоту и развалил тонкую стенку, которая разделяла оба тоннеля. И Олег Стрешнев, который работал на той стороне и пробирался в это время в свой черед на первое место, сказал мне, что о Ленькиной беде они уже знают и что у них тоже плохо— вышел из строя Калугин.

— А что с ним?

— Просто выдохся. Лом из рук валится. Пришлось поставить на откидку.

Я читал у Горького, как обнимались и целовались люди, которые встретились в глубине Симплонского тоннеля. Конечно, это очень красиво. Но у нас не было под землей ни объятий, ни поцелуев. Нам было некогда.

Да и просто не до того. Я еще вытирал со лба пот, а сзади уже передавали из рук в руки конец гроса, которым трактор втянет в тоннель трубу.

Мы даже не ставили в центре тоннеля креплений.

Некогда! Все уже понимали, что не успеть до шести.

И поэтому, не сговариваясь, рисковали. Но обвала не было. Хоть в этом нам повезло. А потом из рук в руки пошли ведра с песком, и мы забили им середину тоннеля в первую очередь, пока она не обвалилась, и медленно стали отступать к выходам, забивая песком

метр за метром.

Когда я выбрался наружу, чтобы стать в свою очередь на легкую работу — у кучи песка, — было уже светло. Дядя Петя передавал ведра у входа в тоннель.

Я задержался возле него.

— Как Ленька? — спросил я.

— Кость цела, — сказал дядя Петя. — Через день пойдет.

— Он в больнице?

— Домой отвез.

Я улыбнулся ему, взглянул на часы и пошел к песку.

Время поджимало — полшестого. Китов стоял в цепи вместе со всеми и передавал ведра с песком. Наверно, он сейчас жалел о том, что отказался вечером от бригады Ачина.

В шесть мы еще работали. И в полседьмого—тоже.

Троллейбусы длинной очередью стояли в квартале от нас. В нашем городе — только одна троллейбусная линия.

Она идет с одной заводской окраины на другую.

Мы перерезали эту линию как раз в середине.

Люди выходили из троллейбуса и шли дальше пешком.

И с другого конца города тоже шли пешком люди.

Они шли на свои заводы. Многие ведь живут на одном конце города, работают на другом.

Люди шли злые. Кому приятно опаздывать? Да еще на полчаса или на час...

Когда люди проходили мимо нас, они понимали, в чем дело, и отпускали всякие соленые шуточки.

Мы не отвечали. Мы старались не глядеть на проходящих мимо. Мы просто работали.

Приехал главный инженер треста. И я сразу подумал, что управляющему сказать побоялись и вот разбудили главного...

Он поговорил в сторонке с прорабом, махнул рукой, сел в машину и уехал. Я понял, почему он махнул рукой.

Он уже ничего не мог изменить. Никто ничего не мог изменить. Потому что мы кончали. Через десять минут троллейбусы пойдут. От силы — через пятнадцать. Изменить что-то можно было еще два часа назад. А сейчас уже поздно. Тысячи людей все равно уже опоздали на работу.

Мы шли домой с Олегом Стрешневым по звонким утренним улицам и перекидывались редкими, усталыми фразами. Ни он, ни я не могли понять, почему все это произошло, почему Ленька и Калугин вышли из строя, почему у них ломы валились из рук. Мы готовы были приписать это чему угодно: болезни, Ленькиной жене, или какой-нибудь неизвестной нам девочке Калугина, —

но только не тому, что было на самом деле.

А о том, что было на самом деле, мы узнали лишь сегодня, в понедельник, когда собрались утром в своем вагончике.

Сегодняшний день начался у нас обычно, как сотни других дней. Пришли, выкурили по сигаретке, расспросили Олега Стрешнева и Зотова, которые были вчера у Леньки.

Они сказали, что у Леньки все в порядке, что он уже ходит с палочкой по комнате. Мы с дядей Петей тут же решили, что сегодня после работы зайдем к нему. Благо, тут близко, всего квартал, долго не собираться...

Потом мы спустили на землю ломики и лопаты. Пора было идти к траншее, которую мы вели еще неделюназад, до дождя, до того, как прокладывали трубы под сараями.

И вдруг подбегает к вагончику худенькая, немолодая уже женщина, хватает за рукав Федора Калугина и выпаливает:

— Милый ты мой! Хорошо, нашла вас! Мне-то ведь тоже погреб нужен! А то всем пьянчугам вырыли, а я только вчера деньги достала. Зайди уж сегодня, сговоримся.

Я в третьей квартире живу. Торосову спросишь... Зайдешь, касатик?

Федор стоит внизу — он принимал наш инструмент — и на глазах покрывается краской. Особенно уши. Прямо как два спелых перца выглядывают из-под светлых волос.

Мы стоим у раскрытой двери вагончика и молча смотрим на Федора и на эту женщину. А она еще ничего не замечает и спрашивает его:

— Один придешь или со вторым хлопцем? У вас вместе-то быстрей получалось... Когда ждать, сынок?

И тогда наш бригадир спустился по лесенке и спокойно сказал этой женщине:

— Вы сейчас, гражданочка, идите домой. Зайдем мы в вашу третью квартиру. Зайдем и сговоримся.

И женщина подняла голову, оглядела всех нас, увидела, как молча, не улыбаясь, смотрим мы на нее и на покрасневшего Федора, и вдруг чего-то испугалась, отодвинулась от бригадира и быстро пошла к тому дому, возле которого мы во вторник работали. И несколько раз боязливо оглянулась на нас.

А мы еще немного постояли молча и пошли к своей траншее. Я почему-то сразу же подумал; что Федор рыл погреба с Ленькой Степановым. И другие, кажется, так же подумали. И только дядя Петя, видно, еще не хотел этому верить, потому что негромко спросил:

— Это с кем же ты там вкалывал, Федор? С Ленькой, что ли?

Федор промолчал, и дядя Петя опросил снова, уже громче:

— Ну, что молчишь? Говори!

— С ним... — сказал Федор, глядя себе под ноги.

И теперь все уже поняли, почему Ленька разбил себе ногу, почему именно у него и у Федора валились ломы из рук в ту ночь. Они у любого другого валились бы после такой работы...

Мы молча повели траншею дальше, и только наш бригадир Китов куда-то ушел. Его не было с час, а затем он вернулся и до обеда работал вместе с нами.

И во время перекуров мы ни словом не обмолвились о Леньке Степанове, о Калугине и о погребах. Мы говорили о чем-то обычном и постороннем, о чем говорим во

время перекуров каждый день.

Однако я почему-то все время думал об этой истории с погребами и о том, что из нее вышло. И представлял себе, как этот деятель в синих галифе будет по пьяному делу хвалиться своим дружкам тем, что погреб ему вырыли сговорчивые ребята из одной бригады коммунистического

труда. И как дружки его будут ухмыляться и поддакивать:

— Знаем мы эти бригады. Видимость только одна.

Рублем-то кого хошь прошибить можно.

У наших «старичков» были, как всегда, непроницаемые лица. Не угадаешь, о чем думают «старички». Но мне кажется, они не могли не думать о том же, о чем думал я. И, наверно, им было еще обиднее, чем мне.

В обед, как обычно, мы жевали в вагончике свои бутерброды и запивали их кто чаем из термоса, кто молоком из бутылки. Я тоже, как обычно, запивал свои бутерброды лимонадом. Очень люблю лимонад!

Мы молча жевали свои бутерброды, и в это время распахнулась дверка вагончика, и над его полом показалось Ленькино лицо.

— Помогите, братцы! — сказал Ленька и улыбнулся.

— Мне одному не залезть.

Зотов сидел к двери ближе всех. Он встал и протянул Леньке руку. И Ленька кинул в вагончик палочку и медленно забрался по лесенке. И сел на табуретку

возле печки.

— Как нога? — спросил Китов.

— Нормально, — ответил Ленька. — Были бы кости — мясо нарастет.

Он зачем-то оглядел вагончик, будто не был здесь очень долго, и сказал:

— Соскучился вот. Хорошо— недалеко. Доковылял.

-— Кстати... — отозвался Китов.

Ленька улыбнулся. Но никто не улыбнулся ему в ответ. И он заметил это и спросил:

— Что это вы носы-то повесили? Расценки, что ли, снижают?

Бригадир сунул в печку бумагу от бутербродов и негромко произнес, как бы не замечая Ленькиного вопроса:

— Я был утром в этом доме. Где погреба рыли...

Жильцы хвалят... — Бригадир усмехнулся. — Говорят — чисто сделано. Сразу, мол, видно, что хорошая бригада...

У Леньки вытянулось лицо, вздрогнули ноздри, и он стал глядеть в пол. А бригадир прихлопнул ладонью по стеклу и поглядел в окно. Я тоже поглядел в окно.

На улице было грязно, потому что вчера опять прошел дождь. Прохожие на перекрестках пробирались на цыпочках и иногда даже прыгали, выбирая места посуше.

Противная погода, эта слякоть — хуже не придумаешь. К осени на этой улице должно быть чисто и сухо. Вот закончим свою ветку, протянем по правой стороне ливневый коллектор — и сразу вся вода с улицы уйдет. А потом ее заасфальтируют, и будет здесь, как в центре.

Только мы в это время будем работать уже на другой улице. Вероятнее всего, на той, где еще нет асфальта.

А потом я вдруг увидел рядом с окном портрет Эллы Леждей, который повесил в нашем вагончике Ленька.

Конечно, Элла Леждей — очень красивая женщина, и на нее приятно смотреть. Потому что нет, наверно, на земле красоты более совершенной, чем красота женщины. Но мне все-таки стало тошно оттого, что этот портрет повесил в нашем вагончике именно Ленька.

С какой стати он тут хозяйничает? По какому праву?

Я поднялся и сорвал со стены портрет Эллы Леждей.

А Олег Стрешнев молча отколупнул перочинным ножом кнопки. Чтоб и следа не было.

Если понадобится, мы повесим здесь портрет сами.

Пусть той же самой Эллы Леждей или какой другой артистки, еще покрасивее, или просто свойских парней— Гагарина с Поповичем. Но повесим эти портреты мы — «старички» и молодые, которые имеют на это право.

Мы не устраивали собраний и не говорили больше об этой грязной истории. И так ведь ясно! И только по дороге домой я все думали думал о том, что в нашем вагончике осталась висеть грамота-, на которую мы теперь не имеем права и снять которую я не могу, а «старички»

не хотят.

Проходит два дня. Мы по-прежнему работаем и по-прежнему говорим о чем угодно, кроме того, о чем так и не поговорили по-настоящему. Мы тянем траншею все дальше и уже соединили нитку труб с участком, проведенным под сараями. Завтра мы выйдем с другой стороны сараев и потянем последний участок — прямую до экспериментального цеха.

Никто и нигде до сих пор не ругал нашу бригаду за то, что мы задержали троллейбусное движение. Даже наоборот — многие нам сочувствуют и справляются о здоровье Леньки. Никто ведь не знает об этих погребах.

И мы тоже никому не станем рассказывать...

Сегодня в обед к нам в вагончик прибежала секретарша из трестовского постройкома. Симпатичная такая конопатая девчонка с челочкой на лбу и стройными ножками.

Она положила на стол большой синий кулек и сказала:

—Это для вашего Степанова. От постройкома. И передайте ему — пусть поскорее выздоравливает.

Олег Стрешнев сначала пялил глаза на секретаршины ножки и торопливо дожевывал бутерброд. А потом попытался задержать ее и даже, кажется, заговорил о свидании. Но она отмахнулась от него, спрыгнула на землю и побежала к автобусной остановке. Наверно, у нее есть к кому ходить на свидания...

Китов развернул кулек. В нем были апельсины, мандарины и всякие конфетки-шоколадки. Как для детишек на новогодней елке.

Бригадир завернул кулек снова и отодвинул его к окну. И тогда Зотов встал, молча снял со стены коричневую рамку с грамотой и сунул ее в шкафчик.

— Ты чего это вдруг, Михалыч? — спросил его дядя Петя.

—Запылилась грамотка, — ответил Зотов. — Пусть полежит.

— Правильно! — поддержал его бригадир. — По новой начинать надо!

И я подумал, что все, в общем, получается правильно.

Чтобы по-настоящему ценить какие-то вещи, надо заработать их своим горбом. У своего хлеба — и вкус другой...


М е д л е н н ы й в а л ь с


Мы танцуем с тобой медленный вальс. Крутится на проигрывателе новая пластинка. Сербская женщина тихо и грустно поет о любви. Наши друзья танцуют рядом. Наши друзья сидят за столом.

Наши друзья курят в коридоре. Ты никогда не думал, почему друзья любят собираться именно в нашем доме?.. Ведь квартиры у них не хуже...

Наверно, не думал. Тебе ведь некогда. Ты давно уже принимаешь все как должное. А когда-то всему удивлялся. Помнишь?..

Однажды я принесла к тебе немного картошки и зажарила ее, пока тебя не было дома. И ты радовался этой картошке, как мальчишка, когда пришел со стройки усталый, в залепленных грязью сапогах. Ты даже прыгал от радости вокруг стола. Не забыл, а?..

Забыл, наверно... Жареной картошкой тебя сейчас не удивишь... А тогда она была для тебя маленьким чудом. Как просто было тогда творить чудеса! В первый раз чудом для тебя было даже то, что я приехала сама, не дожидаясь твоего звонка, и занималась в твоей комнате, за твоим столом, пока ты не вернулся со стройки. Ты тогда вошел и вытаращил глаза: «Вот это здорово! Молодчина!»

А потом уже ты к этому привык, это перестало быть для тебя чудом, и мне пришлось придумывать новые. Потому что не придумывать для тебя что-то приятное я просто не могла.

Сегодня десять лет, как мы вместе. И все эти годы


я придумываю для тебя новые и новые маленькие чудеса. А это иногда нелегко!

Сейчас, десять лет спустя, мне, конечно, кажется чепухой то, что я приходила к тебе сама, что я уезжала от тебя с последним автобусом. А в то время это не было

для меня чепухой...

Мой родной город был для тебя лишь эпизодом. Приехал — построил ТЭЦ — уехал... А я там родилась, там выросла. Я знала там очень многих, и меня знали многие...

Я была там комсомольским секретарем большого завода. А ты ведь сам понимаешь — с секретарей

спрос особый...

Помнишь, ты все смеялся и называл меня «дитя завода »?..

Когда мы с тобой уже были друзьями, меня назначили замполитом школы ФЗО. Это была большая школа — почти полтысячи учеников. Как часто, когда я ехала вечером к тебе, кто-нибудь из них встречал меня в автобусе и спрашивал:

— Вы опять в город, Валентина Петровна?

Они ведь все знали, что я живу в поселке...

А потом в нашем поселке узнали еще и то, что в Москве у тебя есть жена...

Маленький городишко... В нем удивительно быстро узнаются подобные вещи. Потому что ими очень интересуются.

В нем ничего не спрячешь...

Я-то, впрочем, и не пряталась. Я любила тебя так, что мне было все равно, о чем говорят за моей спиной.

В нашем городе тогда, наверно, никто не знал, почему ты приехал, а твоя-жена — нет. Я знала... Но я никому ничего не объясняла. Никому! Даже матери.

Ты говорил, что жена никогда не приедет к тебе. А я думала, что если даже она вдруг и приедет, я ни в чем не буду винить тебя. И ни о чем не буду жалеть... Я тогда не раз утешала себя: горя бояться — счастья не видать!..

Я до сих пор не понимаю, почему она отпустила тебя так легко, почему не боролась за тебя. Чтобы отпустить так легко — нужно совсем не любить. А если не любила, зачем было выходить замуж?

Ты помнишь, когда мы жили в Сибири, на вашей стройке появилась новая геодезистка?.. Ее-то ты, конечно, помнишь!.. Думаешь, я не знаю, что ты ею увлекся?

Думаешь, я не знаю, что ты даже хотел уходить из семьи? Тебе казалось, никто не замечает, как ты по вечерам смотришь на спящего сына?..

Ох, Витька, до чего трудно мне тогда было! Если бы ты только знал, до чего трудно! Казалось — жизнь кончается. Она ведь была моложе, эта геодезистка. Она была стройнее. И вообще тебе больше нравятся светленькие, я знаю... Я тогда совсем потеряла голову. Даже целый день всерьез собиралась перекраситься. Представляешь?

А вообще-то я тогда отчаянно боролась За тебя. И ты понял, где настоящее... Но, наверно, ты до сих пор не понял, как я это сделала. И я никогда не расскажу тебе. Никогда! Это умрет со мной. Это моя тайна, Витька. Единственная моя тайна от тебя...

Видно, тебе нравится этот медленный вальс. Ты снова ставишь его, и мы опять танцуем вместе. Я рада, что этот вальс тебе по душе. Когда я покупала пластинку, я очень хотела, чтобы она стала для тебя очередным маленьким чудом. Тебе ведь некогда самому зайти и выбрать пластинки.

У тебя почему-то всегда не хватает времени на то, что связано с твоим отдыхом. Чтобы заставить тебя хоть немного отдохнуть, я всегда что-то изобретаю. У тебя ведь по-настоящему трудная работа... Ты говоришь о ней — «интересная». Но я-то уже знаю, что такое монтаж железобетона и стальных конструкций. Я не только видела его на твоих строительных площадках. Я все твои журналы прочитываю, когда тебя нет дома. Конечно, я и сейчас кое-чего в них не понимаю, но за десять лет все-таки можно понять главное. Не зря же ты советуешься со мной, когда что-то усовершенствуешь. Ты, наверно, и не задумываешься над тем, почему со мной можно советоваться о таких вещах?.. Сам ты, грешным делом, до сих пор не взял в руки ни одного моего педагогического журнала. Впрочем, они тебе и не очень нужны. Ты прекрасно чувствуешь педагогику и без них. Наверно, ты был бы неплохим учителем, если бы твоя жизнь сложилась иначе. С тобой ведь всегда можно посоветоваться, когда что-то не ладится даже в самых специальных вещах...

Постой-ка!.. А может, это вовсе не от природы? Может, ты тоже почитываешь мои журналы, когда я пропадаю на родительских собраниях и педсоветах? Я почему-то раньше не думала об этом...

Какие у тебя добрые губы! Большие, по-детски пухлые...

Мне когда-то, страшно давно, казалось, что человек, работающий с металлом и железобетоном, должен быть суровым, обветренным и губы у него должны быть сухими и тонкими. А у тебя еще нет ни одной складки на щеках, ни одной морщины на лбу. Говорят, они появляются

не только от ветров. От ветров я не могла бы тебя уберечь. Говорят, они появляются еще и от горя.

А горе — это когда трудно и один. Нам нередко бывало трудно. Но ведь мы всегда вдвоем...

А помнишь, как ты плакал из-за того, что мы поздно встретились, из-за того, что твоя юность прошла без меня?

Помнишь?.. Ты тогда был очень слаб и поэтому, наверно, мог плакать. Я потом никогда не видела твоих слез. Ни разу. Мне кажется, ты больше и не сможешь...

А как я перед этим ревела! В тот вечер, когда после операции мне сказали, что положение у тебя тяжелое, почти безнадежное... Я не решилась тогда даже вернуться домой. Мама бы все поняла... Я ушла к тебе, в твою комнату, и ревела там. А потом выпросила отпуск и три недели не вылезала из больницы. Пока тебе не стало лучше.

Ты, наверно, тогда даже не понимал, почему тебя перевели в двухместную палату, почему на второй койке в этой палате спала я. Тебе, наверно, казалось, что так и надо. А если бы ты знал, как долго я уговаривала врачей! Они ведь считали, что все бесполезно.

Помнишь, ты все сердился на меня за то, что я много смеюсь и даже рассказываю сестрам анекдоты? Тебе, наверно, казалось кощунством смеяться рядом, когда тебе так невыносимо больно. А я выходила в коридор и с лихвой оплакивала там весь свой смех. Но если бы

я тогда не смеялась, что было бы с нами, Витька?..

Ты только через две недели после операции стал что-то по-настоящему понимать и вот пожалел о тех годах, которые прожил без меня. И мне не нужно было другой

благодарности...

Как раз в этот день я покупала для тебя на рынке молоко и встретила там директора своей школы ФЗО.

У него бегали глазки, и он сказал, что мое поведение.

собираются обсуждать на партбюро.

— За что? — спросила я.

Он возмутился.

— Вы открыто живете в больнице с женатым человеком и еще спрашиваете — за что! Воспитатель молодежи сам должен быть безупречен!

Мне очень хотелось дать ему по морде. Но я побоялась, что выроню банку с молоком. Поэтому я сказала ему только, что считала его раньше мужчиной и что, как вижу теперь, ошиблась. И ушла, не попрощавшись.

И была очень рада тому, что через месяц нашу школу расформировали. Все равно я не смогла бы больше работать с этим директором.

...Ты в третий раз ставишь ту же пластинку. Конечно, мне это очень приятно. Но не кажется ли тебе, что я уже устала и что вообще не очень прилично танцевать так долго со своей женой? Нельзя же, мой друг, забывать о друзьях! Все-таки не мы у них, а они у нас...

Интересно, а о чем ты сейчас думаешь? Ведь мы все время танцуем молча. Я знаю, последние месяцы ты все время думаешь о креплении железобетона. Хочешь найти новый способ крепить балки и плиты. Нынешний кажется тебе долгим и ненадежным. Ты способен искать

этот свой новый способ и за едой, и в театре, и когда гуляешь с сыном. Но я все-таки не верю, что ты способен думать о железобетоне даже сейчас, когда танцуешь со мной.

Может, ты думаешь о том же, о чем думаю и я? Надо, мол, мне расшевелить мужской клуб, который собрался в коридоре, а тебе — пригласить Толькину жену. Она совсем скисла: хочет танцевать, а ее никто не приглашает... Или ты просто прислушиваешься к тому, что происходит в детской? Ребята там, на самом деле, странно притихли. А у нашего сына редко бывает

тихо, когда приходят к нему дети наших друзей.

А может, ты тоже что-нибудь вспоминаешь?.. Тебе ведь тоже бывало трудно, хороший мой! Я знаю... Думаешь, я не понимаю, почему простая человеческая забота казалась тебе раньше чудом? Ты никогда не говорил об этом, но разве трудно догадаться? Разве стал бы удивляться заботе человек, который привык к тому, что о нем заботятся?

И даже со мной тебе бывало трудно... Я ведь тоже помню ту осень в Сибири. Я тогда не мстила тебе, Вить ка Правда! Просто новый директор нашей школы на самом деле был очень интересным человеком. В нем был много такого, чего не хватает тебе. Он мог часами

читать на память хорошие стихи. Он знал в деталях книги, которые ты даже не брал в руки. Он различал пианистов по манере исполнения.

Я конечно, и тогда понимала, что не это главное.

Просто раньше я очень редко встречала таких людей и еще ни разу не работала с ними рядом.

Видимо, я слишком много говорила о нем дома. И слишком подробно. Потому что ты вдруг завалил свой стол сборниками стихов, альбомами репродукций и пластинками, которых у нас раньше дома не было. И уже к концу месяца ты читал на память лучшие вещи Блока,

Есенина и современных поэтов, пробовал отличать игру Рихтера от игры Ван Клиберна. Это было так необычно для тебя, что я просто терялась. А потом ты снова влез в расчеты и чертежи и смахнул со стола все, что мешало тебе работать. И уже через месяц целый цех начали

по твоему проекту переводить с выпуска ячеистых блоков на выпуск панелей из ячеистого бетона.

Ты остался самим собой. Ты ничего не объяснял мне в своем поведении. И все-таки сказал очень много.

А потом я как-то прибежала к тебе на стройку и увидала, что ты на страшной высоте ходишь по каркасу без страховки. Рабочие сказали, что ты не страхуешься уже давно, и я совсем потеряла голову и не могла думать ни о ком, кроме тебя. Тогда мне казалось, что директор как-то сам собой потускнел, померк и ушел вдаль.

А теперь я понимаю, что это сделал ты. И не только тем, что я видела. Чем-то еще. Не менее сильным. Я до сих пор не понимаю -— чем. Наверно, это тоже твоя тайна...

Вроде той моей... Правда?

А может, и все остальное— так же? Я привыкла думать, что у нас все прочно, надежно, потому что об этом забочусь я. А может, и во всем — так же, как с журналами?

Мне кажется, что это делаю я, а на самом деле мы это делаем оба?.. Ведь, если говорить честно, и у меня за эти десять лет было много маленьких чудес.

Неужели я совершила сейчас открытие?.. Чудно!..

Мы десять лет вместе, и вот я заново открываю тебя...

Сколько таких открытий нам еще предстоит, а?

...Он снова кончается, этот грустный медленный вальс. Не надо больше ставить его! Мне очень хорошо танцевать с тобой, но ведь у нас гости... Мы лучше потом, ладно? Когда все разойдутся.

А помнишь, как я учила тебя танцевать вальс-бостон?

Еще там, в моем городке, в твоей комнате... Помнишь?

Десять лет прошло. Сын уже во втором классе. А нам все еще хорошо танцевать с тобой вдвоем в пустой комнате...

Зачем ты подводишь меня к серванту? Что ты хочешь там показать мне? Как будто я могу не знать чего-то в своем серванте!.. Витька!! Откуда это? Осенью — ландыши!.. Где ты взял?

Впрочем, зачем я спрашиваю? Это же чудо! Такое же, как сборник стихов, за которым я гонялась по городу целый месяц и который нашла сегодня утром на столе... Такое же, как новые туфли, которые стояли сегодня утром возле кровати. Как раз такие, о каких я мечтала

и каких нет у нас в городе...

Ну, хорошо, ты не объясняешь... Я могу понять все!

Но откуда ты осенью взял ландыши?!


Дорога туда и обратно

Ксеня сидела в кузове на мешках, спиной к кабине, и держалась правой рукой за борт, потому что машину сильно трясло. Рука, даже в меховой варежке, быстро застывала, и тогда Ксеня передвигалась к другому борту и держалась за него другой рукой, пока не застывала

и эта.

Когда выехали с проселка на асфальтированное шоссе, Ксеня встала в- кузове на колени и еще раз подвернула выбившиеся от тряски полы старых тулупов под.

мешки с картошкой. Мешков было много: шесть своих да четыре соседских. И все нужно было сегодня продать — не везти же обратно...

Потом Ксеня снова угнездилась на мешках, прислонилась спиной к кабине и задумалась. За борт теперь можно было не держаться: машина шла ровно, и, наверное, поэтому думалось обо всем очень легко и ясно.

Сегодня Ксеня продаст в областном городе шесть мешков картошки и в следующее воскресенье опять поедет.

Это уже решено, и никакого другого выхода нет.

Пять дней назад доктор сказал, что отцу обязательно надо ехать в Железноводск, не то с печенью будет совсем, худо. А отец и так уже не работал больше месяца, все болел, лежал на кровати и стонал. И еще доктор запретил ему есть свинину, баранину и яйца и все острое и:

соленое. А что же есть, если нельзя свинину и яйца? Картошку с хлебом, что ли?

Когда отец вернулся из района и рассказал о словах, доктора в правлении, председатель колхоза Николай Гаврилович вначале, при отце, пошутил и посмеялся, она другой день был в районе и звонил оттуда в область и, когда возвратился в село, пришел к отцу - и сказал, что ему, как лучшему колхозному плотнику, могут дать путевку в Железноводск, но за нее надо уплатить сто

двадцать рублей, и колхоз тут помочь ничем не может, кроме как авансом, потому что правление — это не завком и продавать путевки со скидкой не имеет права.

В тот день Ксеня сама предложила продать в городе картонку и не выращивать трех поросят, которые уже полтора месяца хрюкали в хлеву. Картошку берегли для поросят, а поросят хотели вырастить к весне, когда мясо дорого и за него можно взять в городе полную цену, чтобы купить Ксене модные платья, узконосые туфельки на «шпильках» и модное осеннее пальто.

Летом Ксеня ездила в областной город на совещание свекловодов и там видела, как красиво одеты городские девушки и как сильно отличается от них она в своем дорогом, но немодном крепдешиновом платье с цветочками, в своих черных лакированных туфлях с каблуками-

колодками. Когда-то эти туфли казались ей верхом красоты, и она долго копила на них деньги, долго искала их в магазинах, а потом только по праздникам вынимала из сундука. И вот сейчас лакировки совсем целые, почти новые, а в городе их уже носят только старухи,

и ни одна девушка не пойдет в таких туфлях на танцы и далее вообще не выйдет вечером на улицу. А Ксеня, конечно, хочет одеваться модно, потому что когда же и одеваться модно, если не в молодости.

Уже несколько лет, с тех пор как после восьмого класса Ксеня ушла из школы и стала работать в колхозе, она мечтает как-нибудь осенью, после уборки, съездить в Москву или в Ленинград, или куда-нибудь на Юг, к морю, или хотя бы просто в любой дом отдыха.

До сих пор Ксеня никуда дальше областного города не ездила, а Москву, море и дома отдыха видела только в кино. Но чтобы поехать в большой город или еще куда, нужно не только иметь немало денег, но и быть по-модному одетой, чтобы самой себя не стесняться и чтобы другие тебя не стеснялись. А то встретится там хороший человек, захочет куда-нибудь пригласить

и, чего доброго, еще не пригласит из-за того, что не так одета.

Когда Ксеня мечтала о будущем, жизнь представлялась ей обязательно с такими вот поездками в разные большие города или просто в какие-нибудь красивые места. Пусть целый год она будет работать как заведенная, лишь бы потом куда-нибудь съездить. Еще неделю назад эта мечта казалась совсем близкой. Вот справит за лето модную одежду, получит осенью на трудодни,

и можно будет куда-то поехать. А теперь все это отодвинулось самое меньшее еще на год. Зима только началась, и впереди еще одна зима и две весны, два лета

и только потом можно на что-то надеяться. И все это время — почти полных два года — остается видеть только свою деревню, да изредка маленький и пыльный районный центр, да еще реже — областной город. И неизвестно еще, что будет через два года. Может, опять

все сорвется.

Машина несется по шоссе, и ветер свистит по сторонам, и мороз пробирается к телу, несмотря на то, что поверх своего ватника Ксеня надела старый отцовский полушубок, а поверх своего платка — толстую материну шаль, которая обычно лежит в сундуке и так пропахла нафталином, что и сейчас ни мороз, ни ветер не могут убить этого запаха.

По сторонам бегут назад то елки в белых, будто капроновых шубках, то сосны в белых шапочках, то голенькие замерзшие березки. Ксеня почему-то всегда жалеет зимой березки. Ей кажется, что мерзнут они гораздо больше других деревьев и.даже больше людей.

Когда Ксеня была девчонкой, она зимой укутывала молоденькую березку возле сарая соломой, рогожами и старыми мешками. Отец посмеивался, но никогда не мешал дочке и не снимал березкину одёжу. Может, из- за этого березка возле сарая и вымахала такой крепенькой,

развесистой и веселой.

И потому еще, может, Ксеня так любит и жалеет березки, что в восьмом классе очкарик Юрка, сын деревенской почтальонши, сидевший на соседней парте, протянул ей однажды сложенный вчетверо листок. Ксеня вначале подумала, что это обыкновенная записка, какими

ребята перебрасываются во время уроков, но потом сообразила, что записку незачем передавать в перемену и незачем при этом так краснеть, как покраснел Юрка. И едва она это поняла, как сама покраснела. .

— Спасибо, — почему-то сказала Ксеня и убежала в раздевалку. Там она развернула листок. Стихи! Она помнит их до сих пор, хотя прошло почти уже пять лет и все стихи, которые учили в школе, давно перезабылись:


Ты — как березка стройная,

Ты — как березка скромная.

Ты — как березка летняя —

И грустная и светлая.

Да что о том рассказывать?

— Тугим узлом завязана

Во мне березка русская

С твоей головкой русою.


Ксеня сразу же поняла, что стихи эти Юрка написал о ней, Ксене. «Любит!- — догадалась она. — Любит! »

И она стала думать о Юрке: о том, какой он хороший, как он отлично учится, как никогда за все годы не обижал девчонок; вспомнила, как он несколько раз давал ей списывать задачи, которые она не могла решить дома, и, в конце концов, тут же, в раздевалке, поняла, что тоже любит его, что от этой любви все равно никуда не денешься, что эта любовь — на всю жизнь.

Ксеня хотела написать ему в ответ тоже стихи, но стихи у нее не получились, и она, уже на уроке, вырвала из тетради лист, написала размашисто: «Я — тоже », — и передала Юрке.

Юрка прочитал, вспыхнул, разорвал этот листок на мелкие кусочки и ссыпал их в свой портфель.

А потом они шли вместе с Юркой из школы и говорили почему-то про астрономию, про планеты и звезды, и Юрка собирался туда полететь, и Ксеня думала, что будет его ждать, сколько бы ни пришлось ему летать по звездам и планетам.

И до самой весны Юрка провожал ее после занятий и говорил с ней о ракетах, межпланетных кораблях и космических скафандрах. А Первого мая, когда они шли со школьного вечера, он увел её за село, к оврагу, и там поцеловал, и она его тоже поцеловала.

И потом почти каждый вечер они с Юркой целовались, и Ксеня ходила с припухшими губами, и мать однажды сказала:

— Смотри, девка, не спеши. На торопливых камни возят.

А Ксеня думала, что никто ничего не знает...

Перед самыми экзаменами отец свалился пьяный с мостика через овраг и сломал себе руку и ногу, и его увезли в районную больницу и сказали, что это надолго, что с год он не сможет плотничать, так как переломы сильные.

Тогда-то Ксеня и ушла из школы, потому что мать приносила из колхоза мало, а Нюська, младшая сестренка, еще только собиралась идти в первый класс. А теперь Нюська уже учится в пятом, а Ксеня могла бы учиться в каком-нибудь институте в городе.

С Юркой они целовались до осени, до холодных и бесконечных октябрьских дождей. А потом целоваться стало негде, и у Юрки было все больше и больше уроков, и они виделись редко, и Ксене стало казаться, что он ее уже не любит, и поэтому она нарочно поссорилась

с ним и не пошла мириться первая. Она все ждала, что первым придет мириться он, и тогда она его еще помучает, чтоб крепче любил. Но он почему-то первый мириться не пришел, а стал вежливо здороваться с ней на улице и проходить мимо. Когда в середине зимы Ксеня уже решила мириться с ним сама, она вдруг увидела его после уроков с Веркой Серегиной, самой красивой

девчонкой из их класса. Они шли из школы рядом, медленно, и не заметили Ксеню. Они, наверное, тоже говорили про далекие звезды и планеты. И, может, Юрка, как и Ксене, написал Верке стихи, те же самые, потому что у Верки тоже светлые волосы. А мог и другие

написать — ему это ничего не стоит. Он сам говорил, что у него дома целая тетрадка разных стихов, которые он сочинил.

Теперь Юрка уже в армии и шлет Верке письма без марок, и все знают, что она его ждет и что, когда он вернется, они поженятся.

А у Ксени так до сих пор никого и нет, хотя многие парни за это время и приставали к ней и с некоторыми она даже целовалась, но все это было просто так, одно баловство, а серьезного ничего и не было. Да и как могло быть что-то серьезное, если свои, деревенские парни

уходили в армию, а потом оставались в городе или уезжали на целину, а в колхоз возвращался лишь из пяти один, и тот, конечно, был нарасхват, и девки на него прямо вешались, а Ксеня, вешаться не умела.

Один заезжий шофер, рябой и веселый малый, которого присылали в.прошлом году в колхоз на уборку, даже предлагал Ксене пожениться и уехать с ним в город, в какой-то Ковров, недалеко от Москвы. Но о загсе этот шофер почему-то не заговаривал, и Ксеня решила, что выходить за него не стоит. Она слышала, что у иных шоферов чуть ли не в каждой деревне жена, и она

этого, конечно, не хотела. Да и любви у них никакой не было — так просто, облапил он ее один раз и поцеловал в губы. Она и опомниться не успела.

На своих, деревенских, Ксеня уже не надеялась, не ждала, что выйдет за кого-нибудь из них замуж, да, признаться, теперь и не очень хотела этого. Выйди она за кого-нибудь из своих, жизнь у нее была бы такая же, как у ее матери, такая, какую она уже знала, какой жила все свои двадцать лет. А она хотела жизни интересной, и в другом месте. Ехать же самой в город, на завод или на стройку, как уезжали некоторые девчата, было страшно. Да и от людей неудобно, потому что

отец больной, а сестренка еще на ноги не встала. А вот если встретится хороший человек и увезет ее, то тут уж никакого неудобства нету. И ехать с хорошим человеком на новое место не страшно. Он и поможет, и защитит, если кто станет обижать.

Только все это пока что мечты, потому что холостые люди в деревню приезжают редко и ходят

больше в правление да на фермы. А Ксеня там почти не бывает, вот ее и не замечают. И сама она теперь из деревни выберется не скоро. Не раньше, чем через два года...

Елки, сосны и березки все бегут и бегут назад, потом они начинают редеть, и, когда Ксеня поворачивается, зажмурившись от встречного холодного ветра, вдали уже виднеется город — высокие дома на холме, темные трубы заводов и высокая железная мачта, с которой

идут передачи по телевидению.

Когда приехали, народу на базаре было уже много…

Свои, городские, и приехавшие из ближних деревень позанимали почти все места, и Ксеня, обегав ряды, с трудом нашла местечко далеко от входа — неудобное и невыгодное — и замахала Сергею рукой, чтоб он подгонял туда машину.

Затем из кабины, кряхтя, выбралась Степановна, Ксенина соседка, которая тоже приехала с картошкой, и Сергей откинул борт и стал стаскивать мешки.

Когда мешки были сгружены, Сергей поднял борт, закурил тоненькую папироску и сказал:

— Ну, я к родне поеду. За вами прикачу к пяти.

Раньше вам все равно не расторговаться.

Ксеня молча кивнула, хотя знала, что Сергей поедет не к родне, а на заправочную станцию, купит там бензину, а затем станет где-нибудь на бойком месте и будет поджидать «леваков». В деревне не подкалымишь, в город председатель отпускает Сергея редко, а деньги ведь и ему нужны. Трое пацанов дома — одёжи не напасешься. Когда Сергей уехал, Ксеня пошла за весами и долго

стояла в очереди, а потом, притащив на свое место весы для себя и для Степановны, пошла по рядам узнавать, почем сегодня картошка.

Картошка была по полтиннику за три кило. Дешевле продавали только мелочь — на корм свиньям. Ксеня тут же решила, что будет продавать кило за пятнадцать копеек, и пусть Степановна обижается не обижается — дело ее. Ксеня ее с собой не звала, она сама увязалась, когда узнала, что председатель дает Ксене машину.

Если бы Степановна была поумнее, она бы и сама так же торговала. Место у них неудобное, картошки много — иначе не расторгуешься. Но Степановна — скряга и лишние полкопейки ни за что не уступит. Хоть три дня будет торговать, но возьмет полную цену. Время

свое она ни в грош не ставит.

Так оно и вышло. Когда Ксеня сказала, что будет продавать по пятнадцати копеек, Степановна заворчала:

—Вот такие, как ты, цену и сбивают. Балаболки-то... И в хозяйстве от вас никакого проку. Даром что замуж не берут... Мужику хозяйка нужна...

Кряхтя и охая,. Степановна выбрала из мешка самые крупные картофелины и положила их на весы.

У Ксени картошка была не хуже, чем у Степановны.

Но она не выбирала. Она положила всякую — и крупную и среднюю. Какая есть. Чтоб без обману.

Первым подошел парень с потертым кожаным чемоданчиком.

Он взял одну картофелину в руку — должно, хотел проверить, не мороженая ли, — но, увидав,

что картофелина еще теплая, сразу же положил ее обратно на весы.

— Почем твоя картошка, красавица? — спросил он.

— Пятнадцать копеек.

— Сыпь полный чемодан.

Он положил чемоданчик возле весов и раскрыл его.

И, пока Ксеня накладывала и вешала картошку, он не отводил взгляд от ее лица.

— Откуда будете? — весело спросил он.

— Из Таловки. Камышейского району.

— У вас там все такие красивые?

Ксеня усмехнулась.

— Через одну.

— Тогда поеду к вам! — решительно произнес парень.

— Возьму отпуск и поеду.

— Небось, жена не пустит! — заметила Ксеня.

Парень, все еще улыбаясь, кивнул.

— Да... Жена, конечно, запротестует...

Потом озорно скосил глаза и добавил:

— А я к вам на уборку!.. Примете?

— Приезжайте... — Ксеня пожала плечами. — Мне-то что? У нас въезд никому не заказан... Девяносто копеек с вас.

Парень рассчитался и на прощанье подмигнул:

— Жди в гости, красавица!

Затем он затерялся в толпе, а Ксеня, накладывая на весы картошку, думала о том, назначил или не назначил бы он ей свидание, если бы был холостым. «Наверно назначил бы!» — решила она, и от этой мысли стало как-то веселей и уютней на холодном и шумном городском рынке, где люди не смотрели друг другу в лицо, а смотрели на весы и на руки, отсчитывающие деньги.

Несмотря на то что место было далеким и неудобным, покупатели к Ксене все-таки подходили и картошки брали помногу, потому что тот, кому нужно два -или три кило, не пойдет искать по всему рынку, где дешевле.

У Степановны тоже брали картошку, но с ней все ругались. Во второй вес накладывала одной мелочи, и люди сразу понимали, что она обманывает, А с Ксеней не ругался никто, многие даже улыбались ей и желали счастливо торговать, а один, немолодой уже мужчина и, судя по хорошему пальто и полному, гладкому лицу, какой-то начальник, даже сказал, что, будь он помоложе и неженатый, он бы купил сразу всю картошку и увез ее к себе вместе с хозяйкой.

— А может, я бы не поехала!—улыбаясь, ответила ему Ксеня.

— Поехала бы! — уверенно сказал мужчина. — Я молодой красивый был. Еще как поехала бы!

Уходя, он тоже пожелал счастливо торговать, а Ксеня подумала, что у себя на работе он, может, совсем не такой веселый, а строгий и суровый, и, если бы Ксеня с какой-нибудь просьбой пришла к нему в кабинет, он бы разговаривал с ней совсем по-другому. И вообще, начальники всегда вежливы и просты с теми, кто от них не зависит, и если только они очень хорошие

люди, то обращаются с подчиненными так, будто те вовсе и не подчиненные.

Сейчас в колхозе такая звеньевая по свекле, Настасья Федоровна. Она работает вместе со всеми, всех защищает, никого не обижает и вообще будто и не начальница. И все бабы и девки в звене, даже самые вредные, боятся подвести свою звеньевую и работают как заведенные, и никогда ни от чего не отказываются и не увиливают. Потому что они видят, как Настасья Федоровна все делает по совести и лучше себя обидит, чем кого-нибудь из своего звена.

А потом Ксеня забыла и про мужчину, которому так понравилась, и про всех начальников и подчиненных, потому что покупатели пошли один за другим, и нужно было только успевать поворачиваться — накладывать картошку да считать деньги.

К обеду картошки на рынке осталось мало, передние столы, что около входа, пустели один за другим, и возле Ксени и даже возле Степановны установились небольшие очереди.

— Не грех бы цену-то поднять, — шепнула Степановна, занимая у Ксени мелочи.

— Стыда не оберешься, — ответила Ксеня.

Степановна по привычке заворчала, но Ксеня уже не слушала ее, потому что возле весов стояли люди и торопили.

Подошла очередь высокой дамы в меховой шубе из каких-то желтых с темными полосами посредине шкурок.

Ксеня заметила эту даму еще тогда, когда та становилась в очередь. «Какой это у нее мех? — подумала тогда Ксеня. — И не угадаешь, что за зверь такой...»

А теперь эта дама придирчиво отбрасывала с весов среднюю картошку, и ту, которая была хоть чуть задета лопатой, и ту, на которой были наросты.

— Вы не выбирайте, — сказала Ксеня. — Картошка вся хорошая. Гнилой нет.

— Я тебе деньги плачу! — неожиданно громко взвизгнула дама. — Дерут последнюю шкуру да еще требуют, чтобы не выбирали! Тунеядцы!

— Вы не оскорбляйте, — терпеливо сказала Ксеня,— Я не меньше вашего работаю. Может, даже побольше.

Ксеня подумала, что дама эта, наверно, никогда не гнула в поле спину от зари до зари, но зато у нее есть такая шуба, какой Ксене в жизни не носить. И не ей говорить, что с нее дерут последнюю шкуру.

Дама в шубе больше не ругалась, а молча отсчитала деньги, взяла свою картошку и ушла. И Ксене показалось, что вся очередь тоже молчаливо осуждала эту даму, потому что там стояли всё люди простые, никакой роскоши на них надето не было, и наверняка они понимали, что Ксеня эту картошку своим потом поливала и не она виновата, что в магазинах нет картошки

подешевле.

Потом Ксеня подумала, что, появись она в своей деревне в такой вот шубе,, ее наверняка засмеяли бы. И парни первые. Потому что шуба эта, как балахон, и не .угадаешь, что под ней: бабья стать или суковатая коряга...

Картошку свою Ксеня продала первая, свернула мешки, сбегала к воротам купить пирожков с ливером и повидлом, съела их и стала помогать Степановне, к которой все еще подходили, покупатели. Ксеня теперь вешала картошку, а Степановна только получала деньги.

К пяти часам у Степановны еще оставалось полмешка картошки, и Ксеня подумала, что, когда приедет Сергей, эти полмешка придется везти обратно в деревню.

Но Сергей к пяти не приехал, и до закрытия рынка всю картошку удалось продать.

А потом с рынка пришлось уйти, и Ксеня со Степановной долго стояли у ворот, мерзли и все ждали Сергея. В городе уже было темно, горели большие желтые, как луна, фонари. По соседней улице, рядом с рынком, бесшумно проносились легковые машины. Куда-то спешили люди. Они шли широкими потоками в обе стороны, и не было у этих потоков ни начала ни конца. И Ксене страшно захотелось быть нарядной горожанкой, идти в одном из этих потоков, спешить в кино

или там в театр, и чтобы позади, за спиной, у нее был свой городской дом, с диваном, с комодом, уставленным разными безделушками, и с радиолой «Рекорд», возле которой аккуратной стопкой, под вышитой салфеточкой, лежали бы самые хорошие, самые веселые и самые грустные пластинки и среди них—любимая песенка о том, что «нет любви хорошей у меня».

Сергей так и не приехал. Либо он нашел далекого, выгодного «левака», либо на самом деле загулял у своей родни. Ксеня со Степановной ждали его у ворот целый час, а потом Ксеня сказала:

—Надо в Дом колхозника идти. Переночуем, а утром поездом уедем.

До их районного центра можно было доехать поездом, и поезд уходил по утрам. Это Ксеня знала.

Степановна, конечно, опять заворчала:

—В Доме колхозника платить надо. Лучше уж на вокзале переночевать. Лавок-то хватит.

—Вы как хотите, а я в Дом колхозника пойду, — твердо сказала Ксеня и подняла со снега мешок. В него были вложены остальные свернутые мешки и старый тулуп, которым укутывали картошку.

—Погоди уж, и я с тобой.—Степановна заторопилась и тоже подхватила свой мешок. —Чего я одна на вокзале-то буду? Чай, обокрасть могут.

В Доме колхозника их поместили в большую комнату, где стояло шесть коек. Кровать Степановны была у двери, а Ксенина —у окна, в углу. Под соседней кроватью лежал туго набитый рюкзак, а на тумбочке, которая отделяла эту кровать от Ксениной, лежали журналы.

Ксеня подошла, посмотрела их. «Знание —сила», «Техника —молодежи», «Юность». И все новенькие, необтрепанные. Видно, только что купленные.

Ксеня аккуратно сложила на стуле отцовский полушубок, свой ватник, материну шаль, причесалась перед зеркалом, зажав заколки губами, взяла полотенце и пошла умываться. Степановна покосилась на нее, но из комнаты не вышла — осталась стеречь вещи, хотя,

кроме них двоих, в комнате никого больше не было.

Когда Ксеня вернулась, умываться пошла Степановна, а Ксеня расстелила во всю ширь одеяло на своей кровати и легла, раскинув руки и чувствуя, как усталость придавливает ее к постели и не дает даже пошевелиться.

Однако уснуть Ксеня не уснула и, полежав так с полчаса, повернулась на бок, взяла с тумбочки один журнал и стала его перелистывать. И как раз в это время в комнату вошла девушка в расстегнутом зимнем плюшевом жакете и пуховом платке — маленькая, тоненькая,

румяная.

Она подошла к соседней кровати, сказала Ксене «здравствуйте» и сняла с себя платок и жакет.

Ксеня тоже сказала «здравствуйте», села на кровати

и добавила:

— Я тут ваш журнал взяла посмотреть. Вы уж извините.

—Пожалуйста, пожалуйста! — сказала девушка. —Смотрите на здоровье.

— Спасибо.

Ксеня снова легла и посмотрела в журнал. Но теперь смотреть в него почему-то не хотелось. Хотелось глядеть на девушку, на то, как она роется в своем рюкзаке, достает тапочки, снимает меховые ботинки и тоненькие капроновые чулки. Ксеня зимой таких чулок не носила, потому что в них холодно, а надевала шерстяные или фильдеперсовые. А девушка вот фасонила, и

ее тоненькие ноги стали от мороза розовыми и пошли пупырышками, как от холодной воды.

На вид девушке было лет шестнадцать-семнадцать, но Ксеня понимала, что ей не меньше восемнадцати и что она просто выглядит моложе, потому что худенькая. Худенькие всегда кажутся моложе.

«Интересно, откуда она? —подумала Ксеня. —Спросить бы...»

Однако спрашивать почему-то было неудобно.

Ксеня снова опустила глаза в журнал, перевернула несколько страниц, прочитала заголовки и подписи под картинками.

Девушка тем временем убрала рюкзак, легла на кровать, укрыла свои худенькие голые ноги углом одеяла и тоже взяла с тумбочки журнал.

Потом она неожиданно сказала:

— Как еще у нас все-таки много бюрократов! Даже в комсомольских органах — и то бюрократы!

— Да... — согласилась Ксеня и вздохнула. — Бюрократов у нас еще много.

Она почему-то вспомнила секретаря своего сельсовета хромого Степку Афонина, который учился с ней в одном классе. Степка выдавал в селе разные справки и страшно важничал. Редко кто получал у него справку сразу. Обычно ходили к нему за каждой бумажкой по два, а то и по три раза. Когда он успел стать таким, Ксеня не понимала. В школе был парень как парень.

Но лишь только заполучил в свои руки печать — сразу переменился. Правда, Юрка, которого она когда-то любила, всегда терпеть не мог Степку Афонина и считал его дураком. И она тоже стала считать Степку дураком после того, как он однажды подсунул ей в парту дохлого котенка, а потом целую перемену носил его по школе и совал в лицо девчонкам. Может, Степка Афонин

потому и стал так быстро бюрократом, что он дурак?

Может, и другие бюрократы — это тоже просто дураки? Ведь зачем бы умному да хорошему человеку становиться бюрократом?

— А вы что — по комсомольским делам сюда приехали?— осторожно спросила девушку Ксеня.

— Да вроде по комсомольским, — ответила девушка.

— Хотела путевку получить. На комсомольскую стройку. Чтобы или ГЭС или химия... Что-то главное надо делать!,. Да, боюсь, придется так ехать...

— Это почему же? Не дают? — с интересом спросила Ксеня.

Она вспомнила, что по комсомольским путевкам уехали из их деревни на целину три ну прямо совсем некрасивые девчонки. А потом они писали, что девчат на целине совсем мало и парня можно выбрать хорошего, если только не быть дурой. И все они на самом деле вышли там замуж, и одна даже приезжала с мужем к себе домой. Муж у нее был симпатичный и всем в деревне очень понравился.

Когда Ксене становилось тоскливо и одиноко, ей тоже очень хотелось уехать на целину или на какую-нибудь большую стройку, про которые она много читала в газетах и журналах. Но она все никак не решалась.

Да и семью бросить нельзя: ее руки пока нужны. А эта вот девочка, значит, решилась...

— Не дают, бюрократы проклятые! — ответила девушка.

— Говорят, нужна бумажка из зонального комитета комсомола. А где ж мне ее взять, если секретарь комитета — мой брат, и он против того, чтобы я ехала? Где мне ее взять?

— А почему он против? — спросила Ксеня.

— Говорит, так все уедут, а кому-то надо и здесь оставаться. «Я, говорит, тоже хотел бы, да вот тут кручусь ». И вообще он меня всерьез не принимает. Считает, что я маленькая, что мне рано, что от меня там пользы не будет, а одни только хлопоты другим... А я все равно уеду!

— Конечно, — согласилась Ксеня. — Там лучше будет...

— А я не ищу, где лучше. Я ищу, где интереснее.

— А вот как по-вашему, в чем этот интерес? Я часто про это думаю...

— Да так сразу не скажешь... — Девушка улыбнулась, потом задумалась. — Мне много надо... И чтоб любовь была настоящая... И чтоб работа — в удовольствие...

И чтобы люди за нее мне спасибо говорили, а не по носу щелкали...

— А вы работали?

— В Тюлюкинском райпромкомбинате — учетчиком.

Скучища там — сил нет! Два рационализатора отыскались на весь комбинат!.. И тем ходу не давали... Я вмешалась — мне говорят:

«Не лезь! Молода еще!» Я к брату пошла, а ему за меня вступаться, видите ли, неудобно

— сестра... От одного этого уедешь!..»

Девушка замолчала и снова задумалась, глядя куда-то в угол чуть прищуренными темными глазами.

— Ну и как?— тихо спросила Ксеня. — Ничего не вышло?

Она была почти уверена, что не вышло. Разве может выйти что-нибудь путное, если против начальства пойдешь?

— Выйти-то вышло! — Девушка слегка махнула рукой.

— Я до секретаря парткома дошла... А вот толку?..

Ну, стали больше тележных колес делать... А по мне — так уж все телеги давно на слом пора! Двадцатый век давно переломился, а я из-за телег воюю... Вот и подумала:

на что жизнь уйдет? Раз живешь — второй не дадут...

Уж жить — так ради чего-то стоящего. Ради чего-то главного... Чтоб века прошли, а люди все спрашивали:

«Кто ж делал это? Кто здесь пот проливал? Кому спасибо сказать?» И чтоб кто-нибудь ответил: «Вот среди других и Светка Пестовская здесь была... И не последней...»

— Вас Светланой зовут? — спросила Ксеня.

— Да. Светланой.

— А меня Ксеней. Я из Таловки. Камышейского району.

— Вы на .какое-нибудь совещание приехали?

— Нет!.. Я картошку на базаре продавала.

— А-а... — разочарованно протянула Светлана и опустила глаза в журнал.

Ксеня подумала, что Светлане теперь, наверно, совсем неинтересно разговаривать с ней, и это было обидно, потому что было несправедливо. Ксеня ведь не потому продавала картошку, что любила торговать.

Велико ли счастье — торчать целый день на базаре?..

Чего доброго, Светлана подумает, будто Ксеня и делать ничего больше не умеет!..

— А на совещании я тут летом была, — сказала Ксеня.

— Когда свекловодов собирали. Прямо в* обкоме совещание шло...

Светлана сразу подняла от журнала глаза и с любопытством поглядела на Ксеню.

. — Вы свекловод? — опросила она.

— Ага, — ответила Ксеня. — В свекловодческом звене работаю. У нас по всему Камышейскому району лучшие урожаи. Вот нас троих из звена и вызвали.

— Вам хорошо! — сказала Светлана. — У вас дело свое в жизни есть. Своя дорога какая-то... А. у меня — пока ничего! Даже институт по душе выбрать не смогла!Удивительная бездарность!

— А вы что, поступали в институт? — спросила Ксеня.

— В том-то и дело — нет! Не решила — в какой. У нас вот такие, кто не решил, все в педагогический пошли.

На истфак да на литфак... А я литературу люблю, только смогу ли быть учителем — не знаю. Не тянет меня что-то в учителя... Я бы, наверно, в летное училище пошла! Чтоб испытателем стать... А девчонок туда не берут... Был бы отец жив, он бы что-нибудь для меня придумал!

Светлана зябко передернула плечами, повыше натянула на голые ноги угол одеяла. Совсем тихо добавила:

—Он, говорят, у меня очень смелый и очень умный был, отец-то... И мама рассказывала, и товарищ его, который с ним сидел... Он три года назад приезжал...

Записку нам с Володькой от отца привез...

Ксеня сразу поняла, где был Светланин отец. Она и слыхала про это и читала много. Но вот так, в жизни, ни разу еще не встречалась с теми, у кого отцы или матери зазря сидели при Сталине.

— А вы совсем отца не помните? — спросила она.

— Как же я могу его помнить? — Светлана усмехнулась.

— Его забрали, когда я еще не родилась... А Володьке тогда два года было. Тоже ничего не помнит... Мы отца только по одной карточке знаем. Ма-аленькая карточка!.. Мама ее десять лет ото всех прятала... Отец ведь еще до войны сидел... Потом его на войну отпустили. Он военный был, подполковник. Они с мамой на фронте поженились. Мама медсестрой у него в полку

служила... А через год после войны его снова забрали... Мама тогда в Тюлюкино и уехала — меня рожать. Потому что в Тюлюкине дедушка с бабушкой... А до реабилитации

отец не дожил... Так там и умер...

— Страшно это! — сказала Ксеня. — Когда зазря!..

Ой, как страшно!

Светлана промолчала.

— А вы этим бюрократам про отца рассказывали?—спросила Ксеня.

Светлана отрицательно помотала головой.

— А может, помогло бы...

— Все равно не стану! — упрямо сказала Светлана.— Что ж я буду ходить жалость выпрашивать!.. Отцу бы это не понравилось... Я лучше на толкучке свой платок продам и без всякой путевки уеду! У меня платок пуховый. Мне за него много дадут!

— А как же вы без платка поедете? — спросила Ксеня. — Зима ведь.

— А у меня в рюкзаке зимняя шапка есть, — ответила Светлана. — Мальчишечья. Ее раньше брат носил, а теперь она ему мала. Я ее и прихватила...

— Смело это вы... — Ксеня покачала головой.—А если человека хорошего встретите?.. А сами в мальчишечьей шапке?..

— Ну и что?

— Как что?.. Будь вы по-женски одеты, он, может, заинтересовался бы. А так — и не заметит...

Загрузка...