По крутому горному склону на ловитву я шёл и редчайший цветок ар… (лакуна) узрел, сулящий счастье и долголетие почётное нашедшему. И сорвал его. Но когда срывал, (то) камушек малый нарушил стопой своей, и покатился он (вниз) и увлёк другие камни. И возник (родился) обвал, и обрушился в долину на дом ближних моих.
Ответь, путник: виновен ли невиновный? Грешен ли не замышлявший зла, но причинивший (зло)?
Ты не виноват – говорит (мне) разум. Но почему лачугой должника, пещерой изгнанника, ямой прокажённого стал для меня мир подзвёздный?
Приступая к воспоминаниям о недавних событиях, участником и свидетелем которых мне довелось быть, считаю нужным предварить Уважаемого Читателя, что в мою задачу не входит детальное описание полёта «Тёти Лиры» на планету Ялмез, ибо все дела экспедиции подробнейше изложены в «Общем официальном отчёте». Моя цель значительно скромнее. Я хочу рассказать о своём друге Павле Белобрысове и обо всём, что с ним связано. Лишь там, где это необходимо для последовательности повествования, я буду вспоминать обо всех других и обо всём другом. В частности – о дяде Духе, о Терентьеве, о Чекрыгине, о ялмезианском профессоре Благопупе, о природе Ялмеза, об ужасных метаморфантах («воттактаках») и о прочих лицах, явлениях и событиях.
Ручаюсь за точность и беспристрастность своего изложения там, где речь идёт о конкретных фактах. Но я не писатель. Сам того не желая, я могу допустить погрешности в обрисовке людских характеров. Более того: хоть подробно поведать о Павле Белобрысове могу только я, ибо только мне он доверял полностью, но опасаюсь, что верного словесного портрета не получится. Признаюсь Вам, Уважаемый Читатель: внутренний мир, духовный облик моего друга мне самому до сих пор не вполне ясен.
И ещё одно предуведомление-извинение – специально для земных Читателей. По ходу своего повествования я порой буду повторять некоторые общеизвестные истины и с излишней дотошностью толковать о том, что всем землянам отлично и без меня известно. «Почему?» – спросите Вы.
А потому, что труд мой предназначен не только для жителей Земли, но и для иномирян. Издательство известило меня, что в дальнейшем он, возможно, будет астрофицирован.[48] Естественно, разумные обитатели иных планет хуже, нежели мы, знакомы с реалиями земной жизни, и я, считая своим долгом полнее удовлетворить их любознательность, не вправе избегать подробностей, детальных описаний и пояснительных сносок.
Герой моего повествования – Павел Белобрысов. Но, повествуя о нём, о событиях, в которых мы с ним участвовали, о людях, с которыми были знакомы, мне неизбежно придётся упоминать и о себе. И довольно часто. И, поскольку я вынужден присутствовать в своём повествовании, позвольте представиться Вам, Уважаемый Читатель.
Имя … … … … … … … … … Степан
Отчество … … … … … … Архипович
Фамилия семейная … Данников
Фамилия личная[49] … Кортиков
Год рождения … … 2113
Место рождения … Ленинград
Образование … … … Высшее
Профессия … … … … Воист
Напомню, что слово ВОИСТ возникло из слияния двух слогов: ВО(енный) и ИСТ(орик). Смысл его неоднозначен: кроме понятия «воин», «воитель» в нём звучит и корень слова «истина». Это слово отражает смысл нашей деятельности: на мирной Земле мы изучаем историю минувших войн, строго придерживаясь научной истины.
Попробую кратко очертить круг наших обязанностей.
1. Пишем научные труды и издаём книги и реферативные журналы по военной истории Земли.
2. Преподаём в школах и вузах военную историю. (И добавлю: воюем с Управлением Средней и Высшей школы за увеличение количества учебных часов. Их выделено нам по сравнению с другими дисциплинами ничтожно мало.)
3. Курируем военные музеи и следим за сохранностью военно-исторических памятников.
4. Проводим изыскания в военных архивах.
5. Организуем раскопки древних фортификационных сооружений.
6. Консультируем и рецензируем поэтов, прозаиков, видеодраматургов, живописцев, скульпторов, композиторов, творящих на военно-историческую тему или частично затрагивающих эту тему в своём творчестве.
Добавлю к сему, что на воистов возложена некая оборонная миссия. Не буду останавливаться на её деталях (они секретны), но смею заверить Уважаемого Читателя, что в случае нападения на нашу планету агрессору будет дан должный отпор. Возможность нападения на Землю какой-либо инопланетной воинственной цивилизации ничтожна, однако она всё же есть, и это надо учитывать. И это – учтено. Что должен знать воист? Он должен знать всемирную военную историю, стратегию, тактику, боевые уставы всех армий прошлого, все роды оружия, баллистику, химию взрывчатых веществ, атомную физику, основы кораблевождения, авиационное дело, сопромат, картографию, интендантское дело, геральдику – и ещё много, много другого.
Как стать воистом?
После окончания Средней школы надо подать заявление на Военно-исторический факультет. Во-ист-факи имеются при университетах, но не при каждом, а лишь при одиннадцати на всей планете. Срок обучения – двенадцать лет. На седьмом курсе студент получает звание сержанта Военной истории и начинает специализироваться в избранной им отрасли. Сдав выпускной экзамен, он становится лейтенантом Военной истории. Далее, при отсутствии порочащих обстоятельств, воист повышается в звании через каждые пять лет. (Напомню, что пункт 17 Устава воистов гласит: «В случае малейшего проявления жестокости по отношению к людям, животным или мирным обитателям иных планет воист подлежит разжалованию».) Сколько воистов на Земле?
Нас более семи тысяч. Благодаря отсутствию войн и успехам геронтологии некоторые воисты доживают до весьма преклонных лет и весьма высоких чинов. Мы гордимся, что в нашем содружестве числятся 87 генералов и 54 адмирала. Правда, это дало повод одному журналисту сострить, что у нас «на каждого капрала – четыре генерала». Однако далеко не все воисты – долгожители. Среднестатистическая длительность жизни воиста значительно короче, нежели у остальных землян, ибо один из пунктов нашего Устава гласит: «Воист не должен уходить от опасности».
Приведу два примера.
Во время Великого Африканского землетрясения 2102 года первыми в эпицентр событий прибыли спасательные бригады воистов, чтобы оказать помощь пострадавшим (хоть отлично знали, что ожидается «второй вал»). Они спасли не одну тысячу человек, но сами потеряли 317.
Во время Большой чумы на Клио, планете Второго пояса, туда были переброшены наряду с высокоспециализированным земным медперсоналом 1700 добровольцев-воистов; они работали там как братья милосердия. 256 из них похоронены на Клио.
Поступить на Во-ист-фак не очень-то просто. Ведь пункт 2 нашего Устава читается так: «На мирной Земле и выше воист обязан быть носителем лучших человеческих и воинских качеств». Помимо усложнённого экзамена по многим отраслям знаний, испытуемым даются особые тесты, проводятся испытания на выносливость, на памятливость, на способность к взаимовыручке на суше, на море, в воздухе и в космическом пространстве. Особое внимание уделяется способности испытуемого к разумным и хладнокровным действиям при летальной опасности.
Строгость приёмных испытаний не смягчается даже в случае недобора. Не утаю, недобор на наши факультеты – явление не столь уж редкое. Одних отпугивает строгость испытаний, других – долгий срок обучения. Некоторые считают военную историю наукой бесперспективной.
Но пора упомянуть и о наших прерогативах. Мы, воисты, – единственные люди на Земле, имеющие право носить военную форму. Более того, по общепланетным праздникам мы можем ходить с оружием, взятым под честное слово из музейных фондов.
Есть у нас и ещё одна привилегия. При комплектовании космических экспедиций воисты в возрасте до пятидесяти лет, при наличии у них второй специальности или хобби, отвечающего задачам данной экспедиции, освобождаются от специспытаний. Это объясняется просто: ведь при поступлении на Во-ист-фак человек проходит более жёсткую проверку (в смысле умственных, моральных и физических качеств), нежели рядовой претендент на полёт в космос. Руководители космоэкспедиций весьма охотно включают нас в состав своих групп, ибо знают: воист не подведёт и в случае опасности примет удар на себя, выручая товарищей. И пусть над нами порой подшучивают, приводя уже упомянутую мной шутку о капралах и генералах, но гораздо чаще, желая кого-либо похвалить, говорят: «Он смел, как воист!» И каждый землянин со школьных лет знает стихотворение известного поэта Парнасова, первая строка которого звучит так: «Воисты – рыцари Земли!..» Как и почему я стал воистом?
Во всяком случае, не по наследственной линии. Моя мать, Агриппина Васильевна Догова-Данникова – ветеринар-невропатолог. Мой отец, Архип Викторович Данников, вошёл в историю как биотехнолог сапожного дела. «Вечные сапоги Данникова» (в просторечии – «вечсапданы») известны не только на Земле, но и на других планетах, где разумные существа передвигаются при помощи своих конечностей. Шестиногие аборигены планеты Феникс, поверхность которой отличается острозернистой каменистой структурой и обилием пресмыкающихся, воздвигли в честь моего отца «Пилон благодарности». Некоторые земные франты и франтихи к вечсапданам относятся пренебрежительно, но большинство землян носит их охотно. Вечсапданы изготовляют из активной биомассы, имеющей способность самоочищаться, самовосстанавливаться и саморазвиваться за счёт окружающей среды и тепловой энергии, выделяемой человеком при ходьбе. Они увеличиваются синхронно с ростом ног своего владельца. Практически одна пара вечсапданов может служить человеку с его отроческих лет и до глубокой старости.
Если взглянуть на остальную мою родню, то и там воистов нет. Тётка по материнской линии, Забава Васильевна Струнникова, – учительница музыки; дядя, Глеб Васильевич Путейцев, – инженер. О дяде по отцу, Фоме Викторовиче Благовоньеве, позже я расскажу подробнее, пока же сообщу, что и он не воист. Он талантливый композитор парфюмерной промышленности и теоретик ароматологии. Его перу принадлежит солидный, но малоизвестный труд «Запахи в судьбе великих людей прошлого». В дни моего детства и юности дядя Дух (так прозвала дядю моя сестрица Глафира – за его пристрастие к духам и всяческим ароматам) постоянно обитал в нашей квартире на Лахтинской набережной, ибо был одинок; жена покинула дядю из-за его чудачеств. Он неоднократно проводил с моей сестрой и со мной просветительные беседы о запахах, надеясь, что мы пойдём по его стопам. Но сестру интересовало швейное дело, меня же тянуло ко всему морскому.
Когда мне исполнилось десять лет, я вступил в яхт-клуб на Петровской косе и там научился ходить под парусами. Позже я овладел навигационным делом уже в океанском масштабе. Однако парусный спорт всегда интересовал меня чисто практически, а как будущего воиста меня с детства влекли к себе корабли послепарусной эпохи. Ещё в ранние свои школьные годы я стал частым посетителем Военно-морского музея. Там я запоминал внешний вид моделей броненосцев и дредноутов, а затем, в помещении школьного кружка моделистов, воспроизводил корабли в материале, причём старался делать это с большой точностью. Не из хвастовства, а для внесения ясности сообщаю, что память у меня – 11,8 по 12-балльной шкале Гроттера-Усачевой и что, взглянув на пульсационный стенд Любченко, я могу затем нарисовать, повторяя все цвета и оттенки, сорок девять геометрических фигур из пятидесяти. Эти параметры памяти даже несколько выше тех, которые необходимы (разумеется, при наличии всех прочих требуемых данных) для поступления на Во-ист-фак.
Вначале мой интерес простирался только на внешние формы кораблей – на их обводы, палубные надстройки, барбеты и орудийные башни. Но затем моя любознательность обратилась на технологию, на старинные судовые двигатели, на внутрисудовые коммуникации, на проблемы живучести кораблей. А потом как-то незаметно для самого себя я перешёл к чтению военно-исторических книг, где разбирались действия флотов, причём с особым тщанием штудировал те труды, где речь шла о битвах эскадр послепарусной эпохи.
Будучи учеником 8-го класса, я написал статью «Бой неиспользованных возможностей. Просчёты британского командования в морском сражении у Доггер-банки 24 января 1915 года». Я пытался доказать, что если бы английская эскадра не потратила даром времени на добивание германского броненосного крейсера «Блюхер» (который был уже серьёзно повреждён, потерял остойчивость и фактически утратил значение как боевая единица), а продолжала бы преследование кайзеровской эскадры, то британцы, имея перевес в линейных крейсерах, могли бы развить значительный оперативный успех, который в дальнейшем ходе морской войны положительно сказался бы на всех действиях Грандфлита. Эту статью, сопроводив её начерченными мною же схемами, я послал адмиралу Военной истории Кубрикову и с трепетом стал ожидать его отзыва.
Я никак не предполагал, что отклик последует столь быстро. Через два дня, в воскресенье 5 июня 2128 года (эту дату я запомнил на всю жизнь!), адмирал связался со мной по альфатону. Стоя в нашей гостиной перед альфэкраном, я впервые увидал Кубрикова так близко. Он казался моложе своих лет, свежевыбритое лицо его дышало энергией; пахло от него каким-то очень приятным одеколоном. Он сказал, что через двадцать восемь минут посетит меня лично. Когда изображение померкло, у меня мелькнула мысль: уж не сон ли это?
Но, к счастью, то была явь. В этом я убедился, когда в гостиную вошёл дядя Дух.
– Пахнет парфюмом, – заявил он. Затем, вытянув шею, он с шумом вдохнул воздух и, выдохнув его, изрёк: – Одеколон «Вечерний бриз», автор композиции Марфа Полуянова, день разлития эссенции – восемнадцатого или девятнадцатого декабря минувшего года; рецептурных нарушений не ощущаю… Парфюм недурной, одобряю твой вкус.
– Это не мой вкус! – воскликнул я. – Это вкус адмирала Кубрикова! Он только что беседовал со мной по альфатону. И, представь себе, он направляется сюда!
Известие это дядя Дух воспринял без должного восторга. Он не одобрял моего увлечения военно-морской историей.
– Только адмиралов нам здесь и не хватало! – ворчливо произнёс он. – Удивляюсь, как это ВЭК[50] не жалеет сотен тысяч уфедов[51] на эту чудаческую ассоциацию воистов! А проект моей Установки, проект, сулящий людям душистую радость, был безжалостно зарублен, как якобы бесполезный! – С этими словами он нервным шагом покинул гостиную, направляясь в свою комнату-лабораторию.
В те дни дядя Дух был в большой обиде: только что отклонили проект его Пульверизационной Установки. Композиционный замысел дяди заключался в том, что каждую улицу Ленинграда надо снабдить постоянным индивидуальным запахом. Помимо сооружения огромной сети микротрубопроводов и мощных нагнетательных установок осуществление этой идеи потребовало бы создания нового парфюмерного комбината; к тому же и сама суть творческого замысла не встретила сочувствия среди горожан и даже вызвала насмешки. Проект был отвергнут.
В назначенное время к причальному балкону нашей квартиры плавно подлетел серый, окрашенный под цвет старинного военно-морского судна, одноместный дирижабль. Поймав швартовый конец, я ловко закрепил его в магнитном держателе и выдвинул трап. Адмирал, в скромном тёмно-синем кителе, сошёл на балкон, пожал мне руку и сказал, что хотел бы представиться моим родителям.
Я ответил, что их, к сожалению, нет дома: отец – в командировке на планете Диамант, мать же срочно вылетела в другой конец города, на Фонтанку: у одного из её пациентов, престарелого пуделя, острый приступ пресенильной меланхолии.
Посочувствовав бедному животному, Арсений Тихонович последовал со мной в мою комнату.
– Я сделал тут кое-какие пометки, – заявил он, кладя на стол рукопись. – В целом статья свидетельствует о вашей начитанности, однако концепция её не нова: нечто подобное высказывали в своё время Коррендорф, Лоули, Щукин-Барский. Я лично придерживаюсь в данном вопросе несколько иной точки зрения и вообще считаю, что права древняя поговорка: «Легко быть стратегом после боя». В дальнейших своих исследованиях вы должны учитывать, что в ходе сражения на флотоводца влияет очень много составляющих. Например, надо иметь в виду, что на исходе Доггер-банкского боя у контр-адмирала Мура произошла путаница с расшифровкой радиограммы, посланной ему вице-адмиралом Битти. Не следует исключать и того, что главные силы германского флота могли подойти на подмогу эскадре Хиппера, и Мур, вероятно, опасался этого.
– Теперь я понимаю, что статья моя несамостоятельна, легковесна и воиста из меня не получится, – сокрушённо произнёс я, выдавая тем самым свою сокровенную мечту.
– Нет! Не отчаивайтесь! – твёрдо сказал адмирал. – Я чую в вас военно-историческую хватку! Наращивайте знания, укрепляйте себя физически и нравственно – и упорно держите курс к намеченной цели!
Арсений Тихонович беседовал со мной в течение часа, и за это время я проникся верой в себя на всю свою жизнь. В тот же день я сообщил матери, что решил стать воистом. Она отнеслась к моему решению весьма сдержанно, но отговаривать не стала; и отец в дальнейшем не чинил мне препятствий. Что касается дяди Духа, то он перестал со мной здороваться.
В 2143 году я окончил ленинградский Во-ист-фак и получил звание лейтенанта военной истории. За последующие пять лет в моей жизни произошли следующие события:
1) Вступил в брак с Мариной.
2) Написал ряд статей по военно-морской истории.
3) Был произведён в старшие лейтенанты в/и.
Утром 8 сентября 2148 года я сидел в кабинете нашей (то есть Марининой и моей) квартиры и трудился над статьёй «Береговые фортификационные сооружения второй половины XIX века в свете их возможности противостоять массированному огню корабельных орудий главного калибра». Статья предназначалась для журнала «Минувшие битвы», и я, боясь опоздать со сдачей её в набор, уже неделю не выходил из дому, всецело поглощённый работой.
Дело в том, что в августе я участвовал во Всемирной Океанской Регате, и хоть показал на своём одноместном катамаране «эРБэДэ» («Риск – Благородное Дело») неплохую скорость, однако на обратном пути попал в шторм у Канарских островов и вернулся домой позже, нежели предполагал.
Сроки поджимали, но тем не менее я тщательно продумывал каждую фразу. Отшлифовав её в уме, я подносил ко лбу чёрный кружочек идеафона, – и сразу же на столе из-под зубчиков воспроизводящего устройства выползало ещё несколько сантиметров бумаги с законченным предложением; оно было как бы написано от руки моим почерком. Знаю, многие писатели и журналисты считают этот метод устаревшим, а некоторые поэты творят нынче прямо в типографиях, вдохновенно диктуя свои рифмованные мысли непосредственно печатным агрегатам. Но я воист – труд мой требует неторопливости и вдумчивости.
Наконец статья была завершена. Вот тогда-то я почувствовал, что очень устал. Я направился к дивану, лёг на спину и локтем нажал на стенную кнопку потолочного экрана. Пора было узнать, что творится на белом свете.
По потолку поползли светящиеся заголовки последних известий:
«ПОИСКИ НЕРУДНЫХ ИСКОПАЕМЫХ НА ПЛАНЕТЕ ОЛИМПИЯ. – СЕЙСМОУСТОИЧИВЫЙ ВЫСТНЫЙ ДОМ НА МАРСЕ. – НА ПЛАНЕТЕ АРФА ОТКАЗАЛИСЬ ОТ НУМЕРАЦИОННОГО УЧЁТА ЖИТЕЛЕЙ И ПЕРЕШЛИ НА ИМЕННУЮ СИСТЕМУ. – СТАБИЛЬНЫЕ УРОЖАИ В САХАРЕ – НЕ ПОВОД ДЛЯ САМОУСПОКОЕННОСТИ. – ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН ПЕРЕСВЕТОВА „ПОСЛЕДНИЙ БРАКОНЬЕР“ БУДЕТ АСТРОФИЦИРОВАН. – РЕЗУЛЬТАТЫ СЧИТЫВАНИЯ РЕЛИКТОВЫХ ЗВУКОВЫХ ОТПЕЧАТКОВ С ГОДОВЫХ КОЛЕЦ ДУБА. – ПИЩЕВАЯ ПЕНСИЯ ЖИВОТНЫМ, ДОБРОВОЛЬНО УШЕДШИМ ОТ ХОЗЯЕВ, РАСПРОСТРАНЕНА И НА КОШЕК…»
Всё в мире обстояло неплохо, но, как всегда (или почти как всегда), в этом потоке новостей о воистах ни слова не было. Мне стало обидно – нет, не за себя – за моих современников, чьи труды на ниве военной истории достойны похвалы и упоминания… Я уже хотел выключить экран, но в этот миг на нём возникли строки, приклеившие к себе моё внимание:
«ЭКСПЕДИЦИЯ НА ПЛАНЕТУ ЯЛМЕЗ СОСТОИТСЯ. ЭТО БУДЕТ МОРСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ. ВПЕРВЫЕ В ИСТОРИИ КОРПУС МЕЖПЛАНЕТНОГО КОРАБЛЯ СООРУДЯТ НА ВЕРФИ».
Мою усталость как рукой сняло. Вскочив с дивана, я нажал кнопку уточнителя. Строки на потолке померкли, а на стене возникло лицо дедика.[52] Он произнёс следующее.
– Планета Ялмез – в третьем, предпоследнем поясе дальности. С Земли ненаблюдаема. Существование её, геоподобная структура и соотношение суши к акватории как один к шести теоретически доказаны в две тысячи сто двадцать восьмом году гениальным, слепым от рождения, астрономом-невизуалистом Владимиром Баранченко и позже подтверждены Антометти, Глонко и Чуриным. Экологическая картина материковой поверхности нам не известна. Возможно, она таит для землян иксовую опасность. Поэтому посадку экспедиции решено произвести на водную поверхность. Изучение суши следует вести путём засылки на неё исследовательских групп на мобильных плавсредствах, используя как базу дальнолет, приспособленный к передвижению по акватории. Заострите внимание! Впервые в истории корпус межпланетного корабля будет сооружён на судоверфи.
– Благ-за-ин.[53] – сказал я дедику. – А когда начнётся комплектование?
– Подача устных заявлений – завтра с девяти утра. Организация экспедиции поручена СЕВЗАПу.
– Но почему именно СЕВЗАПу, а не Всемирному Центру? Это объясняется ведомственными причинами или космическими?
– Климатическими. Учёные предполагают, что климат Ялмеза в средних широтах близок климату бассейна Балтийского моря. Поэтому, в целях большей вероятности акклиматизации, вся космогруппа будет укомплектована жителями Балтийского побережья. Притом только теми, кто родился не далее девяти километров от Балтморя и его заливов и чьи предки обитали в этой местности на протяжении не менее трёх поколений.
Я. По этим параметрам я годен… Смею надеяться, прерогативы воистов не будут нарушены?
Дедик. Увы-увы. Ужесточение отбора коснулось даже воистов. Впрочем, только сухопутных. Привилегии воистов-моряков остаются в силе.
Я. Благ-за-ин! Есть ли ещё какие-либо особенности отбора в эту экспедицию?
Дедик. Особенностей много. Это объясняется морской спецификой экспедиции и повышенной степенью риска. В частности, отбирать будут только мужчин. Намечено провести строжайшие испытания поведения на море. Подробности узнаете в СЕВЗАПе… Я вижу у вас на стене портрет молодой женщины и двух детей. Это ваши дети?
Я. Мои.
Дедик. Это хорошо. Мужчин, не успевших обзавестись потомством, в экспедицию брать не будут, дабы не прервалась генетическая линия.
Я. Какова степень опасности?
Дедик. По прикидкам Ануфриева и Онтилаки, численное соотношение «вернутся – не вернутся» прогнозируется как сорок семь к пятидесяти трём. Однако Институт Космических предостережений занял в этом вопросе ещё менее оптимистическую позицию: тридцать два к шестидесяти восьми.
Я. Кого прочат в руководители?
Дедик. Николая Денисовича Терентьева. Он происходит из морской семьи и даже среди дальнолетчиков выделяется смелостью и решительностью. Однако он не всем симпатичен; я слыхал, что при комплектации он отбирает людей по своим принципам, не всегда логичным и…
Я. Ну, это уж из области досужих разговоров… Благ-за-ин!
Дедик. Разрешите угаснуть?
Я. Угасайте.
Изображение дедика померкло. Я сел на диван и задумался. Моему мысленному взору предстали морская даль иной планеты, таинственные берега, неизвестные мне гавани. А что, если на этой геоподобной планете обитают человекоподобные разумные существа? А что, если у них есть флот – и не только коммерческий, но и военный? Вдруг мне удастся увидать эскадры в действии?! Разве долг воиста-моряка не повелевает мне стать участником этой морской космической экспедиции?
Я размышлял около часа. Много разных соображений промелькнуло за это время в моей голове, всего не пересказать. Скажу кратко: я решил предложить СЕВЗАПу свои услуги.
Решив добиваться участия в экспедиции, я счёл необходимым известить об этом свою жену, причём известить лично, не прибегая к пространственной связи. Жена моя, Марина Александровна Квакунина, – специалистка по амфибиям; её научно-популярная книга «Жабья жизнь» не раз переиздавалась на Земле и выше. Однако в описываемый мною день супруга моя занималась делами, к бесхвостым земноводным никакого отношения не имеющими: она дежурила на Лугах Милосердия. Поскольку дежурство должно было продлиться ещё трое суток, я решил отправиться к ней немедленно. Надев военно-морскую форму, я вышел на балкон, скинул чехол со стоящего там универвела,[54] довернул плазмопатрон, сел в седло – и, набрав ход, оторвался от разгонной дорожки.
Минут десять я летел над улицами и кровлями зданий, затем замедлил лёт, выключил иннерцион и, приземлившись на велотрассе, влился в поток движущихся по ней универвелистов. Справа от вело-дороги, за газоном с белыми лилиями, пролегало ледяное шоссе. По нему, обгоняя меня, но тоже без излишней спешки, беззвучно скользили открытые летние двадцатиместные магнитные сани и большие двухэтажные магнитобусы дальнего сообщения.
Неторопливо нажимая на педали, я размышлял о том, что в старину люди очень гнались за скоростью и даже находили в этом нечто романтическое. Они мчались в громыхающих поездах, в смердящих бензоповозках («автомобилях»), сверхзвуковых авиалайнерах, – они всё время спешили куда-то. Им казалось, что этим они удлиняют и обогащают своё бытие, – на самом же деле они крали у себя радость дороги, они проглатывали пространство, как безвкусную пилюлю. Но иначе они и не могли. Лишь в XXI веке, когда вся планета стала жить разумно планируемой жизнью, землянам стало ясно, что большие скорости нужны только в космонавтике, а на Земле – лишь в тех случаях, если необходимо оказать кому-либо срочную медицинскую помощь.
Те Луга Милосердия, где дежурила Марина, находятся в Гатчинском районе, невдалеке от посёлка Елизаветино. Подобные Луга, как известно, разбросаны по всей планете – во всяком случае, в тех её регионах, где имеется молочный скот. От употребления мяса в пищу люди отказались в минувшем веке, но молоко и натуральные молочные продукты по-прежнему потребляются в большом количестве. Ещё сравнительно недавно состарившихся безудойных коров убивали за ненадобностью, но в 2122 году известный поэт Лапидарио в своём стихотворении «Вот она – благодарность людская!..» обнажил аморальность такого жестокого прагматизма и воззвал к людской доброте. На призыв откликнулось почти всё население Земли, и в первую очередь женщины. В 2123 году вступил в силу Закон, согласно которому престарелым коровам и быкам отведены специальные хлева и пастбища, где животные обитают и пасутся до своей естественной смерти. При каждом таком заведении имеется штатный дирпаст (директор-пастух), ветврач и зоопсихолог. Непосредственный уход за пожилыми животными осуществляют добровольные дежурные, главным образом женщины и дети. Число записывающихся на дежурства весьма значительно, и, как образно выразился один журналист, «очередь на добрые дела простирается в вечность».
Через два часа я был у цели. Прислонив свой универвел к кованой ограде, отделяющей Луга Милосердия от велотрассы, и, полюбовавшись на её звенья, выполненные по эскизам художника Травникова в виде гигантских стеблей осоки и каких-то сказочных ромашек, я отворил калитку. Миновав палисадник, вошёл в здание гостиницы для дежурных: в её вестибюле находился пропускной пункт. Представившись вахтёрше, миловидной девушке в зелёном халате, я спросил её, где сейчас трудится Марина Квакунина.
– Ваша жена с детьми работает в хлеву номер три, – ответила вахтёрша и указала на виднеющееся из окна длинное зелёное строение в левой части большого поля. – Но должна вас предупредить: месяц тому назад один престарелый бык чуть было не забодал посетителя, и дирпаст распорядился, чтобы впредь никто не выходил на поле без симпатизатора.[55] Позвольте вручить вам симпатизатор.
– Благ-за-ин! Но позвольте возразить вам, – произнёс я. – Разве вы не видите, что на мне военная форма?! А пункт двести первый Устава воистов гласит: «К технологическим пространственным средствам защиты воист вправе прибегать лишь в случае серьёзной опасности». В данном случае подобная опасность отсутствует.
– Не смею спорить, – с улыбкой сказала девушка. – Идите уж так… Только не попадайтесь на глаза дирпасту!
Я вышел в поле. Шагая мимо мирно пасущихся коров-старушек и быков-стариков, я вспоминал заповедники Сибири, льды Арктики, тропические джунгли Амазонки, чащобы Азии – все те места, куда меня сбрасывали на парашюте и где я, ориентируясь по компасу и звёздам, должен был в определённый срок явиться в определённую точку. Всё это входило в программу испытаний на право стать воистом. Вот тогда-то мне приходилось применять симпатизатор – при встречах с белыми и бурыми медведями, волками, тиграми, слонами, крокодилами, удавами и ядовитыми змеями.
Однажды в Африке, при внезапном появлении молодого льва, вышедшего из зарослей в десяти шагах от меня, я по неопытности, прежде чем направить на него незримый луч, нажал не белую кнопку (для млекопитающих), а зелёную, предназначенную для симпатизации змей и пресмыкающихся. Получился перебор. Лев-подросток проникся такой симпатией, что подбежал ко мне и начал возле меня прыгать и кувыркаться, как бы приглашая и меня порезвиться. При этом он задел лапой моё правое плечо, разодрав комбинезон, а заодно и вырвав кусок кожи вместе с мускульной тканью. Я уговаривал зверя утихомириться, да куда там. К счастью, из кустов вдруг послышался требовательный львиный рык – по-видимому, мать-львица позвала к себе своего питомца; он покинул меня. Наскоро перевязав рану спецбинтом, я продолжал путь. В пункт рандеву я явился с опозданием на семь с половиной секунд, однако добродушный чернокожий воист – инструктор в чине фельдмаршала – поставил мне в зачётке удовлетворительный балл, после чего вызвал аэролет скорой помощи. Мне пришлось отлежать в больнице девятнадцать суток.
…Но быть может, Вы, Уважаемый Читатель, ждёте какого-либо происшествия, последовавшего в результате того, что я не взял с собой симпатизатор? Ждёте, что на меня кинется бык и я героически отражу его натиск? Должен Вас огорчить: на пути к хлеву я не встретил ни свирепого быка, ни строгого дирпаста. Хочу напомнить Вам, что я пишу не роман, и ни к каким выдумкам и литературным приёмам для возбуждения Вашего интереса прибегать не намерен.
…Едва я вошёл в светлое и просторное здание хлева, как увидел Марину и детей. Жена в зелёном платье стояла возле пустого стойла, направляя из шланга струю воды на зеленоватые плитки пола. Дочь Нереида и сын Арсений (названный так в честь адмирала Кубрикова) маленькими лопаточками выгребали навоз из соседнего стойла, тоже пустующего, на вагонетку. Дети обрадовались моему неожиданному появлению, Марина же и обрадовалась, и встревожилась: она сразу догадалась, что прибыл я неспроста.
153-й пункт Устава воистов гласит: «Трудный разговор начинай с главного». Я сразу же сообщил жене все известные мне сведения о планируемой экспедиции и о своём намерении стать одним из её участников. Сообщением моим Марина была явно огорчена. Не упоминая – из чувства такта – об опасностях, она сказала:
– Как долго тебя не будет с нами! Ведь Третий пояс дальности – это минимум год полёта… Только туда…
– Это не так уж много, – утешающе возразил я. – Надо радоваться, что Белышеву, Нкробо и Ога-таяме удалось открыть формулу, благодаря которой человечество преодолело парадокс времени. А то я бы вернулся только при наших правнуках.
– Да, ты прав. Но при антипарадоксальном полёте невозможна связь с Землёй… Мы ничего не будем знать о тебе до твоего возвращения.
– Тут уж, Марина, ничего не поделаешь. Каждый плюс носит в себе свой минус.
– Может быть, тебя ещё и не включат. Ведь у тебя нет космической специальности, – с надеждой произнесла Марина.
– Моя морская выучка и практические знания могут пригодиться в этой экспедиции, – ответил я.
– Что ж, лети, если считаешь это необходимым, – дала согласие жена.
Затем мы прошлись по длинному коридору мимо стойл. В некоторых из них, лениво пережёвывая комбикорм, лежали коровы, – это были совсем дряхлые животные, они уже не могли выходить на пастбище. Над их кормушками виднелись экраны объёмного телевидения.
– В определённые часы им показывают короткометражные видеоленты с изображениями летних лугов, полевых речек, прудов; это стимулирует аппетит и благотворно действует на психику, – пояснила мне Марина.
– Не слишком ли обеднён репертуар? – пошутил я.
– Репертуарный вопрос не так-то прост, – серьёзно сказала жена. – Год тому назад один зоопсихолог выискал в киноархиве игровые кинофильмы из сельской жизни двадцатого века, придал им объёмность и стал показывать престарелым животным. В результате аппетит у коров понизился, агрессивность повысилась; были случаи умышленного прободения видеоэкранов рогами. Один бык, правда очень великовозрастный, получил инфаркт и умер, не приходя в сознание. В конце концов зоопсихолог был лишён медицинского диплома за жестокое обращение с животными, а дирпаст получил строгий выговор.
Вскоре Марина отвела детей в гостиницу, проводила меня за калитку. Покинув пределы Лугов Милосердия, она тотчас нажала на пуговицу-цветорегулятор, и её платье из зелёного превратилось в голубое. На территории Лугов все обязаны ходить в зелёном, а ведь этот цвет далеко не каждому к лицу, посетовала она.
Усевшись на свой универвел, я помахал жене рукой и начал набирать высоту; для сбережения времени я решил вернуться домой по воздуху. Завтра мне предстоял серьёзный день.
На следующий день, то есть 9 сентября 2148 года, к 9 часам утра я явился в Северо-Западное Управление Космических Исследований. Здание СЕВЗАПа, как известно, находится возле речки Пряжки, в той части Ленинграда, которая в старину называлась Коломной.
Войдя в просторный вестибюль, я уселся в одно из многочисленных кресел и тотчас нажал кнопку в подлокотнике. Элмех,[56] стоявший в центре зала, сразу же встрепенулся; ловко лавируя на трёх своих ногах между людьми, он бесшумно подошёл ко мне и почтительно произнёс:
– Осмелюсь догадаться, вас интересует экспедиция на планету Ялмез? Будьте ласковы объявить ваш устный паспорт.
Я назвал своё имя, личную фамилию, специальность, семейное положение и градацию здоровья по общепланетной шкале.
– Информированы ли вы о степени опасности? – спросил элмех, передвинувшись ко мне ближе, но отведя в сторону свои наблюдательные линзы.[57]
– Да, – ответил я.
– Есть ли у вас космическая специальность?
– Нет. Но моё практическое знание навигационного дела, а также прикладные знания, полученные на Во-ист-факе, могут оказаться полезными для экспедиции.
– Благ-за-ин! Будет доложено Терентьеву. Сидите и ждите вызова. Не покидайте нас, молю! Не принести ли вам чашечку кофе?
– Нет, спасибо. – Откинувшись на спинку кресла, я стал разглядывать посетителей СЕВЗАПа, вслушиваться в голоса. Кроме русской звучала литовская, немецкая, шведская, латышская, польская, эстонская, финская речь. Однако народу было меньше, нежели я предполагал. Как видно, условия комплектации оказались слишком сложными и специфическими, да и коэффициент опасности сыграл свою роль. Что ж, это повышает мои шансы, подумал я. Благоприятствует и то, что вся публика – штатская, я, кажется, единственный здесь воист.
Мои размышления прервал чей-то хрипловатый голос:
Зайцу молвила медведица:
Разрешите присоседиться?
– Рад буду соседству, – ответил я, не подавая виду, что меня удивило это странное двустишие.
Передо мной стоял светловолосый человек; на вид он был старше меня лет на семь. Незнакомец плюхнулся в соседнее кресло. Рука его потянулась к кнопке вызова, но затем он отдёрнул пальцы, будто боясь обжечься, и застыл, погрузившись в свои мысли.
Я сидел, ожидая вызова к Терентьеву, и изредка поглядывал на соседа. Меня поразило сложное выражение его лица: на нём можно было прочесть и ум, и добродушие, и душевную прямоту – и одновременно какую-то хитроватость, насторожённость и даже растерянность. Странными показались мне и его глаза: не то чтобы усталые, не то чтобы печальные, но какие-то вроде бы не соответствующие лицу, какие-то чужие. Одет он был в умышленно эклектическом стиле – так в том году одевалась гонящаяся за модой молодёжь: шитый серебром голубой фрак, сиреневые брюки гольф, алые рубчатые носки до колен; на ногах, разумеется, не скромные вечсапданы, а плетёные позолоченные сандалеты. Он производил впечатление человека, который хочет казаться моложе своих лет. Это, признаться, не располагало в его пользу.
– А публика-то валом не валит на это дело. Кой у кого, видать, от страха из-под хвоста цикорий посыпался… – внезапно молвил он, повернувшись ко мне. – А для меня это и лучше, шанец растёт! Значит, буду действовать!
Лишай стригущий, бреющий полёт…
В чём сходство их? В движении вперёд.
И ты, приятель, брей или стриги,
Но отступать от цели не моги!
Произнеся это загадочное четверостишие, сосед мой нажал кнопку вызова.
– Насколько понял, вы желаете войти в состав экспедиции? Если объявите свой устный паспорт, буду обрадован я, – проговорил подошедший к нему элмех.
– Павел Васильевич Белобрысов, – отрекомендовался мой странный сосед. – Родился в Ленинграде в две тысячи сто седьмом году. – Произнеся это, он почему-то покосился в мою сторону. – Имею много специальностей, которые могут пригодиться где угодно. Здоровье – двенадцать баллов с гаком.
– Не всё понял я, уважаемый Павел Васильевич, – почтительно произнёс секретарь. – Что вы имеете честь подразумевать под словом «гак»?
– Гак – металлический крюк на древних кораблях, служивший для подъёма грузов и шлюпок, – пояснил я элмеху.
– Благ-за-ин! – поклонился мне элмех. Затем, обернувшись к Белобрысову, спросил: – Значит, могу зафиксировать и доложить Терентьеву я, что вы можете заменить собой металлический крюк и персонально осуществлять передвижение тяжёлых предметов?
– Да нет, это дядя шутит… Вернее, я шучу, – пробурчал Белобрысов.
– Благодарю за дружеское отношение! Посмеяться вашей шутке рад я! – Элмех включил своё хохотальное устройство и залился бодрым, но тактичным смехом. Отсмеявшись, он снова обратился к Белобрысову:
– Вы ничего не сообщили о своём семейном положении. У вас есть потомство?
– Потомства у меня вагон… Короче говоря, есть.
– Вы женаты первично? Вторично? Третично? Четверично?
– Двенадцатирично и трагично, – хмуро буркнул Белобрысов.
Не в соборе кафедральном
Венчан я на склоне дня,
С хрупким уровнем моральным
Есть подружки у меня!
– Что этим сказано, не понял я, уважаемый Павел Васильевич.
– Это стихи. Сам сочинил.
– Восхищён я! С поэтом беседую я! Сбылась мечта существования моего! – с повышенной громкостью произнёс элмех, отступив от Белобрысова на два шага. Затем, понизив громкость, спросил: – Вы проходили курс лечения в нервно-психической клинике однажды? Дважды?
– Психически я вполне здоров и никогда не лечился! – сердито ответил мой сосед. – Но учти: я вспыльчив! Если ты, сучье рыло, будешь липнуть ко мне со своими расспросами, я тебя по стене размажу!
Умрёшь – и вот не надо бриться,
Не надо застилать кровать,
В НИИ не надо торопиться,
Долгов не надо отдавать!
– Благ-за-ин! – изрёк секретарь. – Интимностью, активностью, оперативностью вашей очарован я! Ожидайте вызова к Терентьеву. Будьте как дома. Мужской туалет – в коридоре «А», третья дверь налево.
Едва элмех отошёл от нас, Белобрысов сразу же спросил у меня взволнованно:
– Товарищ старший лейтенант, не наплёл ли я ему чего лишнего?
Меня обрадовало, что он обратился ко мне по званию. Увы, мало кто в наши дни разбирается в погонах, в военных чинах.
– Не беспокойтесь, Павел Васильевич, ведь элмех – это промежуточная инстанция. Всё, в сущности, зависит от самого Терентьева, – утешающе сказал я.
– Во-во! Терентьевым я давно интересуюсь. Но строг он, строг… Ну, вы-то проскочите. Я ведь знаю, кто вы, вас по голяку[58] не раз показывали. Вы на нынешней Всемирной регате опять первый приз отхватили – «Золотую мачту-2148»… А как вы думаете – по первому вашему впечатлению обо мне, – возьмут меня в полёт?
126-й пункт Устава воистов гласит: «Правдивость – высшая форма вежливости». Поэтому я ответил своему собеседнику, что не уверен в его успехе; всего вероятнее, ему будет отказано.
– На чудеса лес уповал,
Но начался лесоповал, —
с чувством проскандировал Белобрысов. – Но мне надо, надо побывать на Ялмезе! Изо всех сил хлопотать буду, чтобы зачислили!
Словечко «хлопотать» задело моё внимание. В устной речи я его ещё ни от кого не слышал, я его помнил по какому-то роману XIX или XX века, где один молодой человек «хлопотал», чтобы устроиться в какой-то департамент. По тому, что Белобрысов применил это словцо, и ещё по некоторым архаическим оборотам его речи я начал догадываться, что собеседник мой принадлежит к числу хоббистов-ностальгистов.
Как известно, движение хоббистов-ностальгистов за последние два десятилетия получило на нашей планете не то чтобы очень широкое, но всё же заметное распространение. Эти люди (самых различных профессий) считают наш XXII век слишком прагматичным, благополучным и малоромантичным и потому «самоприкрепляются» к какому-либо из минувших столетий. К сожалению, представления их о минувших веках базируются обычно на поверхностных сведениях, почерпнутых из нынешних исторических романов и телеобъемных фильмов; что же касается военной истории, то здесь их познания и вовсе минимальны. Ностальгисты очень падки на аксессуары, любят всевозможные имитации под «избранный» ими век, обставляют квартиры «старинной» самодельной мебелью; порой они готовят пищу по древним кулинарным рецептам (заранее включая при этом альфатонную связь с пунктом скорой помощи – чтобы в случае отравления немедленно оказаться под надзором врача). Кроме того, они часто листают старинные словари, выискивая там вышедшие из употребления слова, чтобы щегольнуть ими в разговоре.
Один из моих школьных товарищей, ныне инженер-диэлектрик по специальности, а по хобби – ностальгист XX века, иногда приглашает Марину и меня в гости. Стены его квартиры увешаны репродукциями с картин Бёклина, Борисова-Мусатова, Сальватора Дали, Куинджи, Марке и многих их современников. На кривом самодельном комоде с резьбой, изображающей первый полёт на Марс, стоят одиннадцать гипсовых слонов и клетка с макетом канарейки – неизменная (по убеждению моего товарища) принадлежность великосветских салонов начала XX века. Всем гостям, на время их пребывания в доме, выдаются калоши и стеки; кроме того, дамам вручаются веера, а кавалерам – цилиндры. Хозяйка угощает всех щами из клюквы, блинами на горчичной подливе, квасом и морковным чаем; торжественно откупоривается бутылка условной водки. Гости-ностальгисты и хозяева ведут за столом изысканную беседу в духе старинной вежливости. То и дело слышится: «Отведайте ещё блина, милостивый гражданин!»; «Чекалдыкнем по третьей, уважаемая барышня!»; «Благ-за-ин, ваше сиятельство!»; «Нравится ли вам чай, достопочтенная курва?» Затем под звуки старинного магнитофона гости и хозяева танцуют древние танцы – румбу, шейк, полонез, яблочко, «танец живота», танго, «барыню-сударыню», а в перерыве между плясками поют старинные фольклорные песни: «В лесу родилась ёлочка», «Шумела мышь», «Гоп со смыком», «У самосвала я и моя Маша». В завершении праздничного пира избирается «царица бала»; ей даётся право запустить бутылкой в зеркало. Мой товарищ убеждён, что в XX веке каждый светский раут заканчивался битьём зеркал.
Некоторые правила этого древнего этикета кажутся мне странными, некоторые – явно вымышленными, но кое в чём я вынужден верить своему товарищу-ностальгисту. Ведь условия мирного быта минувших поколений я знаю куда хуже, нежели военную историю.
…Белобрысов сидел, уставясь в раскрытую записную книжку; он читал, шевеля от усердия губами, словно торопясь заучить что-то. Вот ещё одно доказательство его ностальгизма, думал я; записными книжками давно никто не пользуется, их заменили запоминательные пьезобраслеты. Странно только, что одет этот человек так суперсовременно: ведь ностальгисты любят одеваться в стиле избранного ими века. Надо полагать, в данном случае выбор одежды объясняется какими-то сугубо личными причинами. Быть может, Белобрысову нравится женщина моложе его – и вот он старается примолодиться?
Сосед мой явно волновался. Он часто отирал пот с лица розовым платком. Вдруг он вскочил с кресла и изрёк очередное двустишие:
Она, забыв девичью честь,
С себя скидает всё, что есть!
С этими словами он снял с себя роскошный фрак, под которым оказалась рубашка спортивного типа. Кладя фрак на спинку кресла, он уронил с подлокотника записную книжку, она раскрытой упала на пол. Я нагнулся, чтобы поднять её и вручить владельцу, но тот с нервной поспешностью опередил меня. Мне бросилось в глаза слово ЛЕГЕНДА, написанное крупными буквами и подчёркнутое; ниже шёл какой-то мелкобуквенный текст.
Я успел подумать, что новый знакомец мой не просто ностальгист, но, видимо, ещё и литератор-любитель, сочиняющий стихи и легенды в духе полюбившейся ему старины. В этот момент ко мне подошёл элмех и пригласил следовать за ним.
Терентьев сидел в небольшом кабинете за большим и почти пустым письменным столом. Он предложил мне сесть и начал беседу.
– Ваши военно-исторические знания едва ли пригодятся на Ялмезе. Но я осведомлён о высокой степени ваших прикладных знаний и о вашей способности разумно действовать в экстремальных условиях… Приходилось ли вам держать курс без навигационных приборов?
– Да. Я умею ориентироваться по созвездиям.
– Там будут другие созвездия, – усмехнулся Терентьев.
– Но тоже каждое на своём месте, – отпарировал я.
– Вам придётся освоить некоторые новые для вас специальности. Согласны? И потом: готовы ли вы выполнять любую случайную, текущую работу – быть мальчиком на все руки, как в старину говорилось?
– Согласен, – ответил я.
– Я вас зачисляю условно в состав экспедиции. Вам надо будет, как и всем, пройти тестологические испытания и спецподготовку. От спецморских испытаний я вас освобождаю.
– Спасибо за доверие, но хочу вам возразить. Мне не хочется быть белым вороном, как говорили наши предки. Я хочу подвергнуться морским испытаниям наравне со всеми.
– Одобряю ваше решение, – молвил Терентьев. – Завтра в десять утра приходите в СЕВЗАП на собеседование.
Когда утром следующего дня я вошёл в конференц-зал СЕВЗАПа, народу там оказалось куда меньше, нежели вчера в вестибюле; Терентьев, видно, многим дал отвод уже по первому кругу. Заняв место в заднем ряду, я начал считать, сколько нас в зале, но тут услышал торопливые шаги и затем увидел Белобрысова. Я был настолько уверен, что Терентьев «отсеет» его, что на мгновение даже усомнился, Белобрысов ли это; тем более что и оделся он совсем не по-вчерашнему, а очень скромно и неброско.
Заметив меня, он сразу направился в мою сторону и, перед тем как сесть в соседнее кресло, радостным шёпотом сообщил нижеследующее:
– Вчера Терентьев гонял-гонял меня по разным вопросам, семь потов с меня сошло. А потом он и говорит: «Наврали вы, Белобрысов, мне с три ящика! Давайте начистоту!» Ну, тут я ему всю правду о себе и выложил. Он прямо онемел от удивления, задумался. Потом, видать, поверил. И говорит мне: «Рискну, возьму вас на Ялмез. Если, конечно, все предварительные испытания выдержите».
В чём заключалась эта «вся правда», расспрашивать Белобрысова я не стал. Но, хоть я и был уже наслышан, что Терентьев человек весьма широких взглядов и парадоксальных действий, всё же я был удивлён его решением. Скажу откровенно: я, при тогдашнем моём отношении к Белобрысову, в полёт его бы не взял. Что-то странное в нём было, слишком уж он врос в свой ностальгизм. Однако, забегая вперёд (дабы не возбуждать в Уважаемом Читателе ненужного беллетристического интереса), скажу, что все специспытания Белобрысов выдержал вполне благополучно и что вообще сомневался я в нём напрасно.
Но вернусь к совещанию в СЕВЗАПе. Открыл его Терентьев. Его выступление, так же как и выступления других, зафиксировано в «Общем отчёте», так что пересказывать мне всё это нет смысла. Но считаю нужным упомянуть об одном событии, которое в официальные анналы не вписано.
Когда прения по докладу Терентьева подошли к концу, у двери в конференц-зал послышались взволнованные голоса. Два элмеха уговаривали кого-то повременить, не входить сейчас в зал.
– Но я должен сделать срочное сообщение общемирового значения! – восклицал человек. – Впустите меня немедленно!
– Нам никого не велено пускать! Войдите в нашу ситуацию! – убеждали человека секретари.
Человек прорвался в зал. Элмехи, которым, как всем квазиразумным механизмам, запрещено применять физическое воздействие по отношению к людям, прибегли к пассивной обороне: они пытались заградить человеку путь к президиуму. Однако нежданный гость упрямо шёл вперёд, и элмехи вынуждены были отступать. Один из них отступал недостаточно поспешно, и человек толкнул его. Секретарь упал, три ноги его звонко застучали по плиткам пола, потом замерли. Второй элмех, дабы эмоционально воздействовать на вошедшего, коснулся на груди своей кнопки ретроконтура, перестроил речевой строй на женский регистр, включил рыдальное устройство и нежным, плачущим девичьим голосом взмолился:
– О сжалься, добрый мужчина! Не тронь меня! Помоги мне сэкономить невинность мою! Покинь помещение!
Но мужчина не сжалился. Отстранив элмеха, он по трём ступенькам поднялся на кафедру, которая в тот момент пустовала, – и тут я увидел, что человек этот – дядя Дух! Я не встречал его уже много лет: из квартиры моих родителей он давно съехал, поссорившись с ними; меня в моей новой семейной он не навестил ни разу, я тоже не искал с ним общения. За эти годы он постарел, но в голосе его по-прежнему звучала нестареющая убеждённость в своей правоте.
– Дело мировой важности! Прошу предоставить мне десять минут! – обратился он к Терентьеву.
Терентьев, видимо, уже встречался с ним или был осведомлён о нём. Он не то поморщился, не то ухмыльнулся и сказал: – На десять минут согласен. Но не более. Дядя Дух извлёк из портфеля старомодный стенописный прибор и поставил его перед собой. Едва он произнёс вступительную фразу своей речи, как она вспыхнула алыми письменами на сероватом мраморе стены, высоко над головами сидевших в президиуме. Строки возникали, как бы набросанные от руки торопливым, вдохновенно-пророческим почерком, и затем угасали, чтобы уступить место следующим.
В минувшие века на Земле случались убийства, грабежи и иные уголовные деяния. Для обнаружения преступников применялись так называемые розыскные собаки. Собака-ищейка шла по следам правонарушителя – и настигала его, руководствуясь исключительно своим нюхом. Почему же она не могла спутать его следы со следами других людей? Да потому, что каждый человек имеет свой запах. Если дактилоскопия утверждает, что нет на Земле двух индивидуумов с одинаковыми узорами на кончиках пальцев, то ароматологией, наукой о запахах, столь же неопровержимо доказано, что каждый землянин пахнет по-своему.
Давно на планете нашей изжита преступность. И хоть много собак на Земле, но порода собак-сыщиков давно сошла на нет, ибо надобность в ней отпала. Однако и те четвероногие друзья человека, которые существуют ныне, не могут пожаловаться на отсутствие нюха. За сотню метров ощущает пёс или псица приближение хозяина – и заливается радостным лаем.
Мы, увы, не собаки. В смысле обоняния мы позорно отстаём от них, мы в этом отношении плетёмся в хвосте у четвероногих. Человек силён умом и духом, но слаб нюхом…
Так было, дорогие космопроходцы, так было… Но впредь так не будет! В результате усиленных творческих поисков мне, Фоме Благовоньеву, удалось синтезировать новое вещество, которому я дал наименование ТУЗ – Тысячекратный Усилитель Запахов. Любой человек, принявший внутрь таблетку ТУЗ, мгновенно становится обоняем для окружающих. Срок действия каждой таблетки – двадцать семь земных суток.
Учитывая, что не все люди пахнут приятно, я внёс в ТУЗ ароматические добавки. Основной запах каждого индивидуума, вступая в реакцию с ними, становится приятным для нюха окружающих – и в то же время не теряет индивидуальности. Пока что мы имеем шесть разновидностей таблеток: с запахом вербены, акации, черёмухи, лаванды, липы цветущей и берёзы весенней. В недалёком будущем я расширю шкалу ароматов. Недалёк тот день, когда каждый землянин, варьируя набор добавок, сможет составить для себя персональную ароматическую композицию. Предвижу то время, когда друзья и знакомые будут издалека узнавать друг друга по тончайшим, благороднейшим благоуханиям.
Внимание! Первую опытную партию таблеток ТУЗ я сегодня вручу вам, отважные звездопроходцы! Вы станете проводниками моей идеи!»
– Благ-за-ин! – послышался голос Терентьева. – Но боюсь, человечество ещё не доросло до практического осуществления вашего творческого замысла. Однако дядя Дух гнул свою линию.
– Дабы все знали, что ТУЗ безвреден для здоровья, я на глазах у вас приму таблетку! – заявил он. Затем вынул из портфеля маленькую розовую коробочку, извлёк из неё нечто миниатюрное и проглотил, запив водой из стоявшего на кафедре стакана. – Обоняйте меня, люди добрые! Вскоре до меня донёсся какой-то весьма странный, густой, но отнюдь не неприятный запах.
– Вроде бы банным листом повеяло, – внятным шёпотом произнёс мой сосед Белобрысов.
Поверь в счастливую звезду,
Цветок в петлицу вдень —
Пусть для тебя, хоть раз в году,
Настанет банный день!
Тем временем дядя Дух, покинув кафедру, подошёл к столу и перед каждым членом президиума положил по розовой коробочке. Затем торопливо начал обходить всех сидящих в зале. Дойдя до меня, он остановился в удивлении, буркнул что-то себе под нос и коробочки мне не вручил.
– Почему это он обделил вас? – поинтересовался Белобрысов. – Всех одарил, а вам фигу с маслом.
– Это мой дядя. У него ко мне личная неприязнь.
– Дядя?.. Странный он какой-то. Вам не кажется, что он с приветом?
– Наоборот, он отнёсся ко мне весьма неприветливо.
– Я не в том смысле… Он вроде бы психически сдвинутый.
– Нет, он вполне нормален. Он хочет людям добра, правда, избрав для этого не совсем обычный путь.
Когда дядя Дух наконец покинул зал, на кафедру поднялся главврач будущей экспедиции и попросил всех присутствующих немедленно сдать коробочки ему, не прикасаясь к их содержимому. Производство этих таблеток не утверждено Главздравом планеты.
Меня поразило, что, выслушав это заявление, сосед мой вырвал из своей записной книжки листок, вынул из розовой коробочки голубой шарик, завернул его в бумажку и спрятал в карман.
– Что вы сделали! – шепнул я ему. – Ведь главврач только что сказал…
– Хочу тёще втихаря в кофе подложить, – подмигнул он мне. – Ведь это не яд же!.. И ведь не побежите же вы к главврачу жаловаться на меня?!
– Не побегу, – ответил я. – Но разве в этом дело?!
– А не побежите – никто здесь и не узнает. Всё будет шито-крыто!
Меня удивила эта странная логика. И в дальнейшем Белобрысов не раз меня удивлял.
Вскоре начались тестовые испытания, которые продлились три месяца. Они подробно перечислены в «Общем отчёте», так что описывать их не буду. Скажу только, что Терентьев придавал большое значение «тестованию» и всегда присутствовал в аудиториях. Что касается Белобрысова, то иногда он вёл себя странно, а порою склонялся к явно алогичным решениям. Я весьма часто вступал с ним в споры.
Когда тесты закончились, некоторые из испытуемых были отчислены. И хоть нас было ещё больше, чем надо, и кое-кому ещё предстояло «уйти в отсев», но уже началась многомесячная практическая учёба. Мы с Белобрысовым вошли в водолазную группу и одновременно принялись за освоение ещё нескольких специальностей.
Время от времени Терентьев вызывал нас поодиночке – для собеседования. Однажды он вызвал меня в свой кабинет и сказал, что во время предстоящего практико-испытательного плавания испытуемые будут размещены в двухместных каютах. Есть ли у меня возражения против помещения в одну каюту с Белобрысовым?
Я ответил в том смысле, что я воист и Терентьев для меня командир, а слово командира – закон.
– Вы увиливаете от прямого ответа, – молвил Терентьев. – Белобрысов вам несимпатичен?
– Белобрысов – человек неплохой, – сказал я. – Но есть в его характере черты, которые мне неприятны. Однако о том, что мне в нём не нравится, я не хочу толковать, как выражались в старину, заспинно. Если вы вызовете его сюда, то в его присутствии я скажу всё, что о нём думаю.
Терентьев вызвал Белобрысова и сразу задал ему вопрос, какого он мнения обо мне. Тот ответил, что я «товарищ невредный, но очень уж заутюжен этим своим воизмом».
– А вы заутюжены своим ностальгизмом! – заявил я. – Вы так прочно присосались к своему двадцатому веку, что порой забываете, в каком столетии живёте! В этом есть что-то театральное, фальшивое.
– Не оплёвывайте двадцатый век, – рассердился Белобрысов. – Может, в двадцатом-то веке люди посмелее да поталантливее нынешних на Земле обитали!
– Не клевещите на наш двадцать второй век! – воскликнул я.
– Я и не клевещу, – возразил Белобрысов. – Но только учтите: не произойди того, что произошло в двадцатом веке, люди бы, может быть, до сих пор сидели на своей Земле, как приклеенные, и ни о каких космических полётах и мечтать бы не смели. Двадцатый век был поворотным веком в судьбе человечества! Первая НТР, без которой не произошло бы и Второй, первый полёт в Космос…
– Всё это я и без вас знаю, – ответил я. – Не забывайте, что я тоже изучал историю, и, смею думать, не менее…
– А всё-таки, товарищи, я помещу вас в одну каюту, – прервал наш спор Терентьев. – Вы люди во многом очень несхожие, но именно шероховатости способствуют сцеплению. Уверен, что вы подружитесь и в трудную минуту придёте на помощь друг другу.
И далее он высказал несколько странную мысль: он комплектует экспедицию, руководствуясь отнюдь не сходством характеров и гладкостью взаимоотношений, ибо знает, что именно в слишком однородном коллективе при возникновении экстремальной ситуации может произойти опасный разлад.
15 мая 2149 года всех соревнующихся за право стать участниками экспедиции на Ялмез привезли в Таллинн, где мы погрузились на пассажирское судно «Балтия». Кроме нас многие каюты были заполнены научными инструкторами СЕВЗАПа. Каждому из нас вручили по спецбраслету. Его нельзя было снимать с руки ни на секунду: браслет непрерывно улавливал данные о физическом и психическом состоянии носителя и слал информацию в фиксирующий центр.
Когда мы ступили на борт «Балтии», Белобрысов, приняв глубокомысленный вид, нагнулся, постучал по палубе согнутым пальцем и замер, будто прислушиваясь. Затем печально покачал головой и изрёк:
– Они все ушли!..
– Кто? – поинтересовался я.
– Крысы ушли с этого ржавого ночного горшка. Но не будем падать духом!
Хочешь стать барабулькой,
Славной рыбкой морской —
Утопай и не булькай,
Распрощайся с тоской!
Судно и впрямь оставляло желать лучшего: дряхлый, давно вычеркнутый из списков регистра экскурсионный лайнер водоизмещением в 27 000 тонн. Правда, его ради нас подремонтировали, но всё равно во время нашего плавания постоянно случались ЧП: выходили из строя рабочие системы, нарушалась связь внешняя и даже внутренняя, а нам часто приходилось участвовать в авральных работах. К тому же гидростабилизационная система вообще была снята, и из-за этого «Балтию» валяло даже при небольшом волнении. Некоторые испытуемые, которых, по их заверениям, прежде никогда не укачивало, здесь чувствовали себя неважно, и в дальнейшем их отчислили. Посудина эта выбрана была СЕВЗАПом неспроста – и именно для того, чтобы создать для нас умышленно трудные условия. Нам с Белобрысовым была выделена каюта номер 47 по правому борту. Когда мы вошли в неё, он сказал:
– Выбирайте любую из коек; вам по званию положено выбирать первому, ведь вы лейтенант, а я, можно сказать, рядовой.
Одни судьбу несут, как флаг,
Другие тащат, как рюкзак.
Чья ноша легче – впереди,
Чья потяжельше – позади.
Стишок резанул мне уши, но предложение выбрать койку свидетельствовало о проявлении такта. Чтобы не остаться в долгу, я произнёс:
– Нет, это судно не военное, и живём мы во времена невоенные. Пусть первым выберет себе койку тот, кто старше по возрасту.
– Неужто это так заметно, что я стар? – спросил Белобрысов с какой-то странной интонацией.
– Я не сказал, что вы стары; я сказал, что вы старше.
– Это – да! Я намного старше вас, – согласился он и напыщенно, с шутовской интонацией произнёс очередной стишок:
Вы Вечность по черепу двиньте,
Клянуся, в ней радости нет:
Слепой лаборант в лабиринте
Блуждает три тысячи лет!
«Крепись, воист, крепись! – приказал я себе. – Ещё немало подобной дребедени придётся тебе выслушать в этой каюте!» А вскоре я обнаружил, что кроме дневных своих антидостоинств мой однокаютник имеет некий ночной недостаток: он храпит. К счастью, моя способность к засыпанию в усложнённых условиях равняется 9,8 единицы по кривой Калистратова – Шумахера, так что храп не оказал на меня какого-либо отрицательного действия. Однако поутру я задал Белобрысову законный вопрос: почему он утаил от приёмной комиссии СЕВЗАПа это своё свойство? Ведь он знал: храпящих во сне в полёт на Ялмез не зачисляют.
– Потому и утаил это дело, что храпунов в космос не берут, – не без цинизма ответил он. Затем добавил примирительно: – Но ведь вы-то спали спокойно, я сам два раза от своего храпа просыпался, а вы, извиняюсь, всю ночь как сурок дрыхли.
– Дело не во мне, – уточнил я. – Дело в том, что вы солгали.
– Очень прошу вас: не докладывайте начальству об этом факте, – просительно произнёс он.
– Не волнуйтесь, «об этом факте» докладывать я никому не собираюсь. Даже если бы ваш храп мешал мне, я бы никому не сообщил об этом. Волей СЕВЗАПа и Терентьева вы мой товарищ по плаванию, а какой же воист станет подводить своего товарища!
– Спасибо вам!.. А как вы думаете, вот эта штуковина меня не выдаст? – Он постучал пальцем по своему спецбраслету.
– Не беспокойтесь, браслет засекает все соматические и психологические изменения, однако ведь для храпящего храп не болезненное, а естественное явление.
– Да, к сожалению, это не болезнь. Будь это болезнь, медики давно бы её под корень вырвали. Эх, знали бы вы, сколько я в жизни натерпелся из-за этого «естественного явления»! Даже в интимном плане…
– Насколько мне известно, в своё время корабельный врач Губаровский-Семченко опубликовал в «Военно-медицинском ежегоднике» реферат «О некоторых неучтённых возможностях по преодолению ночного храпа». Помнится, он рекомендовал…
– Не верь в романы и рассказы,
А верь, в что видят твои глазы! —
с раздражением перебил меня Белобрысов. – Ничего из опытов его не вышло. Я был у этого Губаревского на приёме, за месяц вперёд записался, медсестре коробку конфет всучил, – а результаты…
– Позвольте, позвольте! – прервал я своего собеседника. – Ведь этот врач жил в двадцатом веке!
– Ах да, я фамилию перепутал, я у другого врача был, – небрежно поправился Белобрысов. – А об этом Губареве я читал где-то… Нам на завтрак топать пора.
Мы направились в кают-компанию. Во время завтрака я думал о том, что Белобрысов настолько прочно приклеил себя к излюбленному XX веку, что порой теряет чувство реальности. Вполне ли здоров он психически?
А теперь, Уважаемый Читатель, я опять отсылаю Вас к «Общему отчёту», где подробно изложены все наши учебно-практические успехи на «Балтии» и все реальные тесты, которым мы подвергались, а сам приступаю к описанию последнего дня нашего испытательного плавания.
Плавание это окончилось на две недели ранее, нежели мы, испытуемые, предполагали. Накануне мы попали в шторм, он настиг нас в Тихом океане возле острова Нарборо (группа Галапагосских островов). «Балтию» так валяло, что один из тетраментоновых двигателей сорвался с квантомагнитной подушки и при этом повредил основной комплексатор. В результате судно потеряло ход. В течение нескольких часов основная команда и испытуемые были заняты авральным ремонтом. Под утро группу, в которую входили мы с Белобрысовым, подсменили; отдыхающим приказали спать не раздеваясь. Мы спустились в каюту и уснули.
Внезапно я был разбужен: кто-то толкал меня в бок. Затем я услыхал голос Белобрысова:
Насколько я, граждане, понял,
Для радости нету причин,
Поскольку мы, граждане, тонем
Во тьме океанских пучин.
Моя способность к осмысленным действиям в первую секунду пробуждения квалифицируется как 1:973 по скользящей схеме Латон-Баттеля. Поэтому, мгновенно осознав опасность, я вскочил с койки, надел спасательный жилет, вынул из ящика стола свою незаконченную статью (я писал её урывками на «Балтии», используя каждую свободную минуту) «О вспомогательных действиях броненосцев береговой обороны во время первой мировой войны» и сунул её в водонепроницаемый карман. После этого обратился к Белобрысову, с которым уже месяц был на «ты»:
– Паша, я готов. Но ты уверен, что мы действительно тонем?
– Стёпа, ты так и смерть свою проспишь! – ответил он. – Я проснулся от здоровенного толчка. Или на нас кто-то наехал, или мы сами на что-то напоролись. И уже сигнал опасности передавали.
Тут из радиоустройства, вмонтированного в потолок каюты, послышался голос капитана «Балтии»:
– Повторяю! Пробоина ниже ватерлинии по левому борту в носовой части! Всем занять свои места согласно аварийному расписанию!
Мы поспешили на палубу и там, держась за леера, встали возле спасательного бота номер 19. Судно дрейфовало лагом к волне. По океану шла крупная зыбь. «Балтию» мотало, и всё явственнее ощущался крен на левый борт и дифферент на нос. Почти все члены команды были вполне спокойны, лишь у очень немногих на лицах отражалась растерянность.
Когда один особенно высокий вал окатил нас по самые плечи, Белобрысов, приблизив губы к моему уху, вдруг произнёс с какой-то зловещей задушевностью:
– Хорошо бы нам в этой обстановке малыша на двоих раздавить, а?
Бедняга от страха сошёл с ума, мелькнула у меня зловещая догадка. Хочет убить какого-то ребёнка и подговаривает меня стать соучастником преступления. Он даже не помнит, что на «Балтии» только взрослые.
Однако, когда следующая большая волна оторвала одного из испытуемых от борта и потащила по палубе, Павел мгновенно среагировал, кинувшись на выручку вместе со мной. Вскоре я пришёл к выводу, что он нисколько не испуган происходящим. Я начал догадываться, что «раздавить малыша» – это какая-то идиоматическая ритуальная фраза двадцатого века, которую предки наши произносили в ответственные минуты их бытия. И меня опять поразила ностальгическая привязанность Белобрысова к старине. Даже здесь, на тонущем судне, он продолжал играть свою роль «пришельца из минувшего»!
– Плавсредства не применять! К нам идёт помощь! – послышался голос капитана, и через мгновение в двух кабельтовых от нас из океана вынырнул оранжевый УТС.[59] Он облетел «Балтию» по широкому кругу, – и вокруг гибнущего судна возникло просторное ледяное поле. Спасатель снизился на лёд рядом с «Балтией» и распахнул свои люки, из которых выдвинулись три трапа.
– Всем перейти на УТС! – распорядился капитан. – Плавание завершено, заключительный испытательный тест «Катастрофа в океане» закончен!
Через четыре часа мы были в Ленинграде.
Нас собрали в аудиториуме СЕВЗАПа, где диркосм[60] объявил нам результаты испытаний и сообщил имена тех, кто включён в состав экспедиции. По сумме плюсовых пунктов Павел Белобрысов прошёл первым, я – вторым.
Поскольку все дальнейшие стадии обучения и подготовки подробно изложены в «Общем отчёте», мне хотелось бы сразу перейти к описанию полёта. Но прежде я должен объяснить Уважаемому Читателю, почему наш межпланетный корабль получил такое странное имя – «Тётя Лира».
По давно установившейся традиции наименования межпланетным средствам сообщения дают те, кому предстоит лететь на них; производится некая жеребьёвка, в которой участвуют все члены экспедиции. Когда наш корабль был спущен на воду со стапеля судоверфи, диркосм СЕВЗАПа созвал всех нас и вручил листки бумаги, чтобы каждый написал то название, которое следует, по его мнению, присвоить кораблю. Написав на своём листке «Адмирал Кубриков», я вручил его диркосму. Остальные тоже сдали ему свои листки. Все бумажки диркосм (человек, в полёте не участвующий) перемешал, перетасовал и направился в ближайший сад. Наименователи все шагали за ним, соблюдая дистанцию в двадцать шагов. Когда в аллее сада показалась молодая женщина, ведущая за ручку девочку лет четырех, диркосм подошёл к ней и спросил, умеет ли ребёнок читать.
– Нет, что вы! – ответила мать. – Читать Маруся ещё не умеет.
– Тем лучше! – сказал диркосм и, разложив на земле бумажки, попросил ребёнка выбрать одну из них и отдать матери. Девочка так и сделала.
– «Тётя Лира», – с удивлением прочла женщина. – Кто это?
– Не кто, а что, – огорчённо произнёс диркосм. – Так будет называться космический корабль.
– Не обижайтесь, это я такое название придумал, – заявил Белобрысов. – В честь одной гражданочки… Вернее, в память о ней.
– Я считаю, что мы все должны проголосовать за отмену подобного наименования, – громко произнёс я. – Назвать так корабль!..
– Название вполне идиотское, – высказался Терентьев. – Но оно уже существует. Закон есть закон!.. Да и кто знает, может, эта тётя принесёт нам удачу. Увы, Терентьеву «эта тётя» удачи не принесла.
И вот настало 12 июня 2150 года – день нашего отбытия в небесное пространство. «Тётя Лира» стояла на плаву в открытом море на траверзе Толбухина маяка. Был полный штиль, и наш громадный космический транспорт – гибрид звездолёта и морского корабля – чётко отражался в водах Балтики. С утра палуба его кишела людьми, провожающими своих родственников, корреспондентами, сотрудниками СЕВЗАПа и просто любопытными. Всё время снижались на универвелах новые и новые посетители.
В этой толпе с некоторым удивлением приметил я и дядю Духа. Неся пузатый портфель, престарелый ароматолог целеустремлённо лавировал среди публики, направляясь к трапу, ведущему в глубь корабля. «А он-то зачем сюда явился?» – мелькнула у меня мысль. Но я тотчас забыл о нём, ибо увидал в воздухе Марину; рядом с ней на детских универвелах летели моя дочка Нереида и сын Арсений. Нажав кнопки вертикального спуска, все трое припалубились возле меня и спешились, прислонив универвелы к фальшборту. Я повёл своё семейство во внутренний коридор. Мы подошли к Пашиной и моей каюте. Я постучал в дверь, ибо знал, что однокаютник мой здесь: он заранее сказал мне, что никого не известил о дне отлёта, поскольку «долгие проводы – лишние слёзы», и добавил к этому странное двустишие:
Должник из дому уезжает —
Его никто не провожает.
Когда мы вошли, я заметил, что Павел поспешно убрал со столика бутылку.
Марина и дети бегло оглядели каюту, пожелали Белобрысову счастливого возвращения, и мы вышли в коридор.
– Тебе не кажется, что в каюте пахнет как-то странно? – тихо спросила меня жена. – У меня даже возникло подозрение, что товарищ твой пьёт не условную, а безусловную водку…
– Этого я за ним не замечал, – ответил я. – Но сегодня особый день, а Павел, как я тебе уже говорил, убеждённый ностальгист, причём, он самоприкреплен к двадцатому веку. Учти, что в те времена люди при особых обстоятельствах употребляли иногда безусловные спиртные напитки. Но куда это так торопится дядя Дух – смотри, смотри!
Дядя Дух, торопливо выйдя из библиотеки, сразу устремился в противоположную дверь – в чью-то каюту. Через несколько секунд он выбежал оттуда и направился по коридору в сторону кают-компании.
– Час от часу не легче! – тревожно сказала Марина. – Поверь, он здесь неспроста! Он фанатик! Ты должен предупредить Терентьева!
– Марина! Марина! – воскликнул я. – Ну о чём я должен предупредить Терентьева? Да, дядя со странностями, но разве может замыслить он что-либо заведомо дурное!
– От него всего можно ожидать!.. Вот увидишь… Я показал жене и детям корабельный информаториум, рубку визуальной вахты, госпитальный сектор, сауну, камбуз, лаборатории. В спортзале Нереида и Арсений принялись было играть в рюхи, но в это время по локальной передающей системе послышался голос космоштурмана:
– Провожающие! Прощу распрощаться с отлетающими и покинуть «Тётю Лиру» в течение пяти минут!
Расставшись с Мариной и детьми, на верхней палубе я опять мельком увидел дядю Духа. Портфель его утратил недавнюю округлость. У меня шевельнулось неясное подозрение, захотелось подойти к ароматологу и спросить напрямик, что он делал на корабле. Но дядя Дух уже взвился в высоту на своём универвеле.
Вернувшись в каюту, я застал Павла Белобрысова в понуром состоянии. От него явственно пахло безусловной водкой. Он сидел в кресле, уставясь глазами в пол. При виде меня он встал и продекламировал с пафосом:
Мы на небо отбываем
Не такси и не трамваем, —
Выпьем стопку коньяка
И взовьёмся в облака!
Затем, уже с улыбкой, он протянул мне листок бумаги:
– Читай, Стёпа! Это прощальный привет матушки-Земли… Понимаешь, я тут, извини, в гальюн на минутку удалился, а вернулся – на столике это вот воззвание лежит… Упорный человек твой дядюшка! В старинные времена из него великий мученик науки мог бы получиться или, наоборот, жгучий прохвост!
На листке зелёным светящимся шрифтом было напечатано следующее:
«Отважные космопроходцы!!!
Меня не будет с вами в пути, но я буду незримо присутствовать на корабле вашем как КОМЕНДАНТ ПО ЗАПАХАМ.
Дабы внести в жизнь вашу ароматическое разнообразие, я снабдил «Тётю Лиру» набором ароматов высокой концентрации. Запахи будут варьироваться в течение всего полёта. Появление запахов благовонных и антиблаговонных будет происходить по разработанной мной художественно-контрастирующей схеме. Пример: запах Магнолии Цветущей – запах Ила Болотного; запах Розы Весенней – запах Навоза Свежего. Именно такая система сменности создаст вам ощущение многогранности и полноты бытия.
Сохранность ароматических веществ и своевременность их распространения гарантируются высокой прочностью и термоустойчивостью микробаллонов Елецкого и точностью действия пробок Тетмера.[61]
На первую декаду вашего полёта считаю нужным ввести в действие Запах Кошачий, дабы даровать всем вам ощущение домашнего земного уюта.
Пусть радость принесут вам земные ароматы на вашем небесном пути!
Прочтя эту прокламацию, я подумал, что жена моя, быть может, и права: в действиях дяди Духа есть нечто фанатическое.
В дальнейшем выяснилось, что микробаллончики он успел широко распространить во многих помещениях «Тёти Лиры». Вскоре значительная часть их была найдена и уничтожена, но какое-то количество уцелело, ибо некоторые из них дядя ухитрился спрятать в самые неожиданные места: в тепловентиляционные прорези, в малые контейнеры техсклада, в складки изолировочной обивки аудиториума. Отдельные серии баллончиков были снабжены полимагнитной облицовкой и покрыты «хамелеоновой» краской,[62] что затрудняло их обнаружение.
Однако вернусь к дню нашего отлёта.
Едва я успел прочесть воззвание дяди Духа, как из динамика послышался голос Терентьева:
– Уходим в пространство! Каждый занимает свою компенсационную камеру!
Мы с Павлом открыли две узкие дверцы в переборке каюты и вошли в некое подобие шкафа, весьма тесного. Мы стояли рядом, нас разделяла только решётчатая стенка. Дверцы автоматически закрылись: охватывая, оплетая меня, выдвинулись эластические щупальца. Запахло озоном и каким-то лекарственным составом.
Белобрысов и здесь не мог отказать себе в удовольствии пошутить в рифмах; как бы сквозь сон услыхал я его голос:
В полёте свою проверяя судьбу,
Два парня стоят в вертикальном гробу.
Но «гроб» сразу же утратил свою вертикальность. Я почувствовал короткий толчок, рывок и ощутил себя уже не стоящим, а лежащим; лёжа я падал куда-то в небытие. А вскоре я уже ничего не ощущал. Меня как бы не стало.
– Каждый считает вслух до десяти! – услышал я механический командный голос.
При счёте «десять» дверцы компенсатора распахнулись, и мы с Павлом шагнули в свою каюту. Часы-календарь показывали 14.05. и 14.06.2150 по условному земному времени. Скорость была неощутима; о том, что мы летим, можно было догадаться только по негромкому вибрирующему гудению, доносившемуся из главного отсека, где работал уравнительный альфоратор. На круглом телеэкране, вмонтированном в подволок каюты, мерцали звёзды, разбросанные среди чёрного пространства.
– Первое – извините, граждане, – ощущение от космоса непраздничное, – проговорил Белобрысов, садясь в кресло у столика. – Всё тело ноет, будто сто стометровок пробежал, а в душе какое-то смутное ожидание.
Какие дьяволы и боги
К нам ринутся из темноты
Там, где кончаются дороги
И обрываются мосты?
– И понимаешь, Стёпа, мне кажется сейчас, будто я видел сон, а теперь проснулся, – но это тоже сон. А потом проснусь во сне – и опять буду во сне. И так без конца…
Скажи мне, на какого пса
Дались нам эти небеса?..
– Разве ты, Паша, забыл, что врач-синдролог рекомендовал всем нам в течение первых четырёх декад полёта не размышлять на отвлечённые темы и не думать о макропространственных формах материального мира? Он советовал в это время чаще размышлять о вещах и делах земных, вспоминать своих родных, близких.
– А ежели мне никого вспоминать не хочется? – с какой-то странной интонацией произнёс Белобрысов.
Мне стало неловко, я понял, что задел его больное место: ведь он, при всей своей разговорчивости, ни разу не упомянул при мне о своих родных; очевидно, они чем-то обидели его.
– Благ-за-ин, Паша! Извини меня! Постараюсь больше никогда не напоминать тебе о твоих близких, – торопливо высказался я и сразу ощутил, что только усугубил свою бестактность. Павел смотрел на меня хмуро, исподлобья; мне показалось даже, что слёзы навернулись на его глаза.
– Степан, незачем тебе передо мной извиняться, – после долгой паузы проговорил он. – Родни близкой на Земле давно у меня нет, одни только дальние родственники. Может, на Ялмезе кой-кого близкого встречу, на это вся надежда…
Средь множества иных миров
Есть, может, и такой,
Где кот идёт с вязанкой дров
Над бездною морской.
Это признание моего однокаютника весьма меня озадачило. Врач-синдролог предупреждал, что в условиях космического стресса даже небольшие психические отклонения порой перерастают в остропротекающие душевные заболевания. Сопоставив чрезмерную ностальгическую приверженность Белобрысова к двадцатому веку и его маниакальное тяготение к рифмачеству с нынешними его высказываниями, я невольно пришёл к печальному выводу, что передо мной человек с надтреснутой психикой.
Дальнейшее поведение Павла, казалось, подтвердило мою догадку. Вынув из своего личного контейнера некий плоский предмет, он протянул его мне и сказал:
Полюбуйся, Стёпа, на наше семейство. Здесь все в полном сборе.
Это был снимок, наклеенный на лист серого картона и заключённый в охранную рамку из квазифера.[63] На плоскости размером девять на двенадцать сантиметров я различал двух взрослых – женщину и мужчину – и двух мальчиков дошкольного возраста, очень похожих один на другого. Странная одежда, в которую были облачены все четверо, указывала на давность фотодокумента; это подтверждала и выцветшая надпись, сделанная в нижней части картона лиловатыми чернилами: «Март 1951 г.».
– Узнаёшь? – спросил меня Павел, ткнув пальцем в изображение одного из мальчиков.
– Какое-то сходство есть… Это твой прадед?
– Нет. Это я – собственной персоной. Хошь верь – хошь проверь. А рядом мой брат Петя.
– Почему же он не провожал тебя в полёт? – спросил я, чтобы только не молчать и не дать заметить моему собеседнику, что я ошеломлён его высказываниями.
– Брата Пети давно нет в живых, – тихо ответил Белобрысов. – Я убил его… Потом я тебе расскажу, как это дело случилось.
Я ещё не знал, как мне поступить. Согласно пункту 17 «наставления для действий вне Земли», утверждённого Космическим центром, я обязан был срочно направиться к корабельному врачу и доложить ему, что мой однокаютник болен психически, – на предмет помещения его в спецкаюту-изолятор. Однако пункт 39 Устава воистов гласит: «При заболевании товарища в походных условиях воист должен в первую очередь заботиться о нём, а не о себе».
Я вспомнил известный на Земле и выше случай, когда в 2125 году, во время экспедиции на планету Таласса (Второй пояс дальности), воист Олаф Торкелль вызвался пойти на выручку Нару Парамуоту – водителю обзорного микродирижабля, потерпевшему аварию в таласских джунглях. Найдя Нару, Олаф четверо суток нёс его на руках через густые заросли, отлично зная, что при аварии тот укололся колючкой жёлтого дерева, вызывающего острозаразную лихорадку, для лечения которой земляне тогда ещё не имели никаких лекарственных средств. Торкелль принёс Парамуоту в промежуточный бункер, где поместил его в медицинский изоляционный бункер, и остался при нём. Он ухаживал за больным, хоть и сам уже заболел неизлечимо. Через восемь суток Нару умер. Вскоре, не покидая бункера, умер и воист Олаф Торкелль. С сугубо практической точки зрения решение Торкелля принять участие в спасении человека, которого спасти уже нельзя, было заведомо алогичным, ибо вместо одного экспедиция потеряла двух. Однако воист вправе отвергать прагматизм там, где дело касается его чести. Недаром адмирал Кубриков в одной из своих статей бросил крылатую фразу: «Нас, воистов, слишком мало на Земле, чтобы мы смели чего-нибудь бояться!» Хоть между тем, что произошло на Талассе, и той ситуацией, в которой очутился я, сходства весьма мало, но тем не менее эта талассианская история натолкнула меня на твёрдое решение: о душевной болезни своего товарища докладывать врачу я не должен. Если психоз примет резко агрессивную форму – только тогда я извещу об этом главврача. Если же Белобрысов, почувствовав необоримое стремление к убийству, ударит меня чем-либо, когда я сплю, я всё же успею нажать кнопку тревоги возле изголовья своей койки и таким образом предупрежу всех об угрожающей им опасности. Даже если Павел нанесёт мне смертельное ранение, то я всё-таки смогу дотянуться до кнопки, – ибо, по утверждению Кросса и Оленникова, каждый человек, чьё здоровье характеризуется цифрой «12» по шкале Варно, находится в сознании ещё две секунды после клинической смерти. Правда, теория Кросса-Оленникова практически ещё никем не подтверждена, но у меня нет оснований не верить этим маститым учёным.
Ко всему вышесказанному считаю долгом добавить, что мои алармистские прогнозы оказались, счастью, неточными: ни во время полёта, ни после высадки на Ялмезе никаких агрессивных намерений по отношению к кому-либо Павел Белобрысов не проявлял. И если в своих доверительных разговорах со мной он неоднократно высказывал некоторые маниакальные идеи, то, когда речь заходила о делах конкретных и повседневных, его высказывания были вполне разумны, так же как и его действия.
Вот и теперь, через несколько минут после своего «признания в убийстве», Павел, взглянув на часы, заявил, что нас должны уже позвать в кают-компанию на обед.
Друг-желудок просит пищи,
В нём танцует аппетит,
В нём голодный ветер свищет
И кишками шелестит!
Словно в ответ на это, по внутренней связи послышался голос:
– Вниманию всех! Тревога нулевой степени! Всем членам химбригады немедленно явиться в Четвёртый отсек. Обед откладывается на четверть часа. Двери кают без надобности не открывать!
– Хорошо, что мы не входим в химбригаду, – признался Павел. – Терпеть не могу противогазов!.. Но что-то стряслось.
На пивном заводе «Бавария»
В эту ночь случилась авария.
– Если и авария, то весьма мелкая. Тревога только нулевой степени, – высказался я.
– Надо всё-таки разведать, что произошло, – молвил Белобрысов. Подойдя к двери, он нажал на рукоять магнитного замка. Дверь подалась. В каюту сразу проник густоконцентрированный кошачий запах.
– Вот оно что! Это работа дяди Духа! – догадался я. – Паша, закрой же дверь!
– Побольше бы таких дядь! – воскликнул Павел. – Мне возвращены ароматы моей молодости! Так пахло на ленинградских лестницах в эпоху управдомов, жактов и жэков.
«Опять он сбивается на свою ностальгическую ахинею, – с огорчением подумал я. – Какие-то жакты, жэки…» Чтобы отвлечь его от навязчивых мыслей, я бодро произнёс:
– А вонь-то на убыль пошла. Молодцы наши дегазаторы!
– Действительно, аромат уже послабже стал, – согласился он.
Прекрасное, увы, недолговечно,
– Живучи лишь обиды и увечья.
В полёте мы жили по условному двадцатичетырехчасовому времени. Расписание дня было весьма жёсткое – практические занятия в спецотсеках, технические опросы, микросимпозиумы, тренировочные получасовки… Перечислять всё считаю излишним, поскольку к услугам Уважаемого Читателя имеется «Общий отчёт». Добавлю только, что изредка деловая монотонность наших будней нарушалась: по всем коридорам и отсекам «Тёти Лиры» распространялись вдруг неожиданные запахи, иногда весьма малоприятные. Это самораскрывались баллончики дяди Духа; все их так и не смогли выявить и ликвидировать.
Спорадические нашествия ароматов служили неисчерпаемой темой для шуток, в особенности когда мы все собирались за обеденным столом. Наибольшим успехом при этом пользовался Павел Белобрысов. Сам Терентьев не раз с наигранной строгостью говаривал ему:
– Не смешите нас слишком, Белобрысов! Мы пришли в кают-компанию питаться, а не хохотать!
Мои опасения в отношении Павла оказались напрасными: в разговорах с участниками экспедиции он никогда не переступал логической нормы. Мало того, его ностальгические словечки и рифмованные безделушки охотно повторялись другими. Его уважали и считали, что у него лёгкий характер. На «Тёте Лире» он обрёл немало доброжелателей, хоть сам в друзья никому не навязывался и в откровенности ни с кем, кроме меня, не пускался.
Мне же он порой рассказывал такое, что я не знал, что и думать; это походило на бред наяву. Однако в его ностальгических излияниях была какая-то завораживающая внутренняя последовательность, изобилие подробностей быта, живая обрисовка характеров.
Становилось ясно, что он досконально изучил материал, прочёл тысячи исторических исследований, но вместо того чтобы описать это в романе, сам себя вообразил человеком двадцатого столетия; очевидно, сказалось умственное перенапряжение. Мне припоминался аналогичный случай, опечаливший в своё время весь наш Во-ист-фак: один мой сокурсник, человек явно талантливый (ему предрекали блестящую воистскую будущность), неожиданно заявил, что он полководец Аларих, и потребовал, чтобы ему воздавали высшие воинские почести. Бедняга был отчислен с четвёртого курса.
Я слушал Павла, не перебивая, ещё и потому, что мне льстили его безоговорочное доверие ко мне, его полная уверенность, что я (хотя бы в силу того, что я воист) никогда не подведу его. И одновременно я улавливал в его отношении ко мне какую-то загадочную снисходительность – отнюдь не унизительную, а вполне дружескую.
Каждые пять суток все участники полёта поочерёдно должны были держать четырёхчасовую визуальную вахту в «пенале» – так в просторечии именовался овальный нарост из сталестекла, расположенный в верхней носовой части корабля. Целевое назначение этого дежурства было неясно. Возникни на пути следования что-либо непредвиденное – это бы задолго до вахтенных засекли ромбоидные альфатонные искатели и иные средства слежения и наведения.
Некоторые утверждали, что Терентьев ввёл вахту для того, чтобы мы все ощутили величие космического пространства. Вахту эту всегда несли по двое и, как правило, однокаютники.
Поднявшись по узкой винтовой лестнице в термотамбур и размагнитив гермощит, мы с Павлом входили в небольшое помещение с прозрачными овальными стенами. Приняв от сменяемых нами товарищей вахтжетоны, мы усаживались в принайтовленные к полу кресла. Перед каждым был пюпитр со светящейся курсовой схемой и двумя клавишами; на зелёную полагалось нажимать каждые десять минут, на красную следовало нажать в случае появления в окружающем пространстве чего-либо неожиданного. Здесь стояла полная тишина. От курсового табло исходил неяркий фосфорический свет, а за прозрачной бронёй «пенала» простиралась тьма, чёрное ничто, кое-где пронизанное звёздами. Привыкнуть к этому нельзя. Каждый раз, приняв вахту, мы с Павлом несколько минут молчали, подавленные и ошеломлённые. Первым приходил в себя Паша, и каждый раз изрекал какой-нибудь стишок вроде нижеследующего:
Подойдёт к тебе старуха,
В ад потащит или в рай —
Ты пред ней не падай духом,
Веселее помирай!
Слово за слово, у нас затевалась беседа.
Именно во время этих вахт Белобрысов был со мной предельно откровенен, если можно назвать откровенностью его ностальгические вымыслы о самом себе, в которые он, видимо, верил и хотел, чтобы поверил и я. И надо признаться, что порой он так ловко подгонял «факты», строил из них такие квазиреальные ситуации, что речь его звучала убедительно. В то же время я сознавал, что если поверю – значит, я сошёл с ума.
Но, повторяю, одно было для меня несомненно: в лице моего друга пропадает недюжинный писатель. Однажды я сказал ему:
– Паша, я тебе советую: когда вернёшься на Землю, возьмись, говоря фигурально, за перо и напиши историко-фантастический роман с бытовым уклоном. Я уверен, его не только на все земные языки переведут, но ещё и астрофицируют.
Грустно покачав головой, Белобрысов ответил:
– Нет, прозаика из меня не получится. А графоманом быть не хочу, графоманы – это письменные сумасшедшие… Стихи я когда-то писал, это правда… Эх, Стёпа, кем я только не был: и поэтом, и кровельщиком, и затейником, и сантехником… Тридцать три профессии сменил. Может быть…
– Постой, постой, Паша, – перебил я его. – Ты говоришь: «был» поэтом. Разве можно быть поэтом, а потом перестать быть им?!
– У меня случай особый, – ответил Павел. – Как ты думаешь, вот если бы Пушкину или там Гомеру, когда они были в юном возрасте, сказали бы: «Ты проживёшь миллион лет», – стали бы они великими поэтами?
– Но они и проживут миллион лет! – отпарировал я. – То есть их стихи.
– Вот именно, их стихи. А если бы сами эти авторы получили достоверную уверенность в том, что просуществуют физически миллион лет, – стали бы они великими?
– Это сложный вопрос, – начал я размышлять вслух. – Миллион лет – это почти бессмертие. Возможно, у поэта, убеждённого в своём телесном бессмертии, может возникнуть тенденция к «растяжению» или к пунктирному распределению во времени своих творческих возможностей. Он может утратить уверенность в том, что сумеет «охватить» своим талантом такой гигантский объём событий и перемен. Впрочем, всё это голая схоластика.
– Для кого голая схоластика, а для кого – печальная реальность, – возразил мне Павел. – Честно тебе скажу: с той поры, как я стал миллионером, дарование моё пошло резко на убыль. Вот я теперь стишками иногда говорю – это осколки моего разбитого таланта.
– Час от часу не легче! – воскликнул я. – То ты обвиняешь себя в братоубийстве, то заявляешь, что ты миллионер какой-то!..
– Я миллионер в том смысле, что проживу миллион лет, – если, конечно, не случится чего-нибудь такого… – с полной серьёзностью ответил Белобрысов.
Уважаемый Читатель, я чувствую, что настало время предоставить слово самому Павлу Белобрысову. Но прежде – небольшое предисловие.
После того как в 2124 году Алексей Строчников опубликовал свой нашумевший роман «Аякс и Маруся», в мировой литературе возникло понятие «двуединый роман» (или «роман в романе»). В наше время у Строчникова немало последователей, и недаром десять лет тому назад литературовед Альфред Ренг выдвинул свою «Теорию яйца», согласно которой каждый роман отныне должен состоять из «белка и желтка», то есть из двух повествований, ведущихся в двух разных стилевых и хронологических планах, но объединённых единым замыслом («скорлупой»). Ренга поддержал известный критик Замечалов, попутно не без ехидства напомнив в своей статье, что один русский писатель, живший и работавший в Ленинграде, уже в последней четверти двадцатого века осмелился предпринять нечто подобное.
Я не писатель. Но я тоже «осмелюсь». Не из подражания литературной моде, а чтобы соблюсти документальность и фактологическую последовательность в описании характера Павла Белобрысова, я вынужден вложить в своё повествование «желток» – то есть всё то, что Белобрысов сам поведал мне якобы о себе самом.
Напомню, что память моя равняется 11,8 по шкале Гроттера-Усачевой и из 100 процентов устной информации я усваиваю 97. Однако, учитывая кривую временной утечки по формуле Лазаротти, смысловая точность моего пересказа будет равняться 88 процентам. Что касается стилевой достоверности, то она будет ниже смысловой на 6,4 процента. Это объясняется тем, что не все архаические выражения поддаются расшифровке, а также и тем, что порой Белобрысов вставлял в свою речь слова, которые нельзя воспроизвести в печати.
В своих «откровениях» Белобрысов не придерживался событийной последовательности, я же попытаюсь придать всему услышанному от него некоторую биографическую хронологичность. Тем не менее в повествовании будут пробелы, оно будет «рваным», фрагментарным, и сюжетной завершённости здесь не ждите. Я не намерен «склеивать» разрозненные эпизоды и, разумеется, ничего не собираюсь добавлять от себя.
Пересказ будет идти от первого лица. Теперь о названии. Пусть каждый Уважаемый Читатель, прочтя этот «роман в романе», сам мысленно озаглавит его по своему вкусу и разумению. Я же назову эту вещь так:
Я родился в Ленинграде 9 февраля 1948 года.
Павел Белобрысов – так записали меня в метрике. Имени я никогда не менял, а фамилию – несколько раз. Потом вернулся к прежней, настоящей. Ну, в нынешнюю эпоху это и не имеет значения. Хоть Ванькой-Встанькой себя назови или, наоборот, Буддой Иисусовичем, – никто не придерётся. Ведь письменная документация отменена, и каждый говорит о себе правду и каждый тебе верит. Люди совсем врать разучились. Иногда даже скучно мне из-за этого. Я, может, последний человек на Земле, который врать ещё умеет.
Но тебе, Степан, я всегда правду говорю. Знаю, знаю, ты меня чокнутым считаешь. Я тоже считаю, что ты с приветиком немножко. Это нас роднит.
Их не разогнать хворостиной,
Их дружба – как прочный алмаз:
На похороны, на крестины
Друг к другу ходили не раз.
Между прочим, Стёпа, в дни моей молодости люди дружили крепче. Ведь дружба – это союз. Союз всегда, сознательно или подсознательно, возникает против кого-то, для взаимовыручки. А сейчас врагов ни у кого нет. Но и друзей таких прочных, как прежде были, тоже нет. Ну, это я не о тебе. Ты-то свой в доску, ты друг настоящий.
Валентина Витальевна, моя мать, бухгалтершей была. Она всё в жактах и домохозяйствах работала.
Первую нашу квартиру, на Загородном, помню смутно. Помню цвет обоев в прихожей, помню коридорчик, ведущий на кухню, а событий не помню. И того самого главного, что там стряслось, не помню. Знать-то я это знаю, но узнал я об этом позже, уже в юношеском возрасте.
Потом мы жили на Охте, тоже в отдельной квартире, но и её я плохо помню. Потом в Гавани кантовались, на Опочининой, – уже в коммуналке.
У матери была какая-то болезненная тяга к обменам. Мы, можно сказать, метались по городу, и амплитуда этих метаний, если взглянуть на план тогдашнего Ленинграда, была очень широкой. Но от переездов жилищные дела наши не улучшались, а катились под гору.
Наконец мы прочно осели на Большой Зелениной, в маленькой комнатухе, а всего в той коммуналке было восемь комнат. В нескольких метрах от нашего окна тянулась глухая стена соседнего дома, так что даже в летние дни приходилось электричество жечь. На такую жилплощадь уже никто польститься не мог, а то мать и её сменяла бы на что-нибудь худшее.
В те годы я был ещё шкетом, но уже смутно догадывался, что все эти переезды – неспроста и не из-за материальных причин. У меня была такая догадка: мать очень ушиблена смертью отца и потому-то и мотается с места на место. Потом выяснилось, что причина тут иная.
Отца я потерял, когда мне четвёртый год шёл, так что лично я его не помню. Он в компании грибников поехал в посёлок Филаретово – это в ста верстах от Ленинграда – и там в лесу подорвался на мине, затаившейся с войны среди какой-то уютной полянки. Всю Великую Отечественную он был минёром, слыл солдатом не только смелым, но и удачливым, три ордена получил – и тут вдруг такое…
Судьба, как слепой пулемётчик,
Строчит – и не знает куда, —
И чьих-то денёчков и ночек
Кончается вдруг череда.
Когда я подрос, мать часто рассказывала мне про отца – и всегда с удивлением. Ему всю жизнь то очень везло, то он попадал в полосу чертовского невезения.
– Упаси Боже, если ты от папы его судьбу-попрыгунью унаследовал, – сказала она мне однажды.
– Мама, судьба по наследству не передаётся, – ответил я ей. – Вот мне уже четырнадцать, а ничего особенного в жизни моей не было.
Тут она как-то торопливо отвела от меня глаза и опять повела об отце речь, о его везеньях-невезеньях.
То я в храме, то я в яме,
То в полёте, то в болоте,
То гуляю в ресторане,
То сгибаюсь в рог бараний.
По мирной профессии он был монтёр-высоковольтник. Ему много по области разъезжать приходилось. Однажды поздней осенью у посёлка Вартемяки он проголосовал, сел в грузовик. Там уже много народу сидело. Ехали-ехали – надо железнодорожную линию пересекать. Поезд приближается, а шлагбаум не закрыт. Шофёр хотел время сэкономить – и не рассчитал. Борта в щепки, двенадцать человек погибло. Отец один в живых остался. Его толчком вышвырнуло, перекувырнуло, – и он на горушку шлака приземлился. Отделался лёгкими ушибами. А было на нём старенькое пальтецо, он его сразу после демобилизации с рук купил на барахолке. И вот вернулся он домой после аварии, стал снимать свой пальтуган и видит: подкладка на груди лопнула, что-то серенькое торчит. Потянул – а это коленкоровый конверт, и в нём – пять облигаций госзайма. А на столе как раз свежая газета с таблицей выигрышей лежит. Мать и говорит: «Проверить бы надо». А отец ей: «Мало тебе одного чуда на день!» Однако проверили. И что же! На одну из облигаций выигрыш в пять косых выпал!
А через месяц папаня идёт по улице, и вдруг на него с шестого этажа блюдо со студнем падает. Прохожие «скорую» вызвали, та повезла его с переломом ключицы в Обуховскую. По дороге на «скорую» самосвал налетел, проломил кузов. К покалеченному плечу перелом ноги приплюсовался. Два месяца в больнице пришлось отмаяться.
Ещё мать рассказывала, что в тот день, когда отец на мине подорвался, ему с грибами невероятно везло. Другие от силы по пятьдесят-шестьдесят набрали, а он девяносто девять взял, хоть грибник был не шибко опытный. Потом крикнул: «Вот и сотый мой!» Тут и грохнуло.
Мне тоже в больницах приходилось лежать. В те времена люди чаще болели. Но в первый-то раз я в больницу не из-за инфекции и не из-за детской какой-нибудь хвори попал.
Попал я туда, когда шёл мне пятый год, из-за одного несчастного случая, который я же и сотворил.
Нетрезвый провизор смотрел телевизор,
А после, взволнован до слёз,
Кому-то в бокале цианистый калий
Заместо микстуры поднёс.
Но об этом несчастном случае я узнал много позже. От матери узнал. А сам не помню, как меня в ту больницу доставили. И как там лежал, тоже почти ничего не запомнил. Мне тогда память из-за травмы отшибло. Мог и в психбольницу загреметь. Однако потом пришёл в нормальное умственное состояние. Но память о добольничном времени затмилась.
Иногда только что-то мелькало в воспоминаниях. Будто сквозь сон. Вот я бегаю с кем-то по коридору, вот мы вбежали в комнату, а он зацепился ногой за ковёр, упал и заплакал. А я стал его передразнивать и заплакал понарошку. А вот я сижу за каким-то столом, а он – напротив. Я пью молоко, а он уже опорожнил свою чашку и что-то сказал мне. Но что – не помню.
Однажды я рассказал об этом матери. Она строго сказала тогда, что это у меня ложная память, это последствия болезни. Кроме меня, детей в семье не было. «Изволь это запомнить!» Мать была человеком очень правдивым, и я поверил ей. Постепенно эти мелкие кинокадрики выцвели, ушли из памяти. Вернее не ушли, а спрятались куда-то до поры до времени.
А вот вторую свою больницу я хорошо помню. Я в неё попал, когда восемь лет было, – из-за воспаления лёгких. Там на соседней койке мальчик лежал, старше меня года на два, и у него альбом был с изображениями всяких дворцов, храмов и домов. Мне захотелось детально полистать этот альбом, и мальчик пообещал: завтра он этот альбом мне навсегда подарит. Но вечером мне стало хуже, а когда я через сколько-то там дней очухался, – на соседней койке лежал уже другой. Так я и не полистал того альбома. Но с той поры стали мне сниться архитектурные сны. Стали сниться разные строения и сооружения – пагоды, дворцы, казармы, вокзалы, заводы, украинские хатки, небоскрёбы, кладбищенские склепы, пивные киоски, зерновые элеваторы, свайные постройки. Иногда будто бы открываю дверь в избушку – и вдруг оказываюсь в этаком беломраморном холле или в сводчатой церкви.
От бога осталась нам шкура,
Осталась остистая готика,
Соборная архитектура,
Строительная экзотика.
И до сих пор мне часто всякая архитектурщина снится. А самое дурацкое в этом – это то, что зодчеством я никогда сильно не интересовался, у меня всегда другие интересы были.
Люди мне среди этих всех сооружений редко снятся. Но иногда вижу там и людей. Помню, однажды шагаю во сне по какой-то длинной дворцовой анфиладе, – и топает мне навстречу шкет моего возраста и даже вроде бы похожий на меня. Я побежал ему навстречу. Бегу, ветер в локтях свистит, мелькают окна, проёмы, статуи из ниш на меня поглядывают… Бегу, как наскипидаренный, а ни на шаг к нему не приближаюсь.
Мать меня будит вдруг и спрашивает:
– Почему ты во сне кричал?
Я рассказал ей, а она в слёзы. Плакала она, между прочим, очень редко.
Я наперечёт помню все случаи, когда мать плакала. У неё вот такая странность была: она очень долго запрещала мне пользоваться газовой плитой. Это не только меня, но и жильцов-соседей удивляло (мы уже в коммуналке жили). Она даже электроплитку специально купила, чтобы я, придя из школы, подогревал на ней еду.
А однажды мать вернулась с работы раньше обычного и застукала меня возле газовой плиты, я чайник на конфорку поставил. И вот мама чайник тот кулаком на пол сбила, дала мне затрещину (это единственный раз в жизни она меня ударила), а сама побежала в комнату, уткнулась в подушку и плачет во весь голос.
Ещё другой слёзный случай помню.
Когда мы на Псковской жили, там во дворе одной девочке очень моё имя не нравилось. Как спущусь во двор, она сразу же кричит: «Павел-Павлуха – свиное брюхо!» Из-за этого моё имя стало казаться мне плохим и обидным.
И вот как-то весной, в выходной свой, повезла меня мать на Петроградскую сторону, в Петропавловскую крепость. Мы прибились к группе туристов, посетили равелины, казематы. Потом вошли в Петропавловский собор – поглядеть на надгробья царей и цариц.
Среди императорских могил охватила меня грустная зависть. У гробницы моего тёзки Павла Первого – никакого оживления; экскурсанты мельком глянут на его надгробную доску и прут мимо, будто его и на свете никогда не было. А там, где Пётр Первый похоронен, – там публика толпится, толчётся, топчется, с почтением глядит на его надгробье, и даже букетик кто-то на мрамор положил. Вот что значит быть не Павлом, а Петром! Ах, тут мне с новой силой припомнились дразнительные слова той ядовитой девочки!
– Мама, зачем ты с папой назвала меня Павлом, а не Петром?! – сердито обратился я к матери. – То ли дело: был бы у тебя не какой-то там Павел-Павлуха, а Петя-Петенька!
Мать при этих моих словах вдруг побледнела и, схватив за руку, торопливо вывела вон из собора. В глазах её стояли слёзы. Я, по малолетней своей глупости, решил: это она потому заплакала, что ей жаль Петра Великого, ведь он жил не очень долго, об этом экскурсовод говорил.
В тот же день вечером мать пошла к соседке по квартире – тёте Клаве. Эта тётя Клава иногда за воротник закладывала, и такой черты в ней мать не одобряла. А тут и сама от неё чуть-чуть под градусом вернулась.
Да, имя моё в те годы мне крайне не нравилось. Напрасно мать убеждала меня, что до меня оно принадлежало многим великим и интересным людям, – я был глуп, как жабий пуп, и считал себя обиженным.
Когда я начал учиться в школе, то подружился с мальчишкой, который тоже был ущемлён в этом смысле, и даже побольнее, чем я: Авенир – вот какое имечко присобачили ему родители. Все в классе, конечно, звали его Сувениром, и он очень злился. Один я никогда его не дразнил, на этой зыбкой почве мы и подружились.
У этого Авенира-Сувенира имелся один заскок: он придавал очень большое значение числам и цифрам. Раз ехали мы с ним на Крестовский остров, в детский плавательный бассейн (у нас абонемент был), и вдруг Авеня глянул на свой трамвайный билет и заявляет мне: «Сегодня в бассейн не пойду, не хочу утопленником стать! Смотри, у меня билет на четыре четвёрки оканчивается! Страшный сигнал!» Я стал доказывать ему, что никто ещё в бассейне не утонул, но мои слова – как о стенку горох. На первой остановке Авенир выскочил из трамвая и потопал домой.
Посмеивался я над этими гаданьями Авени, а потом незаметно и сам заразился от него цифирным синдромом и стал верить в счастливые и несчастные числа, в четы и нечеты.
Вообще-то важные повороты в судьбах людских зависят порой не от больших событий, не от больших чисел, а от микрособытий и микровеличин. Так сказать, не от царей, а от псарей; не от начальников станций, а от стрелочников. Тысячи стрелочников управляют поездом твоей жизни; некоторых из них ты и в глаза не видел и слыхать о них не слыхал, и они тебя тоже не знают. Но всё решают они.
В 1963 году, когда учился в восьмом классе, в конце января подхватил я простуду.
Жизни нет, счастья нет,
Кубок жизни допит, —
Терапевт-торопевт
На тот свет торопит.
Впрочем, до больницы на этот раз дело не дошло. Отлежал дома четыре дня, а на пятый, в воскресенье, был уже на ногах. Поскольку телефона в квартире нашей не водилось, я решил пойти к кому-нибудь из одноклассников пешим ходом, чтобы узнать, что прошли за это время и что на дом задано.
В то время Авенир жил уже в другом районе, а дружил я с Гошкой Зарудиным и Валькой Смирновым. Когда я часов в шесть вечера вышел из подворотни своего дома на Большую Зеленину, я ещё не знал, к кому именно пойду, к Вальке или Гошке. Дружен я с ними обоими был в равной степени, и жили они оба на одинаковом расстоянии от меня; только к одному надо было идти направо, в сторону Геслеровского, а к другому – налево, по направлению к Невке. И вот я, вынырнув из своей подворотни, стоял на тротуаре, как буриданов осёл, не зная, какой путь выбрать.
И вдруг вижу – идёт симпатичная девушка в синем пальто. Вот она сняла перчатку и вытряхнула оттуда белый прямоугольничек; по его размеру я понял: это автобусный билет. Я поднял его и, не глядя, загадал: чётный номер – к Вальке пойду, нечётный – к Гошке. Потом взглянул. Номер кончался на девятку. И я направился в сторону Невки.
Эта незнакомка в синем пальто была стрелочницей моей судьбы. Благодаря ей я стал миллионером.
Я, значит, пошагал по Большой Зелениной налево. Когда поравнялся с винным магазином (там и в разлив всякие вермуты продавали), выходят оттуда двое мужчин среднего возраста, оба сильно навеселе.
Все смеются очень мило,
Всех вино объединило,
У Христа и у Иуды
Расширяются сосуды.
– Ты, Фаламон, не падай духом! – услыхал я голос одного из них. – Доведу тебя до дому, гадом буду, если не доведу!.. Ты с какой стороны-то в шалман завернул, а?
– Не помню, родной… – тоскливо и еле внятно ответил второй. – Не помню, друг…
– Ты в други мне, змеюга, не лезь! – меняя милость на гнев, взбеленился первый. – Чего вяжешься ко мне, курвяк! От пятёрки уводишь… Васька-то мне должен!
Резко оттолкнув своего недавнего подопечного, он повернулся на сто восемьдесят градусов и, выписывая кренделя, попёрся обратно к винному магазину. А Фаламон прислонился к водосточной трубе. Лицо у него было доброе, только совсем одуревшее. Мне стало жаль его, я подумал, что, если бы мой отец был жив, он был бы сейчас в таком же возрасте. Правда, отец-то не пил, да и пьянчуг не любил – я со слов матери знал. Но это уж дело другое.
Пьяный оторвался от трубы, зигзагами побрёл в сторону Глухой Зелениной, свернул на неё. Эта улочка и днём-то малолюдна, а тут, когда вечерело, да мороз под двадцать, да ещё в тот вечер по телику фильм из быта шпионов давали, – совсем пустая была. А он вдруг сделал поворот в Резную улицу, совсем безлюдную в те годы; туда выходили тылы каких-то мастерских, складов, гаражей. Он прошёл шагов сто и плюхнулся на скамейку в палисаднике. Перед скамьёй стоял стол с врытыми в землю ножками; здесь летом складские ребята в перерыв козла забивали. Он посидел, опершись руками на стол, и вдруг боком сполз в снег: шапка с него слетела. Я подошёл, наклонился, нахлобучил ушанку ему на башку, стал трясти его и говорить, что замёрзнет он тут. На миг он приподнял голову, уставился на меня.
– Дяденька, где вы живёте? – крикнул я.
– У Хрящика… – пробормотал он. – Сволота ты, Хрящик, твой отец приказчик! Вина для гостя пожалел!
И тут у меня мелькнула одна умная догадка.
Поскольку по молодой своей дурости я считал своё имя неудачным, я очень внимательно приглядывался и прислушивался к чужим именам и фамилиям. Так вот, ещё в самом начале своей дружбы с Гошей Зарудиным я, поднимаясь однажды по лестнице в его квартиру (а жил он на четвёртом этаже), машинально прочёл на двери в третьем этаже список жильцов и кому сколько звонить. И мне запомнилась такая фамилия: Хрящиков. И вот теперь, услыхав слова замерзающего Фаламона насчёт Хрящика, я опрометью побежал в Гошин дом и позвонил в ту самую квартиру на третьем этаже. Мне открыл дверь долговязый пожилой человек мрачного вида.
– Дяденька, тот дяденька, которого Фаламоном звать, в Резной улице лежит! Он в два счёта замёрзнет! – выпалил я.
– Не Фаламон, а Филимон, – сердито поправил меня мужчина, а потом сразу же побежал в одну из комнат и вернулся оттуда уже в пальто. С ним вместе вышла женщина немолодых лет. Мы втроём отправились в Резную. Женщина на ходу всхлипывала. В дальнейшем выяснилось, что она приходится Филимону женой, а Хрящикову двоюродной сестрой. Она с мужем приехала погостить в Питер, Филимон и Хрящиков по случаю встречи выпили, Филимону захотелось ещё, а у Хрящикова заначки не было. Филимон пошёл купить бутылочку, но задержался в разливном магазине и там настаканился. Тот переменчивый тип, который провожал его, а потом бросил, был просто случайный человек, они познакомились ненадолго за пьяной беседой в том же магазине.
В Резной мы нашли Филимона на том же самом месте и в том же лежачем положении. Хрящиков с Ларой (так женщину эту звали) отбуксировали его на квартиру; своим ходом он, понятно, идти не мог.
Я замыкал шествие.
Когда мы поравнялись с их площадкой, женщина пригласила меня зайти обогреться. Но я сказал, что обогреюсь этажом выше, у Зарудиных. Дело этим не кончилось. Дело только разгоралось. На следующий день вечером к нам домой закатилась эта самая тётя Лара (так она велела себя называть). Адрес мой и имя она выведала у Зарудиных – и вот явилась с огромным тортом и объявила моей матери, что я – спаситель Филимона Фёдоровича, её, тёти Лариного, законного супруга. Не будь, мол, меня, он бы или замёрз насмерть, или бы его хулиганы обчистили и прикокнули. Тем более у него в кармане полторы сотни новыми было. И вот в результате моей помощи и человек цел, и деньги живы!
Мать была удивлена и обрадована. Я ей вчера об этом событии ничего не сказал. Как-то неловко было бы рассказывать, рассусоливать. Ведь ни храбрости, ни сообразительности особой я не проявил, ничего этого и не требовалось. Помог человеку – и всё.
Шикарный торт, который принесла тётя Лара, не соответствовал внешнему виду дарительницы: одета она была небогато и немодно. На поношенной кофточке у неё выделялась медная брошка, большая такая, в форме лиры. Я мысленно переименовал эту тётю Лару в тётю Лиру. Позже и в глаза стал так её звать, она не обижалась.
А торт мать мою очень растрогал: сразу понятно было, что не от избытка он куплен. Мать расчувствовалась, стала говорить тёте Лире всякие добрые слова. Та в ответ начала прямо-таки требовать, чтобы летом я ехал не в пионерский лагерь, а к ней – на все каникулы. Они ведь с мужем не в городе живут, у них свой домишко в Филаретове.
– Где? – переспросила мать напряжённым голосом.
– В Филаретове, – повторила тётя Лира. – Да что с вами, голубушка?!
Тогда мать сказала ей, что именно около этого Филаретова погиб мой отец. Но добавила, что, если я захочу провести там лето, она меня отпустит, она не боится. Ведь туда, куда ударил один снаряд, второй никогда не ударит. Мать пережила Великую Отечественную, мыслила военными категориями. Она верила, что людские судьбы тоже подчиняются законам баллистики.
Мне ехать в это Филаретово вовсе не хотелось, я считал, что в пионерлагере веселей. Но потом вышло так, что к тёте Лире и дяде Филе я всё же отправился, и не одно лето бывал у них. Ничего плохого там со мной не случилось. Правда, кое-что там со мной произошло, но это «кое-что» выходит за грани плохого и хорошего.
Обычно мои архитектурные сновидения ничего не подытоживают и ничего не предвещают. Поэтому я их быстро забываю. Но кое-какие помню.
Страшный сон увидел дед:
К чаю не дали конфет!
В ночь после посещения нас тётей Лирой спалось мне неважно: я объелся тортом. Под утро стало легче, я уснул. Мне приснился какой-то покинутый город. На улицах мелкой волнистой россыпью лежал песок. Людей нигде не было. Не было и никаких следов военных или сейсмических разрушений. Я заходил в пустые дома, поднялся на кирпичную башню, – и тут задребезжал будильник.
По пути в школу я вспоминал сон. Чего-то не хватало в том городе, но чего именно – припомнить я не мог. Помнил прочные, массивные стены с обвалившейся кое-где штукатуркой, помнил балконы, где на нанесённой ветром земле выросли кустики, помнил оконные и дверные проёмы… И всё же чего-то там не было, или что-то было не так, как должно быть.
Когда человек о чём-то усиленно размышляет, он невольно замедляет шаг. Поэтому я явился в школу с опозданием.
Опоздал я минут на пять. В то утро наш 8-а сдвоили с 8-б – у них учитель заболел. Когда я вошёл в химлабораторию, Валентина Борисовна, наша химичка, стоя у доски, сделала мне выговор, но присутствовать разрешила.
В лаборатории стояли длинные чёрные столы и скамейки. Из-за того, что классы объединили, все сидели тесно. Только на одной скамье оставалось немного места. Я попросил девочку, сидевшую с края, подвинуться. Выполняя мою просьбу, она задела локтем колбочку. Все пялились на доску, где учительница выводила формулу, и никто не видел, кто именно уронил колбочку со стола. Но когда послышался звон разбитого стекла, все уставились в нашу сторону. Валентина Борисовна решила, что виноват я, и сделала мне второй выговор. Я не стал оправдываться, голыми руками собрал осколки и отнёс их в угол, где стоял железный ящик. Когда я вернулся на место, девочка шепнула мне: «Ты молодец, Павлик!» Эту беленькую симпатичную девочку я не раз видел в школьных коридорах и даже знал, что зовут её Эла. Но я почему-то очень удивился, что и она знает моё имя, и спросил её, откуда ей известно, как меня звать. Она ответила, что её подруга, которая «всё на свете знает», недавно в переменку указала ей на меня и сказала, что это мои стихи в стенгазете.
Действительно, в январском номере школьной стенгазеты было помещено моё стихотворение «Новогодний клич», ознаменовавший собой моё первое проникновение в печать. Я спросил Элу, очень ли понравился ей мой «Клич». Она ответила неопределённо, из чего я понял, что в поэзии она разбирается слабо. Но я всё готов был простить ей за то, что она назвала меня Павликом. В её устах это имя прозвучало как музыка, и в первый раз в жизни оно показалось мне не таким уж плохим.
Через несколько минут Эла снова обратилась ко мне по имени.
– Ой, Павлик, у тебя вся рука в крови, – тревожно прошептала она.
В самом деле, из двух пальцев моей правой руки обильно струилась кровь – это я порезался осколками. И вот я поднял окровавленную ладонь и обратился к преподавательнице:
– Валентина Борисовна, разрешите сходить на перевязку. Я вам клянусь, что скоро вернусь!
Химичка сделала мне третий по счёту выговор (якобы за паясничанье), но в медпункт отпустила.
В тот же день я проводил Элу до её дома; она жила на Петрозаводской. Наша дружба, скреплённая кровью, ширилась и разрасталась. На ходу я устно ознакомил Элу со своими лучшими стихами. Она слушала внимательно, но без должного волнения и вскоре стыдливо созналась, что стихи – не только классиков, но даже мои – её не очень занимают. Она интересуется зодчеством и каждое воскресенье бродит по городу, рассматривая дворцы, церкви и просто старинные жилые дома; иногда она и зарисовывает увиденное. В будущем она надеется стать архитектором.
– А снятся тебе архитектурные сны? – спросил я.
– Нет, – ответила Эла. – Мне иногда снится, будто я – Люба… Вот и сегодня приснилось – мать меня будит: «Люба, Любаша, вставай! В школу опоздаешь!» Я так обрадовалась, что меня Любой звать, что от радости проснулась. И тут-то сразу вспомнила, что не Люба я, а Эла…
– Разве Эла – плохое имя?! – возразил я. – Имя что надо!
– Эла – это сокращённо. А полное имя – Электрокардиограмма. Так я и в метрике записана, – с печалью в голосе призналась девочка.
И тут она рассказала, почему её так обидели. Её папаша – боксёр в отставке, а ныне – завхоз живорыбной базы, – всегда мечтал о сыне, из которого он выковал бы боксёра, чтобы тот приумножил семейную славу. И вот жена родила девочку; ей дали имя Вера. Затем родилась вторая девочка, её назвали Надежда. Когда на свет появилась третья, с отцом от огорчения произошёл сердечный криз и он попал в больницу на полтора месяца. На больничной койке он придумал имя для третьей дочки и пригрозил матери разводом, если та будет противиться. В загсе долго отговаривали, но он настоял на своём. И стала его третья дочь Электрокардиограммой. Васильевной.
Когда я выслушал эту горькую историю, мне стало очень жаль Элу, и я мысленно поклялся, что всегда буду ей. верным другом и никогда ни в чём не подведу её.
Клятвы этой я не выполнил.
Наша дружба с Элой крепла. Мы часто бродили с ней по старым районам Питера. Я таскал её этюдник, а когда она зарисовывала какой-нибудь старый особняк, стоял возле неё, любуясь не архитектурой, до которой мне было как до лампочки, а Элой как таковой.
Стихи мои теперь регулярно появлялись в стенгазете, а когда возник школьный литкружок, я сразу вступил в него. Но обсуждения там происходили на невысоком уровне, и я не раз подвергался нападкам завистников.
На творческое совещание
Спешил поэт, ища друзей, —
Но там услышал сов вещание
И гоготание гусей.
Я знал, что недалеко от Обводного канала, при клубе «Раскат», действует молодёжная литгруппа, которую ведёт поэт Степан Безлунный. Стихи его мне нравились, и я решил устроиться к нему. И вот в сентябре 1964 года, после последнего урока, я поехал в этот клуб и оставил там заявление, приложив к нему восемь отборных, самолучших своих стихотворений.
Вскоре я был принят в литгруппу. Но сейчас о другом речь.
Когда я, сдав свою заявку, собирался идти домой, то увидал сквозь окно вестибюля, что начался дождь. Плаща у меня не было, и я решил подождать в помещении, пока мало-мальски прояснится.
Шагая взад-вперёд по просторному холлу, я обратил внимание на бумажку, прикнопленную к доске для объявлений. Там от руки, синим фломастером, сообщалось нижеследующее:
Я заинтриговался: при чём здесь Сизиф? В холле околачивалось несколько человек, тоже пережидающих дождь. Я обратился к девушке с нотной папкой: – Не скажете, почему это в клубе Сизиф? Девица даже отпрыгнула от меня, в глазах – недоумение. Ясно было, что имя это она впервые слышит. Я решил: проще самому узнать, что кроется под этим Сизифом, и отправился искать 28-ю комнату. Отыскал её на втором этаже. На двери там красовалось объявление, написанное тем же синим фломастером:
Я вошёл в большую комнату, сплошь заставленную столами. Там сидело человек десять, не больше. У стены справа маячили два манекена, мужской и дамский; в простенках стояли четыре швейные машины. К Сизифу эта техника отношения не имела, просто здесь же по субботам занимался кружок кройки и шитья, – об этом сообщила мне пожилая дама, восседавшая возле двери за маленьким столиком. Позади дамы на стене висела на гвоздике дощечка с надписью:
Почтенная старостиха спросила, как меня зовут. Я назвался, и она с долей пренебрежения заявила:
– Белобрысов – фамилия не уникальная, научно-познавательного интереса в ней нет. В основной состав секции вас не примут. Если хотите, можете посещать СИЗИФ на правах гостя…
– А я и не прошусь в вашу секцию, – сказал я.
– Ну, это уж ваше дело, – обиженно изрекла Голгофа Патрикеевна. – Вы просто представления не имеете, какие замечательные люди собираются здесь… Вот посмотрите! – Она протянула мне тиснённую серебром папку, на которой значилось: «СИЗИФ. Редкофамильцы и редкоименцы. Основной состав».
Дождь за окнами шёл на убыль, пора было топать домой, а список был длинный. Я стал просматривать его через пятое в десятое: Агрессор Ефим Борисович… Антенна Сергеевна… Бобик Аметист Павлович… Жужелица Марина… Кувырком Любовь Гавриловна… Ладненько Кир Афанасьевич… Медицина Павловна… Ночка Демосфен Иванович… Пейнемогу Анастасия… Свидетель Лазарь Яковлевич… Сулема Стюардесса Никитична… Эротика Митрофановна… Яд Сильфида Борисовна…
– Нате ваш список, – обратился я к Голгофе Патрикеевне. – Тут у вас, между прочим, ошибочка. Смотрите, дважды написано: «Трактор Андреевич Якушенкин». И год рождения один и тот же – тысяча девятьсот двадцать девятый.
– А вот и не ошибка! – просияла Голгофа. – Это близнецы. Родители не хотели обидеть кого-либо из них и дали им одно, но выдающееся имя. С точки зрения педагогики – очень разумное решение!
– А это что за шифровка? – вопросил я, указав на последнюю страницу, где особняком значились четыре человека:
Иван Гаврилович. . . . . . . – ов.
Матрёна Васильевна. . . . . —ва.
Яков Григорьевич. . . . . . —ан.
Андрей Ибрагимович. . . . . – ий.
– Это, молодой человек, наши неприличники! Наш золотой фонд! – радостно воскликнула Голгофа Патрикеевна. – Стойкие люди!.. Матрёна Васильевна, например, красавицей была, вокруг неё ухажёры, как шакалы, крутились, а замуж так и не вышла. Не хотела свою уникальную фамилию терять! Хочешь, мол, мужем быть моим – бери мою фамилию! Но не нашлось настоящего человека…
– А какая у неё фамилия? – загорелся я.
– Фамилии этих четырёх вы можете спросить у мужчин, – зардевшись, проинформировала меня Голгофа.
Я огляделся – кого бы спросить. Народу расселось за столами уже немало, но почти все пожилые, солидные люди; неудобно у таких спрашивать. Я решил подождать. Сизифы дружно валили в комнату. Они перебрасывались какими-то словечками и шутками, понятными только им. Одни держались степенно, другие – смиренно. Чувствовалось: у них своя иерархия.
У меня мелькнула идейка: Элу угнетает её имя, а здесь добрые люди гордятся своими редкими именами. Если подключить Элу к сизифам, ей бы куда веселей на свете жилось.
– Голгофа Патрикеевна, – обратился я к старостихе, – у меня одна знакомая есть, её зовут Электрокардиограмма. Её примут в секцию?
– Электро-кардио-грамма! – с чувством проскандировала Голгофа. – Звучное, певучее имя! И какой глубокий, благородный подтекст!.. Значит, не перевелись ещё родители с хорошим вкусом… Конечно, мы её примем безоговорочно!
«Замётано! – подумал я. – Теперь пора рвать когти отсюда. Но прежде…» Среди сизифов, которые ещё не успели занять места, я выбрал коротенького старичка с добрым лицом и подошёл к нему.
– Извините, какие фамилии у неприличников? – спросил я.
– …ов, …ва, …ан, …ий,[64] – с ласковой готовностью сообщил старичок. – Мне, конечно, далеко до них. Я только Экватор Олегович Тяжко… А как вас именовать, юноша?
Я назвал фамилию, имя, отчество.
– Белобрысов – не густо, очень не густо. На членство не тянет, – сочувственно покачал головой Экватор Олегович. – Но не огорчайтесь: фамилия хоть и не уникальная, но редкая. У нас, сизифов, память на такие вещи ой какая цепкая, а я за свою жизнь немногих Белобрысовых запомнил. С одним – Николаем – в школе учился. Он в Озерках утонул. С другим – Василием Васильевичем – на Загородном по одной лестнице жил. Это не отец ли ваш? Отчество-то сходится.
– На Загородном мы жили. Я-то не помню, но мать мне говорила…
– Ужасно не повезло ему с этой миной… Его весь дом хоронил… А сейчас вы где живёте?
– На Петроградской, на Зелениной.
– Я тоже давно оттуда, с Загородного, съехал. Месяца, кажется, через три после смерти Василия Васильевича… Мать-то здорова?
– Спасибо, здорова.
– Ну, вас, юноша, о здоровье не спрашиваю! Братец Петя тоже, наверно, не хуже вас вымахал?
– Вы путаете что-то. У меня брата нет.
– Значит, опять затмение нашло. – Старичок посмотрел на меня, пожевал губами и спокойно добавил: – Вот и жена мне вчера сказала: «Продырявилась твоя память, Экватор Олегович!» А ведь прежде как всё помнил!..
В этот момент послышался почтительный шумок. В комнату, улыбаясь наигранно-смущённо, вступили два рослых, мощных – и абсолютно одинаковых человека.
– Ну, теперь СИЗИФ в полном сборе, – услыхал я радостный голос Голгофы Патрикеевны. – Трактора наши пришли!
Я торопливо вышел в коридор. Не до сизифов, не до тракторов мне было.
Из клуба домой я пешком шёл: на ходу лучше думается.
Экватору Олеговичу этому врать незачем, размышлял я. На брехуна он не похож. Что знал, то и сказал мне.
Теперь многое в поведении матери становилось для меня понятным. А вернее – совсем непонятным. Почему она скрывает, что у меня был (или есть?) брат? Что с ним сталось? На душе у меня было ой как тревожно.
Ты жизнь свою разлиновал
На тридцать лет вперёд,
Но налетел девятый вал —
И всё наоборот.
Придя домой, я сразу же изложил матери свой разговор с Экватором Олеговичем. Мать побледнела. Потом сказала:
– Видно, как верёвочка ни вьётся… Не зря я боялась, что ты стороной об этом узнаешь. И вот теперь ты на хрычика этого напоролся. Нет, он не соврал тебе. Полправды ты от него узнал, боюсь, и всю правду через чужих людей рано или поздно узнаешь. Так уж лучше я тебе всё расскажу. Слушай. Дело так было.
После смерти отца я вас с Петей вскоре в детсад устроила. Но потом там вдруг кто-то из ребят ветрянкой заболел, карантин объявили. На это время я договорилась с тётей Тоней, сестрой моей, что она за вами приглядывать будет, пока я на работе. Она не работала, у ней кисть правой руки в блокаду повреждена; а жила близко – на Бородинской. Где сейчас она – не знаю и знать не хочу; с того проклятого дня мы с ней навсегда в разрыве.
В тот день, 30 марта, она пришла минут за десять до моего ухода на работу. Я ей разъяснила, что ребятам на обед приготовить; продукты у меня заранее были куплены. Я ушла в свою контору, а тётя Тоня повела тебя и Петю гулять. Потом вы вернулись домой, пообедали. Тут и я забежала, убедилась, что всё в порядке. А когда я ушла, к нам на квартиру (это я уж потом узнала) Коля Солянников зашёл, он в квартире напротив жил. Он часто приходил к вам играть, хоть старше вас с Петей года на два был.
Вы в тот день все втроём играли, а тётя Тоня сидела в кресле, читала. Потом вдруг сказала, что сходит в сберкассу быстро-быстро, а вы тут не шалите. Это всё Коля потом рассказал. Тётя Тоня после призналась, что и вправду пошла в сберкассу, уплатить за жилплощадь, и там в очереди с час стояла, потому как конец месяца. А потом свою старую знакомую одну встретила, долго её не видала, и за разговором проводила её до дома – аж до проспекта Майорова.
А в это время происходили безысходные события, – Коля Солянников потом всё по-честному рассказал. Вы втроём играли в кубики, какие-то дворцы строили, потом все прилегли на тахту и дремали. Потом Коле есть захотелось, он был мальчик прожорливый, и он сказал, что пойдёт домой кушать. А вы с Петей были младше его, вам лестно было поиграть со старшим, и тогда ты сказал: «Ты не уходи, Коля, мы тебя накормим, я тебе кашу сварю». И ты пошёл на кухню. Что ты там делал – точно сказать нельзя. Потом там нашли на полу крупу-ядрицу рассыпанную, а на табуретке – кастрюлю с такой же крупой, только вода туда налита не была. И обнаружили открытый крантик на газовой плите. Верхний вентиль тётя Тоня – дура такая – забыла перекрыть, а то бы ничего и не случилось.
Когда ты вернулся в комнату, Коля спросил тебя, скоро ли каша сварится, но ты ничего толком не ответил. Вы ещё чуть-чуть поиграли, а потом все трое уснули на тахте. Не от газа, а просто потому, что наигрались. Газ пришёл попозже, и во сне вы его не почувствовали.
Когда тётя Тоня вернулась, она уже на площадке учуяла запах, а чуть открыла дверь – ей так в нос шибануло, что она заорала благим матом. Концентрация густая была, хорошо, что взрыва не случилось, а то и тебе бы в живых не быть. Сбежались соседи, вытащили вас на площадку, вызвали «скорую». Коля быстро пришёл в сознание, он крепкий мальчик был. Петя в сознание не пришёл. Тебя отходили, хоть в больнице тебе долго пролежать пришлось. Ты оказался очень живучим. Ведь тут дело тем осложнилось, что тебя, когда второпях выносили из загазованной квартиры, головой о дверь сильно трахнули. У тебя сотрясение мозга получилось. Доктора побаивались – не станешь ли дурачком. Однако обошлось. Но врач Рыневский Георгий Дмитриевич дал мне такой совет, и даже не совет, а приказ: если ты сам не вспомнишь о том, что случилось, ни в коем случае тебе не напоминать. Потому что можно этим нанести тебе непоправимую психическую травму. И вот я изо всех сил старалась, чтобы ты ничего не узнал. Из квартиры на Загородном сразу же сменялась на дальний район; со всеми родственниками и знакомыми порвала, чтобы они случайно не проговорились. И всё время из района в район кочевала, чтобы все следы замести. Это мне очень долго удавалось – держать тайну в тайне. А вот теперь…
– Мама, выходит – я убийца?
– Не забирай себе в голову такой мысли! Это несчастный случай… Но, знаешь, никому не рассказывай об этом. Люди так перетолковать могут, что потом всю жизнь с клеймом будешь ходить. Молчи!
– Мама, а фото Пети есть у тебя?
– Нет. Всё, что его касается, я уничтожила. Чтобы ты случайно не узнал. И то фото, где все вчетвером сняты, тоже сожгла. А второй экземпляр у подруги моей школьной хранится, у Симы Горбачёвой. Она ничего не знает, думает, что Петя от ангины умер. Я её множество лет, эту Симу, не видела.
– А где она живёт?
Мать дала мне адрес. Позже я побывал у этой Симы Горбачёвой и выпросил фото. Я всю жизнь храню его. И в полёт на Ялмез взял. Неспроста взял.
Теперь я часто бывал дома у Элы. Подружился и с её сёстрами. И даже их отец, отставной боксёр, оказался человеком невредным. Единственным мутным фактом его биографии было то, что он приклеил своей младшей дочке такое нечеловеческое имя – Электрокардиограмма. Он агитировал меня написать поэму о боксе и показывал мне разные приёмы кулачной атаки и обороны.
О трёх сёстрах в доме, где они жили, говорили так: сёстры-растеряхи. Они были симпатичные собой и вовсе не грязнули, но в квартире у них царили вечный кавардак, суматоха и бестолковщина. Впрочем, это даже придавало веселья их быту. Помимо общей для них нерасторопности, каждая из сестёр имела и свою узкую специализацию. Когда стряпала Вера, обед обязательно получался неудобосъедобным: то она по ошибке соли в компот насыпет, то сахарного песку в щи. Если из квартиры несло палёным – это значит, Надя гладила бельё и сожгла кофточку или наволочку. Эла же вечно роняла и била посуду.
О сизифах Эле я ничего не рассказал. И, конечно, ничего не сказал о Пете. Но однажды, сидя вечером в гостях у сестёр, я сочинил для них специальный тест.
В одном зарубежном городке жил бюргер по фамилии, скажем, Пепелнапол. У него были две дочери-двойняшки, четырёхлетнего возраста – Амалия и Эмилия. Мать их умерла очень рано, и за ними присматривали две няни.
Однажды бюргер уехал по делам в соседний городок. Няни накормили сестёр добротным фриштыком, а затем, пользуясь бесконтрольностью, заперли детей в доме, а сами пошли на дневной сеанс в кино.
Оставшись без надзора, девочки-близнецы долго играли, потом им это надоело.
– Давай уснём до прихода наших бонн, – сказала Амалия Эмилии.
– Но как мы уснём, если спать не очень-то охота? – ответила Эмилия.
– Я знаю, как уснуть, если не спится, – заявила Амалия. – Мы возьмём в папином шкафчике сонные пилюли. – И она залезла в отцовский шкафчик и взяла там таблетки, которые Пепелнапол принимал иногда от бессонницы. Она высыпала их на стул.
– А сколько штук надо проглотить, чтобы уснуть? – спросила Эмилия.
Этого Амалия не знала. Но она недавно научилась считать до десяти и очень гордилась этим. Поэтому она сказала сестре:
– Я думаю, надо съесть по десять штук.
Когда любительницы кино вернулись, они застали обеих девочек в бессознательном состоянии. Срочно был вызван врач, который констатировал отравление. Были приняты все меры. Вернуть к жизни удалось только Амалию, и она призналась, что это была её идея – таблетки глотать.
Пепелнапол, вернувшись из деловой поездки, не привлёк служанок к судебной ответственности, но взял с них клятву о вечном молчании. А врачу всучил круглую сумму, чтобы тот лучше хранил медицинскую тайну. После этого Пепелнапол переселился с дочерью в другой город. Перед этим он нанял знаменитого гипнотизёра, и тот навеки внушил Амалии полное забвение всего, что произошло. Отец не хотел, чтобы его дочь знала, что она невольная убийца своей сестры. Прошло пятнадцать лет.
Из Амалии сформировалась здоровая, крепкая девушка. Однажды на танцплощадке она познакомилась с молодым гражданским лётчиком. У них заварилась любовь.
Из любви к пилоту Амалия вступила в аэроклуб и вскоре выучилась водить одноместный спортивный самолёт. Однажды она приняла участие в состязании на дальнюю дистанцию. Когда она пролетала над городком, где родилась, у самолёта отказал мотор. Амалия выбросилась с парашютом над какой-то рощей. Это было кладбище. Раскрывшийся парашют зацепился за крону дерева, ветви самортизировали, и девушка, отделавшись парой царапин, очутилась на какой-то, как ей показалось, клумбе. Очухавшись, она увидала, что прямо перед ней – могильная плита, на которой написано: «Здесь покоится безвременно погибшая Эмилия Пепелнапол. Родилась тогда-то, скончалась тогда-то».
Амалию ошеломило сходство фамилий, а главное – дата рождения. Ведь эта дата была и её датой появления на свет!
Вернувшись домой, девушка всё это поведала отцу.
– Это рок! От него никуда не заначишься! – рыдая, воскликнул старик Пепелнапол и выдал на-гора всю правду.
Узнав, что она – убийца, Амалия отшила жениха и подала заявление в монастырь.
Надо ответить на вопрос: возможно ли для Амалии иное решение?
– Тест дубовый, – взяла слово Вера. – Но на месте этой Амалии я бы тоже пошла в монастырь. Ведь это же ужас – родную сестрёнку укокать!
– Десять вагонов чепухи! – взбудоражилась Надя. – И Амалия эта – дура! Никакая она не убийца, это просто несчастный случай. Я бы на её месте ни в какие монашки не пошла. Я бы замуж за этого пилота нырнула – и всё!
– Я бы тоже в монастырь не записалась, – задумчиво сказала Эла. – Но я пошла бы на могилу сестрёнки и дала бы там клятву, что когда-нибудь спасу кому-нибудь жизнь, даже рискуя своей.
После того как я узнал правду о Пете и о себе, мать в первое же воскресенье поехала со мной на Охту. Отец-то лежал на Серафимовском, а Петю мать на Большеохтинском похоронила, чтобы я, навещая могилу отца, не набрёл случайно на могилу брата. Всё-то она учла – не учла только Экватора Олеговича.
Все эти годы мать, втайне от меня, ухитрялась бывать на Большеохтинском. Могилка Пети была в полном ажуре – с аккуратной, под мрамор дощечкой, с бетонной раковиной.
О смерть, бессмертная паскуда,
Непобедимая беда!
Из рая, из земного чуда,
Людей ты гонишь в никуда!..
А в следующий раз могилу брата посетил я один. Это произошло, как сейчас помню, 29 июня 1964 года. Я тогда только что в десятый класс перешёл.
Посещению этому предшествовало одно очень важное событие: в коллективном юношеском сборнике «Утро над Невой» появились четыре стихотворения Павла Глобального – таков был избранный мною псевдоним. Мать прямо-таки ошеломлена была, когда я показал ей этот сборник и заявил в упор, что Глобальный – это я, её сын. Окончательно в реальность этого дивного факта она поверила в тот день, когда почтальонша принесла мне на дом, на мою настоящую фамилию, мой первый гонорар – сорок три рубля восемьдесят две копейки.
Мать сразу же выдвинула такое предложение:
– С первой своей творческой получки ты должен купить хороших цветов рублей на десять и отвезти их на могилу брата. Ведь будь он жив, он радовался бы твоим успехам.
На следующий день я так и сделал – отвёз цветы Пете.
Шагая с кладбища по Среднеохтинскому проспекту к трамваю, я мельком глянул на витрину спортмагазина и увидал, что там выставлен лук. Лук был что надо, под красное дерево; рядом лежал синий кожаный колчан со стрелами. Цены указано не было. Я зашёл в магазин и спросил у продавщицы, сколько это стоит. Оказалось – очень даже дорого, мне не по карману. Когда я направился к выходу, послышался женский голос:
– Павлуша, это ты?!
Я обернулся. В той половине магазина, где продавалась спортивная обувь, возле прилавка стояла тётя Лира. Рядом с ней топтался пожилой мужчина, в котором я опознал её мужа, дядю Филю.
Пил он пиво со стараньем,
Пил он водку и вино —
На лице его бараньем
Было всё отражено.
Впрочем, на этот раз дядя Филя был трезв. Оказывается, они уже три дня в Питере. Завтра возвращаются в Филаретово. На Охту, в этот магазин, они приехали по чьему-то совету: здесь большой выбор обуви. Они хотят купить кеды племяннику, сюрприз ему сделать.
Я помог им выбрать кеды, и мы направились к остановке двенадцатого номера.
Жена муженька до петли довела, —
Петля эта, к счастью, трамвайной была.
Мы поехали вместе на Петроградскую. В трамвае тётя Лира спросила вдруг, какие у меня успехи по русскому языку. Я ответил, что русский язык осваиваю с полным успехом, и полушутя добавил, что, может быть, недалёк и тот год, когда меня в школах будут проходить. Тогда тётя Лира сказала:
– Я тебе уже предлагала каникулы у нас провести, да ты, видно, забыл или стесняешься. Теперь снова зову тебя к нам на лето. Ты не кобенься, ты у нас не тунеядцем проживёшь – ты Вальку, племянника, по грамоте подтянешь.
Я в ответ что-то промычал. Не тянуло меня в это Филаретово.
– Ты, Павлюга, не думай, что скука у нас, – вмешался дядя Филя. – У нас кругом культура так и кипит! В пяти верстах от нас, в Ново-Ольховке, клуб действует, там фильмы почём зря крутят.
– Именно! – подтвердила тётя Лира. – Там даже индийские фильмы пускают.
– Я поеду к вам, – заявил я.
– Клюнул Павлюга на культуру! Клюнул! – обрадованно пробасил дядя Филя на весь вагон.
Но не в кино тут дело было. В том было дело, что третьего дня Эла сказала, что этим летом она будет жить в Ново-Ольховке: там её родители дачу сняли.
И вот, значит, поехал я в это самое Филаретово на летние каникулы. Чтоб я там не задарма ошивался, мать мне какую-то сумму подбросила; какую – сейчас не помню, ведь с той поры двести лет прошло.
Тётя Лира и дядя Филя встретили меня хорошо, они ко мне почти как к родному отнеслись. И то лето я провёл у них безо всяких происшествий.
Бревенчатый дом Бываевых стоял на краю посёлка, вернее был предпоследним, если идти в сторону Ново-Ольховки. В нём имелось две комнаты и кухня. К дому примыкал неплохой приусадебный участок; там и деревья росли, и для огорода места хватило. Недалеко от дома стоял сарайчик – в нём держали поросёнка. В левом дальнем углу участка находился дощатый, крытый рубероидом домик-времянка. Для летнего обитания он вполне годился, туда меня и вселили Бываевы.
Сами они, ясное дело, жили в основном своём доме. И каждое лето у них обретался племянник Валентин. Родители его работали на железной дороге проводниками, летом у них начиналась самая горячая пора, – вот они и подкидывали сына тёте Лире и дяде Филе до осени.
Валик, как его именовали Бываевы, был старше меня на год, но, как и я, перешёл в том году в десятый класс (в своё время он два года просидел в пятом). Он всю жизнь хромал в грамматике, и в мою задачу входило подтянуть его. Я всё лето с ним занимался. Правда, не очень регулярно: от занятий он часто отлынивал, будто маленький. Но читал он много и память имел завидную. И со вкусом был – ему стихи мои нравились.
Он смелым был. В речку Болотицу с пятиметрового обрыва запросто сигал. Тётя Лира рассказывала, как его из восьмого класса чуть не исключили. Он какого-то нахального пижона-десятиклассника, который к одной девочке клеился, здорово отлупил. Прямо на перемене. Валька только потому из школы не попёрли, что весь класс на его защиту встал.
Да, Валик помнится мне парнем смелым и прямым. Но какая-то непутёвость гнездилась в нём. Он брался только за такие дела, которые можно было выполнить быстро, или за те, которые казались ему легковыполнимыми. Жизнь ему потом жестоко за это отплатила.
Сами же Бываевы были людьми положительными, спокойными. Правда, дядя Филя выпить любил, но никогда не буянил. Выпьет – и развеселится, а потом сон на него накатит, и он засыпает где попало. Дома – так дома, в гостях – так в гостях, на работе – так на работе. Через это он, случалось, влипал в разные истории. Он много трудовых постов сменил: был директором тира, истопником в музее, приёмщиком посуды в магазине и ещё много кем. Даже новогодним Дедом Морозом работал по кратковременному найму.
Детишек радуя до слёз,
Являлся в гости Дед Мороз.
Его орудием труда
Была седая борода.
К тому времени, когда я с Бываевыми познакомился, дядя Филя уже почти остепенился, выпивал пореже. Тётя Лира вполне доверяла ему, и её смерётные деньги хранились в общем ящике комода, в незаклеенном конверте. Эти сто пятьдесят рублей она предназначила на срочные расходы, которые возникнут в связи с её похоронами; в том же комоде у неё лежало три метра холста на саван и матерчатые тапочки с картонными подошвами. Но из этого не следует делать вывод, будто тётя Лира планировала свою кончину на ближайшее время. Вовсе нет! Она надеялась прожить долго, но запас, как говорится, пить-есть не просит.
Бываевы по рождению были питерцами. В Филаретово они переехали потому, что домик им по наследству достался. Долгие годы они жили беспокойно и бедновато, к тому же в коммуналке. Перебравшись в Филаретово, они обрели некоторый, хоть и очень скромный, достаток и жизнь более спокойную. Тётя Лира была уже на пенсии и подрабатывала в ново-ольховской аптеке – ездила туда на автобусе, а то и пешком ходила, благо недалеко. Там в аптеке она мыла всякие банки-склянки и поддерживала чистоту в помещении. А дядя Филя работал учётчиком на ново-ольховском песчаном карьере – в ожидании пенсии. Работёнка у супругов была, что называется, не пыльная. Времени на домашнее хозяйство, на огород вполне хватало.
Жили Бываевы дружно и мирно. Но, ясное дело, имелись и у них свои неприятности. Тревожили думы о будущем племянника – Валика. Огорчало поведение соседки – Людки Мармаевой. Эта нестарая и на вид даже симпатичная женщина совсем не следила за своими курами, и они часто проникали на участок Бываевых, нахально копались в грядках.
И ещё одна забота томила тётю Лиру и дядю Филю. То была забота об укреплении и наращивании здоровья.
С той поры как они перебрались в Филаретово, им захотелось продлить своё земное бытие. Забота о здоровье проистекала отчасти и из-за того, что тётя Лира с юных лет работала то сиделкой в больнице, то мойщицей в аптеках и через это прониклась огромным уважением к медицине. Этим уважением она заразила и своего мужа. Дядя Филя возлюбил принимать всякие лекарства, даже вне зависимости от их прямого назначения. Когда в аптеке, за истечением срока хранения, списывали различные медикаменты, тётя Лира приносила их домой, и дядя Филя за милую душу глотал разные там антибиотики, аспирины, реапирины и не брезговал даже пилюлями против беременности. «Организму всё пригодится, организм сам знает, куда какие вещества в теле рассортировать», – говаривал он. Должен я добавить, что дядя Филя, может быть благодаря лекарствам, а всего вернее – наперекор им, был в общем-то здоров. Правда, он страдал плоскостопием, из-за этого его даже в армию не призвали, но в остальном чувствовал себя неплохо, так же, как и его супруга.
Любимым и, пожалуй, единственным чтением Бываевых был популярный журнал «Медицина для всех». День, когда тётя Наташа, местная почтальонша, вручала им очередной номер, казался им праздником. Тётя Лира тотчас же жадно склонялась над оглавлением, напевая старинную медицинскую частушку:
Болят печёнки, болят и кишки, —
Ах, что наделали мальчишки!
Дядя Филя подпевал бодрым голосом:
Болят все кишки, болят печёнки, —
Ах, что наделали девчонки!
Наибольшим вниманием супругов пользовались те статьи и заметки, где речь шла о продлении срока человеческой жизни.
Хоть Бываевы люди были невредные, но всё же мне повезло, что поселили они меня не в капитальном своём строении. Дело тут не в них, а в их домашней живности. Ну, поросёнок – тот отдельно жил. Про кошку Фроську тоже плохого не скажу: она была пушистая, симпатичная и иногда целыми сутками где-то пропадала.
Зато Хлюпик – приземистый, раскормленный пёсик загадочной породы – всегда или в доме околачивался, или дежурил у калитки – в рассуждении, кого бы облаять или цапнуть. Он только на вид казался неуклюжим, а на самом деле был очень даже мобилен. И характер имел переменчивый. Подбежит к тебе приласкаться, хвостом виляет, а потом вдруг передумает и в ногу вцепится. Он и хозяев своих иногда кусал. «Замысловатое животное!» – говорил о нём дядя Филя, причём даже с оттенком уважения. «Тварь повышенной вредности», – характеризовал его Валик.
А тётя Лира души в Хлюпике не чаяла. Она где-то подобрала его щенком и выкормила. Она почему-то считала его очень честным. «Кусочка без спроса не возьмёт!» – восторгалась она. Но воровать ему и незачем было – и так был сыт по горло. Однако он был хитёр и понимал, что честность – это его основной капитал. Иногда он устраивал демонстрацию своего бескорыстия. Когда тётя Лира, прервав стряпню, уходила из кухни покормить поросёнка, Хлюпик прыгал на табурет, оттуда на кухонный стол и там засыпал (или делал вид, что спит) рядом с фаршем или ещё каким-нибудь вкусным полуфабрикатом. «Ах ты, ангельчик мой культурный! Лежит и ничего не трогает!» – умилялась тётя Лира, вернувшись в кухню, и, взяв пёсика на руки, относила его в комнату, на диван.
Вот так, значит, жили в посёлке Филаретово Лариса Степановна и Филимон Фёдорович Бываевы и их подопечные. Жили и не знали, что пройдёт год – и в судьбы их ворвётся нечто небывалое, необычайное.
На следующий день по приезде к Бываевым я отправился в тот лес, где погиб отец. Его могилу на Серафимовском кладбище мы с матерью посещали регулярно, но на месте его гибели не бывали ни разу. Не тянуло нас туда. А главное, мы толком и не знали, где в точности случилось несчастье: из рассказов грибников – спутников отца в тот печальный день – известно было только, что произошло это где-то в бору за Господской горкой. Теперь, расспросив у Бываевых, где находится этот бор, я направился туда.
До речки меня сопровождал Валик. Он подробно растолковал мне, как идти к Господской горке, а сам расположился на берегу.
Минут сорок шагал я по береговой тропке, затем, когда показался вдали пологий холм, форсировал речку вброд и свернул налево. Начались густые кусты, среди них виднелись остатки каменного строения. В сторонке маячили кирпичные ворота с осыпавшейся штукатуркой: никакой ограды не было, ворота никуда не вели. Я понял, что это и есть Господская горка; здесь в незапамятные времена, как сказала тётя Лира, стояла барская усадьба.
На фоне ворот я увидел нечто голубоватое, движущееся. Подошёл ближе – и узрел Элу. В сарафане, с корзиночкой в руках. Я, конечно, очень удивился и обрадовался. Но, поскольку у нас с ней был как бы негласный договор не здороваться при встречах и вообще избегать формальной вежливости, я обратился к ней так:
– Эла, когда я стряхнусь с ума, я тоже пойду искать грибы среди лета.
– Я не по грибы, я калган выкапываю, – ответила она и протянула мне корзинку: там на дне лежали какие-то корешки и детский совочек. – Это калган, папа на нём спирт настаивает.
– Не знал я, что твой предок выпить любит.
– Нет, он непьющий, ты же знаешь. Это для желудка… А сюда я зашла поздороваться с каменщиком. – С этими словами она приложила руку к воротам, к тому месту кладки, откуда, видно, кусок штукатурки отвалился совсем недавно; этот кирпич был густо-вишнёвого цвета, не выцветший, он выделялся среди других.
– Вот и поздоровались! – объявила Эла. – Лет сто двадцать тому назад он своей рукой положил этот кирпич, и с той поры ничья ладонь к нему не прикасалась. И вот моя коснулась. Это как рукопожатие.
– Не дойдёт до каменщика твоё рукопожатие, – съязвил я. – Есть эти ворота, есть этот кирпич, есть ты. А каменщик-то где? Выпадает основное звено.
– Каменщик жив! По-моему, все люди бессмертны. Конечно, не в божественном смысле каком-то, а в рабочем. Всё, что сделаешь в жизни хорошего, – всё идёт в общий бессмертный фонд. Даже если дело незаметное, всё равно.
– Очень удобная теория! Честь имею поздравить вас с бессмертием!
– Не перевирай мои слова! – вскинулась Эла. – Личной вечной жизни я бы вовсе не хотела. Ты представь себе: я построю дом, и он состарится при моей жизни, и его снесут у меня на глазах!.. Нет, пусть наши дела переживают нас!.. Впрочем, личное бессмертие нам не угрожает.
– Очень даже не угрожает, – согласился я и сообщил Эле, что направляюсь в тот именно лес, где погиб отец.
– Боже мой, а я ещё с такими разговорчиками, – огорчилась Эла. – Прости, я ведь думала, ты просто так тут бродишь… И вообще, как ты в Филаретово попал?
– Хотел сделать тебе приятный сюрприз. Представь себе, тайком от тебя поселился у Бываевых на всё лето. Я к тебе завтра собирался – и вдруг такая счастливая случайность, встречаю тебя здесь.
– Дорога в ад вымощена счастливыми случайностями, – пошутила Эла. – Это я где-то вычитала, наверно. А может, это мне просто приснилось… Тебе снятся мысли?
– Ты же знаешь: мне снится только архитектура. Этой ночью видел высоченную башню; вошёл в дверь, а там каменная лестница, и ведёт она не вверх, а вниз. Спускался, спускался по ней, а ступенькам конца нет. Тогда взял и проснулся… Приснится же такая мура!
…Продираясь сквозь кустарник, мы вышли на просёлочную дорогу, пересекли её, миновали кочковатое поле, вступили в бор. Пахло смолой, под ногами пружинил мох. Сосны стояли редко, не мешая жить друг другу, лес хорошо просматривался. Никаких следов бед людских он не хранил. Погибни здесь тысяча человек – он и то ничего бы не запомнил и ничего бы нам не рассказал. Вскоре мы повернули обратно. Уже выходя на просёлок, мы обратили внимание на одну большую сосну. На ней кто-то вырезал треугольник, опущенный вершиной вниз; он заплыл смолой, древесина потемнела. Ниже на коре виднелись какие-то вмятины и шрамы, поросшие мхом.
– Может быть, именно здесь это и случилось, – сказала Эла.
Мы стояли молча, не шевелясь, будто, не сговариваясь, объявили сами себе минуту молчания.
– А теперь пойдём к реке, – обратился я к Эле.
– Нет, погоди, – ответила она. – Давай спасём вон ту рябинку. Ей здесь не вырасти, её какая-нибудь машина обязательно заденет колёсами.
Между сосной и дорогой росло несколько низеньких рябин; одно деревцо, совсем маленькое, стояло у самой обочины. Вынув из корзины совочек, Эла стала выкапывать рябинку.
– Летом вроде бы деревья не пересаживают, – усомнился я.
– Рябина и летом приживается, – уверенно возразила Эла. – Ты возьмёшь её и посадишь на участке твоих высоких покровителей. Только, чур, место выбери получше. И поливай её! Я на эту рябинку кое-что загадала.
Мы расстались с Элой на Господской горке. Оттуда до Ново-Ольховки было такое же расстояние, как до Филаретова. В дальнейшем мы почти каждый день встречались именно здесь, а потом шли куда глаза глядят.
Любовь росла и крепла,
Взмывала в облака, —
Но от огня до пепла
Дорожка коротка.
Деревцо я в тот же день посадил на участке Бываевых – с их согласия. Мне казалось, что место я выбрал очень удачное – на маленькой лужайке, где справа стояли две берёзы, а слева росла бузина.
– Значит, матушку-сорокаградусную на рябине настаивать будем, только до ягодок бы дожить! – пошутил дядя Филя.
– Далась тебе эта водка окаянная! – встрепенулась тётя Лира и сообщила мужу, что завтра в аптеке будут списывать лечматериалы и она под это дело принесёт ему для здоровья пятнадцать бутылок рыбьего жира.
Рыбий жир вина полезней,
Пей без мин трагических,
Он спасёт от всех болезней,
Кроме венерических.
Что касается саженца, то он не принялся. Может быть, потому, что поливал его я нерегулярно, забывал иногда из-за стихов, творческих раздумий. В конце июля листья рябины пожелтели, пожухли.
– А как поживает наша подшефная? – спросила меня однажды Эла.
– Никак не живёт, съёжилась совсем, – ответил я. – Но тётя Лира говорит, что весной она может ещё ожить.
– Нет, не оживёт она, – строго сказала Эла и взглянула на меня так, будто я один виноват в этом.
Есть улыбки – как награды,
Хоть от радости пляши;
Есть убийственные взгляды —
Артиллерия души.
На будущий год деревцо действительно так и не воскресло. И это вызвало очень, очень важные последствия.
Миновал год.
Я благополучно перешёл в одиннадцатый класс (они ещё существовали; позже было введено десятилетнее обучение) и летом опять подался в Филаретово. А поехал я туда известно почему: Элины родители снова дачу в Ново-Ольховке сняли.
Бываевы опять встретили меня очень гостеприимно. А вот у Хлюпика характер ещё хуже стал. Он меня сразу же за ногу цапнул. «Это он по доброте, это он, ангельчик, от радости нервничает», – растолковала мне тётя Лира.
Что касается Валика, то он быстренько отвёл меня в сторону и попросил в это лето не очень наседать на него с грамматикой, ибо у него голова другим занята. Я уже знал, что он окунулся в киноискусство, решил стать деятелем кино – не то режиссёром, не то артистом, не то сценаристом. Он ходил теперь на все фильмы, а книги читать бросил: в него, мол, культура через кино входит.
Если говорить о себе, то я прибыл в Филаретово опечаленный. Зимой минувшей дела мои шли неплохо: в одной газетной подборке прошли три моих стихотворения, в другой – два. Я уже подумывал о сборнике своих стихов. Даже название для него придумал – «Гиря». Это в знак того, что стихи мои имеют творческую весомость. Но перед самым моим отъездом в газетном обзоре некий критик заявил, что «стихи Глобального незрелы, эклектичны, автор ещё не нашёл самого себя».
У критиков – дубовый вкус,
А ты стоишь, как Иисус,
И слышишь – пень толкует с пнём:
«Распнём, распнём его, распнём!»
В первый же день я отправился в Ново-Ольховку, захватив с собой злополучную газету. Уже на подходе к Элиной даче я учуял запах палёного и догадался, что Надя сегодня гладит бельё. И не ошибся: она только что прожгла утюгом две простыни.
Я пригласил Элу на прогулку, но она отказалась по уважительной причине: она в тот день дежурила по семейной кухне (и уже успела разбить одну тарелку).
– Давай встретимся завтра в одиннадцать утра на Господской горке, у наших ворот, – предложила она.
– Замётано, – ответил я. Потом отозвал её на минутку в палисадник и там повёл речь о том, что путь истинных талантов всегда усеян терниями и надолбами, и вручил ей роковую газету. Я сделал это в надежде на то, что Эла возмутится, осмеёт критика и тем самым обнадёжит и утешит меня. Я стал ждать её реакции.
Вы гадаете, вы ждёте,
Будет эдак или так…
Шар земной застыл в полёте,
Как подброшенный пятак.
Эла прочла ядовитую статейку и коварно хихикнула. Я моментально усёк, что хихиканье это не в мою пользу.
– Ты призадумайся. Ведь он тебе плохого не желает, – совершенно серьёзно произнесла она. – И потом, знаешь, очень уж ты могучий псевдоним себе придумал: Гло-баль-ный…
– От Электрокардиограммы слышу! – отпарировал я.
– Не я же себе такое имя выбрала, – тихо и грустно молвила Эла. – И дразнить меня так – это просто подлость.
– А с критиками, которые травят поэта, дружить – это не подлость?!
– Ни с какими критиками я не дружу… Вот что, захлопнем этот разговор. Оставайся у нас обедать. Щи сегодня – глобального качества. Из щавеля!
– Не надо мне твоих щей! – Хлопнув калиткой, я вышел из палисадника и побрёл куда глаза глядят.
Устав сидеть на шатком троне,
Разбив торжественный бокал,
Король в пластмассовой короне,
Кряхтя, садится в самосвал.
На душе у меня было муторно. Я долго бродил по лесу. Когда вернулся в дом Бываевых, там уже отужинали. Но добрая тебя Лира разогрела макароны, усадила меня за стол.
– Оголодал ты, Павлик, осунулся, – сказала она. – С первого дня пропадать где-то начал. Вроде нашей кошки Фроськи погуливаешь где-то… Смотри, до алиментов не добегайся, а то нам перед твоей маманей отвечать придётся.
– Не бойтесь, тётя Лира, до алиментов дело не дошло, – невесело ответил я. – И пропадать из дому больше не буду.
Говорят, что грядущие события бросают перед собой тень; говорят, что накануне важных, поворотных в их судьбе дней люди часто видят сны, по которым можно расшифровать будущее. Но я в ту ночь спал без сновидений и проснулся без предчувствий.
Хоть накануне я и устал изрядно, но в ту знаменательную субботу в июле 1965 года пробудился рано.
Во времянке стояла сыроватая прохлада, в маленькое окошко лился ровный неслепящий свет. Я поднял голову с подушки и подумал, что день будет ясный, безоблачный и что вообще мир этот устроен очень даже хорошо. Потом вдруг вспомнил вчерашнюю ссору с Элой и обиду, которую мне Эла причинила. Но день от этого не померк, радость пробуждения была сильнее. Я бодро вскочил с раскладушки.
Умываясь у жестяного рукомойника, я размышлял: идти или не идти к старым воротам? В моих ушах звучали Элины слова: «Давай встретимся завтра у наших ворот». Но ведь это сказала она до размолвки. Вдруг я приду – а её нет?
В этот момент послышались удары «гонга». Валик лупил деревянной поварёшкой по старой медной кастрюле, подвешенной им у крыльца, возвещая час завтрака. Такую моду он ввёл ещё в прошлом году – «как на фешенебельных западноевропейских курортах». Вслед за этими дурацкими звуками раздался захлёбывающийся лай Хлюпика: пёсик этой музыки терпеть не мог.
Отлично помню: на завтрак в то утро тётя Лира приготовила яичницу. Когда она всем положила по порции, на сковородке остался ещё один кусок. Она его демонстративно мне добавила.
– Павлик гуляет много, – ехидно пояснила она. – Ему усиленное питание требуется, чтоб перед подружкой не осрамиться.
Валик заржал в тарелку, а дядя Филя перевёл разговор на своё, заветное:
– Мне, Лариса, тоже доппаёк нужен. В жидком виде. По случаю сапёрных работ. Копать-то много придётся.
– Ну, ребята тебе помогут.
– Мне помощи не надо, мне надо, чтобы благодарность была!
– Ладно, выкопаешь – тогда посмотрим. А пока не выкопаешь, не смей к холодильнику подходить. Ишь, чего удумал – с утра ему водку подавай!
Безалкогольные напитки
На стол поставила жена,
И муж, при виде этой пытки,
Вскричал: «Изыди, Сатана!»
Из дальнейшего их разговора я усёк: в последнем номере любимого журнала, в отделе «Советы сельчанам», супруги Бываевы вычитали, что помойная яма, если она расположена близко от жилья, может стать источником инфекции. У них она находилась рядом с домом, – и вот они задумали выкопать новую, где-нибудь подальше. Но ещё не решили, где именно. Сперва хотели копать за огородом, но потом передумали: там совсем близко участок соседки, та обидится, озлится, да и сыровато там; в журнале же рекомендовали выбрать место для этого по возможности сухое.
– А я знаю, где рыть надо! – встрял Валик. – Около двух берёз. Там и от дома недалеко, и место сухое. Там Пауль в прошлом году рябинку посадил, а она засохла. Значит, уж самое сухое место.
– А и вправду место подходящее, – согласился дядя Филя. – Молодец, Валик! Всегда б твоя голова так работала – цены б тебе не было!
– Валик наш ещё покажет себя! – горделиво изрекла тётя Лира. – Он ещё в инженеры выйдет!
– В режиссёры, – поправил её племянник.
Я отправился во времянку, сел на раскладушку и стал читать книгу по поэтике Томашевского. Затем от теории стихосложения мысли мои перешли к практике. Отложив книгу, я начал громко, с чувством декламировать свои стихи, те самые, которые не понравились критику. Нет, совсем не плохие стихи, решил я. Напрасно Эла примкнула к этому критикану! И не пойду я сегодня на Господскую горку!
Приняв это постановление, я взглянул на часы. Было десять минут одиннадцатого.
Тот, кто твёрдое принял решенье,
Не подвластен любовной тоске,
И, простив себе все прегрешенья,
Он шагает вперёд налегке!
Покинув времянку, я направился к дому Бываевых. Тётя Лира и Валик сидели на ступеньках крыльца. Тётя Лира была погружена в чтение «Медицины для всех». Валик держал в одной руке заграничный киножурнал; в другой руке его блестели большие портняжные ножницы. Он вырезал снимки кинокрасоток, чтобы потом наклеить их в свой альбом. Чем меньше одежды было на актрисе, тем больше у неё было шансов быть наклеенной. Здесь же на крылечке возлежал Хлюпик; он сонно и самодовольно жмурился.
– Валик, айда купаться! – пригласил я.
– Неохота, – ответил он. – Я весь в искусстве!
Тут тётя Лира на миг оторвалась от чтения и сказала:
– Павлик, хоть ты бы Филимону Фёдоровичу помог яму-то копать. А то ежели он один всю работу провернёт, так потом за это целые пол-литра требовать станет.
– Слушаюсь! – ответил я и потопал к двум берёзам.
Дядя Филя уже успел кое-что сделать. Квадрат земли примерно два на два метра резко выделялся среди травы. Снятый дёрн штабельком лежал в стороне; там же валялся хилый стволик непривившейся рябинки.
– Дядя Филя, дайте покопать, – попросил я.
– Копай, если не лень, – ответил он и передал мне лопату.
Я по штык вонзил её в суглинистую почву. Работать было приятно. Всё глубже становилась яма, и всё росла горка земли возле неё. И вдруг мне показалось, что из ямы исходит неяркий, лиловатый, ритмично вспыхивающий и погасающий свет. Это, наверно, с неба какие-то отблески, подумал я и взглянул вверх. Но в просветы меж берёзовых ветвей виднелось безоблачное июльское небо.
– На кружку пива наработал, – молвил дядя Филя. – Давай-ка теперь я.
Когда я передал ему лопату, непонятные вспышки сразу же прекратились. Это мне просто почудилось, это из-за того, что я вчера очень много по лесу шлялся, решил я и направился к дому. Тётя Лира и Валик по-прежнему сидели на крыльце.
– И не надоело тебе этих кинотеток вырезать? – поддразнил я Валика.
– Тебя бы такая теточка поманила – семь вёрст бы за ней босиком бежал, – огрызнулся он, показывая мне свежевырезанный снимок грудастой кинозвезды в бикини.
Но мне не нравились такие секс-бомбы. Я вспомнил Элу – её умное, доброе и действительно красивое лицо, её скромную улыбку… Я посмотрел на часы; если пойду быстрым-быстрым шагом, то поспею к Господской горке к одиннадцати. Я торопливо зашагал к калитке. И вдруг вчерашняя обида опять подкатила к сердцу. Я повернул обратно и направился к двум берёзам.
Дядя Филя стоял в яме по пояс и деловито выбрасывал лопатой сыроватую землю. Когда я сказал, что хочу сменить его, он согласился с какой-то поспешностью. Я с остервенением принялся за дело: работой мне хотелось отогнать обидные мысли. Слой сероватого суглинка кончился, лопата с чуть слышным хрустом входила в коричневатую влажную глину, прослоённую песком и мелкими камешками. И опять началось это непонятное мигание; оно стало явственнее и учащеннее. Впрочем, ничего неприятного в нём не было. Но всё-таки странно… Я потёр глаза, посмотрел на небо. Небо как небо.
– У меня в глазах мигает что-то, – признался я дяде Филе.
– И у тебя?! – удивился он. – Я думал, это только у меня. Потому как я вчера лекарств немного переел… Ну, давай я дорою. Теперь уж немного.
Я направился к крыльцу.
– Валик, идём к яме! Там мигание какое-то непонятное.
– Не разыгрывай! – ответил Валик. – Меня лично ни на какое мигание не поймаешь!
– Какое ещё мигание? – недовольно спросила тётя Лира.
Послышался топот. Дядя Филя, волоча за собой лопату, бежал по тропинке. Поравнявшись с нами, он, тяжело дыша, произнёс:
– Там мина или что… Я лопатой на железо наткнулся, а оттуда, из ямы-то, труба какая-то вылезать стала… Не взорвалась бы…
– Если сразу не взорвалась, значит, и не взорвётся, – спокойно сказал Валик. – Пошли смотреть.
Мы с ним не пошли, а побежали. Тётя Лира и дядя Филя последовали за нами, но не столь торопливо.
Из середины ямы медленно и неуклонно выдвигался или, если хотите, вырастал стебель из чешуйчатого тёмно-зелёного металла. Он был толщиной с лыжную палку. Несмотря на полное безветрие, он слегка покачивался. С его чешуек опадали песчинки и комочки глины, причём они казались совсем сухими, хоть на дне ямы уже проступила почвенная вода. Вдруг откуда-то – вероятно, от этого металлического стебля – потянуло удивительно тонким и нежным запахом. В том аромате было что-то успокаивающее и, я бы сказал, проясняющее сознание. Я взглянул на супругов Бываевых, на Валика. На их лицах запечатлелось блаженное удивление – и ни тени испуга. Я тоже не ощущал никакого страха.
– Это не наша техника, – сказал вдруг Валик. – Это совсем не наше.
Таинственная трубка, вытянувшись из ямы примерно до уровня наших плеч, перестала расти. Цвет её изменился на ярко-синий. Вокруг неё обвилась лиловатая световая спираль. Затем из-под земли послышался короткий щелчок, и на конце трубки возник небольшой радужный диск, по краю которого прорезались жёлтые зубчики, похожие на лепестки; они то сокращались, то увеличивались – будто дышали. Потом мы услышали бесстрастный и чистый голос:
Прикосновением лопаты к реагирующей трубке вы привели в действие контактную систему автономного агрегата. Агрегат не взрывоопасен, не радиоактивен, безопасен химически, биологически безвреден. Воспринимающая самонаучающаяся система агрегата действует со дня его заложения в грунт, что создало возможность объяснения с вами на вашем языке.
Агрегат заложен в почву вашей планеты научно-экспериментальной экспедицией с планеты (неразборчиво, одни гласные) четыреста пятьдесят восемь тысяч сто тридцать шесть лет сто сорок пять суток одиннадцать часов девятнадцать минут тридцать две секунды тому назад по земному времени. Глубина заложения, с учётом последующих наслоений, программирована на обнаружение агрегата разумными существами, владеющими металлическими орудиями труда.
В агрегате хранится сосуд с жидкостью, которую следует разделить на шесть равных доз и принять внутрь шести обитателям вашей планеты. Одна доза экстракта даёт возможность живому млекопитающему, вне зависимости от его роста и веса, прожить один миллион лет, не более. От ядов, инфекций, катастроф, физических и психических травм экстракт не предохраняет. На пожилых омолаживающего действия не оказывает, фиксируя их в том возрасте, когда они приняли дозу. Принявшие экстракт в молодом возрасте, дожив до зрелого, стабилизируются и далее не стареют. По наследственности свойства экстракта не передаются.
Приём экстракта не накладывает на долгожителей никаких моральных, юридических, практических обязательств по отношению к иномирянам. Право распределения экстракта принадлежит тому, кто первым коснулся металлом реагирующей трубки. Экстракт следует принять внутрь не позже сорока семи минут двадцати трёх секунд после извлечения сосуда из супергерметического контейнера. Ждите появления агрегата».
Голос умолк. Радужный диск погас. Трубка стала быстро укорачиваться, уходя вглубь, затем скрылась под комками глины. Мы стояли и молчали. Суть дела дошла до всех, и текст мы все четверо запомнили назубок; даже сейчас помню дословно. Не сомневаюсь, что тут имело место и какое-то особое воздействие агрегата на наши центры памяти.
– И ведь это не розыгрыш! – прервал молчание Валик. – Спасибо вам, родные инопланетники!
– Значит, всех соседей переживём. Сподобились!.. – задумчиво произнесла тётя Лира.
– Всю жизнь мне не фартило, зато теперь во какой фарт попёр! – глухим, прерывающимся голосом сказал дядя Филя. – Только бы не упустить…
– Но теперь уж, Филимон, от зелья своего воздерживайся! – вмешалась тётя Лира, – Слыхал: «…от ядов не предохраняет!» Теперь раз в сто лет будешь выпивать, в день рождения. А так – ни стопочки, ни рюмочки!
Из-под земли послышался глухой гул. Почва под ногами у нас заколебалась. Дно ямы набухло, вспучилось, как волдырь, потом этот волдырь прорвался, и из глубины стал вырастать чешуйчатый металлический баллон, закруглённый на конце. Затем показались короткие лапы из того же металла – лапы, торопливо роющие землю. Чудище перевалило через борт ямы и, осыпая вниз комья земли, выползло на лужайку. Теперь оно неподвижно стояло на своих шести парах конечностей. Длина его составляла метра два, высота – сантиметров семьдесят. По телу его пробегали светящиеся радужные спирали. Их вращение всё убыстрялось, и вдруг все шесть пар цепких лап пришли в движение, причём три пары как бы пытались шагать в одну сторону, а три остальные – в другую. Вследствие равновесия сил агрегат оставался на месте, только весь дрожал. Затем в середине его возник поясок зеленоватого огня – и вот чудище распалось на две части, конечности его замерли. На траву вывалился прозрачный цилиндр размером с ведро, наполненный какой-то студенистой массой. Сквозь эту массу виднелись очертания синего сосуда конусообразной формы.
– Непонятная укупорка, – проворчал дядя Филя и, нагнувшись, осторожно постучал по прозрачному цилиндру согнутым пальцем. Послышался глухой звук.
– Надо вскрывать! Время-то бежит! – прошептал Валик. Вспомнив, что в руке у него ножницы, он с силой ударил ими по посудине. Они отскочили от оболочки с железным взвизгом, не оставив на ней и царапины.
– Постойте, а что, если нажать вот на это красное пятнышко, – предложил я.
Валик приложил палец к красному кружку у основания цилиндра. В тот же миг по контейнеру пошли трещины, он распался, и на траву вывалилась студенистая масса. И студень этот, и осколки цилиндра начали испаряться у нас на глазах. Дядя Филя расстегнул пуговки на правом рукаве ковбойки, натянул рукав на ладонь, осторожно поднял синий сосуд ёмкостью с литр. На узкой его части виднелась риска, а у самой вершины конуса алел чёткий кружок.
– Всё понятно! – заявил дядя Филя. – Лариса, Валентин, пошли в дом! – В голосе его послышались резкие, не то командные, не то собственнические нотки. Раньше он никогда так не разговаривал.
– Постой, Филимон! – встрепенулась тётя Лира. – Надо бы всю эту механику убрать, а то разговоры в посёлке пойдут. Хорошо бы всё это в яму обратно…
Но прятать эту механику не потребовалось. Внезапно и бесшумно обе части чудища вновь сдвинулись вплотную, и сразу же агрегат охватило огнём.
– Во! Само себя жгет! – радостно прошептал дядя Филя. – До чего же культурно они это придумали!.. Ты, Павел, последи, чтоб от него чего-нибудь тут не загорелось.
Они направились к дому. Впереди осторожно, будто по льду ступая, шёл дядя Филя, держа в далеко вытянутой руке синий сосуд. За ним шагала тётя Лира. Валик замыкал шествие. На меня они даже не оглянулись.
Агрегат пылал густым пламенем. Слышались треск и хруст. Корежилась оболочка, какие-то бесчисленные разноцветные кубики и призмочки вываливались на траву и уничтожались огнём. Пламя, взмётываясь, обволакивало нижние ветви берёзы. Но странно: листья на ветвях не сгорали, даже не желтели.
Я подошёл к огню совсем близко. От него не веяло жаром. Тогда я сунул руку прямо в пламя – и озноб пробежал у меня по спине. Пламя не жгло, даже не грело. Оно было холодное – будто я сунул руку в окошко сырого подвала.
Агрегат сгорел. Ни пепла, ни золы не осталось, и даже трава не изменила своего цвета. Только там, где топтались лапы чудища, на дёрне виднелись тёмные порезы и рваные вмятины.
И ведь всё это не во сне, думал я. Это не бред, не коллективный психоз. Это наяву, наяву!.. Сейчас там идёт делёжка бессмертия; ведь миллион лет – это почти бессмертие… Ну, три дозы ясно кому – дяде Филе, тёте Лире, Валику. Родители Валика выпадают из игры – они в дальней поездке. Значит, свободные дозы будут даны Гладиковым, мужу и жене. Они живут через три участка, они очень дружат с Бываевыми. А может быть, дядя Филя выскажется в пользу других кандидатов на бессмертие – он очень уважает Колю Рамушева и его жену Валю; они живут через пять домов… А может быть… Я перебирал возможные кандидатуры, порой включая и себя. Ещё я размышлял о том, почему иномиряне дали такой жёсткий срок для приёма экстракта. Наверно, для того, чтобы бессмертие досталось тем, кто имеет непосредственное отношение к нашедшему агрегат? Несомненно, это эксперимент. Через сколько-то времени они вновь посетят Землю и проверят результаты. Если опыт окажется удачным, они дадут бессмертие всем людям.
Я вздрогнул, услышав чьи-то шаги. Потом вижу – ко мне Валик приближается.
– А бандура эта, значит, сгорела? – спросил он нервным шёпотом. – Это хорошо!.. Пауль, тебя в дом зовут. Потопали.
– Ты уже обессмертился? – спросил я на ходу.
– Омильонился! Всё в норме!.. И ты сейчас омильонишься: это бабуся насчёт тебя такую заботу проявила… А синяя посудина эта, как только мы из неё жидкость вылили, сразу пропала, в туман превратилась. Никаких доказательств. Засеки это на ум!
Супруги Бываевы сидели возле круглого стола в той комнате, что рядом с кухней. Занавеска на окне была задёрнута для секретности. Стол, как сейчас помню, накрыт был холщовой скатертью с вышитыми на ней розами и бабочками – работа тёти Лиры. Шесть гранёных кефирных стаканов стояли на столе: три пустых и три – наполненных вишнёво-красной жидкостью.
– Павлик! – обратилась ко мне тётя Лира тревожным голосом. – Павлик, мы решили дать тебе выпить этого самого… Чтоб не постороннему кому, а своему, понимаешь? И одна к тебе просьба: молчи об этом деле!
– Твоё дело, Павлюга, выпить – и молчать. Понял? – строго произнёс дядя Филя.
– Учти, Пауль, если раньше времени начнёшь болтать, тебя просто за психа сочтут. Не поверят! – добавил Валик.
– А поверят – так ещё хуже, – вмешался дядя Филя. – Нынче доцентов всяких развелось – что собак нерезаных, все около науки кормятся. Затаскают они нас по разным комиссиям. Ещё и дело пришить могут, что я не так распределил это лекарство. А чем я докажу?! Квитанций-то на руках нет.
– Опять же Филимону Фёдоровичу на пенсию скоро выходить, – испуганно зашептала тётя Лира. – А если пойдёт о нём вредный слушок, что ему миллион лет жить, то в райсобесе засомневаться могут, давать ли ему пенсию.
– У дедули есть полный шанец без пенсии остаться, – подтвердил Валик.
– Значит, договорились? – просительно произнесла тётя Лира. – А теперь пей, Павлик, пей!
И она подала мне стакан.
От густой влаги тянуло таинственной свежестью. Вереница мыслей промчалась в моём уме. Мелькнула догадка: через сверхдолгожительство я обрету всемирное поэтическое величие. Волны будущей славы к моим подступили стопам, зазвенели, запели, заплескались в гранит пьедестала. Я ведь стану великим, бессмертным я стану в веках! Современных поэтов я оставлю навек в дураках! Я всех классиков мира, всех живых и лежащих в гробу, всех грядущих пиитов своим творчеством перешибу! Будет книгам моим обеспечен миллионный тираж! Я куплю себе «Волгу», построю бетонный гараж! Будут критики-гады у ног пресмыкаться моих! Всем красавицам мира я буду желанный жених! Моим именем будут называть острова, корабли! С моим профилем будут чеканить песеты, рубли! Буду я ещё бодрым, ещё не в преклонных годах, – и уж мне монументы воздвигнут во всех городах!..
Я выпил стакан до дна и ощутил привкус прохлады и лёгкой горечи. Через мгновение ощущение это прошло.
– В нашем полку прибыло! – заявил дядя Филя.
– А кому остальные две дозы? – спросил я. – Рамушевым, наверно?
– Нет, не подходят они для такого дела. Раззвонят на весь свет, – сухо ответил дядя Филя.
– Одну порцию тогда, верно, соседке дадите, Мармаевой? – стал выпытывать я.
– Людка Мармаева не подходит, – возразила тётя Лира. – Она почём зря своих кур в наш огород допускает, сколько раз я ей говорила… Дай ей этого лекарства, а потом миллион лет мучайся из-за её кур! Да и болтать она любит, язык без костей… Тут Валентин один совет дал…
– И опять повторяю: одну дозу надо дать Хлюпику! – решительно заявил Валик. – Сейчас ему пять лет, а собаки в среднем живут до двенадцати. Через десять-пятнадцать лет действие экстракта будет доказано на живом ходячем факте. Сейчас нам нет смысла шуметь о своём долгожительстве, но в будущем оно нам ой какую службу сослужит! Мы все великими людьми станем.
– Во головизна-то у Валика работает! – восхитился дядя Филя. – Мы все великими будем, а Хлюпик наш ходячим фактом будет – с хвостом!
– Жаль на собачонку экстракт тратить, – высказался я.
– Павлик, если мы тебе такую милость оказали, жизнь вечную-бесконечную бесплатно выдали, так ты не думай, что наши дела имеешь право решать, – обиделась тётя Лира. – Я, может, давно уж мечтаю, чтоб Хлюпик за свою честность никогда не помирал.
Любимчик её был тут как тут. Слыша, что упоминают его имя, он вылез из-под стола, разлёгся посреди комнаты и притворно зевнул. Потом подошёл к хозяюшке и требовательно тявкнул.
– Чует, умница, что о нём разговор! Всё-то Хлюпик понимает! – заумилялась тётя Лира. Затем принесла из кухни чистую тарелку, поставила её на пол и вылила в неё содержимое одного из стаканов. – Пей, Хлюпик! Пей, ангельчик честный!
Пёсик неторопливо, без жадности начал лакать инопланетную жидкость. Опустошив тарелку, он благодарно икнул.
– А шестую дозу кому? – спросил я. Ответом было неловкое молчание. Потом дядя Филя, потупясь, произнёс:
– Не стоит нам этим питьём с чужими людьми делиться. Подведут. Нельзя нам счастье своё упускать.
– Фроське надо дать, – предложил Валик. – Тогда у нас два живых документа будут: собака и кошка.
– А и верно, чем Фроська хуже Хлюпика, – согласился дядя Филя. – Сколько она мышей-то переловит за миллион лет! Не счесть!.. Лариса, покличь-ка её.
Тётя Лира прошла сквозь кухню на крыльцо и стала кликать:
– Фроська! Фроська! Фроська! Кушать подано!
Потом вернулась в комнату и заявила:
– Опять она шляется где-то, шлындра несчастная!.. Ну, кошка, через блудность свою потеряла ты жизнь вечную!
Время шло, а шестой стакан всё стоял на столе. Наконец дядя Филя предложил дать эту дозу поросёнку – пусть и он у нас будет долгожитель, про запас. И тётя Лира отнесла стакан в сарайчик.
– Ну как? – спросил её Валик, когда она вернулась. – Приемлет он вечность?
– Налила ему в корытце – он сразу и вылакал.
Талантами не обладая,
С копыт не стряхивая грязь,
При жизни ты, свинья младая,
В бессмертье лихо вознеслась!
– Теперь нас, значит, шестеро, – подытожил дядя Филя.
Я вышел из дома.
Всё в мире было по-прежнему и всё на своих местах. Картофельные грядки, деревья, времянка, сарайчик – всё обыкновенное, настоящее. И на небе та же лёгкая, не предвещающая дождя дымка. Я посмотрел на часы и удивился, даже испугался: лишь час с небольшим прошло той минуты, когда из-под земли вылез чешуйчатый агрегат.
Надо обдумать всё это, переварить в покое, подумал я и открыл калитку. Пройдя по улице посёлка, свернул на неширокую, поросшую сорной травой грунтовую дорогу и долго шёл по ней; я знал, что она ведёт к кладбищу. Вскоре на взгорье показалась красная кирпичная церквушка с одноярусной колокольней. Дойдя до погоста, ничем не ограждённого, я долго глядел на сбегающие в низинку покосившиеся кресты. «Пчёлы не жалят мёртвых», – всплыла в памяти вычитанная где-то фраза. А меня пчёлы будут жалить миллион лет. Люди будут рождаться и умирать, умирать, умирать, и Эла тоже умрёт, а я буду жить, жить, жить, жить… Мною овладело смутное чувство вины.
– Я не виноват перед вами, – произнёс я вслух, обращаясь к ушедшим. – Я не виноват. Всё произошло слишком быстро.
Когда я вернулся в Филаретово, то первым, кого увидал у дома Бываевых, был Валентин. Он подкачивал камеру своего велосипеда; к багажнику он успел приторочить объёмистую корзину. Валик весело поведал мне, что едет на станцию Пронино, там неплохой привокзальный буфет. Бываевы решили чин-чинарем отметить сегодняшнее событие. Тётя Лира отвалила на это мероприятие свои похоронные («смерётные») деньги.
– У тебя в передней вилке трещина, – напомнил я ему, – возьми велик у Рамушевых, на этом ты рискуешь сломать себе шею.
– Э, всё равно, – отмахнулся он. – Авось целым вернусь. – Прикосновение к вечности не сделало его более осторожным.
– Может, пешком вместе сходим в Пронино? – предложил я. – Я тебе помогу покупки нести.
– Не, подмоги не треба… И вообще никакой помощи мне теперь не надо. Ты, Пауль, можешь прекратить своё шефство надо мной в смысле грамматики. Окунусь на второй год – не беда, потом наверстаю. У меня теперь впереди вагон времени. И даже не вагон, а чёрт знает сколько составов.
В этот момент из окна выглянула тётя Лира.
– Павлик, в одиннадцать вечера приходи! Никуда не пропадай смотри! Будем отмечать!
– Но почему в такое позднее время? – удивился я.
– Раньше нельзя. Вдруг соседи зайдут или кто. А в одиннадцать все уже спят в посёлке.
В назначенный час я постучался в дверь Бываевых. Послышались осторожные шаги. Тётя Лира наигранно сонным голосом, не отодвигая засова, тихо спросила:
– Кто там? Мы уже спать легли.
Я назвался, и она сразу впустила меня. Потом выглянула за дверь и, убедившись, что никого поблизости нет, что никто не видел моего прихода, снова закрыла её на засов.
В комнате глазам моим предстал Стол. На нём стояло несколько бутылок шампанского, а посерёдке красовался торт. Стеклянные вазочки были заполнены конфетами «Каракум», «Белочка», «Элегия» и «Муза». Остальная поверхность скатерти была буквально вымощена тарелками и тарелочками со всякой снедью. Тут хватило бы на десятерых, а нас было только четверо, не считая Хлюпика. Пёсик с голубым бантом на шее – по случаю праздника – важно возлежал на сундуке. Он был уже сыт по горло.
– Богато! – сказал я, садясь за стол. – Чего только нет! Даже кальмары в банке!
– Икры нет, Павлик, – с лицемерно хозяйской скромностью посетовала тётя Лира. – Икры, вот чего нам не хватает.
– И до икры доживём! Главное теперь – не теряться! – бодро изрёк дядя Филя и, подмигнув супруге, принялся открывать шампанское.
Но дело не пошло – всю жизнь он имел дело с иной укупоркой. За бутылку взялся Валик. Он долго возился, наконец пробка выстрелила в стену и рикошетировала в Хлюпика. Тот презрительно поморщился.
– Так жили миллионеры! – воскликнул Валентин, разливая вино в стаканы. – Ведь мы теперь миллионеры!
– Ну, чокнемся за вечное здоровье! – провозгласил дядя Филя. – Чур, до дна.
Мы сдвинули стаканы, выпили. Дядя Филя крякнул, но кряк получился какой-то неубедительный.
– Градусенков мало, – буркнул он, наливая себе по второй.
– Смотри, дедуля, не надерись. Шампанское – опасное вино, – полушутя предупредил Валик, откупоривая новую бутылку.
– Не указывай! Молод, чтоб учить меня!
– Сейчас молод, а через тысячелетье мы с тобой почти уравняемся, – отпарировал Валентин. – Тебе будет тысяча пятьдесят девять, а мне – тысяча восемнадцать.
– А ведь верно! Вот это да – уравняемся! – изумлённо произнёс дядя Филя и, опережая остальных, опрокинул в себя очередной стакан.
Тётя Лира пила и ела молча, ошеломлённая значительностью события. И вдруг заплакала, стала жаловаться сквозь слёзы:
– Поздно лекарство это пришло… Молодости-то через него не вернуть, всю жизнь вековечную старенькой прохожу…
– Веселья мало! – закричал захмелевший дядя Филя. – Заведу-ка я свои пластиночки.
Когда-то, работая в пункте по скупке утиля, он отобрал несколько заигранных, но совершенно целых пластинок. Он очень берёг их. И вот теперь включил электропроигрыватель, поставил на него диск. Игла долго вслепую брела по какому-то шумному тёмному коридору. Наконец выделилась мелодия, прорезался голос певца: «Ночью, ночью в знойной Аргентине…»
– И в Аргентине побываем! Не унывай, Ларка! – воскликнул Филимон Фёдорович.
– Теперь это вполне реально, – подтвердил Валик. – Аргентина от нас не уйдёт.
– Бомбоубежище надо копать – вот что надо в первую очередь! – испуганно объявила тётя Лира. Довоенная пластинка напомнила ей войну.
– Права ты, умница моя! – умилённо согласился дядя Филя. – Оно, конечно, войны, может, и не будет, – а мы в бомбоубежище нашем картошку хранить будем. Нам теперь хозяйство с умом вести надо! С умом!
Человек был наг рождён,
Жил без интереса, —
А теперь он награждён
Радостью прогресса!
Тем временем Валик выдвинул ящик комода и, покопавшись там, вытащил отрез холста и похоронные туфли тёти Лиры. Обмотавшись холстиной и переобувшись в эти самые тапочки, он принялся отплясывать нечто вроде шейка. Картонная подошва от левой туфли сразу оторвалась, а он знай пляшет.
– Ой, озорник! – захохотала тётя Лира. – Гляди, совсем стопчешь!
– Тебе, бабуля, эти шлёпанцы теперь ни к чему! Теперь ты миллионерша! – крикнул Валентин, убыстряя темп. Хлюпик спрыгнул с сундука и с лаем стал прыгать вокруг танцора. И вдруг, поджав хвост, забился под стол, умолк.
– А может, зря мы микстуру эту приняли, – высказалась тётя Лира. – Жили бы, как все, и померли бы, как все… Грех мы перед людьми на души взяли.
И она снова заплакала. Но потом начала смеяться. Она была уже сильно под хмельком. Вскоре я незаметно покинул пир, пошёл во времянку и там уснул. И приснился мне сон. На этот раз в нём архитектуры почти и не было.
Погожим летним днём иду я по родной Большой Зелениной. Иду просто так, прогуливаюсь в порядке самообслуживания. Шагаю скромно, глаз на девушек не пялю, размышляю о чём-то умозрительном. Но невольно замечаю, как встречные прохожие оживляются при виде меня, как неожиданная радость озаряет их лица. А те, которые по двое идут, начинают перешёптываться: «Это сам Глобальный! И ведь ничуть не гордый, совсем не кичится своей кипучей славой!» Мамаша какая-то симпатичная шепчет своей дочке: «Люся, запомни этот текущий момент на всю жизнь: перед нами – сам Глобальный!» Вдруг, завизжав тормозами, останавливается белая свадебная «Волга» – с лентами, с двумя кольцами на крыше. Жених в аккуратном костюме, невеста в нейлоновой фате выскакивают, кидаются ко мне, объятые счастливой паникой: «Благословите нас, Глобальный!» Я благородно, без сексуального подтекста, одариваю обаятельную невесту культурным братским поцелуем.
Все проспекты и бездорожья,
Все луга, и поля, и лес,
Вся природа – твоё подножье,
Ты – царица земных чудес!
Осчастливленная пара едет дальше, а я, под аккомпанемент восторженных шепотов и возгласов, вступаю на мост – и вдруг я на Крестовском острове, на стадионе. Там уже минут двадцать идёт футбольный матч «Зенит» – киевское «Динамо». Все скамьи заняты, утрамбованы болельщиками; не то что яблоку – маковому зёрнышку упасть некуда. Но билетёрша узнаёт меня: «О, нет меры счастью! Нас посетил Глобальный!» Она ведёт меня на трибуну, спрессованные болельщики размыкаются, выделяют мне место. Я сажусь и спрашиваю соседей, какой счёт. «Два один в пользу „Зенита“!» – торопливо хором отвечают мне. «Это хорошо!» – говорю я. По рядам проносится шёпот: «Это он! Сам Глобальный! Он сказал: „Это хорошо!“ Радость-то для нас какая!» Теперь сто две тысячи зрителей смотрят уже не на футбольное поле, а на меня. Раздаётся бешеный гром аплодисментов, футболисты в недоумении: они сначала подумали, что это им за что-то хлопают. Но вот и до них дошло-доехало, кто здесь сегодня виновник торжества. Они прерывают игру – тут уж не до мяча – и присоединяются к аплодирующим. «Хо-тим сти-хов! Хо-тим сти-хов!» – начинает скандировать весь стадион. Вратари соревновавшихся команд покидают свои посты, идут ко мне, под руки выводят меня на середину поля. «Прочтите что-нибудь оптимистическое!» – шепчет мне на ухо один из голкиперов. В благоговейной тишине слышится мой голос, звучат проникновенные строки:
Бык больше не пойдёт на луг,
В быка добавлен перец, лук…
Я ем убитого быка —
Ведь я ещё живой пока!
И вдруг нет футбольного поля, нет стадиона. Я стою на невысоком беломраморном пьедестале посреди огромной площади, обрамлённой модерновыми высотными зданиями. Я стою на пьедестале – но я не статуя: этот постамент воздвигли мне при жизни моей. По выходным я прихожу сюда, чтобы лично общаться с почитателями моего таланта. Площадь кишит народом. Здесь и мои современники по перу, и классики всех времён и народов, и читатели изо всех стран и континентов. У каждого в руке – книга моих стихов. Сегодня я даю автографы. Подходит Пушкин, протягивает мне свежее издание моих стихов и поэм. «Великому – от равного», – делаю я уважительную надпись на титульном листе и расписываюсь. Александр Сергеевич очень доволен, улыбается. Потом ещё некоторым отечественным классикам даю надписи, но этим уже построже. Вдруг подкатывается ко мне изящная экскурсоводица. У неё слёзная мольба: хочет, чтобы я обслужил вне очереди группу интуристов, которые явились в Ленинград специально для того, чтобы заиметь моя автографы. «Что ж, если широкая публика не возражает, я согласен», – отвечаю я. Иностранные гости выстраиваются в отдельную очередь, и я даю свои автографы Гомеру, Данте, Шекспиру и некоторым другим. Затем произношу для них краткий спич, в котором призываю их повышать качественность творческой продукции, не жалея на то труда, времени и даже жизни – одним словом, работать на совесть.
Не выполнив плана по ловле мышей,
К русалкам отправился кот, —
И ветер, рыдая среди камышей,
Поэта к работе зовёт!
Интуристы, тайком утирая слёзы, садятся в комфортабельный автобус и уезжают, а я продолжаю подписывать свои книги читателям. Тут вижу – Шефнер ко мне подходит. Старый уже, в очках. И притом – под градусом. Видать, из зависти выпил. «Перешиб я вас, Вадим Сергеевич! Ох как перешиб! – говорю ему. – Автограф-то дам, рука не отсохнет, но на близкое знакомство не напрашивайтесь».
Человек ты, или ангел,
Или нильский крокодил —
Мне плевать, в каком ты ранге,
Лишь бы в гости не ходил.
Проснулся я не потому, что выспался, а от головной боли. С тоской подумал, что нужно одеваться, и вдруг обнаружил, что лежу на раскладухе одетым. Тогда я перевернулся на другой бок, лицом к стене. Вставать не хотелось.
На правах живого классика
Подремлю ещё полчасика;
На правах живого гения
Буду спать без пробуждения.
Потом мне пить очень захотелось. Я поднялся, направился к дому Бываевых.
Валентин сидел на крыльце, крутил транзистор. Какая-то похожая на икоту музыка выдавливалась из чёрного ящичка. Глаза у Валика были осоловелые.
– Начинаются дни золотые, начинаются будни миллионеров! – объявил он. – Бабуля спит без задних, перебрала малость. А у дедули сильный перебор, он ведь вчера и водки втихаря хватил. Сейчас он приземлился у исторической ямы, харч в неё мечет… Надо бы проверить, как у него там дела.
Мы направились к двум берёзам. Дядя Филя лежал, свесив голову в яму. Он дёргался и стонал. Его рвало.
Звук ножниц и ножей
Ты слышишь в слове «жисть».
Чтоб не было хужей —
Ты с водкой раздружись!
Мы пошли обратно, к дому. Сели на крыльцо, и Валик, выключив транзистор, спросил меня:
– О чём призадумался, Пауль? О планах на будущее в разрезе миллионнолетней жизни?
– Тут есть о чём призадуматься, – ответил я. – Например, о взаимоотношениях с некоторыми людьми.
– Это ты об Эле? – с ехидной догадливостью подхватил Валик. – Бессмертный жених и смертная невеста.
– Ну, какие мы жених и невеста…
– Это я так сказал, с бухты-барахты. Но прошлым летом ты к ней очень клеился… Знаешь, если бы я любил какую-нибудь девушку по-настоящему, я бы этого инопланетного зелья пить не стал. Но я ещё ни в одну не влюбился. Мне просто с ними везёт. Сплошная инфляция.
Действительно, с девушками Валентину везло. Я только не мог понять, чего хорошего они в нём находят.
Через полчаса, напившись чаю, с посвежевшей головой вышел я из дому и направился в сторону Ново-Ольховки. И как-то незаметно для самого себя дошёл до дачи, где жила Эла. Она оказались дома.
– Почему ты не пришёл вчера на Господскую горку? – спросила она.
– Я думал – ты не придёшь, – неуверенно выдавил я из себя.
– Ладно, давай зачеркнём распри и раздоры. Пойдём бродить.
Мы вышли на улицу, потом свернули на полевую дорогу, потом пошли в лес. Долго шагали молча: я из-за того, что с мыслями собраться не мог, а Эла, наверно, просто потому, что не хотела нарушать лесную тишину. Затем у нас прорезался серьёзный разговор.
Э л а. Не пора ли прервать молчание?
Я. Хочешь, я задам тебе психологический тест в виде сказки?
Э л а. Вычитал где-нибудь? Теперь кругом тесты и тесты… Ну, я согласна.
Я. В одном королевстве жил престарелый король и с ним – королева. Это были неплохие люди. Всё в их жизни шло в общем-то нормально, но их угнетало сознание, что каждый день, даже удачный, приближает их к смерти. Придворный главврач пичкал их всякими лекарствами для продления жизни, но они отлично понимали, что когда-нибудь их всё равно обуют в белые тапочки. Но вот однажды королевская чета в сопровождении наследного принца и большой свиты отправилась в дальний лес на охоту…
Э л а. Поймала! Сперва ты сказал, что они неплохие люди, а теперь говоришь – отправились на охоту. Хорошие люди не станут охотиться для собственного удовольствия.
Я. Конечно, любительская охота – это разрешённый законом садизм.
У двуногого двустволка,
Он убьёт и лань, и волка,
Он убьёт любую птицу,
Чтоб не смела шевелиться.
Но сами король с королевой этим делом не занимались, это их челядь стреляла в зверей. А королевской чете это был просто предлог для верховой прогулки. И вот в лесу они вместе с наследным принцем незаметно отделились от свиты, чтобы побеседовать о своих династических делах. Постепенно кони завезли их в глухую чащобу. Они очутились на полянке, где стояла ветхая избушка. Из неё вышел старый мудрый кудесник…
Э л а. Любимец богов?
Я. Может – богов, а может – наоборот. Этот колдун заявил королю и королеве: «Вы явились как раз вовремя. Ваши тайные желания будут исполнены. У меня имеется в наличии пять волшебных яблок. Они доставлены мне с неба. Живое существо, съевшее яблоко, становится бессмертным. Вот вам эти фрукты – их надо съесть не позже получаса, иначе они не окажут действия». И тогда король, королева и принц немедленно слопали по яблоку. Четвёртое королева скормила своему любимому коню.
Э л а. А пятое?
Я. Пятое король хотел дать своему коню. Но в этот миг на поляну вышел один молодой поселянин. Он спешил в одно лесное селение к своей невесте. Вернее сказать, она ещё не была его невестой, но он, как в старину говорили, ухаживал за ней и собирался предложить ей руку и сердце. Пятое яблоко было вручено ему. Он не мог долго раздумывать, он его съел – и обессмертился. Всё.
Э л а. Довольно-таки мутная байка.
Я. Тест заключается в том, что испытуемый должен продолжить эту историю и дать оценку каждому действующему лицу. Кто здесь выиграл и кто проиграл?
Э л а. Кудесник себе не взял яблока. Значит, он мог обессмертиться – и не захотел?
Я. Да, выходит, что так. Но это лежит за пределами теста, это к делу не относится.
Э л а. Нет, относится! Он был мудрый, а яблока себе не взял. Значит, он знал, что яблоки эти никому не принесут счастья.
Я. Но ведь бессмертие – это уже само по себе счастье!
Э л а. Нет! Бессмертны должны быть или все люди на свете, или никто на свете. Я бы вовсе не хотела быть бессмертной, зная, что все кругом смертны. Мне было бы просто стыдно и неприятно… И потом – ты помнишь этих несчастных вечных людей у Свифта… Струдберги, что ли?..
Я. Но у него они не по своей воле…
Э л а. А когда по своей воле, как эти твои дурацкие короли и королевы и всякие там принцы, – это ещё хуже. Ведь никакие царства не вечны, и их в конце концов прогонят с престола и даже без пенсии. А принц, из-за того что его родители бессмертны, никогда не вступит на престол. И выиграл во всей этой истории один только конь. Да и то… Ведь это только люди знают заранее, что они умрут. Коню его бессмертие – не в коня корм.
Я. Постой, а об этом поселянине ты ничего не сказала. Он ведь тоже обессмертился.
Э л а. Ты говоришь, он знал, что яблоко это необыкновенное?
Я. Вообще-то ему сказали… Но у него не было времени на размышления.
Э л а. А когда он начал жевать это яблоко, он не подумал, что невеста его останется смертной? Что он будет всё такой же, а она будет стареть у него на глазах?! Хорош гусь!
Я. Я же тебе говорю, что всё очень быстро произошло. Уже потом до него дошло, что он, может быть, не очень-то хорошо поступил по отношению к ней.
Э л а. Он поступил как подонок! Это даже хуже, чем измена с другой женщиной. То измена по любви или по легкомыслию, а это просто измена, предательство… Но хватит этих тестов. Ты скажи мне, что с тобой-то творится? Ты в чём-то изменился, а в чём – не пойму.
Но что я мог сказать ей после этого разговора? Я перевёл беседу на какую-то мелкую тему. Эла, ожидая чего-то более серьёзного, обиделась, замолчала.
Есть молчание согласья,
Праздничная тишина;
Есть молчанье поопасней,
Есть молчание – война.
С этого дня трещинка отчуждения возникла между нами – и всё ширилась, ширилась…
За ужином все мы, за исключением дяди Фили, сидели присмиревшие, погружённые в свои мысли. Привыкали к новой жизни. Да и похмелье сказывалось, в особенности на тёте Лире: вид у неё был кислый. Зато муженёк её высоко держал знамя миллионера – пошучивал, строил монументальные планы; он успел опохмелиться из потайных своих запасов.
– Сколько Хлюпик людей-то перекусает за миллион лет! – воскликнул он вроде бы ни к селу ни к городу. – Не счесть! Десять дивизий!
– На поводке его теперь надо держать, чтоб не выбегал на улицу, – высказалась тётя Лира. – А то кто-нибудь возьмёт да пристукнет.
– Купим, купим поводок, Лариса! – заверил дядя Филя. – Сперва кожаный, а там, глядишь, и до золотой цепочки дело дойдёт… Мы, будь уверена, не только по годам, а и по деньгам в миллионеры выйдем!.. И пора думать нам о каменном доме. Не годится нам в деревянном жить по нашему-то нынешнему званию.
– С каких шишей каменный-то построишь? – хмуро возразила жена.
– Экономить будем, копить будем. Временно во времянке поживём, а сюда дачников пустим. Сперва пожмемся – зато потом развернёмся. Времени у нас впереди много.
– Ой, умирать-то как будет страшно, миллион лет проживши… За тысячу лет до смерти дрожать начнём, – вздохнула тётя Лира. – Уж и не знаю, добрый ли мы подарок получили.
– Оставь эти разговорчики, – одёрнул её дядя Филя. – Другая бы от радости плясала, а ты ноешь.
– Ладно, ладно, не буду… Пойду поросёнка покормлю.
– Вот это дело. За Хлюпиком и поросёнком теперь особый уход нужен. И к ветеринару надо их сводить, зарегистрировать возраст. Сейчас мы о своём долгожительстве помалкивать будем, а потом, когда нужно, всему миру объявимся. И в доказательство учёным вечную собаку покажем…
– И вечную свинью подложим, – вмешался Валик. – Но имя дать надо. А то «поросёнок» да «поросёнок», а ведь он наш товарищ по бессмертию.
– Прав ты, Валик, прав! – согласился дядя Филя. – И ведь свиньи – они умные, они в цирке-то что вытворяют – буквы узнают! А наш-то за такие годы ума наберётся – извини-подвинься!
– Ему нужно создать культурные условия: трансляцию в сарайчик провести, азбуку там повесить… – не то в шутку, не то всерьёз высказался Валентин. – За миллион лет он, может, доцентом станет, до докторской степени дохрюкается. Ему надо международное имя дать. Например – Антуан. Его крестить надо.
– Это уж богохульство будет. В Бога не верю, но богохульства на своей жилплощади не допущу, – твёрдо заявил дядя Филя.
– А мы не по-церковному, а по-морскому, как корабли крестят. Бутылку шампанского о нос разбивают – и корабль окрещён.
– Нет, не позволю! Так и убить животное можно. И посуду бить не годится. Посуду уважать надо!
В эту минуту Хлюпик, спокойно лежавший на полу, вдруг залился лаем и, опустив хвост, кинулся к двери. Учуял, что кто-то идёт.
Мы все вышли из дома. От калитки к крыльцу шагала почтальонша тётя Наташа. Что-то насторожённое, замкнутое угадывалось в её лице и даже в походке.
– Срочная телеграмма, – сказала она. – Плохая.
В телеграмме сообщалось, что мать и отец Валика погибли на станции Поныри вследствие несчастного случая. Позже выяснилось, что смерть их была и случайна, и нелепа: они, перебегая через запасный путь, попали под маневровый локомотив. Оба были трезвы; они вообще спиртного в рот не брали.
Горе Валентина описывать не стану. Скажу одно: не будь он долгожителем, он бы легче перенёс несчастье. Людям свойственно выискивать причинные связи даже между событиями, которые меж собой никак не связаны: Валик решил, что смерть родителей – это отместка судьбы ему за то, что он стал миллионером. И это надломило его, исковеркало его характер.
В недалёком будущем и меня ждала беда. И виновником её стал я сам, тут уж не отвертишься.
Когда я вернулся из Филаретова в Питер, я несколько дней ходил и думал: с одной стороны, Бываевы дали мне выпить экстракт именно в расчёте на моё молчание, но, с другой стороны, не грешно ли утаивать от матери такое важное событие? Наконец решился. Взяв с матери клятву, что никто на свете не узнает от неё того, что я ей открою, я рассказал всё.
Странное действие произвёл на неё мой рассказ. Она, кажется, даже не очень удивилась, только побледнела и тихо сказала:
– Я всегда подозревала, что с тобой случится что-нибудь подобное.
Теперь-то я понимаю, что не следовало мне делиться с нею моей тайной. Ведь у матери был врождённый порок сердца, а сердечникам неожиданные известия, даже и радостные, добра не приносят. Для меня до сих пор загадка, поверила ли она в моё миллионерство или решила, что я болен психически. Отношение её ко мне изменилось, хоть она и старалась не показать этого. Она стала заботливее ко мне, и в то же время какая-то запуганность появилась в выражении её лица, в движениях. Что это было: боязнь за меня или боязнь меня? Через одиннадцать дней она скончалась от инфаркта. Её похоронили за счёт жилконторы, в которой она работала, – рядом с отцом, на Серафимовском.
На кладбище загадочный уют,
Здесь каждый метр навеки кем-то занят.
Живые знали, что они умрут,
Но мёртвые, что умерли, – не знают.
Миновал год.
От матери остались кое-какие вещички, я их в комиссионку сдал, да три тысячи с её сберкнижки мне по наследству перешли, – так что на жизнь мне пока хватало. Я спокойно окончил школу, в вуз не торопился. Постановил для себя так: два-три месяца посвящу исключительно поэтическому творчеству, потом на работу куда-нибудь поступлю, потом действительную отслужу – а уж потом займусь высшим образованием.
Теперь я частенько встречался с Валентином – как-никак, оба миллионеры. После гибели родителей он сразу же бросил школу и пристроился в киностудию. Он там был не то разнорабочим, не то просто на побегушках, но считал, что в дальнейшем его повысят и даже возвысят. Однажды он признался мне, что задумал сценарий и сам Колька Рукомойников пророчит ему успех. Всех кинодеятелей Валик (в разговоре со мной) звал уменьшительными именами и речь свою пересыпал киношными словечками: «смотрибельно», «волнительно», «не фонтан», «лажа». Зарабатывал он мало, но за родителей получил большую страховку и в то время был при деньгах. Завёл какие-то куртки пижонские, ботинки на толстенных подошвах, курил дорогие сигареты и иногда бывал чуть-чуть под хмельком. Но именно чуть-чуть; пьяным я его в ту пору ни разу не видал. Он говорил, что приходится выпивать за компанию – надо наводить мосты с нужными людьми, в киноискусстве без этого нельзя.
В конце сентября он пришёл ко мне и принёс письмо от Бываевых. Они ждут нас в субботу, то есть завтра. Дядя Филя решил срубить на участке деревья, нужна наша помощь.
– Намечается субботник миллионеров, – подытожил Валик.
Он заночевал у меня. Но перед сном вынул из кармана тетрадку и сказал:
– Пауль, я хочу тебе сценарий прочесть. Вернее, это пока набросок. Слушай!
Глухая тайга. Две золотодобывающие бригады соревнуются за повышение золотодобычи. В составе одной трудится таёжная красавица Анфиса, в другой работает акселерат Андрюша, тайно влюблённый в Анфису. Однажды Андрей находит большой самородок. Как честный человек, он решает сдать его директору прииска. По пути к конторе он случайно встречает Анфису, которая, выведав у него, в чём дело, завлекает паренька в укромный уголок тайги. Только дикие олени и зрители видят интимный акт, в ходе которого Анфиса похищает самородок из рюкзака акселерата. Оставив Андрюшу лежать на росистой поляне, где он крупным планом предаётся воспоминаниям о недавнем событии, Анфиса устремляется в контору, где сдаёт самородок от имени своей бригады, в результате чего та выдвигается на первое место. Вскоре Андрей узнает, кто похитил у него самородок. Считая, что Анфиса так поступила потому, что сожительствует с директором, Андрей подстерегает её на таёжной тропке и в порядке ревности наносит ей смертельное ранение кайлом. Но случайно проходивший мимо врач-реаниматор возвращает красавицу к жизни. Ещё не зная об этом, акселерат пишет докладную записку с изложением своего отрицательного поступка и добровольно сдаёт себя в руки правосудия. Общественность прииска взволнована. Созывается общее собрание, на котором…
– С меня хватит! – прервал я Валика.
– Много ты смыслишь в киноспецифике! – окрысился Валентин. – Сам Жора Лабазеев говорит, что тут находка на находке!.. Ты просто завидуешь моей творческой активности. У тебя-то со стишатами дело глохнет. – И он сказал ещё несколько ядовитых слов по тому же поводу.
От сочувствия рыдая,
Отказавшись от конфет,
Челюстей не покладая,
Кушал друга людоед.
Он меня саданул прямо в поддыхало. Действительно, в этом году со стихами у меня не ладилось.
Нацепили на быка
Золотой венок, —
Только всё же молока
Выдать он не мог.
Я начинал стихотворение за стихотворением и бросал, не закончив. Это миллионерство сказывалось – так я понял позже. Ведь каждый человек всегда учитывает свой финиш, пусть и очень дальний. А у меня финиш отодвинулся в бесконечность. Я начинал чувствовать себя маленьким, слабым. Я начал подозревать, что время не сделает меня гением, наоборот, оно может отнять у меня талант. Гении не растекались по вечности – они были сосудами, вместившими в себя Вечность.
Позже я делал попытки воскресить свой талант разными хитрыми приёмчиками. Одно время на стишки для детей переключился – про кошечек там, про уважение к родителям, про природу.
Прилетели различные птички,
Стали чаще ходить электрички —
Это, детки, весна настаёт,
И поэт вам об этом поёт!
Потом пробовал на сельскую тему работать.
Улетели различные птички,
Стали реже ходить электрички, —
Ты припас ли, родимый совхоз,
Для бурёнушек сочный силос?
Но талант мой шёл и шёл на убыль.
В десять утра мы были в Филаретове. Хлюпик издали встретил нас лаем, но к калитке не выбежал. На нём теперь был ошейник, и от ошейника шёл тёмно-зелёный бархатный витой канатик. Драгоценная собака-миллионер была пришвартована к столбику у крыльца.
– Чтобы от греха подальше, – пояснила нам тётя Лира. – Нервный он, ангельчик, чуткий. Двух дачниц покусал. А не смейтесь над животным!
– Авторитетный кобелёк! Именно такие и нужны человечеству! – отчётливо произнёс Валик.
Бываевы выглядели совсем неплохо. Только вот какая-то суховатая суетливость проявилась в их характерах. Впрочем, нас-то они встретили душевно.
– Прямо в дом топайте, ребята! – пригласила из окна тётя Лира. – Мы сюда перебрались из времянки. Дачники-то уехали… Несладко дачников иметь. Лето не в лето.
– Зато тёти-мети идут! – сказал дядя Филя, потирая ладони. – Ещё десяток-другой лет – и каменный дом отгрохаем. А пока что решил я участок от всяких там осин да берёз освободить – ни к чему они нам теперь. Нам дубы нужны! Они вековечнее. А потом, может, и баобабы посадим. Я слыхал, они две тысячи лет растут.
– Дубы и баобабы – это наши зелёные друзья, – согласился Валик. – Хорошо пить ликёр в тени баобаба!
– Ликёры – баловство, дамское дело. Но посмотрите-ка, ребята, на эту клумбу, – загадочно произнёс дядя Филя.
– Клумба как клумба, – сказал я. – Цветы какие-то увядшие.
– Так все думают: клумба как клумба. И пусть думают! Но вам, компаньонам-миллионерам, выдам один секрет. Под этой клумбой я двадцать бутылок портвейна по два сорок зарыл. Укутал я их старым одеялом и соломой, не промёрзнут. Чуете, в чём тут коммерция?! Через сто лет цены этому портвейну не будет, на вес золота пойдёт. Столетняя выдержка – это не шутка!
– Через сто лет люди спиртного пить не будут. Одумаются, – строго сказала тётя Лира из кухонного окна.
– Гиблый бизнес ты, дедуля, затеял, – соболезнующе вставил Валентин.
– Ну, люди всегда пить будут, – уверенно возразил дядя Филя. – Водку, может, потреблять перестанут, а уж без вина-то не обойтись.
– И с вином, дедуля, дело неясное… Вынесут коллективное решение – и каюк. Войн уже не будет, а старые танки для войны с алкоголизмом используют. Пустят их на виноградники, да ещё с огнемётами – и прощайте, милые портвейны и мадеры!
– Ужасы какие ты говоришь, Валик! – удручённо покачал головой дядя Филя. – Танки в винограднике!.. Да во сне такое приснись – и то от разрыва сердца помереть можно!
– Валик! Павлик! К столу идите! Проголодались с дороги-то! – позвала тётя Лира.
– А меня почему не кличешь? – игриво спросил дядя Филя, и по его тону я вдруг догадался, что он уже чуть-чуть под градусом.
– Ты ел недавно, – отрубила тётя Лира. – Вот после работы поедим все вместе и выпьем даже. Причина-то есть.
– С первой пенсионной получки грех не выпить, – подхватил дядя Филя. – Я ведь теперь пенсёр, восемьдесят пять в месяц… Знали бы они там в собесе, кому пенсию выделили, – призадумались бы. Долго платить придётся, пока деньги не отменят.
Подкрепившись, мы взяли приготовленные дядей Филей топоры и пилу и вышли на участок. Дядя Филя работал уверенно и сноровисто, мы с Валиком помогали ему неумело, но старательно. Свалили три осинки, два клёна и распилили их стволы на дрова. Потом срубили бузину, куст сирени.
Начался дождь. Поднялся ветер и всё усиливался. Тётя Лира вышла на крыльцо, отвязала Хлюпика, и тот вбежал в дом.
– Эк как всё оголили, – сказала тётя Лира. – Грусть берёт.
– Зато когда дубы-баобабы здесь зашелестят, сердце возрадуется. Спасибо скажешь мужу своему! – И дядя Филя с размаху вогнал топор в одну из берёз – в ту, что поменьше.
– Хоть вторую-то пожалей, – попросила тётя Лира. – Пусть живёт. И учти, будут нам неприятности от лесонадзора за самовольные порубки!
Ответом было молчание, и она вернулась в дом, обиженно хлопнув дверью. А берёзу дядя Филя свалил. Но вторая – та, что постарше, – ещё стояла.
– Не надо рубить её, дедуля, – сказал Валик. – Жалко.
– Чего жалеть-то! – рассердился дядя Филя. – Я уже с Толиком-трактористом договорился, он завтра пни выкорчует. А оставим эту – трактору не развернуться будет… Ребята, сейчас и пилой поработать придётся, дерево-то толстое.
– Не хочу пилить под дождём! – буркнул Валик и направился к крыльцу. Я пошагал за ним. Мне вообще разонравилась эта затея.
– Забастовка миллионеров! – пропел Валентин, входя в дом. – Бабуля, миллионеры кушать хочут!
– Всё готово, ребятки! – откликнулась тётя Лира. Действительно, стол уже был накрыт; середину его украшала нераспечатанная поллитровка «Столичной» и две бутылки вермута по рубль шестьдесят.
Мы принялись за еду. С участка, сквозь нарастающий шум ветра, доносились удары топора. Потом их не стало слышно. В комнату вошёл дядя Филя.
– Ловкачи! – закричал он. – Я работай, мокни, а они тут пир затеяли… Я тоже хочу побороться с алкоголизмом, работа подождёт. Я уже полдерева надрубил. Налей-ка мне, Валик, чего покрепче!
– Пьём за здравие миллионера-пенсионера! – провозгласил Валик. – Многие лета!
– Поехали! – радостно выкрикнул дядя Филя. – И ты, Лариса, пей! Обижусь!
– Уж ладно, по такому случаю можно. – Она торопливо выпила, закусила бутербродом и бросила кусочек докторской колбасы Хлюпику. – Кушай, кушай, ангельчик мой непьющий!
– Все в сборе, а Антуана нет, – сказал я. – Как он поживает?
– Поросёнок-то? – ухмыльнулась тётя Лира. – А что ему сделается, жив-здоров.
– Его бы надо сюда пригласить, богатый типаж, – подал идею Валентин. – Антуан тоже имеет право на веселье. Будущее светило науки!
– Ой, ребята, чего удумали! – захохотала тётя Лира. – Живого поросёнка нам в гости не хватало!.. Да он тут под себя струю пустит, ему что!
– А и верно, Лариса, приведи-ка его сюда. Уважь мою пенсёрскую волю! – молвил дядя Филя. – Пусть и животное повеселится.
– Ну, уморили! – зашлась в хохоте тётя Лира. – А вот и взаправду приведу его сюда, гостя дорогого! Слабо, думаете? – Она встала, вышла в кухню, оттуда на крыльцо. Хлюпик немедленно последовал за ней. В комнате отчётливее стал слышен вой ветра и шум дождя.
– Что и требовалось доказать, – подмигнул вслед ушедшей дядя Филя. – Без контроля-то оно лучше! – И, налив себе почти полный стакан, поспешно опорожнил его. Потом с хитро-пьяной ухмылкой добавил: – В Питере-то наводнение, может, будет, – ветер подходящий. А нам здесь – хоть бы хны. Потому как мы…
В комнату ворвался грубый, особо сильный порыв ветра. Хлопнула форточка, с этажерки посыпались какие-то бумажки, заметались в воздухе. Откуда-то извне донёсся хруст, шипящий шелест, потом – удар. Что-то тяжёлое где-то упало.
– Берёза грохнулась, – подойдя к окну, доложил Валентин.
– Во! Допиливать не надо! Ветер за меня доработал! – удовлетворённо произнёс дядя Филя. – Потому когда с умом…
Остервенело-острый, захлёбывающийся, задыхающийся собачий вой послышался с участка. У всех у нас одновременно мелькнула одна и та же страшноватая догадка. Первым выбежал из дома дядя Филя, за ним мы с Валиком.
Тётя Лира лежала возле новой помойки, чуть в стороне от упавшей берёзы. Её не помяло, не придавило – её, видно, ударило в висок и отбросило. В сырых сумерках доброе, мокрое лицо её казалось ещё живым. По опавшей влажной листве в яму стекала струйка крови.
– Ларинька, Ларинька, очнись! Прости меня, прости! – бормотал дядя Филя, склонясь над мёртвой. Потом упал рядом с ней лицом вниз и закричал, завыл не по-мужски тонко, и вой его слился с истошными завываниями Хлюпика.
Тётю Лиру погребли на тихом филаретовском кладбище.
Всё это кончается просто —
Не взлётом в небесную высь,
А сонным молчаньем погоста,
Где травы корнями сплелись.
Первое время дядя Филя навещал могилу ежедневно. Отправляясь на кладбище, он отрезал ломоть хлеба, брал кусок колбасы – это для Хлюпика. Пёсик ушёл из дома и жил возле могилы тёти Лиры – сторожил свою хозяйку. Отощал он страшно, так что имя его теперь вполне ему подходило. И ему жить оставалось недолго. Однажды дядя Филя нашёл его мёртвым. Собачонка вся была изрешечена дробью: это городские охотники-любители шли мимо кладбища и решили потренироваться, использовали Хлюпика как живую мишень.
Валентин уехал сразу же после похорон, ему нельзя было прогуливать. Я же остался на время присматривать за дядей Филей. Он стал неряшливым, оброс, всё у него из рук валилось. Я ходил в магазин, готовил обеды, но он к моим супам и кашам почти не притрагивался, приходилось его порции вываливать в корытце Антуану. Поросёнок всё съедал за милую душу.
Так прошло три недели. Пора мне было в город возвращаться. Деньги материнские медленно, но верно подходили к концу, со стихами не ладилось, а значит, и гонораров в ближайшее время не предвиделось, и от моего бытия начинало тунеядством попахивать. Надо на работу скорее устраиваться, решил я.
Везде – в трамвае, в санатории,
Среди гостей, среди родни,
На суше и на акватории
Моральный уровень храни!
Расставаясь с дядей Филей, я намекнул ему, что он должен подтянуться, должен беречь своё здоровье. Ведь у нас, у миллионеров, всё впереди, и из своего миллиона он израсходовал пока только шестьдесят лет. Ответ его прозвучал для меня ошеломляюще. Он произнёс нижеследующее:
– Пропади он пропадом, этот миллион! Права была Лариса, не будет нам радости от этого лекарства! Клюнули мы, дураки, на поганую наживку. Виноваты мы, Павлуха, перед всеми людьми виноваты!.. И ты ещё взвоешь от своего долголетия! – с тоской в голосе закончил он.
Я устроился подсобным рабочим на «Спортверфь». Там работал сосед по коммунальной квартире Виктор Власьевич Желудев, краснодеревщик. После смерти матери он всячески опекал меня и уверил, что на верфи я буду неплохо зарабатывать. Так оно и вышло. Я имел в месяц около двухсот. Виктор Васильевич надеялся, что я заинтересуюсь производством, прирасту душой к «Спортверфи». Всё вышло по-иному, но об этом потом.
С Валентином я теперь встречался не очень часто, так как он работал в дневную смену, а я – то в дневную, то в вечернюю. В выходные дни я запирался в своей комнатухе и пытался творить. Но стихи не шли, я буксовал. Позже я понял, что потерпел творческий крах через своё миллионерство.
Поброжено, похожено,
Поискано, порыскано;
А песня-то – не сложена,
А счастье – не отыскано.
Однажды в сентябре, вернувшись с работы, я нашёл дома записку от Валика. Он сообщал, что дядя Филя умер. Он, Валентин, едет на похороны в Филаретово и зовёт и меня «участвовать в мероприятеи». Я смог выехать только через день, в субботу. Дядю Филю уже погребли, я попал на поминки.
Поминки те организовал Василий Фёдорович, брат покойного. Дядя Филя был с ним в давней непримиримой ссоре, но стоило дяде Филе помереть – и соседи в первую очередь известили об этом братца. Тот явился как штык и сразу же провозгласил себя единственным наследником умершего. Василий Фёдорович немедленно разузнал, что в посёлке живёт некий Николаша Савельев, человек, который умело режет свиней; и вот Николаша пришёл с ножом и безменом и прирезал Антуана, который к тому времени вырос уже в солидного борова. Николаша получил за это три кило мяса и внутренности. А часть требухи досталась кошке Фроське, многогрешной кошке, которая не вкусила экстракта, но тем не менее пережила и Хлюпика, и Антуана.
На поминки припёрлась уйма народу, причём не только из Филаретова, но и из окрестных посёлков. Места в доме не хватило, и столы расставили на участке, благо погода стояла удивительно ясная и тёплая. Я заметил, что клумба имеет прежний вид, и подивился, почему это дядя Филя пощадил свой алкогольный клад, двадцать бутылок портвейна. Запамятовать он никак не мог – пьющие таких вещей не забывают. Значит, ещё надеялся на светлое миллионерское будущее?
Пил он последние месяцы своей жизни невылазно, продал всё, что можно продать, занимая деньжата направо и налево.
Все в Филаретове удивлялись, почему Филимон Фёдорович, при всей своей пропойной нищете, не зарежет борова или не продаст его; цену ему предлагали неплохую. Но тут дядя Филя был твёрд.
Умер он смертью нелепой, но мгновенной. Решил вставить «жучка» вместо перегоревшей пробки – и его ударило током. А сердце, надо думать, было уже ослаблено алкоголем.
Умереть бы, не веря в прогнозы,
Второпях не расчухав беду, —
Так столкнувшиеся паровозы
Умирают на полном ходу.
Волею случая произошло это в годовщину смерти тёти Лиры, день в день.
…Поминки затянулись, Василий Фёдорович подвыпил и начал поносить покойных Бываевых за то, что они вырубили деревья; он утверждал, что это «психозная выдумка», и упрекал филаретовских аборигенов в том, что они не воспрепятствовали этому. Гости начали обиженно расходиться; в первую очередь ушли женщины – те, что приготовили угощение. Но группка местных выпивох сидела как приклеенная.
Валик был мрачен. Он почему-то считал, что участок и дом должны были перейти по наследству ему, а тут подсыпался этот братец дяди Фили. И сразу же, подлец такой, Антуана зарезал! И вот теперь мы, два миллионера, едим своего младшего брата по вечности!
– Так ты не ешь! – сказал я.
– Почему же не есть?! Это даже интересно: бессмертный боровок, а мы его ам-ам… И меня тоже съедят братья-киношники. Они не уважают меня. Они мой сценарий забраковали.
В высказываниях этих я уловил цинизм неудачника. Между тем Василий Фёдорович решил, что пора свёртывать тризну, и пригласил выпить по разгонной.
– Врёшь, желвак! – закричал Валик. – Рано нас разгоняешь! – И он торжественным движением руки указал на клумбу и всем поведал, что там зарыто.
То ли говорил он очень доказательно, то ли пьянчугам очень хотелось выпить ещё, только факт, что сразу откуда-то появилась лопата и работа закипела. Копали поочерёдно. И вот бутылки появились на свет. Некоторые из них не выдержали, видно, зимних холодов, полопались, но большинство оказалось в целости. Пир возобновился с новой силой. Гости уже и не помнили, по какому поводу они сюда явились. Звучали пьяные песни, разухабистые анекдоты. Организатор мероприятия, Василий Фёдорович, тоже приналёг на портвейн и в результате свалился со стула наземь и захрапел.
– Схожу по нужде, – сказал мне Валик и подмигнул. Что-то жутковатое почудилось мне в его тоне, в этом подмигивании. Какая-то злобная бодрость взыграла в Валентине.
Вернувшись, он сразу налил себе стакан портвейна и часть напитка, будто спьяна, пролил себе на руки и затем тщательно отёр их носовым платком.
– Отчего от тебя керосином пахнет? – спросил я.
– Молчи! – прошипел он. – Я на бабулином керогазе чай подогреть хотел, голова болит, так я… Молчи, Пауль!
– Дымком потянуло, – сказал один из пьющих. – Никак нам ещё по порции свининки выделят? Под портвейн – в самый раз.
– Дым из окна идёт, – молвил другой.
Из окна кухни валил дым. Окно комнаты, плотно зашторенное, светилось неровным, колеблющимся светом. Казалось, в нём отражается дальняя заря, казалось, занавеска колеблется от ветра.
– Пожар! – крикнул кто-то. – Дом горит!
Началась суматоха. Кто-то побежал за ведром, кто-то за багром. Крики, гвалт. Добровольная пожарная дружина прикатила бочку с насосом, шланг. Но старые, сухие стены пылали уже вовсю. Погребальный костёр в честь дяди Фили взметнулся аж в самое небо. Бились с огнём смело, но бестолково. Больше всех суетился Валентин. Он даже сделал вид, будто хочет влезть в окно, прямо в полымя, но его оттащили.
Дом Бываевых догорал. Протрезвевший брат покойного плакал и ругался. Последние гости и пожарники-добровольцы покидали участок, толкуя о причине пожара. Все считали – виновата плохая проводка, из-за этого, мол, погиб и Филимон Фёдорович.
Если в доме ты чинишь проводку —
И про пиво забудь, и про водку!
В тот же день мы с Валентином уехали в Ленинград. Валик был пьян, но хотел казаться совсем пьяным. Сидя в вагоне, порой он искоса, исподтишка поглядывал на меня, будто ожидал чего-то. Но я не сказал ему ничего существенного.
Друг не со зла порой обидит нас —
И другом быть перестаёт тотчас;
Но как легко прощаем мы друзьям
Обиды, причинённые не нам!
Когда подошёл мой возраст, меня признали годным для службы на флоте. Служить я пошёл с охотой и с тайной надеждой, что перемена обстановки растормошит мой задремавший поэтический дар. И служил я неплохо. Даже две благодарности в приказе имел! Но, увы, хоть морской романтики хватало с избытком, со стихами дело не шло. Даже и любовь не помогала.
Должен сказать, что с Элой наши тёплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною ещё до миллионерства.
У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
У лисицы красота
Начинается с хвоста, —
А у девушек она
На лице отражена.
Мы стали с ней встречаться, а когда я отбыл на флот, Клава стала писать мне. Я тоже слал ей письма. В них я намекал на серьёзность своих намерений.
Жизнь струилась твоя, как касторка, —
Я со скукой тебя раздружу,
Восьмицветное знамя восторга
Над судьбою твоей водружу!
Но никогда – ни устно, ни письменно – я не посмел признаться ей, что я – миллионер. Порой умолчание равняется лжи, а порой оно хуже лжи.
Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на всё киношное начальство – его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
Шагая по шпалам, не будь бессердечным,
Будь добрым, будь мальчиком-пай, —
Дорогу экспрессам попутным и встречным
Из вежливости уступай!
Мои увещевания успеха не имели. Однажды Валентин известил меня, что ушёл из киностудии. затем вдруг написал, что его «знакомство с одной мурмулькой зашло так далеко, что придецца топать в дворец бракасочетаний, тем более папаня её директор магазина, с голаду не помрём».
После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприёмников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил – из вежливости, что-ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застеклённую гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придёт.
Ни в саду, ни на пляже,
Ни на горке крутой —
Мы не встретимся даже
За могильной плитой.
Прожила Эла, по тогдашним понятиям, не так уж мало – до восьмидесяти. Она стала известным и даже знаменитым архитектором. Всю жизнь ратовала за кирпичную кладку, была убеждена, что в век бетона и всяких новейших стройматериалов кирпич не устарел, – и создала свой стиль. Ну, ты знаешь: антимодерн. Поначалу стиль этот архитекторы тогдашние встретили в штыки, однако, как известно, он пережил и этих архитекторов, и Элу, и процветает поныне, борясь и соседствуя с прочими направлениями в зодчестве. Эти краснокирпичные толстостенные, немногоэтажные дома с узкими окнами, расположенными далеко одно от другого, кажутся угрюмыми, громоздкими, замкнутыми в себе; в них есть нечто казарменное. Но в то же время они дают ощущение прочности, незыблемости бытия, отрешённости от суеты и, как это ни парадоксально, ощущение уюта. Стиль этот постепенно завоёвывает всё больше сторонников на Земле и выше. Вадим Шефнер в каком-то своём стихотворении об архитектуре (он почему-то любил на эту тему писать) прямо-таки от восторга захлёбывался, описывая первые Элины дома.
Незадолго до своей женитьбы, в один субботний день я отправился на поиски Валентина. На старой своей квартире он уже не жил, в справочном киоске мне дали его новый адрес, и поехал я на проспект Майорова. Когда я позвонил в нужную квартиру, дверь открыла мне приветливая на вид, очень модно одетая женщина. Но едва я сказал, что мне нужно видеть Валентина, приветливость с неё схлынула. Оказывается, она ждала монтёра с телефонной станции. Она обозвала меня алкашом, заявила, что это Валька прислал меня выклянчить денег и что ни фига я не получу.
Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от неё не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав моё имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьёт, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живёт. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается всё ниже и ниже:
Кто часто присягает,
Клянясь до хрипоты, —
При случае сигает
В ближайшие кусты.
– А где он сейчас кантуется? – спросил я.
– А пёс его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмёрки» застать можно. – Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
Я вежливо попрощался и для очистки совести побрёл к этой самой «Восьмёрке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я её имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На всё это год ушёл. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты… Тут не до старых друзей-приятелей.
Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмёрке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика… То была последняя наша встреча.
Я пришёл около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
Пред жгучей жаждой опохмелки
Все остальные чувства – мелки!
Эти люди были меж собой запанибрата, звали друг друга по именам, по кличкам; слышались специфические шуточки. Я спросил одного из алкашей, не знает ли он моего дружка, – назвал ему имя и фамилию Валика, описал внешность.
– Так это, наверно, Валька-миллионер! – ответил тот. – Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберётся, так орёт: «Вы все подохнете, а я ещё миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрётся.
Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зелёный змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошёл к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
– Миллионер – дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! – послышались шутовские возгласы.
Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить – это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
– Валик, пойдём со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
– Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
– Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
– Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
– Конфеты-то с утра ни к чему, – поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. – Мне бы повторить… Повторение – мать учения.
Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
Опорожнена посуда —
Началось земное чудо!
– Вот так и живу! – с вызовом изрёк он. – И не хуже других!
– Хуже! – возразил я. – Глаза бы мои не глядели…
– Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной – так думаешь, и поучать меня заимел право?! – окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
– Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
– Хочешь добра – выдели ещё стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга – извиняюсь, подруга жизни, – а у меня нет.
Ты с изящною женою
Дремлешь, баловень толпы, —
А со мною, а со мною
Делят ложе лишь клопы.
Он долго жаловался, что у него теперь твёрдой работы нет. Он по негласной договорённости сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живёт. Обманула его жизнь…
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
Не забудь, что ты не Пушкин,
И не лезь тягаться с ним, —
Кирпичом по черепушке
Мы тебя благословим!
– Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, – заявил Валентин. – Приглашаю тебя. Увидишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби своё покажу. Причуду миллионера увидишь.
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
– Это и есть твоё хобби? – подкусил я.
– Не топчи меня! Питьё – это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Заявляйтесь в мой дом. поскорее,
И с собой приносите дары;
Гастрономия и бакалея —
Две любимые мною сестры!
Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
– Вот и приехали! – объявил он. – Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах – выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
– Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, – пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
– Осторожно, тут четыре ступеньки! – предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом – какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
– Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! – пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
– Не узнаю тебя, Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
– Женщин я щажу, – загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Мирно текла деловая беседа,
Пахло ромашками с луга…
Два людоеда в процессе обеда
Дружески съели друг друга.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
– Ты что, укокать меня замыслил? – нервно пошутил я.
– Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, – пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
– Она что, как сторожу тебе полагается? – спросил я.
– Чёрта лысого! Я спёр её, а где – не скажу… Ещё слегавишь. Найдут – срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
– Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я – за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
– За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! – выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
– Вот! В самый лоб влепил!
– Какой герой! – сплюнув, сказал я. – Дерьмом ты стал, Валик.
– Я дерьмо, а ты ещё хуже! – выкрикнул он. – Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
– Опомнись, что ты несёшь! – возмутился я.
– Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику – для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
– Не смей этого делать! – закричал я. – Не позволю! – и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
– Отойди, гад неумытый! – заорал Валик. – Серьёзно тебе говорю!
– Не отойду! – твёрдо ответил я. – И плевать я на тебя хотел!
– В последний раз говорю – отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
– Спасибо за гостеприимство, – сказал я, ставя лампу на стол. – Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
Однажды некий людоед,
Купив себе велосипед,
Стал равным в скорости коню,
Но изменить не смог меню.
Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, ещё чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки – с таким же печальным исходом. И поэтому я произнёс такие итоговые слова:
– Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?
– Замётано! – радостно ответил Валентин. Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофёр начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятёрку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть всё будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.
Без мудрой помощи врача
Жизнь догорает, как свеча.
Но если врач поможет ей —
Сиять ей много, много дней!
Ну а для Клавиры я по поводу этой травмы придумал подходящую легенду, она ей поверила.
С того невесёлого дня стал я перебирать в памяти события своей житухи – звено за звеном. И выходило так, что в злых пьяных обвинениях Валентина гнездилась горькая истина. Не будь меня – не произошло бы того, что произошло. Валик только одного не знал – с чего всё это началось, а то его обвинения были бы ещё острее. О том, что из-за меня погиб брат, я никому на свете не говорил и от Валентина тоже этот факт в секрете держал. А ведь всё началось с этого невольного убийства. Оно потянуло за собой длинную, но прочно соединённую своими звеньями цепочку событий. И миллионером я стал потому, что убил брата. А тётя Лира и дядя Филя стали миллионерами из-за меня и из-за меня же и погибли.
Но разве я хотел зла Пете? Разве я хотел зла Бываевым? Разве я виновен? Но, с другой стороны, если бы не я… Мысли мои вертелись в каком-то заколдованном печальном кругу.
Годы шли. На работе у меня всё обстояло благополучно. С Клавирой жили мы дружно, сыну Витьке уже пять лет стукнуло. Вроде бы процветай да радуйся, но я ведь не олух бесчувственный, я понимал, что впереди маячат возрастные трудности: Клава – простая смертная, а я – миллионер. Они, трудности эти, и на самом деле в дальнейшем возникли. Но не о том сейчас моя речь.
Меня всё время томили чувство одиночества и невозможность ни с кем поделиться тайной своего миллионерства. Иногда я начинал казаться себе каким-то прохиндеем, который ценой смерти брата родного заимел жизнь почти вечную и не знает, что с ней делать. Но больше всего меня то угнетало, что талант мой застыл на точке замерзания. Некоторые мои товарищи по литобъединению уже в толстых журналах густо печатались, а я сидел у моря и ждал погоды. У меня был творческий запор.
И вот решился я потолковать обо всём этом с Вадимом Шефнером. Почему именно с ним? На то имелись особые причины. Во-первых, мне нравились некоторые его стихи, правда не все. Не те, где он со своей колокольни, а вернее – с кочки, поучает всех и каждого, как нужно жить, а те, где он вроде бы сам с собой наедине размышляет. А во-вторых – и это всего важнее, – я был знаком и с прозой его сказочно-фантастической. Правда, сам я её, между нами говоря, не читал, я фантастику терпеть не могу, но, когда я на флоте служил, один мой сослуживец, Гена Таращенко, – наши койки рядом стояли – очень интересовался шефнеровской фантастикой и часто пересказывал мне её. Я, чтоб человека не обидеть, его не перебивал.
Раз Гена подсунул мне одну шефнеровскую фантастическую книжицу – читай, мол, и радуйся. Я честно страниц пять прочёл, больше одолеть не мог. Ведь Шефнер писал даже не научную фантастику, а не разбери-бери что, смешивал бред и быт. Но теперь, в данном-то, в особом случае, именно этим он и был для меня подходящ. Я надеялся, что раз он пишет такое, то поймёт, расчухает, в какую каверзную ситуацию я влип, и что-нибудь да присоветует.
Ну, а в-третьих, тут имел значение и территориальный фактор. Мы с Клавирой обитали в те годы на Гатчинской, а Шефнер тоже жил на Петроградской стороне, через две улицы от нас. Я его частенько видел на Чкаловском проспекте, но в разговор не вступал. В лицо я его давно знал – он у нас на литобъединении несколько раз выступал. Имелась у меня, между прочим, и пара его стихотворных сборников, с фотографиями. Но в книги свои он совал такие снимки, на которых выглядел моложе и симпатичнее, чем в реальности. Будь у меня всё в порядке – не стал бы набиваться на общение с ним.
Однако беседа нужна была мне. И вот однажды в субботу увидел я его на углу Чкаловского и Пудожской и подошёл к нему. Я сразу заявил, что мне понравилось его стихотворение «Петербургский модерн» (я его в журнале недавно прочёл), и стал объяснять, чем именно понравилось. Шефнер слушал в оба уха и одобрительно глядел на меня правым глазом (левым он не видел). Потом спросил, как меня звать. Услышав моё имя, сказал, что читал кое-что моё, и даже процитировал четыре строчки.
– Значит, вам нравятся мои стихи?! – наивно выпалил я.
– У меня просто память хорошая, – буркнул он. – У вас встречаются очень даже неплохие строки, но очень уж неровно вы пишете, банальщина какая-то так и прёт из вас… А почему ничего вашего давно в печати нет?
– Вадим Сергеевич, вот об этом я и хочу потолковать с вами с глазу на глаз, в домашней обстановке. Нельзя ли мне забрести к вам?
Он сразу скис, заюлил, начал целую баррикаду громоздить из отговорок. Это тот человек был!
– Вадим Сергеевич! – с чувством заявил я. – Тут не только в стихах дело, тут вообще очень важный для меня разговор, и для вас интересный. Я вам о себе такое выплесну, что вы без пол-литра закачаетесь!
Тогда он нехотя выдавил из себя:
– Ладно. Приходите завтра в час дня.
Я спросил у него точный адрес – и мы расстались. На другой день в тринадцать ноль-ноль я чин-чинарем явился к Шефнеру. По пути забежал в одну торговую точечку, хватил два стакана вермута по два двадцать бутылка – для самоутверждения. Жил Шефнер в обыкновенном жэковском доме. Дверь в квартиру открыла мне очень миловидная и симпатичная женщина: то была Екатерина Павловна, жена Шефнера.
– Вадим, это к тебе! – крикнула она в коридор.
Шефнер вышел, пригласил меня в свой кабинет. Там стоял письменный стол – почему-то совсем голый, ничего на нём не стояло и не лежало. Ещё я запомнил невзрачный секретер, диван, три кресла, столик с пишущей машинкой. Вообще – обстановка не ахти какая. Правда, много было стеллажей с книгами.
На одной стене, в просветах между стеллажами, висели изображения парусников и военных кораблей, на другой – вперемежку – портреты Достоевского, Пушкина, Гоголя, Блока, Тютчева, Заболоцкого, Булгакова, большая фотография Зощенко и портрет какого-то полного мужчины в старинном завитом парике. Я спросил у хозяина, кто это такой.
– Джонатан Свифт, – ответил Шефнер. – Разве вы его не читали?!
Я честно ответил, что в детстве прочёл «Гулливера», но в той книжке портрета автора не имелось. Тут Шефнер сказал, что я обязательно должен прочесть Свифта в полном академическом издании, потом перескочил на Герберта Уэллса, потом вдруг заговорил об Одоевском – это, мол, не вполне оценённый писатель. Затем завёл похвальную речь о Рэе Брэдбери, Станиславе Леме, о братьях Стругацких… Потом понёс какую-то муть насчёт того, что в фантастике должны действовать самые обыкновенные люди и что всякая хорошая фантастика в какой-то мере всегда автобиографична. Мне до всего до этого было как до лампочки.
– Вадим Сергеевич, – вежливо прервал я его. – Мне, ей-богу, не до фантастики. У меня на поэтическом фронте прорыв, да и всё будущее – под вопросом. Я вам сейчас о самом себе факты выложу.
– Ну, выкладывайте, – как-то нехотя согласился он.
Я начал рассказывать всё без утайки, начиная с детства. Рассказал о матери и об отце, тёте Лире, дяде Филе, Валентине. О том, как мы стали миллионерами и что из этого вышло. Шефнер слушал внимательно, порой вставлял наводящие вопросы. Я понял: он мне поверил; ясное дело, в уразумении моей особой ситуации ему помогли его полубредовые повести и рассказы. Я говорил долго, Екатерина Павловна нам дважды чай приносила за это время.
– Сложная история, – подытожил Шефнер. – В отношении поэзии вашей ничего вам посоветовать не могу. Но уверен, что в том оползне событий, который вы вызвали, лично вы ничуть не виноваты. Вы – пылинка, подхваченная бурей случайностей.
– Ну а вот экстракт этот вы, Вадим Сергеевич, выпили бы? Только по-честному отвечайте!
– В молодости, пожалуй, выпил бы сдуру, – признался он. Потом добавил: – А в нынешнем моём пожилом возрасте, хоть и жить осталось с гулькин нос, не стал бы пить. Потому что перебор в игре – это не выигрыш.
– Это вы, Вадим Сергеевич, так, для красного словца. Легко отказываться от того, чего вам не предлагают… Меня во всей этой катавасии больше всего угнетает не то, что я стал полубессмертным, а то, как я им стал. Ведь я брата родного угробил, с того всё и началось.
– Кто знает, может быть, вы ещё и встретите своего брата.
«Ну и трепло! – мелькнула у меня мыслишка. – Я с ним по-серьёзному, а он вола вертит». Но вслух я возразил ему так:
– Вы что, в Бога, что ли, верите, Вадим Сергеевич?! В рай небесный верите?!
– Я верю во множественность миров, – строго ответил Шефнер. – Я вам сейчас одну цитату выдам. Из труда одного неглупого человека. – Он подошёл к стеллажу, взял оттуда книгу (автора и название я запамятовал) и прочёл из неё нижеследующее:
«Признав пространственную бесконечность Вселенной, мы должны признать и бесконечную множественность миров. Если думать дальше, то среди этого бесконечного количества солнц и планет разбросано бесконечное же количество миров, в чём-то или во всём подобных нашей Земле. Среди этих геоподобий, несомненно, имеются и миры с зеркальной вариантностью».
Я вдумался в эти слова, оценил их суть, – и тут у нас с Шефнером беседа пошла уже на полном серьёзе, без всякой там фантастики.
– Выходит, что где-то есть такая планета, где всё как на нашей – только наоборот? – высказался я. – И значит…
– И значит, там не Павел убил Петра, а Пётр Павла. Там вы можете найти своего брата. С ним там произошло всё то, что с вами произошло здесь. И вот вы пожмёте друг другу руки и отпустите друг другу невольные грехи ваши… Всего вернее, что встреча ваша произойдёт не на той «зеркальной» земле, где живёт Пётр, а на какой-то промежуточной планете, которая находится точно посредине между нашей Землёй и землёй вашего брата. Но возможны и варианты…
– А ведь это здорово! – всколыхнулся я. – Извините, Вадим Сергеевич, я сначала подумал, что вы треплетесь, баланду разводите, а вы, можно сказать, луч надежды мне зажгли.
– Это очень слабый луч, учтите, – предупредил Шефнер. – Может быть, вы погибнете…
– Всё равно – лучик-то светит! Вы мне цель жизни подбросили!.. Лет через сто-полтораста люди наверняка к дальним планетам полетят, а мне дожить до того времени – плёвое дело. Доживу – и стану мотаться по разным дальним мирам – глядишь, где-нибудь и состыкуюсь с братом родным. И в день этой встречи вернётся ко мне творческая поэтическая сила!
– Ну что ж, надейтесь. Надежды – сны бодрствующих, как сказал один мудрец… Вот только плохо, что от вас каким-то мутным пойлом попахивает.
Не пейте вы бормотухи всякой, а то, невзирая на миллионерство, быстро загнётесь.
– Я теперь себе сухой закон объявлю! – воскликнул я.
– Ну, это уж перехлёст. Всё равно закон этот вы нарушите, и на душе будет тяжко, и выпить опять захочется.
Кот поклялся не пить молока,
С белым змием бороться решил,
Но задача была нелегка —
И опять он, опять согрешил.
…Я это по своему опыту знаю: когда-то за воротник сильно закладывал, в алкаши катился. Потом одумался… Но закаиваться не надо: жизнь – поездка дальняя, и на больших станциях иногда не грех осушить бокал. Однако пить на каждом полустанке – просто глупо.
– Спасибо за совет и беседу, Вадим Сергеевич. Если хотите – можете всю эту мою историю в свою прозу вставить. Я вам полную свободу действий даю. Разве что имена замените, а так катайте всё как есть.
– Спасибо, может, и приму этот подарок.
Через несколько лет он прислал мне книжку прозы своей сказочной – с автографом даже. Адрес через справочный стол разузнал! Но книга пришла за день до моего отъезда в Гагры, мне путёвку дали в санаторий общего типа, – так что за чтение приняться я не успел. Потом в Гаграх получаю письмо от Клавиры, и она там наряду с прочими вестями сообщает, что начала было читать книгу – и бросила. Наворочено там всякого, и не понять, что к чему и кто кому должен. Мол, через такую, с позволения сказать, фантастику в дурдом загреметь можно.
Когда я из Гагр вернулся, то решил всё-таки, из вежливости, прочесть это творение. Но книги, оказывается, уже не было: Клавире для сдачи макулатуры в обмен на «Королеву Марго» бумаги по весу не хватило, так она туда, в утиль, и эту фантастику приплюсовала. Так я и не прочёл, чего там Шефнер обо мне нагородил. Однако письмо с благодарностью я ему послал, культура есть культура.
Но вернусь к своему посещению Шефнера. Мы с ним в тот день ещё долго беседовали, а потом он вдруг замолчал, задумался – и говорит:
– Я должен дать вам один очень важный совет на буду…
Уважаемый Читатель! Я вынужден буквально на полуслове оборвать повествование, которое вёл от лица Павла Белобрысова, и далее вести речь от своего имени.
Напомню, что наши долгие неделовые разговоры с Павлом всегда происходили в то время, когда мы несли визуальную вахту в «пенале». Заодно повторю, что дежурства эти прагматического значения не имели; после аварии они были отменены.
Авария произошла во время нашей вахты. Павел оживлённо рассказывал мне о Шефнере, – и вдруг мы, сквозь лобовое телескопическое стекло, одновременно обнаружили огненную движущуюся точку. То была не звезда, то было блуждающее небесное тело!
Мы одновременно нажали на алармклавиши и переместили кнопки курсоотметчиков за красную черту. Действия наши имели лишь символическое значение: следящие системы корабля гораздо раньше нас засекли неизвестный объект, и электронный лоцман уже вступил в действие, вычисляя варианты изменения курса с целью избежать столкновения. Из рупора прямой связи послышался сигнал «Опасность номер один!» Согласно аварийному расписанию, мы должны были надеть спецскафандры и оставаться в «пенале», ожидая дальнейших распоряжений.
Увы, избежать столкновения не удалось. Нам повезло только в том смысле, что удар метеорита пришёлся не по кормовой части, а по миделю. В силу особенностей конструкции «Тёти Лиры» защитная обшивка бортов в миделе была массивнее: ударь метеорит в корму – он неизбежно проник бы в глубь корпуса и разрушил бы двигательные системы, что неизбежно привело бы к гибели корабля со всем его экипажем. Но и то, что случилось, было весьма печально. Все подробности аварии изложены в «Общем отчёте», в мою же задачу входит изложение личных впечатлений и – главное – действий и высказываний Павла Белобрысова.
Итак, по сигналу «Опасность номер один!» мы с Павлом кинулись к контейнеру, где хранились скафандры, и спешно облачились в них. И как раз вовремя! Через секунду «пенал» огласился тревожным воем ревуна; то было последнее предупреждение о летальной опасности. В то же мгновение резким толчком нас отбросило к стенке «пенала», затем швырнуло на пол; это было результатом реверсманевра. Корабль содрогнулся от удара. Невидимая сила швырнула меня куда-то, а сорвавшийся с консолей пульт ударил по шлему скафандра, и на какое-то время я утратил представление о действительности.
– Просыпайся, приехали! – как бы сквозь стену услыхал я в шлемофон голос Павла.
Сказал я старику закатных лет:
«Ты много спишь, соннолюбивый дед!»
Потягиваясь, мне ответил он:
«Я тренируюсь. Близок вечный сон».
Произнеся это загадочное четверостишие, мой друг навёл на меня свет от своего вмонтированного в шлем фонарика и помог мне встать. В «пенале» было ещё темнее, чем обычно: линзы мягкой подсветки вышли из строя. Из-за этого ярче казались звёзды, мерцавшие во тьме за сталестеклянными стенками «пенала».
– Ну как, не треснул твой ценный скелет? Черепушка цела? – осведомился Павел.
– Всё в норме, – ответил я. – Но встряска была сильной.
О силе удара свидетельствовал и интерьер «пенала». В неярком свете наших фонариков видны были валявшиеся на полу телепюпитры. Одно из кресел, до того наглухо принайтовленное к полу, теперь лежало возле входа в гермолюк. Верхняя крышка этого люка, в точке её соприкосновения с обжимной колодкой, оказалась деформированной, и педальное устройство вышло из строя. Это означало, что мы заперты в «пенале» и не сможем покинуть его без посторонней помощи. Наиболее же тревожным фактом было то, что подача дыхательной смеси в пенал прекратилась; мало того, внутренний бароприбор показывал полное падение давления – очевидно, в местах соединения «пенала» с основным корпусом корабля образовались зазоры. Таким образом, мы могли рассчитывать только на «горбы» своих скафандров, где имелся запас дыхательной смеси (усредненно) на пятьдесят минут дыхания.
Посовещавшись, мы с Павлом решили воздержаться от сигналов о помощи. Нам было ясно, что «Тётя Лира» получила серьёзные повреждения и все силы экипажа сосредоточены сейчас где-то на главном аварийном участке, где идёт борьба за живучесть корабля. Сами же мы предпринять попытку возвращения в корабль не имели морального права: мы не знали, как обстоят дела в межлюковой кессонной камере; если и там произошла деформация, то мы своей неосторожной попыткой могли разгерметизировать весь корабль.
Чтобы рациональнее расходовать запас дыхсмеси, мы, расчистив от обломков участок пола, легли животами вниз и постарались расслабить мускулатуру до предела. Я даже попытался заставить себя ни о чём не думать: ведь и на это идёт энергия. Но не тут-то было!
– Два матроса лежат, как два матраса, – послышался голос Павла. –
Не бойся того, что случилось когда-то, —
Гораздо опаснее свежая дата!
Меня покоробило. Мне не нравилось это грубое шутовство. Но всё же я порадовался, что мой друг именно так встречает опасность. В который раз я поразился странной многосторонности его натуры: ещё несколько минут тому назад он, порой впадая в какую-то расслабленную сентиментальность, плёл мне свои ностальгические небылицы, а теперь, когда вплотную подступила нежданная беда, он совершенно спокоен. Я подумал, что если бы Павел захотел освоить военную историю, то он, несомненно, изучил бы её с такой же дотошностью, с какой изучил мирную жизнь XX века, и из него вышел бы хороший воист. По всем остальным данным он вполне достоин этого звания. Правда, склонность к стихоплётству… Но ведь это никому не мешает, это его личное дело.
Мои размышления были прерваны резким зуммер-сигналом. Затем послышался голос старшего астроштурмана Карамышева:
– «Пенал», доложите обстановку! Потери есть?
– Потерь нема, – ответил Павел. – Но, возможно, будут. Люк заклинен, подача воздуха из корабля прекратилась, так что мы – в безвоздушном пространстве. Воздух у нас – только в «горбах». Настроение приподнятое.
– Уточните последнее слово, не понял.
– Настроение бодрое.
– Благ-за-ин! Как долго можете продержаться? Докладывает каждый в отдельности.
Я взглянул на нарукавный цифроид: там в этот момент пульсирующее, фосфорически светящееся число «39» сменилось на «38» – и отрапортовал:
– Имею запас дыхсмеси на тридцать восемь минут дыхания.
– Имею запас на сорок одну минуту, – доложил Павел.
– Через десять минут сообщу срок прихода помощи, – произнёс астроштурман. – Экономьте дыхсмесь, не двигайтесь, примите позы отдыха.
– Уже приняли, – ответил Павел. –
Не щадя своих усилий,
Отдыхает кот Василий.
Дни и ночи напролёт
На диване дремлет кот.
Стишка этого Карамышев уже не услышал, так как вырубил связь раньше. Но вскоре опять послышался зуммер, и астроштурман сообщил, что в кессонной камере в результате аварии полностью вышла из строя автоматика. Чтобы вызволить нас, потребуется время… Экономьте дыхательную смесь!
– Благ-за-ин! – ответил я. – Информируйте нас об обстановке на «Тёте Лире».
– Пробит правый борт в районе отсека биогруппы. Повреждены переборки. Погибло восемь человек. Идёт аврал по заращиванью пробоины. Ввиду смерти Терентьева его обязанности взял на себя я. Сеанс связи окончен.
– Жаль Терентьева, ой как жаль! – услышал я тихий голос Павла. – Он ведь родня мне, теперь-то скрывать нечего. Я ему тогда, при наборе в экспедицию, доказал, что он мне пра-пра-правнуком приходится, и уговорил его. Он меня, можно сказать, по родственному блату сюда зачислил. Я ему пра-пра…
– Паша, прошу тебя: успокойся и не разговаривай! – прервал я его. Я решил, что у него началось кислородное голодание, в связи с чем ностальгический настрой его психики преобразовался в бред. Павел внял моей просьбе и замолчал.
Мы лежали молча – лицом вниз, спиной к звёздам. Время текло не то слишком быстро, не то слишком медленно, не то вовсе остановилось.
– У тебя сколько осталось? – спросил вдруг Павел. Я сразу понял, о чём речь, и взглянул на цифроид. – Девять, – ответил я.
– А у меня – тринадцать. Я с тобой поделюсь. Ты же не виноват, что у тебя лёгкие объёмистее моих.
– Паша, не делай этого! Я запрещаю!
– Ну ладно, заткнись, – буркнул он.
В скором времени я почувствовал затруднённость дыхания. Чтобы не подвергать себя постепенному удушью и считая, что помощь уже не поспеет, я решил сбросить с головы гермошлем – дабы сразу погрузиться в обезвоздушенную пустоту «пенала». Я потянулся рукой к соединительному кольцу, хотел нажать на штуцер, но рука заблудилась в пространстве, онемела. Какие-то цветные многоточия вдавились в мои зрачки…
…И вдруг сознание вернулось ко мне. Оказывается, Павел подсоединил питательный микрошланг своего «горба» к ниппелю моего «горба». На какое-то короткое время наши воздушные запасы уравновесились. Затем нам обоим пришлось одинаково плохо.
Первое, что я почувствовал, – это то, что на мне нет скафандра и что лежу я на чём-то мягком. Затем я открыл глаза и увидел, что надо мной склонился Саша Коренников, зубной врач экспедиции, человек с вечно напряжённо-серьёзным лицом, по нраву же – общительный и даже весёлый; он со всеми был на «ты». Я вспомнил, что Павел зовёт его то дантистом, то Дантом, то Дантоном, то даже Дантесом – и тот не обижается: ему, кажется, даже нравятся эти Пашины подшучивания. Но сейчас выражение лица Коренникова вполне соответствовало серьёзности момента. Держа в левой руке картосхему, правой он нажимал на клавиши датчиков, вмонтированные в нависавший надо мной энергохобот. Я понял, что лежу в реанимационном комбайне.
– Как самочувствие? – спросил Коренников.
– Почти нормально. Только лёгкая слабость и очень хочется спать.
– Благ-за-ин! Видимо, так и должно быть. Через полчаса перейдёшь в каюту.
– Где Паша Белобрысов? – в упор спросил я.
– Жив, жив, – успокоил меня Коренников. – У него была пятая степень,[65] а у тебя – четвёртая… Вам повезло: реакомбайн, к счастью, расположен в десятом отсеке, его не повредило при аварии.
Только теперь я осознал, что происходит нечто странное: реакомбайном, по всем земным и небесным правилам, должен управлять главврач или, на худой конец, дежурный врач, но никак не дантист. Конечно, и зубные врачи космического профиля получают некоторую общемедицинскую подготовку, но ведь только теоретическую…
– Саша, почему именно ты командуешь комбайном? – спросил я.
– Больше некому. Вся биомедицинская группа погибла. Я спасся случайно…
И далее он поведал мне, что примерно за полчаса до аварии в биомедицинском отсеке началось научное совещание космобиологов и медиков, на котором, естественно, присутствовал и он, Александр Коренников. Он успел прослушать часть доклада космобиолога Олафа Нордстерна «Прогнозирование фауны планеты Ялмез на основе некоторых биоспецифических данных планет Третьего пояса дальности», – а затем его, Сашу, по сигналу нулевой тревоги вызвали на сборный пункт дегазационной бригады, членом которой он является. Едва он вышел в коридор, как в нос ему ударил весьма сложный и неприятный запах: пахло ночной фиалкой, но к этому аромату примешивался смрад хлева. Это – как всегда, неожиданно – раскрылась очередная серия ампул дяди Духа с новой ароматической композицией.
Коренников получил дегоборудование и персональное задание от бригадира дегазировать пять кают по правому борту, в том числе и каюту Терентьева. Когда он вошёл туда, Терентьев пожаловался ему, что «проснулся от мерзкой вони» (он отдыхал после вахты), и спросил, есть ли сейчас на нашей небесной посудине хоть какой-нибудь уголок, где не пахнет цветами и дерьмом. Коренников ответил, что он только что из биомедотсека, там атмосфера вполне нормальная; Благовоньев, видно, не сумел проникнуть туда. Тогда Терентьев заявил Саше: «Вот туда я и отправлюсь – и доклад послушаю, и из этого плена ароматов вырвусь».
Он ушёл, а Саша Коренников приступил к деароматизации его каюты. С помощью искателя он выявил местонахождение одной из ампулок: хитроумный дядя Дух ухитрился закрепить её под полкой шкафа, где хранились звёздные атласы. Саша сунул её в герметическую сумку и в этот момент услыхал сигнал опасности номер один. Затем его толкнуло, тряхнуло, швырнуло о стенку. Он упал, но быстро поднялся, добрался до своей каюты, надел скафандр. Вскоре по приказу Карамышева он направился в биоотсек, чтобы принять участие в заделывании пробоины. Но первым делом он – теперь единственный на корабле представитель медицины – осмотрел тела погибших. У всех восьми (с помощью плазмоконсилиатора) он констатировал шестую степень смерти. И Терентьев, и медики, и биологи при проникновении астероида в глубь отсека получили смертельные раны и мгновенно окоченели из-за космического холода, хлынувшего в пробоину. Их останки, по распоряжению Карамышева, были унесены в носовой рефрижераторный трюм: как известно, похороны погибших в пути всегда совершаются по прибытии на планету назначения.
Когда я вернулся в каюту, Павел уже храпел на своей койке. Я улёгся на свою и тоже заснул. Спали мы очень долго и проснулись почти одновременно.
– Жалко Терентьева, – услыхал я голос Павла. – Лучше бы уж я гробанулся. Несправедливо сука-судьба поступает.
Один поставлен к стеночке,
Другой снимает пеночки.
– Паша, но ведь ты тоже мог умереть, – высказался я. – Ты спасал меня, и сам чуть не погиб. Ты был к небытию даже ближе, чем я.
– Да, я пятёрку заработал, – согласился он. – Но ты в этом не виноват. Учти, что я намного-много старше тебя.
Хоть и далёк кладбищенский уют,
Но годы-гады знать себя дают!
Мне тоже было невесело. Я вспомнил день нашего отбытия в Космос и дядю Духа. Если бы я был в тот день внимательнее, серьёзнее, если бы я воспрепятствовал осуществлению его замысла, корабль наш был бы избавлен от ароматических ампул. И тогда не погиб бы Терентьев… Да, но ведь Саша Коренников тогда бы безусловно погиб. Выходит вот что: одного я погубил, другого спас. Убийца – спаситель…
Вскоре Карамышев созвал в кают-компанию всех, кто был свободен от вахты. Он предложил нам встать и перечислил погибших. Привожу этот печальный перечень в алфавитном порядке:
Глеб Асмолов (астрозоолог и ветеринар); Урхо Виипурилайнен (микробиолог и астроботаник); Тит Мельников (лечврач – терапевт и эпидемиолог); Олаф Нордстерн (космобиолог и врач широкого профиля); Ерофей Светлов (биолог широкого профиля); Николай Терентьев (глава экспедиции); Иван Тимофеев (главврач, медик широкого профиля); Станислав Ухтомский (хирург широкого профиля).
Далее новый руководитель экспедиции сообщил нам, что кроме людских потерь мы понесли и потери материальные. Непоправимо вышли из строя биозащитные и биоразведочные подвижные агрегаты. В итоге – наша экспедиция как бы ослепла в биологическом отношении. Исходя из этого, мы должны вести себя на Ялмезе с крайней осторожностью и избегать лишних контактов с флорой и фауной неведомой нам планеты. И каждый участник экспедиции, почувствовав малейшее недомогание, обязан немедленно заявить об этом Коренникову и лично ему, Карамышеву.
Мы находились в пути уже больше года, и за это время у нас состоялось немало совещаний, лекций, тестов-тренажей, но впервые из кают-компании все расходились молча, и молчание было мрачным. И каждый, шагая коридором мимо двери в биоотсек, невольно опускал голову. Дверь эта была теперь приварена к стене сплошным ферромикроновым швом.
Теперь отсчёт условного времени шёл по убывающей. Тридцать суток полёта до Ялмеза… Двадцать пять суток… Пятнадцать суток…
«Тётя Лира» перешла на плазмотанталовые двигатели; мы перемещались в пространстве с убывающей скоростью. В связи с этим формула Белышева, Нкробо и Огатаямы (о преодолении парадокса времени) утратила для нас свою силу, и мы получили возможность улавливать ближние радиосигналы. Но планета Ялмез соблюдала полное радиомолчание. Учитывая этот факт, планетовед Антон Гребенкин сделал сообщение, из которого явствовало, что или на планете этой ещё не родился свой Попов, или цивилизация там, в силу неведомых нам причин, пришла в упадок.
– Наш пророк Гребенкин не учёл третьего варианта, – сказал мне Павел, когда мы вернулись в свою каюту. – Может, ялмезцы эти учуяли своими приборами, что мы к ним приближаемся, и решили в молчанку поиграть. Из перестраховки. Может, они думают, что к ним какие-то космические бандюги летят.
Нужно нюх иметь собачий
И забиться в уголок, —
А иначе, а иначе
Попадёте в некролог.
…А всего вернее, что никого там нет… – с грустью в голосе продолжал он. – Не найду я там брата Петю… Зря летел. Сидеть бы мне на Земле и не рыпаться, тихо доживать свой миллионерский век.
Торопились в санаторий,
А попали в крематорий.
– Паша, оставь эти мрачные рассуждения и рифмования, – строго прервал его я. – Мы служим науке, и наше дело не расплёскиваться в эмоциях, а воспринимать иномирянскую действительность такой, какова она есть.
– Вы правы, с вас полтинник! – насмешливо произнёс мой друг, и затем, улёгшись на свою койку, добавил: –
Медведь лежит в берлоге,
Подводит он итоги.
Вскоре он захрапел.
Обычно я преспокойно спал под его храп, но на этот раз сон не шёл ко мне; сказывалось нервное напряжение. Я вспоминал Землю, Марину и детей. Затем мысли мои перепрыгнули на события недавние; я не мог забыть о том, что виновен в смерти Терентьева. Пусть косвенно, но виновен.
Вдруг Павел начал стонать. Я не знал, что мне надо предпринять. Потом решил разбудить его и, встав со своей койки, ударил своего друга по плечу. Он сразу пробудился и заявил, что ему опять приснился архитектурный сон.
– А что именно тебе снилось?
– Падающие башни и колокольни. И все они падали в мою сторону – знай увёртывайся. Пропади она пропадом, такая архитектура!
– У тебя что-то с нервами, Паша, – сказал я. – Да и у меня тоже. Но лечиться нам придётся уже на Земле.
– Почему на Земле?! – встрепенулся Белобрысов. –
Мы друг друженьку излечим
Без врачей и докторов,
И веселье обеспечим
Средь неведомых миров!
Произнеся это, он встал с койки, вынул из ниши свой личный контейнер, извлёк из него картонную коробку, а из коробки – бутылку, выполненную в старинном стиле из бьющегося стекла. На ней имелись выцветшая этикетка с надписью «Коньяк», а выше, у самого горлышка, – овальная наклейка с изображением трёх звёздочек.
– Сейчас спиритизмом займёмся! Чуешь, что это такое? – победоносно спросил он, ставя сосуд на столик.
– Я догадываюсь, что это очень ловко сделанная имитация.
– Сейчас мы хватанём этой имитации, – объявил мой друг и поставил рядом с бутылкой два стакана. – Ты коньяк-то пил когда-нибудь?
Я ответил, что коньяка не пил никогда, но что однажды пил спиртное: на девятом курсе Во-ист-фака, когда мы изучали обычаи моряков XIX века, нам дали выпить по стакану натурального ямайского рома.
– Ну и как? Сильно окосел? – с живым интересом спросил Павел.
– Нет, окосения не произошло. Хоть я и опьянел, но на зрении это не сказалось. Ведь удельная сопротивляемость моего организма ядохимикатам равняется шестнадцати баллам по шкале Каролуса и Ярцевой.
– Сейчас мы посопротивляемся! – со зловещей многозначительностью изрёк мой друг и, аккуратно раскупорив бутылку, налил в стаканы две равные дозы желтоватой жидкости. – По первой выпьем, не чокаясь. За брата моего… Думал – с ним разопьём эту посудину, да теперь чую, что не встречу его на Ялмезе… И никогда не встречу… Пей, Стёпа! Сопротивляйся!
Без коньяка
Жизнь нелегка,
А с коньяком —
Жизнь кувырком!
Я нехотя выпил. Павел налил ещё.
– Теперь повторим – и опять же без чоканья. Помянем этого трепача Шефнера, который при своей жизни втравил меня в нынешнее путешествие… Я тогда, как вышел от него, сразу в магазин на углу Чкаловского и Пудожской потопал и эту бутылку купил. Этому коньячку, Стёпа, две сотни лет! Цени это, Стёпа!
Выпив вторую дозу, я почувствовал, что яд начинает действовать. Но я понимал, что если откажусь от третьей и последующих доз, то Павел всё выпьет сам, и это отразится на его здоровье.
– По третьей выпьем с чоком! За нашу с тобой крепкую дружбу, Стёпа! Сопротивляйся!
Я принял очередную порцию яда.
– Стёпа, а ты уваженье ко мне имеешь? – дрожащим от волненья голосом спросил вдруг меня мой друг.
– Паша, я тебя очень даже уважаю! – воскликнул я. – И за то, что ты хороший человек, и за упорную твою последовательность в ностальгизме! Паша, из тебя мог бы отличный воист получиться!
– Спасибо, Степушка! Я тебя тоже уважаю!.. Уважаю, хоть ни черта ты не разобрался в моей миллионерской судьбе…
Ничего не сбылось, что хотелось,
Сам себе я был вор и палач —
По копейкам растрачена зрелость
На покупку случайных удач.
Из глаз его хлынули слёзы.
– Паша, не плачь! Нет для этого причины!
– Есть причина! – рыдая, произнёс он. – Я брата родного угробил.
Тогда я тоже заплакал. Потом растянулся на своей койке – и уснул.
Когда я проснулся, то первым делом бросил взгляд на телеэкран, вмонтированный в подол каюты; планета Ялмез занимала теперь почти всю его поверхность.
Прежде чем приводниться, мы девять раз облетели Ялмез, постепенно снижая высоту. На видеоэкранах видна была океанская ширь планеты. Вода занимала четыре пятых её поверхности, суша же состояла из одного огромного материка эллипсообразной конфигурации. Дрейфующих льдов не наблюдалось. Просматривалась материковая платформа; она простиралась в океан на расстояние значительно большее, нежели у земных материков. Исходя из этого, можно было предположить, что планета обладает многообразной морской флорой и фауной. Береговая часть материка изобиловала эстуариями рек, бухтами и мысами. Материк был покрыт густой растительностью, цвет её (приблизительно) соответствовал цвету земных лиственных лесных массивов. Цветовая структура береговой части континента была более разнообразной: нетрудно догадаться, что леса здесь сменились кустарниковыми порослями, полями, болотами и песчаными наносами (дюнами). На фоне этих размытых цветовых плоскостей выделялись сероватые вкрапления различной величины; в их очертаниях угадывалась заданность, геометричность.
Все свободные от вахт члены экспедиции толпились перед большим экраном, вглядываясь в конфигурацию этих вкраплений. Все понимали, что это – поселения разумных существ. Однако недостаточная разрешающая способность нашей оптики не давала возможности увидеть ни жителей этих городов, ни их транспортных средств, если те и другие имелись в наличии.
– Живых мы там не найдём, – громко и грустно заявил Павел. – Мёртвые помалкивают и не светят.
Навек, навек умолк поэт,
Дорожный бросив посох;
В его молчании – ответ
На тысячи вопросов.
Все давно уже привыкли к Пашиным высказываниям и относились к ним с благожелательной иронией; но на этот раз многие посмотрели на него с досадой. Несмотря на полное радиомолчание Ялмеза, несмотря на недвусмысленное сообщение астрооптика Зеленкова, что ночью на поверхности планеты не обнаружено источников искусственного освещения, а зафиксирована лишь одна световая точка, видимо вулканического происхождения, – несмотря на всё это, всем ещё хотелось надеяться, что нам предстоит встреча с живыми мыслящими существами. И немудрёно, что Пашина беспощадная категоричность радости ни у кого не вызвала.
Увы, на этот раз Павел был прав. За сутки до приводнения на Ялмез в двух шаровых капсулах были сброшены два чЕЛОВЕКА:[66] один – в центр континента, другой – на побережье. Первый («Боря») вскоре доложил по комплексной связи, что мягко приземлился в лесу, передал основные почвенные, экологические и температурные данные (все они не представляли для людей никакой опасности) и сообщил свои координаты. Шарокапсула второго («Андрюши») приземлилась менее удачно: она опустилась на кровлю какого-то монументального здания – и оттуда скатилась на улицу; чЕЛОВЕК при этом получил механические повреждения, но всё же сумел передать по видео фасад строения с зияющими пустотой проёмами окон и участок улицы, занесённой песком и поросшей кустарником и травой. «Андрюша» успел послать на «Тётю Лиру» и самоизображение; мы увидели, что шаговое устройство его повреждено и что он ползёт по песку при помощи «рук». Через час он сообщил словесно, что видеобаланс исчерпан, и поэтому он, «Андрюша», хочет дать устный прощальный отчёт. В целях экономии энергии он просит задавать ему вопросы, а он будет кратко отвечать на них.
Астроштурман Карамышев немедленно приступил к опросу «Андрюши».
– Сколько ты прошёл по городу?
– Тысяча триста двадцать шесть метров семьдесят три сантиметра проползено мною.
– Видел ли ты на своём пути одно, два, много существ, похожих на разумные существа?
– Проползая через одну квадратную улицу, на кубическом камне стоящего металлического человека видел я.
– Опиши его точнее.
– В руках у него условный инструмент типа гитара-балалайка. К голове припаяно кольцо из условных растений типа роза-фиалка.
– На твоём пути кто-нибудь шёл, бежал, полз, летел навстречу тебе или по перпендикуляру?
– Три существа типа ворона-чайка летели навстречу; два существа типа кошка-собака двигались перпендикулярно.
– Какова на улицах средняя толщина песчаных наносов? Многослойна ли структура наносов?
Ответом было молчание. Мы все решили, что у «Андрюши» иссяк энергозапас. И вдруг он снова заговорил.
– Они приближаются. Страшно мне.
– Что?! Тебе страшно?! – удивился Карамышев. – Но ведь чувство страха в тебе не запрограммировано!
– Они приближаются.
– Да кто «они»? Отвечай точнее!
– Они… Аналогичных, идентичных, адекватных понятий нет в словарном фонде моём. Объяснить не могу. Но страшно мне… Вот они удаляются. Они меня не тронули. Но энергия – вся. И чЕЛОВЕК умолк навсегда.
– Благ-за-ин! – воскликнули мы хором. Информация оказалась очень ценной, хоть и негативной по своей сути. Что касается заключительной части сообщения, то все мы решили: она имеет нулевое значение, ибо, по всей вероятности, у «Андрюши» произошёл технологический коллапс, исказивший его представление о действительности. Лишь много позже стало ясно, что под словом «они» он подразумевал метаморфантов. Но разве могли мы знать…
В тот же день Саша Коренников созвал всех в информаториум. Он важно поднялся на кафедру. На лице его сквозь обычную серьёзность просвечивала радость. Неторопливо перебирая какие-то листки, он молчал – чтобы поднять интерес к своей сводке.
– Саша, не томи! – послышался голос Белобрысова. –
Зачем, зубодёр распроклятый,
Мучительный тянешь момент?!
Тебе, стоматолог, сто матов
Измученный шлёт пациент!
После этой странной реплики Коренников немедленно приступил к делу. Он сообщил весьма обнадёживающие данные. Спектрограммы показали, что атмосфера Ялмеза почти не отличается от земной. Что касается Эсхилла (ялмезианского солнца), то оно адекватно нашему Солнцу по своей мощности и не представляет для нас опасности ни в тепловом, ни в радиационном отношении. Далее Саша радостно известил нас, что биомикроструктура планеты весьма сходна с земной, за одним исключением: ни в воде, ни на почве, ни в воздухе биозондами не обнаружено никаких болезнетворных организмов.
Все были рады этим известиям, все повеселели. И только Павла Белобрысова не захлестнула почему-то волна всеобщего оптимизма. Подойдя к Коренникову, он сказал:
– Не рано ли ты возликовал, Дантон?
Если гладко всё в начале —
Не спеши на пироги,
Ибо ждут тебя печали
И стервозные враги.
– Внимание! Покидаем пространство! – послышался из динамика голос Карамышева. – Каждый занимает личную компенсационную камеру!
Мы с Павлом отворили узкие дверцы в переборке каюты и вошли в свои компенскамеры. Дверца закрылась, выдвинулись эластичные жгуты, оплели меня; остро запахло каким-то медицинским снадобьем. Я утратил представление о пространстве и времени. Когда сознание вернулось ко мне, я услышал команду:
– Каждый считает вслух до десяти!
При счёте «десять» дверца распахнулась. Я шагнул обратно в каюту. Странно знакомое ощущение овладело мной. Я не сразу понял, чем оно вызвано. И вдруг догадался: это качка!
– Поздравляю! Мы приводнились! – сказал я Белобрысову.
– Точнее сказать – приялмезились, – изрёк он. –
В порт мы вовремя прибыли,
Мы доставили груз,
А дождёмся ли прибыли —
Утверждать не берусь.
– Внимание! – послышался голос Карамышева. – Корабль наш произвёл посадку на планете Ялмез. Через десять минут – общий сбор на палубе. Наружная температура – плюс двадцать шесть по Цельсию.
Я взглянул на настенные часы-календарь. Они показывали 12–05.07.08.2151 – по земному времени.
– Надо припижониться по такому случаю, – сказал Павел, открывая личный контейнер. – Как-никак – мы здесь гости… Только желанные ли?
Никогда не забуду
Чей-то мудрый совет:
Жди опасности всюду,
Где опасности нет.
Я тоже потянулся к своему контейнеру и извлёк из него военно-морскую форму. Когда мы покинули каюту, на Белобрысове красовались старинный пиджак и рубашка с пёстрым галстуком; брюки он надел узкие-преузкие, а голову его увенчивала лихо заломленная кепка. На мне же была фуражка с «крабом», китель с погонами, чёрные брюки и флотские ботинки.
Уже в коридоре чувствовалось, что «Тётя Лира» разгерметизирована: тянуло солоноватым сквозняком, бодрящей морской свежестью. У всех, спешивших на палубу, был празднично-оживлённый вид. По внутреннему трапу мы вышли на ту часть поверхности корабля, которая после приводнения преобразилась в палубу; верхние сегменты обшивки разомкнулись и опустились в бортовые карманы, выдвинулась рубка в мидельной части. В целом же палуба была гола и огромна по площади; отдалённо она напоминала мне взлётные полосы на музейных моделях старинных авианосцев. Как ни странно, но сходная мысль возникла и у моего друга.
– Как бы нашу посудину ялмезиане за военный корабль не приняли, – пошутил он. – Тем более ты тут в военной форме торчишь.
Бог спросил у Сатаны,
Не предвидится ль войны.
Сатана ему в ответ:
«Либо будет, либо нет».
Меня – в который раз – поразило, как дотошно изучил Белобрысов реалии XX века, в том числе и военно-морские. Сколько книг ему пришлось прочесть!.. И для чего?..
Размышления мои были прерваны звуками «Гимна Мирной Земли». Они всё ширились, они парили над океаном. Одновременно в центре палубы распахнулся люк, и из него стала расти, уходя в ялмезианское небо, телескопическая мачта. На вершине её развернулся алый с голубым флаг – символ нашей планеты.
Ветер дул силою не более балла. По океану шла мерная, широкая зыбь. Вода отливала неправдоподобной синевой – будто на старинных земных курортных открытках. Лиловатое ялмезианское солнце светило нам в спину. После замкнутого, тесного мира корабля, после его кают и заполненных приборами технических отсеков, ялмезианский мир казался ошеломляюще огромным.
Когда отзвучал гимн, Карамышев взял слово. Он сказал, что даёт всему составу экспедиции, за исключением морской команды, сутки отдыха; «Тётя Лира» эти сутки будет дрейфовать с выключенными двигателями. Затем мы возьмём курс на материк, от которого находимся сейчас на расстоянии восьмисот километров. Там мы прежде всего исполним печальный долг – похороним наших погибших товарищей. На ближайшие четыре часа внешними вахтенными назначены Белобрысов и Кортиков.
Мы с Павлом поднялись в обзорную рубку, сняли показания приборов, сделали первую запись в вахтенном журнале. Затем я доложил вниз по внутренней связи:
– Вахту несут Белобрысов и Кортиков. Особых обстоятельств нет. Поле обзора чисто. Под килем – шесть тысяч семьсот шесть метров. Отбой.
Мы опустили боковые заслоны из сталестекла. Тёплый и влажный ветер продувал рубку насквозь. Громадный корпус «Тёти Лиры» покачивался мягко, убаюкивающе.
– План по романтике выполняется успешно, а ко сну почему-то клонит, – прервал молчание Павел. –
Эх, вахтенный, не спишь ли ты?
Скорей расстанься с ленью!
Под килем кильки иль киты —
Ответь без промедленья!
Произнеся это, он нажал кнопку глубинного наблюдения. На экране возникли изображения мелких, юрких голубоватых рыбок. Потом не спеша проплыла большеголовая рыбина-шестиглазка; одна пара глаз у неё была на голове, остальные – на спине.
Затем зазвучал зуммер. Над стереорадаром зажёгся сигнальный глазок. На экране возникло высокое раскидистое дерево. Оно одиноко маячило в двадцати километрах от нас. Ветви его были усеяны какими-то жёлтыми хлопьями; я решил, что это листья.
– Паша, нас сносит к какому-то островку. Надо доложить вниз.
– Чтоб не поддаться панике,
Не всякой верь механике, —
возразил Белобрысов. – Давай-ка воздержимся пока от сообщений.
Встретишь волка или гада —
Докладать о том не надо
Ни начальству, ни невесте —
Им нужны благие вести!
Мы включили поисковый глубиномер, – и тут выяснилось, что в радиусе пятисот километров от нас глубина ничуть не меньше, чем у нас под килем. – Странно!.. Но ведь дерево-то мы видим, Паша!
– Оно плывёт! – заявил Павел. – Плывёт навстречу нам – вопреки течению и логике…
Через два часа дерево проплыло в пятидесяти метрах от «Тёти Лиры». Корни его уходили далеко в прозрачную глубину. Дерево плыло своим курсом. То, что я издали принял за листья, оказалось сборищем ширококрылых жёлтых птиц.
Они ровными рядами сидели на ветвях и, глядя все в одну сторону, синхронно взмахивали крыльями, тем самым заставляя дерево перемещаться в океанском просторе. Они были как бы живым коллективным парусом. На вершине этого странного древа стояла птица – тоже жёлтая, но крупнее остальных. Она вертела головой во все стороны и издавала короткие ритмичные крики, в такт которым дружно работала крыльями вся стая.
Но вот верхняя птица умолкла, затем покинула свой командный пункт. Вслед за ней взвились в воздух все остальные. Стала видна кора ветвей, усеянная мелкими синеватыми иглами, – и многочисленные гнёзда, сплетённые, по-видимому, из водорослей. Птицы же, приводнившись на некотором расстоянии от своего вертикального ковчега, стали нырять, – и каждая, поймав рыбу, тотчас возвращалась к дереву, неся добычу в клюве. Весь экипаж «Тёти Лиры» столпился у правого борта, не в силах оторвать глаз от инопланетного чуда.
Павла эта, как он выразился, плавучая птицеферма навела на грустные размышления.
– И в какую же глухомань нас, Стёпа, с родной Земли занесло…
Нас к домашним пенатам
Не притянешь канатом!
И ни одного корабля на горизонте! И не будет! И брата я тут не найду, это уж дело ясное…
– Паша, оставь эти ностальгические мысли! – строго сказал я. – Вернись к реальности! Ты на вахте!
– Стёпа, Стёпа! Неужели ты так и не уверовал, что я миллионер?! А я ведь тебе чуть ли не всю свою пятнистую биографию без утайки поведал!.. И ещё шепну тебе, Стёпа, на полном секрете: устал я от своего долгожития.
Топочут дни, как пьяные слоны,
Транжирит жизнь свои грома и молнии, —
А мне б сейчас стаканчик тишины,
Бокал молчанья, стопочку безмолвия…
– Паша, мы же на вахте! – повторил я. – Девятый пункт…
– Мне от твоих пунктов и параграфов уши судорога сводит! – с раздражением перебил он меня. Но потом, смягчившись, добавил: – А вообще-то ты человек невредный. И не такой уж благополучный, каким сам себе кажешься. Тебя ещё жизнь до печёнок проймёт.
К ночи волнение моря упало почти до нулевого значения. Температура воздуха снизилась до 21 градуса и далее не понижалась. Многие тётелировцы, взяв на вещескладе раскладушки, вынесли их на палубу, чтобы ночевать под открытым небом. Так же поступили и мы с Белобрысовым.
Однако он не захотел спать рядом со всеми на миделе и оттащил свою койку на самый ют. Все с некоторым удивлением отнеслись к очередному чудачеству моего друга, но я-то знал, в чём тут дело: Павел не хотел, чтобы слышали его храп.
Ночь была звёздная, но тёмная, и впереди предстояло немало таких ночей, ибо, как известно, Ялмез не имеет спутника, подобного нашей Луне. Лёжа на раскладушке лицом к небу, я, прежде чем уснуть, долго наблюдал новые для меня пунктиры миров, стараясь мысленно построить из них условные фигуры, чтобы детальнее запомнить взаиморасположение звёзд. Это могло пригодиться мне в навигационной практике.
На следующий день в полдень были задействованы аквалантовые двигатели, пришёл в движение гребной винт – и «Тётя Лира» взяла курс на материк. По воде мы двигались отнюдь не с космической скоростью, и только на третьи сутки эхолот показал значительное повышение морского дна; начиналась материковая платформа. Ещё через день берег стал виден в дальнозоры, не говоря уж о более совершенной оптической технике. Глубина теперь равнялась в среднем семидесяти метрам, и приборы предупреждали, что ближе к берегу имеются каменистые мели и песчаные бары. Карамышев назначил меня главным штурвальным и спросил, смогу ли я отстоять две четырёхчасовые вахты. Я ответил, что это в моих силах.
Приказав снизить ход до десяти километров в час, я вёл судно, не теряя из виду береговой линии и держа путь к дальнему мысу, который значился на карте, снятой при облёте Ялмеза накануне приводнения: я полагал, что именно там приматериковые глубины позволят нам подойти близко к берегу. Заканчивая дежурство уже в сумерках, я порекомендовал Карамышеву воздержаться от ночного плавания в прибрежных водах, тем более что глубина, которая у нас сейчас под килем, даёт возможность якорной стоянки. Карамышев согласился. Я дал вниз команду «стоп» и, когда корабль потерял инерцию, сорвал предупреждающую наклейку с реле, нажал клавишу – и в то же мгновенье услыхал шум якорной цепи, выползающей из клюза. Вскоре на табло вспыхнула зелёная точка: якорь забрал лапой за дно. Когда я осознал тот факт, что наш якорь лёг на грунт чужой планеты, во мне вдруг пробудилась печаль по дому, по семье, по родному Ленинграду. В этот миг я, кажется, впервые ощутил, как далеко от нас Земля.
Перед тем как покинуть рубку, я, как в старину говорилось, для подчистки совести, решил взять подводные данные в радиусе десяти километров. Поисковая стрелка спокойно прочертила свой путь почти по всей окружности оповестительного экрана, и я хотел уже выключить прибор, как вдруг на экране возникли очертания корабля. Он лежал на глубине 63 метров в семи километрах от нас. По магнитограмме можно было понять, что судно – металлическое и что водоизмещение его – не менее 12 000 тонн. Я немедленно доложил об этом Карамышеву. Тот распорядился так: завтра с утра взять курс в сторону погибшего судна, стать там на якорь и произвести обследование; это даст возможность получить некоторое представление о технике и быте ялмезиан ещё до нашей высадки на континент.
Подводный тренаж на Земле проходили Павел, я и Виипурилайнен – астроботаник, погибший при недавней аварии; следовательно, водолазная бригада состояла теперь из Белобрысова и меня. Я был весьма обрадован заданием: у меня возникла надежда, что корабль этот – военный и через него я соприкоснусь с военно-морской историей Ялмеза.
Утро того дня было совсем штилевым, что способствовало выполнению задания. Когда «Тётя Лира» стала на якорь в нужной точке, мы с Павлом, облачившись в скафандры, через донный кессонный люк опустились по штормтрапу на дно океана. Следом за нами, неся запасные «горбы» с дыхательной смесью для нас и контейнер с приборами, сошёл на грунт и чЕЛОВЕК,[67] приданный нам для технической помощи. Белобрысов дал ему имя «Коля».
– Был у меня знакомец такой, Николай Васильевич, – пояснил он. – Чемпион затяжного сна, лодырь отпетый, балбес непревзойдённый, нытик нуднейший, а в душе парень неплохой. Теперь, через сотню с лишним лет, почему-то по-хорошему его вспоминаю…
Гора не сходится с горой,
Но жизнь свершает круг, —
И старый недруг нам порой
Милей, чем новый друг.
…На песке росли водяные растения с продолговатыми синеватыми листьями. Среди них сновали стайки рыб, чем-то похожих на сельдей; ни одной шестиглазки мы здесь не обнаружили. Прозрачность воды оказалась удовлетворительной, и, когда я приказал «Коле» применить подсветку, погибшее судно стало хорошо видно. И сразу же выяснилось, что к военному флоту оно отношения не имело. То был винтовой двухтрубный пароход с тремя рядами иллюминаторов; многие из них оказались незадраенными, и это свидетельствовало о том, что судно погибло не во время шторма. Стояло оно на грунте с небольшим креном, обусловленным неровностью морского дна. На занесённой песком и илом палубе виднелись палубные надстройки, характерные для пассажирских судов. Свисая со шлюпбалок, темнели проржавевшие спасательные шлюпки, наполненные песком, поросшие водорослями; некоторые из них валялись возле борта – тали не выдержали. Возникло предположение: пароход затонул столь быстро, что пассажиры и команда не успели воспользоваться спасательными плавсредствами.
В верхней части кормы виднелась доска серебристого цвета, она резко выделялась на фоне изглоданной ржавчиной стальной обшивки. На доске клинообразными буквами были выведены какие-то слова – видимо, название судна и порт приписки.
– Дощечка-то – чистое серебро! – услышал я резкий, усиленный интромембраной голос Павла. – Богато жили господа!.. Мне бы в молодости такую оторвать – забодал бы втихаря и «Волгу» купил бы.
– Волгу? – невольно переспросил я.
– Это машина такая была, автомобиль, – небрежно пояснил мой друг, и я снова подивился: даже здесь, под океаном чужой планеты, он продолжает, теша себя, играть роль пришельца из XX века.
…Из песка торчала лопасть винта. Я приказал чЕЛОВЕКУ осторожно очистить её от ржавчины и обнаружил на стали следы кавитации; это означало, что судно затонуло не в первом своём рейсе. Но почему затонуло? Это можно определить по характеру пробоины, однако искать пробоину нужно не снаружи, ибо пароход занесён илом выше ватерлинии.
– Мы в эту лайбу снизу войдём, – прервал мои размышления Павел. – Пусть на нас этот хмырь небесный потрудится, ему обшивку прорезать – плёвое дело.
Я счёл разумным это предложение. Выбрав место поближе к корме, мы дали чЕЛОВЕКУ соответствующие указания.
– Порабатывай, порабатывай, трутень космический! Это тебе не в техноскладе на боку лежать! – торопил Павел чЕЛОВЕКА.
– Порабатываю я. Это не в техноскладе на боку лежать мне, – отвечал «Коля», орудуя гидромонитором.
Когда к борту был промыт удобный проход, чЕЛОВЕК плазменным резаком вырезал в обшивке прямоугольное отверстие 1×2 метра. Едва он отвёл в сторону стальной лист, как из судна начала вываливаться какая-то тёмная комковатая масса. Уголь! Мы наткнулись на бункерную яму! Я приказал «Коле» расчистить вход, а когда он это выполнил, дал ему указание произвести обзорную разведку внутри судна, вернуться через десять минут и доложить обо всём, что есть.
– А в случае неявки
Поставлю вам пиявки, —
проскандировал Павел. Затем сказал: – Стёпа, а ты примечаешь, какие ободки у иллюминаторов?! Опять же аргентум!.. Ну, я понимаю: серебряная доска на корме – это для понта, для престижа. Но иллюминаторы – это уже суперпонт. Даже не верится…
Он вынул из нагрудного кармана скафандра анализатор и навёл его на ближайший к нам иллюминатор. Потом, вглядевшись в микротабло, проговорил с каким-то детским испугом:
– Стёпа, тут на табло цифра «78» выпрыгнула! Это платина, Стёпа! Ты понимаешь, на какой клад мы нарвались! Везёт, как утопленникам!
– Почему ты впал в такой ажиотаж?! – удивился я. – Спору нет, платина – металл в технике нужный, однако некоторые его свойства не вполне…
– Эх, Степан, не состыковаться нам в этом вопросе! При чём тут техника! Ведь платина – она даже золота дороже!.. Только ты не подумай, что я какой-то там куркуль недорезанный. Я знаю, что и в старину не в этом было главное счастье людское.
Бедным – плохо, богатым – хуже,
Им в достатке радости нет:
Кто не знал темноты и стужи,
Что тому и тепло, и свет!
Вскоре посланец явился из разведки и доложил:
– Выход на крышу завален песком. Движущиеся существа типа щука-карась не агрессивны. В больших комнатах, в малых комнатах на полу много где секретные ваши конструкции видел я.
– Последняя фраза неясна и даже двусмысленна, – сказал я.
– Торгуй да не затоваривайся! – добавил Белобрысов. – Хоть нас таблетками «антисекс» на четыре года напичкали, но секретные конструкции наши – при нас! Мы на Земле своё ещё наверстаем!
Неприкрытую красотку
Видел мальчик у дверей —
И моральную чесотку
Заимел в душе своей.
– Осмелюсь объявить, что вас не понял я, – чётко произнёс «Коля».
– Мы тебя тоже не поняли, – буркнул Павел. – Веди нас в нутро этой шаланды.
чЕЛОВЕК засветился и шагнул в глубь корабля. Мы последовали за ним. Начали с котельной. Техника соответствовала земной технике начала XX века: водотрубные камерные двухтопочные котлы, близкие по конструкции котлам Ярроу. Все они были изъедены ржавчиной и покрыты илом; механических повреждений не имелось. Экспресс-анализ шлака и нагара на колосниковых решётках показал, что морская вода вступила в химвзаимодействие с ними в тот момент, когда топки были в холодном, беспламенном состоянии. Этот странный факт как бы опровергал внезапность катастрофы. Но ведь ялмезиане даже шлюпками не успели воспользоваться! Исходя из этого, морская вода должна была хлынуть в горячие топки, а никак не в остывшие.
– Может, судно в это время дрейфовало? – высказал предположение Белобрысов.
– Нет, Паша! – возразил я. – Никакой капитан не позволит своему кораблю дрейфовать невдалеке от берега!
– А может, капитан этот с ума скатился. Плавал-плавал, а потом подумал: «Ну вас всех к чертям! Сойду-ка я с ума». И сказал он команде: «Гуляй, ребята! Даю вам отпуск до Судного дня!» И началось тут…
– Вернёмся к реальности, Паша! Быть может, авария произошла в то время, когда на пароходе вспыхнула эпидемия? Команда утратила работоспособность…
– Не слишком ли много удовольствий на один день – тут тебе и авария, тут тебе и эпидемия, – засмеялся Павел. – Ты хорошо обследовал там? – обратился он к чЕЛОВЕКУ, указав рукой вниз.
– Подвал осмотрел я. Ничего там не нашёл я, – ответил «Коля».
– Темнишь что-то, тунеядец! А ну-ка веди нас туда.
Мы спустились в трюм по наклонному ходу. Он был действительно пуст, если не считать множества массивных платиновых болванок, лежавших под слоем ила; ими было вымощено всё днище. Несомненно, они играли роль балласта, способствуя остойчивости судна.
– По миллионам топаем! Прямо-таки священная дрожь меня пробирает! – высказался Павел. Он и в дальнейшем никак не мог привыкнуть к обилию платины на Ялмезе и к тому, что бывшие обитатели планеты относились к этому металлу без всякого почтения.
…Трюм имел пять отсеков, но все водонепроницаемые двери оказались открытыми. Получалось, что за плавучесть парохода не только не боролись, но и способствовали скорейшему его затоплению! Ошеломил нас и характер пробоин. Мы без труда обнаружили их в среднем отсеке; их имелось две, по одной в каждом борту. Заусеницы, рваные лохмотья железа окаймляли их не с трюмной стороны бортов, а торчали наружу. Дыры были пробиты изнутри! Судно погубили умышленно!
Я немедленно выдвинул предположение, что в то время на Ялмезе шла война, и вот на пароход, шедший под флагом страны «А», напал эсминец страны «Б». Пассажиров и команду взяли в плен, а судно – на буксир. Но вскоре…
– Ррромантика! – насмешливо изрёк Павел. –
Искусственные челюсти
Невыразимой прелести.
– Ты смеёшься над моими догадками, но не выдвигаешь своих, – с досадой сказал я. – А ты-то сам в чём видишь причину гибели судна?
Но он уклонился от ответа и зачем-то придрался к чЕЛОВЕКУ, стал упрекать его в том, что тот умолчал о пробоинах.
– Доложить вам о том, что в доме есть, приказ был мне, – начал «Коля». – Вам о том, что есть, доложил я. Но дыра в стене – это не то, что есть. Дыра – это отсутствие того, что было в былом на месте данной пустоты. Вам о том, чего нет, не стал сообщать я.
– Ишь ты, софист какой выискался! С тобой спорить – всё равно, что дохлую корову доить… Веди нас наверх! Да светись посильней, нечего тут режим экономии наводить!
Выслушав повеление Павла, чЕЛОВЕК включил самосвечение на полную мощность – и повёл нас вверх по наклонному ходу. Мы очутились в камбузе. На занесённой илом кухонной плите нами были обнаружены платиновые сковороды, кастрюли, дуршлаги.
– Направь-ка струю гидромонитора вон туда, – приказал Белобрысов «Коле», указав на мусорный бак. –
Тот, кто живёт, судьбой искусанный,
Того не охмурить уютом, —
Он не по злату, а по мусору
Вернее жизнь узнает чью-то.
Со дна бака мы извлекли несколько пустых консервных банок; следов коррозии на них не имелось, поскольку они были отштампованы из платины.
– Вот это тара! – снова взволновался Павел. – Хотел бы я откушать порцию килек в такой упаковочке!.. Только мы на этом лежачем голландце ни одной целой банки не сыщем.
– Почему ты так уверен в этом? – спросил я.
– Смотри, Стёпа, как у них донца внутри исцарапаны. Кто-то выскрёбывал содержимое до последнего миллиграмма. Не от сытой это жизни!.. Я-то, Стёпа, понимаю. Влипал в такие ситуации. Раз до того оголодал, что пальто на базар снёс. За гроши отдал.
Эй вы, волки с барахолки,
Спекулянты-маклаки,
Жизнь ударит вас по холке
И подденет на штыки!
По очередному пандусу мы поднялись в коридор, по обе стороны которого были расположены каюты, и вошли в одну из них. Ослеплённые исходящим от чЕЛОВЕКА светом, навстречу нам метнулись рыбы. На невысоком возвышении – очевидно, то была койка – колыхались бледные ошмётки какой-то ткани, покачивались стебли водорослей. Здесь же лежали останки ялмезианина. Кости вполне соответствовали человеческим, и череп тоже был аналогом человеческого.
– Так вот что ты имел в виду, докладывая нам о «секретных конструкциях наших»! – проговорил Павел, обращаясь к «Коле». – А мы-то, олухи, не поняли!.. Я ещё какую-то секс-чепуху понёс… Ты уж извини меня, «Николаша»!.. И вы, товарищ, – не знаю, как вас по имени-отчеству, – извините! – С этими словами друг мой поклонился останкам ялмезианина.
В соседних каютах мы тоже обнаружили кости погибших, а в кают-компании насчитали около двухсот черепов. То, что ялмезиане телесно подобны нам, нас не удивило, ибо и по их архитектуре, и по памятнику, о котором ещё во время облёта сообщил нам «Андрюша», можно было догадаться о их соматическом сходстве с людьми. Удивила нас странная психология этих иномирян. Почему не искали они спасенья, если берег был так близко?
Разгадка – вернее, то, что тогда показалось мне разгадкой, – мелькнула у меня в тот момент, когда мы спустились на один «этаж» (как выражался чЕЛОВЕК) ниже – и опять по пандусу.
– Чего ты всё время нас по наклонным плоскостям водишь, будто мы инвалиды?! – обратился Павел к чЕЛОВЕКУ. – Неужели по трапам водить не можешь? Ну, по лестницам, понимаешь?
– Лестниц в этом доме не видал я, – ответил «Коля».
– Паша, ключ к разгадке найден! – воскликнул я. – Это судно – плавучий санаторий для страдающих болезнями ног. Однажды оно вышло в очередной лечебный круиз, и в море капитан узнал, что началась война. Тогда он увёл судно далеко в океан, заглушил топки и в дрейфе стал ожидать дальнейших событий. Но время шло, съестные припасы вышли – и он взял курс на родной берег. В пути пароход был захвачен вражеским крейсером, взят на буксир. Тогда, чтобы избежать плена, пассажиры и экипаж решили затопить судно, а затем спасаться на шлюпках. Однако те члены экипажа, которые пробили отверстия в бортах, не рассчитали их сечения, не учли, что инвалиды не могут покинуть судно быстро. Вода заполнила пароход слишком рано…
– Может, Стёпа, война и была на этой мокрой планете, только к этим утопленникам она отношения не имеет, – безапелляционно изрёк Павел. –
Ах, что там бой, походный строй
И посвист вражьих стрел, —
Приходит худшее порой
Для тех, кто уцелел.
– Не понимаю, Паша. Выражай свои мысли ясней.
– Стёпа, я думаю, этот ковчег действительно долго болтался в океане, а затем, когда вышла вся жратва, жильцы его решили, что лучше уж им утопиться, чем причаливать к берегу. На суше их что-то очень страшное ожидало.
Овчарка жила у зубного врача —
И всех пациентов кусала, рыча, —
Но к боли той был равнодушен больной,
Поскольку боялся он боли иной.
– По-твоему, выходит, что эти иномиряне решились на коллективное самоубийство? – в упор спросил я.
– Вот именно! – ответил мой друг.
Вернувшись на «Тётю Лиру», мы подробно доложили обо всём Карамышеву и высказали свои предположения. К версии Белобрысова он отнёсся с недоверием, мои доводы казались более обоснованными. Но в дальнейшем стало ясно, что ближе к истине был Павел.
15 августа 2151 года «Тётя Лира» бросила якорь на траверзе мыса Восьми; название это заранее дано было нами в память о наших погибших товарищах. Увы, в тот же день пришлось изменить это наименование на мыс Девяти.
После того как была произведена дистанционная разведка, показавшая безопасность данного участка суши, от борта «Тёти Лиры» отвалил поисковый катер № 1, на котором находились, обёрнутые во флаги Объединённой Земли, тела погибших. Их сопровождало четырнадцать человек экспедиции по главе с Карамышевым; в число похоронной команды вошёл и Белобрысов. Участникам похорон было выделено пять лопат; обычай требует, чтобы при погребении людей на чужих планетах не применялась автоматика, – и вот запасливый завхоз Вещников извлёк из недр своего склада эти копательные инструменты.
Вся корабельная команда и часть научного состава по приказу Карамышева остались на корабле, причём я был назначен дежурным по судну. Вскоре после отбытия катера стала складываться неблагоприятная погодная обстановка: неся дождевые тучи и разводя волну, нарастал ветер с моря. Я начал опасаться, что если волнение усилится, то оно может сорвать «Тётю Лиру» с якорей и погнать к берегу. Поэтому я решил отвести корабль на двадцать километров мористее и там на минимальных винтооборотах стоять носом к волне. Выполнив этот манёвр, я включил телеглаз, наведя его на берег.
Катер стоял у пирса, защищённого волноломом. И пирс, и брекватер были изрядно повреждены временем и штормами, но несомненно являли собой дело рук разумных существ. Слева от причала на берегу виднелись невысокие полуразрушенные строения, справа – поросшее травой поле, ещё правее – многочисленные валуны, за которыми начинался лес. Среди поля уже темнела свежевырытая братская могила. Взяв крупным планом лицо Белобрысова, я увидел, что по щекам его текут слёзы; впрочем, это могли быть и дождевые капли. В лица остальных вглядеться я не успел: по экрану вдруг пошли тёмные полосы, чёткость смазалась, а затем изображение и вовсе исчезло. Решив, что всему виной мой недостаточный практический опыт работы с радиотехническими устройствами, я решил прибегнуть к дальнозору; как известно, этот оптический прибор с радиотехникой не связан.
Как Вы знаете, Уважаемый Читатель, объёмного изображения дальнозор не даёт, да и дождь ухудшал видимость, однако я довольно отчётливо увидал всех стоящих возле могилы. Вот астроархеолог Стародомов подошёл к Карамышеву, заговорил с ним о чём-то, тот кивнул ему в ответ, – и Стародомов не спеша направился в сторону валунов. Позже я узнал, что он хотел выбрать камень, из которого можно было бы вытесать надгробную плиту для братской могилы. Но тогда у меня мелькнула мысль, что археолог надеется найти на камнях какие-либо ялмезианские письмена. Я изменил угол наклона вспомогательной линзы, чтобы внимательнее рассмотреть эти каменные глыбы, но поначалу ничего особенного не приметил. Валуны как валуны. Таких на берегу Балтики сколько угодно.
И вдруг моему взору предстало нечто неожиданное. За одним высоким, поросшим мохом камнем, притаилась какая-то фигура, напоминающая человеческую. Ялмезианин! Живой иномирянин! Но почему он прячется: из страха перед пришельцами или затаил недобрые намерения? Надо немедленно предупредить товарищей, и в первую очередь – Стародомова!
Я включил реле звуковой радиосвязи, отчётливо произнёс личные позывные астроархеолога, – но отзыва не последовало. Потом повторил вызов – результат тот же: Стародомов продолжал шагать к валунам. А ведь на нём был всепогодный комбинезон, в воротник которого вмонтировано безотказное микроустройство!
Тогда я обратился к Карамышеву, назвав его позывные: я хотел, чтобы он послал кого-либо вдогонку за Стародомовым, чтобы не дать тому подойти к камням. Но и Карамышев не захотел слушать меня!..
Я был изумлён, озадачен. Причина этого радионевнимания выяснилась позже. Меня не не слушали – меня не слышали! Меня не могли слышать, ибо метаморфанты обладают необъяснимым свойством (не прилагая к тому никаких усилий) искривлять магнитное поле в радиусе четырёхсот тридцати семи метров, создавая вокруг себя зону радиобезмолвия.
Тем временем Стародомов приближался к камням. Когда до них оставалось метров тридцать, дисциплинированный археолог вынул из нарукавного кармана симпатизатор и, как я угадал по движениям его пальцев, включил прибор на предельную градацию. У меня отлегло от сердца. Как ты мог забыть, сказал я себе, что каждый из нас снабжён этим замечательным изобретением XXII века, безотказно внушающим добрые чувства к его обладателю всем живым существам! Уже не беспокоясь за Стародомова, я до предела усилил резкость изображения, чтобы крупным планом увидеть того, кто притаился за большим камнем.
И тут-то я разглядел, что только внешние обводы этого существа придают ему некоторое сходство с человеком. Мне предстало нечто неописуемо отвратительное, злобное, ужасное! Даже находясь на большой дистанции от этого чудища, я ощутил страх – и невольно отпрянул от глазка дальнозора. Затем я ощутил страх за свой страх. Ведь о том, что я испугался, я обязан по возвращении доложить Ассоциации воистов – и поставить вопрос, достоин ли я впредь быть воистом. (Вернувшись на Землю, я так и сделал. Мне был выдан оправдательный рескрипт, но – для успокоения совести – я отказался от очередного повышения в звании.) …Преодолевая отвращение, я снова прильнул к дальнозору. За поросшим мохом валуном теперь не было никого. А вдали, мелькая в просветах между камнями, бежали по направлению к лесу два чудища, подобные тому, которое меня испугало. Затем я увидел Стародомова. Он неподвижно лежал на спине. Он был мёртв. Когда я вгляделся в его лицо, мне опять пришлось ужаснуться. Исхудалое, обезображенное, словно изглоданное какой-то мучительной и долгой болезнью…
В устрашающих складках этого лица таилось и нечто такое, что вызвало во мне какое-то смутное воспоминание. Я напряг память – и вспомнил. Когда мне было восемь лет, мать взяла меня в гости к своей подруге, «медичке-историчке» (так она её называла), Анфисе Васильевне Лекаревой. Там на маленьком столике перед диваном лежала толстая книга в чёрной обложке – «Болезни минувшего». Я раскрыл её где-то посредине и увидал страшное лицо мертвеца. Под ним значилось крупным шрифтом: «Сент-Бедвиндский лепрозорий, 1893 год. Пациент, скончавшийся от проказы». Ниже шёл текст, набранный мелкими литерами, но прочесть его я не успел: Анфиса Васильевна отобрала книгу, заявив, что нечего мне читать это, а то страшные сны будут сниться.
И вот теперь я увидал страшный сон наяву. Он был столь невероятен, что у меня возникло опасение: а здоров ли я психически? Но раздумывать об этом было некогда. Надо было вести «Тётю Лиру» к мысу, тем более и погода улучшилась: хоть волнение на море и продолжалось, но ветер упал. Отдав по отсекам соответствующие команды, я взял курс к месту недавней якорной стоянки.
Теперь снова поведу речь обо всём, что имеет прямое или косвенное отношение к Павлу Белобрысову. И опять напомню Уважаемому Читателю, что дела нашей экспедиции в более широком плане изложены в «Общем отчёте».
Когда катер с похоронной командой пришвартовался, а затем был поднят на палубу и опущен в свой отсек, я немедленно доложил Карамышеву обо всём, что произошло за время моей вахты, и (главное!) о том, что я увидел в дальнозор. К моему сообщению он отнёсся невнимательно и недоверчиво и заявил, что это могло мне померещиться из-за нервного напряжения. Я возразил, что я воист, а в воисты зачисляют лишь тех, чья нервоустойчивость не ниже девятого деления по шкале Даниэляна. Но Карамышев гнул своё: «Это вам почудилось». Далее он сказал, что Коренников действительно диагностировал у Стародомова смерть от проказы, но ведь Коренников всё-таки зубной врач, а не терапевт. Из дальнейшей беседы я понял, что участники похорон успели составить свою коллективную гипотезу гибели Стародомова. За год до отбытия на Ялмез астроархеолог вернулся с планеты Латона, где природно-биологические условия очень сложны и почти не исследованы. Вот там он, вероятно, заболел какой-то неизвестной землянам болезнью с длительным инкубационным периодом, здесь же, на Ялмезе, в силу неведомых нам специфических причин» болезнь «сделала спонтанный скачок».
Выслушав это, я откровенно сказал Карамышеву, что подобная теория мне кажется шаткой. И добавил, что между увиденными мною чудищами и смертью Стародомова есть какая-то причинная связь. Карамышев поморщился. Быть может, он решил, что у меня завёлся «пунктик». Я вышел из спора, чтобы не утверждать его в этом подозрении. Ведь доказать я ничего не мог.
Вернувшись в каюту, я застал там Павла. Он был мрачен.
– Скоро, кореш мой безалкогольный, мы все на этом Ялмезе танго «Белые тапочки» спляшем. Нет, с этой планеточкой людям на «ты» не сойтись!
Клаустрофобке, деве молодой,
Агорафоб в любви признался раз,
А та в ответ: «Союз грозит бедой,
Нужны пространства разные для нас!»
Когда я поведал своему другу о чудищах, поначалу он тоже выразил сомнение, но иного порядка, нежели Карамышев.
– Стёпа, может, они только показались тебе страшными? Может, землянам с непривычки всё чужое кажется опасным и уродливым? Но ведь внешность-то обманчива.
Людоед, перейдя на картофель,
Исхудал от нехватки жиров —
И его заострившийся профиль
Агрессивен вдруг стал и суров.
Потом, после длительного молчания, он сказал: – Ты, Стёпа, человек с прочной психикой. Может, и правда, там за камнями какие-то башибузуки кантовались. Но ведь умер-то Стародомов-бедняга не насильственной смертью, а от молниеносной проказы – так наш Дантес-зубодёр определил… Страшное лицо у покойника было, мы все ошарашены… Мы его без всякой торжественности к тем восьми подхоронили… Но ужинать, Стёпа, всё равно надо идти.
Даже чувство состраданья,
Даже адский непокой
От принятия питанья
Не отучат род людской.
…За ужином властвовало молчание. Когда дежурный начал разносить тарелки с чечевицей, выращенной в теплицах «Тёти Лиры», Павел не удержался и сердито прошептал:
– Опять эту высокополезную отраву дают!
Чечевицы он терпеть не мог, и это навело его на кое-какие мысли.
– Стёпа, а у того типа, что за камнем ховался, в руках ничего не было? Может, отравили товарища нашего? Нахлобучили, скажем, на голову мешок – а в нём какая-то быстродействующая химия. А потом мешок под мышку – и айда в лес.
– Нет, Паша. Так могут поступать существа враждебные, но разумные. Я тебе повторяю: за камнем пряталось существо злобное, но неразумное…
– Но ты же сам гуторишь, что между смертью Стародомова и этими злыднями закаменными есть какая-то связь.
– Я уверен, что есть! Но поймём мы всё только тогда, когда высадимся на материк.
– Всё ясно, Стёпа!
Волк ведёт разведку воем —
Не откликнется ль волчица.
Человек в разведке боем
Должен истины добиться!
О разведке – разумеется, не «боем», а научной – подумывали все, в том числе и Карамышев. В тот же день были сформированы три поисковые группы: Центрально-континентальная, Южная и Северная. В последнюю, самую малую по числу участников, вошли Константин Чекрыгин (второй космоштурман и он же – специалист по инопланетным религиозным культам), Юсси Лексинен (космолингвист и спелеолог), Павел Белобрысов и я. Главой был назначен Чекрыгин, я нёс ответственность за катер и безопасность на море. Всех поисковиков обязали соблюдать величайшую биологическую осторожность; однако не в связи с гибелью Стародомова, а в общем, широком смысле. Ведь все тогда ещё (кроме меня) считали, что погиб астроархеолог по эндогенной, а отнюдь не экзогенной причине.
Нашей группе дали «вольный режим» – без жёсткого графика передвижений; от неё не ждали серьёзных научных открытий, ибо направлялись мы в ту часть материка, где климат суровее и где при съёмке было обнаружено мало поселений городского типа. Поздним вечером мы при помощи чЕЛОВЕКА «Коли» переместили из корабельного склада в трюм катера контейнеры с лингвистической аппаратурой, белковыми консервами, концентратами, брикетным хлебом и прочими припасами.
– Жратвой на полгода запаслись, – резюмировал Павел. – Теперь главное – успеть съесть всё это до того, как окочуримся.
Свинья молодая сказала, рыдая:
«К чему мне запас пищевой!
Я кушаю много, а в сердце тревога —
Останусь ли завтра живой?»
В семь утра по местному времени мы вчетвером (плюс приданный нам чЕЛОВЕК «Коля») спустились в судоотсек, где, опираясь на распоры, стоял наш универ-катер № 2. Я занял место в рубке, остальные прошли в обзорную каюту. Наверху раздвинулись створы люка, над катером нагнулся челночный кран – и через мгновение мы повисли над палубой «Тёти Лиры». Затем перемещающий агрегат плавно опустил нас на воду. Наша Северная группа отбывала первой, и весь личный состав, стоя у фальшборта, провожал нас в путь. Все выкрикивали добрые пожелания.
По океану шла зыбь. Я поспешно отвёл катер от борта «Тёти Лиры». Поскольку первую стоянку нам предстояло сделать более чем через тысячу километров, я, чтобы спрямить путь и держать курс на Север вне зависимости от очертаний берега, вывел катер далеко в океан. Затем задал двигателю экономический режим – сорок километров в час. В этот момент ко мне подошёл Павел.
– Надоело мне в каюте сидеть. У них там учёные разговоры… Подсменить тебя не треба?
– Нет. Курсопрокладчик – на фиксации… Ты какой-то хмурый, Паша, сегодня. Не захворал ли ты?
– Здоров как бык… У меня, Стёпа, теория одна прорезалась. Всё думаю.
Что со мною творится —
Я и сам не пойму:
Я б уснул, да не спится,
Всё не спится уму.
– Что за теория?
– Стёпа, у меня твои чудища из головы не выходят. Может, это из-за них вся планета опустела? Может, они-то всех тут и угробили?
У людоеда душа болить,
На сердце печаль-досада:
Придётся опять кого-то убить —
Ведь жить-то всё-таки надо.
– То есть ты утверждаешь, что всех разумных ялмезиан уничтожили именно монстры?! – удивился я. – Предположение смелое, но бездоказательное. Чудища эти – явление отвратительное, но частное. Я убеждён, что к общему ходу событий никакого отношения они не имеют. Но как тебе такое в голову пришло?
– Не знаю. Ни с того ни с сего.
Подбежал к нему подонок,
Разрыдался, как ребёнок:
«Просто так, просто так
Дай мне денег на коньяк!»
Впоследствии я не раз удивлялся этой странной прозорливости моего друга.
17 августа мы без происшествий прибыли в точку намечавшейся высадки. Но эта условная точка, как выяснилось, интереса для нас не представляла. Низкий, топкий берег, – и вдали небольшое селение, состоящее сплошь из полуразрушенных одноэтажных домиков.
– Тут пиплиотеки не найтешь, нам кород нужен! – заявил Лексинен. Он знал сорок шесть земных и тридцать восемь инопланетных языков, но на всех говорил с ингерманландским (а по определению Павла – с чухонским) акцентом.
– Лингвист прав, – поддержал его Белобрысов. – Надо дальше двигаться.
Нам у вас учиться надо,
Облака и журавли, —
Всё, чего не сыщешь рядом,
Обозначится вдали.
– Здесь нет места для стоянки, – присоединился я. – А в трёхстах километрах севернее – по картосъемке – находится крупное поселение.
– Что ж, продолжим путешествие, – подытожил Чекрыгин.
Теперь я вёл катер, следуя изгибам береговой линии. В 14.20 вдали показались как бы чёрные горбы, торчащие из моря; то были затонувшие коммерческие суда. Вскоре стали видны створные знаки, вдающийся в море мол, накренившиеся подъёмные краны, пакгаузы с провалившимися крышами. В десятке километров севернее порта, на расстоянии трёх километров от океана, за песчаными заносами, из которых торчали верхушки фонарей и засохших деревьев (там когда-то, по-видимому, был парк), простирался большой город. Среди пяти– и шестиэтажных домов выделялось несколько высоких конусообразных строений – очевидно, религиозно-культового назначения.
Я выдвинул из рубки антенну анализатора и навёл её на берег. Матовую поверхность экрана пересекла тонкая, не толще волоса, линия.
– Никаких признаков технической деятельности, никаких энергоотходов. Город пуст, – отрапортовал я.
– И всё-таки нужна визуальная проверка, – насторожённо заявил Чекрыгин. – Если там есть хоть одно разумное существо, мы обязаны разъяснить ему цель своего прибытия и испросить разрешение на временное пребывание в данном населённом пункте.
– Учтите, что при верхнем режиме катер расходует два кубика энерговещества на каждые десять километров, – предупредил я.
– Всё-таки нужен облёт. Экономия – экономией, а дело – делом.
– Есть! Иду на облёт! – чётко произнёс я. – Всем пройти в обзорную каюту!
Я повёл катер к гавани. Некоторые фарватерные бакены уцелели, другие были сорваны штормами. Сам фарватер заилился, обмелел. Метрах в ста от берега я перешёл на воздушный режим и взял курс на город. Мы его облетели дважды. Я почти не отрывал глаз от приборов, так что разглядывать улицы было некогда; успел только заметить, что со многих крыш полосами слезла зелёная или розовая краска, обнажив платиновую фактуру кровельных листов.
– По земным масштабам здесь жило около пятисот тысяч населения, – услышал я в переговорник голос Чекрыгина.
– Не заметили ли вы сооружений оборонного, военного характера? – спросил я.
– Насколько я понимаю – нет.
– Не везёт тебе, Стёпа, не на ту планету нарвался, – пошутил Белобрысов. – Но ты не огорчайся.
Если б знал Колумб заранее,
Что откроет Новый Свет, —
Заявил бы на собрании,
Что в отплытье смысла нет.
…Мы вернулись в порт, где я приводнил катер в ковше. Когда-то он служил стоянкой для небольших спортивных судов. Теперь вход в него с моря преграждал широкий песчаный бар, что было нам на руку: даже в шторм сюда не дойдёт большая волна. Пришвартовав наше судёнышко к причальной стенке, мы начали высадку. Погода стояла тёплая, но Чекрыгин приказал нам облачиться во всепогодные комбинезоны, ибо мы покидали катер на длительный срок. Последним на берег сошёл я, предварительно задраив все люки и включив охранную систему.
Мы шагали по крупным шестигранным камням, между которыми росла высокая колючая трава. От неё исходил горьковатый запах. Он не был неприятен, но чем-то тревожил меня. Я подумал, что дядя Дух сразу бы определил его ингредиенты. Вслед за этой мыслью последовала другая, уже привычная: если бы в день отлёта с Земли я предупредил Терентьева о том, что посещение «Тёти Лиры» дядей Духом таит в себе опасность, Терентьев был бы сейчас жив, и смерть его не висела бы на моей совести. Мне вспомнился стишок Белобрысова, продекламированный им по какому-то другому поводу:
В душе его таится грех,
Совсем неведомый для всех;
Но в том, в чём все его винят,
Ни капли он не виноват.
Однако здесь было не место для длительных размышлений. Нам всё время приходилось лавировать между полуразвалившимися складскими строениями, штабелями полусгнивших ящиков, колёсными грузовыми экипажами, в осевших кузовах которых колыхались стебли травы. Никаких насильственных, механических повреждений в порту я не обнаружил; все разрушения были работой времени, ветра, дождя, суточных и сезонных колебаний температуры.
Наконец мы очутились вне территории порта, и теперь шагали гуськом по низменной топкой местности, где росли колючие кусты и деревья с чешуйчатой серой корой. Впереди шёл Павел, высоко держа антенну охранного устройства, за ним – Чекрыгин, затем Лексинен, я замыкал шествие. Точнее – замыкающим был чЕЛОВЕК «Коля»; он двигался на некоторой дистанции позади людей, неся большой контейнер с космолингвистической аппаратурой, техприборами и пищеприпасами. Кругом царил покой, и лишь небольшие голубоватые птицы нарушали тишину щебетаньем и шуршаньем крыльев. Они вились вкруг нас, некоторые садились на плечи; одна облюбовала место на антенне, которую нёс Белобрысов. Птицы вели себя очень доверчиво, хоть симпатизаторов мы не включали.
Через полчаса мы поднялись на железнодорожную насыпь – такие я видел в старинных документальных земных кинофильмах, только там они были в лучшем состоянии. На этой шпалы сгнили, стальные рельсы изглодала коррозия, на полотно взбежали кусты и деревья, покачивались на чёрных стеблях серебристо-матовые цветы.
– Какие красифые цфеты! Как шаль, что мы не знаем их наименофаний! – задумчиво произнёс лингвист.
– Чует моё сердце, что не от кого нам будет узнать, как они назывались. Придётся нам самим их окрестить, – тихо ответил Павел. –
Пробившись к небу сквозь каменья,
Не зная хворей и простуд,
Седые лилии забвенья
Над неизвестностью цветут.
– Кстати, пора нам дать очередную сводку на корабль, – заявил Чекрыгин. – И нужно придумать какое-то условное наименование для этого города, чтобы они там на «Тёте Лире» оформили его на основной карте как именную точку.
– Предлагаю назвать…
– Паша, не предлагай! – перебил я своего друга. – Хватит и того, что ты нашему кораблю такое имечко дал… Я советую назвать город так: Безымянск.
– Не возражаю, – сказал Чекрыгин. Лингвист тоже возражений не имел. Да и Павел высказался за. Он мог с пеной у рта отстаивать своё мнение, но если доводы собеседника оказывались сильнее, он честно признавал свою неправоту и никогда не обижался. Впрочем, во всём, что касалось его ностальгических догм и домыслов, он был неколебим.
Передав сводку, мы продолжили путь и вскоре поравнялись с пригородной станцией. По покрытому многослойным ковром опавших листьев пандусу поднялись на платформу, где на барханах из песка росла трава и те же лилии забвения. Затем, продираясь сквозь кустарник, вошли в одноэтажное здание. Стёкла его высоких окон давно выпали из рам, пол и скамьи покрыли слои пыли, но стены, аккуратно облицованные голубоватыми изразцами, не имели ни единой трещины и готовы были простоять века. Посреди зала виднелась высокая каменная будка с окошечком, возле которой висела платиновая доска, вся испещрённая непонятными письменами.
Лексинен подозвал чЕЛОВЕКА и приказал ему опустить контейнер на пол. Вынув оттуда какой-то прибор, астролингвист направил его коническую трубу на доску. Затем торжественно сообщил нам, что с этой минуты началось освоение землянами ялмезианского языка. Затем мы, с трудом преодолевая густые заросли, обошли здание снаружи. Меня опять поразила точность работы строителей, добротность керамических плиток. Однако у Лексинена был свой взгляд на вещи: он сказал, что лучше бы стены были оштукатурены – тогда, быть может, ялмезиане оставили бы на них рисунки и вольные изречения, изразцы же для этого рода творчества не подходят.
Впрочем, один настенный рисунок мы всё же обнаружили. Возле оконного проёма чёрной масляной краской намалёвана была голова старика; злобно окарикатуренное изображение не могло скрыть благородно высокого лба иномирянина: чувствовалось, что он был весьма умён. Для ещё большей издёвки неведомый злопыхатель пририсовал птицу, похожую на ворону; она сидела на макушке старца, долбя клювом его череп и одновременно испражняясь на него.
– Шибко рассердил кого-то старичок! – резюмировал Белобрысов. – А, видать, неглуп был, очень неглуп.
Будь всегда себе министром,
Думай мудро, думай быстро,
Чтобы творческие мысли
В голове твоей не кисли.
Мы вернулись на насыпь. Дошли до сортировочной станции, где на запасных путях стояли пассажирские и грузовые вагоны. На междупутьях росли деревья и кусты, колёса были оплетены стеблями трав. Рядом с покосившимся семафором, будто подпирая его, высилось дерево с голубоватым стволом. Его бледно-розовые листья ритмично шевелились, хоть стояло полное безветрие. Обойдя паровозное депо, мы свернули вправо – в заболоченный лес.
…Местность начала повышаться. Показалась кирпичная ограда с широкими воротами. Пройдя под аркой, мы очутились на кладбище. Из прямоугольных, поросших сорной травой холмиков торчали покосившиеся столбики – где каменные, где деревянные. Вверху они заканчивались У-образными раздвоениями. Кое-где возвышались массивные каменные склепы, украшенные рельефными изображениями крылатых русалок и птиц с рыбьими головами. Изредка встречались совсем маленькие холмики; над ними, между рогаткообразными верхушками столбиков, были натянуты проволочки, и на них висели плоские платиновые изображения рыб и русалок; при ветре они, очевидно, издавали негромкий мелодичный звон, но сейчас стоял штиль, и тишину нарушали только наши шаги.
Двигались мы не спеша, ибо Лексинен подолгу рассматривал дощечки с письменами, укреплённые на надгробных памятниках. Через некоторое время он сказал, что начинает постигать счётно-цифровую систему ялмезиан, но чтобы понять её вполне, ему необходимо увидеть более поздние захоронения. И вот мы вступили на ту часть кладбища, где памятники выглядели новее, где стиль склепов изменился, – в нём, если применять земные аналогии, появилась некая экспрессия, модерновость.
– А вы заметили, чем хорош этот участок? – негромко проговорил Павел. – Здесь нет этих маленьких могилок с погремушками.
К этому наблюдению моего друга астролингвист добавил, что он, Лексинен, уже расшифровал числовые значения многих надписей и может сказать с уверенностью: длительность жизни иномирян, погребённых на этом участке, была значительно выше, нежели у тех, что покоятся в старой части погоста. Видимо, в науке, в медицине, произошёл какой-то фундаментальный сдвиг, если не сказать – взлёт.
Но дальше нас ожидало нечто странное, нечто загадочное. Новая часть кладбища перешла, если можно так выразиться, в новейшую его часть, где уже не имелось ни роскошных склепов, ни прочих монументальных надгробий, где над могилами торчали наспех сколоченные деревянные «рогатки». Лингвист, рассмотрев приколоченные вкривь и вкось дощечки, сообщил, что продолжительность жизни ялмезиан резко снизилась, многие умерли совсем молодыми.
Далее тянулись ряды безымянных холмиков.
– Что-то с тыла их ударило, не учли чего-то, – высказался Белобрысов. –
Что страшит – того не бойся,
Не петляй туды-сюды, —
Лучше ты щитом прикройся
От неведомой беды!
Эта часть кладбища не была огорожена, но слева, со стороны города, в неё упиралась стена. Она казалась здесь нелепой, алогичной. Всякая ограда имеет охранительное значение, она всегда отделяет некую заданную территорию от остального пространства. Эта же ограда тянулась от города к кладбищу, ничего не разделяя и ничего не охраняя собой. Она обрывалась среди могил. Торец её был вертикален, зацементирован, в цемент вделаны металлические скобы. Высота её равнялась трём метрам, ширина – шестидесяти сантиметрам. В отличие от ранее виденных нами ялмезианских строений, это кирпичное сооружение поражало небрежностью, явной торопливостью выполнения: кладка велась кое-как, цементные швы не заравнивались.
– Военно-оборонного значения стена не имеет, – констатировал я. – Её очень просто обойти.
– Эта стена – для ходьбы, – изрёк Павел. –
В чьей-то памяти нестрогой
Страх такое место занял,
Что легла его дорога,
Тропки все перегрызая.
Чекрыгин согласился с догадкой моего друга. Он вспомнил, что на планете Альманзор, где много болот, кишащих ядовитыми пресмыкающимися, иномиряне строят между своими селениями многокилометровые пешеходные мостики. Затем он вынес решение: к городу пойдём по стене.
Мы забрались по скобам на плоскую вершину этой стены, помогли «Коле» втащить на неё громоздкий контейнер – и продолжили свой путь к Безымянску. На цементе там и сям виднелись оттиски каблуков, из чего можно было заключить, что ограда действительно строилась для ходьбы, и притом ялмезиане воспользовались ею сразу же.
Когда до городских строений оставалось километра четыре, чЕЛОВЕК вдруг опустил контейнер и сел возле него, свесив со стены свои пластмассово-металлические ноги.
– Ты чего, «Николашка», расселся! Совсем скурвился, лодырь! – закричал на него Белобрысов, шедший замыкающим. – Вставай!.. Или поломка в тебе какая?
– Исправен я, – ответил «Коля». – Но продолжать движение боюсь, страшусь, ужасаюсь, попугиваюсь я.
– Уж не знаю, что и думать, – признался Чекрыгин. – На всех планетах, где мне приходилось бывать, чЕЛОВЕКИ никогда не проявляли страха, они на это не программированы. А здесь – уже не первый случай…
…С правой стороны, из леса, донёсся невнятный шум. Он быстро нарастал. Скоро можно было различить треск ломаемых ветвей, топот, какие-то завывания. И вот на поляну, простирающуюся между стеной и лесом, вырвалось несколько крупных четвероногих. Они мчались к стене, явно ничего не соображая от страха. Напоминали они земных лошадей, но головы их были увенчаны рогами. Серые спины рогатых коней лоснились от пота, на губах пузырилась пена. Тычась мордами в кирпичную кладку, они выли громко и тоскливо.
– Симпатизаторы не включать! – приказал Чекрыгин. – Нам эти лошади не опасны, симпатизация же может расслабить их, задержать. А им надо спасаться. Они бегут от охотников.
Тем временем животные, осознав непреодолимость препятствия, пустились в бег вдоль стены в сторону, противоположную городу. Вынув карманные дальнозоры, мы стали вглядываться в лес. Охотников видно не было. Мы решили идти дальше; ведь даже если мы и увидим их, воспрепятствовать охоте мы не сможем: люди не имеют права вмешиваться в действия иномирян.
– Эй ты, деятель жэка, хватит играть в нищего! – обратился Павел к чЕЛОВЕКУ. – Вставай, а не то вниз тебя спихну!
– Идти опасаюсь, содрогаюсь, дрожу, трепещу я, – ответил «Коля», однако всё же встал и взвалил на себя контейнер.
– Это ушасно! Это ушасно! – услыхали мы взволнованный голос Лексинена.
Я подумал было, что его восклицание относится к несдержанной речи Белобрысова. Но нет! Астролингвист, побледневший, встревоженный, стоял, приложив к глазам дальнозор. Он сказал, что они – их трое было – промелькнули сейчас вон в том просвете между деревьями. Они спешат по направлению к кладбищу, преследуя рогатых коней.
– Кто «они»? – строго спросил Чекрыгин, наведя свой дальнозор на лес. – Там никого нет.
– Описать не могу, – глухо молвил Лексинен. Запинаясь, он поведал нам, что хоть он и знает много земных и иномирянских языков, но ни в одном языке нет слов, чтобы выразить, как страшны и отвратительны увиденные им существа.
– Понимаю ваше состояние, – серьёзно произнёс Павел. –
Я в тёмных поисках тону,
Напрасно голову ломая, —
Как подобрать слова к тому,
Чего не выразишь словами.
– Они ушасны, ушасны, – повторил лингвист.
– Тем не менее нам следует продолжать свой путь, – сухо сказал Чекрыгин.
Пешеходная стена окончилась на городской площади таким же вертикальным торцом со скобами, каким началась на кладбище. Мы спустились на занесённую песком мостовую. Безлунная ялмезианская ночь ещё не настудила, но уже смеркалось. Шестиэтажные здания, обступившие площадь, были безмолвны, мрачно чернели пустые оконные проёмы. Выросшие на наносной почве лилии забвения начали раскрываться к ночи; над их белыми чашами колыхались волокна холодного синеватого огня. Внезапно откуда-то вылетело несколько больших птиц. Они стали кружить над нами, крича громко, но не злобно и не встревоженно; потом улетели – и снова настала тишина. Затем послышался писк, сорная трава заколыхалась, качнулись лилии. К нам приближалось несколько небольших животных; походили они на земных кошек, но полному сходству мешали длинные висячие уши. Выпучив круглые глазища, они начали рассматривать пришельцев, не проявляя при этом ни малейшего страха, хоть мы и не включили симпатизаторов.
– Ничего себе ушастики. Отвёз бы домой парочку таких, да закон… – нарушил молчание Белобрысов. –
Не трожьте животных, ребята, —
Они симпатичный народ;
Людье пред зверьём виновато
На сто поколений вперёд.
– Наша главная задача – найти место для ночлега, – объявил Чекрыгин. – Но прежде осмотрим вон тот постамент. – Он указал на середину площадки, где из дюны возвышался некий каменный пьедестал. – чЕЛОВЕК, запусти люксптицу![68] Над площадью на двух крылообразных плоскостях повисла мощная лампа-прожектор. В её зеленоватом свете покинутые здания приобрели особую трагическую чёткость. Мы подошли к широкому пьедесталу. Из гранита торчали платиновые обрубки ног, сама статуя валялась на пандусе, наполовину занесённая песком.
– Может, царя какого-то они свергли? – начал размышлять вслух Павел. – Ведь статую не ветер свалил, не землетрясение – тут зубилом поработали… Нет, ботинки больно уж простые, не царские.
Лексинен тотчас же подтвердил эту мысль Белобрысова, сообщив, что мемориальная надпись на пьедестале очень коротка, явно без титулатуры и состоит только из имени. Это был не царь, не полководец, но ялмезианин глобально известный. Затем астролингвист приказал «Коле» направить на лежащий монумент воздушный шланг. Когда статуя была очищена от наносов, Павел воскликнул:
– А старичок-то – наш старый знакомый! Мы с ним на станции встречались!
Действительно, лицо скульптуры имело явное сходство с той старческой головой, что была намалёвана на стене станционного здания. Только здесь на лице этом яснее читался недюжинный интеллект, отчётливее проглядывало в чертах душевное благородство. В правой руке статуи можно было различить некое подобие стетоскопа; видимо, оригинал её имел какое-то отношение к медицине. Но тем страннее и загадочнее казался нам этот поверженный монумент.
– Подшибли, подшибли старикана, – покачал головой Белобрысов. –
Ах, чего ж вы мне понаделали,
Ах, чего ж вы мне нагадали!..
Утешайте меня неделями,
Утешайте меня годами!
…А может, он всех обидел, – продолжал Павел. – Видать, это профессор. Мало ли, изобрёл какие-нибудь пилюли, все на них набросились, а потом вдруг болеть стали…
То, над чем бились большие умы,
Стало опасней грозы и чумы.
С площади мы свернули на широкую улицу, ведущую в сторону, противоположную океану. Пройдя с километр, остановились возле двухэтажного здания, на крыше которого маячила объёмистая платиновая цистерна. Дом этот пострадал от времени и непогоды менее, нежели соседние; в некоторых его окнах даже стёкла уцелели. Решив заночевать здесь, мы переступили через упавшую с петель дверь. Люксптица висела над улицей, но тут было темно, мы приказали чЕЛОВЕКУ светиться.
– Вам светиться буду, но впереди вас идти не буду, боюсь, подрагиваю я, – заявил «Коля».
– Вот заячья душа! – возмутился Белобрысов. – Ну и тащись позади, там тебя вернее кто-нибудь по чердаку долбанёт!
Любит смерть нагрянуть с тыла,
Перед ней бессилен блат.
Если жизнь тебе постыла —
Становись в последний ряд.
…Посреди холла высилось мраморное изваяние богини – русалки с венком на голове. На стенах пестрели мозаичные панно с изображениями птицедеревьев. Топочное отверстие камина было выполнено в форме широко разинутой рыбьей пасти. Уцелел стол из зеленовато-серого дерева, кресла с подлокотниками в виде клешнёй краба; однако мебель валялась в беспорядке, будто кто-то в панике метался по вестибюлю. В соседней гостиной, среди такого же хаоса, на полу лежали останки ялмезиан; мы насчитали одиннадцать черепов. (В ходе дальнейшего нашего пребывания на Ялмезе мы видели много останков, но, чтобы не огорчать Уважаемого Читателя, впредь упоминать об этом не буду.) По широкому пандусу, ограждённому резными перилами, мы поднялись на второй этаж и приступили к осмотру комнат. При каждой имелись ванная и туалет, в каждой наличествовала мебель. Судя по всему, мы находились в гостинице, предназначавшейся для пожилых постояльцев-инвалидов, – ведь иначе архитектор не запроектировал бы пандус, а ограничился лестницей; лестница отняла бы куда меньше полезной площади. Но когда я поделился этим соображением с Белобрысовым, он усмехнулся:
– Всё кругом – для инвалидов! Какая-то инвалидная планета, так, по-твоему, выходит?
– Вот хорошая комната, – прервал наш разговор Чекрыгин. – Здесь мы и заночуем.
– Не нравится мне она, – возразил Павел. – Я другую себе поищу.
– Нет, ночевать будем все в одной, – принимая во внимание общую опасность, распорядился Чекрыгин.
Я заметил, что, услышав это, Павел «скис» (его выражение). Ведь о том, что он храпит, знал только я, и ему не хотелось, чтобы об этом узнали остальные. Чтобы замаскировать своё смущение, он развил хозяйственную деятельность: приказал чЕЛОВЕКУ принести добавочные кровати из соседних комнат, затем кинулся в ванную и, к всеобщей радости, объявил, что в трубах есть вода – правда, очень застоявшаяся. (Наличие воды объяснялось тем, что на крыше здания имелась водосборная ёмкость.) Потом, вынув из контейнера продукты и водоочистительные таблетки, мой друг приступил к обязанностям кока, громогласно заявив, что
Проходимец или сэр вы,
Каннибал иль Ганнибал, —
Нужно всем иметь консервы,
Чтоб никто не погибал!
Едва мы приступили к ужину, как послышались резкие альфатонные сигналы. Чекрыгин включил приёмник и принял срочное сообщение от Карамышева с «Тёти Лиры».
«Только что получено известие, что в Южной поисковой группе, которая успела удалиться на девятьсот километров от корабля-базы, при высадке на берег погибли астрофилолог Антов и альфасвязист Донтелиус. По утверждению члена Южгруппы Коренникова, Антов скончался от туберкулёза, Донтелиус – от малярии. В районе их гибели замечены существа, имеющие внешнее человекоподобие, но не поддающиеся симпатизации.
Примите все меры самоохраны! Избегайте опасных контактов. Приказываю изъять плазменный меч у чЕЛОВЕКА и вручить его Кортикову – с правом введения в действие для охраны Севгруппы в пределах необходимой обороны».
Уважаемый Читатель! Я думаю, Вам понятно, как огорчила нас эта весть. Мало того что мы утратили ещё двух своих товарищей, – большая доля трагизма состояла и в том, что мы не знали подлинной причины их гибели. Более того, загадочность всё нарастала! Если кончину Стародомова и гибель Донтелиуса можно было (с большой натяжкой) объяснить тем, что, побывав до Ялмеза на других планетах, они несли в себе инфекцию, спонтанно проявившуюся на Ялмезе, то смерть Антова опровергала эту гипотезу начисто, ибо полёт на Ялмез был его первым – и, увы, последним полётом. Инкубационным носителем болезни он быть не мог, ибо туберкулёз ликвидирован на Земле более полутораста лет тому назад.
Перед тем, как улечься спать, мы приказали чЕЛОВЕКУ перекрыть паутиной Василенко[69] коридор и тем обезопасить себя от чьего-либо неожиданного посещения. Я лёг на ту кровать, что ближе к двери, положив рядом с собой плазменный меч. Ночь прошла спокойно, по крайней мере для меня. Что касается Чекрыгина, то утром он пожаловался, что спал не очень хорошо.
– Два раза просыпался из-за вашего победоносного храпа, – сказал он, кивнув в сторону Павла. – Вот уж не думал!.. Несладко вам (он поглядел в мою сторону) с таким однокаютником!
– Я не замечал за Белобрысовым подобного свойства; очевидно, это временное явление, – заявил я, идя на умышленную ложь и тем самым нарушая Устав воистов. Но, Уважаемый Читатель, в Уставе есть и такой пункт: «Товарища защищай даже в тех случаях, когда это связано с моральным ущербом для тебя».
Через час мы отправились на поиски библиотеки.
Когда я прорезал плазмечом проход в паутине и мы вышли из коридора, нам бросилось в глаза, что на слое пыли, покрывавшей пандус, рядом со вчерашними отпечатками наших вечсапданов появились новые, чужие следы. Отдалённо они напоминали оттиски голой человеческой ступни – только были шире, грубее, размытее.
– Какая-то помесь медведя с гориллой хотела с нами познакомиться, – сказал Павел. – Хорошо, паутина помешала.
– Но почему сигнализатор охраны не сработал?! – с тревогой в голосе произнёс Чекрыгин. – Может быть, это ты виноват? – обратился он к чЕЛОВЕКУ.
– Напитал энергией прибор, проверил его заранее я, – стал оправдываться «Коля».
– Может, на этот раз «Николашка» и не виноват, – принял внезапно Белобрысов сторону чЕЛОВЕКА. – Может, эту животину, что ночью приходила, никакая радиотехника не расчухает.
Чудес вокруг – хоть пруд пруди,
И нам от них не худо, —
Но может вдруг произойти
Чудовищное чудо.
Мы вышли на улицу.
За ночь погода изменилась. Ветер гнал на материк тяжёлые тучи. Издалека слышались удары валов, обрушивавшихся на берег; на Ялмезе нет приливов, но шторма там бывают очень сильные. Ветер завывал в оконных проёмах, отрывал от стен пласты отслоившейся штукатурки.
Мы шагали по городу, разглядывая здания, порой заходили внутрь. Время разрушило строения изнутри, наружная облицовка местами отвалилась, – и всё-таки они поражали прочностью, добротностью, обилием архитектурных украшений, порой весьма громоздких. На окраинных улицах дома выглядели скромнее, но и в них ощущался немалый запас прочности. Что касается лестниц, то их не имелось даже в многоэтажных зданиях. В большинстве случаев их заменяли пандусы, причём чем богаче был дом, тем меньше был наклон у пандуса, чем беднее – тем круче и неудобнее. В самых же бедных (но самых малоэтажных!) зданиях и пандусы отсутствовали; вместо них жильцы пользовались вертикальными шахтами, из стен которых торчали металлические скобы. В дальнейшем мы убедились, что ступени и ступенчатые архитектурные системы ялмезианским зодчим были неведомы.
Во многих жилых и общественных зданиях мы находили книги. Но все они были в таком плачевном состоянии, что для чтения не годились: сырость, пыль, грызуны и насекомые – да и само время – сделали своё дело. Лучше всего сохранилась ялмезианская письменность на вывесках, и Лексинен всё время вглядывался в них, бормоча что-то себе под нос. К полудню он заявил, что мы имеем дело с языком системы «Д» агглютинативной группы Р-14. Несколько позже он сообщил, что ему, кажется, известен аналог этого языка. Но, чтобы проверить догадку, необходимы словари.
Возле входа в одно монументальное двухэтажное строение за чудом уцелевшим стеклом витрины висела выцветшая афиша. На ней с трудом можно было разглядеть изображение парусного судна.
– Здесь кино, – уверенно сказал Павел. –
Шпион гуляет по стене
На вертикальной простыне.
К концу сеанса будет он
Развенчан и разоблачён!
– Нато сюта зайти, фтрук найтем киноленты, – предложил Лексинен.
Мы вошли в фойе. Со стен свисали какие-то лохмотья, пахло сыростью и кошачьими испражнениями. Несколько ушастых кошек, вынырнув из-под осевшего дивана, стали тереться о наши ноги. В будке киномеханика мы ничего не нашли. В зрительном зале ушастиков оказалось ещё больше, чем в фойе. Весь пол был испещрён их следочками. Но имелись там и иные следы! Широкие дверные проёмы выходили и на ту улицу, с которой мы вошли, и на параллельную ей, – и в проходах между креслами мы обнаружили многочисленные отпечатки, аналогичные тем, которые видели утром в гостинице. Однако здесь они имели разную давность: одни казались совсем свежими, другие уже запорошились пылью.
– Чудища через этот зал ходят, а ушастики их, видать, не боятся, живут в полном уюте. Чудищам добыча покрупнее нужна, – резюмировал Белобрысов.
Наконец, уже незадолго до наступления сумерек, мы отыскали библиотеку. Она помещалась в массивном здании с пилястрами и фронтоном, на котором белела мраморная доска с изображением раскрытой книги. К сожалению, строение оказалось изрядно разрушившимся: ни единого уцелевшего стекла, кровля просела. Когда мы вошли в нижний этаж, нас огорчило царившее там запустение. Пол длинного двухсветного читального зала находился несколько ниже уровня тротуара, и поэтому там стояла мутная, густая вода, в которой росли водоросли и кишели какие-то мелкие, похожие на пиявок, твари. Столы и стулья давно сгнили, остатки их лежали в воде. По размерам одной, чудом сохранившейся, стеллажной доски Лексинен определил, что когда-то здесь лежали подшивки газет. Нашли мы и одну подшивку – вернее, то, что от неё осталось: студенистый пласт, обесцвеченный водой, весь изъеденный и усеянный дырами и, как констатировал астролингвист, совершенно невосстановимый.
Когда мы по осклизлому пандусу поднялись на второй этаж, в книгохранилище, – оттуда с тонкими жалобными криками ринулась в оконные проёмы стая рыжеватых птиц. Здесь, среди обрушившихся книжных полок, среди бумажных холмиков, было их гнездовье. Мы стали рыться в этом хаосе, стараясь не разрушать гнёзд. Многие тома давно превратились в труху, пропитанную едким птичьим помётом. Лексинен отобрал пять мало-мальски сохранившихся книг; среди них, сказал он, есть два словаря. Едва мы ступили на пандус, чтобы идти вниз, птицы сразу же влетели в окна.
В гостиницу свою мы вернулись перед наступлением темноты, и Чекрыгин, перед тем как дать очередную сводку на «Тётю Лиру», спросил, есть ли у кого-либо из нас особые замечания по поводу недавнего осмотра города.
– У меня есть, – произнёс я. – В Безымянске совершенно отсутствуют казармы и сооружения фортификационного назначения. Среди увиденных предметов – полное отсутствие оружия не только огнестрельного, но и холодного.
– А у меня такое замечание, – продолжил Павел. – Мы видали три роддома, там на каждом фасаде эдакий толстый младенец изображён; потом, по остаткам инструментов, два зубоврачебных кабинета опознали; потом четыре травматологических пункта обнаружили, там у входов такие дядечки на костылях нарисованы… Но ни одной больницы настоящей нам по пути не попалось. Не болели они, что ли?.. Загадочная картина.
Следующие два дня мы посвятили дальнейшему ознакомлению с Безымянском (см. «Общий отчёт», том 11, стр. 374–457), а затем приступили к овладению ялмезианским языком. Точнее говоря, первоначально этим занялся Лексинен. Происходило это в той же гостинице, только, по настоянию астролингвиста, мы перебазировались в более просторную комнату, где имелся широченный стол.
Когда настал вечер, учёный разложил на столе иномирянские книги, приказал чЕЛОВЕКУ извлечь из контейнера филологические таблицы и космолингвистическую аппаратуру, а затем объявил, что нам придётся отойти ко сну без ужина, ибо лингвоинъекцию положено осуществлять натощак. Он же лично всю ночь посвятит работе.
Мы улеглись на голые панцирные сетки своих кроватей. Сон пришёл не сразу. За проёмом окна чернела ночь, птицы с фосфорическими крыльями, пронзительно свистя, проносились во тьме. чЕЛОВЕК стоял у окна, подсвечивая Лексинену. Лингвист то шептал какие-то иномирянские слова, то нараспев диктовал своим настольным агрегатам загадочные фразы, то вдруг вскакивал и начинал расхаживать по комнате.
– С таким однокомнатником не уснёшь, – шепнул мне Павел, лежавший на соседней койке. – Но надо терпеть.
Видя, что мы не спим, астролингвист прервал работу и начал объяснять нам суть инъекционного метода. Каждый звук речи, каждую фонему и каждое звукосмысловое сочетание можно закодировать в биохимические формулы, а затем воплотить в некие сложные вещества, воздействующие на центр памяти. К сожалению, я совершил бестактный поступок: уснул, не дослушав до конца импровизированную лекцию маститого космолингвиста.
Я проснулся первым и разбудил Павла и Чекрыгина.
Комната была озарена ялмезианским солнцем, чЕЛОВЕК, выключившись, лежал на полу. Лексинен по-прежнему бодрствовал, колдуя за своим столом, на котором теперь поблёскивало множество миниатюрных пробирок. Он отсыпал из них разноцветные кристаллики и ссыпал их в воронку небольшого агрегата, на табло которого мгновенно вспыхивали непонятные нам символы. На консольном выносе агрегата стояли три колбы, и в них кипели три жидкости: розовая, зелёная и голубая. В комнате царил странный и не вполне приятный запах; его ароматические ингредиенты смог бы определить только дядя Дух.
Заметив, что мы пробудились, лингвист пояснил нам, что в розовой колбе – имена существительные, в зелёной – глаголы, в голубой – прочие компоненты ялмезианской речи. Затем он осторожно слил содержимое колб в мензурку; в ней образовалась густая мутно-бурая жижа.
– И в этом сосуде – весь ялмезианский язык? – спросил я.
– Здесь тридцать шесть тысяч слов и словосочетаний, – ответил учёный. – Этого нам вполне достаточно.
– А солёные словечки вы включили? – поинтересовался Белобрысов.
Лексинен ответил, что для обогащения нашего словарного фонда он захимизировал ряд непристойных слов, имеющихся в одном из словарей; по-видимому, над составлением этого словаря работал какой-то здешний Бодуэн де Куртенэ, ценитель вульгаризмов. И вообще – язык довольно богатый, в нём немало философских терминов и отвлечённых понятий.
– Неужели вы уже настолько поднаторели в нём? – задал я вопрос.
Учёный скромно ответил, что в течение минувшей ночи ему удалось овладеть ялмезианским языком. В этом нет ничего удивительного: ведь чем больше языков знаешь, тем легче осваивать последующие. К тому же, как он уже упоминал, у этого языка существует весьма близкий инопланетный аналог, уже известный ему, Лексинену.
– Как звучат по-ялмезиански слова «ступени» и «лестница»? – спросил я.
– Эти реалии в данном языке отсутствуют. Есть слово «аргдортое», то есть «наклонный ход»; в русском языке ему соответствуют понятия «пандус» и «аппарель».
– Когда мы приступим к э… э… к изучению? – обратился к учёному Чекрыгин.
Лексинен заявил, что лингвистический отвар остынет через двадцать минут, после чего он введёт каждому из нас нужную учебную дозу. Поскольку мы находимся в походных условиях и руки нам могут понадобиться в любой момент для работы или обороны, а введение отвара сопровождается болезненными явлениями в точке укола, он заранее извиняется, что будет вынужден шприцевать нас в ягодицы. Через сорок три минуты после шприцевания мы сможем объясняться на новом для нас языке, освоение же письменности зависит в дальнейшем от нас самих. Что касается болезненных явлений, то они длятся не более двух часов.
Павлу подобный метод приобщения к знаниям показался смешным. Он захихикал, а затем, чтобы скрыть неловкость, разразился стишком, отношения к данной ситуации не имеющим:
Ночь напролёт молился инок,
А утром вынул он набор
Порнографических картинок —
И стал разглядывать в упор.
– Благ-са-ин, Пелопрысов! Но сейчас вам пудет не до поэзии!.. – благодушно пошутил астролингвист, вынимая из футляра шприц.
После укола мой друг, презирая боль, взял на себя обязанности кока. Остальные помогали ему по мере сил, и вскоре наша дружная группа приступила к приёму пищи. Лексинен ел сидя, мы же, поскольку волдыри ещё не рассосались, завтракали а-ля фуршет.
– Толг вирщ бот, гонратч эрорм ба бол бощоса нуп![70] – раздался возглас Белобрысова, сопровождённый стишком:
Шергто мукла крирджи кукши,
Лорто лертим лундро тукши,
Бугми сортми бордлорон.
Тартми лоо дорчгорон![71]
Аготр вимр палшето строр! Ронш тропит ур тарш потвото пим тап-топ[72] – по-ялмезиански, но с неизменным ингерманландским акцентом отозвался Лексинен.
– Утар куп лобтджо крирт норчшодрио, латлал шторчи меашто бото ту банштро[73] военного термина, – обратился я к учёному, и маститый астролингвист ответил, что милитаристских и охотничьих понятий в ялмезианском словаре он не нашёл.
Чекрыгин тоже заговорил по-ялмезиански и дал нам указание в течение десяти ближайших дней изъясняться лишь на этом языке – для практики. Мы приняли приказ к исполнению, и в дальнейшем только Белобрысов иногда изрекал свои стишки по-русски, хоть, как видит Уважаемый Читатель, он способен был сочинять их и на ялмезианском. Чтобы облегчить чтение, впредь я все наши разговоры буду давать в прямом переводе на русский язык.
Покинув Безымянск, мы двинулись дальше на север. Шли по заросшим дорогам, ночевали в пустых посёлках. За девять дней пути мы двадцать восемь раз видели загадочные следы – подобные тем, на которые впервые наткнулись в безымянской гостинице, – и одиннадцать раз наш путь пересекли пешеходные стены.
Добавлю, что многие жилища, стоявшие в отдалении от прочих строений, были окружены рвами, полными стоячей, заболотившейся воды. По некоторым данным, доступным моей воистской компетенции, я пришёл к выводу, что копали эти рвы второпях, не заботясь о качестве земляных работ. Напрашивалась мысль, что они имели оборонное значение. Но от кого нужно было обороняться ялмезианам?! Ведь, как уже знает Уважаемый Читатель, даже слова «война» не имелось в их лексиконе.
Второго сентября наше подразделение вступило в город, которому мы (то есть Чекрыгин, Белобрысов и я; Лексинен от нашего краткого совещания, естественно, был отстранён) дали условное наименование Лексинодольск – в честь маститого астролингвиста. Расположилась наша Севгруппа в двухэтажном здании.
Особняк принадлежал когда-то весьма состоятельному иномирянину – об этом свидетельствовало и обилие лепнины на фасаде, и пологость пандуса внутри здания. О зажиточности владельца можно было догадаться и по мебели, выполненной из какой-то особо прочной древесины и потому хорошо сохранившейся. Мы были рады отдохнуть в этих апартаментах.
Но самую большую радость испытал Лексинен. Словно желая оправдать оказанную ему честь, он развил неистовую поисковую деятельность, и вскоре в одной из дальних комнат нашёл книжный шкаф, где среди истлевших, пришедших в полную негодность томов выискал толстую книгу, напечатанную на какой-то особо прочной глянцевитой бумаге. В течение часа он вчитывался в неё, никого не подпуская к столу и дрожа от волнения. Наконец подозвал нас и стал листать её перед нами, читая вслух отдельные абзацы.
В книге той было множество больших, во всю страницу, портретов, и вся она состояла из жизнеописаний знаменитых ялмезиан – жрецов, коммерсантов, изобретателей, музыкантов, артистов, поэтов и учёных. Но больше всего уделялось в ней внимания деятелям медицины. И завершал книгу, как бы подытоживая её, портрет… кого бы вы думали, Уважаемый Читатель?.. Увенчивал её портрет того самого иномирянина, чьё окарикатуренное изображение мы видели на железнодорожной станции и чью поверженную статую мы узрели на площади Безымянска.
Но и здесь не пощадила его чья-то рука! Благородное лицо старца было накрест перечёркнуто карандашом, а на лбу его выведенное той же злою рукой чернело слово «момзук», что в переводе на русский означало «сволочь». Мало того, последующие листы были грубо вырваны – очевидно, тем же ненавистником, – а так как на оборотной стороне портретов в этом роскошно изданном томе никакого текста не имелось, биография иномирянина по-прежнему оставалась для нас загадкой.
Лексинен многозначительно заявил, что, конечно, отсутствие страниц – обстоятельство весьма досадное, но зато… С этими словами он торжественно показал нам полуистлевший, пожелтевший, небрежно оборванный листок шершавой бумаги с еле видными письменами. Он пояснил, что этот обрывок ялмезианской газеты находился в книге – как раз там, где зачёркнутый портрет. К поруганному старцу он, конечно, отношения не имеет; его, очевидно, вложили в качестве закладки. Но этот чудом уцелевший документ имеет большое самодовлеющее значение.
– О чём же там речь? – спросили мы в один голос.
Астролингвист ответил, что большинство заметок посвящены, видимо, делам местным, – и стал читать вслух заголовки: «Подвоз чего-то (здесь – лакуна) невозможен. – Запасы соли на исходе. – Траур в доме жреца Океана. – Чидрогед (имя собственное) утверждает, что борьба с метаморфантами при помощи пожарных шлангов результатов не даст. – Опять о соли. – Попытка наладить подвоз морской воды для заливки рвов…» Затем, перейдя почему-то на шёпот, учёный возвестил нам, что всё предыдущее – это только цветочки, а теперь он угостит нас ягодками. Ткнув пальцем в нижний правый угол газетного клочка, он прочёл нижеследующее:
«Редакция сгорбленно и со слезопролитием извещает благородных подписчиков, что запас типографской краски исчерпан. Как известно, города, в которых она производилась, в том числе и ближайший к нам Картксолког, подверглись проникновению метаморфантов и утеряли жизненность.
Редакция, склонясь главой к Океану, сообщает, что этот номер газеты – последний, и желает каждому читателю избежать встречи с воттактаками».
– Надо немедленно дать сводку на «Тётю Лиру»! – встрепенулся Чекрыгин. – Но что такое «метаморфанты»? Что такое – «воттактаки»?
– Не знаю, – признался лингвист. – В книгах этих понятий нет. Эти словообразования, как я догадываюсь, не успели войти в словари. Они относятся к новейшей истории Ялмеза.
– Хороша новейшая история, – пробормотал Белобрысов. –
Минувшие беды, что были в былом,
Забудь, в рядовые разжалуй.
Грядущие беды идут напролом,
Они поопасней, пожалуй!
Когда мы дали сводку на «Тётю Лиру», в ответ нам было сообщено, что Южгруппой обнаружены многочисленные письменные источники, но, поскольку астрофилолог Антов погиб, расшифровка осуществляется крайне медленно. Услыхав это, Лексинен лично вступил в переговоры с Карамышевым и сумел доказать тому, что его, Лексинена, присутствие необходимо сейчас именно в Южгруппе. У Чекрыгина затребовали уточнённые координаты, и на следующее утро на центральной площади Лексинодольска приялмезился мини-лайнер, ведомый автопилотом. Лексинен отобрал у чЕЛОВЕКА контейнер с лингвистической аппаратурой и стал прощаться с нами.
– С вами хочу улететь я, – обратился вдруг к учёному «Коля». (Он не подвергся обучению ялмезианскому языку и говорил по-русски.) – С данными людьми в данной местности страшусь полного выключения я.
Лингвист, разумеется, ответил чЕЛОВЕКУ отказом, напомнив «Коле», что тот придан Севгруппе.
– Ну и паникёр ты, «Николашка»! – рассердился Павел. – Если будешь трусить, то и в самом деле нарвёшься на кончину.
Где глубина всего по грудь
И очень близок берег,
Там тоже может утонуть
Тот, кто в себя не верит.
Лексинен захлопнул дверь кабины. Мини-лайнер взмыл в высоту.
Следующий день мы посвятили дальнейшему осмотру Лексинодольска. Об одном объекте обследования я должен подробно поведать Уважаемому Читателю, ибо с ним связан ход дальнейших событий. На центральной улице наше внимание привлекло одноэтажное, но высокое здание со стеклянной крышей, нечто вроде универмага. Металлические двери оказались закрытыми, но не запертыми, и мы свободно проникли в холл, от которого ответвлялся широкий и длинный коридор.
– Пройди до конца и, если не обнаружишь подозрительных следов, дай зелёную вспышку и возвращайся, – приказал чЕЛОВЕКУ Чекрыгин.
«Коля» стал удаляться от нас медленным шагом. Последнее время подобные задания выполнял он с крайней неохотой, однако на этот раз, видимо, ничто не вызвало у него подозрений; всё ускоряя ход, он дошёл до противоположного конца коридора и, полыхнув зелёным светом, пошёл обратно. Мы двинулись навстречу ему.
Кроме общей крыши каждый отдел универмага имел и свою кровлю, и потому интерьер хорошо сохранился. Миновав две трети коридора, мы даже обнаружили одну торговую точку, в которой уцелела часть товара. На полках стояло несколько эмалированных вёдер, четырнадцать платиновых тазов и пять платиновых же детских ночных горшков.
– Это нужно осмотреть детально, – решил Чекрыгин. – Входи сюда и светись ярче! – приказал он чЕЛОВЕКУ.
– А ведь здесь кто-то шуровал! – послышался возглас Павла. – И притом – недавно. Смотрите – факт налицо!
Рядом с пятью вышеупомянутыми ночными сосудами на полке виднелся чёткий беспылевой круг – след донца. Вскоре такой же круг обнаружили мы и возле кастрюль.
– Это резко меняет дело! – с несвойственной ему торжественностью отчеканил Чекрыгин. – Животным эти предметы понадобиться не могли. На Ялмезе уцелели разумные существа! И, судя по специфике одного из взятых предметов, на Ялмезе не угасла рождаемость!
Вынув из нарукавника микроанализатор, я немедленно взял пробу на весо-массу пылевых частиц в воздухе. Затем проинтегрировал сумму микрочастиц, успевших осесть на те места, где прежде стояли взятые предметы.
– Со времени уноса данной посуды прошло девяносто две минуты и сорок секунд, – произнёс я. – На полу должны остаться следы уносителя. чЕЛОВЕК, дай нижний свет!
Ноги «Коли» засветились. Мы впились глазами в пол. Но здесь он был покрыт решётчатыми металлическими плитами, и основной пылевой слой лежал ниже рёбер решёток, поэтому чётких отпечатков не имелось.
Мы вернулись в коридор. На слое пыли, покрывавшей керамические плашки, отчётливо выделялись цепочки наших следов, берущие начало от холла. И вдруг мы приметили иные следы!.. Они тянулись от посудного магазина к противоположному входу в универмаг по той части коридора, где наши ноги ещё не ступали! Уважаемый Читатель, то не были следы неведомого зверя – то были оттиски сапог сорок первого размера! Рядом с ними виднелись геометрически правильные отпечатки ходовых рычагов «Коли».
– Почему ты не доложил об этих следах? Ведь ты не мог их не видеть! – строго обратился к чЕЛОВЕКУ Чекрыгин.
– Подозрительных не обнаружил, увидал следы нормальные типа мужские-сапожно-человечные, о таких докладывать не должен я, – отчётливо заявил «Коля».
– Ну, бюрократ межпланетный, радуйся, что полена у меня под рукой нет! – рассердился Белобрысов и уже другим тоном обратился к нам: – Надо сразу же топать по этим следам! Надо скорее покинуть этот храм роскоши.
Тони, Людочки, Марины,
Вам до дому не пора ль?
Не глазейте на витрины,
А боритесь за мораль!
Следы вывели нас в холл, почти аналогичный тому, через который мы вошли, а затем на улицу – вернее, в небольшой переулок, от неё ответвляющийся. Там нас ждала новая неожиданность.
– Следы колёс! – проговорил я прерывающимся голосом.
На наносном слое наряду с вышеупомянутыми следами отчётливо виднелись две колеи. Мы выяснили, что недавно здесь стояла некая двухосная тележка; длина каждой оси равнялась 172 см, база между осями составляла около двух с половиной метров. То был экипаж не самодвижущийся, не механический – это явствовало из того, что между уходящими по проулку в сторону улицы колеями видны были следы иномирянина, следовательно, он сам катил свою тележку.
– Немедленно выходим на связь с «Тётей Лирой», а затем форсированным шагом движемся по колее с целью нагнать ялмезианина и вступить с ним в контакт! – распорядился Чекрыгин.
Дав сводку, мы свернули из переулка на длинную и широкую улицу, миновали сквер, ещё одну улицу, пересекли площадь, среди которой возвышался храм с конусообразным куполом, затем петляли по каким-то переулкам, где пролегали колеи повозки, – и наконец вышли на шоссе, ведущее дальше на Север. Оно поросло травой и седыми лилиями. Отпечатки мирянина просматривались здесь менее отчётливо, но это не имело большого значения: дорога была насыпная, она пролегла среди болот, и свернуть с неё незнакомец со своей повозкой не мог.
– Ну теперь он от нас не смоется! – сказал Павел. –
Забыв, что очередь Адам
К познанью первым занял,
Идём мы по его следам,
Куда – не зная сами.
Шли мы долго. Устали. Уже близился вечер, но зной не спадал. Стояло безветрие, воздух был насыщен болотными испарениями, приторным запахом низинных растений.
– Скинуть бы нам эти дурацкие всепогодные одеяния и топать бы нам налегке, – вздохнул Павел.
В это мгновение Чекрыгин – в который раз – поднёс к глазам портативный дальнозор. И вдруг тихо сказал:
– Внимание! Я вижу его!
Мы тоже приклеились к своим дальнозорам. Вдали, на дороге, смутно обозначилось нечто, казавшееся издали полупрозрачным кубом. На фоне этого странного куба различалась человекообразная фигура.
– Заведись! Играй «Контактный марш»! – приказал Чекрыгин чЕЛОВЕКУ.
Над низиной поплыла плавная, мирная мелодия. Я опять поглядел в дальнозор. Теперь, к моему удивлению, иномирянин стал виден менее отчётливо, как бы сквозь серую дымку. Когда до него осталось двести метров, Чекрыгин приказал «Коле» умолкнуть. Замедлив шаги, чтобы не испугать незнакомца, в полной тишине приближались мы к Неведомому.
И вот настал миг контакта.
При ближайшем рассмотрении повозка ялмезианина оказалась некоей клеткой на колёсах. Она состояла из четырёх стенок и плоской крыши; всё это было выполнено из металлической сетки, натянутой на деревянные брусья. Пола в ней не имелось, что давало её владельцу возможность двигаться вместе с ней, находясь внутри неё; входить и выходить он мог через решётчатую дверь, запирающуюся изнутри. Под кровлей клетки-фургона находилась небольшая полка; в настоящий момент там лежала посуда, изъятая незнакомцем из бесхозного магазина.
Иномирянин стоял в своей клетке. Он выглядел вполне человекоподобно. Возраст его (по земному исчислению) равнялся годам тридцати. Одежду его составляли куртка и широкие брюки, сшитые из сероватого лоснящегося материала. На простоватом, добром лице читались тревога и недоумение. С особой опаской глядел он на чЕЛОВЕКА.
– Полных сетей тебе! – обратился к ялмезианину Чекрыгин с традиционным ялмезианским приветствием.
– А всем вам – попутного ветра при встречном шторме! – ответил тот приветственной идиомой и три раза погладил себя левой рукой по голове.
Мы повторили этот жест вежливости, однако иномирянин не покинул своего укрытия.
– Кто из вас музыканил? – спросил он.
– Вот он музыканил, – ответил Чекрыгин, указав на чЕЛОВЕКА. – Он – самоходный механизм, он автомат. Он на вид кажется опасным, но не опасный.
– И до чего только не додумались в своё время эти южанцы! – с уважением произнёс ялмезианин. Затем, покинув сетчатое убежище, подошёл к «Коле» и стал разглядывать его. Мы интересовали его куда меньше.
– Выглядит как новенький, а ведь сделан-то он, конечно, ещё до появления метаморфантов, – продолжал иномирянин. – Он, наверное, от вас воттактаков отпугивал, иначе бы вы сюда со своего Юга без колёсной клетки не добрались бы… Давно к нам спасшиеся перестали являться… А прежде – нет-нет и придут. Мы их не гнали. И вас не прогоним. Пища – есть, пещера – найдётся… И долго вы сюда с Юга добирались?
– Происходит некоторое недоразумение. Мы – иномиряне, мы – оттуда, с далёкой планеты, – мягко произнёс я, указав рукой на небо. – Сейчас я тебе[74] объясню.
– И так всё ясно, – опечаленно молвил наш новый знакомый, обращаясь не ко мне, а к Чекрыгину. – Твой товарищ того… Я понимаю – нервы, дальняя дорога с Юга, опасность погибнуть от воттактаков… – С этими словами он легонько постучал себя согнутым пальцем по лбу, показывая этим общекосмическим жестом, что считает меня больным психически.
– Ты, браток, верь нам! Мы – не жулики, мы честные существа! – вмешался Белобрысов. –
Эта стихотворная галиматья, видимо, окончательно убедила иномирянина в том, что никакие мы не пришельцы с неба.
– Ну, подкусил! – с хохотом обратился он к Павлу. – Да ты, видать, рыбина о сорока плавниках, из любой сети выскочишь!.. Как звать-то?
– Павел, – ответил Белобрысов.
Мы тоже назвали свои имена. Ялмезианин без труда повторил их, заметив вскользь, что звучат они довольно нелепо, – но чего же от этих южанцев требовать. Потом сообщил, что его зовут Барстроур.
– Это слишком сложно, язык сломаешь. Мы тебя Барсиком будем звать, – решительно заявил Белобрысов.
– Барсик так Барсик, – согласился покладистый ялмезианин. – Вкус рыбы зависит не от её имени, а от самой рыбы.
– А куда ты, Барсик, путь держишь? – спросил Чекрыгин.
– Ясное дело, к себе домой. На Гусиный остров.
– Не возражаешь, если мы присоединимся?
– Ясное дело, не возражаю. Не на Юг же обратно вам, бедолагам, топать… А воттактак встретится, – мы все в мою клетку спрячемся, и да поможет нам бог Глубин!
Наконец-то нам стало ясно, для чего предназначался этот странный фургон. При приближении таинственных воттактаков ялмезианин мог укрыться в нём, спасая свою жизнь. Дальше мы шагали вчетвером.
Что такое метаморфанты, мы частично узнали от нашего спутника – Барсика, но основные сведения о них почерпнули во время пребывания на Гусином острове. Так как в мою задачу не входит подогревать интерес Уважаемого Читателя сложными сюжетными ходами и загадочными умолчаниями, я считаю нужным именно сейчас дать справку о чудищах, погубивших ялмезианскую цивилизацию.
В «Наставлении космопроходцам» указано, что инопланетные цивилизации зарождаются, развиваются (а порою – и гибнут) по своим законам, и потому нелепо прикладывать к ним земные эталоны. Далее в «Наставлении» особо подчёркивается, что возможное телесное сходство иномирян с землянами ни в коем случае не обусловливает подобия психического, психологического, морального и социального. Последнее вполне приложимо и к ялмезианам. Их соматическая структура адекватна нашей, однако их душевный строй, их психика развивались в совершенно иных условиях. В противоположность многоматериковой Земле, Ялмез – планета одного континента. Мягкий климат побережья, его плодородная почва и наличие полезных ископаемых, множество мысов, полуостровов и заливов, широкий шельф, обилие съедобных моллюсков на прибрежных отмелях, неисчерпаемые запасы рыбы в океане – всё это способствовало возникновению своеобразной единой приморской цивилизации. Райской её не назовёшь, ибо здесь имелись богатые и бедные, но эта моноцивилизация была однорасовой и единоязычной (правда, имелись местные диалекты) и не знала племенных и религиозных раздоров, не знала войн.
Общественная структура Ялмеза нам ясна не вполне. Известно, что когда-то там существовала потомственная аристократия, но такого значения, как в древности на Земле, она не имела. Теология ялмезиан не отличалась сложностью: они поклонялись богу Глубин и верили, что после смерти души их вселяются в глубоководных рыб. Жрецы и жрицы бога Глубин имели статус неприкосновенности и принимали активное участие в жизни иномирян, однако наибольшим влиянием пользовались промышленники и купцы, а наибольшим почётом – врачи. Жизнь там весьма ценилась – и даже настолько, что робость, проявленная ради самосохранения, осуждению не подлежала. Впрочем, этические и правовые постулаты ялмезиан известны нам не в полном их объёме. Мы знаем только, что одним из серьёзнейших преступлений считалось там вынесение неверного медицинского диагноза, послужившего причиной кончины пациента. Виновных в этом порой приговаривали к страшной казни, которая в просторечии именовалась «адурглацро адурглац борч», что в переводе на русский означает «водой и водой помирай» или «казнь двойной водой». Экзекуцию приурочивали к тому периоду ялмезианской осени, когда тёплый, мелкий, но непрерывный дождь льёт в течение двадцати суток. Осуждённого вводили в просторный, не имеющий крыши бассейн, стены которого были выложены розовым кафелем, – и приковывали за ногу к кольцу, вмонтированному в дно бассейна. Вода поднималась очень медленно, за сутки она едва достигала колен преступника. Но бедняга знал, что рано или поздно она достигнет его рта. Ужас казнимого усугублялся тем, что над бассейном возвышалось нечто вроде кафедры, и там под зонтиком стоял дежурный поэт и непрерывно читал обречённому свои лучшие стихи и поэмы. Такой обычай повёлся на Ялмезе издревле: узнав о чьей-то предстоящей казни, поэты метали жребий, кому из них напутствовать Уходящего в Глубины. Напутствовали они из самых гуманных побуждений, желая скрасить ему последние часы жизни. Впрочем, злые языки утверждали, будто поэтов привлекало и то, что такой слушатель никуда от них не убежит. К чести ялмезианской юстиции, могу уточнить, что водно-словесная экзекуция очень редко доводилась до летального конца; в девяноста девяти случаях из ста в тот момент, когда наказуемый, казалось, вот-вот захлебнётся, служитель нажимал на рычаг, в дне бассейна открывался люк – и вода быстро уходила. Помилованного расковывали и отпускали на свободу. Увы, некоторые из амнистированных за время этой водной процедуры проникались такой злобой к напутствующему поэту, что вскоре опять привлекались к суду – на этот раз за нанесение увечий.
За несколько десятилетий до прибытия нашей экспедиции ялмезиане в области техники достигли приблизительно того уровня, на каком земляне находились в начале XX века. Достижения же ялмезианских врачей и биологов были весьма значительны; в этих областях знаний они явно опередили землян. Главный медицинский НИИ Ялмеза находился в городке Дурмгоогр, что в переводе на русский означает Здоровецк. Здесь выдвинулся, далеко обогнав своих коллег, гениальный учёный-медик, которого я буду именовать так: Благопуп. Дело в том, что за великое открытие в области медицины жрецы бога Глубин при жизни зачислили его в святые и присвоили титул Благословенный Пуп Моря, в народе же его сокращённо называли Тнугорободж (Благопуп).
Напомню Уважаемому Читателю: ялмезиане имеют ту же физиологическую структуру, что и земляне, и болели они теми же болезнями, что и люди. Но земляне даже в пору Первой НТР ещё не избавились от многих болезней – у ялмезиан же вместо НТР произошла Великая Медицинская Революция. Возглавлял и осуществил её Благопуп. Научное открытие его можно считать грандиозным даже по общекосмическим масштабам. В результате долгих творческих поисков ему удалось синтезировать некое кристаллическое вещество, которое он назвал «Трубшмеард» («Победитель зла»). Электрический свет, пропущенный сквозь линзу, отлитую из этого вещества, обрёл способность, пронизывая органическую среду любой плотности, убивать в ней вирусы, бациллы и вообще все болезнетворные микроорганизмы, не затрагивая микроорганизмов полезных и нейтральных. Мало того! Эти лучи мгновенно восстанавливали те органы и части тела, которые были повреждены в процессе болезни!
Передвижные облучающие устройства были направлены в больницы, клиники, санатории, лепрозории, профилактории, диспансеры. Пациента вводили (или вносили) в изолированную кабину – и через восемь шуамгов (одиннадцать секунд по земному времяисчислению) бывший больной выходил из кабины вполне здоровым. В дальнейшем было введено профилактическое облучение всех ялмезиан. Затем неутомимый Благопуп сконструировал линзы широкого действия; их установили на аэропланах, – и в течение нескольких лет эскадрильи самолётов летали над материком, облучая дюны, поля, сады, леса и чащобы. Все эти мероприятия привели к тому, что через десять-двенадцать лет на Ялмезе канули в былое ангина, гангрена, грипп, дизентерия, дифтерит, коклюш, малярия, оспа, проказа, полиомиелит, рак, сифилис, туберкулёз, туляремия – и все прочие инфекционные болезни. Что касается недугов сердечно-сосудистых и иных неинфекционных недугов, то они, вследствие общего укрепления здоровья населения, тоже почти сошли на нет.
На Ялмезе наступила эра всеобщего здоровья.
Культуры болезнетворных микроорганизмов имелись теперь только в лаборатории возглавляемого Благопупом НИИ. Микробы обитали в специальных сосудах, питаясь Универсально-Уникальным Сверхкалорийным бульоном, рецептуру которого разработал опять-таки сам Благопуп. Поколения вирусов и кокков сменяли одно другое, не угрожая ялмезианам: лаборатория была обнесена высокой стеной, и вход в помещение дозволялся только сотрудникам великого учёного. Эти культуры микробов Благопуп хотел оставить в наследство своим молодым последователям – для опытов.
Между тем время шло. Ялмезиане весьма быстро привыкли к дарованному им нерушимому здоровью, оно стало для них обычным состоянием. Многие, а молодёжь в особенности, теперь считали, что ничем не болеть – это естественно, и потому научное открытие Благопупа не столь уж и замечательно: мол, не он, так кто-нибудь другой без особого труда сделал бы то же самое. И хоть памятники учёному высились на многих площадях, он сознавал, что популярность его идёт на спад. В особенности огорчали его журналисты: в своих статьях, не имеющих порой к нему никакого отношения, они норовили походя, с почтительным пренебрежением задеть его, намекнув читателям, что слава его не столь уж и заслуженна и что всем она приелась. А затем некоторые газетчики дозволили себе даже фамильярные подшучивания и прямые выпады. Дело в том, что почтенный учёный на старости лет развёлся со своей пожилой женой и женился на молоденькой лаборантке по имени Лопатта (Рыбий глазок).
Благопупа огорчало снижение уровня его популярности, однако он старался не проявлять своего недовольства. Но Лопатта смотрела на это иначе: она вышла замуж за корифея науки, прельщённая его славой, и угасание этой славы её вовсе не устраивало. К тому же она была хитра, неглупа и кое-что знала. В частности, ей было известно, что вскормленные Сверхкалорийным бульоном возбудители болезней с каждой новой популяцией набирают силу, становятся всё активнее и агрессивнее; теперь они были в тысячи раз сильнее тех своих предшественников, от которых Благопуп избавил ялмезиан. И в мозгу прекрасной лаборантки зародилась страшная, а точнее сказать – чудовищная идея. Вот что она сказала мужу:
– Пупик, ты должен ореалить болезни! Ты должен воплотить их в нечто видимое, объёмное, крупномасштабное, живое – и тогда все ялмезиане будут всегда знать и вечно помнить, от чего ты их избавил.
– Дорогая, если я тебя правильно понял, то ты предлагаешь нечто фантастическое и даже бредовое, – возразил престарелый профессор.
Однако негодяйка от науки была настойчива и обольстительна. День за днём она обрабатывала мужа по методу хлыста и пирожного, как говаривали наши предки.
– Напряги свою гениальность! Дай последнюю вспышку, которая озарит тебя вечной славой, – внушала она влюблённому учёному. – А если ничего не предпримешь – навсегда забудь дверь в мою спальню.
И великий инженер от биологии сдался. Он на много дней заперся в своей лаборатории, весь погрузившись в раздумья и опыты. Но если прежде он трудился во имя добра для всех, то теперь – во имя гордыни. В результате он сотворил нечто гениально-бесполезное, а как позже выяснилось, – нечто непоправимо опасное: вещество, которое он назвал «атормшинлаз», что в переводе на русский означает «метаморфозу деющее», а короче – «метаморфин». После приёма дозы метаморфина все клетки организма живого ялмезианина приобретали способность скрещиваться с бациллами любой болезни и затем замещаться ими.
Иномирянин сразу же осознал, что открытие его по своей сути негативно и какое-то время держал его в секрете ото всех и даже от Лопатты. Но, как справедливо утверждали наши прадеды, кота в мешке не утаишь: зловредная лаборантка вскоре всё разузнала и начала уговаривать мужа произвести практические опыты на ялмезианах. Вначале он противился, понимая аморальность подобных экспериментов, но жена противопоставила ему такой довод: да, это безнравственно в том случае, когда подопытные не знают, что их ждёт; но это не безнравственно, если найдутся добровольцы, знающие, на что они идут во имя науки. И вот профессор написал воззвание, в котором, не скрывая ожидавшихся жестоких результатов, призвал собратьев по науке стать подопытниками во славу Медицины. В глубине души он питал надежду, что на призыв никто не откликнется. Но, будучи гениальным медиком, он был плохим психологом. Он не учёл, что в каждом мыслящем существе в той или иной мере заложено стремление к подвигу. Не принял он во внимание и того, что хоть популярность его шла по угасающей кривой, но не перевелись ещё ялмезиане, буквально боготворившие его. На призыв Благопупа откликнулись не единицы, не десятки, не сотни – а тысячи. Тихий Здоровецк за короткий срок оказался переполненным добровольцами – они плыли на пароходах, летели на аэропланах, ехали в поездах и в бензоповозках («автомобилях»), шагали пешком…
Из этой массы волонтёров учёный отобрал двадцать подопытных единиц мужского пола. Между обречёнными была проведена жеребьёвка, кому какая болезнь достанется. Затем каждый камикадзе от науки составил завещание, где сообщал, что он решил стать участником эксперимента по доброй воле, и далее добавлял, что отказывается от своего имени и присваивает имя того недуга, живым олицетворением коего ему суждено стать. После этого каждому подопытному ввели внутривенно дозу метаморфина и поместили в персональную изолированную камеру, где он в течение долгого времени должен был питаться Сверхкалорийным Универсально-Уникальным бульоном с примесью бактерий «своей» болезни.
И вот настал день, когда подопытные добровольцы превратились в метаморфантов – так назвал их Благопуп. Но не менее широкое распространение получило другое наименование. Стало известно, что когда коварная лаборантка увидела первого ялмезианина, окончательно преобразившегося в метаморфанта (это был Тиф), она воскликнула: «Хрумст шур шур!», что в переводе на русский означает: «Вот так так!» Вскоре все ялмезиане стали называть метаморфантов «хрумстшуршурами» – то есть «воттактаками». Первоначально это словосочетание звучало как возглас изумления, позже – как вопль ужаса.
Впрочем, внешний вид воттактаков уже с первого дня вызывал во многих иномирянах страх, пока что инстинктивный. «Тюрьма болезней» была открыта для всеобщего обозрения, и бесчисленные экскурсанты с утра до вечера шагали по коридору, куда выходили двери камер, снабжённые смотровыми окошечками из толстого стекла и ограждённые прочной решёткой. Практически посетителям ничто не угрожало, но тем не менее после обозрения метаморфантов ялмезиане выходили бледными, содрогающимися от увиденного. У выхода дежурили врачи с нервоуспокоительными лекарствами; рядом с медиками стояли жрецы бога Глубин и окропляли экскурсантов священной водой, добытой из морской пучины. Здесь же несли религиозную вахту молодые жрицы, облачённые в облегчённые (скроенные из крупноячеистых рыболовных сетей) одеяния. Всех только что посетивших «Тюрьму» они вовлекали в бурные ритуально-сексуальные пляски, дабы снять с них бремя тяжёлых впечатлений. Но, несмотря на все эти ободрительные мероприятия, не нашлось ни одного ялмезианина, который захотел бы посетить «Тюрьму болезней» вторично.
Да, теперь-то все ялмезиане увидели и узнали, от чего избавил их Благопуп! Газетчики именовали его Святым тюремщиком, Спасителем, Избавителем. Слава его воссияла с новой силой, и в лучах её нежилась миловидная лаборантка. Но в душе престарелого профессора нарастал страх.
Уважаемый Читатель! Чтобы Вы могли представить себе, каковы метаморфанты, ещё раз напомню Вам, что в телесном отношении ялмезиане вполне подобны людям. Исходя из этого, посмотрите на себя в зеркало, а затем попытайтесь вообразить себе существо, которое, сохранив некоторое сходство с Вами, является в то же время холерой. Нет, существо это не больно данной болезнью – оно само и есть эта болезнь; в нём сконцентрированы все внешние и внутренние проявления недуга, все симптомы и стадии заболевания. Все клетки этого чудища заместились ядовитыми бациллами – и как бы сплавились в единую двуногую супербациллу. Миллионы миллиардов бацилл таят в себе смерть. Мозговая деятельность у воттактака отсутствует, он способен передвигаться лишь по плоскости, но наделён инстинктами хищного зверя, беспредельно агрессивен и боится только морской воды. Он внушает ужас крупным млекопитающим и обладает некоторыми странными свойствами; в частности, может «искривлять» радиоволны. Что касается способа популяции, то метаморфанты бесполы и размножаются делением. Но, чтобы «раздвоиться», метаморфант должен убить теплокровное существо, равное ему или превосходящее его по весу.
Профессору, так же как и его коллегам по НИИ, были известны отнюдь не все неожиданные свойства новоявленных чудищ. Но пожилого учёного всё сильнее и сильнее мучило предчувствие неведомой глобальной опасности, которую таили в себе метаморфанты. Теперь он каждую ночь, покинув дом, где безмятежно спала молодая жена, по крытому переходу пробирался в «Тюрьму болезней» и бродил там по коридору, с тревогой вглядываясь сквозь массивные дверные стёкла в жизнь созданных им чудищ. Вскоре он приказал уменьшить порции Универсального бульона, которым кормили метаморфантов. Однако это на них почти не сказалось. Тогда он распорядился вовсе на давать им бульона и сыпать в их корытца малосъедобные и несъедобные вещи. И тут выяснилось, что воттактаки могут питаться травой, ветками, мохом, торфом, навозом, песком, болотным илом…
Когда их лишили и такой пищи, они и тогда не погибли: теперь они всё время стояли возле зарешечённых окон, стараясь не упустить ни единого солнечного луча, падающего на их ужасные тела. Оказывается, они могли «подзаряжаться» непосредственно от ялмезианского светила. Узнав об этом, Благопуп решился на последний эксперимент: по его велению окна были плотно заколочены. Но чудища продолжали жить.
– Они могут питаться тьмой! – удручённо воскликнул профессор. – Горе Ялмезу, горе мне!
Положение великого учёного было весьма щекотливым. Приказать своим коллегам уничтожить метаморфантов он не мог, ибо знал, что, невзирая на величайшее уважение к нему (и даже именно в силу этого уважения), его бы не послушались. Самолично убить их он тоже не имел возможности. Топор или кухонный нож были в данном случае неприемлемы: тут нужна физическая сила, а ею профессор, по причине преклонного возраста, обладал в недостаточной степени. Дистанционного же оружия на планете не имелось, поскольку войн ялмезиане никогда не вели и охотой тоже никогда не занимались (ведь их кормило главным образом рыболовство).
И вот, после долгих и тяжких раздумий, учёный решил пожертвовать собой, чтобы доказать ялмезианам, как страшны метаморфанты в действии, – и тем самым побудить соотечественников к их уничтожению. Однажды ночью он тишком покинул дом, оставив на письменном столе записку следующего содержания:
«Обнищала в гордыне душа моя, и долг мой возрос превыше славы моей. Безымянным паломником, нищим слепцом покидаю храм, в честь меня возведённый слепцами. Ухожу в Глубину, дабы забыть дела свои. Молю живых, чтобы забвенье стало памятником моим, и да сгинут чудища, порождённые гордыней моей».
Войдя в «Тюрьму болезней» и поздоровавшись с сидевшим в кабине дежурным ассистентом, Благопуп вступил в коридор и вскоре остановился перед камерой, на двери которой белела дощечка: «Здесь живёт Туберкулёз». Повествуя об этом, уцелевшие ялмезиане добавляют, что жребий стать Туберкулёзом выпал любимому ученику Благопупа, талантливому доценту медико-биологических наук; профессор якобы долго уговаривал его отказаться от научного жертвоприношения, но доцент, из любви к учителю своему, настоял на своём.
Дежурный ассистент из своей кабины наблюдал за престарелым учёным без особого внимания, ибо все в НИИ знали, что их шеф очень часто предпринимает эти странные ночные прогулки. Знал дежурный и то, что в камеры воттактаков никто ещё не входил; корытца с едой им просовывали в специальные отверстия под дверьми, убирать же камеры не требовалось, ибо метаморфанты не испражняются, а выделяют отходы переработанной пищи в виде зловонного пара. И вдруг до слуха дежурного донёсся скрежет дверного засова, а вслед за этим – звук захлопнувшейся двери. Профессор же куда-то исчез!
Дежурный бегом бросился к тому месту, где только что стоял Благопуп, и прильнул к дверному стеклу. На полу камеры неподвижно лежал учёный, а в стороне, плотно прижавшись к стене, стояли два Туберкулёза, два метаморфанта-близнеца. Ассистент был не из трусливой десятки, он вошёл в камеру, вынес тело профессора в коридор, рывком захлопнул за собой дверь, запер её на засов, а затем поднял общеинститутскую тревогу. В живых он остался лишь потому, что, как позже выяснилось, в течение первых четырнадцати минут (в земном времяисчислении) после раздвоения воттактаки не агрессивны и даже склонны к бегству от всех живых существ.
В миг своей кончины профессор исхудал и изменился почти неузнаваемо. Вскрытие подтвердило, что он умер от туберкулёза. Молодая вдова решила доказать ялмезианской общественности, что любила не только славу профессора, но и его лично: она немедленно «ушла к подводным сёстрам», избрав для этого глубокую бухту возле Здоровецка, то есть совершила самоутопление. Благопупа же погребли в ялмезианской земле с большими почестями. И в тот же день учёные постановили, что необходимо выполнить его предсмертную волю и ликвидировать метаморфантов.
Однако осуществить это решение оказалось не так-то просто. Как я уже сказал, ялмезиане не знали орудий убийства, а оружия дистанционного действия у них тем более не имелось. Чтобы ликвидировать монстров, сотрудникам НИИ пришлось бы войти в камеры, а это грозило в первую очередь гибелью самим участникам мероприятия. И вот после долгих дебатов научный совет НИИ пришёл к выводу, что лучший способ отделаться от воттактаков – это утопить их. Но поскольку доставить их к морю нет никакой возможности, то надо море доставить им, так сказать, на дом. Для этого нужно путём методичного, осторожного изъятия земли из-под здания, не нарушая целостности строения, опустить «Тюрьму болезней» ниже уровня почвы и затем произвести затопление, доставляя воду из бухты в бочках. Поэтам, заблаговременно выразившим желание напутствовать Уходящих в Глубины, было отказано в их просьбе на том основании, что ни прозаической, ни поэтической речи воттактаки не понимают, а если бы понимали, то тем более не следовало бы усугублять их мучений, поскольку лично монстры ни в чём не повинны, ибо сами являются жертвами эксперимента.
К подкопу приступили немедленно. Но недаром наши земные предки утверждали: «Пришло несчастье – ворота настежь», и не напрасно у ялмезиан бытует пословица: «Сеть порвалась в одном месте – жди новых дыр». На одиннадцатый день после смерти Благопупа Ялмез постигла новая беда. Ночью жители Здоровецка проснулись от сильного подземного толчка. Многие успели выбежать из домов на улицы, но это не принесло им спасенья: второй толчок был сильнее, третий же разрушил городок полностью. Мало того, где-то далеко в океане произошло несколько подводных сейсмических сдвигов – и колоссальные волны цунами обрушились на уже обращённый в руины Здоровецк. Когда прибыли спасательные бригады из близлежащих городов, они мало кого нашли в живых, сотрудники же НИИ погибли все до единого. Что касается «Тюрьмы болезней», то, несмотря на то что построена она была с большим запасом прочности, одна из стен её рухнула, чему, надо думать, способствовал начатый подкоп. Метаморфантов спасатели не обнаружили и пришли к выводу, что монстры захлебнулись в нахлынувших волнах, а затем волны, отхлынув, унесли их тела в океан. «Бог Глубин сам пришёл за чудовищами, чтобы избавить от них ялмезиан!» – объявили жрецы. Эта формула была принята за аксиому, ибо она устраивала всех. Ведь и земляне, и иномиряне всегда склонны верить в лучшее. Лишь очень немногие сомневающиеся утверждали, что, поскольку между падением стены и первой волной цунами пролёг некий отрезок времени, воттактаки могли попросту убежать в неизвестном направлении. Но время шло – и даже сомневающиеся усомнились в своих сомнениях. Жизнь на Ялмезе вошла в рутинное русло. Подрастало новое, не ведающее болезней поколение. О метаморфантах стали постепенно забывать.
Увы, правы были сомневающиеся. В час землетрясения воттактаки успели живыми покинуть свою тюрьму – и, гонимые таинственными инстинктами, устремились в глубь материка, где на необозримых просторах паслись стада диких рогатых коней и иных крупных животных, где простирались Великие Джунгли, густо населённые большими обезьянами. Там метаморфанты стали убивать этих животных – и множиться. Напомню Уважаемому Читателю, что ялмезианские города лепились по краям материка; прибрежная полоса и море давали иномирянам всё нужное для существования. Стоя лицом к океану, прагматичные ялмезиане не интересовались тем, что творится у них за спиной, в глубине континента; правда, его пересекали кое-где аэропланные трассы, но научные экспедиции в глубь его не снаряжались, ибо не сулили прямой практической выгоды.
Шли ялмезианские утщерды (годы). Метаморфанты продолжали множиться. Они начали захватывать периферийные зоны, неотвратимо приближаясь к побережью. Всех крупных животных истребить они не могли – тех было слишком много на Ялмезе, но настал год, когда воттактаки нашли себе более лакомую добычу. Однажды, преследуя стадо зеброобразных коров, они ворвались в небольшой посёлок ялмезиан, находившийся в семидесяти бурдах (пятидесяти пяти километрах) от океана. Произошло моментальное переключение на новую цель, зеброобразные коровы были забыты; улицы посёлка покрылись трупами ялмезиан, мгновенно погибших от тифа, туберкулёза, чумы, холеры… Чудища, увеличившись в числе, двинулись в сторону моря. Хоть морская вода и ненавистна монстрам, но инстинкт подсказал им, что чем ближе к морю, тем гуще сеть городов и посёлков, тем больше возможностей для убийства и саморазмножения.
Наступление метаморфантов продолжалось не один год. Иномиряне сопротивлялись упорно, но оборона их имела пассивный характер. Да и борьба была неравной: смерть каждого ялмезианина способствовала появлению ещё одного воттактака.
Постепенно нарушились коммуникации, пришла в упадок промышленность, перестали выходить газеты, в городах квартал за кварталом переходил во владение смертоносных чудищ. Так погибло почти всё многомиллионное население планеты.
Остались в живых лишь обитатели Гусиного полуострова. Он расположен в самой холодной части континента; перешеек его упирается в приморские болота и зыбучие пески материка. Бедные полуостровитяне, в силу причин географических, жили жизнью обособленной. Жители материка относились к ним пренебрежительно, у них в ходу были стишки и анекдоты, высмеивающие скудость быта «гусятников». Одна из поговорок в переводе на русский язык звучала примерно так: «Если тонешь возле Гусиного (полуострова) – не ищи спасенья, ибо на дне тебе будет уютнее, чем в пещере» (намёк на то, что обитатели полуострова живут не в домах, а в пещерах).
Выручило «гусятников» опять-таки географическое положение. Перешеек, соединяющий полуостров с материком, довольно узок; в одном месте ширина его составляет всего триста метров. Когда метаморфанты, опустошив побережье, приближались к Гусиному, полуостровитяне, зная, что чудища панически боятся солёной воды, мобилизовали все свои силы, за кратчайший срок прорыли канал – и стали островитянами.
Итак, мы вчетвером – Чекрыгин, Белобрысов, Барсик и я, сопровождаемые чЕЛОВЕКОМ «Колей», держали путь к Гусиному острову. Под вечер мы остановились на ночлег в небольшом строении, из окон которого видны были четыре винтовых пассажирских аэроплана; они, накренившись, стояли среди зарослей, с фюзеляжей их свисали наросты мха.
Перед сном Белобрысов приготовил ужин. Иномирянину очень понравился молочно-вишнёвый концентрат, и он опять повёл речь о южанцах, которые «один только бог Глубин знает до чего успели додуматься!» Барсик не мог себе представить, что Ялмез могут посетить существа с иных планет, да и вообще его космогонические представления были крайне примитивны. Во время этой же вечерней беседы выяснилось, что на Гусином острове все поголовно неграмотны: последний старичок, умевший читать, умер лет восемь тому назад.
Тем же вечером Барсик рассказал нам кое-что о себе и о своих близких. Он – сборщик гусиных яиц. Кроме того, он помогает своему отцу заготовлять топливо для маячного костра. Жителям посёлка маяк не нужен, ведь все они живут за счёт диких гусей, собирая их яйца. Эта часть океана малорыбна, и очень опасны неожиданные штормы, регулярного рыболовства нет; в море островитяне выходят на своих лодках редко и всегда только днём, причём на недальние расстояния. Маяк воздвигнут в стародавние времена, когда его свет необходим был пароходам, державшим курс мимо полуострова; без ориентировки они могли погибнуть – разбиться о прибрежные рифы. Давно уже во всём океане нет ни единого корабля, но отец Барсика еженощно дежурит на вершине башни, подбрасывая в «световую чашу» сухие смолистые поленья. Ведь в молодости, при вступлении на должность смотрителя маяка, он принёс клятву, что, пока он жив, маяк будет давать свет. Должность эта – наследственна. Недавно он, Барсик, в присутствии отца и всех жителей посёлка, торжественно поклялся, что после смерти своего престарелого родителя продолжит его дело.
…Приняв все меры предосторожности, мы расположились на четырёх широких скамьях и вскоре уснули. Проснулся я на рассвете. Мне предстало странное зрелище. Возле скамьи Павла Белобрысова, который спал, оглашая своим храпом всё помещение, стоял Барсик. Сцепив пальцы рук на голове и ритмично покачиваясь, он что-то шептал; на лице иномирянина запечатлелось благоговейное восхищение. Позже выяснилось – он молился.
Заметив, что я и Чекрыгин, который тоже успел пробудиться, смотрим на него, Барсик прервал молитву и произнёс с укоризной:
– Южанцы, почему вы скрыли от меня, что среди вас есть святой?! Ведь только святые поют во сне!
– Ничего себе «пение»! Да он просто… – Чекрыгин хотел сказать «храпит» и осёкся: оказалось, в ялмезианском языке такого понятия нет. – Он просто… шумит, – закончил он, подобрав мало-мальски подходящее слово.
– Не кощунствуй! – строго возразил ему Барсик. – Ты просто завидуешь чужой святости!
В дальнейшем мы узнали, что среди ялмезиан не было храпунов. Вернее, были, но рождались они столь редко, что храп их воспринимался всеми как чудо, как священный дар бога Глубин. Зачастую их канонизировали при жизни.
Перед тем как покинуть место нашей ночёвки, мы дали очередную сводку на «Тётю Лиру». Поскольку Карамышев ещё не владел ялмезианским, мы разговаривали с ним по-русски. Барсик не был удивлён ни тем, что мы беседуем с невидимым собеседником, ни тем, что беседа шла на непонятном ему, Барсику, языке. Выяснилось, что он слышал от стариков, что когда-то, до нашествия воттактаков, ялмезиане умели «говорить далеко». Далее, хитро подмигнув, он объявил, что теперь-то ему ясно, что мы за чагобы (гуси): мы – познавшие тайну долголетия жрецы бога Глубин, причём высшего ранга, – ведь только у них есть свой условный язык, на котором они беседуют с богом и между собой.
Затем мы снова двинулись в путь.
Теперь он пролегал по извилистой просёлочной дороге, густо поросшей кустарником и травой. Идти с фургоном здесь было нелегко, и мы поручили чЕЛОВЕКУ толкать его. Прошёл час, другой. Внезапно «Коля» остановился, бросил на дорогу контейнер с пищеприпасами и, открыв дверь, вошёл в фургон.
– Вот паразит! – возмутился Павел. – Эй, брысь отсюда!
– Не гоните меня, тихо-тихо стоять буду я. Опасаюсь, сомневаюсь, озираюсь я.
– У него верный нюх! – прошептал Барсик. – Это они!.. Прячьтесь все в повозку! Места всем хватит! – Он буквально затолкал нас в фургон и, войдя последним, захлопнул за собой дверь.
Мы пока что ничего не видели и не ощущали. Сквозь решётку виден был поворот дороги. Кусты справа от нас слегка покачивались, но они могли покачиваться и от ветра.
– Вот они, проклятые! Чтоб им утонуть на сухом месте! – послышался хриплый шёпот иномирянина. Лицо его исказилось – страх, отвращение читались на нём. Он даже побледнел.
– И я вижу их! – пробормотал Белобрысов по-русски. – Мы, кажется, влипли.
Легковерная корова
Сквозь забор шепнула льву:
«Завтра в пять минут второго
Я приду на рандеву».
Как ни странно, Барсик, услышав стишок на неведомом ему языке, заметно приободрился и благодарно улыбнулся Павлу. Наивный иномирянин воспринял эту белиберду как молитву святого к богу Глубин.
Меж тем из зарослей одно за другим выходили отвратительные двуногие чудовища. Повеяло смрадом. Мы включили симпатизаторы, но, как известно Уважаемому Читателю, симпатизации метаморфанты не поддаются. Они ринулись к нашему фургону, окружили его. Зловоние стало гуще. Оно было таким мерзким, что даже дядя Дух не нашёл бы ни формул, ни слов для его определения. Что касается внешнего вида монстров, то, поскольку в числе моих Уважаемых Читателей будут женщины и дети, я, щадя их нервные системы, воздержусь от описания. Да если бы даже я и возымел намерение дать словесные портреты этих страшилищ – я не смог бы сделать этого. Здесь нужен талант писателя, здесь нужен гений, здесь нужен Гоголь, я же только воист.
– Миловидные создания, отворотясь не насмотришься, – снова послышался голос моего друга. –
Дальних родственников бойся
Пуще тигров и волков, —
Взвейся в небо, в землю вройся,
Чтоб не слышать их звонков!
…Пора было ввести в действие плазменный меч. Но я колебался. Я уже понимал, что метаморфанты – это не разумные иномиряне и не животные, это – болезни. Но всё-таки – живые существа… Наконец я просунул остриё плазмомеча сквозь решётку и нажал кнопку. Чудища начали вспучиваться, лопаться, растекаться потоками гноя и сукровицы.
Вскоре всё было кончено. Мы двинулись дальше, причём я заметил, что Барсик старается идти подальше от меня; иномирянин, кажется, опасался, что я, если он меня чем-нибудь рассердит, применю оружие против него. Ведь он считал меня не вполне здоровым психически.
Через час мы дошли до канала, отделяющего остров от материка. Встав на берегу, Барсик закричал:
– Вартоу умрагш могд, тидроурмп! (Скорее перевезите нас, ребята!)
С противоположного берега послышался ответный крик. Через несколько минут оттуда отвалили две гребные лодки, соединённые деревянной платформой; на вёслах сидели четыре гребца. Когда этот паром причалил к бревенчатой пристаньке, первым делом на него вкатили фургон. Затем мы взошли на зыбкий помост, и Барсик представил обоих моих товарищей гребцам, причём с наибольшим почтением отозвался о Белобрысове. Обо мне же вслух ничего не сказал, но что-то прошептал каждому из иномирян на ухо, опасливо косясь в мою сторону.
Оставив фургон на берегу, мы, сопровождаемые гостеприимными островитянами, направились в посёлок, находившийся в пятнадцати километрах от канала. Путь наш петлял меж пресных озёр, в береговых зарослях которых гнездились водоплавающие птицы, похожие на земных гусей, но более крупные и очень пёстрые по расцветке. Нас они нисколько не боялись, хоть были дикими. Барсик объяснил, что островитяне никогда их не убивают, а только берут яйца из гнёзд, причём в разумном количестве; из четырёх – одно. Далее он сказал, что сейчас многие чагобы (гуси) уже улетели в центр материка, скоро и все улетят, чтобы вернуться на остров к началу сытного сезона.
Наконец мы вошли в посёлок, состоящий из пещер, выдолбленных в прибрежных ноздреватых скалах; к каждой пещере вёл пандус, причём довольно крутой. Отдельного жилья для нас не нашлось, и нас распределили по разным хозяевам. Чекрыгина поместили в комфортабельную пещеру, где обитало семейство престарелого жреца Океана; Павла «подселили» в пещеру смотрителя маяка, где жил Барсик. А меня водворили на жительство к иномирянину по имени Кулчемг. Отец его был фельдшером, и на этом основании здешнее население после смерти отца кооптировало Кулчемга в лекари. У него был широкий медицинский профиль: зубной врач, акушер, костоправ, специалист по грыжам, ушибам, вывихам телесным и психическим. Поселили меня к нему неспроста: Барсик успел внушить местным жителям, что я «плаваю хвостом вперёд».
В описание быта иномирян вдаваться здесь не буду, ибо в «Общем отчёте» наши наблюдения изложены очень подробно. Скажу только, что хоть островитяне и живут в пещерах, их ни в коем случае нельзя приравнять к дикарям. Пещеры те не карстового происхождения, их выдалбливают для себя сами ялмезиане, причём стенам, полам и потолкам придают правильные геометрические формы; имеются световые колодцы и вентиляционные люки. В пещерах всегда тепло, чему способствует близость термальных вод. Что касается меблировки, то она скромна, непритязательна, но довольно удобна.
При пещере Кулчемга имелась палата для больных. Однако лекарь поместил меня туда не сразу, а прежде накормил ужином из яичного супа, яйца гусиного вкрутую, полувкрутую и яичницы. За столом присутствовали все члены семьи. Во время трапезы я расспрашивал хозяев о местных обычаях, и мне отвечали учтиво и подробно. Но когда я попытался проинформировать их о том, что прибыл сюда с другой планеты, они насторожились и, перебивая меня, повели разговор о трёхстах восьми способах приготовления гусиных яиц. Затем лекарь отвёл меня в палату, где стояли стол, стул и кровать, ножки которой были намертво принайтовлены к полу. На небольшом круглом окне, прорубленном в толще скалы, виднелась решётка. К палате примыкал небольшой отсек – это был гальюн, где имелся и умывальник.
– Ты будешь лечим мною, пока ум твой не успокоится, пока ты не осознаешь, что ты – не посланец небес! – многозначительно изрёк целитель. – Я изгоню твою дурь, клянусь всеми глубинами!
Затем он принёс яичницу, кувшин с водой и миску с какой-то зеленоватой смесью, от которой пахло гниющими водорослями и чем-то ещё менее приятным для обоняния.
– А это что такое? – поинтересовался я.
– Не прикидывайся незнайкой! – строго ответил Кулчемг. – Это гусиный мёд. Четыре ложки перед сном, четыре ложки поутру – и через четыре дня больного нет!
– Как это «нет»? – спросил я с некоторым опасением.
– Больного нет в том смысле, что он становится здоровым!
Мне пришлось принять дозу снадобья, после чего целитель ушёл, не забыв при этом запереть дверь снаружи. Я же поспешил в гальюн…
Когда мне полегчало, я умылся и лёг на койку. В этот момент из вмонтированного в воротник моей рубахи переговорного устройства послышался голос Чекрыгина:
– Кортиков, доложите обстановку! Идёт слух, что вы захворали!
Я ответил, что временно нахожусь как бы на медицинской гауптвахте, но опасности в этом нет. Далее я попросил не оказывать на Кулчемга никакого давления в смысле изменения ситуации и не мешать мне вживаться в быт островитян.
Затем я связался с Белобрысовым. Он сказал, что устроился неплохо и что Барсик «свой в доску». Потом стал расспрашивать, как меня лечат, и долго хохотал, узнав о гусином мёде, а затем изрёк:
Медицинские мучения
Нам нужны для излечения!
К концу разговора он посоветовал мне «отречься от земного соцпроисхождения», – и тогда целитель сразу отпустит меня на свободу. Но я ответил, что мне очень не хочется лгать. К тому же чем дольше я буду пациентом, тем подробнее будут мои сведения о современной островитянской медицине.
– Ну, вольному воля, Стёпа. Блаженны верующие…
Медицинское светило
Утопает в похвалах, —
А больного ждёт могила,
Ибо так судил Аллах.
Он умолк.
В зарешечённое подобие окна мне виден был маяк и огненная дорожка, бегущая от него по пустынной поверхности океана. На вершине маячной башни, на фоне языков пламени, можно было различить силуэт согбенного старика, методично подбрасывающего поленья в «световую чашу».
Заботливый Кулчемг часто навещал меня в палате. Я выведал у него немало данных о местных обычаях и, главное, много сведений из истории планеты в широком смысле – всё, что он слыхал от стариков. На такие допросы целитель отвечал с особой охотой, считая, что с его помощью я хочу восстановить в своей памяти всё, что когда-то знал, но запамятовал в результате психической травмы.
Меня огорчало только то, что из-за однообразной пищи и главным образом из-за гусиного мёда желудок мой пришёл в некоторое расстройство и я начал худеть. Когда утром четвёртого дня я пожаловался на это Кулчемгу, тот привёл медицинскую поговорку, которую можно перевести на русский примерно так: «Вес убавляется – ум прибавляется». К этому он добавил, что, несмотря на явные сдвиги к лучшему, лечение продвигается медленнее, нежели он ожидал. Поэтому завтра утром он даст мне последнюю порцию гусьмеда, а затем, не медля ни часу, мне предстоит перейти к иному методу лечения.
– Ночною радостью будешь лечиться! – подытожил он и покинул палату, оставив меня в полном недоумении. Что это за «ночная радость», которой можно лечиться утром? Где тут логика?!
Связавшись с Павлом, я пересказал ему свой разговор с целителем и попросил своего друга разузнать у Барсика, в чём заключается суть загадочного словосочетания. В ответ Павел хмыкнул и заявил, что тут и без Барсика можно «усечь, в чём дело».
Днём приводит он блондинок
На интимный поединок,
А чуть ночь – к нему брюнетки
Мчатся, будто вагонетки.
– Извини, Паша, но твоё стихотворное иносказание весьма туманно. На что ты намекаешь?
– На то, что подружку тебе подбросят. В порядке межпланетной взаимопомощи. Для полного твоего психического просветления… Завидую!
Я возразил Павлу, что его гипотеза построена на базе незнания им тонкостей инопланетного языка. Однако, когда Кулчемг явился ко мне с вечерним визитом, я выяснил, что друг мой оказался прав! Лекарь сообщил, что завтра утром он приведёт ко мне некую Колланчу. Она внучка жрицы Глубин и охотно дарит островитянам ночную радость в любое время суток.
Это экстраординарное известие немедленно привело меня в состояние этической самообороны. Тринадцатый параграф «Наставления звездопроходцам» категорически воспрещает землянам вступать в интимные отношения с иномирянками, ибо это может повлечь катастрофические генетические последствия. Я дал себе слово твёрдо следовать духу и букве «Наставления». Более того, не вполне полагаясь на свою моральную устойчивость в таком заманчивом и щекотливом деле, я вынул из нарукавного карманчика микробаллон и принял сразу две дозы «антисекса».
И вот наступило утро. В палату вошёл лекарь в сопровождении миловидной Колланчи, державшей в руке довольно большую корзину. Одеяние из ткани, напоминающей волейбольную сетку, не скрывало достоинств гостьи. Впрочем, я старался вглядываться не очень пристально, я вёл себя в пределах общекосмической вежливости, но не более. Островитянка это заметила, и на её лице мелькнуло выражение обиды.
Когда целитель дал мне очередную (но последнюю!) дозу гусьмеда, я сразу же принял её внутрь и через несколько секунд решительно заявил, что лекарство наконец подействовало: я, мол, теперь осознал, что родился на этой планете, а вовсе не спустился на неё с небес. Уважаемый Читатель, не судите меня строго за эту хитрость! Пункт 122 Устава воистов гласит: «Ложь – зло. Но она допустима в том крайнем случае, если может послужить предотвращению зла большего, нежели она сама».
Кулчемг, обрадованный моим признанием, воскликнул:
– Клянусь глубиной глубин, неплохой я врач! Я вернул тебе разум, южанец!.. Дальнейшие процедуры излишни, ночная радость отменяется. – Затем, повернувшись к гостье, он сказал ей, что она может идти в свою пещеру.
Колланча ушла, окинув меня презрительным взглядом и помахивая пустой корзиной.
– А ты, если желаешь, можешь отправиться на прогулку, – предложил мне Кулчемг. – Пусть все встречные радуются, видя исцелённого.
Однако лечение гусьмедом и переживания, связанные с отказом от последующей фазы лечения, так подействовали на меня, что мне было не до прогулок. Дождавшись обеда, я съел две порции яичницы, после чего направился в палату, которую занимал теперь уже не в качестве пациента, а на правах гостя, и сразу же уснул.
Спал я так крепко, что даже ужин проспал, и пробудился после заката. За круглым окном мерцали чужие созвездия. Пламя маяка, не колеблясь, струилось ввысь, море было спокойно. Но откуда-то доносился странный, неритмичный шум. Я оделся, натянул на ноги вечсапданы и направился к выходу. Миновав тёмную столовую, открыл дверь на кухню. Мои хозяева бодрствовали. На кухонном столе горел светильник, и всё семейство лекаря, за исключением детей, было занято внеочередным приёмом пищи. А на полу лежали инструменты, похожие на кирку и лом.
– Садись, исцелённый, покушай с нами, – произнёс Кулчемг. – Клянусь глубиной, мы неплохо потрудились!.. Хотели и тебя привлечь к работе, но ты так крепко спал, что мне стало жалко будить тебя.
– Чем же вы были заняты?
– Мы прорубали ступени! У нас теперь нет пандуса – у нас есть лестница!
– Да, мы прорубили ступени! – подхватила жена целителя. – У нас теперь лестница! Теперь даже в мокрый сезон мы сможем, не скользя и не падая, подниматься по ступенькам в свою родную пещеру! А если каким-нибудь злым чудом на наш остров прорвутся проклятые воттактаки – ни один из них не одолеет лестницы! Теперь мы можем спать, не закрывая дверей! Слава святому Павлюгру – Дарователю ступеней!
– Мудрый Павлюгр застраховал нас от внезапного нападения метаморфантов! – продолжал Кулчемг. – А как облегчил он нам повседневную жизнь своими ступенями!.. В прошлом солнцевороте один яйцесборщик, исцелённый мною от вывиха руки, поскользнулся на пандусе и проломил череп. Даже я не смог ему помочь, он сразу нырнул туда, откуда не выныривают. Но теперь черепа исцелённых будут в целости! Сам бог Глубин подсказал святому Павлюгру даровать нам ступени!
И лекарь, и члены его семьи всё время с удовольствием произносили слова «ступени» и «лестница», однако произносили их не очень уверенно, с запинками. Ведь ещё вчера эти понятия отсутствовали в их языке. Они вошли в их сознание только сегодня, когда Павел Белобрысов, недовольный крутым пандусом, ведущим к его временному жилью, попросил у хозяев инструменты и начал прорубать ступени. Барсик не сразу понял суть идеи, но когда понял – изо всех сил принялся помогать мудрому гостю. Местный пористый камень легко поддаётся обработке, и ещё до вечера лестница была готова. Вскоре всё население посёлка сбежалось к пещере смотрителя маяка, и каждый хоть раз да прошёлся по одиннадцати ступенькам. Затем, очарованные новшеством, все разошлись – для того, чтобы начать пробивать ступени к своим пещерам. Этому ажиотажу немало способствовало и то, что «Поющий во сне» успел прослыть на острове святым, и потому приобщение к ступеням стало для островитян не только делом благоустройства, но ещё как бы и богоугодным делом.
Главная же причина их усердия объяснялась тем, что они мгновенно поняли оборонное значение лестниц. Ведь ступени «работали» против метаморфантов! Хоть Гусиный остров и отделён от материка каналом, но в сознании островитян всё время тлело подспудное опасение, что, с помощью каких-то злых сил, воттактаки могут проникнуть на остров; а проникнув, они рано или поздно ворвутся и в жилища. Даровав иномирянам лестницы, Белобрысов хоть и не снял опасность целиком, но отдалил её, поставив метаморфантам новую преграду. Напомню Уважаемому Читателю, что, несмотря на свою мобильность и агрессивность, воттактаки могут передвигаться только по плоскости. Нижние конечности их имеют такое строение, при котором они не могут переступать через камни, кочки, стволы упавших деревьев – они вынуждены их обходить, а точнее – обегать. И естественно, ступени для монстров – препятствие непреодолимое. Таким образом, каждый гусиноостровец мог теперь уверенно повторить английское изречение: «Мой дом – моя крепость». Немудрёно, что некоторые из иномирян ещё до наступления темноты успели преобразовать свои пандусы в лестницы, другие же продолжали трудиться в ночи при свете факелов, чтобы к утру у них всё обстояло не хуже, чем у соседей.
– Так вот чем объясняется этот странный шум, – воскликнул я, выслушав от лекаря и его семьи сообщения о ступенизации посёлка.
– Да, теперь у всех будут ступени и лестницы! – подтвердил Кулчемг.
– «Ступени, лестницы…» – передразнила его жена. – Но ведь исцелённый не знает, что это такое! Он проспал события великого дня! Он никогда в своей долгой жизни не видывал ступеней и лестниц! Мы должны показать ему нашу лестницу! Мы должны научить его ходить по ступеням!
Меня вывели из пещеры. С разных сторон посёлка слышались удары металла о камень, там и сям полыхали факелы. Работа кипела.
– Не бойся, пройдись по нашей лестнице, – предложил мне целитель. – Я тебе подсвечу.
– Это только вначале страшновато, а потом ничего, – подала голос невестка Кулчемга.
– Я тебе покажу, как надо шагать, – наставительно произнёс лекарь и начал спускаться, держа над собой факел; спускался он очень медленно и как-то странно занося ноги. Вслед за ним вниз, от двери – на плоскость, где пролегало некое подобие улицы, – гуськом сошли остальные члены семейства.
– Теперь твоя очередь, исцелённый! Главное – не бойся! Если ты даже упадёшь и поломаешься («торцноуртог») – я вылечу твоё тело, как уже вылечил твой разум!
Я спустился вниз по двенадцати ступеням и начал подниматься обратно.
– Южанец, ты делаешь успехи! Не напрасно я тебя исцелил! – одобрительно крикнул лекарь. – Смелей, смелей! Для первого раза совсем неплохо!
На другой день сразу же после завтрака я направился к Павлу. Он жил через семь пещер от лекаря, и через пять минут я был у цели. В прихожей меня встретил Барсик. Он поздравил меня с исцелением и сообщил, что мой друг ещё почивает. Затем познакомил меня со своим отцом – смотрителем маяка. Почтенный старик сказал, что с нетерпением ждёт пробуждения святого: ведь тот спит на его кровати, а он, смотритель, недавно вернулся с ночного дежурства и нуждается в отдыхе. Никто из островитян не смеет разбудить Дарователя ступеней, прервать его святое пение. Может, ты осмелишься сделать это?
– Охотно выполню твою просьбу, – ответил я.
Меня провели в большую комнату, в углу которой я сразу приметил «Колю», стоявшего в положении «вольно». Павел спал, раскинувшись на широком ложе, причём, как в старину говорилось, храпел во все носовые завитушки. Я постучал своего друга по плечу. Он проснулся и с досадой сказал мне по-русски:
– Эх, Стёпа, не дал ты мне сон досмотреть!.. Понимаешь, снилась мне Петроградская сторона – такая, какой она в дни моей молодости была. Никаких тебе сверхвысотных зданий, уютно, пивной ларёк напротив Дерябкина рынка… Иду я, значит, и вдруг Шефнер со стороны Рыбацкой улицы навстречу мне топает. Ну совсем как живой! В берете, в плаще таком тёмно-зелёном. Поравнялись мы, он и говорит, чтобы подкусить меня: «Вы, наверно, Павел Белобрысович, стихов за это время десять томов накатали?» А я в ответ: «Со стихами, Вадим Сергеевич, дело застопорилось, но это временно. Я ещё своё нагоню!» А он мне: «Ну что ж, надейтесь… А пока я вам один совет дам – для конкретности вашей обстановки: не вздумайте…» Тут, Стёпа, ты меня и разбудил, не дал совет выслушать.
Белобрысов, потягиваясь, поднялся с постели, оделся и тихо добавил к вышесказанному:
– Эх, Степушка, надоела мне эта планетка, скорей бы на Землю-матушку вернуться!
Отъезжу своё, отышачу,
Дождусь расставального дня —
В низине под квак лягушачий
Друзья похоронят меня.
Однако это мрачное настроение длилось у него недолго. Через минуту он с весёлым ехидством начал толковать со мной о Колланче.
– Чудило ты, Стёпа, между нами, мальчиками, говоря. От такой лечобы дезертировал!
Затем Павел похвастался, что за эти дни «провёл с „Колей“ культработу». Сейчас чЕЛОВЕК продемонстрирует свою успеваемость.
– Эй, алкаш, собачий хвост, подь-ка сюда! – крикнул он в угол.
– Пью на свои. От свиньи слышу, – чётко произнёс «Коля», направляясь к нам.
– Я его и отругиваться научил, – пояснил мой друг. – А то что за удовольствие в безответной брани. И стихи читать научил… А ну, бракодел, про мечту!
– От рецидивиста слышу, – отчётливо ответил чЕЛОВЕК и продекламировал:
Взгрустнув о молодости ранней,
На склоне лет рванёшься ты
Из ада сбывшихся желаний
В рай неисполненной мечты.
– Чьи это могучие строки, разгильдяй? – строго спросил Белобрысов чЕЛОВЕКА.
– От болвана слышу. Это строки гениально-глобального поэта Павла Белобрысова.
– Вот так и бытую здесь, – подытожил Павел. – Культурно и безалкогольно.
Утром того же дня мы втроём – Белобрысов, Барсик и я – отправились к маяку. По крутому, неудобному, усыпанному пеплом пандусу-серпантину поднялись мы на вершину башни, к «световой чаше». Нам открылись простор океана и бухточка, где стояли иномирянские лодки. Затем мы перешли на другую сторону площадки. Оттуда видны были жилые холмы посёлка; за ними темнели густые заросли, дальше раскинулись болота, гусиные озёра.
– Какой простор! – невольно вырвалось у меня.
– Никакого тут нет простора! – сразу же отозвался Барсик, и в голосе его я уловил давнюю наболевшую обиду. – Это только кажется, что мы на просторе живём! Осталось лишь два неизрытых холма, скоро селиться будет негде, а нас, островитян, всё больше и больше становится. Нас-то – всё больше, а холмов не прибавляется, и гусей не прибавляется… Мы последнее время уж и не знали, что с нами дальше будет… Ну, теперь-то просвет появился!
– Что за просвет? – полюбопытствовал я.
– Лестницы! Экий ты недогадливый! – ответил иномирянин. – Благодаря ступеням мы скоро на материк двинемся. Начнём заселять его! Будем строить дома на высоких фундаментах – и с лестницами. В домах мы будем вне опасности – ведь воттактаки по ступенькам ходить не могут. А передвигаться будем в защитных фургонах, понял?.. Там, на материке, мы рыболовством вплотную займёмся… Но что это я всё «мы» да «мы»… Ведь я лично тут останусь до смерти, я буду всю жизнь по ночам на маяке дежурить. Однако многие, кто помоложе, на материк теперь хотят…
– Мы вам, ребята, в этом деле поможем, – вмешался Павел. – Мы вам помощь пришлём.
– Спасибо, святой Ступенщик! Тебе я верю, тебе все верят… Из Глубин помощь придёт?
– Нет, не из глубин. С высоты. – Белобрысов поднял руку, указывая на небо. На лице Барсика отразилось недоумение, сомнение. Ведь меня он за такие «небесные» разговоры зачислил в сумасшедшие. Но авторитет Павла был, как видно, неколебим.
– Бог Глубин, значит, и через небо может действовать, – задумчиво произнёс иномирянин. – Что ж, будем с высоты подмоги ждать!
Когда мы стали спускаться с маяка, Белобрысов заявил:
– Здесь мы тоже ступени соорудим, Барсик. Чтобы твоему отцу, а в дальнейшем и тебе лично легче было карабкаться к рабочему месту.
– Спасибо тебе, святой Ступенщик! Не знаю даже, как отблагодарить тебя.
– Ловлю тебя на слове, Барсик… – начал Белобрысов.
– Разве я рыба?! – расхохотался островитянин. – Как это ты можешь меня ловить?
– Барсик, организуй для нас завтра рыбалку!
– Но ведь мы не рыбой живём. Рыба всегда далеко – буря всегда близко – так говорят у нас на острове. На рыбалку мы выходим только в добрый сезон. А сейчас начинается сердитый сезон.
– А ты завтра выйди в море, Барсичек! Начхать нам на сезон! Может, чего и выловим?.. – просительно произнёс Белобрысов.
– Слово святого – закон. Святых и бури боятся, – не без торжественности ответил Барсик. – Завтра же снаряжу артель – и в море. Поплывём в таком составе: я, мой дядя, мой двоюродный брат и кто-то один из вас.
– Но почему ты не хочешь взять сразу нас обоих?
– Потому, что ботиком всегда управляют трое, а вы, южанцы, в нашей оснастке не смыслите, и заменить кого-то из членов команды кем-нибудь из вас я не могу. Так что завтра я возьму одного из вас четвёртым – в качестве пассажира; а послезавтра – другого возьму.
– Но почему же не взять завтра и пятого?! – удивился я. – Лодки, я вижу, невелики, но для пятого места хватит, перегруза не будет.
– Жрец, а такое говоришь! Или Кулчемг тебя недолечил, или смеёшься над бедным гусиноостровцем! Притворяешься, будто не знаешь, что пять – недоброе число. Разве можно садиться впятером за один стол или под один парус?! Наверняка жди беды.
– Всё ясно, Барсик, – произнёс Павел по-ялмезиански. И сразу же добавил по-русски: –
Где чего-то слишком мало —
Жди серьёзного провала.
Где чего-то слишком много —
Жди плачевного итога.
– Стёпа, мы поочерёдно рыбачить будем, – продолжил он. – Ты завтра плыви, у тебя душа морская, уступаю тебе первенство.
Мне очень хотелось, прямо-таки не терпелось походить в инопланетном океане под парусом, однако я тотчас же сказал:
– Нет, Паша, ты первым отчаливай. Ведь идею о рыбалке ты выдвинул.
– Знаешь что, Стёпа? Мы по этому дельцу жеребьёвку провернём. По первому встречному. Если это будет «он» – значит, тебе завтра рыбачить, а если «она» – значит, мне повезло. Замётано?
Неизвестно, что в будущем будет,
Но поставьте вопрос на попа,
И случайность сама вас рассудит:
Ведь лахудра-судьба – не слепа!
Через час мы направились обратно в посёлок. И первой встречной оказалась… Колланча! Она несла пустую корзину и на моё приветствие ответила презрительной гримаской. Павел при виде иномирянки встал по команде «смирно» и отчеканил:
– Спасибо, красавица! Ты принесла мне удачу! Весь завтрашний улов преподнесу тебе в дар!
– Тот, кто сегодня обещает то, чего ещё нет, рискует завтра потерять всё, что уже есть, и даже самого себя, – назидательно произнесла дарительница ночной радости.
– Ну, я-то везучий! – отпарировал Павел. – Вот мой друг подтвердит.
– Цена твоему другу – тухлое яичко в день большого яйцесбора! Это по его вине я сегодня в баргоботр (воскресенье) не отдыхаю в своей пещере, а таскаюсь по посёлку в надежде заработать пропитание для себя и своей матери, чтобы не быть без пищи, когда улетит последний гусь!
Она надменно прошла мимо нас.
Вторым встречным оказался молодой островитянин. Но это уже не имело значения. Судьбу моего друга решила Колланча. А точнее – судьбу его решил я. Ведь появление иномирянки было следствием моего вчерашнего отказа от ночной радости. Не уйди она с пустой корзиной вчера – она не покинула бы своего жилья сегодня, в воскресенье.
Я вернулся в пещеру Кулчемга и вскоре был приглашён к столу. Уже утром этого дня меня удивила скудость завтрака, а теперь я убедился, что и обед куда скромнее предыдущих: небольшая мисочка с желтоватой похлёбкой и тонкий пласт яичницы. Разумеется, я не подал вида, что заметил это, но хозяин сам счёл нужным объяснить мне причину уменьшения рациона.
– Не удивляйся, исцелённый, скромности нашего стола. Улетают последние гуси, а у нас начинается время малой еды; продлится оно до возвращения гусей.
– Но не бойся, с голоду мы не умрём, – вмешалась жена лекаря. – Кое-какие запасы у нас есть!
– Позвольте помочь вам! – воскликнул я. – Наш ящик с пищеприпасами ещё не пуст, он находится в жилище Барсика. Я сейчас принесу…
– Не оскорбляй нас, южанец! – строго произнёс Кулчемг. – Ты – наш гость! В обычае островитян делиться с гостями яичницей и пещерой и ничего не брать взамен. В давние времена, когда в океане было полно кораблей, некоторые из них терпели аварии из-за штормов возле нашего полуострова, и моряки становились нашими гостями, – и ни разу никто из полуостровитян не нарушил гостеприимства!.. Ты думаешь, зря светится по ночам наш маяк?! Пусть никто теперь не видит его огня с океана – но мы видим его с суши, и он напоминает нам, что каждый из нас должен быть готов помочь тому, кто не имеет пищи и крова!
– Омыт вашим доброжелательством! – произнёс я местную благодарственную формулу. – Когда я вернусь…
– Бог Глубин! Тебе рано возвращаться на материк, южанец? – встрепенулась жена целителя. – Когда ты отдохнёшь и окрепнешь, мы поможем тебе выдолбить пещерку на двоих. Ты ещё не стар, а каждому гусю нужна своя гусыня. Позже, когда начнётся переселение на материк, ты можешь с ней перекочевать на твой родной юг.
– Мы подыщем тебе супругу, исцелённый! – присоединился Кулчемг. – И не какую-то там Колланчу, которая по древнему жреческому закону не имеет права выйти замуж и обязана зарабатывать себе пропитание, доставляя желающим ночную радость, – нет, мы подберём тебе скромную вдову. И твоим друзьям подыщем жён!.. Дарователю ступеней, мы, конечно, сосватаем красавицу…
– Между прочим, его завтра берут в море, – вставил я. – А послезавтра я…
– Как это в море?! – удивился Кулчемг. – Но ведь начинается сердитый сезон!.. Впрочем, твой товарищ – святой. Святых бури боятся.
Я сразу же припомнил, что утром Барсик сказал то же самое – насчёт святого и бури. Мне стало не по себе. Сразу же после обеда я, удалившись в палату, связался с Белобрысовым по переговорнику и сказал ему, что Барсик согласился на рыбалку, исходя из ложной предпосылки.
– Он верит в твоё божественное счастье, но ведь если на самом деле начнётся шторм…
– Ты, Степан, хоть и воист, но типичный перестраховщик! – огрызнулся мой друг. – В небе ни облачка, а ты раскаркался: «…шторм, шторм…» Да меня здесь последним слабаком сочтут, если я на попятный пойду! А ежели ветер поднимется – ну и что ж. Покачает – и всё.
Браток, учти для ясности,
Планируя судьбу,
Что в полной безопасности
Ты будешь лишь в гробу.
– Паша, но ты должен доложить Чекрыгину о своём завтрашнем выходе в море!
– Чекрыгину нынче не до нас: он из старого жреца, у которого живёт, часами выпытывает всякие подробности о старинных религиозных обрядах. Вот вернусь с рыбалки и доложу ему, где был. А ты сегодня не вздумай ему о моих планах намекать! Это с твоей стороны просто некрасиво будет.
Увы, следуя (ложному в данном случае) чувству товарищества, я не связался в тот день с Чекрыгиным, не предупредил его о намерениях Павла.
И вот настало утро нового дня. Одномачтовый беспалубный ботик Барсика имел косое, сходное с бермудским, парусное вооружение. Руль заменяло кормовое весло-гребок; имелась и пара распашных. Когда судёнышко на вёслах отвалило от пирса, Павел, сидевший на носовой банке, бросил мне плазменный меч (который я вручил ему – на всякий случай – перед отплытием).
– Лови, Стёпа, свой хынжал! – шутовски произнёс он. – Тошнит меня от техники, слишком уж защищены мы от всего, а разве в этом счастье?! – И громко проскандировал: –
Радость скачет глупой кошкой
Через тысячи преград,
А преграды уничтожь-ка —
Ничему не будешь рад.
Я был огорчён ностальгическим поступком моего друга, но заново вручить ему защитное оружие уже не мог.
Выйдя на открытую акваторию, иномиряне подняли парус и взяли галфвинд правого галса. Судёнышко, весьма лёгкое на плаву, всё же двигалось очень медленно, даже медленнее, чем на вёслах; ветер не превышал одного балла по земной шкале Бофорта.
Жена Барсика с двумя дочерьми-двойняшками десятилетнего возраста и годовалым малышом на руках проводила мужа в плаванье и теперь возвращалась в посёлок. Шагая рядом, я стал расспрашивать её о местных нравах и поверьях. Она отвечала подробно и благожелательно. Затем вдруг, вне всякой связи с предыдущим разговором, заявила, что нынешним утром старый смотритель маяка, вернувшись с вахты, сообщил: ночью маячный огонь дважды «поклонился земле» («торопчтутобогр»), а это скверное предзнаменование. Но Барсик верит, что святость Поющего во сне – сильнее бури.
– Будем надеяться, что шторма не случится просто по метеорологическим условиям, – высказался я. – Смею вас уверить, Павел никакой не святой.
– Ты клевещешь на него! Ты завидуешь ему! – раздражённо возразила иномирянка. – Это он поёт во сне, а не ты! Это он даровал нам ступени, а не ты!.. А ты даже перед Колланчей кукши-лакукши! (Это выражение приличнее всего перевести словом «сплоховал».)
В полдень я связался с Павлом по переговорнику.
– Ни рыбы, ни ветра, – пожаловался он. – Но будем надеяться, что эта невезуха кончится.
Жизнь состоит из деяний и пауз,
Смена событий порой незаметна, —
Но тосковавший в безветрии парус
Всё же дождётся счастливого ветра!
Оптимистическое предсказание моего друга не сбылось. Ветер, которого дождался парус, не был счастливым. После полудня он начал свежеть, ещё через час стал крепким, затем перевалил за девять баллов. А вскоре я понял, почему островитяне не строят домов, предпочитая им пещеры: дома развалились бы под напором бурь. Во время штормов обитатели пещер плотно задраивают двери и световые колодцы и не кажут носов из жилья.
С большим трудом упросил я лекаря выпустить меня из каменной квартиры и, поднявшись на вершину жилого холма, вцепился в низкорослое дерево, чтобы меня не унесло дыханием урагана.
Валы, огромные, как на картине Хокусаи, шли по океану. Они перекатывались через скалы, ограждавшие бухту. Расстегнув ворот комбинезона, я крикнул в переговорник:
– Ты слышишь меня, Паша? Как ты себя чувствуешь?
– Как в лифте, который падает с тридцатого этажа, но в последний момент не разбивается, а опять взлетает вверх… Но, надо сказать, посудина ихняя очень хитро построена: пляшет на волнах, как пробка, а тонуть не хочет.
– Паша, слышу тебя неважно. В чём дело?
– Энергопитание в переговорнике на исходе. «Коля», сукин кот, забыл подзарядить.
– Паша, а как настроение твоих товарищей?
– Дружным, спаянным коллективом треста «Ялмезглаврыбпром» план по романтике выполняется успешно!
Плыви из чуда в чудо
Сквозь бури и года,
А если будет худо —
Так это не беда!
Последнюю строку я расслышал с трудом. Затем – молчание. То был наш последний разговор. После этого я немедленно связался с Чекрыгиным, тот сконтактировался с «Тётей Лирой», и Карамышев распорядился о срочной отправке в наш квадрат беспилотного авиаспасателя. Но ураган, зародившийся в нашем квадрате, уже охватил широкую зону и теперь с такой же яростью неистовствовал в районе стоянки «Тёти Лиры». При взлёте с палубы спасатель потерпел аварию и вышел из строя. А когда я по спецключу приказал катеру, оставленному нами возле Безымянска, взять курс на остров (я хотел использовать катер лично – для поисков ботика), катерные охранительные устройства ответили отказом: они «испугались» урагана.
На следующий день сила ветра упала до четырёх баллов, и начались поиски всеми возможными средствами; я тоже принял в них участие. Но прошло двое суток – ботика не обнаружили. Поисковые операции были отменены: и земляне, и иномиряне пришли к выводу, что ботик погиб. Позже выяснилось, что вывод – ошибочный, ибо искали на море, а надо было искать на суше. В первые же часы шторма судёнышко отнесло к материку, и там огромная волна перебросила его через песчаную косу и «приземлила» в дюнных зарослях. Команда отделалась лёгкими ушибами, ботик тоже уцелел; только мачта надломилась. Трое островитян и землянин общими усилиями оттащили судёнышко подальше от уреза воды и стали ждать улучшения погоды.
Пять дней спустя посёлок облетела весть: на горизонте – парус.
Островитяне столпились на берегу бухты, к ним немедленно присоединились и мы с Чекрыгиным.
Волнение моря не превышало двух баллов, видимость была удовлетворительной.
– Там их только трое, – сказал стоявший рядом со мной.
Я вынул дальнозор. Да, в ботике сидело только трое, и Павла Белобрысова не было среди них. Но вот судёнышко накренилось на волне, и я увидел, что в носовой его части лежит нечто продолговатое, обёрнутое в ткань того же зеленоватого цвета, что и парус ботика.
Когда ботик причалил, Барсик и его товарищи вынесли тело Павла на берег, положили его головой к океану и отвернули ту часть ткани, что закрывала лицо. Черты лица моего друга не были обезображены, но поражала худоба: казалось, он скончался после очень длительной и тяжёлой болезни. А от какой именно – мы не знали и никогда не узнаем.
– Он не отвратил бури, но он не пожалел себя, чтобы отвратить беду от товарища, – тихо сказал Барсик. И далее поведал, что произошло на материке.
Чтобы вернуться на остров, островитянам нужна была новая мачта. На второй день, после того как их выбросило на дюну, Барсик вынул из носового рундука топор и спросил, кто хочет идти с ним. Павел откликнулся первым.
– У меня и в этом деле опыт есть! – заявил он.
Два иномирянина остались сторожить ботик, а Павел с Барсиком направились в прибрежный лес. Деревья, росшие на дюнах, для мачты не годились: они искривлены ветрами. Пришлось углубиться в заросли довольно далеко, прежде чем нашлось «бодчегороту» – дерево с прямым стволом. Оно стояло на краю поляны.
– Давненько я деревьев не рубил, дай-ка мне поработать, – сказал Белобрысов и принялся за дело.
Свалив дерево, Павел вернул топор иномирянину, и тот начал обрубать сучья.
И вдруг Барсику стало страшно. Он выпрямился и увидел, что на противоположном конце поляны раздвинулись ветви.
– Воттактаки! – прошептал островитянин. – Они сюда…
– Не путай единственное с множественным, – спокойно возразил Павел. – Там всего один.
– Один воттактак – это тоже смерть, – шёпотом ответил Барсик.
– Один – это смерть для одного, – произнёс Белобрысов и, выхватив у ялмезианина топор, кинулся навстречу чудищу. Но разве одолеешь метаморфанта! Через мгновение на земле лежал труп Павла, а в глубь леса убегали два воттактака.
– Значит, последние слова его были: «Один – это смерть для одного»? – переспросил я Барсика.
– Нет, не самые последние. Уже на бегу он обернулся в мою сторону и выкрикнул какое-то непонятное слово, не на нашем языке. Но я его запомнил. Оно звучит: «Живипетя».
– «Живи, Петя!»? – удивлённо переспросил Чекрыгин.
– Да-да! Вот именно это он мне и крикнул, – подтвердил иномирянин.
Так умер мой отважный друг Павел Белобрысов, уверовавший в свою сказку, в созданную им ностальгическую легенду о том, что он – пришелец из двадцатого века. Похоронили его у подножия маяка. Обряд погребения был на некоторое, весьма, впрочем, непродолжительное, время нарушен одним странным происшествием. Когда Чекрыгин произносил прощальную речь в честь Павла, в толпу молчаливых, грустных иномирян внезапно вклинился «Коля». Наклонившись над только что вырытой могилой, чЕЛОВЕК отчётливо произнёс нижеследующее:
– Высококачественный человекопоэт Белобрысов скончался, умер, погиб, скапутился, загремел в лузу, выключился – вижу я. Самовыключение без возможности последующего включения произведу и я. Уважаемые граждане и гражданочки, приветик вам с кисточкой.
Вы «Колю» нигде не ищите,
Могилка его глубока.
В шалмане его помяните,
Хватимши стакан молока.
– Что он говорит? – спросил стоявший рядом со мной Барсик (напомню Уважаемому Читателю, что ялмезианским языком «Коля» не владел).
– У него что-то неладно с внутренней схемой, – торопливо пояснил я. – Он хочет самоуничтожиться. Это нечто небывалое…
– У него душа болит! – крикнул Барсик в толпу, указывая на чЕЛОВЕКА. – Он не может пережить кончину святого Ступенщика!
Меж тем «Коля» торопливо двинулся к кромке океана. Островитяне расступились перед ним с глубоким почтением и сочувствием.
– «Николай»! Немедленно подойди ко мне! Не самовольничай! – встревоженно и изумлённо крикнул Чекрыгин.
– Бабушкой своей командуйте! Ни свои деньги гуляю я! – ответил чЕЛОВЕК и включил самозвучание. Берег огласился громогласными звуками «Марша счастливых прибытий». Увы, эта бодрая музыка никак не соответствовала дальнейшим действиям «Коли». Дойдя до каменного мыса – самой высокой точки побережья, – он вскарабкался на нависающую над водой скалу и кинулся с неё вниз. Надо полагать, что упал он на подводный выступ этой скалы, повредив изоляцию своего энергоблока: произошёл взрыв. Столб пара и огня обозначил на миг место его падения.
Неожиданное и технически необъяснимое для нас самоуничтожение чЕЛОВЕКА «Коли» ещё выше подняло посмертный авторитет Павла среди иномирян и как бы подтвердило его всемогущество. Это можно было понять из многих коротких, но выразительных надгробных речей, которые мне довелось услышать в этот печальный день. Особенно чётко запомнил я слова Барсика. Обращаясь к гусиноостровцам, он заявил:
– Клянусь всеми глубинами, не солгу вам: святой Ступенщик в разговоре со мной обещал оказать нам подмогу с неба! Он поможет всем, кто начнёт наступление на материк. Верьте Ступенщику! С его небесной помощью мы победим воттактаков! Наши дети будут жить где захотят, не боясь проклятых метаморфантов! Ждите друзей с неба!
Все дальнейшие дела и события, вплоть до дня возвращения «Тёти Лиры» на Землю, подробнейше изложены в «Общем отчёте Первой экспедиции на Ялмез».
Если у Вас, Уважаемый Читатель, возникнут какие-либо конкретные вопросы по моему повествованию, прошу связаться со мной через редакцию «Космоиздата». Я Вам отвечу охотно и незамедлительно, а обнаруженные Вами погрешности стиля исправлю при переиздании этой книги.
Земля. Ленинград.
2155 г.
Сообщаем Читателям на Земле и выше, что последний абзац повествования С. А. Кортикова утратил значение. Как известно, Вторая Экспедиция на Ялмез, способствовавшая освобождению этой планеты от метаморфантов, окончилась успешно, однако понесла потери в людях. Участник Второй экспедиции Степан Кортиков погиб на планете Ялмез 17 июля 2158 года (по земному счислению). Посмертно включён в «Почётный список» воистов.
1979–1981