Глава 3 Белая крыса

Взрагивает огонек лампадки,

В полутёмной детской тихо, жутко,

В кружевной и розовой кроватке

Притаилась робкая малютка.

Что там? Будто кашель домового?

Там живёт он, маленький и лысый…

Горе! Из-за шкафа платяного

Медленно выходит злая крыса.

Николай Гумилев. Крыса

…Белая крыса с красными глазами. Белая крыса с раскосыми красными глазами и длинной осмысленной мордой. Женщина. Интеллектуалка. Сидит на полу, руки сложены на груди. Голый хвост вьется змейкой. Противный, розовый. Смотрит. Выражение на морде внимательно-снисходительное – похоже, жалеет. Даже она. Напоминает отцову подругу детства Амалию. Незамужнюю. А может, это и есть она – Амалия?! В виде крысы. В новом формате. Ее аватара.

…Амалия любила сидеть молча, глядя в книгу, в телевизор, в окно, – особенно когда падал снег. Острое лицо на фоне летящего снега, черно-белых деревьев, узкие острые глаза – типаж Модильяни, что я осознала уже потом, хотя снега он не рисовал. Кажется. И на меня: молча, долго, с отвращением. А я стою красная, потная, с разбитой зеленой коленкой и грязными руками. Нечесаная, пятилетняя, ленивая, в осознании собственных ничтожности и подлости – таскала из духовки жареные орехи, приготовленные для пирога. Пирог – это святое. Рождественский. И вообще!

Она сидела, я стояла. Еретик перед великим инквизитором. Мой грех, меа кульпа[1]. До такой степени, что никакой надежды на снисхождение и помилование. Парализованная. В ступоре. Отказавшаяся от последнего слова перед аутодафе[2], что вызывает еще большее презрение.

Она молчала. Она умела красноречиво молчать. О, как она молчала! Мороз по коже.

И пирог с нарушением технологии в связи с сожранными орехами на совести. Все время что-нибудь на совести. Перманентная тяжесть на маленькой бессовестной совести. Руки-крюки, не способные к рукоделию, отсутствие музыкального слуха, дурная память на английские слова и выражения, а математика – вообще ужас. Дважды два – три. Или шесть. И скверная привычка малевать на любом клочке, даже на туалетной бумаге во время отсидок там. Тоже вредная привычка. Любимое место, где тебя оставляют в покое. Хотя бы ненадолго. Всякие рожи, принцессы и монстры.

Опять-таки рождественские орехи на совести…

Уходи. Пожалуйста, уходи, Белая крыса! И вообще, тебя на самом деле нет. Не существует. Только в моем имбецильном воображении. В воображении иллюстратора детских книжек – ежики, собачки, нестрашные монстрики. Зверушки для самых маленьких, еще до черепашек-ниндзя и мордобоя.

Вымирающая разновидность мазил… Звали писать лики, хорошо платят. По знакомству – конкуренция, однако. Наверное, пойду, хотя стыдно. Старые мастера верили, им не было стыдно. Но деньги, говорят, не пахнут… Хотя все-таки стыдно.

Рев отбойного молотка. За стеной ремонт. Ребенок сверху играет на флейте. Пятница. За окном мутный рассвет. Декабрь. Самое начало. Дождь, дождь, дождь. До конца далеко. А где… она? Ее нет, на полу пусто. Никто не сидит, сложив лапы на груди, скрутив хвост колечком. Никто не смотрит с сожалением. Одна.

Снова и снова повторяющаяся мелодия, ступеньки гаммы, туда-сюда. Маленький мученик. Я знаю его, он похож на ангела – нежного хрупкого синеглазого ангела. Интересно, как он относится к своей флейте?

…Свое фортепиано я ненавидела.

И что самое интересное – я была нужна ей! Маленькая ничтожная хлипкая лодочка в житейском море – этому крейсеру. Для самоутверждения, смысла, заполнения пустот. Я – ей. Родители заняты карьерой. Нас двое. Ровный голос, твердые холодные пальцы, долгие паузы. Холодные свистящие перья за спиной – торчком из острых лопаток.

У нас был пес, курцхаар по имени Ральф. Умница, добряк, не переносивший лишь одного человека – почтальона. Если сказать ему просто так, не поймав ни на чем предосудительном: «Ай-ай-ай, Ральф плохая собака, нехорошая, фу!», он краснел, прятал глаза, опускал уши и сгорал со стыда. У него на совести тоже была перманентная тяжесть – на всякий случай, генетическая начинка такая. В семье нас было двое.

Ральфа застрелили на охоте. Случайно, подвыпивший охотник. Ральф кричал, а потом скулил, пока не умер. Она рассказала мне. Я не поверила; он же не утка, как это? За что? Добряк Ральф, друг детства, не любивший почтальона. Умер. Первая смерть в моей жизни. Мама сказала, он остался в деревне, там ему лучше, а она сказала – умер. По голове дала. Нет больше. Просто нет. Нигде. Правда, одна правда и ничего, кроме правды. Детям нужно говорить правду! Такой педагогический прием. Голая правда, как ушат ледяной воды. Уж лучше бы одетая…

Я уже большая. Я тебя не боюсь, Белая крыса. Пожалуйста, уходи! Сколько можно!

Звонок телефона. Барбара, Варвара Ивановна, моя приятельница. Свободный художник, сценарист-надомник. Сценарист Барбара Шулика, в титрах маленькими буковками. Можно Бася. С флером как бы Запада, ненашинским душком. Да и фамилия… Шулика! Тоже! Украинско-польская. Шулика – птица вроде ястреба с длинными крыльями и слабыми лапами, как объясняет Википедия. У Баськи, наоборот, ноги сильные, как у страуса, и нормальные средней длины руки, довольно цепкие.

– Баська! – кричу. – Мне опять снилась Белая крыса!

– К дождю, – говорит она бесцветно. – Может, повеситься?

– Белая крыса к дождю?

– Все к дождю, вся жизнь к дождю. Лед тает, дыры растут, вот и цунами… тоже. Не сегодня завтра смоет к чертовой матери в Мировой океан. И очередной конец света на подходе. Может, все-таки повеситься?

– Мне снилась Белая крыса, похожая на Амалию, представляешь?

– А мне никогда ничего не снится.

– Мне тоже. А тут вдруг Амалия, представляешь?

– Разве она похожа на крысу?

Я задумываюсь: «Нет. Совсем не похожа. Или все-таки похожа?»

…Амалия… Она была высокой. Тощей. С прямой спиной. С сильными холодными красными пальцами. С жидкими полуседыми волосами, гладко зачесанными и собранными в узел на затылке. С громким потрескивающим голосом. Непреклонным. Жестким. Холодным. Ровным. Великий инквизитор. Настолько без греха, что ни у кого не поднялась бы рука с камнем.

Ее активное неприятие моей матери и восторженное отношение к моему отцу в сумме давали надежду на любовь ко мне. Маленькую, слабенькую, хилую, но любовь. Приязнь. Симпатию. Не могу представить себе ее врага в моем лице. В конце концов, это было бы просто неприлично…


– У тебя заниженная самооценка, – говорит Баська тоном опытного психоаналитика. – Нужна медитация на прощение.

– Я ее давно простила. Я о ней даже не думаю.

Вранье! Думаю. А еще она мне снится. Я снова стою, она сидит. Смотрит на меня. Безмолвна, вся упрек и сожаление. Я стою. Она сидит. Белое безмолвие. Арктический лед. Холодные красные руки. Жесткие, как жесть, пальцы. Жесткие, как жесть, – каков образ!

Стою и покорно жду под прицельным жестким взглядом.

Неужели она наслаждалась? Упивалась властью? Она – такая величественная, и я – такая ничтожная… Не верю. Не много чести – внушать ужас пятилетней сопливке. Не верю! Чего-то я недовспоминаю и недопонимаю. Восприятие исказилось с течением времени. Ее давно нет. Она живет лишь в моих воспоминаниях и снах. В каком-то смысле я – памятник ее нерукотворный. Нерукотворный – да. Психотворный, интеллектуальнотворный, нейролингвозапрограммированнотворный. Вот!

С Диккенсом и Теккереем познакомила меня она. Спасибо. И с «Леди Гамильтон», где кумир – Лоуренс Оливье.

Англоманка, черт побери. Дэм ю![3]

Хватит!


– И самое главное, – говорю я Баське, – я не пыталась протестовать и никогда не жаловалась. Я приняла ее безоговорочно и согласилась, что я… такая. И в пять, и в девять. Это меня больше всего… понимаешь? Как на заклание, без звука, покорно…

Не могу больше!

– Сделаем медитацию, – говорит Баська. – Тринадцать минут. Простишь ее и отпустишь. И сразу полетишь. Ты сегодня на службе?

– Не-а, отгул. Куда?

– Что – куда?

– Куда полечу?

– Никуда. В принципе. В том смысле, полегчает. Хочешь сегодня?

– Хочу. Сегодня. Во сколько?

– Ну, умоюсь – и к тебе. Пожрать есть?

– Есть.

– Бегу.

Через час ее все еще не было. Через два она позвонила и сказала, что пришла Оля. Олянда-веранда. Я не удержалась, хихикнула, хотя была разочарована.

– Ага, хорошо тебе, – прошептала Бася. – А хочешь, мы вместе придем? – спросила она с надеждой.

– Нет! – вскрикнула я. – Не надо!

– А еще подруга! – В голосе ее была укоризна. – Тогда не знаю… Может, вечером?

– Если получится. Ты, главное, расслабься. – Я снова хихикнула. – И думай о приятном.

– Иди к черту! – буркнула она обиженно и отключилась.


Оля, Олянда, она же Ольгица, – наша старинная подруга, одноклассница и третий член неразлучного школьного триумвирата. О эта женщина! О шея лебедя, о ланьи очи… что там еще? Все при ней – и шея лебедя, и глаза лани, и талия пиковой дамы. Прекрасные волосы. Запредельная отмытость, ухоженность, подобранность в смысле колеров и аксессуаров. Под стекло – и в музей. Главное, чтобы отгородить стеклом и чтобы неподвижно и молча. Тогда – да. Молча!

Театр одного актера. Ток-шоу. Я вижу, как Баська сидит на диване, судорожно вцепившись в гобеленовую подушку с лапочкой-пойнтером на фоне приятной глазу неяркой английской зелени и, давясь, заталкивает внутрь зевки. А Ольгица подробно, с деталями, со смаком, с паузами в наиболее драматических местах, поминутно смеясь, прикрываясь ладошкой, повторяя прикольные моменты по пять раз, размахивая длинными белыми кистями, рассказывает.

Она рассказывает, как пересолила суп. Масса сопутствующих деталей: где стояла солонка, почему так случилось, что было в супе – морковка, конечно, я всегда кладу морковку: режу мелко, иногда на крупной терке, но можно и целиком; картошка, непременно соломкой, берешь, разрезаешь на две половины, потом еще и еще, а потом мелкими тонкими дольками и бросаешь, когда закипит. Волик (муж) взял, попробовал и говорит – драматическая пауза, – ты что, мать, влюбилась? А я ничего не понимаю, смотрю на него, а он на полном серьезе! Олечка довольно хохочет, закрываясь ладошкой. Влюбилась, говорит, мать! Признавайся, в кого! А я все не врублюсь! Представляешь? Довольный хохот.

Баська бледно улыбается и кивает, что представляет. Взгляд – стеклянный.

Потом Ольгица рассказывает, что была у гинеколога. Ничего страшного, просто запланированный осмотр. Масса пикантных деталей. Заодно – история всех недугов, страданий, осмотров, удалений зубов, имевших место в жизни. Ощущения, страхи, некомпетентность лечащего персонала, заодно – история болезней коллег по палате. А гинеколог сказал, что я прямо девочка. Радостный, притворно смущенный смех и прикрывающая ладошка.

И так далее и тому подобное. До бесконечности. Про соседа по даче, который подглядывает, когда она загорает топлесс. А его жена злится. Как один мужчина на улице сказал «жар-птица» и так посмотрел! А другой сосед пришел за утюгом, она открыла, в клубничной маске, в шикарном атласном кимоно – красные пионы на черном – Волик из Японии привез, четыреста долларов, а он смотрит и молчит – совсем обалдел и про утюг забыл. Смотрит и молчит. Он давно уже косяки кидает. Холостяк, банкир, спортсмен. Зовут Алексей. Когда они в лифте вдвоем, наедине – глаз поднять не смеет, краснеет, как мальчик. А плечи – во! А машина! Закатывание глаз, драматическая пауза, восторженные взмахи длинных кистей.

Бедная Баська! Тихо звереет, прижимая к себе пойнтера на фоне английской растительности. Таращит глаза, чтобы не упасть в обморок. Мне жалко Баську, но в глубине души я хихикаю, представляя себе картинку – ну не дрянь?

Не могу понять, в чем дело. Мы треплемся о том же – никаких высоколобостей: болячки, соседи, отношения с ними, косяки разных козлов – и ничего! Интересно в целом, интересны детали. Задаем наводящие вопросы. А тут падаешь в обморок, вывихиваешь челюсть, подавляя зевки, и от каждого слова хочешь завизжать и задрыгать ногами. Ты представляешь, говорит Баська, она называет свои цветы озеленением квартиры! Это же… с ума сойти! Как он выдерживает?

Он – это Волик, муж; между нами, девочками, – Воланд. Волик-Воланд – искусствовед, антикварный эксперт, дилер. С Воландом ничего общего, это так, для прикола. Нарасхват. С деньгами. Часто в командировках. Молчит, думает не то о гонораре, не то о подсвечнике восемнадцатого столетия, весь там – взгляд рассеянный, потусторонний, на дьявола не похож, скорее – на пустую оболочку отсутствующего астрального тела. Ему по барабану озеленение. Звуковой поток сознания жены он воспринимает как… как… журчание дождя! Хотя какой там дождь! Дождь – это поэзия. Скорее как струю из крана. Мне так кажется. Мы знакомы лет десять, но он никогда меня не узнает. Протягивает руку, улыбается и говорит: Владимир. Счастливый характер. И брак счастливый – из тех, что задуманы на небесах. Она говорит, он не слышит.

Звонок в дверь. Я вздрагиваю, бегу открывать, ожидая чуда. А вдруг! Хотя что «вдруг» – неизвестно. Что-нибудь хорошее… Увы. Пришли гости: сосед сверху Владик с сыном – ангелком, играющим на флейте. Ангелка зовут Веня. Бледненький, блекленький, хрупкий до синевы – настоящий ангелок. И лопатки, как крылышки под легким свитером. Стоят на пороге, смотрят на меня морями ясности – что папа, что сын. Заходят. Ангелок Веня светится радостью – протягивает мне свою бледную лапку, в ней зажаты мелкие купюры. Вот!

Пропускаю эту трогательную пару. Они шагают прямиком в кухню. Будем пить чай и общаться. Откуда дровишки, спрашиваю.

– Сам заработал! – радуется Веня. – В парке около пушек! Играл на флейте!

– Для стимула, – поясняет папа Владик. – Чем лучше играешь, тем больше заработаешь. Учиться надо.

– Я и так умею, – говорит Веня.

Владик выразительно смотрит на меня и вздыхает. Воспитательный этюд, похоже, не задался.

– А кто же платил? – спрашиваю.

– Так туристы же! – кричит Веня укоризненно, вопрос кажется ему, мягко говоря, неумным. – В парке же полно туристов! Мы еще пойдем, да, па?

– Посмотрим, – дипломатично отвечает Владик.

Веня пьет молоко с конфетой. Мы – чай.

– Никто ничего не давал, – тихонько говорит мне Владик. – Я дал купюру одному старику, попросил положить в коробочку. А он говорит: я и сам могу. Достает свои деньги и кладет. Мне было так неудобно!

Я смеюсь. Еще бы!

Владик – соломенный вдовец. Жена – актриса оперетты, вечно на гастролях. Мне кажется, он и сам не знает, женат ли. Воспитывает Веню, и наоборот. Оба голубоглазы, невелики, созерцательны и немногословны. Владик – повар в кафе. В отличие от «правильных» поваров, не толст, а худ. Научил меня готовить омлет с сыром и вегетой. Подавать с кетчупом под пиво. Вкусно до опупения! И всего пять минут делов.

– Веня, ты кушать хочешь? – спрашиваю.

– Не-а!

– Он ничего не ест, – говорит Владик. – У него даже нет сил играть на флейте.

– Есть сил! – не соглашается Веня. – Я уже хорошо играю.

Он с удовлетворением смотрит на кучку мятых бумажек. Он уверен, что теперь не пропадет. Впервые игра на флейте повернулась к нему привлекательной стороной.

Потом они прощаются. Веня скачет наверх, а Владик мнется на пороге. Ты хороший человек, Аня, говорит он ни с того ни с сего. Брови мои ползут вверх – нежности между нами не приняты, у нас нормальные добрососедские отношения. Чего это он?

– Ты… – запинается он. – Ты не могла бы… Веню… у меня ночная смена. – Он мучительно краснеет и смотрит мимо. У него даже нос вспотел от напряжения – покраснел и блестит. Не все способны врать убедительно. Ну, и что прикажете с ним делать?

– Папа! – кричит сверху Веня. – Ты скоро?

Ему удается поднять на меня глаза. В них… О господи!

– Конечно, – говорю я, – приводи.

Я давно не видела такого счастливого человека. Он разворачивается и, не прощаясь, взлетает на свой этаж. Он уже забыл обо мне. А как же жена? Или… Баська, например, уверена, что мадам давно их кинула и удрала с заезжим цирком.

– Она же актриса, – говорит Баська. – А он? Повар в дешевой забегаловке. Даже самая плохая актриса… Я бы лично постеснялась!

– Он хороший человек, – говорю я.

– А в чем это выражается? – трезво спрашивает Баська. – Не пьет, не плюет на пол, здоровается? Да он даже на вид не мужик с этими своими фарфоровыми глазками.

– А тебе надо, чтобы плевал, пил и матерился? – спрашиваю я просто так – Владика мы давно обсудили и поставили диагноз, и треп лениво катится по наезженной колее, скуки ради.

Баська не отвечает, только пожимает плечами.

Интересно, кто она? Официантка из кафе? Посудомойка? Клиентка?

В девять Владик приводит Веню со скарбом – полосатой пижамкой, плюшевым медведем, коробочкой овсяных хлопьев, потертой парчовой торбой, с которой его бабушка во времена оные ходила в театр, и футляром с музыкальным инструментом. В торбе – парковый гонорар. Похоже, Веня собирается держать деньжата при себе, а то мало ли… На моих глазах в индивидууме родилось чувство денег. За ним вполне может последовать целый букет – жадность, цепкость и накопительские инстинкты. А может, и нет.

Владик свежевыбрит, благоухает лосьоном. В красивом сером костюме и синей рубашке. Ему идет, он похож на манекен-унисекс в витрине средней руки бутика. Если надеть на него платье, он превратится в хорошенькую девушку.

– Сразу видно, что работа для тебя – праздник, – не удержалась я.

– А… да! Спасибо! – Он не заметил сарказма, он был уже где-то там, с ней

«А если это не она, а он?» – вдруг подумала я. Мысль вполне дурацкая… но ведь всякое случается в наши дни, двадцать первый век на дворе!

– Он проспит до утра, – говорит Владик. – Утром сделаешь ему кашу. Можно с вареньем. И построже, а то рассусолит до обеда.

Похоже, он не собирается возвращаться к завтраку.

– Я потом позвоню, – добавляет Владик.

Позвонит потом? Когда «потом»? Это как понимать? Значит ли это, что ночная смена плавно перетечет в дневную?

– А когда ты вернешься? – Я беру быка за рога.

– Утром, – говорит он неуверенно. – Ну, ладно, я пошел. Веня, ты помнишь, что я тебе говорил?

– Помню, – отвечает сын.

– Что?

– Чтобы не баловался и про кашу.

– Имей в виду!

– Аня, а мы пойдем в парк? – Веня смотрит на меня с надеждой.

– Посмотрим, – дипломатично отвечаю я.

– Я не буду рассусоливать, – обещает Веня. – Честное слово! Пойдем? – Рот его искривляется подковкой, и он становится похож на обиженную рыбку.

– Пойдем, – сдаюсь я. В конце концов, можно спрятаться за дерево и сделать вид, что мы незнакомы. Я еще не определилась насчет парковой самодеятельности. Хотя казалось бы, а что здесь такого? Сейчас не зарабатывает только ленивый.

– Ты с ним построже, – инструктирует Владик на ходу. Он целует сына, бросает мне «привет» и улетает на крыльях любви. А мы остаемся.

Загрузка...