— Ой, что вы! — Светлана рассмеялась. — Чихала я на такого хорошего человека! Нужен он мне очень! Разве хороший человек на это внимание обратит? Что вы!
— Мужчины — они на все внимание обращают,— заметила Ксеня.
— А я об этом как-то не так думаю, — сказала Светлана.
— Мне кажется, если будет любовь, так все равно, кто в чем одет и кто кем работает. Это ни вот столечко . значения не имеет! — Она показала кончик мизинца.
—Я, если полюблю кого, куда угодно с ним поеду. Хоть в Арктику, хоть в пустыню — мне все равно. Лишь бы с ним вместе!
— Это только в книгах так. — Ксеня усмехнулась, —А в жизни такой любви не бывает...
— А у меня в жизни будет!
Светлана произнесла это так уверенно, даже громко, что Ксеня невольно с любопытством поглядела в ее темные, горячие глаза и даже приподнялась на локте, чтобы глядеть было удобнее.
Однако уже в следующий момент уверенность этой девочки показалась Ксене смешной. И она снисходительно улыбнулась и, опустив голову обратно на подушку, спокойно сказала:
— Все так поначалу думают. Будто в жизни для них одно хорошее приготовлено. А как начнется... — Ксеня махнула рукой. — Нацелуется да к другой побежит...
— Ну, вот уж тут я никого винить не буду. — Светлана покачала головой. — Только себя.
— Это почему же — себя?
— Да потому, что любовь настоящего человека не один раз заслужить надо, а все время ее заслуживать — каждый день, каждый час. Чтоб всегда быть его достойной, а не только сначала. А не будешь—правильно сделает, что уйдет.
— А если просто человек такой? Если ему просто одной мало?
— Так ведь такого раскусить легко. А полюбить трудно. Для меня — даже невозможно.
— Чудно вы говорите... — Ксеня усмехнулась. —Будто человек как на ладони разложен и его всего видно.
Не угадаешь ведь сразу, какой он.
— Если не захочешь угадать, не угадаешь, —возразила Светлана. — Если, конечно, на все закрывать глаза... А если по большому счету — человек сразу виден.
— Хорошо бы, конечно... — Ксеня потянулась, вздохнула.
— Как вы говорите — по большому счету. Только в жизни оно редко выходит. Ждешь-ждешь... А чего?
Годы-то идут...'Надоест ждать — и махнешь рукой...
Хоть по- маленькому бы счету прошло...
— Что с жизни спросите, то и получите, — отозвалась Светлана.
В голосе ее Ксеня почувствовала какое-то тихое раздражение и поняла, что это раздражение относится к ней, Ксене. И поэтому она не стала ничего больше говорить, чтобы Светлана совсем не рассердилась. Она очень нравилась Ксене, эта темноглазая девчонка, для которой самое главное в жизни было просто и ясно.
Вот и Ксене бы так... Только ведь этому не научишься...
С этим надо родиться... И перевоспитывать Ксеню Светлане, наверно, так же бесполезно, как Ксене перевоспитывать Степановну.
Степановна уже уснула, прямо одетая, и тихо посвистывала носом в своем углу возле двери. Ксеня поглядела на нее, прислушалась к тихой музыке, которая доносилась из коридора, и тоже на минутку закрыла глаза.
Очень хотелось спать, но обидно было спать вечером в городе, где рядом, прямо за стенами дома, столько разных удовольствий и развлечений. Будь у Ксени с собой зимнее пальто, она бы пошла сейчас в кино. Но идти в кино в ватнике или в отцовском полушубке было, конечно, неловко. Она даже в своей деревне не ходила в кино в ватнике, а старалась одеться понарядней.
А уж в городе — тем более.
Ксеня потянулась и подумала, что сейчас, наверно, уснет, потому что все равно делать больше нечего.
И как раз в этот момент кто-то громко постучал в дверь комнаты.
— Да-да, войдите, — звонко сказала Светлана. Ксеня еле разорвала слипшиеся ресницы и увидела, как Светлана- поправляет одеяло на голых ногах…
Дверь открылась, и в комнату тяжело шагнул колхозный шофер Сергей, который привез Ксеню и Степановну на рынок. Сергей широко улыбнулся, провел рукой под носом и, оглядев комнату, сказал:
— Я так и знал, что вы в Дом колхозника пойдете...
Ну, собирайтесь! Поехали!
Ксеня, зевая, села на кровати и стала надевать валенки.
Степановна продолжала посвистывать носом.
Сергей подошел, растолкал ее, и, едва поняв, в чем, дело, Степановна стала его ругать, потому что из-за его гулянок деньги за гостиницу уже уплачены, а отдадут их теперь или нет — неизвестно.
Ксеня собиралась молча и жалела только о том, что не ответила на последние слова Светланы и что несколько минут они молчали вместо того, чтобы разговаривать.
Разговаривать со Светланой было интересно, а когда они теперь увидятся?.. Наверно, никогда... А за эти несколько минут Светлана могла бы сказать еще что-нибудь такое, чего от других не услышишь, хоть всю жизнь с ними проговори.
Собравшись, Ксеня положила на тумбочку Светланин журнал, сказала «спасибо» и протянула руку.
— Ну, до свиданья, Светлана. Ни пуха вам ни пера!
И большого вам счастья! Если попадете когда в Таловку, останавливайтесь прямо у меня. Моя фамилия Макарцева.
Спросите Ксеню Макарцеву, что на свекле работает.
Вам покажут...
— До свиданья. — Светлана встала с постели и пожала Ксенину руку. — И не живите по маленькому счету. Не стоит!
В вестибюле Степановна долго ругалась с дежурной и требовала назад свои семьдесят копеек. Ксеня ждала ее в дверях.
Наконец Степановна спрятала за пазуху паспорт и пошла к дверям, изругав еще раз дежурную, которая так и не отдала уплаченных денег. Ксеня вышла на улицу, глотнула морозного воздуха, забралась в кузов и укуталась тулупом, которым утром укрывала картошку.
Машина мягко тронулась и побежала сначала по людным, ярко освещенным улицам, затем по улицам темным и безлюдным, а затем по шоссе, которое шло высоко, почти на уровне крыш одноэтажных домиков, и уводило все дальше и дальше от центра города.
Вначале Ксеня боялась, что уснет в машине. Но потом озноб прошел, спать расхотелось, и Ксеня стала думать о том же, о чем думала утром, — о своей жизни ...
Еще утром Ксеня была уверена, что все в ее планах и мечтах правильно и что все честные и серьезные девушки мечтают о том же: красиво одеться, поездить свет посмотреть, встретить хорошего человека, создать семью и жить в уюте и спокойствии. Но вот оказалось, что
Светлана мечтает совсем не об этом, хотя девушка она, конечно, и серьезная и честная. И наверняка, если бы Ксеня рассказала ей о своих мечтах, Светлана усмехнулась
бы и сказала, что это — «по маленькому счету».
И даже самой Ксене ее утренние мечты кажутся сейчас какими-то мелкими, ненастоящими, потому что все они— только для себя. Но никакие другие мечты у Ксени пока
не появились и неизвестно, появятся ли вообще. А поступить так, как Светлана, — бросить все и умчаться неведомо куда, неведомо к кому — Ксеня не может.
Это уже ясно, и нечего тут себя обманывать. Но, хоть поступить по-светланиному Ксеня и не может, она все же понимает, что без таких, как Светлана, жизнь стала бы пресной и скучной, и не было бы на земле ни интересных книг о большой любви, ни революций, ни полетов
в космос.
Машина уносилась все дальше и дальше от города.
Его огней уже не видно было за стеной темного леса, и только бледное красноватое зарево поднималось над деревьями в той стороне, откуда убегала машина. Потом и зарева этого не стало видно. Темные деревья по сторонам молча и настойчиво бежали назад, к городу, как будто торопились посмотреть на Светлану, на ее темные, горячие глаза, на ее тонкие, розовые, в пупырышках от мороза ноги. И Ксене тоже хотелось побежать назад вместе с деревьями, и посмотреть еще раз на Светлану, и еще поговорить с ней, и потом думать
„История без Маргарит
не обходится...“
Я никогда раньше не видал фронтовых газет. Вчера я увидел их впервые. Я перелистывал вчера старую, пожелтевшую подшивку и боялся, что грубая газетная бумага может рассыпаться от прикосновения пальцев. И меньше всего я ожидал, что эти старые, двадцатилетней
давности газеты помогут мне еще раз встретиться с моей учительницей.
Она преподавала у нас в школе историю. Ее звали Маргарита Николаевна. Она была молодая и красивая, самая красивая учительница в нашей школе. И наш седьмой «Б» очень гордился тем, что именно у нас она классная руководительница.
Честно говоря, мы учились тогда кое-как. Шла война. В переполненной эвакуированными Алма-Ате было голодно. И мы голодные ходили в школу и думали на уроках ’о том, что бы поесть, и нередко убегали с занятий в очередь за повидлом, которое иногда давали без
карточек в палатке на ближнем углу.
Мы могли убежать с любого урока. Только не с истории. Потому что у Маргариты Николаевны уроки всегда были интересные. Даже веселые. Она почти на каждом из них рассказывала какой-нибудь примечательный исторический случай. А иногда — два или три случая. И поэтому мы внимательно слушали ее. В учебниках не было этих случаев.
Особенно она любила рассказывать про всех Маргарит, какие только встречались в курсе истории средних веков, — и про Маргариту Наваррскую, которая написала «Гептамерон» в духе «Декамерона»
(а «Декамерон»-то мы уже знали!), и про Маргариту Датскую, которая умудрилась стать королевой Дании, Норвегии и Швеции, вместе взятых, и про Маргариту Французскую,,
после свадьбы которой в Париже была знаменитая Варфоломеевскаяночь — резня гугенотов, и еще про всяких других Маргарит: Пармскую, Австрийскую, Анжуйскую...
Но особенно запомнилась нам та Маргарита, которая сбежала из монастыря и стала женой Дольчино, вождя крестьянского восстания в Италии. Раскрыв рот, наши девчонки слушали о подвигах' отряда крестьянок, которым она руководила. И кто-то даже заплакал, когда
учительница рассказала, как заживо сожгли эту Маргариту на глазах мужа.
Каждую новую Маргариту наш класс встречал веселым оживлением.
— Опять Маргарита!— громко говорил самый великовозрастный наш ученик, здоровенный рыжий верзила Генка Лугов. — И откуда только они берутся?
— История без Маргарит не обходится! — улыбаясь, отвечала ему наша учительница и, откинув со лба черную прядь, продолжала урок.
Как-то после рассказа об очередной средневековой Маргарите Генка Лугов спросил:
— А вы тоже надеетесь войти в историю, Маргарита Николаевна?
Наша учительница улыбнулась, развела руками.
— Только вместе с вами, ребята! —сказала она.— С вами-то я обязательно в историю войду... В какую-нибудь историю, но войду!..
Мы поняли. И посмеялись. Потому что совсем недавно у нас действительно была одна «история». Мы всем классом избили трех «ремесленников», которые после уроков, в темноте, приставали к нашим девчатам. Эту драку увидел и прекратил директор. И Маргарите Николаевне,
кажется, из-за этого влетело. Но она особенно не ругала нас. Просто вот так иногда «подковыривала».
Мы почти ничего не знали о ее жизни. Мы знали только то, что в Алма-Ату она попала из Белоруссии с волной беженцев. А у нас полкласса были эвакуированные.
Мы знали, что такое бросить свой дом и очутиться в незнакомом, переполненном беженцами городе. Поэтому даже после уроков, по дороге домой, наши ребята ни о чем не расспрашивали Маргариту Николаевну. Мы, а общем, представляли себе, как она может жить.
Она была очень занята в школе. У нее были классы, которые занимались во всех трех сменах. У нее было очень много общественных дел. Нам казалось, что Маргарита Николаевна каждый день приходит в школу рано утром и уходит поздно вечером. И поэтому мы страшно удивились, когда летом, после экзамена по истории, она собрала нас в кучу и сказала, что прощается с нами,
что она окончила курсы радистов и уезжает на фронт.
Когда наша учительница успела закончить эти курсы? Она ведь все время проводила в школе!.. Неужели по воскресеньям, вместо того чтобы отдыхать, она училась на радистку?..
Но думать над этим долго мы не могли — слишком сильно завидовали ей, чтобы серьезно думать о чем-то другом.
Мы всем классом проводили ее в тот день до дома.
Девчонки даже поплакали на прощанье. А Маргарита Николаевна обещала с осени писать нам письма. На школу. Для всего класса.
Я так и не дождался ее писем. В августе маму вызвали в Москву, и мы получили пропуск. Я уже думал, что никогда больше ничего не узнаю про Маргариту Николаевну, как вдруг встретил ее сентябрьским днем в Москве, на Арбате — прямо столкнулся с ней нос к носу.
Она была в военной форме. На ее плечах были зеленые полевые погоны с маленькой звездочкой младшего лейтенанта. На пышных черных волосах лихо сидела новенькая пилотка. Маргарита Николаевна шла неторопливо и глядела по сторонам. И очень обрадовалась мне.
—Я только сегодня утром попала в Москву, — сказала она, когда мы поздоровались. — А ночью улетаю на задание. И вот решила побродить. Просто так. В музеях я до войны была... И сейчас там все равно самого ценного нет... А города почти не знаю...
— Хотите, я буду показывать вам Москву? —спросил я.
— А ты не спешишь?
— Что вы! У меня бездна времени!
Вообще-то мне надо было спешить. Но что могли означать мои дела перед такой встречей? Человек улетает на задание, в тыл врага!..
— Ну, что ж, показывай!..
— Я только позвоню. Ладно?
— Звони.
Я позвонил из .ближайшего автомата, сказал, чтобы меня не ждали, и повел Маргариту Николаевну прямо к Москве-реке, через мост, в тылы громадного, разрисованного
в те годы нелепыми маскировочными полосами жилого дома Совнаркома.
Здесь, пройдя через низенькую подворотню, я подвел Маргариту Николаевну к вросшей в землю церквушке.
— Мальчишки говорят, что это церковь Малюты Скуратова, — сказал я . —А вот это его дом.
Рядом стоял старинный каменный дом с малюсенькими окошечками. .
— Мальчишки говорят... — повторила Маргарита Николаевна и усмехнулась. — А точно?
— Точно не знаю.
Мне стало стыдно, и я опустил глаза. Может, вообще не нужно было вести ее сюда?
— Давай посмотрим, — предложила она.
Мы обошли церковь и дом со всех сторон, и Маргарита Николаевна повозмущалась тем, что они обезображены позднейшими пристройками.
— Но вообще-то похоже, — сказала она. — Здания очень древние. Может, твои мальчишки и не врут... Вот погоди — кончится война, вернусь и установлю это точно.
Мы до темноты бродили в тот день по Москве. Я показал ей консерваторию и дворец Морозова на Спиридоновке, и тихие Патриаршие пруды, и один очень красивый дом на улице Герцена, и зеленый Миусский сквер, на котором прошло мое детство и над которым возвышались
в то время обломанные темные стены храма Александра Невского.
А когда мы устали, я позвал Маргариту Николаевну к себе — пить чай.
Мама уже вернулась с работы, и поэтому мы не только попили чай с сахарином, но и пообедали. И затем посмотрели из окна на один из первых московских салютов.
Потом Маргарита Николаевна взглянула на часы и потянулась к пилотке. Я проводил свою учительницу до трамвайной остановки. Ей нужно было ехать на трамвае «Б». Куда ехать, она не говорила. А я не спрашивал, потому что понимал: она и не может мне этого сказать.
Она крепко ¿жала мою руку, когда появился из-за угла трамвай «Б».
— Будь здоров,— сказала она. — Спасибо за то, что показал мне Москву. Я ее теперь по-другому увидела.
Она, оказывается, очень теплая... Ну, пока! Вернусь с задания — зайду к тебе.
Маргарита Николаевна говорила это, уже поднимаясь на подножку трамвая.
— А когда вы вернетесь?
— Разве я знаю? — Она улыбнулась мне сверху. — Этого никто не знает.
Трамвай тронулся. А Маргарита Николаевна все еще стояла у дверей и махала мне пилоткой.
Я много месяцев ждал, что вот однажды постучат в дверь и я увижу на лестнице свою учительницу и снова пойду показывать ей Москву. Я даже продумал весь маршрут — хотелось показать очень многое...
Но я так и не дождался ее стука в дверь.
«Может, Маргарита Николаевна забыла?— думал я. — А может, просто она вернулась с задания в другой город? Мало ли что может быть!..»
Почему-то не хотелось думать о худшем. Никак не хотелось об этом думать...
И вот только вчера вечером, двадцать лет спустя, я узнал, что Маргарита Николаевна не забыла и не попала в другой город...
Меня пригласил вчера в гости сосед, полковник в отставке.
Когда-то, в войну, он был заместителем редактора фронтовой газеты. И теперь почему-то вспомнил об этом, стал рассказывать и даже похвалился тем, что сквозь все годы и невзгоды сумел пронести и сберечь подшивку своей газеты.
— Покажите ее мне!—- попросил я.— Я никогда не видал фронтовых газет...
И вот я осторожно переворачиваю грубые листы газетной бумаги. И на одном из этих листов я вижу знакомое лицо, знакомые веселые темные глаза и лихую пилотку на пышных черных волосах.
Я останавливаюсь и читаю заголовок над этим портретом: «Подвиг разведчицы».
Это о ней. О Маргарите Николаевне. О том, как ее рацию запеленговали, как радистка отстреливалась, пока не передала все, что было нужно, как ее потом схватили, пытали и повесили в деревне недалеко от Минска.
Это было в начале сорок четвертого года. А в середине его через всю Москву грязной, серой, многокилометровой лентой прошли пленные гитлеровцы, которых окружили под Минском.
Я видел эту единственную фашистскую демонстрацию в Москве. Я до сих пор помню бравых генералов и офицеров, которые четкими рядами вышагивали во главе колонны, грязных солдат с распущенными обмотками, которые кое-как плелись в середине, и поливальные машины в конце колонны. Сменяя друг друга, эти машины шли за пленными фашистами по улице Горького и Садовому кольцу и смывали с мостовой грязь.
Какие сведения передавала моя учительница в последние минуты? Никто, наверно, этого сейчас уже . не знает. Но мне почему-то кажется, что передавала она именно те сведения, которые помогли окружить под Минском несколько вражеских дивизий.
Встреча в метро
в часы „пик“
— Витька! Какая встреча! Это же нужно, чтобы меня притиснули именно к тебе, а не вон к той старушке!
Я бы тогда тебя не увидала..,
— Здравствуй, Белка! Это очень здорово, что мы встретились.
— Ты прости, я даже не могу протянуть тебе руку.
Так сдавили со всех сторон... Меня буквально внесли в вагон...
— Я видел...
— Знаешь, давай-ка поменяемся местами... Я стану в твой уголок... Вот так... А теперь охраняй меня от этой буйной толпы...
— С удовольствием...
— Ты стоишь сейчас совсем как тогда... Ну, когда мы ездили из института... Помнишь?
— Я все очень хорошо помню, Белка.
— А знаешь... Ты ведь до сих пор мне снишься... И так... Ну... В общем, об этом никому не расскажешь.,.
Особенно мужу.
— Ты вышла замуж?
— Представь.
— Давно?
— Да уж второй год пошел.
— Счастлива?
— Не задавай глупых вопросов... Все как у людей...Ты давно в Москве?
— Неделю.
— Где остановился?
— В «Украине».
— Дико! Коренной москвич приезжает в свой родной
город и останавливается в гостинице...
— Не хочется стеснять родню. Они, правда, обижаются...
— Дело даже не в этом. Просто сама ситуация...
— Ситуация естественная. Прости. Так напирают...
— Я вижу... А от тебя пахнет сигаретами. Когда-то ты их терпеть не мог.
— А ты по-прежнему душишься «Красной Москвой»?
— Такие привычки меняются медленно. Знаешь, я привезла из Афганистана такие духи! Чудо! Но ведь много не привезешь. — Что ты делала в Афганистане?
— Ездила с мужем. Он экономист. Во внешторге. А какие мы там купили покрывала! Если б ты только видел! — Представляю...
— Нет! Ты даже не можешь представить! С албанскими коврами их и не сравнить! Я посдирала их дома отовсюду и снесла в комиссионку. Сразу же, как приехала...
— Уф! Вот теперь полегче.
— Ты так торопишься от меня отодвинуться... Как будто тебя может увидеть жена... Кстати, что это за станция?
— Ботанический. — Ну, еще далеко! И часто ты бываешь в Москве? — Когда как... В нынешнем году — четвертый раз.
— И ни разу не позвонил...
— Зачем? Разве это что-нибудь изменит?
— А ты бы хотел что-то изменить?
— Не надо об этом, Белка. Все, наверно, получилось правильно.
— Да, конечно... Если не считать того, что ты изломал жизнь и себе и мне... Но для тебя ведь всегда высшая правильность была самым главным...
— Белка! Все равно ведь мы сейчас не разберемся... Если тогда не разобрались...
— Да-да... Разумеется...
— Ты работаешь все там же? - Да.
— Не надоело? — Какое это имеет значение? Конечно, я никогда не увлекалась железобетоном. Но ведь все это... второстепенное... Не этим же живет современный человек...
— Смотря какой...
— Ну, я, конечно, не говорю о тебе!.. Ты ведь всегда был сверхправильный! У тебя главная жизнь была в институте, на заводе... В общем, не там, где у нормальных людей...
— Мы, кажется, опять начинаем с тобой ругаться...
— Да... Как сильна инерция, а?.. Через столько лет... А скажи, Витька, ты меня во сне видишь?
— Раньше видел.
— И — как?
— Всяко.
— Боже, какие мы с тобой дураки!..
— Возможно.
— Ну, ты.хоть что-то понял за эти годы?
— Я живу сейчас так, как хочу, Белка. А ты мне этого не давала.
— То есть живешь на своем заводе?
— Я перешел в НИИ.
— У вас там даже есть НИИ?
— И не один.
— И что ты в нем делаешь?
— Проектирую то, что раньше собирал.
— Какая-нибудь кибернетика?
— Да, Белка, кибернетика.
— Сейчас это модно...
— Ты же знаешь, я и раньше...
— Да, конечно... Когда мы учились в институте, это считалось низкопоклонством и чуть ли не черной магией... Как тогда из-за этого трепали нервы!
— Было времечко!
— А ведь мне тогда казалось, Витька, что ты прямо из студентов попадешь в самые типичные неудачники.
И я очень гордилась тем, что мне на это наплевать и что я тебя люблю, несмотря на это.
— Оказалось-то все-таки не наплевать...
— Ты же прекрасно знаешь — дело не в этом!
— И в этом тоже... Это работало подспудно. Чего
уж теперь-то?...
— Ну ладно, оставим эту тему. А то опять начнем
ругаться. Как твоя жена?
— Все так же — работает, воспитывает сына.
— Она у тебя, кажется, брюнетка?
- Да.
— Сейчас это модно. Я тоже думаю перекраситься.
— Не стоит. Перекрасишься — это уже будешь не ты.
— Ну и что? Нужно быть чем-то определенным. А то не блондинка, не брюнетка, не рыжая... Это что — уже Белорусская?
- Да.
— Ты сейчас в гостиницу?
— Ага...
— Знаешь, я еще не была ни в одной высотной гостинице... Странно, правда?.. Живу в Москве.
— Я там в двухместном номере...
— Слушай, ты стал хамом.
— Прости! Я не хотел тебя обидеть.
— Ты всегда так говорил! И всегда обижал.
— Извините, молодые люди, помешаю вам. Мне до Калужской надо. А тут на схеме ее что-то. не видно.
— Переименовали, папаша. Это сейчас Октябрьская.
— Спасибо, сынок!
— Пожалуйста.
— Да, Витька, а кем ты числишься в своем НИИ?
— Старшим научным.
— Ого! Ты что — уже кандидат?
— Пока нет, но скоро, наверное, буду. У нас это, впрочем, несущественно. Это получается между делом.
— Ты верен себе! То, что для других «дело», для тебя «между делом». Тебе всегда не хватало целеустремленности.
— Смотря к чему.
— Ну, к тому, ради чего вообще живут люди...
— Не надо ссориться, Белка! Мне на следующей выходить.
— Да... не стоит... А как твоя мама? — Спасибо. Здорова. А как твои?
— Знаешь, они как-то очень быстро сдали. Постарели, сидят почти все время на даче.
— С новым зятем ладят?
— Да! У них полный контакт.
— И твой супруг, наверно, не жалеет времени, чтобы играть с отцом в шашки?
— Они иногда играют... Но папа сейчас редко бывает в Москве... В общем, это перестало быть дробленой. Все проблемы постепенно разрешаются.
— Да... Это только со мной они были неразрешимы.
— Ты просто очень тяжелый человек, Витька. Ты подчиняешь жизнь каким-то химерам и хочешь, чтобы все вокруг тебя делали то же самое. Если говорить честно, мне жалко твою жену. Чтобы жить с тобой в мире, надо отказаться от всего своего, от всего личного. Надо стать рабой.
— Она не жалуется...
— Тебе! А кому-нибудь другому наверняка плачется в тряпочку.
— Не думаю. По-моему,. она считает нашу жизнь нормальной.
— Да ни одна уважающая себя женщина не может считать такую жизнь нормальной!.. Просто она не говорит тебе. Ей, наверно, некуда податься... Знаешь, если бы ты сейчас предложил мне отдельную квартиру в Москве, собственную машину и себя самого, совершенно свободного, в придачу, я бы, наверно, все-таки отказалась.
—Что-что?
— Ну, говорю, если бы ты вдруг снова предложил мне свою руку и за плечами у тебя была бы полная свобода, отдельная квартира и своя машина — я бы не согласилась.
Я многое поняла за эти годы...
— A-а... Дошло...
— До тебя по-прежнему медленно доходят иные элементарные истины.
— Да... Иные истины доходят медленно...
— Ты что-то скис...
Нет. Просто мне сейчас выходить. Передавай привет маме и папе.
— Может, ты проводишь меня?
— Извини, Белка! Никак не могу!
— Торопишься?
— Как всегда.
— Ну что ж, передавай привет маме.
— Спасибо. Передам.
— Да, ты хоть иногда встречаешь Юрку?
— Встречаю. Мы переписываемся и иногда подгоняем командировки в Москву. Весной я просто летал к нему в Саратов. А он сейчас собирается ко мне.
— Почему он не звонит?- Хоть изредка?
— Не знаю.
— Может, он на что-нибудь обижен?
— Вряд ли. За что он может на тебя обидеться?
— Вот и я думаю. Все-таки столько лет мы были друзьями, одной компанией...
— Да, были...
— В общем, передай ему, что он мог бы иногда и позвонить.
— Хорошо, передам. Ну, до свидания.
— Пока, Витька! Я очень рада, что встретила тебя.
— И я тоже, Белка! Просто очень рад!
— Врешь ведь!
— Нет, искренне! Ты даже не представляешь себе, как я рад!
— Что-то по твоим глазам не похоже.
— Ты никогда не умела читать по глазам, Белка! Может, это главная беда в твоей жизни. Ну, пока, а то меня сейчас втолкнут обратно...
— Пока... Витька! Подожди! Я с тобой!.. Товарищи! Пустите! Дайте выйти! Товарищи! Что же вы делаете?! Пустите!!!
— Прощай, Белка!..
«А откуда у вас
сливочное масло?»
Это было самое настоящее сливочное масло! Не какой-нибудь лярд и не перетопленное сало, а настоящее сливочное масло! И оно толстым слоем было намазано на белый хлеб. Совсем так же, как мазали его до войны, когда и белый хлеб и масло запросто можно было купить в любом магазине возле нашего дома.
Я глядел на этот кусок хлеба с маслом и все еще не верил своим глазам. Неужели это для меня? Неужели я вот так просто могу сейчас взять его в руку и съесть?
Я посмотрел на маму. Перед ней лежал такой же кусок хлеба с маслом, и она, видимо, так же боялась к нему притронуться, как и я.
Хлеба с маслом я не ел уже полтора года. С тех пор, как мы уехали из Москвы в Алма-Ату. Кажется, последний раз я ел его в поезде. Тогда у нас еще были московские запасы...
Как жаль, что с нами нет бабушки, что она уже не может идти пешком через весь город и поэтому не пришла сюда с нами! И перед ней лежал бы сейчас кусок хлеба с маслом. А так она его и не увидит. Не унесешь ведь ей половину бутерброда с этого по-царски богатого стола...
Мы с мамой обедаем у Алиных. Мы пришли к ним не просто в гости. Мы пришли по делу — принесли им зимнее пальто моего отца, которое они решили у нас купить. И вот теперь, когда папино пальто уже спрятано в шкаф, а толстые пачки красных тридцаток лежат у мамы в хозяйственной сумке, мы обедаем.
Папино зимнее пальто — это последняя вещь, которую мы можем продать. Все остальное мы уже продали раньше — за эти невероятно долгие полтора года войны.
Мы продавали сначала папины вещи, потом мамины и бабушкины, потом мои — те, из которых я вырос. И только папино зимнее пальто мы не трогали. Но вот теперь дошла очередь и до него. Алины, которые купили у нас это пальто, — такие -же эвакуированные, как и мы. Только мы из Москвы, а они из Киева. Только мы живем на самой далекой окраине города, на квартире у хозяев, а они живут в центре, и квартира у них жактовская. Только у нас нет ни «стола, ни стульев, ни кроватей— все хозяйское, а у них мебель своя, и есть даже настоящий, с зеркалом, совсем как довоенный, шкаф и диван с высокой спинкой, на котором я сейчас сижу. Впрочем, они говорят, что в Киеве у них была мебель получше...
Маргарита Васильевна Алина, высокая, полная и черноволосая, работает медсестрой в той же больнице, где мама работает врачом. Я хорошо знаю Маргариту Васильевну, потому что она часто дежурит в вестибюле больницы и всегда пропускает меня к маме. А другие .дежурные сестры не пропускают. Они вызывают маму в вестибюль, и мне приходится ее подолгу ждать.
Мужа Маргариты Васильевны я вижу в первый раз. Он ниже ее, тоже полный, у него короткие, почти совсем седые волосы, которые почему-то кажутся мне очень жесткими. Я думаю, что если провести по его голове ладонью, то ощущение будет такое же, как если провести рукой по одежной щетке.
У мужа Маргариты Васильевны больное сердце, и поэтому он не на фронте. Сам он об этом не говорит. Это сказала мне мама сегодня утром, когда мы укладывали папино пальто в большую сетку.
Из-за этого больного сердца мне немного жаль мужа Маргариты Васильевны. Ведь он наверняка, как все, хочет на фронт, а его не пускают... И еще я благодарен ему за то, что он покупает папино пальто и нам не придется ходить с ним по толкучке, где его- могут просто отнять бандиты или жулики, как отняли однажды у нас с мамой папины брюки.
Сейчас Маргарита Васильевна разливает по тарелкам суп из настоящей белой лапши, и от этого супа на .всю комнату пахнет курицей. Куриный бульон и настоящую белую лапшу я тоже не ел страшно давно, наверно, больше года. В столовой, где я по талонам получаю три обеда, ни курицы, ни лапши не бывает. Там каждый день дают суп из черных галушек и на второе тоже черные галушки. Иногда мне удается получить две или три
лишние порции такого супа. Это тоже здорово. Тогда молено наесться досыта.
Мне уже давно казалось, что курица, белая лапша и настоящее сливочное масло были только до войны, а теперь их .ни у кого нет. Но вот я вижу, что у Алиных все это есть и даже столько, что они могут угостить нас с мамой.
Я стараюсь сдерживать себя, но все равно ем куриный суп торопливо и жадно, и мама укоризненно поглядывает на меня, хотя ничего и не говорит. От хлеба с маслом остался лишь маленький кусочек, и я все не ем его: берегу на закуску после супа.
Видимо, Маргарита Васильевна понимает это. Она неторопливо намазывает маслом еще два куска хлеба и кладет их возле моей и маминой тарелок. Я немедленно проглатываю остаток первого бутерброда и берусь за второй.
Муж Маргариты Васильевны наливает в рюмки вино из графинчика, чокается с мамой и со своей женой и выпивает рюмку до дна. Мама отпивает из своей рюмки лишь глоток и ставит ее обратно на стол.
— Что же это вы? — укоризненно говорит Алин.—Полагается обмыть...
— Коля!.. — строгим голосом говорит Маргарита Васильевна и глядит на своего мужа. Он сразу умолкает.
Через пару минут он снова наполняет все рюмки и снова выпивает свою рюмку до дна. Но на этот раз он молчит, когда видит, что мама отпила лишь глоток.
Я уже очень давно не видел, как люди пьют за столом вино. Последний раз я видел это два года назад, на именинах у своего двоюродного брата. Но тогда еще не было войны... И, может, именно поэтому графинчик с вином и рюмки на столе кажутся мне сейчас очень странными. Даже более странными, чем настоящее сливочное масло.
Вбегает с улицы мальчишка, темноглазый, черноволосый и вообще очень похожий на Маргариту Васильевну.
Он меньше меня. Ему, наверно, лет двенадцать.
Он здоровается с нами, берет с этажерки большущее увеличительное стекло и снова идет к двери.
— Стасик! Может, ты, наконец, пообедаешь? — говорит Маргарита Васильевна.
— Я не буду разогревать тебе второй раз!
— Мне не хочется сейчас, мама!— отвечает мальчишка. — Я лучше потом съем холодное.
Он уходит. Хлопает дверь. Алин глядит ему вслед и негромко произносит:
— Зачем зря пугаешь парня? Все равно ведь разогреешь... Маргарита Васильевна не отвечает. Ее муж снова наливает рюмки и снова выпивает свою до дна. Я думаю о сыне Алиных... Позвали бы меня к такому обеду!.. Маргарита Васильевна встает и наливает всем еще по половнику супа.
— Неси лучше второе! — говорит ей Алин. — Хватит этой...
— Коля!.. — опять произносит она строгим голосом, подхватывает кастрюлю, уносит ее из комнаты и через минуту возвращается с другой кастрюлей. На второе — курица с картошкой. В кастрюле — ножки, крылышки... И пахнет так — просто сил нет!
— А в нашей столовой никогда не дают таких обедов, — говорю я.
— Знаю я вашу столовую, — медленно говорит Алин и переводит взгляд с меня на маму. Лицо у Алина сейчас красное, глаза блестят.
— Ничего хорошего вы в своей столовой не дождетесь. Она у нас по третьей категории идет. Так и будут в ней одни черные галушки. Вам бы в другую столовую перевестись...
— Нам не дают пропусков в другую столовую1, — говорит мама.
— Я вам постараюсь достать,—: обещает Алин.
— На киностудию. Посмотрите, как их кормят... Месяца на два должно выйти. Они у нас снабжаются... Пусть попробуют отказать...
— Это неудобно, — говорит мама. — Я же там не работаю.
— Ха-ха-ха!—-Алин громко хохочет и от этого краснеет еще больше. — Кто сейчас считается с тем, что удобно и что неудобно?! Это все вчерашние принципы!
Я вам сделаю пропуска, а вы при случае сделаете мне бюллетень... Люди должны помогать друг другу...
Мама тихонько опускает на стол вилку.
— Не надо этого, Николай Спиридонович! — просит мама и слегка морщится. — Я не так воспитываю своего сына...
— Смотрите, как бы он не стал несчастным человеком,— глядя в тарелку, глухо произносит Алин.
— Коля!.. — снова говорит строгим голосом Маргарита Васильевна.
Теперь все молчат.
Маргарита Васильевна обгладывает куриное крылышко.
Николай Спиридонович наливает себе еще одну рюмку и быстро выпивает ее. Мы с мамой сидим неподвижно и смотрим на них.
— Что же вы не едите? — спрашивает Алин и смотрит на меня. — Ешьте! Или невкусно?
Передо мной на тарелке лежит жирная куриная нога.
И целая горка пышного, воздушного картофельного пюре. Я не ел такого роскошного обеда, кажется, сто лет. Но я почему-то не могу теперь все это есть, хотя я по-прежнему очень голоден. И вообще мне сейчас не нравится Алин. Не нравится его красное лицо с выпученными глазами. Не нравится его свиная щетина на голове. И мне уже не жалко его за то, что у него больное сердце! Так ему и надо!
Я перевожу взгляд на масленку, которая стоит посреди стола. В ней еще много сливочного масла. Целых полмасленки! Оно свежее, крепкое. На нем видны маленькие, беловатые капельки воды. Такого масла даже на базаре не купишь... А ведь на базаре оно по пятьсот рублей килограмм. Маме надо работать целый месяц, чтобы получить столько денег.
— А откуда у вас сливочное масло? — вдруг громко, неожиданно для самого себя спрашиваю я Алина.—Ведь его не выдают по карточкам...
Глаза Алина быстро суживаются, темнеют и совсем трезво, с ненавистью смотрят- на меня.
У Маргариты Васильевны, наоборот, глаза открываются очень широко и смотрят на меня испуганно, как -будто случилось что-то непоправимое.
Я встаю из-за стола. Меня несет какая-то волна, и я собой уже не управляю, а только гляжу на себя как бы со стороны и удивляюсь. — Так откуда же у вас сливочное масло? — снова, еще громче спрашиваю я. — Откуда?
Пальто моего отца так и осталось у Алиных. Деньги, полученные за него, мама тратила очень осторожно и поэтому ни разу не купила на них сливочного масла. Пропусков в столовую киностудии мы, конечно, не получили. Поэтому я до сих пор не знаю, как кормили в Алма-Ате кинематографистов в годы войны. Сейчас я работаю в газете. И часто пишу фельетоны. И уже не задаю наивных вопросов, когда вижу у людей то, что невозможно заработать честным трудом...
Ксеня и я
1
Глупее ничего не придумаешь: на носу Первое мая, а я сломал ногу. Нужно быть удивительно невезучим человеком, чтобы так испортить себе праздник. Все пойдут на демонстрацию, потом будут танцевать на вечеринках, бродить по ночному городу, а я должен лежать в постели и созерцать противный гипсовый сапог, в который теперь обута моя нога.
Володька, который из всей бригады прибежал ко мне первым, рассказывал, как в бригаде известие о том, что я сломал ногу, вызвало прежде всего смех.
Я даже не удивился. Это же на самом деле смешно: быть монтажником-верхолазом, работать изо дня в день на высоте четырнадцатого этажа и схлопотать себе гипс, спускаясь в своем доме по шикарной бетонной лестнице.
Бригадир Ксенофонт Чагин, которого мы зовем просто «Ксеней», так прямо и сказал, узнав о моей беде:'
— Ну, это надо уметь!
Главное, вначале я был убежден, что все это пустяки.
Ну, подумаешь, подвернулась нога, растянулись там какие-нибудь сухожилия, через три дня они стянутся обратно, и все будет в порядке. До Первого мая можно успеть... Поэтому, когда врач посмотрел на свет рентгеновскую пленку и сказал, что у меня перелом и мне положат гипс, я даже не поверил. Подумал, он шутит, пугает меня.
Но врач не шутил. Через пять минут мне уже на самом деле накладывали гипс, а еще через полчаса я, как маленький, прыгал на одной ноге от дверей поликлиники до стоявшего у края тротуара такси.
Так вот нелепо, глупо и началась болезнь, перевернувшая все мои праздничные планы.
Валюшка, конечно, еще ничего не знает. Позвонить ей я не могу: дома у меня нет телефона, а встретиться мы договорились только завтра вечером. Еще обидится, когда увидит, что меня нет. Надо бы ей телеграмму что ли дать... И как это я, дурень, не сообразил сказать Володьке насчет телеграммы? Теперь жди, пока он снова придет! Тетя Катя ведь ей телеграмму не отправит. Принципиально! Она слышать о Валюшке не может, считает, что Валюшка меня «окрутила», что мы женимся слишком рано... Да мало ли что она там считает! Что она понимает в любви, эта тетя Катя? Говорит, будто в человеке сразу не разберешься, будто надо друг друга проверять годами, ждать какой-то самостоятельности... Это в наш-то век проверять друг друга годами! Люди уже вокруг Земли на ракетах летают, всюду космические скорости, а я буду до старости приглядываться к Валюшке и определять, на самом или не на самом деле она меня любит. Чепуха какая! Мы с Валюшкой уже достаточно знаем друг друга, чтобы верить и не проверять. Вообще, в наш век отношения людей определяются гораздо быстрее, чем во времена тети Катиной молодости. Если подлец, так он сейчас сразу виден, что подлец. Если настоящий человек, тоже сразу виден. Вот, например, наш Ксеня. Он за любого члена бригады горой стоит. Никого в обиду не даст.
Когда Лешка Шаповалов уезжал на два месяца к больной матери и его хотели отчислять из школы рабочей молодежи, так какой тарарам Ксеня поднял! Ходил к директору школы, в районо-, стучал там кулаком по столу и доказывал, что если бригада борется за звание бригады коммунистического труда, то никто не имеет права отчислять ее члена из школы. И доказал! Оставили Лешку. А со мной... Разве пообещали бы мне комнату в первом же доме, если бы не Ксеня? Конечно, нет! А он ходил в комитет комсомола, в постройком и даже в партком и всюду говорил, что монтажник- высотник комсомолец Геннадий Корняков (это я, значит) собирается жениться и что не, дать ему в этом слу
чае комнату — значит оскорбить всех высотников стройки, И ведь Ксеня сам в общежитии живет! Ему бы тоже комната не помешала. А он о себе и не заикается. Вот это я понимаю— товарищ! Вот это бригадир!
Сейчас мы с Валюшкой ждем эту комнату. И вот будет весело, если я на новоселье потащусь с гипсовым сапогом. А я еще хвалился — обещал нашим геодезисткам, что на своем новоселье научу их танцевать настоящую румбу. Сейчас даже страшно подумать — я и в гипсе-то не могу на ногу наступить, а не то что румбу!
Тут как бы вообще хромым не остаться. Врач сказал, что перелом нехороший, что могут быть и последствия.
Вот будет весело!
2
Интересно, что думают родители, когда дают своим детям имена? И думают ли они вообще? Ну, мне еще имя дали терпимое— Геннадий, Генка, Гена... С таким именем жить можно, хотя я, например, предпочел бы Григория или Михаила. Наверно, это потому, что все Гришки и Мишки, которые встречались мне в жизни, были веселыми и озорными. Обязательно назову так
своих сыновей, когда они у меня будут.
А вот, например, имя Валя к моей Валюшке совсем не подходит. Моя. Валюшка тоненькая, задумчивая, с длинными каштановыми косами, которые она не хочет стричь, даже несмотря на то, что все студентки на ее курсе давно уже с косами расстались и делают себе или
прическу «Бабетта», или последнюю, самую «стильную» прическу — «Полюби меня, Гагарин». А Валюшка никаких причесок не делает. Ходит с косами — и все. Главное ведь — кому что идет...
И еще у Валюшки красивые серые глаза. Они чуть продолговатые и грустные. Я не знаю, почему они грустные.
Валюшка вообще-то человек веселый. Но все говорят, что глаза у нее грустные, и я тоже вижу, что
они у нее грустные.
Я убежден, что девушку с такими глазами и с такими косами лучше всего было бы назвать Таней. Может быть, потому, что именно такой я всегда представлял себе пушкинскую Татьяну. Когда я увидал Валюшку
в первый раз, я так и подумал, что ее зовут Таней. Но потом оказалось, ошибся. Правда, тут родители, конечно, не могли угадать.
Но вот уж чем руководствовались родители, когда давали своему сыну имя Ксенофонт, я никак понять немоту.
По-моему, такое имя только со зла можно дать.
Или еще по глупости.
Как вот нашему бригадиру с таким именем быть?
Как должны его звать люди, которые с ним не по имени-отчеству, а просто так, по-товарищески? Ксеней?
Это только в шутку можно или в насмешку. Женское ведь имя-то! Мы уж так-то, среди своих, зовем его Ксеней, смирился он с этим, а при посторонних не позорим:
на полную катушку величаем — Ксенофонтом.
Тоже, как говорится, не радуга! Парень он толковый, десятилетку кончил, в партию собирается вступать. И собой видный — высокий, красивый. Никак не подходит к нему имя Ксеня. Заморыша какого-нибудь так называть — не беда, а бригадира верхолазов неловко.
Просто очень даже неловко...
В общем, намудрили Ксенины предки, явно намудрили!
Я раньше об этом как-то совсем не думал. Наверно, некогда было. А сейчас вот делать нечего, лежишь и думаешь обо всякой ерунде.
Ксеня только сегодня утром у меня был. Пришел, притащил зачем-то яблок и долго ощупывал мой гипсовый сапог. Чего он в нем интересного нашел, никак не пойму. Но я уж не мешал: вижу, человек внимание проявляет. Зачем., думаю, смущать — смотри...
После Ксени ко мне заглянул Володька. Я с ним сразу же договорился, чтобы он Валюшке телеграмму дал, а то ей звонить — дело долгое. Да и не застанешь ее в общежитии: бегает, небось, после лекций по институту.
У нее ведь полно всяких нагрузок. В общем, Володька обещал.
И вот только сейчас он прибегал снова сказать, что все в порядке: телеграмма отправлена, и я могу болеть себе на здоровье. Валюшка, как получит — сразу примчится.
И еще Володька рассказал, как они с Ксеней заходили в поликлинику, где мне- наложили гипс, как
Ксеня без очереди прорвался к хирургу, выспросил у него все о моей ноге, заглянул даже в историю болезни и потребовал, чтоб ему показали рентгеновский снимок перелома. Больше всего Ксеню интересовало, смогу ли я снова работать на высоте. Хирург ему ничего определенного
не ответил, и Ксеня очень расстроился. Володька говорит, что всю дорогу из поликлиники бригадир молчал, а это у него бывает редко.
Когда Володька выпалил мне все это, надел свою кепочку и убежал, я почему-то прежде всего представил себе, как хмуро шел по улице Ксеня, откинув назад копну своих золотистых волос. Хороший он парень, настоящий товарищ! Ведь наверняка завтра пойдет в постройкой
требовать для меня путевку или еще там что.
А мне эта путевка, как говорится, до лампочки! Мне сейчас больше всего комната нужна, чтобы мы с Валюшкой могли пожениться. Я ведь все равно ни на какой курорт без нее не поеду.
Но вдруг я со страхом начинаю думать: а что, если и впрямь с ногой будет неладно. Ведь никто не пустит меня на высоту, если нога будет ненадежна. Что тогда?
Работать на земле? Идти в мастерскую слесарем? А как же высота?
3
Валюшка приезжает вечером. Глаза у нее сухие, но красные. Значит, она где-то плакала, в общежитии или по дороге. Зачем? Никак, видно, женщина не может без слез. С горя ли, с радости — все равно плачет. Валюшка даже заплакала, когда я ей в любви объяснился, я
тогда спросил:
«Ты чего?»
А она всхлипывает и отвечает:
«Мне раньше все какие-то неприятные объяснялись, противные, а ты — хороший».
— «Чего же, — спрашиваю,— плакать-то из-за этого?» — «Не знаю»,— говорит, а сама все плачет и плачет. Так вот и объяснились...
А сегодня, значит, тоже плакала. Чудно! Чего плакать?
Я ведь живой!
Я знакомлю Валюшку с тетей Катей. Тетя Катя очень сухо здоровается, потом садится в углу, поджимает губы, смотрит на нас и молчит. И мы тоже с Валюшкой смотрим друг на друга и молчим. Почему-то при тете Кате не говорится.
Я все жду, что тетя Катя догадается, уйдет куда-нибудь. А она не уходит. Видно, не хочет. Чудачка.
Неужели она думает, что этим расстроит у нас что-нибудь? Право слово, чудачка! Ведь вот знаю, что она меня любит, вижу, что заботится обо мне, а такая злость сейчас на нее берет — просто слов нет!
Наконец, я не выдерживаю и говорю ей.
- Тетя Катя! Может, ты чайку нам сделаешь?
Тетя Катя молча поднимается, уходит на кухню и сердито гремит там чайником.
Валюшка сейчас же бросается ко мне, целует меня а губы, в лоб, в щеки, и я целую ее и говорю всякие ласковые слова. Но тут мы слышим, как из кухни тяжелыми шагами идет тетя Катя, и еле успеваем отодвинуться друг от друга. Когда тетя Катя входит, я снова лежу на подушке, а Валя ровно сидит на стуле.
— Поставила я чайник!—громко говорит тетя Катя.
Она опять садится в свой угол, складывает руки на коленях и молча смотрит на нас. Мы тоже молчим и Смотрим друг на друга. У Валюшки в глазах слезы. Хорошо еще, что она сидит к тете Кате спиной, и слез из угла не видно.
Чтобы выручить Валюшку, я начинаю рассказывать, как подвернул ногу, как допрыгал на одной ноге до мостовой и стал ждать такси. Хорошо, рядом дерево было, так я о него оперся, стою, как аист. В общем, рассказываю все по порядку. Надо же о чем-то говорить.
Пока я рассказываю, Валюшка приходит в себя, смахивает слезы и тоже начинает спокойно рассказывать про свои институтские дела, про то, что скоро зачеты, а надо еще студенческую научную конференцию провести, про то, что послезавтра майский вечер и она обещала девчонкам познакомить их со мной, а теперь вот ничего не выйдет, и вообще вечер этот ей теперь ни к чему.
— Зачем так? — говорю я. — Тебе все равно стоит пойти. Там же будет весело!
— Весело? — Она усмехается.
—Тебе было бы весело, если бы я лежала со сломанной ногой?
Я молчу. Пытаюсь представить себе это.
— Нечего мне там без тебя делать, — добавляет Валюшка. — Я с тобой посижу.
Я вижу, как за ее спиной, в углу, тетя Катя, не произнося ни слова, одобрительно кивает.
Потом тетя Катя идет на кухню посмотреть чайник, и мы снова торопливо целуемся и снова отшатываемся друг от друга, когда слышим в коридоре тяжелые шаги.
Тетя Катя молча накрывает на стол, достает свое лучшее, вишневое варенье, так же молча придвигает стол к моей кровати и коротко приглашает:
— Давайте пить!
И мы, обжигаясь, пьем горячий чай, и тетя Катя начинает неторопливо расспрашивать Валюшку о ее родителях и родственниках, хотя я ей уже говорил, что родители у Вали — сельские учителя, живут в глухой деревушке, далеко даже от районного центра, что в городе у Валюшки никаких родственников нет.
Затем тетя Катя начинает говорить сама, вспоминает, как я был маленьким, как- озорничал. Она даже вытаскивает из шкафа старые фотографии и раскладывает их перед Валюшкой.
Я понимаю, что Валюшка ей понравилась.
А потом тетя Катя вдруг начинает собираться к своей подруге, к которой давно обещала зайти.
— Хорошо, что вы тут, — говорит она Вале. — Все ему одному не сидеть... Забыла я из-за него про все свои обещания...
Она надевает пальто и уходит.
Несколько минут после ее ухода мы сидим неподвижно, точно боимся, что тетя Катя что-нибудь забыла и вот-вот вернется. Но она не возвращается.
Я смотрю в Валюшкины глаза. Они ясные-ясные, счастливые-счастливые. И вовсе никакой в них нет грусти.
Ошибаются все, когда говорят, что они грустные.
Разве кто-нибудь понимает в Валюшкиных глазах больше, чем я?
Мы снова целуемся и до__ прихода тети Кати мало что говорим в этот вечер.
4
Когда лежишь целыми днями в постели, чего только не передумаешь! Читать- в конце концов устаешь, радио слушать надоедает, и остается только, закрыв книгу и выключив радио, думать. Это не надоедает. От этого не устаешь.
Иногда я думаю о том, как мы с Валюшкой будем жить в своей комнате. Можно, кажется, просто поглупеть от того счастья, которое я себе представляю в эти минуты. Подумать только: пришел с работы, помылся, и до самого утра можно не расставаться! Можно без конца смотреть, как она ходит по комнате, занимается, шьет что-нибудь. Можно сколько хочешь целоваться и не оглядываться при этом по сторонам, не бояться, что вот-вот без стука откроется дверь и кто-то войдет. Можно даже, черт возьми, просто запереть дверь на крючок и не впускать к себе никого, если вдруг попадутся назойливые соседи.
Ей-богу, люди, которые живут со своими любимыми в отдельных комнатах, должны быть счастливы уже только оттого, что они вдвоем и могут ни на кого не оглядываться. Мне очень жалко тех, кто не ценит этого.
А до чего хорошо будет у нас в комнате! Мы купим только самое необходимое, самое нужное. И никакого барахла! Тахту, хельгу, стол и стулья. Все! Книжную полку я сколочу сам. Ну, может, еще шезлонг. Нужен — разложил его, не нужен — убрал. И ничего больше! Чтоб в комнате было просторно! Чтоб воздуху, было много! Чтоб было где потанцевать, когда придут ребята! Они ведь обязательно будут приходить к нам.
Ребята... Сейчас даже как-то странно, что год назад я никого из них не знал. Даже не знал, что они существуют. Служил в армии, чистил свою «мортиру», как старшина называл наше орудие, а монтажников-высот- ников видел только в кино. И, если бы я после демобилизации не поссорился с отчимом и не хлопнул дверью, может, до сих пор я не знал бы наших ребят. Но я поссорился. И хлопнул. И уехал. И ни капельки не жалею об этом. Противно жить рядом с человеком, который делает подлости и еще говорит, что делает их ради тебя.
Впрочем, ладно! Шут с ним, с отчимом! Не хочется о нем вспоминать. Наверняка никогда в жизни больше таких не встречу!
Ребятам я до сих пор еще не рассказывал о нем. Да они ни о чем и не расспрашивали. Пришел в бригад у — и ладно. Работай себе на здоровье. Ксеня только один поинтересовался, кто у меня отец, кто мать.
Я ответил, что отца нет, мать учительница, и замолчал.
Он больше и не спрашивал ничего.
В бригаде тогда было десять человек, и бригадирствовал не Ксеня, а спокойный, неторопливый Андрей Салеев. Ксеня был его заместителем. Потом Андрея перевели в другую бригаду, где бригадира выгнали за пьянку. Ксеня стал нашим начальником, а в заместители себе выбрал Михаила Кельбу — такого же спокойного и немногословного, как Андрей Салеев.
Кельба — сибиряк, много лет прожил в Тобольске и до сих пор считает, что зимой красивей Тобольска города нет.
Среди нас всех Кельба— самый «старый». Ему уже стукнуло двадцать шесть, у него жена и даже дочка.
Из-за жены-то он и приехал в наш город из своего Тобольска.
У тещи здесь просторный собственный дом, и, хотя Кельба ее не очень любит, а теща его и вовсе не любит, жить приходится у нее. Больше негде.
Все остальные наши ребята моложе. Ксене и мне— по двадцать два. Двоим — по двадцать четыре, одном у— двадцать, а Володька Красулин и Лешка Шаповалов— вообще младенцы. Им исполнилось по восемнадцати, и только осенью их должны призывать в армию.
Бригада наша самая молодежная на стройке. Держимся мы всегда вместе, на вечера в клуб строителей приходим гурьбой, и у девчат нашей стройки считается шиком дружить с кем-нибудь из «чагинской» бригады.
Так нередко называют нас по фамилии бригадира— Ксени Чагина.
На стройке ходит немало всяких легенд про нашу бригаду. Они стали появляться после того, как однажды,
во время дежурства дружины строителей в парке,
мы поймали матерого бандюгу с двумя финками и кастетом.
Ничего более выдающегося во время наших дежурств не произошло, если, конечно, не считать того что в штабе городских дружин я и познакомился с Валюшкой. Однако после этого на стройке стали рассказывать про нашу бригаду бог весть что. Однажды знакомая девчонка из бригады штукатуров вполне серьезно спросила меня на комсомольском собрании:
— А правду говорят, что ваша бригада задержала две шайки грабителей?
Я сделал каменное лицо и на таком же полном серьезе ей ответил:
— Врут! Мы разоблачили десять шпионских гнезд. А грабители — это мелочь. Мы их не считаем! Она посмотрела на меня сначала с испугом. Потом, видно, до нее дошло, что я шучу, и она робко улыбнулась. Насчет шпионов она, конечно, не поверила. Но насчет двух шаек грабителей теперь, наверно, не сомневалась.
Однажды мы шли вечером всей гурьбой из кино и вежливенько оттерли двух пьяных, которые прицепились к худеньким девчатам в пышных юбках и с руганью тянули их в какой-то двор. Пьяные, увидав, что нас много, сразу скисли и отстали. Девчат мы благополучно довели до дому. Потом оказалось, что девчата эти с нашего лесозавода, что они нас узнали, и опять по стройке поползли всякие небылицы.
Но все это были только разговоры. А о том, что на самом деле как-то случилось у нас в бригаде, никто не знал, и мы об этом никому не рассказывали, боясь, что Ксене достанется за нарушение техники безопасности.
Если бы об этом случае узнали, Ксене могло бы влететь очень крепко, потому что тогда Володька Красулин чуть не разбился, и только каким-то чудом, каким- то прямо цирковым трюком Михаил Кельба его спас.
Когда нашим бригадиром был Андрей Салеев, он всегда следил, чтобы, работая на высоте, мы обязательно пристегивались цепями к петлям колонн или балок. Если он видел, что кто-то работает не пристегнутым, он жутко ругался и предупреждал:
— Еще раз увижу — выгоню из бригады.
И все знали, что на самом деле выгонит. Он такой.
А Ксеня на это не обращал внимания. Он сам часто работал не пристегнутым и не требовал этого от нас- Время нам всем было дорого, а пристегиваться и отстегиваться— долго. Это ведь раз двадцать, а то и больше на дню делать надо. Вот мы и стали пристегиваться только тогда, когда забирались очень уж высоко или нужно было долго работать на одном месте. А если сварки на пять минут, мы не теряли времени на возню с цепями.
И вот один раз это подвело. Володька, работавший на балке стоя, потерял равновесие. Михаил Кельба сидел верхом на балке на метр ниже Володьки. К счастью, в этот момент Кельба отдыхал, сидел без рукавиц, прислонившись спиной к колонне, защитный щиток у него был поднят на лоб, и поэтому он увидал, что Володька покачнулся. Как Кельбе удалось поймать Володьку за руку, он и сам до сих пор не понимает. И Володька этого тоже не понимает. Когда мы услыхали
крик, Володька уже висел на руке Кельбы, а Кельба лежал на балке, обхватив ее ногами и одной рукой. И по его неподвижности мы поняли, что он не пристегнут и поэтому не может протянуть Володьке вторую руку: тогда они сорвутся оба.
Мы оцепенели. На одной руке долго не провисишь.
Под Володькой — двадцать метров, и внизу ребра железобетонных балок.
Ксеня был к Володьке с Кельбой ближе всех. Может, поэтому он и опомнился первым. Он крикнул:
«Держись!» и кинулся по балкам бегом, слегка балансируя руками.
Минуты через две он уже был возле Кельбы, нагнулся над ним, поднял цепи его пояса и пристегнул их к кольцу в колонне.
Кольцо было далеко, цепи натянулись, и Кельба, почувствовав новую точку опоры, оторвал от балки вторую руку, поймал ею вторую руку Володьки. Через минуту Володька уже сидел на балке, и Кельба держал его за пояс.
После этого в обеденный перерыв Ксеня строго-настрого приказал всем пристегиваться и стал пристегиваться сам. Однако уже через месяц все пошло по-старому, и только Володька до сих пор свято соблюдает все правила техники безопасности.
Да... Вот об этом мы никому не рассказываем. Совершенно никому, хотя один дотошный корреспондент долго выпытывал, не было ли у нас случаев, когда кто-нибудь кому-нибудь спас жизнь. И зря он это выпытывал.
Даже если где и было такое, по-моему, ни в одной бригаде ему этого не расскажут.
...Мои размышления прерывает удар грома. Я смотрю в окно и вижу, что на улице собирается гроза. Грозу я люблю. И особенно люблю последние минуты перед
грозой, когда кругом темнеет, люди разбегаются кто куда, деревья замирают в сладком испуге, и только ветер по-мужски торопливо прибирает улицы, стараясь распихать куда-нибудь пыль и сор.
Я беру палки, которые стоят возле моей кровати, и потихоньку двигаюсь к окну. На сломанную ногу уже молено легонько наступать. Конечно, не на всю ступню, а только на пятку.
Когда я останавливаюсь возле окна, на улице уже падают первые крупные капли дождя. Они сразу делают рябыми тротуары и подгоняют последних прохожих.
Затем дождь налетает порывом, вместе с ветром, и после этого все усиливается и усиливается.
Я смотрю на пустую улицу, на дождь и думаю о том, что ребята сейчас, наверно, уже спустились вниз, собрались в будочке, где мы обедаем, сидят и курят. В будочку наверняка набились еще девчата из бригады разнорабочих, и там сейчас шутки, смех и острые словечки, как мячики, прыгают в воздухе. А в самом темном углу тонкий, чернобровый Лешка Шаповалов, который отличается удивительной несдержанностью по отношению к женскому полу, уже оглаживает какой-нибудь дивчине руки, да, может, и не только руки. Во всяком случае, дальнейшие успехи наверняка зависят от самой дивчины, а не от Лешки, потому что за ним дело не станет...
В коридоре раздается звонок. Я знаю, что в квартире никого нет, и потихоньку ковыляю к двери. Когда я выбираюсь в коридор, звонят снова. ' Я кричу: «Сейчас! Подождите минутку!» и продолжаю ковылять. «И кого это несет в такую грозу?» — думаю я.
За дверью стоит Ширков. И рядом с ним Надя Бульина. Это члены нашего постройкома. Ширков — председатель и поэтому сидит в кабинете. Иногда, впрочем, он появляется и на объектах. Однако делать ему там явно нечего, и он быстро уходит. Надя Бульина — штукатур. Она отвечает в постройкоме за какой- то сектор, но в кабинете не сидит, работает в бригаде, и, в общем, она неплохая девчонка. Ее знает вся стройка, и, кажется, уже не в первый раз ее выбирают в по- стройком.
— Здравствуй, удалец! — громко, немного скрипуче говорит Ширков.
— Здравствуйте,— отвечаю я. — Проходите.
Я ковыляю впереди, распахиваю дверь в комнату, пропускаю гостей.
Ширков проходит в дверь первый. Маленький, квадратный, он идет, как хозяин, как начальник.
Начальственность чувствуется в каждом его шаге, в каждом жесте. Надя проходит за ним. Она тоненькая, высокая, даже чуть-чуть выше меня и намного выше Ширкова. Наверняка она могла бы запросто, не поднимаясь на цыпочки, разглядеть во всех подробностях лысину Ширкова, если бы вдруг у нее появился к этому интерес. От этой мысли мне становится смешно, и я
задерживаюсь в коридоре, чтобы согнать с лица непрошенную улыбку.
И Ширкова и Надю дождь слегка прихватил. На их одежде крупные расплывшиеся пятна дождевых капель.
Я сажусь на кровать, гости — на стулья возле нее, и Ширков бережно кладет на стол кулек, из которого выкатывается яблоко.
— Вот мы тут тебе принесли...
Я смущенно благодарю. Мне очень неловко. Когда я сам приношу гостинцы больным— это вроде в порядке вещей. А вот когда мне приносят — делается как-то не по себе.
Ширков неторопливо, по-хозяйски, оглядывает комнату, задерживаясь глазами на каждой вещи, как бы оценивая ее. Надя с жалостью смотрит на мой гипсовый сапог и тихонько спрашивает:
— Больно?
— Сейчас уже нет, — спокойно отвечаю я.
— Совсем не больно? — Надя явно удивлена.
— Совсем не больно, — подтверждаю я. — Только сильно наступать, конечно, нельзя, поворачивать
там и всякое такое. А если осторожно — ничуть не болит.
— Значит, перелом не очень большой?
. — Так себе... Средненький.
Я замечаю, что Ширков с. интересом прислушивается к нашему разговору. Когда я замолкаю, он четко, немного скрипуче спрашивает:
— Ну, а что врачи говорят? Работать-то будешь?
— А куда же денусь? — с улыбкой отвечаю я. Конечно, буду!
— Вообще-то, понятно, будешь, — соглашается Ширков. — А на высоте?
— И на высоте буду. — Я пожимаю плечами. —Заживет же нога!
— Да по-разному заживает. — Ширков задумчиво чешет затылок.
— Бывает, после такой заживки профессию приходится менять.
— Обойдется!
Я говорю это как можно равнодушнее, но сам снова:
начинаю беспокоиться: а вдруг действительно не смогу работать на высоте? Вот ведь и Ксеня интересовался этим у врача... Что же это — с бригадой расставаться?
Впрочем, лучше об этом не думать. Все равно, думай не думай— ничто не изменится. Снимут гипс, тогда видно будет.
Я спрашиваю Ширкова и Надю о делах на стройке.
— Хорошие дела! — солидно отвечает Ширков. — План четырех месяцев выполнили на сто три и четыре десятых процента. Это по генподряду. А своими силами еше больше — на сто двенадцать.
Ширков так же солидно, с гордым видом умолкает, и я понимаю, что он дал, по его разумению, исчерпывающую характеристику положения на стройке. Я рад, конечно, что у нас хорошие проценты, но меня интересуют не они. Ширков же, видимо, ничего больше рассказывать
не собирается.
Надя чувствует какую-то неловкость и начинает торопливо говорить о делах в своей бригаде. Я вежлива слушаю. Ее бригада штукатурит новую больницу именно в эти дни — морг. Я понимаю, конечно, трудовой энтузиазм штукатуров, но почему-то сегодня он меня не волнует. Наверно, потому, что ни в новую больницу, ни тем более в морг я пока не собираюсь.
Видимо, Надя понимает, что говорит что-то не то, и растерянно умолкает на полуслове.
Теперь на выручку к ней бросается Ширков. Он начинает расспрашивать меня, кто за мной ухаживает, где и кем работает тетя Катя, как она ко мне относится и почему я не могу жениться, пока живу в этой комнате.
Я, как могу, объясняю ему, намекаю на отношение тети Кати к Валюшке, да и вообще, говорю, комната не моя, а если бы и была моя, то в одной комнате с теткой жить молодоженам неудобно.
— Оно, конечно, лучше бы отдельно,— замечает Ширков.— Да сейчас многие живут вместе. Не хватает...
Мне вдруг начинает казаться, что Ширков и Надя пришли вовсе не для того, чтобы меня навестить, а для того, чтобы подготовить меня к отказу. Видимо, комнату мне давать не собираются. Верить этому не хочется, потому что верить — страшно.
Вначале я хочу прямо спросить об этом Ширкова.
Потом соображаю, что он может обидеться: вот, мол, пришел навестить человека, а он...
Я пытаюсь перевести разговор на другое: говорю о сегодняшней грозе, о кинокартине «Чистое небо», которую успел посмотреть, пока нога еще была цела. Надя невпопад отвечает мне и все время оглядывается на Ширкова.
Ширков молчит и только время от времени важно кивает. Надя снова смотрит на меня, и я вижу,
что взгляду нее очень уж сочувствующий. Толи ей жалко меня, потому что я сломал ногу, то ли просто она знает такое, чего я не знаю.
От всего этого мне становится как-то не по себе, и я, честно говоря, уже не рад, что они пришли.
Мы неловко молчим. С улицы доносятся уходящие раскаты грома. Дождь кончился. Сквозь тучи снова прорывается солнце.
В это время в коридоре щелкает замок. Я понимаю, что пришла с работы тетя Катя, и очень рад этому.
Все какая-то разрядка.
Тетя Катя входит в комнату, я знакомлю ее с гостями, и сразу же вслед за этим она извиняется, убегает на кухню и гремит там чайником.
Ширков долго и тяжело глядит ей вслед, на дверь, -явно что-то соображая, потом медленно поднимается и скрипуче произносит:
—Ну, мы пойдем. Пора.
—Да куда вы спешите? —говорю я. —Сидите. Чаю сейчас попьем...
—В другой раз, —твердо говорит Ширков. —Сейчас нам некогда.
И он протягивает мне руку.
Мне остается только попрощаться. Они выходят из комнаты. Я слышу, как в коридоре их еще пытается убедить в чем-то тетя Катя. Скрипучий голос Ширкова произносит нечто неразборчивое, и вслед за этим хлопает выходная дверь.
—Как не с добром приходили, —говорит тетя Катя, входя в комнату. —Не люблю я, когда гость откушать боится.
На другой день после работы ко мне буквально влетает Володька Красулин. Глаза у него вытаращены, на лбу и на конопатом носу блестят крупные капли пота.
Он забывает поздороваться и сразу выпаливает:
—Генка! Надо действовать!
—Как? Зачем?
—Сейчас расскажу! —Володька бухается на стул и ловит ртом воздух. —Фу! Знаешь, как мчался?
Я наливаю ему стакан воды. Он залпом выпивает его и начинает вытирать носовым платком пот. Затем, наконец, произносит:
—Тебе не хотят давать комнату!
—Почему?
Я говорю это резко и сразу же вспоминаю вчерашний визит Ширкова. Неужели я был прав?
— Никто ничего толком не знает, —говорит Володька.
—Принес эту новость после обеда Кельба. Его жена печатала списки. Ты из них вычеркнут.
Жена Кельбы работает машинисткой в конторе стройки. Значит, новый дом уже делят! Почему же меня вычеркнули?
Я снова задаю этот вопрос Володьке. И он снова отвечает:
—Я ж тебе сказал, что никто толком ничего не знает.
Мишкина жена вроде поинтересовалась в постройкоме, почему тебя вычеркнули, а ей сказали, что неизвестно:
будешь ты теперь работать на стройке или нет.
Надо, мол, вначале обеспечивать твердые кадры, а с тобой выяснится потом.
—Кто это ей сказал?
—А черт его знает, кто! Во всяком случае, не Ширков.
Она его не видала.
—Чепуха какая-то! —говорю я. —Не верится!
—Вот и мы то же самое сказали! Ксеня расшумелся.
Я, говорит, схожу в постройком, я им покажу! Он специально и ушел пораньше. Чтобы Ширкова застать. Наверно, оттуда к тебе придет.
Я облегченно вздыхаю. Раз за это дело взялся Ксеня, значит, все будет в порядке. Он пробьет, что
угодно.
Мы долго сидим с Володькой, играем в шахматы, пьем чай, болтаем и ждем Ксеню. А его все нет.
Приходит Валюшка. Володька сразу глядит на часы, прощается и уходит. И тетя Катя уходит
в магазин. Я целую Валюшку и все прислушиваюсь: не раздастся ли в коридоре звонок. Но звонка
все нет.
—Ты ждешь кого-то? —спрашивает Валюшка.
—Да нет! —Я бодро улыбаюсь. —Просто боюсь, чтобы тетя Катя не застала нас врасплох.
—Я услышу! —Валюшка гладит мои волосы.
Я не говорю ей ничего о комнате. Мне не хочется расстраивать Валюшку. Она сегодня такая радостная...
Я жду, что вот-вот раздастся звонок, придет Ксеня и скажет, что все в полном порядке. Тогда можно будет и рассказать.
Но Ксеня в этот вечер так и не приходит.
На другой день Володька снова прибегает ко мне после работы и рассказывает, что Ксене в постройкоме обещали все уладить, и волноваться мне не о чем. Ксеня, мол, так и сказал: волноваться Генке не о чем.
—Чего ж он сам-то не пришел? —спрашиваю я.
—А он разве у тебя не был? —Володька удивленно
таращит на меня свои голубые глазищи.
-—Не был.
—Странно! Я думал, был. Ну, может, не успел. Ничего!— Володька ободряюще хлопает меня по плечу.— Сегодня зайдет. Может, с девочкой там свидание было назначено... Не у тебя же одного...
Я соглашаюсь: конечно, если было назначено свидание...
О чем тут говорить?
Я снова жду Ксеню весь вечер, и снова он не приходит.
Почему он не приходит?..
5
Олег Саранчин приходит ко мне совершенно неожиданно. Меньше всего я ждал, что он придет. Сейчас он в другой бригаде, на работе мы видимся редко... Конечно, он хороший парень и раньше работал в нашей бригаде. Ио мало ли у нас на стройке хороших парней?
Сейчас Олег в бригаде Андрея Салеева. Он ушел в эту бригаду сразу же, как Андрея перевели от- нас. Мы и тогда не поняли ухода Олега и до сих пор не. понимаем его. Конечно, Андрей — хороший бригадир. Ио он и Олег никогда не были очень уж большими друзьями. Работали вместе, не ссорились — вот и все. Стоит ли из-за этого уходить?
Михаил Кельба как-то проговорился, что Олег не любил Ксеню. Почему, за что — никто не знает. После того, как Кельба сказал это, я вспомнил, что Ксеня не уговаривал Олега остаться, отпустил его очень легко и потом ни разу не вспоминал о нем. А ведь Олег — превосходный монтажник. Он знает и газорезку, и электросварку, и с геодезическими приборами работает не хуже иного геодезиста. Такому парню везде рады.
Однако потом я забыл и о словах Кельбы и о странном равнодушии Ксени. Как-то не до того было. И вот сегодня, когда высокий, смуглый, кудрявый Олег пришел ко мне, я почему-то все это вспомнил. Мы долго играем с Олегом в шахматы, потом тетя Катя ставит нам на стол чай, потом мы снова играем в шахматы и говорим о всякой всячине.
Олег говорит мне, что Андрей Салеев сейчас на армейских сборах, вернется только в июле и боится, что не успеет толком подготовиться к вступительным экзаменам в филиал заочного строительного института, который с осени открывается у нас на стройке.
Я тоже давно решил поступать в этот же филиал и говорю об этом Олегу.
Он подмигивает.
— У нас там будет веселая компания. Я ведь тоже готовлюсь. И еще один парень из нашей
бригады пойдет.
— Кто?
— Ты не знаешь его — Макаров. Он у нас недавно. Вообще-то он просился в вашу бригаду.,. У вас ведь самая молодежная! Все просятся...
— Ну, и почему он попал к вам? — интересуюсь я.—У вас ведь и так народу больше.
Олег недобро усмехается.
— Не взял его Ксеня. Побоялся.
— Чего побоялся? — не понимаю я,
— За карьеру свою побоялся, — поясняющим тоном говорит Олег. — Макаров-то из заключения. Сидел за хулиганство. Вышел — решил вести себя правильно.
Попросился в молодежную бригаду. Ну, а Ксеня не взял. Сказал, мы, мол, боремся за звание, нам бывшие уголовники ни к чему...
— Не может быть, Олег! — решительно говорю я. — Ты что-то путаешь!..
— Ничего я не путаю! — Олег уже говорит вполне добродушно. — Все так и было.
— Что-то не похоже на Ксеню...
— Как раз очень похоже! — Олег говорит это твердо, убежденно. — Ты его еще не знаешь. А я с ним в школе учился. Он знаешь как продавать умеет! Тонко, с дипломатией, красиво! Прямо как на сцене!
— Да брось ты. Олег!
Мне неприятен этот разговор. Я привык уважать Ксеню.
Однако и после ухода Олега я почему-то думаю и думаю о Ксене. Почему он и сегодня не пришел? Почему вообще он не приходит, если все в порядке?
Это становится понятным позже, через пять дней, когда вечером ко мне приходит вся бригада. Все, кроме Ксени.
По тому, как тихо ребята входят в комнату, я сразу понимаю, что случилось что-то очень нехорошее. Так входят, когда в доме покойник. Даже тете Кате становится не по себе. Она испуганно глядит на ребят и тихонько садится в угол.
И вот ребята начинают рассказывать. Вернее, рассказывает Михаил Кельба, а остальные добавляют — кто что.
Оказывается, новый дом уже распределили. И комнату мне в нем не дали. Но зато совершенно неожиданно дали комнату Ксене. Вчера вечером, пока ребята были в кино, он собрал свои шмотки и сбежал из общежития. О том, что Ксене дали комнату и он ушел туда, ребята узнали поздно вечером от коменданта. Сам Ксеня .им этого - не сказал.
Сегодня жена Михаила Кельбы выспросила, как это получилось.
Оказывается, еще давно, сразу же после того, как я сломал ногу. Ксеня сказал в постройкоме, что работать на высоте мне больше не придется и что, вероятно, со стройки я вообще уйду. Когда он говорил об этом, он очень жалел, что бригада теряет такого монтажника.
А потом он пришел в постройкой в тот день, когда должны были распределять дом, и сказал, что собирается жениться.
Ему полушутя предложили устроить комсомольскую свадьбу. Он так же полушутя, очень скромно отказался от нее и сказал, что может принять только один, самый маленький подарок из тех, которые принято дарить на комсомольских свадьбах, — ключ.
Все, конечно, рассмеялись. И так же смеялись, когда он ушел. И так же, смеясь, решили дать 'ему ту комнату, которая предназначалась мне. Все равно ведь я на стройке работать больше не буду, а он работает, передовой бригадир и все такое прочее. И Ширков сказал, что он в общем очень доволен таким оборотом дела, потому что обижать монтажников-высотников нельзя, а у меня с ногой очень плохо — он был и видел это сам, — и поэтому рассчитывать на то, что я останусь в бригаде, не стоит.
Когда в обеденный перерыв все это стало известно нашим ребятам, они окружили Ксеню и спросили его, в какой день он женится и на ком.
Ксеня растерялся, побледнел, потом сказал, что это будет нескоро, но что он обязательно всех пригласит.
— А на ком ты женишься? — снова настойчиво спросил Лешка Шаповалов.
Ксеня назвал девчонку из ремонтных мастерских, с которой на самом деле дружил и которую ребята знали.
Лешка тут же, даже не отпрашиваясь у Ксени, побежал в ремонтные мастерские,
Когда он вернулся, ребята устанавливали колонну. Лешка кинулся устанавливать ее вместе со всеми. И только потом, когда колонну уже закрепили, он, вытирая пот со лба, рассказал, что девчонка эта называет Ксеню подлецом и не желает о нем слышать, что жениться на ней он никогда не собирался, а теперь, если и захочет, она за него не пойдет. Что уж там у нее с Ксеней получилось и как, Лешка допытываться не стал.
Неудобно, да и некогда.
Говорил он все это при Ксене. Ксеня стоял бледный, и ребята старались на него не смотреть. А потом Михаил Кельба сказал то, о чем думали все. Он сказал, что Ксене надо выбирать: либо пусть отдает комнату Генке (то есть мне), либо пусть уматывается из бригады к чертям собачьим.
И Ксеня после этого сказал: «Ставьте вот эту балку », — и пошел в контору. Он ушел молча, и никто не знал, зачем. Вернулся он почти через час и, ничего не объясняя, продолжал работать. После работы ребята спросили его, что он решил, а он загадочно улыбнулся, сказал: «Сами узнаете», — и ушел.
И ребята узнали. Они специально пошли в контору.
И им сказали, что Ксеня подал заявление о переводе в бригаду Андрея Салеева рядовым монтажником.
Тогда ребята пошли в общежитие и собрали в одной комнате монтажников салеевской бригады. И рассказали им все. И салеевские ребята сказали, что они знают Ксеню еще по отношению к Макарову, который честно работает и ведет себя по-божески. Еще они сказали, что им такого, как Ксеня, не надо. А парень, который замещает Андрея Салеева, пообещал завтра же доложить
о решении бригады начальнику монтажного участка.
В от, собственно, и все, что они хотели мне рассказать.
Когда Кельба заканчивает свой рассказ, Володька вдруг начинает, размахивая руками, говорить, что расстраиваться мне не стоит, потому что в следующем доме бригада мне комнату все равно выколотит, а до июля, когда будет сдаваться этот дом, потерпеть не так уж страшно, Все равно раньше со своей ногой я плясать не смогу, а без пляски — какая же свадьба?
— Да пусть у меня живут! — раздается из угла тети Катин голос. Тетя Катя встает, подходит к столу и говорит:
— Вот тут ширмочку можно поставить — и как славно будет!
Она показывает, где можно поставить ширму, и я вижу, что на самом деле получится неплохо. Конечно, это не своя комната, но жить можно...
Мне остается только смущенно поблагодарить тетю Катю. А Володька, который знает, как раньше тетя Катя относилась к Валюшке, сейчас же расплывается в широкой улыбке и кричит: «Ура тете Кате!» И ребята тихонько, с улыбками, поддерживают: «Ура!»
Тетя Катя сейчас же убегает ставить свой неизменный чай, Лешка Шаповалов выскакивает за ней, потом хлопает выходная дверь, и минут через двадцать Лешка возвращается с бутылками вина и консервами.
— Надеюсь, это больным можно?— Он показывает бутылку с красивой этикеткой и полоской марочного вина у горлышка.
Тетя Катя разглядывает этикетку и ворчливо говорит:
— Ну, красненького-то маленько можно.
Я смотрю на суетящуюся тетю Катю и думаю, что в чем-то она, видимо, была права, когда говорила, не сразу в человеке разберешься. Действительно, не всякий сразу виден. Конечно, не о Валюшке речь. Валюшку я люблю. Но вот в Ксене я все-таки ошибся! И не только я. Все мы в нем ошиблись. Но неужели из-за этого не доверять никому, в каждом видеть потенциального подлеца? По-моему, так и жить-то невозможно. Ни одного друга не будет. Лучше уж ошибаться в немногих, чем подозревать всех!
...Когда на столе все готово и рюмки налиты, в коридоре раздается звонок. Все замирают. У всех напряженные, ожидающие лица. Я почему-то думаю, что это может быть Ксеня. Сейчас он войдет и скажет: «Ребята, простите. Вот ордер на комнату. Давайте перетащим в нее Генку хоть сегодня ». И я знаю, что тогда ребята его простят и постараются все забыть. Потому что никому не хочется, чтобы разваливалась наша хорошая бригада. И мне тоже не хочется.
Я вдруг понимаю, что не только я жду сейчас Ксеню.
Его ждут все. Никому не хочется, чтобы он оставался шкурой. Дело уже не в комнате. Дело в совести. Комната будет другая, а другой совести не найдешь. Однако это не Ксеня. Это Валюшка. И я даже удивляюсь, как быстро перестраиваются ребята. Они делают вид, будто ждали именно ее, и никого другого, будто только ее и не хватало для всеобщего и полного счастья.
В эту ночь я долго не могу уснуть. Я лежу и думаю о нашей бригаде, о Валюшке, о Ксене. Я понимаю теперь, почему Ксеня перед маем бегал к врачу и смотрел мои рентгеновские снимки. Видно, он уже тогда все взвесил и все рассчитал. Он все делал обдуманно. Он нигде и ни в чем не ошибался.
В книгах часто пишут, что такие вот исправляются от одной душеспасительной беседы с комсоргом или парторгом или от столкновения с коллективом. Мы все верили
этому и ждали Ксеню сегодня вечером. Только, видно, такие не исправляются. Просто они могут понять, что в иных обстоятельствах невыгодно или опасно быть подлецом. И только выгода или страх заставят их вести себя честно. А исправиться... Нет, они уже не могут исправиться!
Я почему-то вспоминаю отчима, его поблескивающую, вытянутую, как яйцо, лысую голову.
Я давно знал, что он наушничает. Раньше он приглашал начальника к себе домой и пересказывал ему все, что говорят о нем сослуживцы. Он делал это «невзначай », за рюмкой, притворялся, что он пьян, что он просто «проболтался». Так он вылез в замы. Он пересидел многих начальников. Ему даже самому предлагали стать начальником, но он отказывался. Место зама теплее
и безопаснее. Его боялись и ненавидели все подчиненные.
Его, кажется, боялись даже начальники, потому что он наушничал и на них.
Я ссорился с ним из-за этого, еще когда учился в школе. Он старался задобрить меня, приносил подарки, называл меня сыночком, щедро давал деньги на кино, на театр, на мороженое. В десятом классе я перестал принимать его подарки и брать у него деньги. Я попросил его не называть меня сыночком. Для него я просто Геннадий.
Мама плакала и спрашивала меня: «За что ты его ненавидишь? Он ведь добрый!» А я спрашивал ее: «Как тебе с ним не противно?»
Когда я не попал в институт и уходил в армию, то сказал ему на прощанье, что, если он останется доносчиком, я после армии не вернусь домой и никогда в жизни не буду ему помогать. Он прослезился и сказал, что все это в прошлом, что сейчас другие времена и можно, наконец, не защищать себя таким образом.
Я понял, что он просто почувствовал невыгодность своей славы, что он испугался свежего ветра. Черт с ним, я был согласен даже на это! Пусть хотя бы из страха ведет себя порядочно. Мне было наплевать на него. Мне просто было жалко маму и хотелось хоть немного ее уважать.
Когда я приехал домой после демобилизации, он снова сказал мне, что все в далеком прошлом, что сейчас, слава богу, совсем другие времена. А через два дня я нашел в своем письменном столе забытую им записную книжку. Четким, прямым почерком отчима там были сделаны такие записи:
«Ведьмашкин (о Косове). Зажрался, скотина! Окружил себя подхалимами и думает, что он бог. (10. 6. 60)».
«Андреев (о Лагунове). Мерзавец, каких мало! (21. 8. 60)».
«Андреев (о Крицковой). Это не женщина. Это фабрика злости. (3. 9. 60)».
Судя по датам, это были «свежие» записи — незадолго до моей демобилизации.
Я так и не узнал, пустил ли он их в ход, — ведь сейчас все-таки другие времена. Но на всякий случай он их делал. Мало ли что может случиться...
Я швырнул ему эту,записную книжку в лицо и уехал к тетке. И сказал маме, что, если она захочет меня видеть, пусть приезжает сама. Я домой не вернусь. Ни за что!..
И вот сейчас я понимаю, что Ксеня так же неисправим, как и отчим, что обстоятельства могут только заставить его надеть маску, притвориться, затаиться, но не измениться в душе. И если вдруг изменятся обстоятельства, он ,эту маску снимет.
И ведь ни Ксеню, ни отчима никуда не выгонишь. Они пойдут к коммунизму вместе со всеми и, может быть, даже громче многих других будут выкрикивать разные правильные лозунги. И поэтому обстоятельства должны быть такими, чтобы они не смогли снять свои маски. Чтобы они знали: снимут маску — конец! Пусть
так и живут — в масках! Пусть даже перед детьми своими боятся снять их. Пусть даже ночью с женами они боятся снимать свои маски. Только так могут вымереть на нашей земле эти монстры. Только так они будут лишены возможности породить новых монстров. Другого
выхода нет!
Подлецы должны бояться. Бояться быть подлецами.
И для этого их нельзя жалеть. Ни в чем! Нигде! Никогда!
Только так. И никак иначе.
6
И вот я снова сижу верхом на балке и, опустив на глаза щиток, свариваю железные пластины закладных частей.
Маленький огонек прыгает и мечется у меня под руками, искры сыплются на землю, и мне почему-то необычно радостно оттого, что я, как бог, управляю огнем и железом.
Я сижу невысоко — на уровне примерно третьего этажа. Выше ребята пока что меня не пускают. Ведь и внизу полно работы. А нога у меня все еще побаливает, . хотя я давно хожу без палочки.
Но я уже знаю, что это временно. Неделю назад я работал на втором этаже. Сейчас — на третьем. Еще через неделю я поднимусь на следующую отметку. А месяца через два я снова буду работать на самой верхотуре, как раньше, и никто уже не будет меня одергивать:
«Не лезь высоко. Тебе нельзя».
Мне будет можно. Мне все будет можно! Мне будет даже можно танцевать румбу на новоселье, которое я обязательно устрою в своей новой комнате и на которое, как и обещал, приглашу наших геодезисток.
Она будет, эта новая комната. Уже скоро — через три недели. Мы каждый день ходим с Валюшкой на стройку нового дома и отрабатываем там свои часы. Все новоселы отрабатывают положенные часы на этом доме.
Ох, и попляшу же я на новоселье! И за новоселье отпляшусь, и за свадьбу. Ведь на свадьбе я еще не мог плясать. Я мог только осторожно, медленно танцевать танго. И когда мы вышли с Валюшкой на середину комнаты, все почему-то притихли и внимательно смотрели
на нас. А потом я отдышался и е палочкой заковылял на кухню за новой бутылкой холодного шампанского..
Хорошая у нас была свадьба! И тетя Катя хорошая! Просто замечательная у меня тетя Катя! Она прямо со свадьбы уехала в отпуск, в дом отдыха.