Утебай Канахин ДЕВУШКА ВЫБИРАЕТ СУДЬБУ Повести и рассказы

ПОВЕСТИ

ДЕВУШКА ВЫБИРАЕТ СУДЬБУ

перевод Н. Ровенского

ВСТРЕЧА

Когда уезжали, были уже сумерки, и Толкын показалась Наурызу низенькой толстушкой. А сейчас он глазам своим не поверил.

Едва они вошли в комнату постоялого двора, освещенную двадцатилинейной керосиновой лампой, Толкын сняла норковый тулуп, крытый пестрой парчой, сбросила красный бархатный чапан[1] из верблюжьей шерсти и осталась в длиннополом и узком камзоле из тонкого сукна цвета жусана[2]. Теперь перед Наурызом предстала стройная, необычайно красивая девушка. Ей было не больше семнадцати-восемнадцати лет.

Через некоторое время вошла жена хозяина постоялого двора и поставила перед очагом медный таз с загнутыми краями и бронзовый куман[3] с длинной, как у цапли, шеей.

Наурыз поднял куман за горло и приготовился помочь девушке умыться.

Толкын поставила на подоконник свой маленький сундучок с разноцветной инкрустацией и открыла его. Замок был с музыкой, по комнате пошел приятный звон, похожий на бой старинных часов. Появились полотенце с вышивкой и кисточками на обоих концах и душистое китайское мыло.

Увидев, что джигит готов полить ей на руки, девушка густо покраснела, но быстро справилась со смущением и кокетливо спросила:

— Агай[4], не боитесь, что кто-нибудь войдет и посмеется над вами? Разве это мужское дело — помогать девушке умываться…

— Ничего…

Толкын удивленно посмотрела на джигита и опустила глаза. Наурыз растерялся под искристым взглядом девушки.

«Недаром говорят, самое опасное на свете — женские глаза, — с досадой подумал он. — А что будет, когда она влюбится? Такими глазами можно сжечь человека».

Девушка освоилась и еще раз взглянула на джигита. Но теперь это был взгляд солидной взрослой женщины, спокойный и мудрый.

— А все-таки хорошо ли это — пренебрегать обычаями предков? — с сомнением заговорила она снова.

Наурызу начало казаться, что Толкын испытывает его. Чтобы выиграть время для приличного ответа, джигит плеснул на указательный палец воды, будто для того, чтобы узнать, не слишком ли она холодная или горячая.

— Ничто не вечно на грешной земле. Обычаи тоже, — заговорил он наставительно.

— Однако ни один караван не пойдет по бездорожью.

— Дороги бывают разные.

— И все-таки дорога лучше, чем бездорожье…

«Ты смотри-ка на нее! Рассуждает, как взрослая», — подумал Наурыз и продолжал свою мысль:

— Мне интересно все разумное и достойное: житейская мудрость, философия, наука, искусство, хорошие традиции. Все это помогает мне стать настоящим человеком, а моему народу дает возможность видеть не только то, что лежит под ногами, но и то, что брезжит далеко впереди. Не все ли равно, с каких гор течет студеная вода, лишь бы от нее оживали и зеленели мертвые земли. Народы становились великими потому, что умели перенимать все хорошее, разумное, дельное у своих соседей.

Толкын так внимательно и жадно слушала Наурыза, что ему стало неловко от своих поучающих сентенций.

— Агай, вы, наверное, историк?

— Нет, я не историк. Если удастся, стану геологом.

— А на каком вы курсе?

— На последнем.

— Это, наверно, самая интересная профессия!

— Да. Но дело не только, в этом. Казахи говорят, что у джигита три родных края. Первый — где ты родился, второй — откуда твоя мать, и третий — откуда твоя жена. Третьей родины у меня пока нет. Но зато две других — бескрайняя Сарыарка и верблюдогорбый Алтай. Подземные клады их уже сейчас служат человеку. Но кто там только ни хозяйничает: англичане, бельгийцы, голландцы. Только не казахи. Получается, что твою еду на твоих глазах съедает другой. Как можно терпеть это?

Толкын нахмурила брови, глаза ее посуровели. Наурыз почувствовал, что девушка близко к сердцу принимает его размышления.

— Ну, хватит болтать, — спохватился он. — Давайте умываться, я вам полью на руки.

— Нет, агай! Это очень интересно!

— Ладно. Дорога длинная. Еще успеем наговориться. Будем говорить по очереди.

— Я плохая рассказчица.

— Сказки-то знаете?

— Ну разве чтоб скоротать время в дороге…

Низко наклонившись над медным тазом, Толкын стала умываться.

«Какие руки! — снова заволновался Наурыз. — Такие руки с тонкими длинными пальцами бывают только у пианисток. Чтобы рассказать о них, нужно быть поэтом. Да и вообще хороша — стройная, яркозубая, с пышными волосами и чистой нежно-розовой кожей. А нос! Природа редко дарит казашкам такие носы — прямой, изящный, прямо-таки античный».

Толкын закончила тем временем свой туалет.

— Спасибо, агай! Пусть сбудутся все ваши мечты! — поблагодарила она с улыбкой. — Теперь вы умойтесь, а я вам полью, — и она потянулась к куману. В этот миг их руки невольно встретились у шейки кумана. Наурыз, почувствовав неловкость, первым отдернул руку:

— Спасибо, я сам…

— Значит, вы так плохо обо мне думаете, что даже не хотите принять мои услуги?

— Что вы, что вы! — растерянно забормотал джигит.

— Тогда, пожалуйста, подставляйте руки. Говорят же — долг платежом красен.

Заметим, что возражал Наурыз лишь для вида. В душе он был рад, что девушка так внимательна к нему.

— Большое вам спасибо! Будьте счастливы! Пусть никогда и ничто не омрачит вашу жизнь!

— Так много за такую маленькую услугу?

— О, не смейтесь, пожалуйста! Может быть, мои пожелания слишком высокопарны? Но, поверьте мне — все это от души!

— Ну что ж, поверим… — и она пошла к большому зеркалу в дальний угол комнаты.

Наурыз остался за кыздырмой[5].

Опасаясь, что она заметит его невольный взгляд, Наурыз отвернулся и подумал: «На казахской земле тоже, оказывается, могут расти такие цветы. На чье счастье ты родилась? А что, если на мое? — Он резко одернул себя: — Э-э, не думай о ястве, отведать которого не суждено…» Но, аллах свидетель, он, двадцатипятилетний Наурыз Мынжасаров, впервые за свою жизнь тревожно задумался о суженой. «Умная да красивая жена — светоч семьи». Вспомнилась и другая поговорка: «Красавица пленяет всех — и старого и молодого». Наурыз ухмыльнулся.

А Толкын отошла от зеркала и виновато попросила:

— Агай, может, я что лишнее сказала. Простите, если что не так. У меня есть брат примерно ваших лет. Он меня ужасно балует. Вы чем-то напоминаете его…

— Да нет же, ни в чем вы не виноваты! А если бы я мог рассказать, что происходит сейчас в моей душе, вы бы не поверили и посчитали мое признание обычным комплиментом…

Дважды пришлось им останавливаться на маленьких постоялых дворах и всякий раз — в единственной общей комнате. К счастью, не было посторонних. Ночевали втроем: Толкын, Наурыз и старик кучер.

Сегодня — третья и последняя, ночь. Завтра к вечеру они уже будут на железнодорожной станции, где живет и учится Толкын, а Наурыз пересядет на поезд и уедет в шумный беспокойный город.

Перед сном Наурыз со стариком кучером вышли подышать свежим воздухом. Тем временем хозяйка постелила постели. Она, видимо, решила, что Толкын и Наурыз молодожены, и устроила их рядом. Место кучера, как всегда, было у печки, там потеплее. Разговорчивый старик, шельмовато подмигивая джигиту, уже второй день подробно и со смаком рассказывал о своих похождениях в молодости. И после каждого случая наставительно советовал: «Джигит, не зевай». И сейчас, когда они вышли на тихую ночную улицу, старик снова начал поучать: «Слушай, джигит, если ты хоть что-нибудь соображаешь, ты должен видеть, как сохнет по тебе байская дочь. Неужели тебе не хочется поиграть с такой красивой девушкой, к тому же дочерью самого знаменитого в округе богача. Вспомни, как делали настоящие батыры. Чего ты теряешься? Куй железо, пока горячо! Эх, я в твои годы умел побаловаться и кумысом и девушкой!..»

И перед тем, как зайти в комнату, старик еще раз предупредил: «Ну, будь мужчиной. Завтра поздно будет. Она скроется в свои хоромы, как красная лисица в тальники. Эх, мне бы твои годы!..»

Наурыза сердили эти игривые подзадоривания. Но и оборвать кучера не позволяла вежливость — все-таки старик.

Когда он вошел в комнату, Толкын уже лежала в постели. Лампа еле теплилась. Сердце Наурыза забилось дробно и гулко: так стучат по такыру копыта мчащихся лошадей. Стараясь не потревожить девушку, Наурыз почти неслышно, на носках прошел к своей постели. Он попытался взять себя в руки, но успокоиться не удалось. «Что за чертовщина?» — ругнулся Наурыз и торопливо лег в свою постель. Впопыхах он сильно стукнулся затылком о перекладину. Было больно, но он стерпел и молча потер затылок. Волнение, однако, не унималось. Ведь девушка лежала рядом, не дальше вытянутой руки. Сущее наказание!

Следом вошел старик кучер (он оставался во дворе подбросить лошадям сена), снял негнущиеся овчинные шалбар[6]и, прежде чем лечь, громким «уф!» потушил чадившую керосиновую лампу. В комнате наступила темнота, про которую говорят: хоть глаз выколи.

Наурызу стало жарко. Он сбросил с себя шубу и остался под студенческой шинелью из черного сукна. Постель показалась тесной и жесткой. Ему неодолимо захотелось протянуть руку туда, где лежала девушка.

Чтобы как-нибудь отвлечься, Наурыз стал чутко прислушиваться к внешним шорохам. Слышно было, как шаркая огромными шарыками[7], во дворе возился со скотиной хозяин постоялого двора. Часто скрипела дверь, — видимо, хозяйка что-то выносила, может, золу, может, помои, а может, остатки ужина собаке. Во дворе лошадь с резким хрустом жевала зеленый курак[8]. Потом замяукала кошка, царапая когтями порог. Хозяйка впустила ее, приоткрыв дверь, и безобидно ругнулась. Вслед за этим огромный, как ишак, сырттан[9], лежавший на плоской крыше дома, на страх волкам басовито рявкнул несколько раз. Потом начался буран, и в окно застучали льдистые хлопья снега, перемешанные с сеном и соломой. Девушка лежала неподвижно, казалось, будто она крепко спит. Только старик кучер что-то бормотал (видать, прошлое не давало ему покоя) и ворочался с боку на бок.

Наурыз лежал на спине, заложив обе руки под голову. Самые противоположные чувства сталкивались в его разгоряченной крови: вожделение, нерешительность, смущение, досада. Словно два беса поселились в нем: один всячески подталкивает и соблазняет испытать неведомое, а другой держит за руку и отговаривает. Кого ему слушать? Как поступить?

Как в бреду, метался джигит. Никогда такого с ним не было. Чуть протянет руку к девушке, тело бросает в дрожь, сердце колотится, в висках стучит, в горле пересыхает.

Хотел было назвать имя вслух и переброситься несколькими словами, но в горле будто что-то застряло, голос исчез. Чтобы как-то успокоить себя, он обеими руками сжал голову и некоторое время лежал так, не шелохнувшись. Теперь ему казалось, что он один во всем мире не спит в эту дьявольскую ночь. Он вспоминал рассказы аульных джигитов о их похождениях и находчивости. Перед его глазами возникали влюбленные, их горячие объятия, обжигающие поцелуи, нежные ласки…

А Толкын тоже не могла уснуть. Она лежала неподвижно, не смея повернуться, напряженная до боли в суставах. Ей страшно от неведомого чувства, от таинственного трепета, который одолевает ее всю. Неужели это возникло потому, что рядом с нею лежал молодой джигит? Она стыдит себя, но тревожное и радостное чувство не проходит. Если сказать правду, Наурыз ей нравится. После каждой беседы она все сильнее тянулась к этому статному, высокому парню. Сейчас Толкын чутко улавливала каждое его движение, и едва он повернется, будто пламя обдаст ее.

Горячая ладонь робко коснулась ее груди… Она не знала, наяву или во сне, но ей было хорошо, горячая кровь ударила в лицо. Но уже в следующее мгновенье девушка в гневе схватила руку джигита и с силой отбросила назад…


Черные сани, запряженные парой лошадей, затерялись в белой круговерти бурана, как лодчонка рыбака в бушующем океане. Кругом — безлюдная степь, кажется, здесь никогда не слышалось человеческого голоса. Только черные сани то поднимутся на косогор, то опять исчезнут в низинах, заполненных крутящимся сизым снегом. В такой кромешной мгле казаха может спасти от неминуемой гибели лишь верная и преданная лошадь.

Из маленького уездного городка черные сани направляются к небольшой железнодорожной станции. Между ними — двести двадцать километров снежной безлюдной степи. Летом здесь аулы располагаются почти впритык друг к другу, как дома в горах. Джайляу, золотое джайляу! Казахи всегда сначала думают о скотине, потом уже о себе. Едва похолодает, они перегоняют весь свой скот — овец, коров, лошадей и верблюдов — туда, где теплее, где много корма и можно укрыться в зимнее время. Такими уютными местами для зимовки бывают широкие поймы рек и озер. Там одинокие кыстау[10] сиротливо чернеют в нескольких верстах друг от друга. После откочевки летнее шумное джайляу становится похоже на невзрачную верблюжью кожу, с которой до последнего клочка содрали бархатистую шерсть. С наступлением зимы жизнь теплится только в бекетах[11], расположенных вдоль дороги. В ясный морозный день за многие версты виден дым, поднимающийся из их коротких труб, как фонтан кита среди океанского простора. Приветливо зовет к себе промерзшего до костей путника этот дым теплого очага!

А кони идут ходко, резво, уверенно. Добрый ли овес прибавляет им силы, или черные сани, сделанные из сухого дерева, легки и раскатисты, а может, природная выносливость помогает им одолевать и злой буран, и ослепляющую пургу, и лютый мороз. На дуге у коренной три медных колокольчика, крупный — посередине, те, что поменьше, — по краям. Их мелодичный звон бодрит и успокаивает душу в ревущем диком оркестре степного бурана.

Кучер старик похож на русского деда-мороза: усы и борода, брови и ресницы покрыты толстым слоем снега; полы широкого овчинного тулупа, большущие саптама[12] — все занесено снегом. Но черные раскосые глаза озорно блестят, как вода в глубоком колодце.

В крытых санях с маленькими оконцами темно и неуютно, Толкын наглухо закуталась в свой дорогой норковый тулуп, лишь немного виднеются беленькие, почти детские, валенки да на шапке покачивается пучок совиных перьев. Она глубоко засунула руки в рукава и полулежит на правом боку.

На лице Наурыза выделяются черные, как смола, пышные усы. Лоб высокий и несколько покатый. Большой нос с горбинкой, крупные черты лица. От его шубы все еще отдает томарбояу[13]. Шуба выглядит более чем скромно по сравнению с нарядным норковым тулупом, поэтому Наурыз, чтобы не уронить достоинства, просто накинул ее на плечи. На голове у него лисья шапка-ушанка с верхом из синего сатина. Девушка свободно вытянула ноги, джигит сидит сильно согнувшись.

Перед тем, как выехать из бекета, Толкын строго предупредила старика кучера: «Сегодня я должна быть дома!» Наурызу это не понравилось, даже вызвало раздражение. «Наверно, по ком-то сильно соскучилась…» — усмехнулся он про себя. Задумавшись, он за всю длинную дорогу не проронил ни единого слова.

До вчерашней ночи Наурызу казалось, что характер у Толкын нежный, как шелк, что она весела, как лучи весеннего солнца. «Какая умница, как хорошо говорит! И все-то ей дала природа — ум, характер и красоту! — восхищался он про себя. — Дай, аллах, ей счастья с достойным человеком».

И о чем бы он ни думал, мысли его постоянно возвращались к ней. Ему уже казалось, что она может стать его женой, но трезвый голос охлаждал разыгравшееся воображение.

«Разве ты пара ей? Она — единственная любимая дочь богача Бахтияра. А дедушка ее со стороны матери — известный на всю губернию купец. Недаром же в народе говорят: „Богачу равен только богач“. Эти вот сделанные по последней моде сани вместе с двумя лошадьми дед подарил ей за то, что она провела у него зимние каникулы. А ты кто? Бедняк, голодранец. Кто отдаст за тебя такую именитую особу? Да она и сама не пойдет за тебя, такого».

Думая так, Наурыз Мынжасаров сильно прибеднялся. Он был из интеллигентной казахской семьи. Отец его окончил Варшавский университет, уже двадцать лет работает врачом. В прошлом году его перевели в эти края.

Отчужденность Толкын удручала и раздражала джигита: «Подумаешь, дочь бая! Зазнайка. Нашла с кем играть. Нет, милая, я тебе не мышка. И не стыдно?!» — казнил он ее про себя. Но тот же трезвый голос напомнил: «Не смей так говорить! Кому должно быть стыдно? Тебе или ей? Тебе. Что ты сделал прошлой ночью? Что замышлял? Ну, признавайся? Всю правду говори! Да поживее!..»

Да, во всем виноват только он сам. И сейчас ему стало так же стыдно, как в тот момент, когда Толкын с гневом отбросила его руку. Теперь он смотрел на девушку с мольбой и отчаянием, мысленно заклиная ее забыть все и простить его. Но Толкын и не смотрела в его сторону. Казалось, она с нетерпением, ждет часа, когда можно будет избавиться от своего спутника. И Наурызу становилось все тяжелее.

Утром он даже не хотел ехать вместе с ней. Но на бекете не оказалось другой подводы, которая могла бы подвезти его до железнодорожной станции. Ему ничего не оставалось, как смирить свою гордыню. «К чему приводит дедовский дастур[14]… Считаю себя борцом за счастье трудового народа, образованным человеком, на студенческих вечеринках и диспутах проклинаю калым, и после всего этого — такой мерзкий поступок! Как гадко! Скотина — и только!..» — казнил себя Наурыз.

О, если бы что-нибудь случилось с лошадьми. Тогда он взял бы Толкын, замерзшую и обессиленную, на руки, как маленького ребенка, и с радостью донес до порога ее дома, а сам молча отправился дальше.

Но с лошадьми ничего не случилось, сани тоже остались целыми. И к вечеру, когда зажглись хитроглазые электрические лампочки, под стук колес проходящего на запад поезда они приехали на станцию. За железнодорожным переездом Наурыз попросил остановиться. Он холодно попрощался с шустрым стариком, как будто тот был виноват во всем, что случилось, буркнул Толкын что-то похожее на «спасибо» и, взяв свой маленький чемоданчик, отправился на вокзал. Только теперь он заметил, что хотя еще метет колючая морозная поземка, буран затих.

Толкын попыталась было распрощаться с джигитом поприветливей, даже протянула ему руку. Наурыз сделал вид, что ничего не заметил. Сделав несколько шагов, он резко обернулся и почувствовал, что девушка плачет. Ему стало не по себе, но он не вернулся.

На вокзале Наурыз машинально сдал чемоданчик в камеру хранения, купил билет к зашел в трактир. Еда показалась ему пресной, будто была приготовлена из травы и без соли. И куда бы он ни шел, где бы он ни останавливался, всюду перед его глазами, как наваждение, возникала красавица Толкын.

За несколько часов до прихода поезда он сдал свой билет обратно в кассу, уплатив положенный штраф, и поднялся на второй этаж, где находилась комната отдыха. Там он занял свободную койку, разделся и лег, укрывшись с головой полосатым байковым одеялом.

«Зачем она вышла из саней вслед за мной? Почему она протянула ему руку? Почему заплакала? Нет, заснуть, видно, не удастся…».

Наурыз сбросил одеяло и, чтобы отвлечься от тяжелых дум, закурил. Табачный дым попал в легкие, Наурыз долго и надсадно кашлял, у него закружилась голова. Он с ненавистью бросил папиросы и спички в мусорное ведро.


— Тебя у ворот ждет какой-то высокий и статный джигит… — громко сообщила одноклассница Толкын и понимающе прищурилась.

Увидев, что Толкын густо покраснела, подруга продекламировала:

— «Как люблю я вас, как боюсь я вас, видно встретил вас…»

— Не болтай… — рассердилась Толкын и, накинув на плечи короткое гимназическое пальто, выскочила во двор.

У ворот стоял Наурыз, и она сразу замедлила шаги, хотя ей хотелось кинуться к нему навстречу. Поздоровались они одновременно.

— Что, билетов не было? — опустив глаза, тихо спросила Толкын.

— Да… нет…

Оба замолчали.

— Агай, девушки в окно смотрят на нас. Такие любопытные… Выйдемте за ворота…

— Хорошо, хорошо, — сразу согласился Наурыз.

Но и за воротами им не удавалось преодолеть неловкость. У Толкын разгорелись щеки, она все время смотрела себе под ноги. У Наурыза тоже не хватало смелости прямо посмотреть ей в лицо. Он внимательно разглядывал кривую ручку деревянной лопаты, воткнутой в сугроб. Обоим было неловко, особенно Толкын. Вот-вот уже и перемена кончится. Наурыз от волнения несколько раз принимался гулко откашливаться.

— Толкын, кхе, кхе… я пришел к вам просить прощения… Из-за этого и не поехал.

Толкын, до сих пор сердитая и отчужденная, сразу преобразилась: такими сияющими и радостными глазами посмотрела она на Наурыза, что тот невольно улыбнулся.

— Агай, теперь я на вас не сержусь. Хотя тогда мне было очень обидно.

Искренность ее тона ободрила его. И он попросил:

— Зовите меня просто Наурыз…

Толкын густо покраснела:

— Только не сразу.

— Ладно. Давайте переписываться. Как это сделать?

— Фамилия моя — Бахтиярова…

Наурыз только сейчас заметил, что она одета в строгую форму гимназистки: длинное платье из темного сатина с закрытым воротником, высокие, чуть не до колен, ботинки на каблуках. Все это ей шло не меньше, чем казахская одежда, в которой он встретил ее в первый раз.

«Когда девушка красива, любой наряд ей к лицу», — решил Наурыз.

В этот момент резко зазвенел звонок. Толкын вздрогнула, как будто только сейчас вспомнила, что она еще гимназистка, и медленно, не подав руки, пошла к воротам.

— А адрес? — спохватился Наурыз.

— Пишите на почту.

БЕЛЫЙ КОНВЕРТ

В маленьком захолустном городке только перед канцелярией уездного начальника был деревянный настил. Остальные улицы зимой заметало непроходимыми сугробами, весной они превращались в зловонное болото.

День сегодня выдался морозный, снег резко звенел под полозьями саней, и звук этот медлительно и печально растекался по густому застывшему воздуху. Пугливо озираясь по сторонам, Толкын пробиралась к приземистому зданию из красного кирпича, огороженному дощатым забором. Сначала она попыталась добраться до него прямиком, но едва не завязла в глубоком снегу. Ей пришлось пройти еще квартал, потом вернуться назад. Чем ближе здание из красного кирпича, тем сильнее билось ее сердце. «А может, не ходить? Вдруг там встретятся знакомые, да еще пожилые — какой стыд! Ведь они обязательно спросят: „Что ты, доченька, здесь делаешь?“ Что я отвечу? Соврать? Нет, нельзя. Но не могу же я сказать, что пришла за письмом, своего джигита. А ведь если увидят меня здесь одну, обязательно передадут папе и маме. Какими глазами я буду на них смотреть? Как я не догадалась взять с собой Аймторы?! Тогда бы никто ни в чем меня не заподозрил».

Казахские девушки бывают ближе с женге[15], чем с отцом и матерью. Они делятся друг с другом радостью и печалью, сокровенными сердечными тайнами. Аймторы — женге Толкын, только в прошлом году вошла в их дом. Для Толкын она как родная сестра. Но о Наурызе девушка не сказала даже ей.

Толкын так задумалась, что едва не прошла мимо здания из красного кирпича. Она впервые, кажется, узнала, что такое робость. Раньше, года три-четыре назад, она свободно входила в это здание. Тогда она коллекционировала почтовые открытки. Теперь все это кажется далеким, безвозвратным детством. Многие ее одноклассницы получали письма до востребования — от студентов, юнкеров и даже от молоденьких офицеров. Они возбужденно перечитывали эти письма, давали читать другим, хранили их как талисман. Толкын не нравилось, что содержание писем — пылкие объяснения в любви, клятвенные заверения, предназначенные только одной, — становилось известно всем.

«Разве можно так хвастаться любовью, — недоумевала она. — Когда я буду переписываться с любимым человеком, я никому не стану читать его писем. Настоящая любовь похожа на бутон цветка. Разве роза раскрывает свой бутон в середине января?..»

К счастью, на почте никого из знакомых не оказалось. Толкын тихо подошла к окошку с табличкой «До востребования». Пожилая светловолосая женщина в очках долго рылась в пачке писем, разложенных в ящике перед нею. Толкын казалось, что она ждет уже целый час, ей снова стало страшно и захотелось ускользнуть отсюда, пока никто из знакомых не заметил.

— Вам пока ничего нет, — сказала женщина за окном.

— Простите… — произнесла Толкын дрожащими губами и, задев кого-то по дороге, выбежала на улицу. Ей было очень стыдно, она спряталась за зелеными воротами и отчаянно заплакала.

Раньше она никогда не ходила одна по этой улице в столь позднее время. Ее обязательно сопровождали или брат, или Аймторы, или сама мать. Но теперь ей все равно. Почему нет письма? Она хорошо помнит, Наурыз обещал написать через неделю. Посчитала. Оказалось, что со дня их встречи у ворот гимназии прошло всего пять дней. Да, да, пять дней! Напрасно она так плохо думала о нем, он не обманул ее.


Дом аксакала[16] Бахтияра стоял на самой окраине. Дальше начиналась степь. Он, потомственный степняк, знающий цену степному простору, построил дом так, чтобы окна смотрели в степь, на родовое займище Ак-Чокы. Дом у аксакала добротный: каменный фундамент, стены из жженого красного кирпича, крыша из оцинкованной жести, просторный двор окружен высоким забором из кирпича-сырца. Перед окнами — изгородь из остроконечных дощечек. Из снежного сугроба выглядывают тоненькие саженцы. А ворота такие, что простоят сотню лет. Непонятно лишь, почему они выкрашены черной краской.

В этом доме у Толкын есть своя отдельная комната. Она убрана со вкусом, чисто, по-европейски. Тут есть все: и дорогой гарнитур из красного дерева, и ковры заграничные, и трюмо, и даже неплохая копия «Аленушки».

Вот только окно ее комнаты выходит не на улицу, а во двор.

Пить чай Толкын не хотелось, но за дастарханом[17] собрались все члены семьи, и ей было неудобно отказаться. После длинного, бесконечного чаепития, пугливо озираясь по сторонам, юркнула к себе и сразу закрылась на ключ. Едва раздевшись, она кинулась в постель и утонула в пышной перине. А в руке у нее был зажат белый конверт…

Сегодня на занятия Толкын отправилась на целый час раньше обычного. Еще вчера хотела она сбегать на почту, но боялась, что опять вернется ни с чем.

Та же полная светловолосая женщина в очках подала ей белый конверт. Толкын сначала сунула его в карман пальто, потом переложила в учебник по словесности. За воротами, где она так долго плакала в прошлый раз, девушка быстро открыла конверт и с жадностью стала читать листки, исписанные размашистым почерком. Четыре странички синей шелестящей бумаги. А когда дочитала до конца, удивилась: «Неужели это все мне написано?» Да. На конверте стоит ее фамилия и имя, письмо начинается словами «уважаемая Толкын». Все верно… Она хотела еще раз, не спеша, более внимательно прочесть письмо, но уже было время идти в гимназию.

Первый раз в жизни Толкын осталась недовольна учителями: очень уж они тянули да медлили. Как назло, сегодня было шесть уроков. Ни одного слова не оставалось в памяти. Хорошо еще, что вызывали других.

Толкын старательно делала вид, будто слушает учителей, хотя мысли ее были далеки. Только эта хитрость и спасла ее от строгих вопросов.

Дома было еще хуже — ей никак не давали остаться наедине со своими мыслями.

Она села на кровать и бережно расправила белый конверт. Потом поднесла его к лампе, чтобы убедиться, на месте ли те четыре листка бумаги, которые она днем держала в руках. Она то ласково прижимала письмо к груди, то гладила его, как любимого котенка. Потом вспомнила слова подруг о том, что достоинства, характер, ум любого парня можно узнать по почерку. Если парень серьезный, верный своему слову, если он способен до гроба остаться преданным другом, почерк у него будет ровный, красивый, как напечатанный. Если он — веселый, с открытой душой, умный, но взбалмошный, тогда почерк у него крупный, размашистый. Если он заурядный, но ловкий, пронырливый, умеющий в самом трудном случае упасть на лапы, как молодой кот, буковки у него будут мелкими и ровными, похожими на мышиный след. А талантливые люди — поэты, писатели, композиторы, артисты, ученые — пишут так, что их почерк не разберешь…

Толкын дурашливо прижала белый конверт к груди и закрыла глаза. Казалось, что она говорит со всевышним. Но думала она о джигитах. Одни казались ей слишком серыми и скучными. Других она не понимала, третьих отвергла с отвращением и презрением. А вот о четвертых думала с уважением и робостью.

«Интересно, каким окажется Наурыз», — вздохнула Толкын и сразу застыдилась своей смелости. Она всмотрелась в буквы письма и густо покраснела. Такое с ней случалось, когда она бывала застигнута врасплох. «Как крупно и размашисто. Некоторые буквы едва разберешь. Услышь, аллах, мою мольбу, сделай его моим суженым!..»

Теперь и на душе ее стало светло и покойно. Ей хотелось петь, лететь в дальние края, встречать неведомые города, разговаривать с незнакомыми людьми. Ей было страшно еще раз прочесть письмо, она боялась, что после этого все померкнет, все исчезнет, останутся одни серые будни. Но попробуй сладить с любопытством, когда тебе семнадцать!..

— Шырайлым[18], не спишь? — дернула дверь Аймторы.

Толкын вздрогнула, конверт выпал из ее рук. Она машинально спрятала его под подушку. От растерянности начала торопливо переплетать тугие косы. Аймторы, видимо, подумала, что она спит, и, звеня вплетенными в косы серебряными монетами, торопливо отошла от двери. Все стихло. Через некоторое время во дворе громко фыркнул пегий жеребец брата. Скучая по своему теленку, жалобно замычала недавно отелившаяся пеструха. А в доме установилась мертвая тишина. Толкын перевела дух и, осторожно ступая по ковру, проверила, нет ли какого соглядатая возле окна или двери. Обойдя комнату, она взобралась на кровать и развернула шелестящие листки.


«Уважаемая Толкын!

У нашего народа есть поговорка: „С кем один день делил хлеб — тому сорок дней поклон“. А мы с Вами несколько дней делили хлеб и кров.

За свою жизнь человеку приходится встречаться с разными людьми. Бывает, что люди живут рядом, встречаются каждый день, а разъедутся — и сразу забудут друг друга, А бывает, один раз увидишь человека — и всю жизнь помнишь.

Уважаемая Толкын, я очень сожалею, что за несколько суток, проведенных в пути, мы почти ничего не узнали друг о друге. В этом, конечно, виноват только я сам… Не будем вспоминать о той злополучной ночи, тот поступок и сейчас мучает мою совесть… Я бесконечно благодарен Вам, что Вы так легко простили мне все! Если бы нам снова довелось ехать вдвоем через буранную степь, я бы Вам открыл свое сердце, рассказал бы всю правду о себе, о своей жизни, об идеалах, без которых человек не может жить, если он не хочет прозябать или, как говорят, „коптить небо…“. Но обо всем этом я хочу написать Вам в своем письме.

В последние годы меня занимает история. Хочется понять законы развития народов и стран на протяжении многих веков, разгадать, почему исчезли некогда могущественные государства, которые господствовали над десятками других государств и народов. Что с ними стало? Государства древних греков и Александра Македонского, Римская империя и арабский халифат считали себя вечными. И все они унесены временем.

Отец хотел определить меня после окончания гимназии в Петроградский или в Московский университет на факультет истории или юстиции. Когда я пришел домой с золотой медалью, отец первым заговорил об этом. Но перед окончанием я года два ездил по родным местам матери — Восточному Казахстану и на джайляу своих предков — в Сарыарку. Там я увидел, как наша беднота добывает для иностранцев в недрах нашей земли бесценные богатства и на верблюдах свозит к железнодорожным станциям. Сами же получают гроши… И тогда я решил открывать эти несметные богатства родной земли, чтобы они служили нашему обездоленному народу.

Да, меня до боли волнует судьба нашего народа и родной земли. Но чтобы служить им, нужно хорошо знать, что происходит вокруг.

Сейчас в нашем институте учатся больше десяти джигитов, но, к сожалению, нет ни одной казашки (может быть, мне удастся Вас уговорить, и Вы будете первой ласточкой, залетевшей сюда из наших ковыльных степей). Народ наш темен, его нужно просветить, обучить различным наукам, технике, поднять до современной цивилизации. И он никогда больше не станет ничьим рабом! Поэтому у нас с Вами, у всего нашего поколения работы очень много. Нам предстоит борьба против отсталости, против косности, против тех, кто наш народ угнетает — богачей, капиталистов, баев. Мне так хочется верить, что Вы поймете меня и подумаете обо всем этом.

Уважаемая Толкын! Если Вам что-то непонятно в моем письме или Вы с чем-то не согласны, напишите откровенно. Я впервые так подробно делюсь своими мыслями о жизни с другим человеком. И уж поверьте, что письмо девушке я тоже пишу первый раз в жизни. Вообще я не умею писать письма.

До свидания! Жду ответа. Наурыз.

7 февраля 1917 года.»


Толкын неоднократно перечитала все написанное на четырех страничках синей шелестящей бумаги. Если сказать правду, не о таком письме она мечтала. Письма, которые получали ее подруги, были переполнены любовными признаниями, томлением и роковыми сердечными муками. Начинались они словами «любимая», «милая», «свет моих очей», самые скромные и застенчивые парни выводили: «дорогая…». Толкын завидовала этим девушкам и горевала оттого, что не получала таких писем. А в письме от Наурыза нет даже слова «дорогая». Что это значит? Она не знала, как ей быть — обидеться или смириться. Но, перечитывая отдельные выражения, вникая в размышления Наурыза, она чувствовала, как в ней пробуждается что-то новое и она начинает думать о том, что до сих пор ее нисколько не занимало: ведь главной ее заботой были учение да золотая медаль.

Говорят, причиной горных катастроф нередко бывает маленький, с горошину, камень. Толкын вдруг ясно поняла, что в мире существует не только любовь, но и чувство долга перед своим народом, перед униженными и обездоленными. Она их видела каждый день, даже жалела, но проходила мимо, не задумываясь о том, как избавить их от нищеты. Ей казалось все это таким же неизменным, от века сущим, как джунгли тропиков на юге или вечная мерзлота на севере. Новое, удивительное чувство как бы обновило ее душу, промыло духовное зрение и подняло над серой повседневностью. И в то же время ей было страшно, как девочке, которая плохо плавает и, сделав несколько взмахов, торопливо возвращается на берег…

Было уже за полночь. Толкын бережно положила письмо под подушку рядом со своим талисманом, потушила свет и заснула.

Сквозь просвет между створками в комнату падал лунный луч, похожий на белую ленту, а за лучом на столе лежали учебники и книги, учившие, что власть белого царя вечна и верноподданные обязаны благословлять его щедрость и отеческое благоволение к малым сим.

ПРАВДА — ЗА ПРАВДУ

Толкын никогда не писала таких писем. И теперь она мучилась, не зная, как ответить Наурызу. В мыслях все складывалось хорошо и стройно, начнет писать — и ничего не получается. За сочинения по русской словесности Толкын получала пятерки. Но, отвечая на письмо Наурыза, первые листки она разорвала на мелкие кусочки и бросила в печь, потом писала снова, некоторые страницы переписывала по три раза. И все равно ей казалось, что написала не то, о чем хотела поведать этому странному джигиту. Но ведь караван не сразу становится стройным. «Конечно, разве можно в одном письме рассказать все, что ты думаешь, о чем мечтаешь, чего ожидаешь», — вздыхала Толкын. Она еще раз переписала исчерканные листки и не спеша прочла от начала до конца.


«Наурыз-агай!

Ваше письмо получила. В народе говорят: „Хороший человек никому не чужой“. Или так: „Хороший человек всегда найдет нужную тропу к сердцу людей“. Большое Вам спасибо за письмо! Оно, действительно, на многое открыло мне глаза.

Да, наши предки только и умели, что разводить скот, думали только о нем, и ни о чем больше. Я тоже дочь этого народа, который по-прежнему живет сегодняшним днем, знает свой аул, род и племя — и больше ничего. И мы, гимназистки, тоже недалеко ушли. Только и знаем что уроки, а в свободное время плетем всякую чепуху, сплетничаем, судачим о нашей женской доле. Пустые разговоры, плоские колкости и шутки, дешевый смех и веселье — и все. Когда я вместе со всеми, мне тоже кажется такая жизнь нормальной. Но наедине с собой мне становится стыдно. Начинаешь понимать, что жить так нельзя, что все это ненастоящее, похоже на кукольные представления. В детстве я несколько раз смотрела, как куклы разговаривают, думают, спорят, влюбляются. Теперь-то я понимаю, что все это не взаправду, каждое движение, каждое слово куклы принадлежат артисту, стоящему за ширмой. Только дети-несмышленыши не знают этого».


Потом незаметно для себя Толкын пожаловалась, что ей скучно с подругами, ее раздражают их жалкие мечты, серость их жизни, бездумные желания. Может быть, они и правы: ведь сейчас и разум, и совесть, и честь человека слишком обесценились, всюду рабская покорность, лакейство, лицемерное подобострастие перед сильным. Все это ей очень противно, просто омерзительно.


«„Друг всегда должен говорить другу только правду“, — так считает народ. Поэтому я написала все, что думаю, вижу и чувствую, живя среди людей нашего захолустья. Если что не так, то очень прошу Вас, Наурыз-агай, извинить меня. У меня остается только одно оправдание: я писала правду. Буду откровенной с Вами до конца: мне кажется неправильной жизнь нашей семьи.

Разумеется, по сравнению с чабанами, которые знают лишь овец да зной и вечно живут в безлюдной степи, мое положение может показаться райским. Но разве человек может довольствоваться лишь хлебом единым? Почему у нас преследуют умных людей, с подозрением относятся к любому самостоятельному суждению? Мне доводится говорить об этом с близкими подругами. Они считают, что не нравится нам многое потому, что в нас кровь кипит и плоть созревает. Вот и все объяснение. Так считают их матери. Несколько лучше отношения между родителями и детьми у русских. У них дочь обо всем может поговорить со своей матерью. И мать выслушает, где надо, поправит, научит. А у нас попробуй заикнись — сразу осрамят на всю округу…

Я не верю моим подружкам и их мамам. Причина нашего недовольства — не возраст, а сама жизнь.

Раньше, до Вашего письма, я была как муравей, который, кроме своей кучи, ничего не знает. Сейчас у меня такое состояние, будто рассеялся густой туман и открылся высокий солнечный день. Мне хорошо и светло, но я еще плохо понимаю многие вещи и не знаю, как себя вести, как действовать, что делать? Может ли казахская женщина принять участие в том большом деле, о котором Вы пишете в письме?

Жду от Вас дружеского совета.

До свидания. Всегда думающая о Вас Толкын.

11 февраля 1917.»

АЙМТОРЫ

Много дерзких, романтических, захватывающих дух мыслей вызвало у Толкын письмо Наурыза. Они бежали, звонко, освобожденно, торопливо, как вода родника, очищенного от песчаного наноса. А еще вчера она ни о чем не думала, кроме уроков и примерного поведения. Ничто ее не отвлекало от привычного с детства распорядка. Гимназическая программа заменяла ей целый мир. На протяжении почти десяти лет она думала и заботилась только о том, чтобы оставаться лучшей ученицей.

И в этом учебном году она закончила первую четверть успешно. Каждый год отец по такому случаю делал той. Но нынче он решил по-другому.

— Пусть дочка окончит гимназию с золотой медалью, тогда я устрою такой той, что все три жуза будут вспоминать его много лет, — торжественно произнес Бахтияр на почетном сборе аксакалов всей округи. Толкын тогда дала слово во что бы то ни стало оправдать надежду отца и не уронить его достоинства.

Но после встречи с Наурызом, особенно после его письма, она сама себя не узнает.

По распоряжению отца в часы, когда она готовит уроки, все, кто есть в доме, включая и гостей, перебираются во флигель. Сегодня Толкын, как обычно, разложила все свои учебники, еще раз заглянув в дневник. До чего же не хочется зубрить! Ученье вдруг стало для нее обузой. Мысли, как строптивый конь, уносят ее в дальние края, где шумит море и тянутся к небу черные леса, где желтеют пустыни и разверзаются пропасти, где поднимаются туманы и растекаются топкие, непроходимые болота.

Через мгновение все это исчезает, как утренний сон, и она возвращается к своим книгам, своим родителям и родственникам.

В последнее время Толкын особенно занимает положение снохи Аймторы. Ее все сильнее раздражает произвол родителей, старые дедовские порядки, ставящие сноху в положение рабыни. Она уже несколько раз порывалась заступиться за бедную Аймторы, открыто высказать свое отношение к глупым обычаям.

Толкын во всех подробностях припомнила жизнь Аймторы в их доме.

…Конечно, была пышная свадьба, особенно интересным был беташар[19].

— Ой, сноха, сноха! Бела ты, как яйцо… Но не будь болтлива. Будь вежлива. Поклонись первому, поклонись второму, поклонись третьему!.. — сыпал бойкий на язык жырау[20].

Кланяться нужно было всем старшим мужчинам и женщинам аула, в первую очередь родителям и родственникам мужа. Аймторы пришлось отбить не меньше ста поклонов почтения, ее стан гнулся, как ветка на ветру. Толкын не терпелось посмотреть лицо снохи. Но стихотворным наставлениям жырау не было видно конца. Сноха так утомилась от ежеминутных поклонов, от шума и болтовни жырау, что еле держалась на ногах. «Что он так разболтался, бессовестный…» — про себя обругала его Толкын.

Наконец платок с лица снохи был снят, и Толкын вскрикнула от восхищения. «Какая красавица! Лицо серебристое, как промытый рис, губы сочные, что твой мак, а шея, а брови, а грудь! Талия даже тоньше моей!..»

Одежда снохи была богатой. Высокое, как минарет, саукеле[21] из красного бархата наверху украшено совиными перьями, низ подбит золотой тесьмой. Полы камзола из желтой парчи отделаны серебром, он застегивался серебряной застежкой с красным рубином в середине. Глухой ворот длинного белого платья стягивал тенгелик[22], похожий на золотую медаль, инкрустированную бриллиантом. Один конец прозрачной, как летнее небо, желек[23] приколот к саукеле, а другой, как шлейф, тянется сзади. Тугие толстые косы скреплены девятью серебряными рублями. Все это убранство великолепно оттеняло красоту Аймторы.

Толкын от души радовалась, что у них в доме будет жить такая красавица, она мысленно благодарила тех, кто с таким вкусом нарядил ее.

Она гордилась своим любимым, единственным братом, который, несмотря на многие препятствия, сопротивление родителей, настоял на своем и женился на Аймторы.

Свадьба кончилась. Люди разъехались. Наступили будни. Толкын начала понимать, как фальшивы пышные свадебные обряды, как далеки они от уважения к человеческому достоинству. Бедная Аймторы На глазах начала вянуть и горбиться. «Старик пришел — поклон, старуха пришла — поклон, знакомый пришел — поклон, незнакомая пришла — поклон. Что за унижение?!» — возмущалась Толкын.

Иногда ей до того жалко становилось изнуренную работой сноху, что она бросалась помогать, хотя по традиции этого делать не следует. Если это видела мать, она строго поучала: «Иди, учи свои уроки. Ишь, что выдумала, в этом доме и одной женщине делать нечего». Толкын уходила, возмущенная такой несправедливостью.

Аймторы беременна, но свекра, а особенно свекровь, это нисколько не беспокоит, и Аймторы по-прежнему встает чуть свет, с первыми петухами, доит коров, едет на речку за льдом, готовит воду, носит кизяк и топит печи. А когда встают свекор и свекровь, она открывает ставни окон, подогревает воду для дарета[24] и наливает в куман. Потом убирает постель в комнате свекрови, будит к чаю мужа, который спит и в ус не дует, а после этого колет саксаул и ставит самовар, делает тесто и в казане жарит баурсаки, сначала варит, потом жарит просо и толчет его в ступе, делает жармак[25], готовит воду для умывания домочадцам и гостям, прислуживает за столом. Не успеют попить утреннего чаю, как валят гости — человек семь бездельников. Они здесь обедают. Так положено. Хозяин не должен отпускать их, пока они не нажрутся. Сноха из сарая тащит замерзшее мясо, сама рубит его, раскатывает огромные круги теста, потом в нескольких табаках[26] подает гостям мясо. После сытной еды им хочется пить, и сноха кипятит огромный, как бочка, самовар и заваривает чай. Для этого надо снова рубить твердый, как камень, саксаул и разжигать огонь. Ни о чем не думающие, умеющие лишь бродить по гостям да сытно есть, аульные родичи пьют чай по нескольку часов кряду. Не успеют эти гости попрощаться с хозяином дома, как с возгласом: «Добрый вечер!» вваливаются новые шесть-семь человек. И для снохи все начинается сначала: изнурительная, отупляющая и бессмысленная работа, за которую никто не скажет ей доброго слова. За полночь гости ложатся спать. Постелить постель тоже должна сноха. И только после этого Аймторы, полуживая от усталости, падает на свою постель. И так изо дня в день — ни покоя, ни отдыха ни днем, ни ночью. Матери Толкын нет еще и пятидесяти, и здоровья у нее хватит на двоих, но после того, как сноха вошла в дом, она не считает нужным убирать после себя даже посуду.

Все это глубоко оскорбляет и возмущает Толкын, она не понимает, как может здоровая, нестарая женщина целый день бездельничать. Не потому ли ее разнесло так, что она стала похожа на сабу[27], полную кумыса. Отец вообще считает ниже своего достоинства интересоваться домашними делами, тем более жизнью своей снохи. А брата дома почти не бывает. День-другой погостит и на целую неделю, а то и на месяц уезжает по своим судебным делам.

Когда Найзабек приезжал в последний раз, Толкын с возмущением потребовала, чтобы он заступился за свою жену.

— Сейчас она в положении. А вдруг у нее родится калека? Она же настоящая рабыня в нашем доме… — Толкын от обиды и жалости даже заплакала.

Найзабек побледнел:

— Почему же сама Аймторы ни разу не сказала мне об этом?

— Она добрая женщина и не хочет ссоры между тобой и родителями. Заботится о твоем покое.

Найзабек ласково погладил сестру по тугим косам:

— Милая сестричка, пусть все это будет между нами, но я тебе открою правду: наши старики сильно обижаются на меня за то, что я не взял девушку из знатного рода и богатой семьи, за которую был уплачен калым, а привел ее, Аймторы, со скандалом на всю округу. Теперь за все это они мстят Аймторы. Когда появится внук или внучка, они забудут все это. Мне редко приходится бывать дома, я все время в разъездах. Будь хоть ты ей заступницей, моя единственная! — Он поцеловал сестру в лоб.

— Может, со стариками поговорить?

— Ничего не говори. Просто помогай Аймторы.

— Так ведь мама меня за это страшно ругает…

— Да? Тогда я сам поговорю с ними!.. — и он резко повернулся и пошел в комнату родителей.

Толкын не знает, о чем он говорил с ними. Но в положении Аймторы ничего не изменилось. Помогать приходилось по-прежнему украдкой. И за это ей не раз доставалось от матери.

— Ты что, торопишься стать такой, как Аймторы? — в очередной раз выругала ее мать.

— Кем угодно, только не такой, как вы! — вскипела Толкын.

— Ой, бесстыжая! Пусть отвалится твой злой язык. Верно говорится: «Дочь — все равно что враг». Зачем ты натравила на нас единственного сына?

Она целый день причитала и ругала Толкын.

Ну и пусть. Все равно Толкын будет защищать Аймторы и, как просил Найзабек, помогать ей.

Иногда Толкын со злостью думала: «Чем выходить замуж и терпеть такие унижения, лучше всю жизнь оставаться одной… Бедные казашки, когда же вы наконец станете счастливыми?»

Она возбужденно вскакивала и сжимала маленькие кулачки.

ОТКРОВЕННОСТЬ ЗА ОТКРОВЕННОСТЬ

Разобрав постель старикам, Аймторы вошла в комнату Толкын: они условились спать в одной комнате.

— Женеше[28], почему ты так долго? Я чуть было не заснула, — Толкын сунула под подушку книгу, вскочила и, как малый ребенок, повисла на шее женге.

— Моя шырайлым, раз ты сказала приходи, разве я посмею ослушаться…

— Ну уж ты скажешь… Не хочешь — иди к себе…

— Шырайлым, видит аллах, ты влюблена!.. — с этими словами Аймторы нежно обняла Толкын за талию.

— Ой щекотно! — засмеялась Толкын и сама прильнула к Аймторы. — Заметно, — сказала она озабоченно.

— Так ведь уже шестой месяц…

Толкын, отвернувшись, стала раздеваться. Аймторы тоже начала снимать свой камзол…

Потом кинулись в просторную кровать Толкын и крепко обнялись.

— Шырайлым, угадала я или нет? — донимала девушку Аймторы.

— Женеше, сначала ты мне что-нибудь о себе расскажи, потом — я тебе.

— Какая хитрая! Хочешь все узнать, а потом пересказать брату…

— Ну что ты?! Я совсем не для того.

— А ты все-таки по уши влюблена!

— Откуда это видно?!

Обе снова крепко обнялись.

— Женеше, ну расскажи что-нибудь?

— Что рассказывать? Все позади: и любовь и ласка. Теперь я бессловесная рабыня твоих родителей и безропотная служанка ваших многочисленных родственников. Любовь казашек отцветает как полевой мак: не успеешь оглянуться — и ничего нет.

— Не понимаю…

— Что тут понимать: женское счастье коротко, как июньская ночь. Едва я переступила порог вашего дома, как пошли всякие пересуды: единственный сын почтенного бая Бахтияра, чтобы не платить калыма, украл чужую невесту. Как они только не издеваются надо мной! Издевательства меня сушат, а не работа. Работы я не боюсь. Все наши предки до седьмого колена собственным трудом кормили свои семьи.

Аймторы заплакала.

— Ну ладно, не плачь. Эх, была бы моя воля и власть, я бы им показала, как продавать детей за калым. Ты, наверно, и по Найзабеку соскучилась?

— И это есть. Больше месяца не показывается. Отцу, матери, тебе сколько раз писал, а мне — ни слова. Образованный человек, а не понимает, ради кого я терплю все эти издевательства и унижения.

Толкын знает, трудно было Найзабеку жениться на Аймторы. Ее жених погиб при кокпаре, и она должна была стать третьей женой его богатого сородича. Но Аймторы познакомилась с Найзабеком на одной вечеринке и вскоре бежала с ним в город. Ее родители и родственники особенно не преследовали молодых, только требовали калым, а сторона Найзабека отказывалась платить, потому что уже один раз калым за нее был выплачен. Но сторона погибшего жениха требовала или возвратить калым, или отдать Аймторы в жены человеку из их рода. Так и завязался крепкий узелок. Родичи погибшего жениха писали заявления и доносы, стараясь во что бы то ни стало очернить Найзабека Бахтиярова. В конце концов он был вынужден дать объяснение уездному начальнику. Его оставили на прежней службе, ибо из казахов он был единственным на всю губернию юристом с высшим образованием. После этого Найзабек посылал во враждующие аулы своих есаулов, и тем удалось арестовать там нескольких уважаемых аксакалов. Именитые и богатые, но безграмотные, запуганные люди сами потом помирились с Бахтияровым и выкупили из тюрьмы своих соплеменников…

Аймторы немного успокоилась, и спросила у Толкын:

— Ведь и ты, кажется, сосватана?

— Мне об этом говорили. Но, надеюсь, брат мой не отдаст единственную сестру, как ягненка, на съедение волкам. Я тоже очень соскучилась по Найзабеку! — она крепко обняла Аймторы, защекотав ее упругими, налитыми грудями.

— А теперь скажи, в кого ты влюбл…

Толкын не дала досказать и ладонью закрыла ей рот.

— Откуда ты узнала, что я влюблена? На чем гадала?

— Нет, шырайлым, я не гадаю. Просто в твоих поступках и разговорах я узнаю то, что было со мной, когда я повстречалась с твоим братом. Если хочешь знать, джигиту найти дорогу к сердцу девушки труднее, чем прорубить яму до центра земли…

— Откуда ты это знаешь?

— Знаю. Пережила!

— Аймторы, у казахов всегда самыми близкими, преданными друг другу были снохи и золовки. Понять это нетрудно. Сноха видит в золовке свое прошлое, свои девичьи годы, и ей от этого легче. А золовка знает, что завтра она тоже станет чьей-то снохой…

— Шырайлым, зачем такие долгие рассуждения? Много будешь думать — засохнешь от тоски.

— Тебе-то, конечно, можно и не думать: соединила свою судьбу, с кем хотела…

— Ты тоже будь настойчивой. Можешь считать меня самой преданной женге или подругой — как хочешь. Я всегда буду готова тебе помочь советом и делом. Ты не думай, будто я слабая, запуганная женщина. Нет. Просто я не хочу, чтобы из-за меня страдал твой брат. А ради любимого человека можно все снести и стерпеть!..

Толкын теперь поняла, почему брат отказался от девушки из знатного рода и богатой семьи, за которую был выплачен калым, а взял Аймторы, несмотря на тяжбу, которая могла повредить авторитету отца и его собственному служебному положению. Толкын удивилась и обрадовалась, узнав, что Аймторы умеет читать и писать как по-казахски, так и по-русски.

— Женеше, казахи говорят: «Кто выдаст тайну, которую ему доверили, тот подлец»…

— Шырайлым, зачем такие намеки? Не хочешь — не говори.

— Давай с сегодняшнего вечера не будем величать друг друга «женеше» и «шырайлым». Только по имени! Зачем нам подчиняться глупым обычаям?

— А если услышат твои отец или мать — мне же и придется плохо.

— Мы это будем делать, когда останемся вдвоем. А теперь скажи, может ли девушка с первого взгляда по-настоящему влюбиться?

— Может! Если тебе человек не нравится, встречайся хоть сто раз в день, толку не будет. Женщина, особенно чуткая по натуре, с первого взгляда определит, кто ей нравится.

— Тогда слушай. Возвращаясь от нагаши[29], я совершенно случайно встретилась с одним джигитом. Мы ночевали в одной комнате, лежали совсем рядом… Но поговорить нам не удалось. А теперь мне без него скучно до слез. Я все время думаю о нем и только о нем. До этого моя гордая натура, видишь ли, никого признавать не хотела…

— Кто он?

— Студент.

— Переписываетесь?

— Я получила от него лишь одно письмо. Но в нем нет даже намека на то, что меня мучает…

— Покажи. — Аймторы приподняла голову.

Толкын смутилась. Но, помедлив немного, достала письмо и передала Аймторы. Молодая женщина внимательно, не спеша прочла письмо. Потом радостно обняла Толкын.

— Суюнши, суюнши[30], шырайлым!

— Забудь ты про это, «шырайлым»… Ведь только что договорились!

— Толкын, дорогая, суюнши! Этот человек из особого теста. Какие мысли! Какие суждения! Как он любит простой народ, ради которого готов пожертвовать даже жизнью! Вот настоящий джигит! Только замухрышки несчастные в письмах болтают: «люблю», «умираю», «жить без тебя не могу». Ведь бумага все терпит. А как добьется своего, знать тебя не желает…

— Аймторы, не надо…

— Если я немножко разбираюсь в людях, то этот джигит создан именно для тебя! Я его не видела, но мне кажется, что он даже лучше, выше твоего брата…

— Аймторы, не дури.

Толкын попыталась отобрать письмо, Аймторы не хотела отдавать. На кровати началась веселая возня.

— Эй, что вы там до полночи хихикаете? — грозно прикрикнула мать, видимо, разбуженная их смехом.

— Будь осторожна, милая Толкын. Знаешь ведь, как липнут всякие сплетни к девушкам-казашкам, — заботливо прошептала Аймторы.

СВИДАНИЕ

Пугливо озираясь по сторонам, Толкын с трудом пробиралась к вокзалу по грязной взбаламученной улице.

На вокзале была страшная толчея. Повсюду солдаты в измятых шинелях и с винтовками. Их лица, обросшие, заспанные, какие-то закопченные, напоминали обтрепанные чапаны.

Толкын сразу бросилась к расписанию поездов. Потом посмотрела на часы. До прихода поезда оставалось еще сорок минут. Кое-кто из молодых солдат уже начал присматриваться к ней слишком внимательным взглядом. Толкын не на шутку испугалась и перешла в зал ожидания. Там стоял такой густой дым от самосада — хоть топор вешай. Толкын хотелось выйти на улицу, но она боялась пьяных солдат.

«Как я не догадалась позвать с собой Аймторы!.. — подумала девушка. — Правда, это вызвало бы подозрение родителей».

Толкын сказала матери, что идет готовить уроки к подружке.

В первый раз пришла она встречать джигита. И потому так волновалась и стыдилась, так старалась спрятаться от людей. Когда пассажирский поезд подошел к перрону, Толкын вместе со всеми устремилась к широко распахнутым дверям.

На плохо освещенном перроне разобрать что-либо было трудно. Люди заходили и выходили из вагонов, шумели, ругались, толкали друг друга. Найти того, кто так нужен, было почти невозможно. Толкын отошла в сторону, чтобы увидеть Наурыза, когда он будет входить в вокзал. Потом поднялась на смерзшийся песчаный бугорок и начала беспокойно следить за каждым, кто входил в вокзал или проходил мимо нее. Но его среди них не было. «А если он отстал от этого поезда? — тревожно подумала девушка. — Ведь в последнем письме он написал точно, каким поездом выезжает и когда будет на этой станции». Было холодно, Толкын продрогла, но все не хотела уходить. «Постою еще немного, потом уйду», — несколько раз говорила она себе. Наконец, подавленная и расстроенная, вышла из вокзала. В этот момент ей показалось будто ее окликнули:

— Толкын!..

Голос повторился, и она узнала его. Из гордости Толкын не оглянулась и даже ускорила шаги. Ей стало жарко, сердце забилось отрывисто и остро. Через несколько минут она услышала позади себя шаги и несмело обернулась. Джигит уже готов был обнять ее, и от растерянности она протянула ему руки. Он радостно схватил их:

— Наурыз-агай!..

— Толкын!..

Сейчас Наурыз выглядел по-другому, совсем не был похож на того джигита, с которым она четверо суток ехала по зимней дороге. «А вдруг это мой суженый?» — неожиданно подумала она и почувствовала, как полыхнули щеки, как сразу высохло в горле.

Громкий голос Наурыза вывел ее из оцепенения.

— Уважаемая Толкын — услышала она и вздрогнула.

— Наурыз-агай, встретимся послезавтра…

— Но почему?! — огорченно удивился джигит. — Я должен сразу ехать в аулы. И только ради вас…

— Тогда завтра… Возле большого магазина моя женге Аймторы встретит вас и скажет, где и когда… Верьте ей так же, как и мне…

— Хорошо.

— До свиданья!.. — и она снова протянула Наурызу руки.

Потом, не оглядываясь, побежала по тропе, ведущей на водокачку, а Наурыз ошеломленно смотрел ей вслед, потом махнул рукой и пошел ночевать на вокзал.


Уездный городишко огибает небольшая и капризная степная река. Она берет свое начало в невысоких горах, на которых нет ни ледников, ни вечных снегов. Но весной речку не узнать. Она стучит и всхрапывает, как ретивый скакун. И попробуй тогда переправиться на другой берег. Река разливается на десятки метров, а течение ее становится таким буйным, что легко срывает и уносит паромы. Недели две приходится ждать людям, пока войдет она в берега.

В этом году воды реки разлились до самого горизонта. Такое бывает, когда весна наступает дружно. Рощицы на том берегу кажутся плывущими по воде.

Наурыз накинул на плечи свою студенческую шинель и по крутому косогору спустился к берегу. Вода была похожа на бульон, в котором размешали муку не очень хорошего сорта. «Прошлой осенью она была такой жалкой, что теленок свободно переходил ее вброд, — подумал Наурыз, — а сейчас размахнулась, как Сырдарья. Вот что значит вдохнуть жизнь или подтолкнуть…»

Он достал часы с чугунным корпусом. Пора идти. Он поднялся от воды и вошел в жиденькую рощицу.

Земля еще отдавала прелью и сыростью, но в воздухе уже разливалось ласковое тепло, пробивалась зелень, почки на деревьях так набухли, что вот-вот должны пробиться клейкие листочки. Остатки старой, прошлогодней травы еще виднелись всюду, но молодое зерно набирало силу, чтобы перейти в победное наступление.

Незаметно мысли Наурыза обратились к судьбе своего народа, к судьбе бедных и обездоленных. Он еще не стал членом РСДРП, но товарищи доверили ему организацию революционных отрядов из бедняков и жалчы[31]. Ему советовали опираться прежде всего на тех, кто по указу царя от 25 июня 1916 года побывал на тыловых работах, а теперь вернулся домой. Для этого он и ехал в аулы. Сегодня в городе он приметил подходящее помещение для красногвардейцев. Это казармы царских солдат, которых присылали сюда для подавления восстания в 1916 году. Сейчас там какие-то торгаши хранят свои товары.

Пространство между окраиной города и рощицей ровное, как выструганная доска. Наурыз не забывал поглядывать на дорогу, боясь пропустить Толкын. Но, кроме женщины в красном платье, которая уводила домой пестрого теленка, нигде никого не было.

Уже полчаса прошло после разговора с Аймторы. Наурыз начал беспокоиться и сердиться. В это время кто-то сзади окликнул его: «Агай!..» Он остановился и даже затаил дыхание, чтобы проверить, не померещился ли этот голос. «Агай, идите сюда!»

Он резко обернулся и сразу увидел Толкын, стоявшую за густым кустом серотальника. Она опять протянула ему сразу обе руки. Наурыз жадно схватил их, улыбаясь счастливо и благодарно. Она была одета по-казахски и показалась ему пришедшей из мира сказок. Он улыбался и молчал, в который раз ошеломленный ее красотой, растерянный от нахлынувшего чувства.

А Толкын смотрела на джигита из-под полуопущенных ресниц, потом неожиданно кокетливо заговорила:

— Агай, посмотрите на эту ветку: капли на ней похожи на искусно нанизанный бисер.

— Да, это чудесно! — патетически воскликнул джигит. «Эх, взять бы ее сейчас на руки и идти так до самого края света…»

Толкын шаловливо дернула ветку, и капли обдали их с головы до ног. Они засмеялись, как дети, и побежали из рощи.

Когда Наурыз пришел в себя, он не без важности заметил:

— О том, что ненавистный всем царь свергнут, я вам писал. Я, пожалуй, был первым, кто сообщил такую великую радость. И за это мне полагается суюнши!..

— А что бы вы пожелали?

Наурыз не нашел, что ответить. Ему нравится, как она смеется, на переносице у нее появляется трогательная морщинка. И теперь ему хочется сказать такое, чтобы она снова засмеялась. Но, как на грех, ничего смешного Наурыз придумать не мог.

— Толкын, вы видели половодье?

— Видела.

— Давайте еще раз посмотрим.

— Давайте.

— Я хочу вас на руках донести до берега, спуск там крутой и скользкий…

— Я же не ребенок. Просто возьмите меня за руку.

Льдины почти закрывали воду, сталкивались и бились, то как самцы-верблюды, то как жеребцы, то как круторогие бараны.

— Настоящее побоище! — воскликнула она.

— В жизни тоже так! — наставительно проговорил Наурыз.

При этих словах Толкын с удивлением посмотрела на джигита:

— Я не хочу такой жизни!

— От нас с вами это не зависит.

— А от кого же?

— От жизни, какая у нас с вами сложится…

— Как это?

— Каждый живет по-своему. Я в этом смысле говорю.

— Ну, если так… — она успокоилась.

Солнце уже зашло, на земле догорали красные лучи. Пора было уходить.

— Извините, что-то прохладно становится… — Наурыз накинул на плечи девушки свою шинель.

— А вы сами как?

— Я же рядом с вами…

Толкын звонко засмеялась.

— Я всерьез говорю.

— Я тоже смеюсь всерьез…

И снова замолчали. Что это за джигит, который никак не может наладить самую простую беседу?

От волнения Наурыз начал даже заикаться. И Толкын сама постепенно начала рассказывать ему о своих близких, об Аймторы, которую любит и глубоко уважает.

— Мне она тоже понравилась.

— Но вы же видели ее в первый раз?

Наурыз смутился, но все-таки нашелся:

— В народе говорят: хорошее лицо — признак благородства.

— Аймторы это подтверждает.

— И еще говорят, что хороший человек всегда готов заступиться.

— Да, в ее преданности можете не сомневаться.

Разговор опять иссяк. Некоторое время шли молча. И уже совершенно отчаявшийся Наурыз начал рассуждать о том, что такое человеческое счастье.

Незаметно для себя они вступили в жаркий спор.

Он:

— Счастье — служение трудовому народу, который творит все прекрасное и умное на земле.

Она:

— Согревать людей теплом своего сердца — вот настоящее счастье.

Он:

— Бороться за освобождение своего народа и увидеть своими глазами свободных и счастливых людей.

Она:

— Взаимная любовь — вот это счастье!

Он:

— Счастлив тот, кто все время стремится к новому, кого не покидает святое чувство недовольства сделанным!

Она:

— Счастлив и тот, кто имеет верную, любящую жену, достойных детей, преданных друзей.

Он:

— Жить в справедливом обществе — огромное счастье!

Она:

— Счастье, на мой взгляд, и в том, чтобы просто жить, быть здоровым, бродить вот так по земле и даже болтать всякую чепуху.

При этих словах оба засмеялись и замолкли.

На небе уже высыпали звезды, взошла луна, похожая на ломтик дыни. Заметно похолодало. Внизу, как строптивые кони, били в берег тяжелые льдины.

Пробивающаяся зелень источала свежий молодой запах.

Почувствовав, что Толкын дрожит, Наурыз плотнее укутал ее шинелью. «Нет, я не замерзла, агай, просто так…» — хотела сказать она, но застеснялась.

— Поверьте мне, — с трудом произнес Наурыз, — вы стали самым дорогим для меня человеком.

Толкын сбросила с плеч шинель и порывисто шагнула к джигиту, протягивая ему обе руки.

Наурыз поднял ее, как маленькую, и она доверчиво обняла его за шею.

— Теперь я принадлежу только вам, — шептала Толкын. — Я всю жизнь буду вам верной подругой! Считайте мои слова клятвой.

— И я клянусь быть верным тебе навсегда. Я призываю в свидетели моей любви и этот месяц, и звезды, и эту вот рощу, и реку, что шумит внизу, и весенний воздух, и первую зелень — все, все!..

Толкын слушала его с закрытыми глазами, бледная и звенящая от счастья.


Как договорились, Аймторы оставила калитку открытой. Толкын осторожно вошла в дом и неслышными шагами направилась в свою комнату. Дверь заскрипела, и Толкын едва не упала в обморок. Видимо, скрип разбудил мать.

— Кто там? — сонно спросила мать.

— Я… — задыхаясь, ответила Толкын.

— Где это ты шляешься до первых петухов? Что это еще такое?

— Да они не хотели меня отпускать, ночевать оставляли… Но я не согласилась, и они проводили меня до самых ворот…

— Смотри у меня, негодная девчонка! Чтобы это было в последний раз, понятно?

Толкын быстро разделась в темноте и легла. Но уснуть не могла: перед глазами стоял Наурыз. Она уже соскучилась по нем и думала лишь о том дне, когда они снова встретятся.

Сейчас она чувствовала себя самым счастливым человеком: ведь рядом с ней будет ее любимый Наурыз, желанный, единственный!..

«КАКАЯ Я?!»

Проснулась Толкын возбужденная и легкая. Она сбросила с себя стеганое одеяло и впервые с какой-то особенной заинтересованностью посмотрела на свои ноги. Потом беспокойно подумала: «Красивая я или нет?!» Подруги ей говорили, что она красавица. Правда, тут же замечали, что красавицы бывают всегда несчастными. Сейчас ей вспомнились эти разговоры, и она не на шутку испугалась.

Аймторы недавно неосторожно проговорилась:

— Ты ведь, кажется, уже сосватана?

Вот это, наверно, и будет ее несчастьем? «Что я смогу сделать, если меня продадут за косяк лошадей и насильно увезут в степь? Кто услышит тогда мою мольбу? — с отчаянием думала Толкын. — До каких пор люди будут продавать людей? И не кого-нибудь, а свою родную дочь! Это же дикость, варварство, скотство!.. — Она возмущалась и не находила себе места. — Другие народы давно уничтожили этот позор. А у нас все по-старому. Когда это кончится?»

И Толкын начинала с надеждой думать о брате, который не позволит, чтобы ее насильно выдали замуж за нелюбимого человека, пусть даже тот и заплатит большой калым, пусть он из знатного рода и богатой семьи. Нет, пока жив Наурыз, она не даст себя продать. Чуть успокоившись, Толкын снова подошла к зеркалу. «Интересно, как я выгляжу, какая у меня фигура? Лицо как будто ничего, красивое. Умом тоже аллах не обидел. Характер, пожалуй, сносный. А вот как с фигурой?»

Толкын беспокоилась напрасно. Талия у нее была тонка и гибка, как у балерины. Чистое, белое тело ее было девственно прекрасным. Хороши были и плавные линии полных бедер, и мягкие, почти незаметные коленки, и маленькие ножки, и низко падающие на плечи иссиня-черные густые волосы.

За дверью шаркнули чьи-то шаги и девушка опрометью бросилась в постель. «Совсем стыд потеряла, — корила она себя. — Что со мной творится? А если бы все это увидел Наурыз? Какой стыд!»


Наступили весенние каникулы: целых десять дней не надо ходить на уроки. В прошлую ночь у них гостил человек, приехавший из аула нагаши. Он рассказал, что нагаши откочевали на джайляу к луговым берегам Кайнар-Куля, сообщил, что представитель ревкома — молодой студент, вербует людей в какой-то отряд. «Это же мой Наурыз!» — вздрогнула Толкын. Тут же она решила каникулы провести на джайляу.

Когда отец остался один, она вошла к нему и сказала, что на каникулы хочет поехать к нагаши.

— Что это ты в полночь лезешь? Не могла подождать до завтра? — недовольно заговорил суеверный отец. Но, почувствовав, что дочери не терпится, что она хочет поскорее ехать в степь, переменил тон: — Если хочешь — поезжай. Сейчас в нашем городишке такие ароматы, что хоть нос затыкай. А там степной воздух, маки цветут. — Старик размечтался, ему не меньше хотелось в степное приволье. Толкын радостно обняла отца и прижалась к его плечу, как делала в детстве. Бахтияр погладил дочку по голове и растроганно сказал:

— Родненькая! Передай всем от меня привет. Пусть они нас не забывают.

— Хорошо, коке[32], обязательно передам!

…Ранним утром легкая карета, покачиваясь, выехала со двора Бахтияра. Широкогрудый, хорошо откормленный с белым пятном на лбу конь-пятилетка сразу пошел резвым танцующим шагом. На козлах сидел мальчик лет тринадцати-четырнадцати, ученик русско-киргизского училища; его родители живут на том же джайляу, где и нагаши Толкын. Ярко-красный верх зеленой кареты был сейчас гармошкой собран за спиной Толкын. Кузов покоился на пружинистых стальных рессорах. Поэтому сидеть было так же удобно, как на иноходце. Толкын, как и зимой, была одета во все дорожное, правда, без тулупа.

Когда солнце поднялось над горизонтом на высоту пики батыра[33], они въехали в карагачевую рощу на берегу Шалшык-Куля. В роще их встретил шумный весенний галдеж грачей. Они горланили радостно и возбужденно, как родственники, которые встретились после долгой разлуки, расходились парами и ласкали друг друга иссиня-черными крыльями, потом снова сходились, кивали головами, будто в чем-то соглашались. Некоторые пары, проверив прочность ветки, дружно таскали хворост, шерсть, траву — делали гнезда. Толкын с волнением смотрела на эту нехитрую, но полную смысла деловитую суету.

— Шырагым[34], пусти лошадь посильнее, чтобы до заката солнца доехать до аула, — сказала она мальчику.

— Чу, чу, чу, эй, пегий! — Мальчик взмахнул вожжами, и пегий мигом вынес их из рощи на степной простор. Дорога пошла на подъем.

Теперь перед ними раскинулась плоская степь без конца и края. Бессчетные зеленые холмики нежились в лучах весеннего солнца, образуя вдали причудливые степные миражи. Изредка проплывали могильные курганы, поросшие сухой прошлогодней осокой. Влажная земля курилась паром. Ложбины были полны талой воды, они сверкали на солнце, как ртуть.

Шаловливое дитя степи — весенний ветер, напоенный запахом степных цветов, был прохладен и ласков, как шелк. Становилось жарко.

Толкын сняла плюшевый чапан, осталась в одном бархатном камзоле. Ей стало так хорошо, что захотелось петь. Но — неловко: мальчик завтра может рассказать всем, что она пела, как дура, в безлюдной степи…

К полудню появились тяжелые тучи, похожие на черные тюки шерсти. Сначала редкие, крупные, как горох, капли дождя сменились в следующий миг ливнем. Это произошло настолько быстро, что мальчик не успел поднять верх: Толкын сразу вымокла. Но едва он снова взобрался на козлы, как ливень стих, черный клубок туч помчался вперед. Толкын вышла из кареты и, чтобы обсохнуть, прошлась вдоль дороги. Хозяйственный кучер остановил лошадь и деловито осмотрел рессоры, колеса, поправил сбрую.

После дождя степь стала похожа на громадный цветной ковер необыкновенной красоты. В глазах рябило от синевы и зелени, от маков, тюльпанов, огоньков и каких-то других удивительно нежных цветов, названия которых Толкын не знала.

«Как прекрасен мир! — восхищалась девушка. — Вот она какая, моя степь — родина моего народа! Может ли забыть или предать ее тот, кто хоть раз вдохнул степной весенний аромат, ощутил нежность весеннего ветра? Недаром же говорят: „Новорожденный рвет пуповину, соединявшую его с матерью, но с родной землей человек накрепко связан всю жизнь“».

Нарвав букет цветов, Толкын села в карету. Поехали дальше. Через некоторое время начались песчаные сопки. Здесь был совсем другой мир, другая растительность: дымчатого цвета, с приятно едким запахом. Все эти жусаны, изены, суттигены, шагыры, кокпеки[35] живо напомнили Толкын те далекие годы, когда она была ребенком и все лето проводила на джайляу.

То ли напуганный стуком кареты, то ли по своей доброй воле в воздух стремительно взлетел жаворонок и запел бурно и восторженно.

Приходилось ли вам слушать жаворонка? Если нет, поезжайте в степь весной и обязательно послушайте. Жаворонок в степи — что соловей в саду. Как он поет! Какой он заботливый! Если ты едешь один, он всю дорогу будет сопровождать тебя и радовать своими незатейливыми, но задушевными песнями.

Приближался аул, и Толкын все больше думала о том, как найти Наурыза, как его известить о своем приезде, где лучше встретиться.

Солнце уже склонилось к западу, как будто устало держаться в зените. Когда поднялись на плато, под колесами кареты затрещали щебенка и галька. На возвышенности было много каменных курганов. Кто их насыпал? Кто под ними лежит? Кто оплакивал и кто провожал покойного в последний путь? Кем были эти люди? Вероятно, среди погребенных были мудрецы, батыры, поэты, шаманы. Старики и молодые. Разные люди, разные судьбы, а конец у всех одинаков. И Толкын с глубокой грустью задумалась о краткости человеческой жизни, ей стало пронзительно жалко всех, кто лежал под этими каменными курганами. Ей чудилось, что под курганом кто-то стонет, взывает о помощи. Но нет, это просто черно-бурые камни мрачно и угрюмо напоминали живым о смерти.

По рассказам стариков, курганы остались еще со времен нашествия монголов. О каждом из них в народе до сих пор живут разные легенды, одна страшнее другой. Толкын сидела ни жива ни мертва и думала только о том, как бы поскорее проехать это мрачное место и добраться до рощи серотальника за холмом.

Вечерело, когда карета поднялась на высокий песчаный хребет. И сразу далеко раздвинулся горизонт, перед глазами Толкын засверкали веселые волны огромного озера Кайнар-Куль.

Только теперь почувствовала она, как сильно соскучилась по этому озеру, на берегах которого прошло ее детство. В памяти возникли стихи: «Золотые лучи солнца весело отражаются на зеркальной глади озера, а со дна его бьют такие же веселые родники». Так поется в народной песне, сложенной в честь этого озера.

Кайнар-Куль — в самом деле удивительное создание природы. Издали оно похоже на большой ковш, с трех сторон окруженный песчаными, похожими на девичьи груди, холмики, поросшими кроваво-бордовым дузеном[36], бледно-зеленым жингилом[37] и длинными, как ленты, листьями кияка[38]. Ручкой ковша служит река, впадающая в озеро. Она не пересыхает даже в самые жаркие месяцы, потому что с обеих сторон укрыта высоким прохладным камышом, где водятся не только кабаны, но, по рассказам стариков, даже тигры.

Кайнар-Куль и его окрестности — рай для птиц. Здесь можно встретить все породы дичи: уток, гусей, пеликанов, гагар и, конечно, лебедей. Берега его белы от чаек.

В камышах полным-полно лысух: иссиня-черные, с фиолетовым отливом, с ослепительно белой отметкой на лбу, с куриным клювом, они напоминали водяных кур. Они даже кричат по-куриному.

А сколько здесь птицы из породы карабай! Они напоминают гусей, только черны и питаются рыбой. Пестрые, с красивыми султанами, вечно беспокойные чибисы, тоскливо рыдающие выпи.

И когда вся эта разномастная и разноголосая орда птиц начинает свой концерт, он может заворожить самого равнодушного человека. Для Толкын, выросшей на этих берегах, нет лучшей музыки.

Когда карета поднялась на возвышенность, казалось, до озера подать рукой. Но степные просторы обманчивы. Только к заходу солнца добрались они до аула, раскинувшегося на луговом берегу озера.


По чистому фиолетовому ночному небу медленно плыла полная луна. Вокруг луны мерцал круг молочного цвета, который еще больше усиливал ее загадочность. В серебряном свете все вокруг стало таинственно-волшебным. В такую ночь человеку может показаться, что он попал в мир сказок.

Кругом так тихо, что не шелохнется ни одна травинка. Наурыз чувствовал, как постепенно жизнь его тела, его дыхание сливаются с прохладным дыханием, великим покоем благодатной летней ночи. Белый конь-четырехлетка легко нес его по мягкой степной дороге. На одной из песчаных сопок лошадь, как кулан, резко повела ушами. Джигит насторожился. Подтянув поводья, он прислушался и оглянулся по сторонам. «Что ты учуял, мой друг?» Прильнув к гриве коня, он внимательно посмотрел вперед. Никого. Сзади тоже не было ничего подозрительного. «А что, если ревнивые аульные джигиты решили подкараулить меня?» — невесело усмехнулся Наурыз. Правда, почерк Толкын не вызывал сомнения. «Но по дороге джигиты могли поймать мальчика, узнать, что там написано, и устроить мне засаду, чтобы осрамить перед всем народом!» Особенно опасны байские сынки, которые готовы в любой момент расправиться с ним: ведь он дал оружие «голодранцам» и учит их выступать против богатых. Наурыз волнуется, зорко и тревожно всматривается в ночную степь, сворачивает с дороги, чтобы запутать следы, едет между песчаными сопками. Когда он, лежа на гриве лошади, поднялся на возвышенность, перед ним широко раскинулся Кайнар-Куль. Противоположный его берег утопал в мареве и сливался с ночным горизонтом.

Сейчас только догадался Наурыз, почему конь настороженно прядал ушами: он почувствовал приближение озера. Теперь надо было найти высокую рощицу из нар-камыса[39], где его ждут. Вон она, справа, за аулом. Наурыз повернул коня обратно в барханы, чтобы подальше объехать аул и не разбудить бдительных собак.

У подножия песчаной сопки, стоящей почти на берегу, он спешился и, ведя коня в поводу, осторожно пошел через густые заросли жингила.

Вот и мысок и роща на нем. Роща встретила Наурыза шорохом тонких и высоких, как тополя, камышей. В густых травах терялся даже стук конских копыт. Кругом стояла тишина. До аула было далеко.

«Как она доберется сюда?» — забеспокоился джигит. Он отвел лошадь за камышовую рощу, стреножил и, сняв узду, пустил пастись.

Наурыз наизусть запомнил каждое слово ее записки. «Слева от мыса растет густой чий[40]. Там меня ждите…». Густые и тонкие, как спичка, стебельки чия будут надежным укрытием, в них нелегко обнаружить человека. Поняв это, джигит начал успокаиваться.

Убедившись, что в зарослях чия никого нет, он вернулся на берег. Прислушиваясь к звукам далекого аула, он мысленно перечитывал записку. «Я приехала провести свои каникулы на берегах благословенного Кайнар-Куля. Еще в городе слышала я, что вы находитесь здесь… Но, оказывается, пока я ехала, вы успели перебраться в другой аул. Было бы неприлично не сообщить вам о своем приезде, и я решила написать эту записку. Мальчик, который доставит ее, — надежный. Как много мне хочется вам рассказать…» И приписка: когда и где можно встретиться.

Уже довольно долго бродил он по берегу озера. Задумавшись, он набрел на гнездо, из-под ног его с шумом вырвались две птицы. От неожиданности Наурыз едва не упал. Но потом сообразил, что это утки-ротозеи, которые вьют гнезда где попало.

Становилось прохладно, и Наурыз застегнул свою шинель на все пуговицы. Наконец послышались легкие торопливые шаги. Постояв немного в зарослях, джигит пошел навстречу.

Когда девушка, переодетая в мужское, почти вплотную подошла к нему, он, как ребенка, поднял ее с земли. Она нежно коснулась лицом его щеки.

— Опустите меня на минутку. Береженого аллах бережет. В ауле нагаши я часто подсмеиваюсь над неловкими джигитами, но и джигиты не остаются в долгу, — прошептала Толкын. Она вынула из кармана камзола шапочку с совиными перьями и надела ее. Теперь перед Наурызом стояла та самая Толкын, встречи с которой он так долго ждал.

Долго стояли они, молча прижавшись друг к другу. Потом Наурыз опять взял ее на руки и понес к мысу.

— Я ведь тяжелая. По пословице: тяжелее всех — соль и девушка.

— Я нисколько этого не чувствую и всю жизнь готов носить тебя на руках!

— Что же, мы никогда и ссориться не будем?

— Никогда!

— Когда я смотрю на других, то начинаю сомневаться. Мы же дети отсталого, невежественного народа, который на женщину смотрит, как на выгодный товар.

— Казахи тоже начинают все понимать!

— Но ведь таких немного…

— Будет больше! Настанет время, когда весь народ будет грамотным, образованным и начнет жить совершенно по-новому!

— Дай аллах!..

— Поднимемся наверх?

— Как хотите…

Обнявшись, они направились к мысу, возвышающемуся над пологим берегом озера.

— Толкын, клянусь, ты оказалась умнее меня!

— Зачем так хвалить, да еще в глаза?..

— Вот ты послушай — и ты согласишься со мной!

— Хорошо, рассказывайте.

— Я ведь знал, что у тебя скоро каникулы, но не догадался пригласить тебя сюда.

— Может быть, смелости не хватило?

— Может, и так…

— Я просто соскучилась по нагаши и приехала на джайляу.

— Милая Толкын! Я прекрасно знаю, чего ты не договариваешь…

— Разве?..

Оба радостно засмеялись. Наурыз снова взял Толкын на руки.

— Устанете ведь…

— Нисколечко!

О чем только ни говорили они в эту лунную ночь, о чем только ни толковали: о себе, о своих друзьях и родственниках, обдумывали свое будущее. Потом замолкали и, крепко обнявшись, слушали щемящие крики лебедей.

И снова:

— Милая Толкын!..

— Ау…

— Ты моя лебединая песня!

— Вы, наверное, стихи сочиняете?

— Сочинял и буду сочинять. Но только о тебе.

— А скучно не станет?

— Не говори так!

Толкын положила голову на широкую грудь Наурыза и потерянно прошептала:

— Я так счастлива с тобой!

В первый раз за все время их знакомства она сказала ему «ты».

Объятия их становились все жарче.

Когда они очнулись, на востоке уже начинало светлеть. Наурыз взнуздал коня и, уже сидя в седле, нежно прошептал:

— До скорой встречи, милая!

— Да, да. С сегодняшней ночи моя судьба в твоих руках.

Они еще раз крепко обнялись. Так не хотелось расставаться, но ночь подходила к концу.

Наурыз сильным рывком поднял Толкын и посадил на коня впереди себя. Так они доехали до чия. Там он бережно опустил ее на землю и, еще раз попрощавшись, пришпорил коня.

РАССТАВАНИЕ

Начинался щедрый весенний дождь. При тусклом свете фонаря Толкын рассматривала отпечатки следов на мокрой земле: вот огромный след солдатских сапог, вот следы лаптей, кто-то прошел в изношенных калошах, побывала здесь и какая-то дама на высоких каблуках, изредка встречаются отпечатки казахских саптама…

Возле водокачки показался Наурыз. Проводить его хотели командиры сформированного отряда красных сарбазов. Но он, поблагодарив, отправил их обратно. Сослался на то, что должен еще забежать к знакомым. Ей он тоже советовал не приходить на вокзал.

— Я всегда буду провожать и встречать вас, — с волнением ответила девушка.

От этих слов на сердце Наурыза стало легко и радостно.

Вчера он получил телеграмму от ревкома: вызывают. Видимо, затем, чтобы услышать о положении дел на местах.

Косой дождь усиливался, а ее все не было.

Суета у вагонов стихала. Значит, те, кто должен был уехать, все вошли в вагоны. Наурыз начал волноваться. «Ладно, — решил он, — на худой конец можно и на ходу заскочить в вагон».

— Я вас заставила долго ждать?..

Оказалось, Наурыз ждал ее с другой стороны.

— Не промокла? — заботливо спросил он и взял ее под руку.

— Нет. Я же под зонтиком!

На этот раз Толкын была одета по-европейски. Даже шляпа с вуалью. Если бы она сама не подошла, Наурыз едва ли узнал бы ее в толпе. Она раскрыла над его головой цветастый зонт. Видя, что Наурыз рассматривает ее новые наряды, Толкын забеспокоилась.

— Что, не идет?

— Нет, все хорошо! Не уступишь знаменитыми модницам.

— А вы и насмехаться умеете?

— Нет, зачем же! Я серьезно.

— Боялась, что посторонние заметят. Одна русская подруга дала. Скажите только правду: идет или нет?

— Очень! Ты прекрасно выглядишь в этом наряде! Когда мы заживем вместе, национальную одежду оставим для бала-маскарада, а в обиходе будем одеваться по-европейски.

— А если придется жить в ауле?

— Ну и что? Казахский аул тоже скоро переменится.

— Это только кажется.

— Не пройдет и десяти лет.

— Дай аллах!..

В это время паровоз пронзительно засвистел. Взявшись за руки, они побежали к поезду. Одним прыжком Наурыз оказался на подножке вагона. Поезд тронулся. Джигит прощально помахал рукой, а Толкын, высоко подняв над головой белый платок, долго шла за составом, пока тот не скрылся за поворотом.

ТУЧИ НАДВИГАЮТСЯ

Учителя гимназии разделились на несколько партий. Никто никого не хотел слушать, да и вообще трудно было разобраться, что творится в стране. Продолжать занятия не имело смысла, и поэтому «до нормализации общественного порядка» гимназия была закрыта. Толкын огорчилась и пришла домой расстроенная.

— Эй, дочь, отнеси книги и живо ко мне! — крикнула мать из дверей своей комнаты. Толкын почуяла в ее голосе недоброе. Но, зная вздорный нрав матери, не придала этому значения.

Спокойно вошла она в комнату родителей и вдруг увидела свою мать. Это была слишком белокожая для казашки, растолстевшая женщина. Лицо у нее было из тех, которые казахи сравнивают с жидкой расползающейся кашей. Глаза маленькие, узкие, почти синие. Вместо бровей — десяток грубых, как у монголов, торчащих в разные стороны рыжих щетинок. Широкая просторная одежда усиливала ее сходство с сабой, полной кумыса.

Мать не взглянула на Толкын. Из глубокого кармана камзола она вытащила зубочистку из гусиного пера и долго копалась во рту.

— Ох, эти зубы… — простонала она, страдальчески морщась. И только после этого с удивлением посмотрела на дочь, будто видела ее впервые.

— Недаром предки говорили: «Срам сына — срам отца, срам дочери — срам матери»… Слыхала ты об этом?

— Слышала.

— А теперь скажи, где ты была в прошлый понедельник? Только правду!

— У Джумагуль…

— Зачем врешь? Ни вчера, ни в другие дни тебя у нее не было! Сегодня ее мать приходила к нам и жаловалась, что давно не видела у себя нашу Толкын.

— Вчера, Действительно, я не застала ее дома!.. Я ходила к другим подружкам…

— Вот почему ты, оказывается, маячишь на вокзале, переодевшись в русскую одежду.

Толкын показалось, будто на голову ей вылили ведро холодной воды. «Откуда она узнала?!» — в ужасе подумала девушка.

— Ну, подружки пригласили, я и пошла…

— А кто вешался на шею незнакомому джигиту, бесстыжая?.. Видно, правду говорят старики: «Когда начнется светопреставление, с лица земли исчезнет вода, а девушки будут сами кидаться на шею джигитам…» Какой стыд, какой срам!..

Мать заплакала и полезла в глубокий карман за носовым платком.

Толкын стояла ни жива ни мертва. «О, аллах, какой же это негодяй следил за мной? Как не стыдно таким людям? Хуже собак…»

Ее душили спазмы, от возмущения она сейчас готова была на все. Если бы узнала, кто это сделал, она при всем народе выцарапала бы ему глаза…

— Видели. И не одна, а две бабы. Ходили на станцию купить чаю и увидели. Весь день вчера хихикали да злорадничали.

— Кто они такие?

— Да ты их знаешь — болтливые старухи Меруерт и Фатима. Теперь, считай, вся наша степь будет говорить только про тебя да про нас. Ой, какой срам, какой стыд! — снова заголосила мать.

Толкын робко предположила:

— Кто поверит их болтовне?

— Что ты мелешь?! Будь ты из бедной семьи, дочерью человека из незнатного рода да еще дурнушкой, тогда садись хоть на ишака задом наперед — никто о тебе слова не скажет… Я этих старых сплетниц уверяла, что у моей дочери нет русской одежды. Вы, наверное, говорю, с кем-нибудь спутали. А они обе с пеной у рта твердят: нет, они не слепые, чтобы не узнать красавицу Толкын, дочь почтенного аксакала Бахтияра. За девушкой, говорят, нужно в сорок глаз смотреть. Этого, мол, требует обычай. Вот мы и пришли выполнить свой долг, а там делай, как знаешь. Наше дело маленькое.

Толкын была в отчаянии. Первый раз в жизни ей пришлось обманывать, и не кого-нибудь, а свою родную мать. «Да стыд и срам!.. — про себя соглашается она с матерью. — Почему я сразу не сказала ей правду? Какая я дура!».

— Моя милая, моя единственная, — вдруг проникновенно заговорила мать. — Все завидуют твоей красоте, уму, богатству родителей. А злые люди всегда готовы сделать плохое. Никто тебя не собирается сторожить. Но ты уже взрослая. И я должна тебе сказать, может, ты и сама об этом слыхала: ты сосватана еще с колыбели. И если такие слухи дойдут до родственников жениха, какими глазами мы будем смотреть, когда они приедут за тобой?

Старая Салиха снова вытащила из кармана гусиную зубочистку и стала усердно ковыряться в зубах.

Да, Толкын слышала, но не придавала этому особого значения. Сватовство и калым ей казались тогда лишь невинной забавой взрослых, которая придумана для того, чтобы удобнее было завязывать узы дружбы и родства. Сейчас Толкын поняла страшный смысл этой «забавы» и помертвела от ужаса и отвращения. И тем ожесточеннее она поклялась: «Пока жив Наурыз, я никому не буду принадлежать!»

Толкын подошла к матери и обняла ее за шею, как делала в детстве. В глазах ее стояли слезы, она дрожала, как стебелек на осеннем ветру.

— Мой белый верблюжоночек! Моя единственная! — нежно погладила ее по волосам старая Салиха. — Не надо плакать. Все знают этих старых сплетниц. От них нет покоя всему племени. Всем они осточертели. Пусть болтают, пока не отсохнут нечистые их языки. Я хотела только, чтобы ты была осторожна. Сплетни кого угодно могут сбить с толку. Есть поговорка: «За хорошим человеком идет добрая молва, а за одежду плохого цепляется лишь сухая трава». Береги себя, доченька…

— Апа[41], когда это успели меня сосватать?

— Еще в колыбели. В этом крае наш куда[42] — самый богатый, самый именитый, самый почтенный человек. С твоим отцом они большие друзья. Когда у него родился сын, а у нас родилась ты, они на радостях, выполнив все обряды старины, поклялись друг другу в том, что их дети, когда вырастут, будут мужем и женой. Куда тогда еще хотел пригнать весь калым — сорок лошадей и другую живность, но твой отец отказался. «Слово мое никто не сможет нарушить, кроме аллаха. Когда приедете за моей дочерью, тогда и пригоните все. Я тоже не останусь в долгу. Пусть во время свадьбы удивляются все казахи тому, какой калым получил Бахтияр и как он отдал свою дочь замуж! Пусть слагают потом легенды и передают из поколения в поколение». Слово в слово помню все, что говорил тогда твой отец…

— Апа, как же я пойду за человека, которого ни разу не видела?..

— Думаешь, все заранее встречаются?

— А как же иначе?! Ты тоже вышла замуж, не увидев ни разу отца?

— Да, так и было.

— Боже упаси!

— А чего ты испугалась? Я от этого нисколько не пострадала. Всего у меня вдоволь: сыта, обута, одета. А что характер у твоего отца похож на шею верблюда, тоже ничего особенного — у каждого второго казаха такой же. Хоть и была я у него третьей женой, но родила такого молодца, как Найзабек, и такой цветок, как ты. А сперва я тоже плакала и брыкалась, кричала, что не пойду к нему третьей женой. Но потом привыкла. И ты привыкнешь.

Толкын не находила места от возмущения. «Разве можно продавать человека, как вещь, как скотину?! Да еще родную дочь? Где же ваша совесть, черствые, жестокие старики?»

Еще вчера будущее казалось ей светлым и прекрасным, она радовалась всему земному, любила и была любима. И вот все вокруг опустело, и безысходная тоска, тяжелая ненависть разрывают ей сердце. Что делать, как уйти от горя?

Толкын забилась в истерике.

— Что с тобой?! Не накликай беду! Не ты первая! — запричитала перепуганная мать.

— Апа, хотите я вам расскажу всю правду, одну правду? Вы же моя мать, а я ваша единственная дочь!

— Какую правду?

Толкын не понравился тон матери, но она решила ничего не скрывать. Все равно другие скажут, это еще хуже. Она лишь торопливо соображала, как лучше начать. Было стыдно, хоть сквозь землю проваливайся.

Она так согнулась, что почти касалась головой текемета[43], руки ее нервно теребили косы, то расплетая, то заплетая концы.

— Апа, до этого я вам говорила неправду…

— Что ты мелешь?!

— Апа, родная, кому, если не вам, я могу рассказать о том, что у меня на сердце? Кто меня пожалеет, если не вы…

— Что ты выдумываешь?!

— Апа, будьте мне не только матерью, но и заступницей…

— Ну говори же!

— Я влюблена… У меня есть любимый человек, без которого я жить не могу…

— Что это за разговоры?! Выкинь из головы всю эту чепуху. Ты, девка, видать, начинаешь портиться. Смотри, больше мне даже не заикайся о своем джигите. Как распустилась! Придется, наверно, поскорее приглашать твоего аллахом нареченного жениха. Как тебе не стыдно рассказывать матери про свои похождения? Какой срам! О аллах, избавь меня скорее от этой грешницы!.. Все, все сегодня же расскажу отцу…

Толкын вскочила, мертвенно бледная и растрепанная. Только глаза горели да тонкие ноздри нервно вздрагивали.

— Можете говорить хоть самому аллаху, но я не пойду даже за самого хана, если он мне не мил!..

— Тебя, наверное, бешеная собака укусила? Как ты можешь, греховодница, произносить всуе имя аллаха?!

— Аллахом все подлецы клянутся!

— Замолчи, безбожница! Как ты смеешь так говорить! Кто тебя этому научил?

— Умру, но за нелюбимого человека не пойду!

— Казашки испокон веков так выходили замуж, рожали детей да хозяйничали у очага.

— Я человек, а не скотина, я не стану жить с тем, кому меня продадут! У меня есть сердце, чувства!

— Сердце?! Любовь?! Глупая ты: это же счастье — быть снохой такого богатого, всеми уважаемого аксакала…

— Как вы не понимаете: я же образованный человек, и мне это мерзко.

— Ученая, говоришь? Вот поэтому ты такая и стала, капир[44]

В это время в дом вошла Аймторы.

— Эй, иди сюда! — крикнула разгневанная мать. — Недаром в народе говорят: «Золовку портит женге, а женге — тенге[45]». Ты знаешь, что с нашей дочерью творится?..

— Аллах свидетель, не знаю…

— Еще на аллаха ссылается…

Толкын вмешалась в разговор:

— Хватит вам ее терзать! Больше не позволю ее обижать. И отцу скажу так же, — она снова забилась в истерике.

— Уведи эту сумасшедшую в свою комнату!.. — закричала Салиха снохе.

— Шырайлым, что с тобой?! Успокойся, милая! — Аймторы нежно обняла золовку.

Несчастная, униженная, дрожащая Толкын бросилась на шею снохи и закричала не своим голосом.


Старик Бахтияр лежал на полу, на вчетверо свернутом белом текемете из ягнячьей шерсти, покрытом атласным стеганым одеялом. Под головой — две больших белых подушки одна на другой. У ног его сидела Салиха и безмолвно растирала дряблую кожу от колен до ступней.

— А, коке Найзабека[46], что слышно о наших сватах? — спросила она как бы невзначай.

— Зачем они тебе?

— Так просто… Время-то какое: за день сорок правителей сменяется. В такое смутное время и люди начинают портиться. Ведь надо же устроить дочь так, как мы задумали. Беспокоюсь я…

— Пусть учится. Окончит гимназию, потом устрою свадьбу. Сын свата тоже учится в Кетремборе[47]. Чем моя дочь хуже него? Было ли когда-нибудь, чтобы казах отдавал замуж дочь, на груди которой сверкает золотая медаль отличницы-гимназистки? Никогда не было. А теперь будет! Это сделаю я — Бахтияр! Пусть другие богатые да именитые лопнут от зависти!.. Все!

Старик лег на живот, а старуха начала растирать его пятки.

— Но ведь дочери уже восемнадцать… Когда ты приехал за мной, мне было только пятнадцать лет…

— Что ты бурчишь, старая карга? Может, что недоброе собираешься накаркать? Постыдилась бы сравнивать себя с нею! Не тебе судить о моей единственной дочери.

— Я все думаю, что капирское ученье портит людей, особенно девушек-мусульманок…

— Она думает! — Бахтияр перевернулся, резко вскинул голову, вонзил в жену ястребиные глаза и зло заскрежетал зубами. Худое, впалое лицо его задергалось в нервных конвульсиях. На кулаках вздулись синие вены.

Старуха почувствовала, что ей несдобровать, сжалась и замолкла.

— А ну выкладывай все, да поживее! — и Бахтияр с остервенением пнул старуху. Та опрокинулась, но, не говоря ни слова, тут же поднялась, поправляя сбившийся платок.

— Ну, старая кляча, ты долго еще будешь тянуть? Давно я тебя, дуру, не учил!

Старик вскочил с постели и схватил кемер[48]. Салиха знала, что это значит, и закричала:

— Если тебе так не терпится, сам спроси свою дочь!.. — по широченному ее лицу ручьем потекли бессильные, злые слезы.

— Позови ее!

— Завтра тоже будет день. Зачем пугать, она уже спит.

— Не умрет. Буди немедленно. Неспроста ты мнешься, старая кляча.

От гнева бородка старика тряслась, как у жующего козла.

— Когда уж ты одумаешься? Я совсем седая, а ты все бросаешься на меня с кулаками, как на только что купленную токал[49]. Несчастная я, несчастная, — причитала Салиха.

— Что у вас стряслось? — встревоженно спросила Толкын, открывая дверь.

Увидев мать, заплаканную, жалкую, сразу догадалась в чем дело. «Теперь держись, — подумала она. — А, пусть, семь бед — один ответ».

— Уходи, с дочерью я сам поговорю! — приказал Бахтияр, и мать послушно ушла в переднюю.

Толкын похолодела, руки ее дрожали от страха. Что она скажет отцу? С детства она привыкла верить, что отец — сильный и справедливый, любит ее и защищает от матери. Ей никогда в голову не приходило, что она может поступить против воли отца. Она с радостью выполняла все, что он требовал, и не из боязни, а потому, что их желания, суждения, понятия совпадали. Он гордился ею, а она гордилась отцом. И когда кто-нибудь говорил об отце нехорошее, она яростно протестовала. Как-то один гость при ней стал ругать отца, и она, недолго думая, вцепилась гостю в бороду. Толкын часто ругала брата Найзабека за его безразличие к отцу, сердилась на него за то, что он не заступается за родного отца. «Если бы я родилась сыном…» — возмущалась она сквозь слезы. «Ничего, подрастешь — поймешь…» — спокойно отвечал брат. Это обижало еще больше.

И вот сейчас она стоит перед отцом и чувствует себя, как кролик перед голодным удавом. «Неужели Найзабек был прав?! Неужели я ошибалась и не понимала, какой он, мой родной отец? Не знала, какой у него характер, что он за человек?..»

— Шырагым, присаживайся, — старик показал на то место, где сидела старуха.

Толкын послушно села, согнувшись чуть не вдвое, и опустила глаза. Ей было так стыдно, что становилось трудно дышать. В висках стучало, нестерпимо горело лицо. «Чем так жить, лучше уж умереть…», — думала она в отчаянии.

Видимо, и старику нелегко было начать разговор с дочерью. Он уже раскаивался и ругал себя за то, что слишком погорячился. Как с ней говорить, с чего начать? Не сделать бы ей больно, не обидеть бы. Э-эх, надо же такому случиться. Ведь совсем недавно поругался с сыном.

…После утреннего чая Бахтияр остался наедине с Найзабеком.

— Сынок, сейчас в Ресей[50] сплошные бунты. Здесь тоже есть бунтовщики. Но царь — это утес! Всякая власть аллахом дана. А башибузуки скоро затихнут. Казахские башибузуки в шестнадцатом до чего довели свой народ? Царь рассердился и уничтожил целые племена, сжег дотла целые края… Сейчас смотрю, люди опять стыд и совесть потеряли, друг на друга с топорами идут. Что за время такое? Голодранцы и батраки смотрят на нас косо, готовы животы вспороть, богатство разграбить, дочерей взять в жены, сыновей расстрелять… Но такому никогда не быть! На небе — аллах, на земле — закон. Ты мой единственный сын и опора, смотри, не лезь в эти крикливые партии и не слушай всяких говорунов. Делай свое дело и знай, что царский трон непоколебим!..

— Но, коке, царского трона уже нет. Сейчас каждый народ бывшей Российской империи получает независимость и самостоятельность…

— Брось молоть всякую чепуху! — отмахнулся Бахтияр. — Такой слабый и маленький народ не может жить самостоятельно, без помощи и защиты сильного царя…

— Защита — это шестнадцатый год?..

— Мы сами виноваты! Не надо было перечить белому царю!

— Так жить нельзя. Мы тоже люди!..

— Эй ты, кого учишь? Родного отца? А это видел? — разъяренный старик сделал фигуру из трех пальцев.

— Тогда мне с вами не о чем говорить! У каждого есть своя цель и своя доля, и даже родной отец не имеет права мешать сражаться за них, — и Найзабек выскочил из комнаты родителей.

Прошло почти два месяца после того разговора, а сын все еще не появлялся в отцовском доме. Теперь вот и с дочерью приходится вести неприятный разговор. «Что за трудные дети пошли нынче?! — сокрушался Бахтияр. — О аллах, за какие грехи ты так тяжко меня наказываешь?»

— Милая моя дочь! Зрачок очей моих. Ты уже большая и, наверное, знаешь, что твой старый отец в тебе души не чает… — Старику нужно было собраться с мыслями, и он на некоторое время умолк. — У нашего народа — строгие обычаи: за девушкой нужно смотреть да смотреть. Мои недруги говорят, будто я продал веру, если послал своих детей учиться в русскую школу. Это все пустые разговоры, я хотел только одного: чтобы открылись твои глаза на божий мир, чтобы ты светилась не только светом красоты, данной аллахом, но и светом знаний. Благодаря русской грамоте твой брат, слава аллаху, стал полезным человеком для своих соплеменников. Они довольны им, а мне больше ничего не надо. Дай аллах, чтобы он не свихнулся и не сломал шею в такое суматошное время. Я отдавал вас учиться в русскую школу не для того, чтобы вы обрусели и забыли нашу религию, язык, обычаи и вековые традиции. И ни один казах, будь он ученый или невежда, не имеет права не признавать их, не повиноваться им!

Старик Бахтияр остановился и украдкой посмотрел на дочь, чтобы убедиться, как действуют его слова. Она слушала с окаменевшим лицом, замкнутая и неприступная.

— Но хватит слов. Сейчас твоя мать несла какую-то околесицу, и я забеспокоился. До сих пор я считал тебя маленькой и не хотел отвлекать от учения. А ты незаметно стала взрослой. И я обязан сообщить тебе, что ты с колыбели сосватана за сына моего лучшего друга, богатого, именитого и с прекрасным положением — лучшим, чем даже у нас. Его сын этим летом кончает учение. Сваты прислали вестовых, чтобы сказать нам об этом. Тебе нужно готовиться.

Отцу казалось, что после столь рассудительных слов дочь кинется ему на шею со слезами преданности, благодарности и самоотрешения. Но Толкын не шевельнулась и не подняла глаз. «Хорошее может не сбыться, а плохое — всегда», — вспомнил отец народную поговорку, и ему стало как-то не по себе.

— Коке, — сказала Толкын, не поднимая головы. — У меня есть к вам одна-единственная просьба…

— Какая просьба? — резко крикнул старик.

— Единственная…

— Ну?

— Разрешите мне выйти за любимого человека…

У Бахтияра глаза вылезли из орбит, он бешено затряс бородой и захрипел:

— Почему ты не хочешь признавать брачный закон своего народа?

Толкын ответила не сразу.

— Женщина тоже человек, коке. Только скотину можно… Мы же люди! Другие народы давно отказались от таких позорных обычаев.

— Но ты знаешь, что воля отца — закон для детей?

— Это уже старо.

— Как ты разговариваешь с отцом?!

— Как спрашиваете, так отвечаю.

— Пока я жив, будет только по-моему!

— Я скорее умру, чем выйду замуж за нелюбимого человека!

— Замолчи, негодница! Аллах еще не превратился в черта рогатого, он покарает вас, вероотступников! Я заставлю и тебя и Найзабека подчиниться воле отца, или заживо похороните меня! — схватившись за сердце, старик упал на подушку.

В комнату вбежала Салиха и дрожащими руками расстегнула на Бахтияре рубаху.

— Ой, аллах, ой, аллах! — причитала насмерть перепуганная мать.

Толкын кинулась за холодной водой.

Когда она вернулась, отец, захлебываясь от злости, приказывал:

— Чтоб из дому — ни шагу! Отвечаешь головой. Немедленно сообщить сватам, пусть приезжают как можно скорее и забирают ее! Пока я жив — будет только по-моему!..

— Хорошо, хорошо! — с подобострастием кивала головой мать.

Передав матери чашку с водой, Толкын пулей выскочила из комнаты родителей.

«ГДЕ ТЫ, МОЯ НЕНАГЛЯДНАЯ?..»

Наурыз с волнением подходил к роще, где они встретились ранней весной. Тогда эти два тополька были совсем маленькими, а теперь их не узнать: вытянулись и покрылись густой и нежной листвой. Перед его отъездом они договорились, что как только Наурыз появится снова в этих местах, он запиской даст знать о себе. И вечером они встретятся у этих тополей.

Роща цвела, наполненная светом молодых березок, шумом нежной листвы, тонким ароматом растущих трав и цветов. Речка, такая буйная и угрожающая весной, теперь тихо скользила в красноватых берегах, и нужно было долго всматриваться, чтобы заметить ее течение.

Наурызу было так хорошо, что хотелось петь. И он тихо затянул веселую «Апырай».

Из воды стремительно вскинулась небольшая рыба и, ослепительно сверкнув серебром чешуи, ушла в глубину. По воде, обгоняя друг друга и растекаясь, пошли круги.

Наурыз с нетерпением начал поглядывать на солнце, ему хотелось поскорее увидеть Толкын, но летние вечера наступают поздно. Он долго бродил по роще, спускался к берегу и опять поднимался, но солнце, будто его держали на аркане, все время стояло на одном месте. Он уже начал жалеть, что не захватил какую-нибудь книгу. Две газеты, казахскую и русскую, он уже прочитал по нескольку раз. А до заката солнца все еще было далеко. Он расстелил газеты в тени тополей и распластался на спине. Высокое синее небо действовало умиротворяюще, настраивало на размышления, и он снова задумался о человеке и его достоинстве, о мужестве тех, кто с оружием в руках поднимается на борьбу за свободу. В памяти его всплывали героические эпизоды русской истории, подвиги русских людей во имя спасения отечества, во имя свободы своего народа. Недавно Наурыз перечитал всю литературу о декабристах на русском и французском языках. Читал все: и дневники, и завещания, и частные письма, и материалы о тайных обществах, но с особенным интересом — литературные произведения самих декабристов. Перед его глазами возникал вечно живой образ рыцаря высокой доблести, поэта-декабриста Кондратия Федоровича Рылеева.

Да, каждый смертный за свою жизнь может сделать и много доброго, может самоотверженно служить литературе, искусству, науке — и приспосабливаться, может иметь друзей и недругов, может служить своему народу и — может остаться самовлюбленным мещанином. Приходит срок — и все уходят в небытие. Но свершить в последние минуты своей жизни такой высокий подвиг, чтобы на века остаться в памяти потомков, суждено не каждому. Быть национальной гордостью — удел немногих. Но в них, немногих, как бы концентрируются величие духа и героизм нации.

Из дневника Марии Николаевны Волконской Наурыз переписал в свой блокнот все, что относилось к последним минутам, последним секундам жизни Рылеева. Он часто перечитывал это место дневника, и каждый раз в его сердце поднималась гордость за этого мужественного русского человека.

…В кандалах, с завязанными глазами пятеро декабристов стоят под виселицами… Вот уже накинуты петли. Палачи в черных масках одновременно выбивают подставки из-под ног своих жертв… И вдруг один из казненных срывается и падает на землю. Он, уже побывавший в мире ином, встает и бросает слова, предназначенные потомкам: «Я счастлив, что за Отечество погибаю дважды!»

Его слова помогли казахскому джигиту понять, что такое мужество и любовь к народу, каким должен быть человек и революционер. А декабристки! Они были достойны своих мужей.

Но вот послышались торопливые шаги, и Наурыз, к своему удивлению, увидел Аймторы. Глаза ее были заплаканны. Сквозь слезы рассказала она о несчастье Толкын и передала от нее записку. Добрая женщина утешала Наурыза, обещала помогать во всем, советовала не отчаиваться, а действовать.

— Извините, я побегу. За нами все время следят. Теперь будем встречаться между одиннадцатью и двенадцатью возле мясных лавок, что на базаре. До свидания.

— Спасибо вам за все… — упавшим голосом поблагодарил Наурыз.

Аймторы ушла. Наурыз еще не знал, что предпримет, но без всяких колебаний решил освободить Толкын из этого зиндана[51].

НАЙЗАБЕК

Найзабек Бахтияров работал адвокатом в соседнем, таком же провинциальном и глухом городке. У него не было никакой охоты возвращаться в отчий дом, но, услышав, что с Толкын случилось неладное, он бросил все и глубокой ночью появился дома. Ворота открыла Аймторы. Найзабек обнял жену, и так они прошли через двор к дверям дома. Навстречу им вышла Салиха.

— Размиловались, — неодобрительно буркнула она, узнав сына, и молча удалилась.

Аймторы хотела согреть чай, но Найзабек отговорил, сказав, что в поезде хорошо поужинал.

— Что с Толкын?! — спросил он у жены, раздеваясь.

— Не спрашивай!..

— Что хотят старики? Неужели и мы когда-нибудь такими настырными станем?

— Это зависит от человека.

— Почему они так жадно цепляются за старину?

— Об этом ты завтра сам у них спросишь.

Найзабек уже начал снимать сапоги, когда мать подошла к двери и крикнула:

— Тебя отец зовет.

— Сейчас.

Подтянув брюки-галифе, накинув на плечи френч, Найзабек пошел к отцу. Постучал в дверь.

— Заходи, чего церемонишься, — пригласил отец.

— Здравствуйте, коке! — Найзабек протянул отцу обе руки, зная, что тот обычно со всеми здоровался по-казахски.

— Убери свои жерди! Месяцами глаз не кажет, а если появится, так ночью, и скорей к своей бабенке. Тьфу! Разве ты мужчина?! Когда мужчина под каблуком у жены, он тоже баба, только с бородой…

— Коке, она ни в чем не виновата…

— Молчи! Я сам знаю, кто в чем виноват!

Найзабека раздражали и больно кололи эти злые и несправедливые слова.

— Я же поздоровался с матерью, а вас не хотел беспокоить, думал — спите.

— Какой может быть сон у семидесятилетнего старика, когда сын не хочет знаться с родным отцом, а дочь — с родной матерью. Сын отказывается от девушки, честно купленной за калым, а дочь не признает человека, которого отец ей с детства определил в мужья. Какой сон, когда все идет кувырком.

— Но зачем губить свою единственную дочь? Она же любит другого.

— Что вы мне забиваете голову этой проклятой любовью?! Сын приводит в дом нищенку без рода и племени, а дочь хочет стать женой какого-то проходимца и башибузука. Что за времена настали? Мы с матерью родили вас и вынянчили, в люди вывели. И вот ваша благодарность. Я тебя спрашиваю: где благодарность за наши труды?

Здесь вмешалась Салиха:

— Я же тебе, старому дураку, тогда еще говорила: не надо впускать в наш дом эту подлую девку. Да ты разве когда-нибудь слушал меня? Теперь ее зараза перенеслась и на нашу единственную дочь.

— Апа, зачем ворошить старое?

— Как не ворошить, если и дочь ничего слушать не хочет.

— Коке, апа, поймите нас: сейчас другое время, многое переменилось, даже царя прогнали.

— Не смей так говорить о белом царе! — Отец от возмущения топнул ногой.

— Какой он теперь царь?

— Аллах вас покарает, помянешь мои слова!..

— Посмотрим.

Отец вонзил в сына злые глаза, но спорить не стал.

— Коке, у каждого поколения своя правда. Вы свое пожили, теперь позвольте нам жить, как мы хотим.

— Э-э, нет! Пока я жив, по-вашему не бывать!

— Напрасно. Если она встретила достойного человека, надо их благословить…

— Какой он достойный? — перебила Найзабека мать. — Я же всех его предков знаю, как облупленных. Его дед околел зимой, спасая байский скот от бурана. Потом вскорости и жена отдала богу душу. От них остался сын — круглый сирота. Когда стали набирать в русскую школу, никто не хотел отдавать своих детей, боялись, что станут иноверцами. Тогда наш волостной силком бросил на телегу этого сироту и увез в школу. Говорят, он потом на доктора выучился. А теперь его сын хочет стать мужем нашей прекрасной Толкын! Подумай сам, разве он ей пара?

— А если они любят друг друга?

— Какое нам до этого дело? Есть старый брачный закон. Пока я живой, никому не позволю нарушать его! — вне себя закричал старик Бахтияр.

— Что за проклятые дети! — еще громче запричитала мать и жирным маленьким кулачком начала ожесточенно колотить Найзабека. Он не защищался, но сказал так сурово, что у отца глаза на лоб полезли:

— Как вам не стыдно, дикари, бросаться с кулаками на сына, который скоро сам станет отцом!


Когда Найзабек, постучав, вошел в комнату Толкын, она лежала на своей кровати, сжавшись в комок. Увидев брата, вскочила и с рыданием бросилась ему на шею. От этого Найзабеку стало так тяжело, что он и сам не мог больше сдерживать слезы.

— Родной мой, единственный мой брат! Как ты сейчас мне нужен. Я только тебя и дожидалась, а то бы меня давно уже не было на свете…

— Что ты, родная, какие ты слова говоришь?! Выкинь эту глупость. Рано или поздно все мы там будем, но спешить туда незачем.

— А что мне остается делать?

— Пока я жив, не позволю продать тебя за калым, не позволю, чтобы над тобой издевались невежественные, тупые и упрямые люди. Никогда! Хватит, в казахские степи тоже идут цивилизация и гуманизм. И приверженцам старого, отжившего уже не закрыть ладонью восходящее солнце!

— Пока взойдет солнце, невежество и тупость заживо сведут нас в могилу…

— Ну, мы еще посмотрим. Ночью я уже говорил с родителями о тебе. Разговор был не из приятных. Но я им сказал все, что думаю. Как бы они ни бесновались, по-их никогда не будет.

— А родительское проклятие?

— Суеверие — не помощник в таких случаях.

— Как они издевались над Наурызом, когда он пришел делать предложение! Коке даже палкой замахнулся.

— Какой это Наурыз? Не Мынжасаров ли?

— Да, он самый. Ты его знаешь?

Найзабек сразу сник, долго молчал, мучительно глядя в пол. Толкын тоже замолчала, не понимая, почему так резко изменилось настроение брата.

— Милая Толкын, хотела бы ты знать взгляды и убеждения своего родного брата?

— Конечно, хочу.

— Тогда слушай меня: я буду краток, чтобы не утомлять тебя всякими экскурсами…

Найзабек постарался возможно доступнее объяснить сестре сложность общественной жизни, рассказать о том, что такое равенство, свобода, независимость народов и наций. Толкын слушала его с огромным вниманием. Впервые брат заговорил с ней на ученые темы, да еще так взволнованно, интересно, так обстоятельно. Она с глубоким уважением подумала об эрудиции своего брата. С ним можно, пожалуй, сравнить только Наурыза…

— А вот придурки вроде Мынжасарова хотят разъединить нас, чтобы мы потом не могли сопротивляться. Они мутят народ, особенно глупую и невежественную голытьбу. Они хотят отдать наш народ на растерзание волкам, ненавидят умных, богатых и именитых людей. Пусть, мол, все будут голодранцами и за миску капустного супа пасут свиней.

— А разве это хорошо, что один богат, другой беден? Не потому ли люди стали такими злыми? Упрямство, зависть, нечестность, вражда — все из-за неравенства.

Слова сестры ужаснули Найзабека. «Конечно, этот ловкач уже успел забить ей голову. И теперь она готова отдать ему не только сердце, но и жизнь…» Но Найзабек продолжал терпеливо слушать.

— Посуди сам, разве мы сейчас достойно, честно живем? Наш отец и нагаши богаты, имениты, пользуются всякими благами. А сколько людей нашего племени живет в нищете, в постоянной заботе о куске хлеба? И сколько народной крови было пролито из-за богатства и привилегий!

— Ты, дорогая, говоришь с чужого голоса…

— Почему? Я тебя слушала внимательно. И сама говорю то, что думаю.

— Пойми меня правильно: кроме добра, я ничего тебе не желаю. Ты сама видишь, в какое ужасное время мы живем… Я знаю твоего нареченного. Он толковый, образованный молодой человек и принуждать тебя не станет. Я ему напишу и все объясню. Он тоже напишет своим родителям, и они отступятся. Но как старший брат я советую: не торопись отдавать сердце и любовь свою. Тебе встретятся еще много прекрасных джигитов, и ты сумеешь выбрать из них самого достойного.

— Я уже выбрала.

— Да пойми ты, — крикнул Найзабек запальчиво, — не могу я согласиться, чтобы моя родная сестра вышла замуж за моего врага, с которым не может быть никакого примирения!

— Нет, я никогда не пойму, почему нужно думать и поступать только так, как захотелось старшему. Он командует нами, заставляет беспрекословно повиноваться, хотя сам такой же смертный. Почему он себя считает человеком, а остальных — стадом баранов? Почему?..

— Так-то так… Но возможно ли общество, не разделенное на богатых и бедных, умных и дураков, талантливых и бездарных, трудолюбивых и лентяев? Может, ты о таком слыхала? И никогда не услышишь! Пытаться уравнять богатого и бедного так же бессмысленно, как надеяться, что глупый станет умным, а бездарный — талантливым.

— Вы объясните мне, пожалуйста, почему моя любовь должна зависеть от родительской воли и пустопорожних соображений моего брата.

— Смотри, какая умная! — закричал Найзабек. — Посмотрим еще, кто прав! А пока мне с тобой не о чем говорить!.. — он громко хлопнул дверьми.

«ДОРОГОЙ, ОСВОБОДИ МЕНЯ ОТСЮДА!»

Толкын жила под строгим надзором, мать следила за каждым ее шагом. О выходе в город не могло быть и речи, родители не пускали к ней даже гимназических подруг. Она терпеливо сносила унижение, потому что верила: Наурыз не оставит ее в беде. Не такой он человек!

Чтобы скоротать время, Толкын начала вести дневник, в котором изливала свою горечь. Вот некоторые отрывки из ее дневника:

«…Вся надежда на Наурыза. Наша верная Аймторы, к счастью, может ходить свободно. Родители страшно боятся моих школьных подруг, но Аймторы — вне подозрений. Пусть!

…Ворота днем и ночью — на замке. Ключ у матери. Она сама открывает дверь всем приходящим и уходящим. Никому нет доверия. Часто стали появляться незнакомые люди. Ездят они издалека, кони их всегда в мыле. Наверное, это почтенные сородичи моего жениха, которого я ни разу в жизни не видела и не хочу видеть. Приезжал сам будущий свекор со свитой. Они, оказывается, тоже торопятся со свадьбой. В нашем доме есть огромный кованый сундук, который годами не открывали. А теперь, видно, часто открывают, то и дело слышится мелодичный звон его замка.

Неужели мои мудрые родители думают, что делают мне добро? Или надеются принести меня в жертву шариату? Нет и нет! Как ни тяжело оставлять родное гнездо, все-таки придется. А родительского проклятия я не боюсь.

…Что с моим братом? Его прямо не узнать. Значит, политика тоже может сделать человека одержимым и фанатичным?

…Хорошо, что мое окно смотрит во двор. Я вижу всех, кто заходит к нам и с чем уходит. Кажется, мать готовит роскошный свадебный наряд и сногсшибательное приданое: больно уж много мужчин и женщин являются с пустыми руками, а уходят с целыми тюками.

…Сегодня среда. Отец, как передала Аймторы, только что ушел к ишану. Значит, он пробудет там до полночи. Справедлива ли поговорка: „Среда — день удачи“? Дай, аллах, чтобы так именно было! Но мать ведет себя, как бдительный часовой на посту. Надежда только на старую мигрень. Как было бы хорошо, если бы у матери под вечер начался приступ.

…Я не на шутку боюсь Найзабека. Почти всю зиму его не было дома. А теперь почему-то не спешит уезжать. К счастью, он тоже куда-то ушел и предупредил Аймторы, что вернется поздно. Хорошо, если бы он сегодня вообще не пришел…»


Как медленно тянется время в одиночестве. Толкын порою кажется, что часы идут вспять. Уже в который раз подходит она к своему дорожному сундучку и перебирает содержимое. Она вообще ничего не хотела брать, но Аймторы распорядилась по-своему и положила много хороших и ценных вещей.

В последней записке Наурыз написал: «В среду, как стемнеет, я приеду и освобожу тебя. Будь готова…» Ох, скорее бы наступил этот долгожданный час.

Наконец стемнело. Толкын начала торопливо собираться и сундучок поставила у самой двери. Ей было страшно и тревожно. Она то подходила к зеркалу, то садилась на стул, на котором столько лет сидела за уроками, то гладила ладонью стол, где до сих пор в беспорядке лежали ее учебники, то поправляла постель, а потом, не раздеваясь, ложилась на нее, то останавливалась возле «Аленушки» и шептала: «Не горюй, родная сестричка! Прощай, улетаю!»

В это время послышались шаги Аймторы. Сердце Толкын заколотилось, руки похолодели. Она задохнулась и едва удержалась на ногах. Когда Аймторы шепнула, что ее ждут, Толкын расплакалась: то ли от радости, то ли оттого, что приходилось бросать родную колыбель, где так хорошо жилось до последних дней.

— Милая Толкын! Ты была украшением нашей семьи, а теперь мы осиротеем. Но будь счастлива! Живите дружно, пусть у вас будет много радостей, пусть минуют вас горе и печаль. Каждой девушке суждена такая участь, никто не живет вечно с родителями, — шептала Аймторы, обнимая и целуя свою любимую, золовку. — Свекровь, кажется, заснула. Прощай!

— Дорогая Аймторы! Тысячу раз спасибо тебе за все! Я всю жизнь не забуду твоего благородства.

Вытирая слезы, они вышли в прихожую. Аймторы пошла к себе, а Толкын с сундучком в руке к выходу. Как тяжело, оказывается, навсегда покидать родной дом! Перед самой дверью она вдруг почувствовала такую слабость, что не могла перешагнуть через порог. Глаза застилали слезы, в горле стоял ком.

С трудом открыла она дверь в сени. Там было темно, хоть глаз выколи. У самой выходной двери она задела пустое ведро, оно с шумом покатилось по полу. Толкын в страхе выскочила во двор и побежала вдоль забора, чтобы найти заранее поставленную лестницу.

— Эй, кто там? — испуганно вскрикнула Салиха и быстро встала. Увидев, что комната Толкын открыта настежь и дочери нет, она, гремя и причитая, бросилась во двор. Толкын была уже посередине лестницы, когда мать схватила ее за ногу и пронзительно закричала:

— Спасите! Дочь мою крадут!

— Дорогой, где ты, скорее! — успела крикнуть Толкын и рухнула на землю.

Предусмотрительный Найзабек предвидел такой случай и держал наготове десяток джигитов. Они вырвались за ворота, набросились на Наурыза и двух его товарищей и избили до полусмерти. Потом кто-то скрутил Толкын, принес в ее комнату и с силой бросил на кровать…

ЛУЧШЕ УМЕРЕТЬ

Вспоминается… В проходе между партами лежит хорошенькая светловолосая девушка, приятельница Толкын. Она корчится в судорогах, ее рвет. Одна из гимназисток обшарила ее карманы, нашла стеклянный флакончик, не больше указательного пальца, и, видимо, по растерянности, сунула его в руки Толкын. На дне флакончика еще осталось немного кристаллического порошка. Все стало понятно. «Какая глупая девчонка, — ругала Толкын подружку. — Стоило ли принимать яд из-за какого-то прапорщика? Жизни лишать себя из-за дурака? Ой, как нехорошо».

Девушку быстро увезли в больницу, а гимназистки разошлись по домам, не дожидаясь окончания уроков.

По дороге Толкын вытащила флакончик, еще раз всмотрелась в белые кристаллики и вздрогнула: ведь это яд! Она хотела уже забросить его куда-нибудь подальше, но подумала, что завтра могут потребовать в гимназии, и положила в карман.

На следующий день объявили, что гимназия на время закрывается, Толкын ни о чем не спросили, и флакончик так и остался у нее. Но разве могла она думать, что этот злополучный пузырек когда-нибудь пригодится ей самой…

Толкын лежала вниз лицом и никак не могла открыть глаза, будто ей склеили ресницы. Как давит грудь, как горит внутри, как все идет кругом, мельтешит и заволакивается белым туманом. Кто-то сунул ей в рот палец, началась страшная рвота. Потом Толкын положили на спину, силой открыли рот, влили парного молока. И снова ее мутит. И снова молоко… Наконец судороги стали ослабевать, мышцы рук и ног обмякли.

— Слава аллаху! О всесильный пророк!.. — старуха Салиха рыдая упала к ногам дочери. Потом подняла голову и сурово приказала: — Уходите все. Останется одна келин. Пусть уснет моя ненаглядная…

И, вытирая заплаканные глаза огромным белым платком, первая покинула комнату дочери.

А Толкын бредила.

Будто какие-то безжалостные палачи привели ее в безлюдную степь и распяли на кольях.

— Пусть мучится грешница! Пусть будет добычей волков и стервятников! — слышит она голос, похожий на голос отца. Но Толкын ненавидела палачей и не просила прощения. Никто не мог добиться от нее слова «прости».

Степной ветер обдает лицо прохладой, травы родной степи шепчутся над ней ласково и утешительно. И Толкын снова возмущается и негодует: «О аллах, почему в этой вольной степи живут такие жестокие, звероподобные люди?»

Через мгновение, закрывая солнце огромными крыльями, прямо на нее летит огромная хищная птица. От ее крыльев поднимается вихрь, страшные когти готовы вцепиться ей в грудь, а изогнутый клюв нацелен в глаза… Толкын кричит от боли и ужаса, и хищная птица, испугавшись, уходит в поднебесье.

— Шырайлым, моя радость! Что с тобой?! Кто тебя напугал? — слышит она участливый голос Аймторы и с трудом поднимает веки.

— О аллах, какой это был страшный сон! — простонала Толкын и снова потеряла сознание.

А когда очнулась, смутно увидела вокруг себя много людей и среди них человека в белом халате.

Человек в белом халате тщательно осмотрел ее.

— Опасность миновала. Дело пошло на поправку. Но строго следите, чтобы она принимала все лекарства.

По комнате прошел вздох облегчения.

ВОСХОД

Кто-то сильно забарабанил в закрытые ворота. «Поломают, окаянные!» — сердито заворчала Салиха и, прежде чем открыть, посмотрела в окно: кто так грубо стучит. Потом, спотыкаясь, кинулась к Бахтияру и заголосила:

— О аллах, у ворот стоят аскеры[52].

— Пошла ты, старая дура! Какие здесь могут быть аскеры?.. — начал было старик отчитывать жену, но вспомнил о предупреждении Найзабека перед отъездом и тоже выглянул в окно. Да, у ворот стояли аскеры. Одеты одинаково, на фуражках красные звезды. И все до одного — казахи. Старик взял топор, лежавший возле самовара в передней, и стал у входной двери. Борода его тряслась, ястребиные глаза горели ненавистью и упрямством. А в ворота уже грохотали прикладами.

Тяжело ступая, из комнаты Толкын вышла Аймторы. Увидев свекра с колуном в руках, она оторопела и остановилась, потом попятилась назад. Но свекор кивком головы приказал ей открыть ворота. Замирая от страха, Аймторы открыла ворота и радостно вскрикнула: перед ней стоял Наурыз. Она сразу предупредила, что перед дверью стоит свекор с топором.

Два аскера с винтовками вплотную подошли к двери, и один из них крикнул:

— Старик, если тебе жить не надоело, бросай свой топор!

Но ослепленный гневом и ненавистью Бахтияр высоко поднял огромный колун и бросился на них. В этот момент сзади подскочил третий аскер, вырвал топор и скрутил Бахтияру руки.

— Не трогайте старика! — приказал Наурыз.

Толкын услышала его голос и, еще не веря в случившееся, быстро соскочила с постели, оделась и вырвалась навстречу любимому.

— Родной мой! Единственный! Как я счастлива! — звенящим от волнения голосом заговорила она, обнимая Наурыза.

— Бесстыжая сука! Проклинаю тебя своим молоком, которым ты вскормлена! — завопила мать.

— Будь проклята во веки веков, аминь! — отец вытянул руку, потом тыльной стороной провел по лицу.

Но Толкын уже ничего не слышала и, положив руку на плечо Наурыза, вышла из ворот.

— Будьте счастливы, мои дорогие! — крикнула им вслед Аймторы. — Не поминайте лихом!..

— Великое вам спасибо! — Наурыз низко поклонился женщине, потом помог Толкын сесть на белого коня. Аскеры тоже вскочили в седла и с места пустили своих резвых коней в сторону расположения красного отряда. И долго еще гремел над раскаленной степью жесткий перебой конских копыт.

ХОЧУ ЛЮДЯМ СЧАСТЬЯ (дневник молодого врача)

перевод Н. Ровенского


20 июля. Никак не могу привыкнуть к тому, что живу теперь далеко от родного города, среди людей, о которых раньше ничего не знала. А в институте казалось, что учебе, скучной зубрежке не будет конца. Одна латынь чего стоила… И вот — все кончилось. Прощайте, добрые, хотя и строгие, мои наставники! Прощай, неугомонная студенческая ватага. Прощайте, больницы, клиники, лаборатории, куда я с шумом вбегала, боясь опоздать. Прощайте все, все, все!.. Хорошо еще, что поступила заочно в аспирантуру. Хоть раз в год смогу вырваться из этой глухомани, из этих палящих бескрайних песков, барханов и солончаков…

Я не из тех, кто чуть не с пеленок ведет дневники. Я решила писать просто от скуки. Буду записывать все события день за днем, чтобы не забыть. Потом, через много лет, захочешь рассказать кому-нибудь о пережитом в песках, еще, чего доброго, не поверят, назовут хвастушей. Вытащу тогда свою общую тетрадь (к тому времени она обтреплется, листы пожелтеют) и с гордостью скажу: «Читайте».

Я родилась и выросла в городе среди парков и садов, в городе тополей-великанов, что раскинулся у подножий снежных гор. Когда я ехала сюда, впервые увидела ровную, как теннисный стол, степь. Такую однообразную и мертвую. Голые, морщинистые, как облинялая верблюжья кожа, сопки уныло тянулись к горизонту. И ничего живого вокруг — не крикнет птица, не пробежит зверь…

К полудню мы оказались в самом центре сыпучих барханов. Солнце здесь такое большое, что, кажется, можно достать его рукой.

Я сжалась в комок. Одна-единственная мысль тогда занимала меня: «Хоть бы не заблудиться…» Теперь об этом стыдно подумать.

В дороге мне постоянно хотелось пить. К счастью, изредка встречались колодцы. Вода в них какая-то странная: пахнет овечьей шерстью, а вкус такой, будто в нее уронили кусок хозяйственного мыла. Несмотря на страшную жажду, я не могла сделать ни одного глотка, только полоскала рот…

Когда мы подъехали к первому колодцу, вихрастый, черный от солнца молодой шофер схватил грязное брезентовое ведро, чтобы набрать воды. Я кое-как его остановила, бросила в колодец и в ведро по нескольку таблеток хлорофина — от дизентерии. Шофер ничего не понимал.

— Дорогой джигит, в народе говорят: «Береженого бог бережет». Колодец-то открытый, сколько в него всякой грязи нанесло.

Видимо, мой дружеский тон подействовал, и разозлившийся было шофер сразу повеселел.

— Можешь хоть яд сыпать в воду — выпью и не поморщусь!

Он вынул полное ведро воды и почти все опорожнил. Выплеснул остаток и снова опустил.

— Пейте вволю. До другого колодца далеко… Когда люди узнают, что наша молодая докторша бросила в этот колодец чудодейственное лекарство, сюда начнется паломничество. Попробуй тогда к нему пробиться. Пейте до отвала, пока не поздно! — балагурил шофер, поглядывая то на жену бухгалтера управления, то на учителя, возвращавшегося из дома отдыха.

Мой третий спутник был старик с красивой клинообразной бородой, которую он не переставая гладил.

— Дети мои, нет ничего хуже, чем жажда в песках. Я вот в райцентре, как положено, напился крепкого чаю. Зря вы так рассердились на докторшу, она знает, что делает. Разве ты, — обратился он к учителю, — не учишь детей тому, что сам узнал в городе?

— Мы тоже напились чаю, — пробурчал учитель.

— Вот видишь, — не то одобрил, не то упрекнул старик. Ему хотелось, чтобы все было хорошо. Но молодая женщина и учитель не обратили внимания на слова старика и смотрели на меня недружелюбно и опасливо.

Разбитной шофер подошел ко мне с полным ведром воды, весело спросил:

— Сестричка, брось-ка и сюда чудодейственную таблетку. Может быть, мотор не будет чихать.

Те двое в кузове прыснули.

Я рассердилась и посмотрела прямо в глаза шоферу. Он смутился. Я бросила в ведро таблетку.

— Дай тебе бог счастья большого, как верблюд, — шофер галантно поклонился и стал наливать воду в радиатор.

Женщина и учитель начали шептаться и хихикать. Ну и пусть!.. Вообще-то они кое в чем правы. Вы бы видели, как я осрамилась утром, в райцентре, когда садилась в машину. А все из-за модной, узкой и короткой юбки. Как ни старалась, не могла перебросить ногу через борт кузова. Пришлось бежать в дом и надевать брюки. Узкие, готовые в любую минуту лопнуть по швам, мои брюки не понравились спутникам.

Мне было не по себе еще от того, что молодой учитель то и дело бросал на меня исподтишка жадные, откровенные взгляды.

На мне были туфли с каблучком-шпилькой на босу ногу, капроновая кофта в красную полоску, войлочная белая шляпа. Да еще миндалевидные зеленые очки. В руках, разумеется, огромная хозяйственная сумка. Иностранка — да и только! Хорошо еще — догадалась перед отъездом из райцентра соскрести багровый маникюр и обрезать ножницами длиннющие ногти.

Спутница моя по внешности была полной мне противоположностью. Кажется, она натянула на себя все свои наряды. На ней было красное атласное платье почти до пят. То ли из-за неряшливости, то ли нарочно из-под него выглядывали кружева батистового нижнего белья. Поверх платья — сиреневый джемпер, на нем красный камзол, а поверх всего — зеленое плюшевое пальто. Голова до бровей повязана белым шелковым платком и розовой шалью с бахромой. На ногах ичиги с калошами. Концы длинных кос причудливо соединяются рублевой, старой чеканки, серебряной монетой. Присмотревшись к ней, я поняла, что мы с ней почти ровесницы. Ей нестерпимо жарко. Еще бы! Она все время утиралась огромным желтым платком.

На голове старика — лисий тымак[53]. Одет в домотканый чекмень из верблюжьей шерсти. На ногах — саптама, казахские сапоги с высокими голенищами, сшитые на одну колодку. Хочешь — надевай на правую ногу, хочешь — на левую. Время от времени он сыплет на ладонь из рога темно-бурый насыбай, кладет его за нижнюю губу и без конца плюется.

Учитель — в соломенной шляпе. Тесный воротник белой рубашки перехвачен черным капроновым галстуком, темно-серый немецкий костюм, чешские ботинки-штиблеты, на левой руке — золотые часы с блестящим браслетом. В зубах — сигарета.

Возле шофера сидит женщина средних лет с ребенком. Она одета почти так же, как моя соседка. А на ребенке чего только нет: самодельная тюбетейка с пучком совиных перьев, края ее обшиты монетами, по подолу и рукавам рубашонки золотая тесьма, на груди болтаются серебряные монеты да еще змеиный череп и совиный коготь. От дурного глаза: если на ребенка будет смотреть злой глаз, то змея ужалит, а сова разорвет когтями.

Мне стало как-то не по себе: неужели мы — пять пассажиров этой машины — дети одного народа? По внешности мы различны. А что у нас внутри? О чем думаем? Что нас интересует? Пока для меня это темный лес.

Учитель сначала всячески старался завязать со мной разговор. Прямо-таки не сводил с меня карих искристых глаз. Но после таблеток у колодца замкнулся и — ни звука. Женщина молчала. Я тоже, назло им, старалась не замечать их. Только у старика по-ребячьи все время спрашивала: «Что это такое?», «А там что?», «А почему?». Старик охотно и обстоятельно отвечал на все мои вопросы, и, не уставая, рассказывал мне разные легенды.

Из-за плохого ли настроения — не знаю, но поселок животноводов или, по-здешнему, штаб, показался мне убогим.

Зампредрайисполкома при беседе со мной так расхваливал этот штаб, что я засомневалась. Оказывается, не напрасно.

— Это большое животноводческое хозяйство, каких немного в республике — почти сорок тысяч голов скота, около двух тысяч населения, — говорил зампредрайисполкома. — Есть большой медпункт, он обслуживает всех животноводов совхоза. А усадьба отделения — как город.

На самом же деле в этом кишлаке около сотни небольших домишек, слепленных как попало. Что такое улица — здесь не знают. Кроме здания школы, все дома — под цвет окружающих барханов. Кажется, будто их постепенно заносит песком. Рядом свободно гуляют козлята. Вокруг каждого дома камышовая изгородь, мусор и дымящаяся зола.

Здесь мне жить…


21 июля. Сегодня с утра до поздней ночи принимала медпункт. Молодая женщина по имени Акмоншак, сноха моих домохозяев, два раза приглашала меня пить чай. Я не смогла выбраться. До меня здесь два года работала девушка — тоже горожанка. Но сейчас она уезжает: мать заболела. По словам девушки, этот поселок — самое глухое место на земле. Она сюда приехала потому, что нигде не могла устроиться без направления. Сколько было слез, сколько жалоб на судьбу. От радости, что уезжает, она говорила без умолку. А может, она просто соскучилась по собеседнику? Шутка ли, целых два года прожить в этих барханах…

Когда я спросила, что за люди здесь живут, девушка ответила: «Чудесные люди! Доверчивые, точно дети. Врача уважают, как бога, и боятся, как шайтана».


22 июля. Сегодня к вечеру закончила прием медпункта. Возвращаясь домой, встретила премиленькую девочку лет пяти с белым бантиком на голове. Платьице — из шелка в красную полоску, чулочки-гольфы, сандалетки. За два дня я успела насмотреться на здешних босоногих ребятишек. Сразу видно, с водой не дружат. А эта…

— Здравствуйте, апай[54],— поравнявшись со мной, сказала девочка.

— Здравствуй, здравствуй, — отвечаю. — Как тебя зовут? Чья ты дочка? Где работают папа и мама? Где живете? Ну-ка, скажи.

И тут же подумала про себя: «Вот дура, разве можно маленькому ребенку задавать сразу столько вопросов?»

Но девочка не растерялась. Доверчиво посмотрев на меня черными глазами, она поковыряла носком сандалии в песке.

— Зовут меня Зада!.. Бабушкина дочка. Бабушку зовут Рысбике-кемпир[55]. Папа — ветфельдшер, мама работает в избе-читальне. Мы живем вон там, — она показала на дом, который я уже привыкла считать школьным зданием: он был побелен.

Попрощавшись с девочкой, я пошла дальше. Иду и думаю об Акмоншак. Настоящая красавица. Ко мне она уже привязалась. Вчера мы с ней долго беседовали. Муж ее — механизатор. Я спросила, между прочим, как она вышла замуж. Удивительно! Их родители договорились поженить своих детей. И вот — поженили. Она мало этим огорчена. Даже не стесняется произносить слово «любовь». Странно! После этого разговора мне захотелось что есть мочи кричать на всю степь: «Эй, вы, казашки! Почему некоторые из вас все еще не осмелятся отдать свое сердце только тому джигиту, которого полюбили, без которого вам нет жизни?»

Моя предшественница, опасаясь, что я раздумаю здесь остаться, несмотря на позднее время, уехала в райцентр. Теперь вся ответственность за здоровье и жизнь многих людей, маленьких и взрослых, легла на мои плечи.

А дел много. И недостатков много. Как с ними бороться, как устранить? Что я одна могу изменить? Но и спокойно смотреть на это, как моя предшественница, я не могу.


23 июля. До обеда принимала больных, приехавших с джайляу. После обеда решила посмотреть квартиры. Взяла общую тетрадь, пронумеровала каждый дом и стала записывать все, что узнала из рассказов и что смогла заметить. Кто когда болел? Чем болел? Какое сейчас самочувствие? Особенно интересовали меня дети.

Вхожу в дом, обозначенный у меня номером семь. Оказывается, здесь живет сам управляющий. Жена его Базаркуль — уже немолодая женщина. У казана играет маленькая, лет четырех-пяти, девочка. Меня передернуло: ребенок страшно замурзанный, грязные разноцветные одеяла навалены горой почти до потолка. На протянутой через всю комнату веревке висела скатерть, и трудно было определить ее первоначальный цвет. Кирпичи под казаном лоснились от жира. На деревянной крышке большого котла грудами лежала грязная посуда: деревянная, алюминиевая и фарфоровая. Она было густо облеплена мухами.


Мой приход не обрадовал хозяйку. На расспросы она отвечала кратко: «Нет!», «Не знаю!». Я заметила, что платьице девочки следовало бы постирать.

— Помочь хочешь? Или набиваешься в токал моему кобелю?! — вдруг взвилась Базаркуль. — Не успела приехать и уже шныряешь по нашим мазанкам! В городе не смогла никому заморочить голову, так теперь аульных простаков высматриваешь, бесстыжая!.. На-ка, выкуси! — Базаркуль вскочила и под самый нос ткнула мне кукиш. Вид у нее был страшный. Волосы растрепались, на посинелых губах выступила пена. Отступая, я успела подумать: «Эпилепсия». Девочка, видимо, не первый раз видевшая такое, преспокойно продолжала играть в свои самодельные куклы.

А Базаркуль ругала меня и по-казахски, и по-русски так, что у меня волосы дыбом встали…

Уж и не помню, как я выскочила и прибежала к себе. Свекровь Акмоншак обо всем догадалась и сердито посмотрела на сноху:

— Что же ты не предупредила нашего врача, что Базаркуль — психопатка?

Потом обняла меня за плечи. Я вся дрожала, никак не могла успокоиться. Акмоншак тут же рассказала о невозможном характере Базаркуль, потом шепнула мне на ухо:

— Неряха она — это первое дело. А еще ходят слухи, что ее муж неравнодушен к одной вдове-чабанихе. Видать, это и до нее дошло. Теперь она как бешеная…

И опять громко:

— А сколько спеси и зазнайства. Раз муж ее здесь начальник, то и она считает себя начальницей над нами…

Из сеней слышалась сердитая воркотня свекрови:

— Наверное, так вот и мельчает человек. Родители Базаркуль были хорошими, уважаемыми людьми. Отец ее, да будет ему пухом земля, лет двадцать работал заготовителем. Шутка ли — столько лет на одной должности! Видать, муж Базаркуль все сносит только из уважения к памяти отца.

«Монолог» старушки немного успокоил меня.


5 августа. Сегодня обошла весь поселок. Бедности не заметила, но грязищи… Я вспомнила избитую сентенцию: «Чистота — залог здоровья» — и тяжело вздохнула. О чем же здесь думают некоторые женщины? Кажется, им ни до чего нет дела, лишь бы ребенок был сыт.

Почти ни в одном доме нет форточек. Была, говорят, баня, но весной развалилась. Стыдно писать, но что поделаешь: здесь нет уборных…

Дом бабушки Ирисбике — это о ней говорила нарядная девочка — выделяется среди других: он поставлен на фундамент, стены выложены ровно, окна большие, высокая шиферная крыша. В доме светло, воздух чист. Пять чистых беленых комнат: спальня, кухня, столовая, детская, гостиная. Двор огорожен саманным дувалом. Перед окнами растут три куста молодой джиды. Не видно никакого хлама, все прибрано, уложено, каждая вещь на своем месте. И все это заслуга бабушки Ирисбике.

Мы долго разговаривали. Ирисбике много лет жила в городе. Любовь к младшему сыну привела ее в эти края. Сын здесь нашел свое счастье. Она привезла с собой городскую культуру. К счастью этой старухи, ее сноха оказалась умницей. Много ли на свете семей, где свекровка и сноха живут в согласии?!

А здешние аульные бабы их не любят, некоторые даже терпеть не могут бабушку Ирисбике. Ну что ты скажешь!


10 августа. Встала на учет. Секретарем комитета комсомола оказался Толеу Баймаханов, тот самый учитель, с которым я ехала. Тогда он был одет, что называется, с иголочки. А сейчас неузнаваемо изменился. Ходит в грязном засаленном кителе, на ногах стоптанные сапоги. А как оброс! Наверно, с неделю не брился. Когда я намекнула ему на неряшливость, он ответил:

— Для аула сойдет, да и парикмахерской здесь нет, — и прибавил не без яду: — Это же ваш участок работы, может быть, похлопочете, чтобы ее открыли.

Я не осталась в долгу:

— Не стану напоминать, что вы педагог, напомню, что вы мужчина и потому вам не мешало бы иметь собственную бритву.

Потом с горечью заговорила о невежестве, предрассудках и бескультурье.

Секретарь раздраженно сказал:

— Недаром говорят: «Кто языком жнет, у того поясница не болит». И до вас немало энтузиастов да романтиков побывало в этих богом забытых песках. Но через несколько месяцев они бежали без оглядки… Не у каждого все легко получается.

— Вы вспомнили народную пословицу, я тоже хочу вам ответить старой пословицей: «Безвольный человек во всем уповает на всевышнего».

Секретарь побагровел. По его взгляду я поняла — будь я мужчиной, не миновать драки. Меня его злость развеселила.

Но по дороге я опомнилась и пожалела о ссоре. «Что же я наделала? Зачем оскорбила человека? Еще один недруг…» Но что-то мне подсказывало — все правильно, так ему и надо! Тоже мне — вожак молодежи. Пусть только попробует мешать.

На этой усадьбе, работают и живут и коммунисты, и комсомольцы. Разве это не сила? Одних учащихся — больше ста. Учителей — семь. Десяток механизаторов. Здесь есть клуб, изба-читальня, отделение связи, метеорологическая станция. Вся беда, на мой взгляд, в том, что многие здешние люди пассивны, некоторые из них вообще не имеют права быть комсомольцами. Здешние специалисты — некоторые — превратились в деляг, они знают только свою работу, дальше хоть трава не расти… Клубы существуют ради формы, там нет никакой работы… Как все это досадно и больно!

Взять хотя бы бабушку Ирисбике и ее сноху. Они гордятся своим домом, а до остальных им никакого дела нет. Разве так можно?! Неприязнь, вражда. Меня тоже успели прозвать кирпи-кыз[56].


17 августа. Познакомилась с управляющим Булебаем Удеркуловым. Видимо, ему уже за пятьдесят. Выглядит почти квадратным. Глаза навыкате, усы жиденькие. Жара, а он в телогрейке и ватных брюках. На голове малахай. Насыпав большую порцию насыбая за губу, он предупредил меня.

— Шпешу. Ешли можно, покороче…

Из-за насыбая он «с» произносит как «ш».

Я не спешила. Подробно рассказала ему о своих невеселых впечатлениях, поделилась мыслями о том, как изменить положение. Слушая меня, управляющий не переставал считать на старых, страшно засаленных счетах.

— Доченька, вше это правильно. Но ты еще не жнакома ш экономичешкой штороной дела. Пойми, что мне нужно в первую очередь штроить не баню, а кошару на тридцать тышач овец. Люди могут дома нагреть воды и вымытьшя. А школько овец можно помештить в ижбе? — Он выплюнул насыбай и заговорил без «ш». — Вот ты сказала, что людям приходится смотреть кино, сидя на земле. Но ты же видишь: здесь не растет ни одной палочки. От нашего района до областного центра пятьсот верст, а от нас до райцентра — двести. Вот ты и посчитай. Бревен и досок, которые мы добываем прямо-таки через силу, еле-еле хватает на каркас для кошар — на двери да косяки. Не обеспечим — начнется падеж. Кто пойдет под суд? Конечно, я.

Я слушала его и думала, что передо мной не современный руководитель-хозяйственник, а страшный скряга Карабай, чье имя стало нарицательным в народе. Мне стало жутко. Он думает так: если скот погибнет — Удеркулов пойдет под суд, а если человек умрет — похоронят — и все.

Управляющий дал понять, что разговор окончен, и принялся снова считать и записывать цифры в истрепанный грязный блокнот.

Возмущению моему не было предела. Чтобы хоть как-нибудь досадить этому толстому, с бычьей шеей, человеку, я спросила:

— Почему в вашем доме такая грязь?..

— Что, что? Что ты говоришь? — спросил он таким ошалелым голосом, будто его только что разбудили.

Я как можно спокойнее рассказала ему обо всем, что видела у него в избе.

На какое-то время управляющий растерялся. Потом вспомнил, что он здесь самый большой начальник, и рявкнул:

— Какое тебе дело до моего дома? Не позволю сопливой девчонке учить меня! Ишь какая, яйцо курицу учит… Знай свой медпункт, и не лезь, куда не просят.

— Медпункт не мой, а наш…

— Молчать! Если ты и дальше будешь так разговаривать, получишь от ворот поворот.

— Не пугайте, не боюсь! — отрезала я. — О аллах, как можно терпеть таких, с позволения сказать, горе-руководителей?


1 сентября. Начался новый учебный год. Сегодня проверяли школьную гигиену. Побывала в каждом классе. Беседовала со школьниками. Обещала как можно чаще их навещать. Сказала, что при малейшем недомогании нужно обращаться ко мне. А дети такие милые! Глаза у всех черные, ясные, любознательные. Ребятишки мне так понравились, что каждого хотелось поцеловать.


15 сентября. Встретилась с директором школы. Ему за пятьдесят. Степенный, рыхлый. Голос вкрадчивый, видно, мягко стелет, да жестко спать.

— С женщинами лучше не связываться. Я, например, перед женой рта открыть не смею. А дочери — те почти с пеленок учат своих родителей уму-разуму.

Говорит директор странно, перед каждым словом издает длительное «м-м-м».

В доме директора на подоконнике лежат несколько потрепанных учебников и почему-то совсем мало книг. Выписывает он районную и областную газеты, но использует их жена для хозяйственных нужд.

Я рассказала директору, что дети некоторых чабанов не учатся. Когда я принимала роды на урочище Кос-Кудык, сын и дочь чабана болтались дома. Чабан говорит, что в пансион не берут, а родственников или знакомых, у которых могли бы жить дети, у него на усадьбе нет. Сын помогает отцу, а дочь — матери по хозяйству. У другого чабана четверо ребят — и все не учатся.

Мой рассказ был директору неприятен, и он суетливо заерзал.

— А в аульном Совете сказали, что абсолютно все дети охвачены…

— Товарищ директор, почему вы не похлопочете о том, чтобы детей животноводов всех без исключения определить в школу-интернат? Вы же обо всем знаете. Да и школы-интернаты для детей животноводов надо размещать в областных, и в крайнем случае, в районных центрах. Можно же ведь все организовать!

— Ой, дочка!.. Ничего ты не понимаешь. Чтобы открыть наш несчастный пансион на пятьдесят мест, нам понадобилось хлопотать несколько лет и даже обращаться в Алма-Ату.

Слова директора меня смутили, и мне стало неловко за свои поучения. Но разве можно спокойно смотреть на отсталость аула? Я знаю, что часто сую нос не в свои дела. А что делать…

Да, сегодня встретилась с нашим секретарем. Ходила платить взносы. Он строг и говорит только «вы». Увидев меня, надулся, как фазан. Такой важный, злой. Видимо, тогда я его крепко задела. Пусть ершится. Мне-то что… Парикмахерскую еще не открыли, но он аккуратно подстрижен и чисто выбрит. И одет прилично. Посмотришь — парень хоть куда… А что у него в душе?

Толеу преподает физику и математику. Людям нравится, как он учит детей. Говорят, он не очень общительный, но порядочный. А для меня он пока болезненно-самолюбивый джигит, а не комсомольский секретарь.

— Товарищ Адилова, вы почему уклоняетесь от комсомольских поручений? — совершенно серьезно спросил секретарь.

— Не помню, чтоб вы мне что-нибудь поручали, а я отказалась. Или было такое? — я сделала строгое удивленное лицо.

Толеу покраснел.


20 сентября. Получила письмо от мамы! Если бы вы знали, какая это для меня радость!.. Я росла без отца, но сиротой почувствовала себя с того времени, как уехала от мамы. Милая мамочка, сто раз перечитываю твое письмо. Какая я неблагодарная — почти месяц не писала тебе.

В нашей семье — трое мальчишек и я. Теперь я окончательно убедилась, что мама сильнее всех любит меня! «Мальчишки подрастут — сами найдут себе достойное место в жизни. Но о девушке надо непременно позаботиться», — так всегда говорила мама.

«Доченька, будь скромна, осторожна, старайся поладить с людьми, не перечь старшим», — пишет она.

Мама, похоже, догадывается, как может вести себя ее дочь с джигитом Толеу, начальником Булебаем и директором школы.

«Берегись сплетен. Женщины не переносят тех, кто выделяется умом и красотой, могут в два счета затравить», — предостерегает мама.

Как будто она сама видела дикую сцену у Базаркуль, слышала сплетни аульных баб.

«Веди себя так, чтобы не стать посмешищем в глазах людей, чтобы друг не сокрушался, а недруг не издевался. Будь внимательна и предупредительна, моя доченька».

Мама, мамочка, ты увидела все мои беды!

«Я не думаю, что в ауле все плохие. Вовсе нет. Насколько я знаю, в ауле больше хороших людей. Опирайся на них. Не выставляй свое городское воспитание, свою начитанность, не умничай. Иначе тебе будет очень и очень трудно…»

О аллах, двадцать три года жила рядом с ней, ела за одним столом и ни разу не приходилось слышать таких наставлений!

Конечно, здесь немало хороших людей. Бабушка Ирисбике, Акмоншак и ее свекровь. Многие хвалят директора совхоза. А люди зря не скажут. Жалуются лишь на помощников, вроде Удеркулова. Надо бы поговорить с директором, попросить помощи и совета.

И все-таки в конце письма моя умная мамочка заговорила, как многие ее подружки, которые не хотят отпускать своих детей дальше порога.

«Кто может заступиться за девушку, кроме родной матери? Если тебе там тяжело, скорее возвращайся, не упорствуй. Ты же с детства была неугомонной, никого не хотела слушать. Горе ты мое. Устроилась бы на работу в любую больницу или поликлинику в городе».

Мой дядя, родной брат мамы, работает главным врачом поликлиники и, оказывается, страшно обижен на меня за такое сумасбродство. Да, я знаю, дядя меня очень любит, он заменил мне родного отца. Мой почти тайный отъезд был для него громом среди ясного неба. Мы с ним много и подолгу спорили. Он чаще отшучивался. И самые искренние, пылкие мои доводы считал девичьим кокетством, игрой в романтику. Вот и поплатился.

— С годами все пройдет, — любил он пофилософствовать. — Я тоже был когда-то пылкой натурой.

Дядя предсказывал мне блестящую карьеру.

— Вот получишь диплом, приму тебя в свою клинику. А через два-три года ты уже будешь вот таким, — показывал он большой палец, — кандидатом от медицины…

И все-таки я очутилась здесь. Иногда, признаться, очень жалею, что приехала. Манит город, с детства привычные и милые сердцу парки, аллеи, журчащие арыки. Очень и очень скучаю по маме, братьям, друзьям. Да, славные были ребята, многим я нравилась, многие нравились мне… Конечно, если я захочу вернуться в город, то найду подходящую причину (любой может ее найти, если захочет).

Но как подумаю о городе, начинает мучить совесть. Видно, сама судьба определила мне остаться в этих местах, где я родилась, где лежат останки моих предков, где жили мои отец и мать. Это же мой родной край. Разве дети любят свою мать за красоту?

Мама пишет: «Одна ты все равно ничего не сделаешь. Все, что ты задумала сделать, одному человеку не под силу. Так считает и твой дядя…»

Да разве я здесь одна! Нет, конечно. А со временем друзей у меня будет еще больше. Считайте — внук старика, с которым я ехала из райцентра, учится в мединституте, старшая дочь бабушки Ирисбике — даже в Москве в аспирантуре. Младшая сестра Акмоншак в следующем году заканчивает фельдшерско-акушерскую школу. Как-то в райцентре я разговорилась с одним учителем, так он назвал десятки имен девушек и джигитов, обучающихся в вузах и техникумах. Пусть не все, но хотя бы половина из них вернется же в родные края?


25 сентября. Сегодня попыталась провести собрание. Мужчин пришло мало, в основном собрались женщины. Это меня насторожило. Но я старалась не показывать вида. Обсуждали два вопроса. Первый — санитария и гигиена. Доклад сделала я сама. Второй — выборы бытовой комиссии.

В институте я часто делала разные доклады. Но на таком собрании выступала впервые. Мне и в голову не приходило, что собрание может приобрести такую официальность. В президиум посадили трех баб, и они сидели в позе суровых и бесстрастных богинь. Женщина, которая вела собрание, строго, как приговор суда, объявила имена докладчиков — даже мурашки по спине побежали. Света не было. Поставили три керосиновых лампы. Я никогда так не волновалась… Говорила о жизни, о прошлом, когда казахи вели кочевой образ жизни. Тогда они зимой жили в избах, а летом перекочевывали на джайляу и ставили войлочные юрты. Зимовье пустовало, и сама природа делала всю очистительную работу. Солнечные лучи убивали вредных микробов, дождь смывал грязь, ветер уносил пыль. Теперь люди зимой и летом живут в избе. Значит, и быт нужно менять. Надо слушать советы врачей, один больной человек может заразить весь аул.

Я покритиковала мужчин за то, что они не ценят женский труд. Зачитывала нужные места из книг, показывала медицинские плакаты. Но по лицам собравшихся видела, что мои объяснения не доходят до них. И все-таки я решила, как говорят русские, до конца нести свой крест. Рассказала о том, как уберечься от заразных болезней, которые распространяют домашние животные, звери, насекомые. Поговорила о здоровье детей, о гигиене женщин и даже о пользе мыла. Престарелые жители по давнему обычаю считают, что достаточно сполоснуть руки водой.

Я ловила насмешливые, раздраженные взгляды и чувствовала, что хотя люди слушали внимательно, однако внутренне не соглашались со мной.

Я старалась, но, оказалось, все было напрасно. Трехчасовое собрание превратилось для меня в ад. Базаркуль с пеной у рта говорила почти полчаса. Чего только она не плела! И другие женщины тоже оскорбляли меня, как могли. Я не знала, куда деваться: хоть сквозь землю проваливайся.

Управляющего на собрании не было, хотя я просила его прийти. Никто не хотел меня защитить. Уткнув лицо в пуховый платок, молчала словоохотливая Акмоншак. Библиотекарша, с таким негодованием осуждавшая в разговоре со мной невежество и предрассудки, тоже помалкивала.

Неожиданно на помощь пришел Толеу. Он говорил горячо, убежденно, он объяснял, стыдил, уговаривал, хотя его перебивали на каждом слове.

— Она его заколдовала… — хихикали молодые женщины.

И у меня появилось мстительное желание плюнуть на все это и сейчас же пешком идти в райцентр, а оттуда — в родной город.

Потом слово взяла бабушка Ирисбике. Она медленно встала и неторопливо подошла к столу президиума. Увидев ее серьезное, печальное лицо в глубоких морщинах, я напряглась до предела. Она заговорила. Спокойно, даже безучастно рассказала о том, как, оказывается, в прошлом году ее шестнадцатилетняя дочь отравилась «лекарством» знахаря.

Люди посерьезнели, задумались. И уже без всякой неприязни отнеслись к выборам санитарно-бытовой комиссии. Бабушка Ирисбике наотрез отказалась быть ее членом. Вместо себя она предложила свою сноху. В комиссию вошли женщина-метеоролог, Толеу и учитель из пансиона. Председателем утвердили меня.

Уходя с собрания, я, однако, услышала разговор:

— Посмотрим еще, чья возьмет…

Странно!


9 октября. Нет, наверно, на свете ничего живучее, чем человеческая косность. Что сделала я плохого этим женщинам? Ведь всем им я желаю только добра, хочу, чтобы были они счастливы, чтобы их дети росли всегда здоровыми и крепкими.

Когда мои сокурсники после возвращения с практики из таких вот аулов рассказывали о невежестве и предрассудках, я сгорала от стыда, готова была пожертвовать всем, чтобы мои товарищи не говорили так о моем народе. А теперь вот сама столкнулась…


12 октября. Так занята, что не хватает времени для дневника.

Через несколько недель чабаны пригонят свои отары на зимовку. Я связалась по рации с главным врачом района. Он сказал, что нужно всесторонне обследовать чабанов и членов их семей.

Придется постараться, иначе останешься без необходимых медикаментов. Сейчас здесь очень мало антибиотиков. А попробуй без них вылечить больного. Разобьюсь, но добуду передвижной рентгенокабинет, хотя бы на период перекочевок.


17 октября. В райцентре прожила пять дней. Где только я не побывала! Много было мороки с рентгеном: в районе лишнего не оказалось, пришлось просить из области. Его прислали на четвертый день самолетом.

Раньше в аулах района, оказывается, никаких обследований не проводилось. Видимо, поэтому врачи с неохотой пошли на это дело, некоторые даже отказывались. Спасибо главному врачу — поддержал: «До зимы эту работу надо будет завершить в масштабе района».

— А что это даст? Только лишняя возня?.. — роптали врачи.

Я, конечно, хотела уже наброситься на этих чиновников, но раз главврач за меня, по тактическим соображениям решила воздержаться.

Разве не может в наше время каждый медпункт на отгоне иметь передвижной рентгенокабинет? Почему бы не организовать здесь клиники по типу городских?

Наконец мы приехали. Насчет медикаментов я, кажется, пожадничала, едва втиснула в шкафы. Некоторых товарищей разместила у бабушки Ирисбике.

Мы едва не опоздали. Чабаны здесь со вчерашнего дня. К счастью, еще никто из них не уехал. Комнату для установки рентгеноаппаратуры нашли в школе. Класс перевели в учительскую, а учителя перешли в кабинет директора.


19 октября. У нас началась настоящая страда. С утра до позднего вечера принимаем чабанов, готовим для них аптечки, знакомим с правилами гигиены. Одну женщину с тяжелой формой бруцеллеза на самолете срочно отправили в область.

Жизнь чабанов наводит меня порою на размышления, совершенно не связанные с моей профессией. Возьмем чабанскую семью. Целое лето кочует она в поисках хорошего корма и водопоя. И все это время почти не видит людей. С наступлением холодов семья с отарой перекочевывает на зимовку. Там опять — только овцы. Из года в год одно и то же: вдали от школы, клуба, избы-читальни, магазина, медпункта, почты.

Почему бы не создать комплексные животноводческие бригады? Сейчас некоторые отары находятся от нас в ста километрах и дальше. А случись воспаление легких, аппендицит, тяжелые роды? Пока доберешься до больного по пескам, он уже на ладан дышит. Держать врача в каждой семье немыслимо, а в бригаде ему нашлась бы работа.

Мне особенно жалко детей чабанов. В нашей восьмилетней школе учатся сто сорок детей. Пятьдесят живут в пансионе, пятьдесят — дома, а остальные сорок детей — где придется: у знакомых, дальних и близких родственников. Это больше мальчики на побегушках, чем ученики.

Какое они могут получить образование? Родители, которые должны следить за их учебой, воспитывать, заботиться, круглый год пасут овец, а кроме этого ничего не знают и знать не могут.


30 октября. У меня вышла зубная паста, я и зашла в здешний магазин. Потолок единственной маленькой комнаты подперт девятью стойками. Запахи керосина, мыла, машинного масла, сапожного крема, селедки и резиновой обуви, конфет и одеколона перемешались здесь в один сокрушительный запах.

Продавец магазина — энергичный, жизнерадостный парень. С ним однажды я ездила в райцентр. Он всю дорогу рассказывал мне такие были и небылицы, что я и не заметила, как мы доехали.

Увидев меня, продавец смутился. Видимо, он только что пересыпал сахар-песок: руки его были в сахаре, и он не знал, куда их деть.

В самом дальнем углу громоздились книги.

Я поздоровалась и попросила показать, что у него есть из книг. Продавец взял одну с темно-серой обложкой, стряхнул с нее пыль, обложка оказалась белой: «Сев, полив и уборка люцерны». Странно! Ведь здесь не только не выращивают люцерну, но и вообще не занимаются полеводством. Кому нужна эта книга? Какими судьбами попала она на этот прилавок?

— А из художественной литературы?

— Такая тоже есть, сейчас, — он торопливо достал роман зарубежного писателя, переведенный на казахский язык.

— Нет ли чего-нибудь поновее?

— Это самая новая, — раздраженно ответил продавец.

— Почему?

— Дорогая сестричка, попробуйте-ка здесь найти место для книг. Ведь в первую очередь я должен думать о муке, сахаре, чае, керосине. Если у меня этого не окажется, знаете, что со мной сделают?

Да, грустно. За плохое снабжение продуктами наказывают. А если годами не привозят новых хороших книг — это никого не тревожит. Разве не понятно, что для чабанов книга — одна из немногих радостей.

Мне Акмоншак как-то рассказывала, что здешние книголюбы могут добыть новую литературу только через людей, которые бывают в райцентре, в области или в Алма-Ате.

Зубной пасты в магазине не оказалось.

— Пока не наведете порядок и чистоту, я вам запрещаю торговать! — решительно заявила я продавцу.

— Но, дорогая Маздак, а как же быть с чабанами? Им же надо многое купить. Да и можно ли в таких условиях навести порядок и чистоту, как в городских магазинах!

Я была непреклонна.

— Если бы в городе обнаружили такие безобразия, как у вас, вам сразу предложили бы уйти. Понятно?

— Ну, дорогая Маздак, — умолял продавец, — вы сами видите, какое у меня помещение, склада тоже нет. Что я могу сделать с этими запахами и с теснотой?

— Даю вам два дня сроку. Наведите хоть какой-нибудь порядок. Откроете только с моего разрешения.

Что же делать? И опять пошла к управляющему. Он, как всегда, сидел перед какими-то потрепанными бумагами и толстыми негнущимися пальцами бросал косточки на счетах. Видимо, я пришла совсем некстати, на мое приветствие он что-то буркнул и даже не поднял головы.

Я подождала, пока он обратит на меня внимание. Но он продолжал считать. Пришлось оторвать его от любимого занятия.

Он сгреб бумаги в кучу, закрыл их обеими руками, будто я могла что-то из них утащить, потом посмотрел на меня возмущенно.

— Какое вам дело до нашего магазина?

— Поймите меня правильно, товарищ управляющий! Если обвалится крыша и искалечит людей, вас же потянут к ответу.

Слово «ответ» подействовало на него отрезвляюще, он сразу притих. Потом вытащил из-за голенища кирзового сапога роговую шакшу и со злостью кинул в рот целую горсть насыбая.

— Ладно. Череж нешколько дней вожвратитшя бригада, которая штроит кошары. Шкажу, чтоб отремонтировала магажин…

— Там нечего ремонтировать.

— Чего же вы хотите?

— Надо построить новое помещение.

— Пошмотрим…

— Сколько можно смотреть, пора строить! Иначе я приглашу из района комиссию.

Слово «комиссия» тоже, видимо, заставило его вспомнить о многом. Он выплюнул насыбай и заговорил ласково, даже проникновенно:

— Хорошо, дочка. Давайте не будем спорить. Я все знаю, рабкооп уже пять лет пристает ко мне, чтобы я построил новое помещение для магазина…


6 ноября. Вот уже несколько дней не затихают предпраздничные хлопоты. По совету санитарно-бытовой комиссии женщины белят дома внутри и снаружи. Возле избы старика-портного с утра до поздней ночи толпится очередь. Он уже не успевает всем шить, только кроит.

На весь поселок звучит голос диктора, развеваются ярко-красные флаги.

Из низких закопченных труб валит густой дым, над кишлаком стоит вкусный запах жареного. Возле магазина гомонят разодетые девушки и парни. Торопливо пробегают женщины в белых джаулыках[57]. Возле школы бодро маршируют школьники. У старших на груди комсомольские значки, многие — в кумачовых галстуках, а у самых маленьких — звездочки октябрят. Весело, звонко!

К клубу подкатили грузовые машины, кузова до отказа забиты людьми. Это чабаны с ближних ферм. По улице тянутся телеги, рыдваны.

Вечером мы вдвоем с Акмоншак направились в клуб на торжественное собрание. Народу полным-полно. В помещении трудно дышать от копоти керосиновых ламп. Увидев меня, несколько женщин сразу потеснились и освободили место.

Через некоторое время воздух в клубе стал спертым. И смех и грех: управляющий запретил делать в окнах форточки, чтобы зимой было теплее. Теперь люди вынуждены открывать дверь настежь. Кто сидит в углу — тому жарко, кто у двери — холодно…

Докладчика прислали из райцентра. С большим портфелем и готовым текстом. Жаль, читал он, не поднимая головы, скучновато.

После перерыва начался самодеятельный концерт. Я люблю это народное искусство за его искренность и непосредственность…

Меня поразил Толеу. Теперь я точно знаю: он рожден быть певцом. Кто бы мог подумать, что этот щупленький, вспыльчивый аульный интеллигент может так покорять сердца слушателей! Раньше я думала, что он только и умеет — учить детей нехитрым правилам арифметики. А он!.. Жаль, что его до сих пор не слышал хороший специалист.

Когда он исполнял популярную песню Тлендиева «Милая моя», я плакала, хотя мне приходилось слушать певцов со всесоюзными и мировыми именами… И показалось мне, что в тот момент он несколько раз выразительно посмотрел в мою сторону.

После концерта я поднялась на сцену и от души поздравила всех артистов и Толеу. Я не преминула заметить, что мне особенно понравилось исполнение песни «Милая моя».

Для Толеу это было полной неожиданностью. Он растерялся:

— Ойпырмай! Ойпырмай![58] — бормотал он взволнованно. — Пусть аллах вас вознаградит! — и лихорадочно схватил мои руки.

Ну и сказанул! Я-то знаю, что он убежденный безбожник. Но недаром, видно, говорят, что когда утка растеряется, назад плывет.

Толеу хотел меня проводить, но я ему не разрешила, отговорившись тем, что со мной Акмоншак.


9 ноября. После утреннего приема больных я взяла лошадь и поехала на соседнюю ферму: необходимо было проведать роженицу.

Свекровь и свекор молодой женщины бурно обрадовались моему приезду. Меня очень тронуло, что свою внучку они назвали моим именем — Маздак. Теперь нас двое: Маздак-новорожденная и Маздак-невеста. Ребенок растет нормально, молодая мать тоже чувствует себя неплохо. Я наказала старикам в случае чего сразу сообщить мне и уже хотела ехать обратно, но седобородый аксакал уговорил остаться на бесбармак.

После щедрого угощения я попрощалась со своей тезкой и пошла ловить своего пегого. Как всегда, с трудом всунула ногу в стремя и приготовилась было сесть в седло, но… Очнулась, когда меня уже поднимали с земли. Ушибов вроде бы не было; кругом стоял хохот, и я не знала, куда глаза девать. Спасибо аксакалу, он строго прикрикнул на джигитов, и те притихли.

— Чего ржете? Никогда не видели казаха, упавшего с лошади? А ты, дочка, старайся в другой раз не толкать носком в пах коня.

Что делать — смеяться или плакать… Моя осатаневшая лошадь носилась по аулу, как корова, за которой гонится овод. Вот открылась висевшая на седле сумка, и из нее посыпались медикаменты, бинты, вата, термометры. Лошадь испугалась еще больше и начала брыкаться, мотать головой, вертеться на месте. А когда открылась коробка с пудрой и поднялось белое облако, раздался новый взрыв хохота. Я тоже не смогла сдержаться и от души смеялась вместе со всеми.

Старик послал детей собрать мои вещи, а один из джигитов быстро заарканил моего пегашку. Кое-как сдерживая дрожь, я снова подошла к лошади, джигиты, не спрашивая разрешения, легко подхватили меня на руки и посадили в седло.

«Эх ты, амазонка!» — мысленно издевалась я над собой и весело хохотала.


10 ноября. Сегодня долго сидела над книгой. Спать легла уже за полночь. Не успела заснуть, как кто-то нетерпеливо постучался.

— Кто там? — сердито спросила я.

— Апай, это я, Сабур.

Я сразу вспомнила ученика седьмого класса. Он хороший активист, но его мать очень суеверная женщина, суеверие даже стоило ей одного глаза…

Подросток, запинаясь и глотая концы слов, рассказал о том, что творится у них в доме.

— Я все никак не мог добыть вот это, — он разжал кулак и показал несколько разноцветных бумажных ленточек, на которых мулла-знахарь пишет свои «целебные» заклинания.

Мы вдвоем побежали к участковому милиционеру. Я его видела всего раз или два. Это коренастый, с пышными усами дядька средних лет. Ходит он, как на параде: выпятив грудь и выкидывая далеко вперед прямые ноги.

Не успели мы постучать, как скорый на сборы милиционер уже открывал дверь. Я ему рассказала, в чем дело, и показала вещественные доказательства.

— Давно я слежу за этим коршуном, — сердито заметил милиционер. — Но уж очень ловко прячут его эти глупые фанатики.

Мы быстро направились к дому Сабура. Входим. Вкусно пахнет свежей вареной бараниной. Мулла-знахарь как самый почетный гость сидит выше всех и пьет чай. На голове охапкой грязного белья громоздится сальде[59]. Увидев милиционера, мулла выронил пиалу из рук. Красно-бурая жидкость потекла по скатерти.

Хозяин дома, стараясь не подавать вида, гостеприимно пригласил нас отведать мяса и выпить чаю.

— Не беспокойся, хозяин, — вежливо отказался милиционер. — Мы пришли за твоим гостем.

И к мулле:

— Одевайся поживее.

— Ну, что вы, это же мой почетный гость… — заупрямился хозяин дома.

— А почему ваш почетный гость распространяет всякую заразу? — не выдержала я.

— Что ты, доченька! Какую заразу? Мы сами его умоляли прийти, — вмешалась в разговор хозяйка дома.

Милиционер рассердился:

— Тогда, милая, и ты одевайся! Будете отвечать вместе. Я вот специально привез к вам врача, а вы, темные люди, просите помощи у бога. Когда научитесь хоть что-нибудь понимать? Если ребенок заболел, его надо показать врачу, а вы отдаете его в грязные руки невежды.

Хозяйка поискала разноцветные бумажки и, не найдя их, напустилась на сына:

— Это ты все подстроил, паршивый щенок! Пусть бог покарает тебя! Чтоб тебе на всю жизнь остаться одиноким, чтоб тебе провалиться, — запричитала, она.

Сабур в это время прятался за печкой.

— Я и так одинокий. Из-за этого муллы все братья и сестры поумирали, — вдруг навзрыд заплакал мальчик.

— На все воля аллаха, сынок, — успокаивал его отец.

Я подошла к больному ребенку. Он весь горел. Пожалуй, крупозное воспаление легких. А какой худенький — кожа да кости. Мне стало не по себе. Я чуть не заплакала от жалости и тут же приказала отправить ребенка в медпункт.

Милиционер составил протокол, мы все подписались. Вспомнила я и другое. Недавно мулла сделал обрезание четырем мальчикам. Один из них до сих пор лежит в медпункте, другого пришлось отправить в район…


11 ноября. За полночь прибежала медсестра. Я сразу почувствовала: случилось что-то страшное.

— Девочка умирает. Пульс почти не слышен.

Я выскочила из дома и бегом к медпункту. Лицо девочки стало уже восковым, губы почернели.

Мать, которая дремала у ее ног, увидев меня, вскочила.

— Ойбай-ай![60] — закричала она.

— Замолчи! — одернула я ее. — Целый месяц скрывала, что ребенок болеет, искала муллу. А теперь поздно голосить.

Женщина замолчала. Мы попытались сделать все, чтобы спасти ребенка.

Мать не переставая плакала. Но я была на нее так зла, что не испытывала никакой жалости. Ведь если ее дочь умрет, она завопит на всю степь:

— Пусть пропадут врачи, ойба-ай!.. Из-за них умерла единственная дочь…

К нашей радости, девочка стала себя чувствовать лучше. Но румянец на ее щеках насторожил меня. Я бросилась к медицинским справочникам. Что делать, что делать? Помимо всего прочего — у ребенка авитаминоз.

Я решила остаться с больной до утра. На сердце было неспокойно. Кончилась последняя кислородная подушка, девочке становилось хуже и хуже. Все наши усилия не дали результатов. Нет, наверно, ничего страшнее бессилия человека перед надвигающейся смертью…

Утром к матери потянулись люди с соболезнованиями, а она рвала на себе волосы и голосила на весь кишлак:

— О немилосердный, о слепой аллах! Чем я провинилась перед тобой?!

На какое-то мгновение мне показалось, что я вижу страшный сон. Я плохо помню, что происходило вокруг, запомнила лишь, что все время рядом со мной был Толеу.


16 ноября. Сегодня я осуществила давнишнее свое желание: съездила на центральную усадьбу совхоза и повидалась с директором. Он напоминает многих, кого я видела в этих песках. Коренастый, среднего роста, с сединой на висках. Но в глазах есть что-то особенное. Недаром же говорят, что глаза — зеркало души. В его взгляде нет ничего жестокого, надменного, как у выскочек, пренебрежительного, как у верхоглядов. Напротив, я сразу уловила в нем человеческое внимание, уважение к окружающим людям, готовность разобраться во всем и помочь.

В конторе только что началось производственное совещание. Я попросила девушку-секретаря узнать, когда директор сможет меня принять. Девушка тотчас же вернулась и сказала, что директор приглашает меня принять участие в совещании. Я не стала отказываться и вошла в кабинет. Обсуждался самый больной и ответственный вопрос — зимовка скота. Подводили первые итоги.

Как плохо я еще знаю свой район и его нужды! Оказывается, во всем районе нет строителя с высшим образованием… Или еще. В отаре положено держать не больше 650 голов овец, а в нынешних отарах — по 1500. До сих пор юрта для чабанов — первостепенная проблема… Ни один управляющий отделением не имеет специального образования, не говоря уж о заведующих фермами.

Я рассказала директору, несколько сгустив краски, о нашем кишлаке. Он чувствовал себя неловко, подчас не мог найти нужный ответ.

— Я давно замечаю, что руководитель у вас… — он замялся.

Как я ни отказывалась, директор все-таки уговорил меня пить чай и обедать. Когда подали мясо по-казахски, зашел щупленький веснушчатый молодой человек. Я его узнала: это инспектор производственного управления. Все принялись за еду. Директор сам не пил, а мне налил вина. Пока я допила рюмку, инспектор успел пропустить пять-шесть рюмок белой. Потом он принялся шутить со мной, у него развязался язык.

Поблагодарив хозяев дома, я отправилась в обратный путь. Инспектор сел в машину рядом со мной. Остановились мы возле какой-то базы. Тут же был Удеркулов, неведомо как узнавший, что инспектор остановится именно в этом пункте. Как управляющий старался перед этим юнцом: заискивал, семенил, подобострастно прижимал руки к груди. Вот это подхалим!

Инспектор обстоятельно осмотрел кошару, открывал и закрывал двери, форточки, проверял целостность стекол каждого окна, поднялся на крышу, осмотрел противопожарный инвентарь, освещение. Потом в окружении свиты, среди которой была и я ради любопытства, он направился к скирдам сена, дотошно измерил длину, ширину, высоту каждой скирды, о чем-то спорил, что-то доказывал. Даже на зуб пробовал качество сена.

И не обратил никакого внимания на избушку чабана, ютившуюся рядом с кошарой. Когда инспектор уже направился к машине, я заметила не без иронии:

— Не мешало бы заодно посмотреть, как живут чабаны.

Инспектор великодушно согласился.

Я знаю эту избушку. В ней всего одна комната, перегороженная большой печью. Сам чабан и его жена — выпускники средней школы. Жена больна. Прошлый раз я специально приезжала осмотреть ее и, не дождавшись попутной машины, переночевала у них.

Осмотрев жилье чабана, инспектор сокрушенно покачал головой:

— Да, неважно.

— Но они сами не хотят уходить из этой землянки, говорят, что здесь теплее. А то бы я им давно построил новый дом, — оправдывался управляющий.

Я разозлилась:

— Когда вы перестанете втирать очки начальству? В прошлом году в этой семье от воспаления легких умер ребенок. Почему вы не рассказываете, как вас тогда костерили?

— Врешь!

— Я сама от них слышала. Давайте спросим.

Управляющий сразу сник.

— Ну, ладно, ладно, — пробормотал инспектор.

— Почему «ладно»? После такого отношения Удеркулов едва ли построит чабанам сносное жилье.

— Почему в Узун-Булаке нет ветпункта? — рассердился вдруг инспектор.

— И медпункта тоже, — добавила я.

— Да, и его…

Этот инспектор раза три или четыре бывал у нас в кишлаке и всегда говорил только с управляющим. У него останавливался, с ним ездил по фермам, отарам и базам. А с чабанами, скотниками, конюхами — почти ни слова. Видимо, считает, что для него, образованного человека, разговаривать с ними — значит унижать свое достоинство.

На легковой машине Удеркулова инспектор укатил смотреть другие базы. Я поехала к себе.

На полпути нас догнал грузовик и засигналил. Смотрю: за рулем сидит Толеу. Я удивилась.

— Маздак, вы никак не хотите признать во мне стоящего человека, — грустно отозвался он.

— Почему же? Мнение девушки о джигите всегда лучше, чем он предполагает.

— Ну, если так… — Толеу покраснел и перевел разговор на другую тему: — На шофера-любителя я сдал еще в институте. Это наша управленческая машина. Только из ремонта. Шофер болеет. Удеркулов попросил, чтобы я пригнал ее…

Пожилой шофер, вместе с которым я ехала, предложил:

— Дочка, может быть, вы теперь до штаба доедете на этой машине, а то мне уж очень большой крюк делать придется?

— А вдруг джигит меня не пустит?

— Пусть он благодарит аллаха за то, что встретил вас… — пошутил шофер.

Толеу молча рылся под сиденьем.

— Вы довезете меня до штаба, товарищ водитель? — обратилась я к нему полушутя.

— Пожалуйста, если вас устраивает… — и Толеу открыл дверцу кабины.

Мы поехали. Толеу упорно молчал. Я сама стала задавать ему вопросы. Он отвечал односложно: «да» или «нет». Это меня задело. И я задала ему такой вопрос, на который надо было отвечать по-настоящему.

— Знаете, это длинный разговор… — пытался он уйти от ответа.

— Дорога тоже длинная, — заметила я.

— …Вам, наверно, рассказывали, что и я вначале вел себя так же, как вы сейчас. Шуму наделал много. Потом управляющий пригласил меня к себе и говорит: «Молодой человек, не мути народ. Так жили наши предки, деды и отцы, и мы так жить будем. Если мы вам не по душе, можете уехать. Задерживать не станем…» А вот так, как вы… настоять… я не смог.

Мы заговорили откровенно.

— В следующем году уеду… Можно совсем закиснуть в этих песках, — признался он.

И мы заспорили.

— Вы, конечно, можете уехать отсюда с полным правом, — сказала я, и Толеу удивленно посмотрел на меня. — Но только в консерваторию.

Толеу решил, что я над ним смеюсь.


17 ноября. Утром я узнала от Акмоншак, что Базаркуль болеет. Как порою мы бываем жестоки! Я чуть ли не обрадовалась этому.

За всю жизнь я впервые встречаю такую женщину, как Базаркуль. Если уж судьба наказывает, то безжалостно. Лицо у нее землистое, заляпанное широкими пятнами, зубы гнилые, глаза ввалились. Всех пугает ее злой, грязный язык. Я и то, правду сказать, побаиваюсь.

Мне не хотелось к ней идти. Если она больна, думаю, пусть сама придет. Ну, не дура я после этого?

В обед пошла домой, но есть не смогла. Все время думала о Базаркуль.

И вот я второй раз переступаю порог дома Базаркуль, куда, как мне казалось, я никогда больше не войду.

Маленькая девочка, с трудом ломая жингил, поддерживала огонь в печи. Дом полон пара. О господи, даже крышка котла в этом доме разбита.

В углу у печки, закутанная в одеяло, стояла Базаркуль. Лицо опухло.

— Когда заболели? — спросила я строго.

Базаркуль с трудом открыла глаза. Увидев меня, она насупила брови и отвернулась. Но, видимо, ей приходилось туго, она заплакала.

— Я дура… тогда… — вместо ответа Базаркуль начала извиняться.

Мне стало грустно. Я сразу догадалась, что у Базаркуль отравление. Очень опасная штука. Каждый час дорог. Теперь я сама почувствовала себя виноватой перед этой женщиной.

Пришлось поместить ее в медпункт.


19 ноября. Ночь провела у постели Базаркуль. У нее нехорошие симптомы. Если сегодня не наступит облегчение, придется на самолете отправить в район. Только к вечеру ей стало немного лучше, я пришла домой и пишу эти строки.


3 декабря. Усиленно готовлюсь к сдаче кандидатского минимума. Только было взялась за книгу, ко мне вошла Акмоншак, на лице загадочная улыбка. Ни слова не говоря, сунула мне в руку конверт и выбежала. На конверте ничего не написано. Открыла, там оказалось письмо. В стихах! И озаглавлено: «Красавице Маздак». Читаю. Ужас! Такие метафоры, что можно вообразить себя черт знает кем. «Потерявший голову от любви к вам» и в скобках — Толеу. Что в таких случаях надо делать, не знаю. Мне было и досадно, и смешно… и приятно. Ну и влюбчивый же этот Толеу! Я ведь ему никакого повода не давала, больше критиковала, ругалась, спорила.


7 декабря. Чем больше узнаю чабанов, тем больше думаю об их трудной доле.

Сегодня мне передали, что заболел скотник, который живет за речкой. Мы с медсестрой отправились к нему пешком. Возле речки встретили двух женщин, тащивших огромные вязанки хвороста. Я не поверила глазам: это были Акмоншак и ее свекровь.

Поравнявшись с нами, они сбросили вязанки и долго утирались.

— А почему этим не займется ваш сын? — с возмущением спросила я старуху.

— Ой, когда он вернется? Все снегом занесет. Механизаторы возвращаются домой только к середине зимы…

Я поразилась тому, что старуха все это считала обычным делом и никого ни в чем не упрекнула. Но Акмоншак заговорила со слезами в голосе:

— Этот проклятый управляющий только и знает, что гонять наших мужей на работу. А что у нас дома делается, знать не хочет.

Свекровь пропустила мимо ушей слова снохи.

Колодец тоже находится чуть ли не за километр от кишлака. А ведь по воду приходится ходить несколько раз в день.


9 декабря. С большим трудом, но закончили строительство бани. Правда, стены и пол надо еще зацементировать, потолок обить досками. Управляющий заупрямился и ничего не дает. Вообще, будь его воля, он сжил бы меня со свету. Он страшно зол на меня за то, что я якобы нажаловалась на него директору совхоза.

— Если останется что-нибудь от строительства магазина, тогда посмотрим, — пообещал он неопределенно.

В самый разгар ругани в контору зашла Базаркуль. Она послушала, о чем спор, и зло крикнула:

— Э, управляющий, прекрати разговоры! Когда ты научишься понимать людей? Тебе баня нужна больше, чем им. А за печкой теперь купаться нельзя. Там все отсырело. И воду я тебе греть больше не буду… Пусть люди знают.

Мы едва сдерживали смех.

— Ну, ладно, без тебя разберемся, — промямлил управляющий.

— Э, дурья голова, ты только о скотине думаешь. Даже во сне всегда бормочешь о баранах. Хоть бы раз подумал о людях.

Я была удивлена. Зря здешние жители называют ее дурехой. Просто у нее ум с сердцем не в ладу…

— Чего тебе? Ну иди, иди домой. Я скоро приду, — управляющий старался выпроводить жену.

— Не уйду, пока не отпустишь, что они просят. Иначе я с тобой по-другому поговорю.

После этих слов управляющий совсем заробел и начал сдаваться.

— Ай-яй-яй, ведь эти доски нужны на телятник, — сокрушенно причитал Удеркулов, выписывая нам наряд. Несколько раз он ошибался в цифрах (разумеется, в свою пользу). Радостные выскочили мы из конторы, оставив супругов наедине.

Дней через десять-пятнадцать и у нас будет работать баня!


10 декабря. Сегодня, кажется, последним жителям села сделали прививку. Вводили комбинированную вакцину. Сколько было историй! Просто смешно. Иной взрослый ведет себя хуже ребенка. Один старик, узнав о прививках, быстренько сел на верблюда и ускакал к своей дочери на дальнюю заимку. Ничего, и туда доберемся!


17 декабря. Только что пришла с работы. Едва надела халат, вошла Акмоншак. Она была бледна.

— Вот в газете про тебя… — она положила, районную газету «Труженик» на табуретку и торопливо вышла. Я с недоумением развернула газету. Сегодняшний номер. На первой странице совхозы рапортуют о готовности к зимовке скота. На второй — отчет с пленума парткома. На третьей полосе — информации, заметки, сообщения с мест. Ни в одной из них обо мне не говорилось. На последней странице мне бросилась в глаза большая статья под рубрикой «Фельетон». У меня по спине мурашки побежали. А какой заголовок — «Врач или сумасбродка?»! Прочла один раз, второй. Не верю своим глазам. Да, от начала до конца все написано обо мне. Под фельетоном стоит подпись «М. Шабаганов, специальный корреспондент».

Написано так, будто автор ходил за мной по пятам и узнал всю мою подноготную. Каждый мой шаг, каждый поступок представлен в злом, карикатурном виде. По фельетону получалось, что никакая я не комсомолка, добровольно приехавшая в эти края, а нелепая взбалмошная особа, которой больше некуда было деваться. Я ничего не понимаю в медицине и жертвой моего невежества стала горячо любимая и единственная дочь скотника и т. д. и т. п. Фельетон блистал двусмысленными намеками и пошлыми остротами, задевающими не только мои человеческие достоинства, но и девичью честь.

«Какой негодяй мог так написать? Где правда? Где справедливость?» — стонала я. Мне казалось, будто кто-то из-за угла выстрелил в меня, но не убил, а тяжело ранил… Я не знала, куда деться. Как это, оказывается, страшно — быть оклеветанной.

Потом я бросилась на кровать, уткнулась лицом в подушку и заплакала навзрыд. Вот тебе, получай. Ты сама хотела, как Павел Корчагин, только на линию огня. Еще хочешь или хватит?

Передо мной всплыл мой родной город, моя мама, дорогие друзья и товарищи, от которых я по дурости уехала в эти пески. Что я сделала плохого?.. Почему же такая неблагодарность? В это время кто-то постучал в дверь. Я не ответила. Стук повторился. Наконец за дверью послышался голос: «Дорогая Маздак, нужна срочная помощь двум молодым роженицам. Они у нас в медпункте».

— Сейчас приду… — ответила я как во сне.

…Роды прошли благополучно. У обеих — здоровые, горластые сыновья… Суюнши, суюнши, люди!

Было за полночь, когда измученные, но счастливые матери глубоко и спокойно заснули. Младенцы тоже затихли и сладко почмокивали.

Мне снова стало невыносимо от мысли о фельетоне. Бабушка Ирисбике, видимо, поняла, что творится у меня на душе, села рядом со мной и погладила мою руку.

— Не надо так убиваться. Народ не виноват в том, что живут еще такие, как этот, что написал. Люди всегда сумеют отличить белое от черного. Наберись терпения. Все выяснится. Мы это дело не оставим…

В этот момент кто-то тихо постучал в дверь. Бабушка Ирисбике открыла, вошел Толеу, бледный и взлохмаченный, как после пожара.

Бабушка ушла к больным.

— Ты что это в ночь-полночь? — обиделась я.

Толеу заговорил так громко, что мне пришлось его предупредить — здесь больные.

— Я уже разговаривал с парткомом и комитетом комсомола. Просил как можно быстрее послать комиссию для проверки. И сказал, что так может написать только нечестный человек.

— Ладно, посмотрим. А ты мог бы и пораньше прийти. Уже четыре часа утра, — упрекнула я его.

Толеу покраснел и опустил глаза.

— А я с вечера стою возле твоего дома. Я видел, как ты выбежала, но останавливать не стал, подумал, у тебя срочное дело. Так и ходил туда-сюда.

— Ты что, все это время был на улице?

— Сегодня не холодно.

Я не нашлась, что ему сказать.

— Так и замерзнуть недолго. Хочешь спирту? — выпалила я неожиданно.

Толеу покраснел еще сильнее.

— Не пью.

Я вскочила и обняла его.

— Ладно, иди, — велела я ему и опустилась на стул.

Он, не говоря ни слова, послушно повернулся и, не оглядываясь, вышел.

Теперь я только и думаю о Толеу. Сказать правду, я иначе представляла своего жениха. Он виделся мне не только умным и серьезным, но еще и высоким, стройным, красивым, гордым, молчаливым, чуть суровым, но великодушным. Я, конечно, буду понимать его с полуслова, по одному взгляду, движению бровей, выразительному жесту и любить до безумия. А оно вон как обернулось! Предположим, Толеу умен и деловит, и ростом вышел. Но слишком уж он мягок, уступчив, даже послушен, и потому бывает вспыльчив, как порох… Его можно сравнить с веткой краснотала. Гнется-гнется, а потом как полоснет… Что бы сказал Толеу, прочитав эти записи?..

А на душе все-таки муторно. Проклятый фельетон. Из-за одной такой статейки можно испортить столько крови.


20 декабря. Сегодня прибыла комиссия из пяти человек: представители парткома, исполкома, комсомола, главный врач и заместитель директора.

Мне уже рассказали, с кем они беседовали, о чем спрашивали, чем интересовались. Пусть разбираются. Я не боюсь — никакого преступления не сделала, не украла ни одной копейки, никого не уморила неправильным лечением.

Вечером зашел Толеу и принес, как шутят казахи, целый мешок новостей. Особенно я хотела узнать, что сказали родители умершей девочки. Они в один голос ответили: «Бог дал — бог взял». Подумать только — Базаркуль защищала меня! Бабушка Ирисбике обстоятельно рассказала о делах в кишлаке после моего приезда и о состоянии медпункта.

— Ты бы так вразумительно не смогла, — заметил Толеу.

Оказывается, здесь действительно был газетный работник. Разговаривал он все время только с одним управляющим. Ну, понятно, основательно выпили и плотно закусили. А потом стали решать мою судьбу. Самоуверенный корреспондент ни разу не поговорил не только со мной, но и с секретарем комсомольской организации. А уж аксакал постарался.

Как большую тайну Толеу рассказал мне, что комиссия приехала с более широкими полномочиями. Но чтобы не вызывать лишнего шума и не спугнуть кое-кого, было сказано, что приехали проверить факты, приведенные в фельетоне.


23 декабря. Главный врач два дня подряд проверял работу медпункта. Узнал, как шли дела до меня. Подробно выяснил, почему умерла девочка. Побеседовал с каждым работником медпункта, поинтересовался диагностикой. И только после этого пригласил меня.

— Служить своему народу — высшее счастье, — начал он с общей фразы, и это меня насторожило. Но потом мы разговорились и не заметили, как пролетело три часа. Он тепло, по-отечески рассказывал мне о долгой и нелегкой практике в этих краях, подсказывал, советовал.

— В целом вы начали неплохо. Но надо быть мягче. Как с родным отцом, с матерью, с любимым братом. Народ это ценит. В чем вы неправы, скажут члены комиссии. Но я убежден в одном: если ты по-настоящему любишь свой народ, он тебя поймет и простит опрометчивые поступки.

Я поблагодарила судьбу, что моим начальником оказался такой человек.


27 декабря. Вечером в клубе было полным-полно народу. Пришли люди с самых отдаленных ферм. Я весь день была дома сама не своя, боялась, что будут обсуждать не только фельетон, сколько меня. Я заранее сгорала от стыда. Под вечер ко мне зашла Акмоншак и, хотя мы были вдвоем, шепнула мне на ухо:

— Не бойся, будут снимать управляющего. Мы, оказывается, даже не знаем, чего он натворил!

И вот мы с Акмоншак сидим в последнем ряду. Люди в течение двух часов говорили только об управляющем.

Удеркулов и его помощники воровали совхозный скот и гнали его за триста километров в город. Милиция недавно задержала их. А ведь каким прикидывался бережливым хозяином, ревнителем общественного добра!

Директору совхоза тоже досталось. Мне даже стало его жалко.

Фельетон обсуждали уже после собрания. Я хоть и не знала за собой никакой вины, но все равно страшно волновалась. Члены комиссии, работники парткома признали фельетон клеветническим, всем было ясно, что автор его думал не о деле и за то был, оказывается, тоже строго наказан.


30 декабря. Толеу уговорил меня пойти на каток — посмотреть игру школьников в хоккей. А за неделю до этого мы, человек десять во главе с Толеу, ходили делать этот каток на ближнем озере: надо было успеть — ведь скоро начнутся каникулы.

Озеро, куда мы направились, называется Ащи-Узек. Ближний берег его пологий, а противоположный очень крутой, как говорят, змея не проползет. Пышные желтые кисти камыша поблекли на морозе и стали похожи на взъерошенную шерсть бездомной рыжей кошки. Лед под лучами солнца блестит, как натертый паркет. В звонком морозном воздухе далеко слышен веселый скрип снега.

Когда мы вышли из кишлака, я шутливо спросила у Толеу:

— А стихи ты сам сочинил или у кого-нибудь списал?

Он насупился и ничего не ответил. Я постаралась не заметить его неловкости и во все глаза смотрела на каток.

Когда мы подошли к озеру, дети плотно окружили Толеу, наперебой приставая к нему с расспросами. Я даже позавидовала ему.

Поодаль стояла группа женщин, среди них была Акмоншак. Ее затащил сюда младший брат мужа, он играет в одной из команд. Другие женщины тоже пришли посмотреть на игру.

У многих игроков нет никакой спортивной формы. Коньки привязаны прямо на сапоги, на валенки, на ботинки. Не видно ни одной фабричной клюшки, у всех — самодельные.

Толеу тоже вышел на привязанных коньках. Во рту — судейский свисток. Играют команды восьмого и седьмого классов. Свисток! Игроки, как конники с клинками, ринулись навстречу друг другу. По льду зазмеились белые полосы. При резких поворотах из-под ног игроков летела ледяная пыль.

Болельщики здесь не менее темпераментные, чем на центральных стадионах. Они так же оглушительно кричат, осуждают, одобряют, досадуют.

А я невесело подумала: в школе обучаются сто сорок детей, но не налажены по-настоящему занятия физкультурой. Даже в районе нет ни одного специалиста по физической культуре и спорту.

Победила команда седьмого класса со счетом 3:0. После соревнования Толеу подошел ко мне.

— Покатаемся?

— У меня же нет коньков.

Стоило Толеу сделать знак своим питомцам, как ко мне потянулось несколько пар сразу.

— Апай, вот снегурочки!

— Нет, у него тупые, а я наточил!

— У него большие, а мои будут вам в самый раз!

Толеу осторожно привязал коньки на мои сапожки, и я спустилась на лед. Ребята смотрели на меня весело и выжидающе.

— Смотри, как она хорошо катается! — удивился самый бойкий.

— Красиво идет! — зашумели школьники.

Мне показалось, что я никогда не скользила по такому зеркальному льду, под таким чудесным небом, не дышала таким чистым зимним воздухом.

Наконец мы с Толеу возвращаемся в кишлак. И только сейчас мой джигит ответил на вопрос, заданный в начале нашей прогулки.

— Да, я немножко пишу стихи…

— Почему же не ответил сразу?

— Я хотел сказать другое, — он замялся. — Не знаю, как ведут себя другие парни, но наш джигит, если влюбится, наделает ради своей возлюбленной таких глупостей, что потом бывает стыдно всю жизнь… Для девушки это похоже на испытание. Если за внешней грубостью девушка увидит настоящее, быть им навеки вместе.

— Какая-то мудреная философия.

— Зря насмехаешься.

— Не надо сердиться.

— Я не сержусь.

Какое это счастье — быть любимой! Хочется взлететь и кружить, кружить по небу. Ну почему, когда человек счастлив, у него, хотя бы на миг, не вырастают крылья?

Летом, когда я впервые увидела наш кишлак, он показался мне совсем невзрачным. Сейчас в нем пока мало что изменилось — появились баня да новый магазин. Изменилась я, сроднилась с людьми, окрепла…

Пусть же в эти пески придет электричество, газ, атомная энергия. Пусть водопровод придет к чабану, пусть пар отопляет его жилье. Пусть появятся здесь холодильники, пусть свежий запах овощей поднимается над кишлаком. Пусть дети здешних людей добывают мировые рекорды.

Всю дорогу, пока Толеу с жаром о чем-то разглагольствовал, я была занята своими думами. Из его речи я поняла только то, что сегодня в клубе будет молодежный вечер, посвященный наступающему Новому году, и что это — инициатива нового управляющего.


31 декабря. Да, новый управляющий, мне кажется, берет быка за рога. Он дошел до областных организаций, но добыл движок. Электропроводку все же не успели сделать, поэтому к Новому году будет освещен только клуб.

Действительно, вечером наш неказистый на вид клуб преобразился. Над ним развевается красное полотнище, и его резкие всплески слышны далеко вокруг. Кто-то обтянул красной материей большую пятиконечную звезду и внутрь вставил лампочку. Под звездой укреплены серп и молот.

У входа в клуб шумно толпились дети, подходили старики и, прикрывая ладонью глаза, смотрели на звезду, как на солнце.

Стук движка был так необычен для жизни кишлака, что во всех дворах залаяли собаки.

Когда мы с Толеу вошли в клуб, там уже играла радиола, толпились молодые мужчины и женщины, джигиты и девушки.

Я внимательно оглядела их наряды и удивилась — все были одеты по-современному, со вкусом.

Толеу тоже выглядит франтом: на нем черный костюм с узкими брюками без манжет, белоснежная сорочка, капроновый черный галстук, узконосые туфли. Ну прямо конферансье какой-нибудь концертной бригады!

Мы подошли к танцующим. Толеу вышел на середину и объявил:

— Сейчас будет вальс! Дамы сами приглашают того, кто им по сердцу!

Люди, видимо, стеснялись — музыка играла, а круг пустовал. Взгляд мой упал на Толеу, который стоял в противоположной стороне, чуть прислонившись к столбу. Я безошибочно угадала, что он сильно волнуется, хоть и не смотрит в мою сторону. Мне стало его жалко. И я твердыми шагами пересекла пустой круг и пригласила Толеу. Вы бы видели в этот миг лицо моего джигита! Мы долго кружились, и мне казалось, что нас несут крылья и над нами горят не электрические лампочки, а яркие звезды. До чего же хорош этот вальс с названием «Милая моя!» Какая мягкая, трепетная мелодия!

Когда мы закончили вальс, раздались громкие аплодисменты.

В двенадцать все сели за стол, который был накрыт в соседней комнате. Мужчины разлили вино. На всю мощь включили приемник. Бьют куранты. Мы встали и слушали глубокий взволнованный голос диктора:

— С Новым годом, с новым счастьем, дорогие друзья!

Мы поздравляем друг друга…

Здравствуй, Новый год! Исполнишь ли ты мои желания? Их много. Я хочу всем людям на земле — мира, стране моей — силы и славы, народу моему — большого счастья, а себе — настоящей любви!

ПОКА ХОЖУ ПО ЗЕМЛЕ

перевод М. Симашко

МОЕ ЗИМОВЬЕ

Было начало июня, и солнце щедро грело землю. Буйная трава покрывала степь. Бесконечная, бескрайняя, родная, она была похожа на невесту, нарядившуюся в невиданный бархат, любующуюся своей красотой. А когда появлялся степной нерасторопный ветер, степь начинала колыхаться вся, как море. Даже белые гребни волн чудились вдали. Словно тепло родного очага — это легкое дуновение…

Особенно податлив ветру высокий ковыль. Он будто длинное руно, ниспадающее с шеи двугорбого верблюда. Пригибаясь под ветром, ковыль и создает впечатление белых барашков на гребнях зеленых волн. А весь травостой настолько густ, что не видно ни одной прогалины. И лишь на обочине грунтовой дороги, истоптанной и изъезженной, появляется из-под травы красноватая рыхлая земля.

Мы стоим у самой мечети на высоком, господствующем над степью холме. Очень хочется подняться на минарет, чтобы оттуда посмотреть окрест. Но все лестницы, ведущие наверх, давно уже обвалились, а кирпичи растащены не известно кем и когда. Но даже в таком виде старая мечеть красива и величественна. Она построена очень давно и известна далеко за пределами нашего края. Из области уже приезжали комиссии, составляли планы реставрации. А пока что вся нижняя, доступная людям, часть мечети разорена и изуродована. Даже примыкающая к стене цинковая кровля искорежена и погнута, словно на ней проводился кокпар, конная игра. Грустно смотреть на эти заброшенные полуразвалившиеся стены, одиноко стоящие посреди бескрайней зеленой степи…

Вспомнилось, как когда-то наш аул разбил свои юрты возле самой мечети. Нам, мальчикам, казалось, что пустое здание разговаривает с небесами на каком-то таинственном, непонятном языке. Действительно, когда мы прикладывали ухо к жженому красному кирпичу, то слышали смутный гул и как будто чей-то говор. И тем громче и явственней был он, чем сильнее становился степной ветер. По вечерам было страшно проходить мимо темнеющих стен, а в лунные ночи нам чудились огоньки на верхушке минарета, там, где смутно сиял серебряный полумесяц…

Все понятно сейчас, да и мечеть стала меньше и обычней, словно бы ушла в землю. И все же жалко мне ее — ту, вспоминающуюся в снах далекого детства!

Я взобрался на крышу ветхой землянки, примыкающей к стене мечети. Подняв руки над головой, крикнул:

— Здравствуй, степь!..

— Здравствуй…

Будто это из-под земли отозвалось в развалинах. Каким-то расслабленным становлюсь я здесь. Не знаю, хорошо это или плохо, но сердце щемит непонятной сладкой грустью. Кажется, вот сейчас выйдет из-за стены мать, раскинет свои натруженные руки, бросится мне навстречу:

— Здравствуй, сын мой!..


О благословенная родина!..

Священная земля отцов, дедов и прадедов, где кочевали на приволье неисчислимые поколения моих предков!..

Святая святых… Дерево, в кроне которого приютилось гнездо моего детства… Колыбель рода моего, земля обетованная… Отчизна!..

Неисчислимые отары овец, буйные косяки стремительных аргамаков вспаивала ты век за веком для моего рода. Дремлющие холмы, многоводные озера, дремучие леса — все есть у тебя для человека!

Невозможно позабыть лебедей, трубящих вечную песню любви и верности в твоем небе. Неисчислимые стада сайгаков и серн, волки, лисы и зайцы, белая рыба в водоемах, парящие над родным урочищем орлы — все это тоже родина!


Слезы наворачиваются на глаза, и мне не стыдно их. Губы мои шепчут эти слова, и я понимаю, что только здесь имеют они, право на то, чтобы так восторженно повторять их. Когда такими словами грешат почем зря и где попало, они тускнеют.

Мне кажется, что только сейчас, в эту минуту, узнал я, как дорог мне родной край. И никакой радости нет выше радости возвращения сюда. «Родная долина красивее всех самых чудесных городов на свете!», «Простой воробей из родных степей красивее заморских лебедей!» Разве есть что-нибудь точнее и образнее народных пословиц!

Да, жесткий ковыль родины мягче и нежнее любого бархата. Не отрывая глаз и не мигая, ненасытно смотрю на свою степь… На восток от родного урочища сверкает тысячами извилин степная неторопливая речка со множеством рукавов и притоков. Плотной стеной стоит, волнуясь метелками, прибрежный камыш. А за ним зеркальное, богатое дичью и рыбой озеро, вдали еще несколько озер поменьше… На севере возвышается над степью священная скала Сункар-кия, что означает «Соколиный пик», сбоку примкнула к ней вершина пониже — Кос-буйрек — «Пара почек». Издали горы похожи на сидящего посреди степи старика аксакала, размышляющего о судьбах своего края… На юг — степь, изумрудная, нескончаемая…

Степь… Она почти ровная, если смотреть сверху. Когда стоишь внизу, картина совсем иная. До самого горизонта уходят невысокие гряды сопок, один на другой громоздятся барханы. Издали они похожи на караваны одногорбых верблюдов, на девичьи груди, на львиные гривы. Мало ли с чем сравнивают их. Далеко, там, где степь сливается с небом, колышется теплый обманчивый мираж. Сейчас все выпуклости земли уравнивает сплошная зелень, и только седые ковыли венчают верхушки холмов.

Девичьей нежности полно начало лета в степи. Кажется, что именно к твоему приезду приготовлена вся эта прелесть, что специально для тебя устлана невиданными коврами земля, что кто-то большой и добрый обрызгал волшебными духами травы, настоял воздух на терпких степных цветах… В той стороне, где заходит солнце, — гладкая, как стол, пустыня. Ее действительно тысячелетиями полировал ветер. Улы-такыр — «Великая равнина». Так и называют ее. На жесткой каменной земле не выживает трава, только колючки, да и те не везде. Когда-то там бродили неисчислимые стада диких куланов, но куланы уходят, если кто-нибудь хоть однажды пересечет их дорогу или напьется из их водоема. Теперь на Великом такыре можно встретить лишь диких кииков, красивых и грациозных…

Что еще можно увидеть?.. Ничего, кроме невиданной синевы купола над головой. Он такой зримый, осязаемый, что кажется, будто находишься в громадном, построенном кем-то здании. Не случайно мои предки еще совсем недавно боготворили природу…

Но где же в этом океане холм Кара-тобе? Его и не видно отсюда, а он ведь один такой на земле. Там, у подножья его, в укромном и защищенном от ветра месте должна стоять наша землянка. Та самая, где из года в год находила укрытие от непогоды наша семья. Тоскующим, умоляющим взглядом смотрю туда и ничего не вижу. Но я так отчетливо представляю себе каждый столбик, каждую тропинку к ней, что мне и не нужно видеть ее глазами.

Сердце вдруг заколотилось в груди. Горячая волна приливает к голове, и сухо делается во рту. Почему-то сразу становится трудно дышать, как будто хватил чего-то неслыханно-крепкого. Такого еще не было со мной. Я закрыл глаза и уже явственно услышал родной голос:

— Это гора Сункар-кия… Самая большая на свете!

Сколько времени прошло с тех пор, когда впервые поднялся я сюда, держась за материнский подол? И я спросил тогда у матери, что это синеет там, вдали. Это было мое первое восприятие широты мира…


…И вот я совсем один пришел в родное урочище. Ровно четверть века прошло с тех пор, когда я пустился отсюда в жизненные скитания. Сейчас я точно знаю, что Сункар-кия не самая высокая гора на свете. Лучше ли мне стало от этого знания?..

Впрочем, она для меня все равно самая большая, эта гора… А вот наша землянка… Мне захотелось упасть на землю, где остались следы прародителей, и целовать ее, плача от радости встречи. Или, может быть, снять сейчас с ног узконосые городские туфли и, как в детстве, обежать квадратную выемку в серовато-золистой земле — все, что осталось от нашего дома. А что если сбросить рубашку и галстук, снять брюки и начать месить красноватую глину? Приготовить саман, снова поднять стены, накрыть камышом, вмазать двери и окна… Что же потом делать? Сесть на пустырьке перед окнами и играть в песочек, лепить горы, ущелья, домики. Песок так сладко щекочет детские ладошки…

В этой землянке поколение за поколением рождались мальчики с упрямыми хохолками на головках, девочки с непослушными локонами. Моя мать родилась здесь и родила потом меня. Тут, в этом четырехугольном пространстве, я впервые подал свой голос. По рассказу моей названой бабушки Каракыз, я не взвизгнул поначалу, как все новорожденные, а сразу заорал на всю степь. И вот сюда, в эту самую землю, упали первые капли моей крови из перерезанного пупка. Меня впервые выкупали водой вон из того ручейка, обтерли и уложили в семейную колыбель. Она никогда не пустовала в нашем роду…

Так какое же место на земле может быть для меня роднее? Здесь, в этом убогом урочище, начинается для меня родина. И пусть давно уже нет нашего старого домика, все равно — здесь!..

Она рухнула, лачужка, словно сквозь землю провалилась, схоронив вместе с собой многие судьбы близких людей. Род наш продолжается в новых городских домах-великанах, в совхозных усадьбах, в поисковых геологических времянках… Но каждый помнит эту небольшую квадратную ямку, почва которой пропиталась нами до самого центра земли. Одного из нас встречает она сегодня, как старая бабушка долгожданного внука, рыдая от счастья…

Надо вспомнить все, до малейшего кирпичика. Для этого я и приехал сюда… Она стояла у бугра, о котором я уже говорил. Задняя ее стена сливалась с бугром, и можно было прямо с него перейти на крышу, не заметив этого. Бугор и крыша заросли верблюжьей колючкой, полынью, типчаком. Боковые стены были защищены от ветра густыми зарослями чия, и только окна выходили на простор.

Но и здесь, впереди, свободной была лишь небольшая полянка. Чуть подальше начиналась такая плотная стена колючих кустов жингила, что даже собака не могла продраться между ними. Справа, сразу от нашего скотного сарайчика, шла цепочка бугорков, слева тянулось пересохшее соленое озеро. Со всех сторон были защищены подходы к нам.

Помню, как смотрел из окна на вдруг наполнившийся вешними водами овражек невдалеке. Он взбухал на глазах, а потом бурая вода как-то сразу перехлестнулась через край, заливая всю низину до самого нашего порога. Вода стояла все лето, росли необыкновенно сочные травы, и высокий тростник шумел под ветром пышными султанами.

Где вода — там раздолье. А водой наши края богаты сверх меры. В каких-нибудь ста шагах протекает речка. И все, что вбирает в себя по весне из таких вот оврагов, она отдает в дар огромнейшему озеру Курдым. По другую сторону холма Кара-тобе на многие километры простирается водная гладь другого пресного озера — Сары-коль. С разных сторон впадают в него многочисленные речки, большинство из них безымянные. Все вокруг заросло тугаями, и рыбу можно ловить прямо в траве. Вообще-то вся округа представляет собой цепь больших и малых озер, соединенных между собой протоками. Названий их тоже невозможно перечислить: Кулы-коль, Шомиш-коль, Жалтыр-коль, Когалы-коль, Бес-коль, Туйык-коль, Ашы-коль, Кзыл-коль, Сор-коль, Сабынды-коль, Шалаулы-коль, Шубар-коль, Коржын-коль, Калалы-коль, Донгыз-коль, Айыр-коль, Жети-коль, Каймак-коль, Сулу-коль… В половодье они сливаются все вместе. «Рыбы в них резвятся, как жеребята, а лягушки блеют, словно овцы», — говорят у нас об этих озерах.

Каждую осень прикочевывали мы сюда на зимовку. К домику примыкало помещение для скота — длинное приземистое здание, сложенное из того же дерна и укрепленное саманным кирпичом. Правда, для большей прочности и сохранения тепла оно имело необыкновенно толстые стены, не меньше двух аршинов. Три маленьких оконца тоже смотрели на юг. Издали они напоминали узкие щелочки глаз слепца. Каждую осень стены мазали свежей глиной — внутри и снаружи. Но проходило немного времени, и сквозь стершуюся глину, словно ребра больной лошади, начинали проглядывать дерновые кирпичи. Оттого, что коровы, верблюды, а особенно непоседливые козы десятилетиями терлись о них, углы стен зимовья стали полукруглыми.

И еще помнится специфический запах зимовья — теплый и едкий… Осенью, возвратившись с летних пастбищ, мы заставали крышу сплошь заросшей колючим бурьяном. По прибытии на этот бурьян укладывались все принадлежности нашей юрты, включая шанрак — деревянный остов свода. Бурьян приминался, и получалась воздушная прокладка — как бы двойная крыша. Там, где не хватало этого, укладывалось сено. Рядом находился защищенный от ветра загон, огороженный стеной из самана. Так что зимовье напоминало теплое птичье гнездо, куда не добирался свирепый зимний ветер. Кроме трех-четырех верблюдов и пяти-шести имевшихся у нас лошадей, весь остальной скот содержался рядом с нами, в примыкающем помещении. Там зимовали коровы с телятами, овцы и козы. Теплый, пахучий дымок курился над зимовьем…

Наш домик напоминал переметную суму: две комнаты, а между ними кухня с огромным котлом, вмазанным посредине в печь, и обилием чашек, ложек, чайников, рукомойников, подойников, ведер, тазов и всякой другой посуды. Все это громоздилось на лавках и было развешано по стенам; напротив входа стоял широкий деревянный сундук, в котором хранились мука, пшено, жаренная в масле пшеница, крупная соль и другие необходимые продукты, которые покупались на деньги. Как только руки мои стали доставать до крышки сундука, я начал тайно отведывать его содержимое. Иногда крышка падала, прищемив пальчики, и тогда раздавался невероятный рев, подтверждающий рассказ бабушки Каракыз о моем рождении.

Но центром притяжения на кухне был котел. Он олицетворял собой зимовье. Никогда не потухал огонь под ним: то варили пищу, то растопляли снег, чтобы напоить скот, то кипятили молоко или жарили просо, то варили просяную похлебку для изготовления особого шипучего напитка — коже. Этот напиток считался целебным, очищающим мозги. Когда сусло остывало, его ведрами переливали в стоящий у самой печи громадный жбан. Там оно квасилось и набирало крепость. Приятный запах коже еще издали щекотал ноздри, а когда его разливали по чашам, он бурно пенился. Дух захватывало от одной чаши коже!..

Слева от кухни была комната для гостей, а справа жили все мы. Мой отец был знаменитый в округе кузнец Игибай. В нашем краю, находящемся вдалеке от города и не имеющем своего базара, все окрестные казахи довольствовались услугами моего отца. Помню, как люди приезжали из дальних кочевий и жили у нас, пока отец выполнял их заказы. Некоторые из них привозили с собой необходимое железо, куски угля для горна, сами раздували мехи, выполняли роль молотобойца. Когда заказ был выполнен, они оставались еще на некоторое время, ожидая подводы в свой аул.

Постоянные заказчики становились как бы нашими родственниками. Разумеется, и речи не было тогда о какой-то квартирной плате или оплате питания. Для них и предназначалась гостиная, которая обогревалась теплом из кухни. Наша половина отделялась от кухни длинной и узкой печью — голландкой.

В гостиной были обыкновенные невысокие нары из толстых половых досок. На полу, между нарами и дверью, гости оставляли в беспорядке свои подбитые войлоком высокие сапоги и, волоча за собой портянки, поскорее забирались на расстеленное стеганое одеяло. Когда они двигались ползком по кошме, мне казалось, что они перекатываются колобком.

На нашей половине, кажется, тоже были нары. Хорошо помню, что по всему полу была расстелена полосатая с цветами посредине алаша[61]. Поверх стелилась плотная белая кошма, а на нее — ватное одеяло из разноцветных лоскутков. Возле самой духовки стоял узкий бочонок, в котором играл шубат — верблюжий кумыс. Хоть и было у нас обычно две-три кобылы, все же предпочтение отдавалось шубату. Здесь же находились еще два-три больших полосатых мешка с пшеницей, пшеном и просом, которые, очевидно, не вмещались в большой кухонный ларь.

Но и тут имелся центр всего — высокий сундук, обитый разноцветными жестяными треугольничками и квадратиками, в котором хранились выходная одежда и женские серебряные украшения, передававшиеся у нас из рода в род. На сундуке складывалась большая украшенная орнаментом кошма, несколько стеганых одеял и три-четыре подушки. На стенах торчали различные колышки, на которые вешалась верхняя одежда: отцовский малахай, чапан, плеть, материнская пуховая шаль, бабушкино почерневшее веретено и многие другие незамысловатые вещи.

Таинственные для меня предметы прятались высоко в запечье. Там помимо прутьев для взбивания шерсти были старая стеклянная лампа без пузыря, многочисленные пакетики с красками для кожи и тканей, обернутые в пожелтевшую бумагу пучки сухих целебных трав — тошнотворных, потогонных, слабительных, корни всевозможных кустарников. Однажды старший брат поднял меня высоко над головой до самого потолка, и я увидел все это.

И еще возле духовки лежала подшитая снизу баранья шкура, на которой восседала бабушка. Рядом была и отцовская подстилка, на ней он отдыхал после трудового дня. Ничего я так ярко не запомнил в жизни, как эти разнородные вещи из моего детства…

Я стоял и смотрел в квадратную яму. Там ничего не было, кроме мелкого щебня и перегоревшего на солнце навоза вперемешку с бурой золой. Я повернулся, отошел и сел на бугорок спиной к своему старому зимовью…

Я сидел и боялся еще раз оглянуться, чтобы не броситься на землю, не прижаться к ней, не зарыдать горько и безутешно. Над чем?.. А может быть, не следовало стесняться своей слабости? Вокруг ведь никого не было. Что с того, что мне уже стукнуло тридцать и я давно брею усы и бороду, что я женат и имею детей? Разве не имеет права взрослый человек хотя бы мысленно вернуться в свое детство хоть раз в жизни?!

И вдруг это случилось. Я упал на землю, и слезы легко и свободно потекли из глаз, облегчая сердце. Никого не было вокруг на много верст, а я лежал и плакал, как тот почти не знакомый мне мальчик, который жил здесь двадцать пять лет назад. Некому только было утешать меня…

Я встал, отряхнул брюки, поправил галстук, огляделся. Ни одного признака жизни, словно все вдруг вымерли в один день, и неизвестно отчего. Упираясь в синее небо минаретом, одиноко высилась на холме старая мечеть. Под ней — кладбище. И пониже — мертвые зимовья людей, которых нет уже на земле. Большинство их на этом кладбище. А живые так же, как и я, приезжают сюда раз в двадцать пять лет, чтобы выплакаться на родных развалинах…

Первым от кладбища вниз по холму когда-то стояло зимовье Колишбая-ага. Рядом видны полуобвалившиеся, похожие на больной зуб, стены землянки дедушки Узакбая. А останки норки-хибарки Абдибая не так-то легко и найти в этом царстве заброшенности. И жилище Козыбака сровнялось с землей. Чуть возвышается над бурьяном фундамент зимовья Нуруша, за ним торчит угол землянки Белькары, и уже на границе солончака чернеют следы зимовья дяди Женсикбая. Безмолвно свидетельствуют развалины перед синим небом, что здесь когда-то кипела жизнь.

И снова перевожу взгляд на кладбище. Четырехугольные, с башенками по углам могилы тоже начинают разрушаться. Сырцовый кирпич, как бы старательно ни замешивали его, не выдерживает степного солнца и ветра., Некоторые могилы представляют из себя лишь небольшие ямки с неровными краями. В них лежит весь мой род: деды и прадеды до седьмого колена.

Говорят, что здесь когда-то стоял мавзолей, воздвигнутый в честь одного из моих предков. От него остались лишь желтоватые окаменевшие осколки, рассыпанные по всему кладбищу и перемешанные с землей. Такие осколки есть на каждом кладбище в наших краях…

Где же живые?.. Километрах в пятнадцати отсюда находится земной рай. Так называли когда-то зеленую долину Бес-аша, принадлежавшую из поколения в поколение самому богатому семейству в наших краях. Там теперь животноводческая ферма, которую при переселении мои родные и близкие называли Жана-коныс, что значит «Новоселье».

Я был там накануне. Около ста новых, выстроенных в линию домов составили единую улицу. И само собой разумеется, посредине поселка — большая школа, участковая больница, нарядный магазин, почта. А поперек строились еще три улицы. Машины привозили толстые половые доски, готовые рамы и двери, шифер. Монтеры тянули на столбах электропровода. Это была совершенно другая жизнь. Какими же вы стали, живущие здесь люди?..

Старое зимовье и этот поселок!.. Только здесь, на этих развалинах, я понял, что родился в одну эпоху, а живу уже в другую. И эти слова, которые примелькались на страницах газет, здесь обретают первозданную свежесть. Для этого стоит каждому из нас посетить свое старое зимовье…


Я знаю, почему закричал при рождении. Старики и старухи говорят у нас, что мальчики кричат, когда народное горе достигает предела. В тот год, когда я родился, банды лютовали в нашем краю. Они долгое время рыскали по глухой степи, как голодные волки, забирая и угоняя последний скот у бедняков, грабя и насилуя. Много могил прибавилось тогда на нашем старом кладбище. Что могли поделать простые чабаны против вооруженных бандитов?

А потом была послевоенная разруха. Во всем нашем обширном крае невозможно было отыскать хотя бы фунт сахару или чаю, коробку спичек, бутылку керосину, полметра мануфактуры, обычную пару подошв для сапог. Скот был съеден, и непонятно, чем жили в те годы люди.

Какой казах не радуется рождению ребенка! И я принес какую-то радость, и со мной тоже родились какие-то надежды. Говорят, что в день моего рождения близкий наш родственник Колишбай спросил по традиции у моего отца:

— Ага, кого родила наша сноха?

— Ах, дорогой мой Колишжан, не надо спрашивать! — ответил отец. — Главное, что на свет появился мужчина. И дай ему бог много силы, чтобы смог отобрать власть у таких мироедов, как Аяпберген и Сыдык Айменовы…

Отец не мог пригласить на провозглашение моего имени высокооплачиваемых мулл или хаджи. Имя выбрали простые старики и старухи. Шумным я был, и они назвали меня всем аулом Кайсар-бала. Так и осталось за мной это имя — Кайсар.

Кроме того, рассказывают, в тот день зарезали последнего барана и все были сыты. Настоящих денег ни у кого не было, но обычай и здесь был соблюден: когда меня положили в колыбель, дядя Колишбай раздал собравшимся женщинам целый мешок керенок…

Мануфактура была тогда дороже всего на свете, поэтому мне стелили в колыбель мягкий верблюжий войлок, укрывали полой старого овчинного полушубка и туго обвязывали веревкой. И после этого еще удивлялись, что я рос крикливым!

Вскоре мать слегла в постель, и я остался целиком на попечении бабушки. До сих пор помню чудесный запах жареного и размоченного в верблюжьем молоке пшена, которым кормила она меня. Привыкнув, я и ее стал звать матерью.

Вот так и шел я по жизни, нежась на кошме и питаясь затиркой из верблюжьего курта, которая доставалась мне лишь в силу моего возраста. Еще рассказывали мне, что, едва сев, я стремился поползти, а когда пополз, то попытался встать на ноги. И первые шаги по земле я сделал, когда мне едва исполнился год. С тех пор и хожу…

Попозже, когда в доме появилась мука и бабушка пекла хлеб, я подбирался к печи и выпрашивал кусочек теста. Раскатав его на ладошке или свернув калачиком, я бросал его прямо в золу и через несколько минут ел горячий хлебец, не обращая внимания на хруст углей на зубах. Иногда бабушка пекла мясные пироги по-русски на большой чугунной сковородке. Хлебом и мясом пахло тогда в доме и во дворе. Кажется, никогда больше не чувствовал я такого прекрасного запаха!

Но всего лучше баранья требуха, когда сам печешь ее на раскаленных углях. Это я делал, когда был уже постарше и меня допускали к огню. К приезду почетных гостей у нас уже резали барана. Тут не приходилось зевать. Требуха, бараньи ножки с опаленной на огне кожицей, почки — все годилось в дело. Дети, свои и соседские, устраивали свой пир, да еще какой! Наедались так, что к подаче самого вкусного на земле блюда — бесбармака — засыпали. Зато утром просыпались от одного звука бабушкиного скребка. Тихий, нежный звук его до сих пор стоит в ушах. Бабушка подскребывала остатки мяса и подогревала их специально для нас. И когда не варили ночью мясо, а только кипятили молоко — все равно было вкусно есть поджаренную пенку.

Еще одно воспоминание… Бабушка долго кипятит в воде неочищенное просо, пока не начинает отваливаться шелуха. Потом высыпает просо на тростниковую циновку, сушит и жарит его в сухом котле до тех пор, пока оно не становится золотым. Необходимо все время перемешивать его, чтобы не пригорело. Для этого в руках бабушки длинная палка, на которую наматывается войлок. Пот с бабушки течет ручьями.

А мать в это время стелет у входа палас, ставит на него черную, обшитую сыромятной кожей ступу, обвязывает верх мешковиной. Очень крепкое здоровье нужно иметь для того, чтобы быстро и беспрестанно бить колотушкой, отделяя зерно от остатков шелухи.

— Прочь отсюда, а то глаза засоришь!

Я слышу ее родной незлобивый крик и, конечно, не слушаюсь. Отбитое в ступе пшено высыпают на громадное деревянное блюдо и начинают отвеивать шелуху. Первая же полова попадает мне в глаз. Я снова ору на весь белый свет.

Отруби и шелуху от проса очень уважает наша собака Алыпсок. Едва заканчивается работа, он набрасывается на мякину и уничтожает ее в два счета.

А пшено снова ссыпается в ступу. Идет окончательная очистка и полировка его. Сейчас следует действовать с двойной осторожностью, чтобы оно не превратилось в муку. Запах у жареного пшена необыкновенный. Рот наполняется слюной, и я далеко перед собой протягиваю руки:

— Ма-а-мочка-а-а!

Она вытирает рукой пот со лба, и в ладони мои течет душистое горячее зерно:

— Вкусно?

Но я не могу ответить. Рот забит до отказа свежим толокном, напоминающим по вкусу парное молоко… Лишь тонкая белая струйка течет по подбородку, падает на рубашонку…

Бабушка… Высокая, жилистая старуха с румяными щечками, держалась всегда прямо, с достоинством. Носила хоть и поношенные, но искусно сделанные кожаные галоши, достигавшие щиколоток. Платье у нее защитного цвета, а поверх него — туго стянутый в талии суконный камзол без рукавов. Голова всегда была повязана белоснежным платком — джаулыком.

Бабушка не имела привычки повышать на кого-нибудь голос, громко смеяться, говорить резкости. Никогда и ни при каких обстоятельствах не теряла она самообладания, не смеялась без нужды.

Прямой противоположностью была моя мать, и не верилось, что она приходится ей дочерью. Мама была маленькой, плотной, своенравной и вспыльчивой женщиной, хотя она быстро отходила потом. Правду она говорила прямо в лицо, не считаясь с тем, как она будет воспринята. А уж когда она начинала смеяться, то, казалось, дрожал весь дом, словно колотили палкой по крыше. И все же я не помню случая, чтобы она когда-нибудь ослушалась бабушки или повысила на нее голос…

Сколько дорог исколесил я с тех пор, сколько людей повидал, но самое дорогое воспоминание у меня о них — вечных труженицах. Они для меня — олицетворение семьи, домашнего очага, без которого не бывает полноценного человека. С рассвета до глубокой ночи не знали бабушка и мама покоя, даже не представляли себе, что днем можно ничего не делать. Пока мать доила корову, бабушка разжигала огонь под котлом, чтобы вскипятить молоко; мать уходит за водой к речке, а бабушка в это время уже месит тесто для лапши; мать готовит айран, а бабушка шьет мешок для сузьбе — сыра.

Как живые встают передо мною эти картины из детства. Сары-су, казахский шоколад, хотят они приготовить для нас, детей. Мать заливает собранным за несколько дней коровьим молоком наш котел, сыплет туда немного сахару, побольше льет патоки. Бабушка уже положила дров, и начинается выпаривание. Долго продолжается оно, по нескольку раз выходят женщины, чтобы нарубить на ближайших буграх сухой колючки для топки. На дне котла наконец остается коричневатая сладкая масса. Ее выбирают, лепят конфеты, которые вкуснее и, конечно, выгоднее покупного сахара.

Так проходит обычно день. К вечеру с пастбища возвращается скот. Бабушка с помощью ребятишек привязывает к натянутому между кольями аркану молодняк — ягнят и козлят, загоняет за изгородь телят, жеребят и верблюжат. Мать выходит доить коров.

Наступают сумерки, и бабушка уже хлопочет с ужином. Прибрав после ужина, она садится у коптилки и до поздней ночи ломает голову над тем, как заштопать наши трижды перештопанные штанишки и платьица. Но вот и с этим покончено. Она берет в руки свое неизменное веретено из верблюжьей кости и начинает прясть.

— Зрение только потеряешь, если будешь прясть впотьмах, — замечает мать. — Ложись спать!

Бабушка никогда никому не перечит, но не ложится, пока не закончит намеченную работу.

— Сейчас… Вот только покончу с этим…

Ее руки никогда не знают покоя. Когда уже ей совсем невмоготу от усталости, она достает все же клочок бязи и начинает выдергивать оттуда нитки для шитья — в те годы в наших краях хоть убей не найдешь катушки ниток, — все женщины в ауле занимаются этим. Потом из бязевых ниток скручивают нить потолще и употребляют для шитья и штопки. Голь на выдумки хитра…

Что только ни приходится делать женщинам в ауле! Для того чтобы постирать белье в те годы, сперва нужно было изготовить мыло. Для этого рубится курай, сухой бурьян и сжигается дотла на отдельном костре. Из золы выделяется едкий ядовитый порошок, к нему добавляется костный жир, и тогда уже варится мыло. Работа адская, вредная. Женщины, наведываясь друг к другу, говорят:

— Да свернется, как верблюжья жвачка, мыло твое, сваха!

— Да сбудутся твои желания!..

Затем бабушка раздает соседкам по кусочку самодельного мыла, похожего на тугой резиновый мяч. Так принято между соседками.

Но это все будни. Настоящая страда начинается во время окота, и один бог знает, когда же спят женщины. Вдвое прибавляется им работы и с приездом гостей. А гости у нас почти всегда, потому что отец — кузнец. И, по обычаю, гость не должен уходить, не отведав пищи. Снова заливается котел, готовится бесбармак. Я никогда не слышал, чтобы женщины жаловались на свою судьбу. Когда старшая сестра начала увлекаться нарядами и отлынивать от работы, бабушка как-то пристыдила ее: «Ты — царица, я — царица, а корова сама надоится?..»


Я закрываю глаза, и прямо на меня идет голопузый трехлетний малыш. Он топает ножками, раскачивается, протягивает ко мне руки. И я узнаю себя. Именно такое представление сложилось у меня о себе по рассказам взрослых…

Для того, чтобы я не пачкал полы своей единственной рубашки, ее подкатывали чуть ли не под лопатки и завязывали там узелком. Я делаю неимоверные усилия, стремясь во что бы то ни стало перевалиться через наш высокий порог.

Вот я уже ухватился за край его и пытаюсь перетащить ножку на ту сторону и тут же чувствую чью-то руку на своей спине… Это тетя Ахау приподнимает меня за узелок и легко переставляет на ту сторону. Где уж в такие минуты обращать внимание на извержения из носа? Они смешиваются с дворовой пылью и застывают коркой на верхней губе, как настоящая вулканическая лава.

— Эй, бабка! — тетя хохочет, обращаясь к моей матери. — Неужели и этот сопляк когда-нибудь станет хвалиться, что сам всего достиг в жизни, без женской помощи!

А я изумленно таращу глаза на огромное, похожее на медный таз солнце и полувопросительно бормочу:

— А, гунь… гунь…

По-видимому, я уже слышал это слово — кун, что по-казахски означает солнце.

— Господи, не сглазили бы его! — восклицает тетя Ахау и подхватывает меня на руки. В голосе ее радостная тревога. — Такой умный…

Наверно, в тот миг я впервые ощутил успокаивающую синеву неба, был поражен его недосягаемым величием, и впервые сильнее забилось мое маленькое сердце.

О, как хотел бы я испытать все это снова, в первый раз увидеть солнечный восход, необъяснимые волшебные переливы утренних миражей в степи, необъятное небо. Для меня тогда горизонт проходил там, где стоят песчаные холмы, у подножья которых были привязаны наши телята. В тот день, по-видимому, я и сделал первый осмысленный шаг по земле, на которой, словно степные вихри, проносились судьбы моих предков.

…Однажды ночью старший брат вывел меня из дома, прикрыв подолом своего теплого купи — стеганого халата. Ясное звездное небо увидел я и плывущий в синеватых волнах сквозь белесые облака круг, похожий на головку бабушкиного веретена.

— А-а, яй, яй! — крикнул я.

«Ай» по-казахски — луна.

Так же без посторонней помощи определил я и звезды.

— Дуз… дуз!..

«Жулдуз» по-казахски — звезда.

Как и все дети на земле, я любил маленьких козлят, ягнят, жеребят. Как-то весной я уснул на солнышке под окошком, обняв за шею беленького козленка, и тот не пошевелился, пока я спал. Это вошло у меня в привычку — спать на солнце в обнимку с этим козленком, и взрослые буквально оттаскивали меня от него.

И любил я еще сидеть на спине у бабушки, куда бы она ни шла. Это как будто не по рассказам других, а действительно сохранилось в памяти. Костистая спокойная бабушкина спина, я ухватился за родные плечи и смотрю оттуда на мир…

Два случая я точно помню… Было мне тогда уже года четыре, а то и все пять. Я сидел на кухне и выедал из щербатой чашечки крутую пшенную кашу. Чашку я держал справа, а трудился левой рукой, потому что левша. Вдруг под самой дверью раздалось самодовольное урчание. Я осторожно приоткрыл дверь и увидел нашу рыжую кошку с черными лапами, черным хвостом и черными кончиками ушей. Она с воодушевлением терзала неизвестно как пойманного ею жаворонка. На моих глазах разодрала она ему крылышки, отгрызла лапку. Придя в себя, я закричал что было силы и стукнул ее деревянной ложкой по лбу. Кошка зарычала, молниеносным движением когтистой лапы оцарапала мне ногу до колена и убежала вместе с добычей. Я продолжал истошно кричать, пока подоспевшая бабушка не взяла меня на руки и не успокоила…

Во второй раз я вышел во двор и увидел, как наш черный с белой грудью пес-волкодав роет передними лапами землю у подножья бугра. Когда я подошел, он уже добрался до влажного слоя, и мягкая глина летела во все стороны из-под его широких лап. То и дело пес переставал копать и прижимался носом к норе, вынюхивая там что-то. Потом, остервенело полаяв, снова принимался за работу.

Меня охватило любопытство, и я подошел поближе, даже принялся помогать псу. Вдруг Алыпсок всполошился, рванулся вперед и вступил в отчаянную борьбу с каким-то неведомым мне существом. Из-под лапы его выскочило что-то маленькое, рыжее и бросилось наутек. Но разве убежит беззащитный хомячок от овчарки? Одним прыжком настиг пес зверька, сдавил его шею.

— Алыпсок… Ка, ка!.. Алыпсок!..

Голос мой срывается от ужаса. Мне до боли жаль маленького хомячка… Слышится хруст костей. Алыпсок ложится на землю и поедает добычу.

Схватив лежащую на земле тонкую хворостину, я что есть силы хлещу собаку по спине, по морде. Но пес только отклоняется от ударов. Покончив с хомяком, он приходит в благодушное настроение и начинает играть со своим хвостом. Я, плача от бессилия, бегу домой…

Ох, этот Алыпсок! В другие дни я с удовольствием играю с ним. Пытаюсь, например, почесать, как и он, правой ногой за левым ухом. Напомню, что штанов у меня нет и в помине. Взрослые, увидев мои старания, покатываются со смеху.

А сейчас я не люблю почему-то кошек и собак. Возможно, сохранилось отвращение к первому увиденному мной убийству…

Какие только мысли не приходят в голову, когда сидишь вот так один посреди степи и знаешь, что когда-то родился здесь, ходил, бегал, смеялся и плакал!..

Сколько нас было в семье, а вернулся сейчас лишь я один. С чем сравнить все сохранившееся в памяти от тех лет? Память как бабушкин сундук, в который клала она майское сливочное масло.

А может быть, память — это собранное по ниточке девичье приданое?.. На бешеную байгу похожи вспышки памяти. С ними ничего не поделаешь. Вихрем проносится давно прошедшее, лишь обдавая на скаку пылью.


…Кузница отца стояла чуть в стороне от скотного двора. Она представляла собой высокий шалаш из многолетнего почерневшего камыша. Верхушки его сгибались, образуя своеобразный купол, а изнутри все сооружение было укреплено деревянными жердями. В самом центре оставалось отверстие для выхода дыма и притока свежего воздуха. Таким образом, кузница по форме напоминала обычную шестиканатную юрту, и только глухие мощные удары молота о наковальню, доносящиеся изнутри, говорили о ее предназначении.

Эти удары до сих пор отдаются у меня в ушах, где бы я ни жил. У отца мало было свободного времени: от зари и до поздней ночи грохотало внутри, и легкий сизый дымок поднимался над кузницей. Горы железа громоздились вокруг. И над всем этим властвовал отец — в суровом домотканом чекмене с короткими рукавами, перепоясанном сыромятным ремнем и надетом прямо на голое тело, в шароварах из грубой мешковины, в высушенных солнцем сыромятных сапогах на войлочной подкладке, в заячьей ушанке с подвернутыми краями. Длинными щипцами брал он из огня каленое голубовато-белое железо и клал на наковальню. Подручный размахивался и бил по нему тяжелым молотом, высекая всякий раз снопы искр. Они летели во все стороны кузницы, затухая на потемневших от дыма стенах и потолке.

Конечно, искры попадали и на открытое лицо и руки отца, но он не чувствовал их огненного прикосновения. Мне казалось, что они погибали, прикоснувшись к нему, и при этом шипели в злобном бессилии. А у отца все лицо было в черных отметинках огня, а руки испещрены ожогами.

Отцовские руки… Ладони его были похожи на мозолистые наросты на коленных чашках верблюда, — самым острым ножом трудно было срезать с них твердую накипь, образовавшуюся от горячего железа. Тыльная сторона руки была похожа на дубленую воловью шкуру, куда навсегда впаялись металлическая пыль и многолетний шлак. Сколько бы ни мыл отец руки с мылом, они оставались темными. Этот очугунившийся черный слой кожи невозможно было уничтожить, потому что он каждый раз нарастал заново. И все же перед едой отец подолгу мылся, словно надеясь на чудо…

Я пошел в мать — круглолицый, коренастый и курносый. А у отца было продолговатое лицо, густые усы и борода, нос горбом, глубоко сидящие глаза. Роста он был куда выше среднего, а при работе употреблял насыбай — мелко растертую табачную смесь, которую клал под язык. Что еще можно сказать о нем?..

Его хорошо помнят все наши соседи. Старики до сих пор рассказывают о выкованной им как-то шакче — сосуде для насыбая. Какой-то богач из наших мест предлагал ему за эту шакчу жирную кобылицу, но он не захотел меняться. Отец выковывал замечательные кетмени, волчьи и лисьи капканы с двусторонне зазубренными защелками, замки для конских пут — ксенов, треноги для очагов, совки, ножи, стригала, крючья для оглобель и многие другие вещи, необходимые в деревенском обиходе. У многих в округе до нынешнего времени можно увидеть железные поделки отца. Занимался он и медью — заклепывал самовары, ставил латки на чайники, тазы, ведра, чинил рукомойники, перетягивал треснувшую фаянсовую посуду. Такие мастера на все руки издревле жили на нашей земле…

И, как кругом на земле, именно в кузнице слышался настоящий человеческий смех, рассказывались всякие интересные истории, состязались остроумцы. Оно и понятно: где, кроме кузни, встретишь в ауле свежего человека? Я был тогда еще слишком мал, но кое-что запомнил…

Приехал как-то к отцу один человек из дальнего аула заделать пробоину на своем котле. Отец заклепал котел, незнакомец положил его в мешок, взвалил на верблюда и уехал. По дороге верблюд подскользнулся, упал, и котел развалился теперь уже на несколько кусков. И вот хозяин котла возвращается к отцу и говорит:

— Почтенный Игибай, случилась беда: в этом мешке осколки, а не целый казан. Теперь тебе полагается уже не ягненок, а целый баран!

И так складно получилось по-казахски, что присутствовавшие там люди буквально покатились со смеху. А отец за остроумие починил бедняку его казан бесплатно.

Как все казахские кузнецы, мой отец был и неплохим ювелиром. Состоятельные люди приглашали его к себе, чтобы он готовил украшения к свадьбам их дочерей. Он довольно искусно изготавливал неприхотливые золотые и серебряные запястья с родовым орнаментом и узорами, кольца, перстни, кованые серебряные пуговицы, застежки с драгоценными, а чаще полудрагоценными камнями, подвески для девичьих кос и головных уборов, дорогие седла и многое другое. Мне потом встречались на женщинах из наших краев отцовские украшения.

Много чего умел делать отец. Спинки для кроватей, инкрустированные серебром красивые двери, расписные национальные сундуки и комоды, телеги-линейки. Волей-неволей приходилось ему и столярничать, потому что не будешь ведь делать сундук из одних металлических украшений. И надо прямо сказать, что качество умельцев было в те годы куда лучше фабричного…

Очень хорошо помню, как впервые вошел в отцовскую кузницу. Была ночь, и казалось, что все внутри объято пожаром. Но когда я переступил порог, то ничего не увидел и стоял, вглядываясь в сизую тьму.

Вдруг раздался страшный удар железа о железо, вспыхнул огненный сноп, и на какое-то мгновение осветились могучая отцовская фигура и другая, поменьше, — с молотом в руках. И сразу снова наступила кромешная тьма. Потом опять удар, сноп огня и тьма. Я стоял, оглушенный, завороженный…

Сейчас, стоя на том самом месте, где находилась кузница, я сравнил ее с равномерно бьющимся сердцем всей нашей тогдашней округи. Еще не стерся опаленный огнем круглый след от кузницы. Наклонившись, я подобрал кусок старого шлака, положил в карман…

Уже став взрослым, я не раз расспрашивал мать о своем отце.

— Кузнец он был с прокопченной рожей! — говорила мать.

Но я знал, что отец мой был по-настоящему благородным человеком, смелым, веселым, добрым. Только благодаря честному труду заслужил он уважение всех людей в округе. Люди из нашего рода испокон веков были умелыми сапожниками, портными, плотниками, кузнецами.

Подхожу к одинокому кустику колючего тростника шенгеля и вспоминаю, что он и тогда рос возле отцовской кузницы. Ребятишки обдирали его ягоды еще в зеленом виде. Теперь никого нет вокруг, и на кустике с прошлого года остались присохшие ягоды. Я срываю три-четыре, кладу в рот. Оказывается, они такие же вкусные, какими были когда-то. Вспоминаю, что зернышки их любит степной страус — дрофа, которую у нас называют «дуадак». Старший брат легко ловил этих громадных птиц в пору созревания ягод шенгеля…

Черным шенгелем зарос весь берег соленого озера — сора. Нам он казался очень красивым растением, поскольку сверху донизу его опутывал вьюн, имеющий прелестные нежные цветы. У самого шенгеля бутоны напоминают медные колокольчики, в которых полным полно мелких зернистых спор. Стоит набежать ветерку, и колокольчики звенят серебряным звоном, словно подвески на девичьих косах. А если их положить на землю, они удивительно напоминают стадо отдыхающих овец. Мы обычно набирали их полные подолы и чувствовали себя хозяевами многотысячных отар.

От этого куста часть сора в направлении Сарыарки имеет вид перекисшего айрана или свежегашенной извести. Миллионы белых пупырышков плывут по воде, усеивают весь берег…

Иду по берегу озера. Еле видна заросшая жесткими травами тропинка. По ней гнал я домой напасшихся козлят, которых мне уже стали доверять с достижением шестилетнего возраста. Ловлю себя на том, что хочу увидеть на тропинке маленькие следы…

Тропинка выводит на большую равнину, где были наши покосы. По весне, как только подсыхала земля, мои старшие братья зажигали здесь прошлогодние травы. Прожорливое пламя мигом охватывало долину широкой беспощадной петлей, гул и треск шли по степи. Не успеешь оглянуться, и стена огня уже стоит перед глазами.

Когда я впервые увидел этот степной пожар, то застыл как вкопанный и не мог оторвать глаз. Что-то завораживающее было в огне. Но потом он затих, осталась лишь выгоревшая земля, по которой нет-нет да проносился черный вихрь. Вскоре сюда приливали вешние воды, потом они отступали, и на каких-нибудь три-четыре месяца вырастала новая трава — по пояс…

Я снова слышу металлическое позвякивание и свист: вж-жи-ик!.. вж-жи-ик! Старшие братья косят траву, пахнет чем-то необыкновенным, горький привкус остается на губах…

Выхожу к пресному озеру. Братья пригоняли сюда лошадей и верблюдов на водопой, женщины приводили коров. Вокруг все сплошь заросло колючкой… Зимой вырубали прорубь во льду, и животные пили прямо оттуда.

В те годы пруд казался мне страшно глубоким. Сейчас запруда осела и от него почти ничего не осталось. Он похож на рассохшуюся кадку, в которую уже много лет не наливали воды.

К зимовью возвращаюсь по другой тропинке. Она совершенно затерялась в густой траве, и если бы я когда-то не ходил по этой тропе, то и не увидел бы ее. Вот и белый такыр — ровный как стол. В лунные ночи мы играли здесь, забывая, что давно уже наступило время спать…

Брюки мои цепляются за кусты тамариска, которые тянутся до самого горизонта. А когда-то они были выше меня и казались деревьями. Даже и теперь многие из них выше моего роста, причудливо изогнутые ветки напоминают щупальцы невиданных зверей. Что уж говорить о впечатлениях малыша, когда он попадал в этот нескончаемый лес…

Осенью на тамариске появляются необычайно яркие малиново-красные цветы, похожие на кисточки от богатырских копий. Мы срывали их и прикрепляли к рубашкам. Кроме того мы использовали упругие крепкие лозы тамариска. Если их очистить от наростов и кожуры, они превращаются в великолепных верховых коней, на которых можно устраивать скачки или байгу по всему такыру. Для верховой езды также годились ветки тальника, росшего по берегам пруда. У каждого из нас было по пять-шесть таких скакунов, и я нещадно уничтожал цветные нитки, которыми вышивала сестра: для каждого тулпара хотелось иметь и уздечку соответственной «масти».

Тулпар — сказочный конь из преданий!.. Помимо уздечки, повода и подпруги для него необходимо иметь еще множество вещей. Из ниток дикой конопли, крепких, как воловьи жилы, сплеталась толстая гибкая плеть, делался аркан, не хватало только вооружения для самого батыра. Поскольку ножом нам запрещено было пользоваться, приходилось обходиться тем же тамариском. Объединенными усилиями выламывался толстый упругий сук и изготавливался лук. Тетивой служила утаенная от бабушки суровая нить, стрелами — чий, а наконечниками для них — надломленные бабушкины иглы.

Труднее всего было изготовить копье, без которого не обойтись настоящему батыру. Опять-таки выручал тамариск, но сколько усилий необходимо было потратить на то, чтобы выломать толстую — в руку — корневую ветку! Из тамариска были и палицы, которые волочились по земле за воином, совсем как настоящие.

Но самой настоящей роскошью для нас были сабли. Это теперь в каждом ауле вдоволь ящиков, старых бочек и многого другого, из чего можно выточить любое холодное оружие. А тогда ничего не было под рукой, кроме тамариска, который не поддавался обработке. Лишь один из нас мальчик Есирхан имел настоящую саблю, на изготовление которой пошла старая деталь от ковроткацкого станка…

И все-таки мы воевали, совершали подвиги, делали стремительные набеги на вражеские армии, осаждали крепости, которые представляли из себя норки сусликов, хомяков и прочих степных зверьков. Особенно интересно было охотиться на тушканчиков. Из своей норки он появляется в сумерках, оглядывается по сторонам и осторожно движется к такыру. Вот тогда и начинается погоня. С шумом и криком несемся мы за ним. Самого зверька не видно, но выдает его белый хвост, который так и мелькает в лунном свете. Иногда мы успеваем пустить в него стрелу или бросить копье, но я не помню случая, чтобы кому-то из нас удалось вернуться с добычей.

Бывали у нас позорные поражения. Однажды, вооруженные до зубов, мчались мы по лощине, налево и направо поражая врагов. И вдруг из-под наших ног вынырнула самка бурундука с целым выводком детенышей. Маленькие бурундуки сразу разбежались кто куда, зато самка оскалила свои острые, как бритвы, зубы и бросилась на нас. Даже наш атаман Есирхан со своей саблей и тот обратился в паническое бегство. Через добрых полверсты мы едва перевели дух…

Во второй раз получилось еще хуже. В этот раз мы ехали рысью в сомкнутом строю и вдруг, повстречались с самым пахучим зверьком из всех, которых мне приходилось потом встречать. Это был хорек. Атаман выхватил было саблю, но хорек встал на задние лапки и принялся отчаянно тявкать. Есирхан замахнулся, но не попал по хорьку. Тот пустился наутек, но когда дорогу к норке преградил один из наших сарбазов, хорьку ничего не оставалось, как принять бой. Он снова поднялся на задние лапки и яростно бросился на нас. Вначале он прыгнул на атамана и в мгновение ока прокусил ему ногу до крови. Есирхан выпустил саблю из рук и заревел на всю степь. А хорек продолжал прыгать, намереваясь расправиться со всеми своими врагами. Некоторые бросились бежать, другие отступали, отбиваясь от хорька палками. Собравшись с силами, мы загнали наконец его в нору, а тому только это и надо было…

Целый месяц хромал потом наш атаман, но мы не смеялись над ним. Каждый помнил собственную трусость. Строились планы, как отомстить коварному врагу, но они так и не были приведены в исполнение.

Как ни странно, но более крупных зверей мы боялись меньше. Один раз мы встретились с большим жирным барсуком. По тем временам он должен был показаться нам целой горой, но мы смело бросились на него. Видимо, он не считал нас серьезным противником. Лениво отбежав, зверь опять уселся на толстый зад и даже не стал смотреть в нашу сторону.

С криком «ур-ра!» бросаемся в новую атаку. Барсук опять отбегает и садится. И так несколько раз, пока он не юркнул от нас в кусты шенгеля. Как было не гордиться таким подвигом! Долго потом мы рассказывали об этом в ауле, перебивая друг друга…

Чаще всего мы играли в «кокпар» — погоню за козлом. Вместо козлиной туши брали старую отцовскую овчинку, на которой он отдыхал после работы, и начинали носиться по такыру, вырывая ее друг у друга. Шум и гвалт стояли такие, что впору настоящему кокпару. Только потом замечали мы ссадины, синяки и шишки, полученные в игре. А разве не то же самое бывает в настоящем кокпаре?!

Случается, что в сильном азарте чья-то рука невзначай ухватится за рубашку «противника» и ветхая ткань с треском расползается. Тогда игра останавливается, и все замолкают. Нет тяжелее этой потери. Бывает, что пострадавший вступает в драку, потому что дома ему не поздоровится…

По правую сторону — неглубокая лощина, густо заросшая бурьяном, ослиной травой. Здесь батыры готовили себя к будущим подвигам, воспитывали в себе выносливость и отвагу. Как только земля освобождалась от снега, мы рвались в степь. Очевидно, в человеке, а особенно в ребенке, происходит тот же процесс весеннего оживления, что и в растениях. Еще лежали в степи оледенелые островки, а мы уже сбрасывали свои рваные башмаки куда-нибудь в угол и выскакивали на улицу босиком. Иногда, особенно по утрам, холод пробирал нас от головы до пят, но никто не обращал на это внимания. Какой ты джигит, если будешь сидеть у очага и ждать, пока солнце отогреет землю. Мы стремглав бежали в эту лощину и с наслаждением топтали голыми пятками слежавшийся снег. Потом сбегали на самое дно, чтобы оставить след ноги на расплывшейся мерзлой глине и снова возвращались к снегу, чтобы покружиться на нем еще немного.

Не всегда это проходило даром. Ноги становились красными, потом синели и покрывались пупырышками, словно кожа у гусей. Мы вскакивали на своих тамарисковых аргамаков и галопом пускались к дому. По дороге то и дело кто-нибудь подскакивал и хватался за пятку. Наша степь ой как богата колючкой, а к весне шипы у растений твердеют, становятся острее иголок. Если нашей огрубевшей коже были нипочем обычные занозы, то крупная белая колючка была опасна по-настоящему. Растет она на щетинистом чертополохе и имеет длинные роговые иглы. С хрустом вонзается такая игла в пятку, а когда вытащишь ее, струей льется кровь. Лучше самому не вытаскивать, а ковылять домой. Там бабушка смочит несколько раз слюной стальную иглу и невзирая на твои вопли не отпустит до тех пор, пока не вытащит всю занозу без остатка. Не дай бог останется какая-нибудь щепочка — ногу тогда раздует, и будешь болеть две-три недели.

Да, о микробах и не слыхала бабушка, а вот иголку, «продезинфицирует». И рану потом прижжет опаленной кошмой, чтобы свертывалась получше кровь и не было заражения. Не успеет она закончить свою работу, как ухватишь кусок лепешки и, закусывая на ходу, снова мчишься к друзьям.

Кстати, у нас недаром бытует поверье, что и обычный чертополох — растение, посланное богом в наказание человечеству. «Кари-кыз», то есть «Старая дева», называют его у нас. Очень подходящее название. Круглая, как овечий помет, и сморщенная от усыхания, она становится тверже стали и может годами лежать в пыли, поджидая неосторожного. Рана от нее заживает месяцами. Попался к кари-кыз в лапы — пиши пропало.

Столько лет прошло, на мне ботинки с модной толстой подошвой, но глаза мои и сейчас ощупывают тропинку, замечая коварную колючку и инстинктивно обходя ее. Рассердившись, я принялся давить попадавшийся мне чертополох, но тут же оставил это занятие: колючки вонзались в микропористую подошву и не отставали, создавался толстый щит. Долго придется отковыривать их потом…

Мы бегали без шапок и босиком — всю весну, лето и осень, до первого снега. И все нам было нипочем; нас не могли свалить в постель ни пронизывающие холода, ни жаркие ветры, ни дожди вперемешку со снегом. Нам всегда было хорошо…


Но лучше всего бывало весной. Радость переполняет наши сердца, и мы окончательно отбиваемся от дома.

— Эй, Кайсар, чтоб тебе пусто было с твоими играми!

Это ругается пришедшая за мной мать. Я покидаю поле боя и понуро иду за ней. Но первый удобный момент — и я снова ускользаю из дому и несусь к такыру, аж ветер свистит в ушах.

Иногда во время игры начинается теплый весенний дождь, гремит первый степной гром, сверкают молнии. Верхом на своих аргамаках мы во всю прыть несемся к аулу, заскакиваем в свои дома. Бабушка снимает с меня и выжимает вымокшие до нитки штанишки и рубашонку. Особенно жаль штанишек, которые я ношу уже добрых полгода. У всех они доходят до щиколоток, а у меня сшиты на вырост и волочатся по земле. В результате низ их вечно ободран, и его всякий раз приходится подшивать… Мама ругается на чем свет стоит, а бабушка делает свое дело. Но вот штаны выжаты и повешены сушиться поближе к котлу. Второй пары, как вы понимаете, у меня нет. Делать нечего. Но когда мать отворачивается, я выбираюсь за дверь и шлепаю по весенним лужам не хуже, чем в штанах.

— Эй, Кайсар!

Это снова мать. Рука у нее крепкая, и когда коснется мягкого места, то все горит, словно уселся на раскаленные угольки. Но бабушка успокаивает ее:

— Ничего с ним не сделается, только здоровее будет!..

Мать безнадежно машет рукой. Воспользовавшись этим, я вскакиваю на своего скакуна и кричу:

— В Голого Батыра… В Голого Батыра!..

В старом сказании говорится о батыре, который сбрасывал с себя одежду перед боем. Очевидно, осталось оно нам в наследство от предков — древних саков. Во всяком случае, в ту же минуту из всех дворов высыпают нагишом такие же как и я, бедолаги, оставшиеся без штанов. Все мы мчимся в степь, издавая воинственные вопли.

А затем мы идем на приступ вражеской крепости по колено в крови, роль которой играет образовавшаяся от дождя грязь. Мы с ног до головы (благо, не боимся испачкать одежду) мажемся желтой, красной, голубой глинами — их в нашей степи вся палитра. В кого только не играем мы. Раздолье полное!..

Великолепна степь, когда во всю ее ширь разливаются вешние воды. Взбираешься тогда на крышу землянки и ахаешь от изумления и восторга. Насколько хватает глаз во все стороны — кругом вода. Кажется, что находишься посреди необъятного безбрежного моря на каком-то сказочном корабле с небольшим количеством людей, овец, верблюдов — всего понемногу. Я потом не раз думал, что миф о всемирном потопе вполне мог возникнуть в наших местах.

Весь мир затоплен водой, и там, где были солончаки или высохшие русла, теперь настоящие омуты, в которых утонет и верблюд. Словно расплавленный свинец, блестят на солнце наиболее глубокие места. Стекая к западу, паводковые воды разделяются на множество потоков, и не случайно все наши речки имеют приставки «аша», что означает зубья вил.

О рыбалке и говорить нечего: ставь верши в любом протоке и успевай выбирать. Обычная сеть-ловушка наполняется до отказа за каких-нибудь пять-десять минут. Помню, как старший брат поставил в проток на выходе из нашего пруда ловушку — «морду», и буквально в каждой ее ячейке оказалось по рыбине.

Бывают годы, когда вода разливается особенно сильно, и тогда приходится тянуть подмостки от двора ко двору. На две-три недели зимовье оказывается отрезанным от остального мира. Кажется, еще немного, и всех нас поглотит пучина. Однако предки, в стародавние времена поставившие здесь первое жилище, знали, что делали. Ни разу не случалось на памяти людей, чтобы вода перелилась за порог дома или залила скотный двор.

Чем раздольней половодье, тем выше и сочнее летом трава. А травой кормится скот — основа нашего хозяйства. Поэтому высокая вода вызывает бурную радость…

— Ку-кук… Ку-кук…

Это подает о себе весть прилетевшая по весне кукушка. Значит, весна налицо и никаких подвохов со стороны погоды ждать уже не приходится. Думаю, не случайно наши прадеды назвали начало лета месяцем кукушки.

Иду вверх по песчаному откосу. Сначала вижу запоздалые подснежники, лютики, змеиный острец, петушиные глаза. А вот и краса наших мест — тюльпаны. Огромные, царственные, они пленяют свежестью красных и желтых оттенков. Некоторые из них — в крапинку. Тут же белые ирисы, роскошные шапки гвоздик различных цветов и множество цветов, названий которых я не знаю. Никакая оранжерея не сравнится с нашей степью в это время года!..

И словно венчают всю эту невиданную красоту бабочки. Тысячи их трепещут в теплом воздухе, словно взлетевшие цветы. Особенно любят они садиться на гвоздики. Когда-то носился я здесь с веткой в руке, сшибая их на лету или просто ловя руками…

А сейчас, воспользовавшись моим длительным отсутствием, бабочки чувствуют себя подлинными хозяевами степи. Никого нет здесь, кроме них. Но я по старой памяти подкрадываюсь к самой красивой бабочке, взмахиваю рукой и ловлю. Королек!..

Крылья королька разукрашены таким великолепным орнаментом, что человеку не под силу создать подобную красоту. Поневоле удивляешься таланту природы — самого великого из декораторов. Полюбовавшись, я, как и много лет назад, произношу заклинание и выпускаю бабочку. Я и до сих пор уверен, что это принесет мне счастье. Потрепыхав крылышками, она взмывает в голубое небо…

Сюда, на этот откос, мы бегали за диким луком. Посмотрев под ноги, я сразу же увидел сочные трубчатые стебельки и, наклонившись, сорвал. Потом не выдержал, как в детстве, присел на землю и принялся выкапывать пальцами саму луковицу. Слегка почистив, принялся есть. Знакомый вкус, но не такой горький, как казался в четыре или пять лет. А может быть, потому, что в этом году особенно многоводная весна?..

Запах родной земли!.. Его не спутаешь ни с каким другим. Мне он напоминает запах крепкого кумыса. Лошадь, когда пасется, выбирает лучшую траву, и молоко ее пахнет степью. Перебродив, оно становится терпким, слышится крепче… И еще материнским молоком пахнет в степи!..

С другой стороны этого косогора было местечко, где рос дикий чеснок, а неподалеку от него — щавель. Каждое растение выбирает себе место по нутру.

Впереди песчаный брод. На берегах накопились наносы старой прогнившей куги. На той стороне горит алыми цветочками своеобразный тростник — «чай-курай». Берег, когда-то покрытый белым песком, зарос камышом…

Кум-откел — «Песчаный брод», так и называлось это место. Здесь, в прибрежной тени, лепили мы из разноцветной глины лошадей, верблюдов, коров, овец, собак — все, что было вокруг нас. Сейчас берега обвалились, стерлись и глины не видно. Лепить не из чего…

Зато по обе стороны реки буйно растет шытыр — луговая трава, разновидность клевера с мелкими ярко-зелеными листочками. Для нас она не представляла интереса, а вот скот отдает ей предпочтение перед любым другим кормом. Овцы, коровы, лошади — все любят ее, а верблюд, поев вволю шытыра, может несколько дней поститься…


Не помню, как научился плавать, хоть и вырос на берегу реки. Помнится только, как плавали старшие братья. Они входили в реку в нижнем белье и, когда оно намокало, набирали воздуху в рукава рубашек и подштанники. Получались пузыри, отлично державшие их на воде. Очевидно, и я так держался. Во всяком случае, мне кажется, что плавать я умел с рождения.

Однажды в нашем ауле распространилась весть, что у соседей на том берегу реки состоится свадьба. Такому событию у нас радуется и стар и мал. Недаром говорится, что на пиршество и дряхлый старик поспешит.

У берега всегда стояла на приколе огромная, выдолбленная из цельного дерева лодка. Люди второпях набросились на нее и порядком перегрузили. Я тоже оказался там на руках у матери, и мне с самого начала путешествия сделалось почему-то страшно. Я буквально готов был кричать от ужаса и все сильнее прижимался к матери.

Посредине реки лодка попала в стремнину и закрутилась на месте. Вода вокруг бурлила, как кипящее молоко. Люди переполошились, закричали, лодка перевернулась. Я погружался все глубже, отмечая при этом, что вода становится какой-то небесно-голубой. Мне было года три с небольшим, и я не мог сообразить, что нужно болтать руками и ногами. Вдруг какая-то неведомая сила выбросила меня на поверхность, к свету. Я увидел мать. Она хладнокровно притянула меня к себе, велела сесть на шею и поплыла. Вскоре мы были на другом берегу…

Урочище, в котором мы жили, называлось «Балпан-кеткен» в честь утонувшего здесь когда-то знаменитого пловца Балпана. Много лет назад он навязал на голову одежду и пытался переплыть нашу реку, но до берега не добрался. Люди с тех пор с опаской относятся к этому месту, не купают даже овец. Но я помню, как мать моя на этом самом месте переплыла реку и пригнала с того берега нашу корову.

Я тонул еще раз. Это случилось через несколько лет после первого случая. Мы меняли стойбище и, проехав по берегу верст пятнадцать, переплыли реку на плотах. Плот наш был небольшой, но за один раз перевез весь наш скарб. Овцы, конечно, переплыли сами. А за рекой мы временно поселились на берегу маленького степного озерца…

Чудесное это было озерцо. Идя за водой, мать добиралась до самой его середины, где бил со дна ключ. Вода там была холодная и чистая, как кристалл. Само озерцо сплошь покрывали лилии. Огромные, похожие формой на верблюжьи ступни листья плавали, касаясь друг друга высокими краями. Пучеглазые колченогие лягушки сидели на них в царственных позах. Вечером, собравшись по двое и по трое на каждом листе, они выводили свои рулады. Раз как-то, вскоре после переезда, я со своим другом Сагинаем играл на берегу озерца. Мы заинтересовались плотным, как войлок, наносом, ковыряли его и так и этак, пока не надумали сделать из него плот. Сложив несколько слоев друг на друга и притоптав ногами, мы связали их арканом из молодой куги. Когда спустили плот на воду, он поплыл.

Радости нашей не было предела. Мы уселись вдвоем на это зыбкое сооружение и поплыли, отталкиваясь от дна жердью. Недалеко от противоположного берега пропитавшийся водой плот начал тонуть. Я вырвал жердь из рук более слабого Сагиная и стал что есть силы направлять плот к берегу. А он уже весь ушел под воду и вскоре расползся там, как переквашенный айран. Клочья его всплыли на поверхность воды. Мы оказались в воде по горло, еле-еле доставали кончиками пальцев дна. Порой дно совсем исчезало, и мы булькали в воде, пытаясь не захлебнуться.

Выручила нас мать Сагиная, пригнавшая корову на водопой. Она вытащила нас, намокших, как суслики в норе, когда их изгоняют оттуда с помощью воды. Полдня рвало меня грязной вонючей водой и водорослями. Но через месяц я плавал в этом же озерце и ничего не боялся.

У самого Песчаного брода стояли когда-то два красавца тополя, купая в воде нижние ветви. Сотни птиц вили гнезда в их густых сросшихся кронах, а мы внизу играли в асыки, в бабки, в жмурки. Под этими великанами мы прятались от дождя и града. Они казались нам могучими батырами, охранявшими всю нашу округу.

Тщетно пытаюсь найти хоть какой-нибудь след тополей. Даже пней не осталось… Где-то справа от них стояло зимовье дедушки Узакбая. Вон чернеют его развалины. А тополей нет…

Только густой и высокий ковыль растет на том месте, где поднимались в небо их стволы. Кто же мог срубить красу и гордость наших мест? Чья рука поднялась на это святотатственное дело? Наверное, немало провозились, пока подрубили их!

Все мне кажется меньше, приземистей. Вот холм Бозшокы, на который бежали мы, чтобы первыми увидеть возвращающихся с базара родителей. Нам как на ладони была видна столбовая дорога, проходящая мимо Кара-тюбе. А теперь я еле разыскал этот холм, укрытый одеялом трав. Совсем немного возвышается он над окружающей местностью, да и никакой дороги с него не видать…


Надо возвращаться к зимовью. Иду по колено в полыни. Ее у нас множество разновидностей: голубая, коричневая, прыщевидная полынь, ермен. И все они имеют мясистый, маслянистый стебель, переполненный горьким питательным соком. Отара овец, погулявшая месяц на полынных угодьях, не может подняться от жира. Мы к осени потому и пригнали сюда годовалых барашков и другой предназначенный на убой скот… В одном из наступлений летом сорок четвертого года на Украине я упал как-то на черную землю и почувствовал до боли знакомый запах. У моей головы росла полынь!..

Но полынь растет в долине, а в сторону пустыни до самого холма Кара-тюбе, который едва виднеется на горизонте, росла верблюжья колючка — жантак. Ну и живуч же этот жантак: в палящий зной, когда сгорает все живое, он стоит зеленым. Только недавно узнал я, что корни жантака на добрых двадцать-двадцать пять метров уходят в глубь земли. Да и полынь выбирает своими корнями воду с восьмиметровой глубины. Добрый пример людям подают эти растения. Только в глубинной связи с родной землей обретает человек бессмертие…

Жантак… Я вижу, как мои братья рубят его острыми кетменями, пока он зеленый. Затем они собирают его в копнушки и на волокуше привозят к зимовью, где складывают в скирды. Поработают так пять-шесть дней, и собранного жантака достаточно, чтобы прокормить зимой двух верблюдиц и одного дромадера. Для остального скота заготовляют пырей, который на низинке все лето оберегают от потравы. В дополнение к этому братья косят молодой тростник, который растет в изобилии на берегах реки, пруда и в поймах многочисленных речушек вокруг зимовья.

Я при этом не сижу без дела. К волокуше обычно припрягают верблюда, а я взбираюсь на него и правлю. Копнушки сена волокут, обвязывая толстым волосяным арканом. Те, кто складывает сено в скирды, возвращают мне этот аркан в свернутом виде, и я с гордостью везу его обратно в поле. Когда мне становится скучно, я пускаю вскачь нашего старого смирного дромадера. Он бежит, смешно перебирая длинными мосластыми ногами. От запаха подсушенного пырея кружится голова…

Просто беда с этими скирдами, которые сложены у зимовья. Их ведь надо уберечь от скота. Для этого скирды со всех сторон укрывают плотным слоем колючего черного шенгеля, в который не каждая корова сунется мордой. Вдобавок скирды окапывают кругом довольно глубоким рвом, куда, кстати, сбегает и дождевая вода. Вот они, следы этих рвов…

Горы старой золы тут же. Они тоже сгладились, осели. Чего только не перемешано здесь: черепки битой посуды, куски проржавевшего железа, остатки истлевшей обуви, кости. Мы часами копались во всем этом, добывая несметные сокровища. Особенно ценились нами осколки старых пиал и кувшинов: синие, желтые, голубые, зеленые. Разложив их на сухом песке, мы устраивали «чаепитие», говорили застольные речи, обменивались новостями. И все это скромно, солидно, с достоинством — совсем как взрослые. Что же, традиции гостеприимства тоже воспитываются в играх…

Все начинается с игры. Жгучая страсть к рыбной ловле началась для меня вот с этой большой ямы на краю зимовья. Она образовалась оттого, что отсюда из года в год брали глину для подновления стен и дувалов. Я заставил одного из братьев вырезать мне удилище и сделать крючок. Вместо лески сошли бабушкины шерстяные нитки. Я садился на краю ямы и, подражая братьям, читал нараспев «заклинание»:

Окунь — мелкая рыбешка,

Тронь наживку лишь немножко!

Ты, плотвичка, не годи:

За крючочек потяни!

Братья всегда хватались за животы от смеха. Я ведь вдобавок тогда еще букву «р» не выговаривал!

Сразу за ямой с моим «рыбным хозяйством» каким-то чудом сохранился старый пень. У меня от него остался рубец на правой ноге. Я с плачем уцепился за подол матери, когда она пошла без меня нарубить на топку колючки и тамариска. Не заметив этого пня, пропорол ногу выше колена. Кровь хлынула струей. Бабушка прижгла рану паленой кошмой, а сверху присыпала чистой золой. С тех пор я стал всегда смотреть себе под ноги…

У пня — колодец. Я вижу маму, идущую вразвалочку с коромыслом на плечах. Огромные ведра до краев полны водой, но не прольется ни капли… Он был в низинке, наш колодец. Сейчас здесь все заросло чием. Невольно появляется мысль, что из этого чия можно выточить отличные стрелы для лука. Неужели я наполовину в детстве?!

А что это за круглая, опаленная огнем яма у самой тропки? Откуда она мне знакома?.. Конечно же, это очаг, вырытый моей бабушкой. Я никак не могу ошибиться. Она вырыла его подальше от дома, чтобы дети не свалились в громадный котел, в котором она красила шерсть. Каких только красок не было у бабушки! До сих пор помню узоры, которыми она украшала кошмы, паласы, простые настенные ковры, сумки для белья, чехлы для сундуков. Больше всего нравились мне оплетенные раскрашенной шерстью узорные циновки из чия. Это, мне кажется, было верхом ее искусства.

Бабушка равномерно ворочала палкой в котле, подкладывая время от времени связки хвороста под котел. Она не успевала отирать пот со лба, потому что руки ее были все время заняты.

— Прочь… прочь отсюда, а то угодишь в котел и сваришься!

Говорит это она негромко, незлобно. А я начинаю выпрашивать у нее краски: хочется ведь и самому что-нибудь покрасить.

— Дай немножко!

Я тяну к ней обе руки.

— На, бери и отстань!

Она бросает мне пустые кулечки. На дне их остатки красок, но их вполне хватает, чтобы вымазаться с ног до головы. Мне все же хочется той краски, которая в котле, и я начинаю усердно помогать бабушке. Приношу охапку хворосту, пытаюсь рубить его на мелкие части, чтобы удобней было подкладывать под котел.

— Ах ты, мой жеребеночек! — умиляется бабушка. — Мой помощник ненаглядный!..

Она вся сияет от радости, а я пользуюсь случаем и роняю в котел свой асык, баранью косточку для игры.

— Ой, баба, баба… — Я притворяюсь плачущим, усердно тру глаза. — Асык урони-и-ил!

— Тогда иди, погуляй. Потом придешь и возьмешь! — успокаивает она меня.

Еще раз для приличия шмыгаю носом, подтягиваю вечно сползающие штаны и во весь опор мчусь к дому. На следующий день я получаю из бабушкиных рук темно-вишневый асык, и нет человека, счастливее меня на целом свете.


Стою на том же холме, под которым лежало наше зимовье, и смотрю в степь. Несмотря на пролетевшие годы, ясно видны уходящие вдаль колеи. Это была наша дорога на джайляу…

Каждую весну, как только растает снег и пойдет ледоход, мы вместе с другими аулами перекочевываем на летние пастбища. Весь наш скарб умещается на трех-четырех верблюдах. Отцовские орудия труда грузятся на старого дромадера. Все несет он: горн, наковальню, железные заготовки, запас древесного угля на первое время и многое другое из кузнечного хозяйства. На горбе черного верблюда устраивается из кошмы что-то вроде громадной корзины, в которой располагаюсь я с бабушкой. На светло-коричневой верблюдице едут мать и сестры, а братья скачут по бокам на молодых конях. В их обязанности входит следить за скотом, и работы им хватает на весь путь. Отец обычно едет впереди каравана на крупном, косматом, золотистой масти жеребце…

Осенью по этой же тропе наш караван возвращался обратно к своему зимовью. От всех десяти дворов кого-нибудь направляли на городской базар. Помню, как однажды мы выделили для продажи коня, верблюда, годовалого бычка и десяток коз и овец. Еле донес тогда до дому наш старый верблюд купленные на вырученные деньги припасы: пшеницу, муку, пшено, крупные пятикилограммовые головки сахару, ящик чаю, мешочки с дешевыми конфетами, кипы мануфактуры, кожу для ичигов и сапог, готовую обувь и многое другое.

В такие дни наша семья чувствует себя непомерно богатой. Но потом лучшие вещи складываются в сундук, а мы все ходим зимой в чем придется. Зато весной мы выезжаем на джайляу в полном параде, как принято у нас испокон веков. От старой бабушки и до самого маленького в семье, то есть меня, все одеты в новое, неношенное, праздничное. И на душе у нас тоже праздник. Долгая тяжелая зима за спиной. Мы прощаемся с ней, забивая окна, двери и другие всевозможные щели зимовья, чтобы в наше отсутствие не проникали туда дикие звери. После этого караван трогается в путь. По дороге к нам присоединяются караваны из соседних зимовий, и дорога на джайляу превращается в торжественное красочное шествие…

Я в своем зимовье… Мне до боли не хочется снова уходить отсюда, как я это сделал двадцать пять лет назад. С неизъяснимым волнением смотрю по сторонам, желая оттянуть миг нового расставания. На сколько лет теперь? Непонятная дрожь охватывает меня, будто я снова теряю что-то самое дорогое. Прислушиваюсь к степной тишине.

Разгневанным зверем вдруг налетел ветер со стороны Сарыарки. Сразу ожила, заговорила степь. Но вот порыв ветра стал ослабевать, и тишина начала постепенно возвращаться. Я улавливаю родные, знакомые с детских лет звуки: всплеск воды от вскинувшейся рыбы, серебристую трель жаворонка, тихий шепот трав…

Да, это она, моя родина, где отец укрощал и подковывал полудиких коней, мать пригоняла с пастбища и доила отягощенных молоком коров, бабка моя квасила целебное овечье молоко, сестры мои ухаживали за кобылицами. Здесь жила моя большая семья. Женились братья. Выдавали замуж сестер. Покоятся, смешавшись с этой землей, мои деды и прадеды. В этом отдаленном уголке земли они на свой страх и риск обрастали потомством, пуская такие глубокие корни в землю, которые тянут сюда человека через десятки лет. Значит, особая сила в этих невидимых корнях!

Кому может показаться высокопарным мое признание в любви к этому уголку земли, впервые ставшей опорой моему маленькому телу, давшей ему тепло и приют?! И разве не из этой любви выросла в тысячи раз увеличенная и осознанная любовь к своей огромной родине?! Разве не здесь я получил основные понятия о человеческой нравственности, позволившие мне вступить в ту великую семью народов, которая называется Союзом Советских Социалистических Республик?!

Земля отцов! Всякий, кто искренне любит и почитает тебя, будет честным человеком. И горе тому, кто забудет тебя, забудет свое зимовье…

Пора прощаться с тобой. Я ведь всего на несколько часов отпросился у людей к тебе. Они ждут меня, чтобы расспросить обо мне, о том мире, в котором я живу. Они плоть от плоти и кровь от крови твоей, мое зимовье. Они — мои братья.

Что сказать тебе на прощанье, родная земля?..

Клянусь помнить тебя, пока хожу по твоим дорогам!..


Безутешная печаль стесняет мне грудь. Я иду и оглядываюсь каждые двадцать шагов. И все время мерещится мне трехлетний мальчуган с замызганным носом, взлохмаченными волосиками и нескрываемым удивлением в глазах. Поддерживая сползающие штаны, он стоит на останках моего зимовья и с необыкновенной серьезностью смотрит мне вслед. Все меньше и меньше становится он.

Ветер не утихает, солнце клонится к закату. Небо заволакивают непонятно откуда взявшиеся тучи…

Я резко оборачиваюсь и машу рукой. Тот, мальчик на развалинах зимовья, тоже поднимает руку!

МОЕ ДЖАЙЛЯУ

Аул, где я остановился, входил в один из больших животноводческих совхозов. Центральная усадьба находилась далеко, почти в трехстах километрах отсюда. Там в этом году засуха, и скот на все лето пригнан на здешние пастбища. За ужином я высказал желание побывать на нашем джайляу. Хозяин дома Омарбек, седобородый аксакал с коротенькими, торчащими в разные стороны усами предупредил меня:

— Твой старый аул обычно с наступлением весны переезжал на берег озера, к воде. А когда появлялся гнус, откочевывал в пески. В любом случае это полдня езды отсюда, не меньше. Но одному туда ехать небезопасно.

Аксакал — мой дальний родственник, к советам которого следует безоговорочно прислушиваться. Но очень уж хочется мне побывать и на нашем джайляу.

— Если бы дали мне хорошего коня!..

— Одному никак нельзя. — Старик покачал головой. — В степи много волков. Люди рассказывают, что появилась бешеная волчица…

Наконец он согласился, но при условии, что вместе со мной поедут два джигита. Один из них — находящийся на каникулах старшеклассник, а другой — ветеринарный фельдшер этой же фермы. Сперва мы должны будем добраться до озера Сары-коль. Решили выехать спозаранку, чтобы быть у озера до наступления жары.


Когда мы сели на коней, горизонт лишь светлел. Было ветрено и необыкновенно приятно. Хотелось всей грудью как можно глубже вдыхать чистый утренний воздух. Не успели отъехать от аула, как небо зарозовело, и над степью начало подниматься огромное солнце. Казалось, что его можно захватить арканом прямо с седла.

Хотя половодье давно уже отошло и вода спала, реку нельзя еще было перейти вброд. Пришлось ехать назад, к Ак-откелю, но и там оказалось глубоко. Бурная вода доходила до самых седел, и волны грозили смыть нас в реку. Стремена убрали на лошадиные спины. Долгое время мы ехали, подняв ноги до подбородка. К счастью, лошадей нам дали смирных, и они не выказывали беспокойства, даже когда вода захлестывала их гривы.

Подо мной был гнедой косматый пятилеток, который, видать, давно уже стал мерином. Ко всему он относился с хладнокровием истинного философа и тащить на себе тяжести считал своим предназначением. Это был крепкий рабочий конь с широкой спиной и жестким щетинистым хвостом. Старшеклассник ехал на вороной трехлетней кобылке, а ветфельдшер — на яловой кобылице саврасой масти. Оба моих спутника не отличались особым красноречием, умели только поддакивать.

Через две-три версты после переправы, степь засверкала, заискрилась всеми возможными цветами, словно старый бухарский ковер. Я хорошо помнил, что до озера, куда мы держим путь, сплошная, ровная, как стол, степь без единой лощинки. Ориентироваться в ней можно лишь по изредка попадающимся курганам. Там, где близка к поверхности грунтовая вода, растет низкорослый пырей, но часто встречаются и небольшие такыры с жиденьким травостоем по краям. Зато подальше, в глубь степи, трава становится гуще, сочнее и может кое-где укрыть всадника вместе с лошадью.

Когда мы въехали в настоящую степь, сразу пошел высокий метельчатый ковыль. Он хлестал по нашим ногам, по брюху лошадей, оставляя зеленые полосы. Его сменил сплошной пушистый ковер типчака, среди которого торчали толстые, словно верблюжья нога, стебли травы шырыш с высокими колосьями поверху. Невольно вспомнились слова древнего поэта, что здешний «ковыль высок и могуч, как дубрава, а степь необъятна, как народная слава».

Чего-чего только не растет среди типчака: островки степной таволги — дузгена с кривыми торчащими в разные стороны сучьями, гигантские лопухи, щетинистый курай, длинный жесткий илан. Бродячий степной вихрь налетит, дернет за косы колосистые травы, и они пойдут изумрудными волнами, совсем как в сказочном море. Бегут, бегут эти волны и где-то у самого горизонта разбиваются о сизо-голубые берега невысокого плоскогорья. Ярко, многоцветно горят в волнах полевые цветы. Все это дурманит красками, пьянит насыщенными горько-медовыми ароматами воздухом, заставляет забыть обо всем на свете.

Я еду впереди. Время от времени подзадориваю легкими шенкелями своего коня, иногда пускаю его вскачь. Как молодого лебедя, тянет меня поскорее увидеть гладь родного озера на нашем джайляу. И вот уже ветерок становится свежее, начинает пахнуть водой…

К обеду мы добираемся до озера. Слезаем с притомившихся коней, стреноживаем их и пускаем пастись. Отсюда они никуда не уйдут. С хрустом жуют они сочный молодой тростник и чутко прядут ушами: нет ли опасности. Все-таки степные кони…

Берега озера наглухо заросли камышом. Так всегда бывает, когда нет поблизости человека. А земля вокруг темно-бурая, необыкновенно плодородная. Достаточно посмотреть на травостой. Вон уже и посредине озера появились тростниковые островки. Если не вернутся сюда люди, их будет становиться все больше, и озеро довольно быстро превратится в болото. Человек ведь не только вредит природе, но и помогает ей.

Глухо, тревожно шепчется многолетний камыш. Целое сонмище чаек носится над озером. Ярко-белые, с черными красивыми клювами, они мчатся на небольшой высоте и вдруг камнем падают вниз. Словно ножом прорезают они водную гладь и снова взмывают вверх, разбросав вокруг сверкающие брызги. В клювах бьется серебристая плотва, а иногда рыбка и покрупнее.

Птицы, видимо, забыли, что такое человек, и вконец обнаглели. Весь берег облеплен гнездами. Особенно много их на песчаных наносах, где как попало валяются яйца безалаберных уток-крякв, шилохвосток и чирков, не привыкших выбирать место для гнездования. Каждая ямка или выбоинка служит гнездом. Птицы даже не взлетают при нашем приближении, да и нам ни к чему их пугать.

С тяжелым ревом налетает вдруг ветер, пригибает камыш. Берег с нашей стороны покрывается белой пеной…

Словно стаи перелетных птиц, оседали на этих берегах наши аулы: тесным кольцом, юрта к юрте. Солнце, свежий степной ветерок, зеленые травы, обилие воды… Необыкновенно привлекательный вид имело тогда джайляу.

Помню теплый весенний ветер. Братья ведут на водопой верблюдов, сзади смешно трусит маленький верблюжонок. Рядом пасутся уставшие от далекой дороги кони. А бабушка с моей матерью и снохами уже ставят юрты, роют в прибрежном песке яму для очага. Вскоре сверху устанавливается котел, и в мягком вечернем воздухе начинает пахнуть едой…

Самые разные юрты располагались вокруг озера — белые, серые, темные, большие и маленькие. Их можно рассмотреть лишь на следующее утро. Кругом горят веселые костры, отощавший за зиму скот рвется к траве. А она тут же, под копытами, и коровы ревут от радости, уплетая жирную сочную пищу.

Про первый день и говорить нечего. От него остается какое-то чудесное, полное света и воздуха воспоминание. Хочется везде побывать, все посмотреть. Не успеешь оглянуться, и снова вечер. С шумом, смехом, шутками и прибаутками разжигают костры женщины. Пахнет парным молоком, слышится звон посуды, покрикивание пастухов, пригоняющих на ночь стадо поближе к аулу. Степенные, полные достоинства аксакалы сидят у своих порогов, дают распоряжения своим детям, внукам и правнукам. Так уж принято, и для порядка к ним прислушиваются. А шум все усиливается. Ребятишки, мешая друг другу и визжа от восторга, ловят жеребят, козлят, верблюжат, пытаются привязать их к натянутому между кольями аркану. Те, в свою очередь, блеют, ревут, ржут что есть мочи. Молодые джигиты на виду у аульных красавиц вытворяют что-то неимоверное на своих скакунах, в полный голос подбадривая друг друга. Девушки хохочут над чем-то им одним ведомом. И весь этот полный жизни шум покрывает вдруг дикое, полное необычной силы ржание жеребца-вожака из соседнего табуна. Все эти звуки живут во мне всю жизнь, и нет ничего для меня приятнее.

Наша юрта была шестиканатной. Туырлык, нижняя кошма юрты, и узук, средняя, были из белой шерсти, а тундик, прикрывающая дымоходное отверстие, из черной. Такого же черного цвета был и дверной полог. Циновки же, украшенные цветной шерстью, были самые лучшие в ауле и ценились дороже иных ковров. Красивыми, украшенными родовым орнаментом, были баскур — широкие шерстяные ленты для крепления решетчатого остова юрты, белдеу — опоясывающий юрту аркан, желбау — ленты купола. Все это являлось бабушкиным творением. К сожалению, мать не имела ни малейшего призвания к этому высокому искусству, словно подтверждая народную пословицу, что «редко наследует сын отцовские таланты, а дочь — материнские». Даже заплату наложить она как следует не умела.

Правда, впоследствии я узнал причину такого неумения. Дело в том, что у деда по матери было пятеро дочерей и только потом родился сын. Вот моя мать и выполняла по традиции роль мальчика, пока тот подрос. Она одевалась в мужскую одежду и, как говорят в таких случаях, «выросла между ушами коня». Одна, без посторонней помощи, поила скот, вытягивая тяжелой бадьей воду из колодца. Поэтому и выросла она такой здоровой и крепкой. С мужской работой мать справлялась получше иных джигитов…

Кереге, решетчатый остов нашей юрты, было выкрашено в бордовый цвет. Чуть изогнутые, прикрепленные друг к другу в виде косого креста специальными ремешками из сыромятной кожи крылья кереге были настолько легки, что бабушка одной рукой растягивала целое крыло юрты, словно гармонь. Похожие на теперешние лыжи стойки — уыки, соединявшие стены юрты с куполом, — были новыми, даже краска на них не облупилась. Зато шанрак — остов купола, имеющий форму опрокинутого котла, по-видимому, служил еще нашим далеким предкам. Он был весь черный от вековой копоти, пропитанный жирной сажей. Многие из кульдреушей, изогнутых крестовин, лопнули, и то тут, то там свисали стягивающие их проволочные кольца.

Резная дверь тоже не потеряла былой красоты. Сразу видно, что сделана она рукой настоящего мастера. Кошма, которой изнутри обивалась юрта, была, по-видимому, настоящим произведением искусства. Основной мебелью, которую везли с собой на джайляу, был все тот же дедовский сундук. Все наши богатства не помещались в нем, и по обеим сторонам сундука укладывались кошемные мешки с зимней одеждой. Тут же на сундуке укладывались кошма для подстилки, одеяла и подушки. На верхних оконечностях кереге висели детские вещи, бабушкина пуховая шаль, костяное веретено с неизменным клочком готовой к пряже шерсти, шапки, малахаи, а у самой двери отцовская плеть.

Запасы продуктов для питания хранились по правую сторону от двери, за перегородкой из чия. Чего там только не было: горшок со сметаной, курт, айран и шубат в бочонках, мешок с просом, деревянные чаши с толокном. Дальше всего прятался сахар и длинные полосатые конфеты собственного производства, которые нам выдавались не очень часто. Их держали для почетных гостей. Все эти лакомства, а также черный индийский чай, перец, гвоздика обычно прятались в сундук, а ключ бабушка носила при себе. Звон открываемого сундука был для нас сладчайшей музыкой.

Слева возле двери обычно висел внушительный холщовый мешок со старым перекисшим молоком, под ним стояло корытце, куда стекала сыворотка. Оставшаяся густая масса шла на приготовление особого творожного сыра. С джайляу увозилось обыкновенно пять-шесть вьюков такой массы, которая считалась целебной.

Пол в юрте был устлан паласом, у чиевой перегородки лежала телячья шкура, на которой обычно восседала бабушка, а у порога стелились старый потник, попона или что-нибудь другое для вытирания ног.

Приехав на джайляу, мы не сразу ставили юрту, а вначале выпускали на это место попастись отару овец, чтобы они очистили облюбованное место от змей, скорпионов, тарантулов и прочей ядовитой твари. В середине мая приходит куралай, это холода, которые приурочиваются к выводу на прогулку оленями своих детенышей. Куралай — самка оленя. Потом подует свирепый бес-кунак — ветер, пронизывающий до костей и сопровождаемый снегопадом. Он срывается неожиданно, и покрытая цветами степь в каких-нибудь десять минут становится белой. Ветер порой переворачивает большую юрту. Снегопад мокрый, леденящий душу. Люди невольно вспоминают теплое зимовье…

…По преданию, пятеро друзей-джигитов в солнечный весенний день оделись по-летнему и поехали в гости к соседям. По дороге они попали в неожиданный буран и погибли. Потому и называется этот коварный ветер «бескунаком», то есть «ветром пяти друзей».

Несколько дней длятся эти холода, и мы копошимся в юрте у костра, боясь высунуть нос наружу. На ночь нас укрывают стеганым одеялом, наваливают сверху все, что есть теплого в доме. Порой бабушка достает из перевязанных арканами вьюков мой твердый, как дерево, полушубок, сыромятные, задубелые, с истертыми подошвами сапоги, ушанку. Одеваются дети и в других юртах, и все мы выбегаем прямо в разъяренную пургу.

Но заканчиваются холода, и жизнь на джайляу вступает в свои права. Бабушка с матерью уходят в степь собирать кизяк. Я увязываюсь за ними и тоже приношу полный мешочек. Меня хвалят, и мне приятно. Постепенно возле летнего очага вырастает целая пирамида сухого кизяка. Его собирают каждый день, но мне уже наскучивает это занятие. Едва женщины берутся за мешки, я стремглав убегаю в степь.

Бегал я очень быстро и никогда не уставал.

— О аллах, он когда-нибудь задохнется от такого бега!..

Так говорили взрослые, но этого не случалось. Что есть силы устремлялся я к озеру и с разбегу, скидывая на ходу рубашонку и штанишки, нырял головой в обжигающе прохладную чистую глубину. Мы еще не придавали значения разделению на мальчиков и девочек. Все рядом бултыхались в воде, обрызгивали друг друга, а потом загорали на какой-нибудь отмели.

— Эй вы, голопузые, далеко не заходите, в подводную яму попадете. Идите сюда, здесь помельче!.. — кричали нам часто взрослые, когда мы купались.

Приходилось для вида подчиняться. Но только они уходили, мы снова норовили заплыть на самое глубокое место. К счастью, глубоких мест на Сары-коле было немного, а отмель тянулась от нашего берега чуть ли не до середины озера…

Самым приятным было, подкравшись к кому-нибудь, неожиданно вынырнуть под ногами и обдать целым фонтаном брызг. Еще лучше — потянуть неожиданно за ноги на дно.

— Ма-а-ма!

— Вот я скажу папе!

— Вот баба покажет тебе!

Пока это хныканье разрешалось и нам, а не только девчонкам. Я не помню драк между нами..

Купались мы до того, что тело покрывалось пупырышками, как у ощипанной утки. Но стоило выскочить и закопаться в горячий прибрежный песок, как дрожь мгновенно проходила. Мы нагребали вокруг себя вязкой красной глины и лепили верблюдов, коров, лошадей, а то и всадников.

Через некоторое время нас начинает мучить голод, но домой мы не идем. Рядом с берегом — целые заросли куги. Мы бродим по щиколотку в воде, выдергиваем ее с корнем. Корень длинный, белый и очень сладкий. Не выходя из воды, мы до того набиваем животы сладкой кашицей, что начинает поташнивать. Еще слаще корни тростника, но до них труднее добраться, и мы довольствуемся теми, которые растут у самого берега. Корни у них более жесткие, и приходится долго разжевывать их.

Тем временем подсыхает и обретает под солнцем необходимую твердость наш глиняный скот. Мы начинаем копать для него колодцы. В лунках быстро проступает вода. Из половинок камыша мастерим поилки. Ракушки служат ведрами…

Старших по возрасту мальчиков мы слушаемся беспрекословно и всюду ходим за ними. Однажды я увязался за своими более взрослыми друзьями, когда они собрались на кладбище. По дороге они говорили, что таинственная птичка-пеганка устраивает себе гнездо в старых могилах и кладет туда яйца…

Кладбище на джайляу оказалось почти таким же, как и у зимовья: осыпавшиеся могилы под холмом, белые камни и надгробные плиты, а посредине высокий белый мавзолей. Ребята быстро нашли старую могилу с зияющим провалом и непонятной норкой в стене. Видны были рядом и птичьи следы. Самый смелый просунул руку в норку, и оттуда послышалось какое-то шипение. Он быстро выдернул руку.

— Вурдалак!

Мы сломя голову бросились с кладбища. Но мне было всего пять лет, и я не поспевал за другими. Только мои вопли заставили их остановиться и подождать меня. Потом уже я узнал, что пеганка, если трогать ее гнездо, шипит, как змея.

В другой раз мы пошли за яйцами чаек. На прибрежном затвердевшем иле их было сколько угодно. Еле дотащил я домой полную сумку яиц. Бабушке это не понравилось:

— Иди, отнеси их на место и никогда больше не трогай гнезд, — нахмурилась она. — Птицы украшают жизнь!..

С тех пор я не трогал птичьих гнезд.

Зато рыбу ловить я научился очень рано и до сих пор не излечился от этой страсти. Началось все с плотвы. Старшие ребята научили меня, как ловить ее. Достаточно связать узлом рукава и ворот рубашки, и сеть готова. При случае годятся и штаны. Специальные загонщики бьют по воде руками и ногами, гоня мелкую рыбешку в наши «сети»…

С джайляу связаны и некоторые неприятные воспоминания… Старший брат решил как-то поехать в соседний аул.

— Возьми меня с собой! — попросил я его.

— Это на той стороне озера…

— Ничего, я доеду!

— Ну, ладно, садись сзади! — согласился он наконец.

Я уцепился за его ногу и взобрался на коня.

На мою беду спина отощавшего за зиму рыжего коня была похожа на лезвие ножа. К тому же бег его напоминал собачью скачку. Короче говоря, не проехали мы и трети пути, как я начал раскаиваться в своей настойчивости. Но честь джигита дороже, и я молчал всю дорогу туда и обратно. Зато на следующий день я не мог уже садиться и вскоре на определенном месте образовался страшный нарыв. Затем нарыв прорвался, рана загноилась, и я получил от друзей неприятную кличку.

Между тем пришло время уже по-настоящему помогать взрослым. Прихватив с собой по куску веревки, мы целыми группами уходили в близлежащую лощину собирать сухой хворост для топки. В этой лощине, где сохраняется в почве влага, росли тополя и дубы с толстой многослойной корой. Кроме того, там отлично прижились и многие мелкие деревья и кустарник. Хворосту хоть отбавляй. Мы составляли плотные вязанки и несли домой.

Однажды в лощине мы увидели множество выпавших из гнезд и отчаянно пищавших воронят. Их, по-видимому, сдуло налетевшим вихрем. Каждый из нас положил за пазуху по птенцу и понес домой. Вороненок изгадил мне рубашку и мать отругала меня. Заступилась бабушка, а потом тут же выстирала мне рубашку.

Я вкопал в землю невысокий шест, смастерил на нем гнездо и посадил туда птенца. На свою беду он оказался любознательным и, выпрыгнув из гнезда, зашагал к очагу. Тут его и сцапал наш полосатый кот, в мгновение ока откусивший ему голову. Я со всего размаху запустил в кота кочергой, но было уже поздно. Кот очутился на шанраке. Потом он несколько дней не показывался мне на глаза…

Проходит весна, над прибрежными камышами тучей вьется мошкара, появляются и крупные комары-кровососы. Они беспокоят людей и скот. Начинается время откочевки в пески. Но я в этот момент помню себя уже постарше, лет семи…

Мы кочуем вдоль берега реки. Вот опять переменили стойбище и оказались на один овечий переход выше по течению. С той стороны реки виднеются великолепные пойменные луга. Связав плоты, переправились через реку. Трава здесь по пояс. Женщины принялись ставить юрты. Освободившись наконец от всевозможных мелких поручений, мы, несколько приятелей, нашли небольшую проплешину в траве и принялись играть в асыки. Видимо, я изменился в лице, потому что друзья почему-то бросили игру и с испугом смотрят на меня.

— Эй, что это ты побелел?

— У тебя болит что-нибудь?.. Живот болит?!

— Нет… — Я отрицательно качаю головой. — Вы поиграйте, а я сейчас приду!

Ступая неслышно, как кошка, подхожу к нашей юрте. Все заняты устройством на новом месте. Старший брат длинной, тщательно очищенной от коры жердью поддерживает шанрак на определенной высоте, а женщины во главе с бабушкой крепят в отверстия шанрака изогнутые уыки. Никто не обращает на меня никакого внимания. Я достаю из свернутой циновки заранее припрятанную белую палку и мчусь к реке. Свою рубашку, а вернее, то, что осталось от нее после весенней носки, я накручиваю вместе со штанами на голову и вхожу в воду.

Вода ледяная, но теперь я уже плаваю по-настоящему: вразмашку, лягушкой, уточкой, на спине, а не только по-собачьи. На тот берег я переплываю довольно легко и бегу на наше старое стойбище. Солнце стоит в зените, жара необыкновенная, но мне все нипочем.

Добираюсь наконец до места и сразу бросаюсь к высокому кусту бурьяна, который рос неподалеку от нашей юрты, возле склада кизяка. Словно полевая мышь, рою руками мягкую податливую землю и облегченно вздыхаю. Моя сака — главная бита при игре в асыки — цела и невредима.

Эту саку, как и каждый настоящий игрок, я считал заколдованной. К тому же она не от простого барана, а от дикого козла — кульджи. Старший брат, когда был в настроении, залил в нее хорошую порцию расплавленного свинца, а затем обкатал ее бока на каменном жернове. К тому же сака была левша — специально для меня. С ее помощью я, бывало, обыгрывал подростков, которым приходился по пояс. Но на старом стойбище некий рыжий Абдеш, пользуясь тем, что был лет на пять старше, пытался отобрать ее у меня. Пришлось на время закопать ее в землю. При отъезде я совсем забыл о своей заговоренной саке…

Теперь, спрятав ее за пояс, я в самом радужном настроении возвращался обратно. Хоть нос у меня курносый, но на этот раз он чуть ли не задевал за облака. Я даже запел, когда увидел реку, а за ней наш аул. Все юрты уже были поставлены, синие дымки вились над очагами. Возле нашей юрты суетилась женщина. Отсюда не разглядишь, но я был уверен, что это бабушка. Вспомнив, что еще с утра ничего не ел, я прибавил шагу.

— Ойбай!

Я закричал в ужасе и подпрыгнул на добрых полметра. Босая нога наступила на что-то холодное, скользкое…


Это была огромная, полутораметровой длины, змея — серая, с черными крапинками по всему туловищу. Свернувшись и подняв вертикально голову, она приготовилась к прыжку. Волосы зашевелились на моей голове от страха, но я изловчился и что есть сил швырнул в нее своей палкой. Попал я точно, потому что змея вдруг беспомощно опустилась и стала конвульсивно извиваться. Схватив палку, я принялся молотить ее по голове. Потом рассек туловище змеи на несколько частей, до неузнаваемости изуродовал голову и постарался уничтожить хвост. Мне довелось уже слышать от взрослых, что если не раздробить позвоночник мерзкой твари и не искромсать ее хвост, то она снова оживет, а из хвоста может вырасти новая змея. По этому поводу даже есть песня, приписываемая самой змее:

Лишь бы уцелела моя золотая голова,

И воскресну я тогда на шестой день.

Лишь бы уцелел мой бронзовый хвост,

И воскресну я тогда на седьмой день.

Лишь бы уцелело тело трубчатое,

И воскресну тогда на тридцатый день!

Я выкопал палкой ямку и закопал змею в стороне от дороги. Так поступать нас учили взрослые, и не напрасно. Если оставить эту падаль на земле, то налетевшие мухи начнут переносить с нее всякую заразу на скот и людей. К тому же существует поверье, что к месту убийства подруги приползают другие змеи.

Давно это было, а до сих пор меня охватывает дрожь, когда вспоминаю холодное могильное прикосновение к босой ноге. Очевидно, правда, что змеи лишены слуха. Я пел тогда на всю степь, а она даже не посторонилась от моей ноги. В то же время пословица гласит, что «смерть гонит змею на проезжую дорогу». Может быть, и эта решила умереть. Разве найдешь на земле хоть одну живую тварь, которая бы не сторонилась человека…

Какой породы была эта змея, я до сих пор не знаю. А вот с живущей по берегам наших рек и водоемов змеей — стрелкой, как называли ее у нас, мне несколько раз приходилось сталкиваться вплотную. Встречая человека, она тут же становится на хвост и, покрутив головой, словно примериваясь, стрелой бросается вперед. И все же всегда удается отойти в сторону, а змея, не рассчитав силы удара, разбивается о землю. Тут остается лишь добить ее.

Но мы знали, что на охоту за змеями не рекомендуется выходить в одиночку. Их может оказаться несколько, и тогда хоть одна, но может укусить. Я видел животных, погибших через несколько часов после укуса такой змеи-стрелки.

И все же должен сказать, что на моей памяти змея ни разу не кусала кого-нибудь из нашего аула. Ни разу не кусали меня и моих друзей скорпионы, тарантулы, фаланги, которые в изобилии водились в степи.

Урочище, куда мы перекочевали, называется «Куйлыс», что означает «Слияние». Здесь сливаются две речки…

С целой ватагой таких же, как я, ребятишек отправляюсь на разведку. Через полкилометра приходим к месту слияния. Здесь бурное течение, вода пенится, но зато она чистая, и рыбы видимо-невидимо.

По возвращении выпрашиваю у бабушки старую иголку без ушка и начинаю мастерить крючок. Для этого иголка накаляется докрасна и изгибается в нужную сторону. Недаром же я сын кузнеца. Через час крючок готов, нужна леска. Долго роюсь в разном тряпье, в сумке для всякой мелочи и вдруг нахожу целое богатство — плотный моток тонкого и прочного шпагата. Этого должно хватить с лихвой.

Я забыл сообщить, что к этому времени подрос уже мой маленький братишка Утепберген. Ему сейчас что-то около четырех, и все дети в ауле дразнят его Рыжиком за цвет волос и веснушки вокруг носа. Я — абсолютный авторитет для него и пользуюсь этим с присущим детям деспотизмом.

Удилище у нас есть, и мы с Утепбергеном собираем кузнечиков на лугу. Я, конечно, ловлю их неплохо, а вот братишка отстает. Частые мои угрозы о том, что в наказание он не будет взят на рыбалку, вызывают у него слезы. Пойманным кузнечикам мы отрываем лапки и крылышки, после чего бросаем в банку. Когда банка наполняется, я поручаю Утепбергену нести ее вместе с ведерком для будущей добычи, а сам беру наперевес удочку.

И вот мы на берегу реки. Чтобы случайно не зацепить крючком братишку, я отсылаю его подальше, а сам наживляю самого крупного кузнечика. Затем я три раза плюю на крючок и забрасываю его чуть ли не на середину реки. И сразу же что-то резко дергает удочку, едва не вырывая ее из рук. На крючке бьется довольно внушительный окунь!..

Больше всех радуется Утепберген. Он ведь впервые видит, как ловят рыбу. Наполнив ведро водой, я пускаю туда окуня. Рыба бьет хвостом, разбрызгивая воду. Братишка визжит от восторга, хлопает себя ручонками по бокам. А я выбрасываю на берег одну рыбину за другой. Маленьких рыб я отправляю обратно в реку. Их тут же заглатывают огромные щуки. Тогда я насаживаю на крючок небольшую рыбешку, и меня самого едва не сдергивает в воду. С невероятным усилием выволакиваю на песок большую щуку, но она у самой воды срывается и пытается уйти. Наваливаюсь на нее всем телом, обнимаю руками и наконец оттаскиваю от воды…

Щука похожа на змею. Она открывает и закрывает зубастую пасть. Братишка в испуге отступает к камышам. Что же делать? В ведро к остальной рыбе щуку не положишь, и я пока оставляю ее лежать на берегу.

Все чаще начинают попадаться на крючок крупные белые, с красивым серебристым отливом, рыбицы. Словно осколки зеркала, сверкают они на солнце. А с наступлением жары и вовсе не успеваю забрасывать удочку. Кажется, рыба клюет на лету. Я ничего не вижу и не слышу, только бросаю и бросаю назад Утепбергену свою добычу. «Всякая ловля — страсть!» — говорят в народе.

— Эй, куда положить рыбу?!

Оборачиваюсь и вижу стоящего в растерянности братишку. Ведро полно рыбы, несколько рыбин валяется на песке и среди них присмиревшая щука. Пора заканчивать, но разве можно уйти с такого места! Махнув рукой, снова забрасываю удочку.

— Я тоже хочу! — ноет за спиной братишка.

— Нельзя это делать, — наставляю я его. — Если удочку передашь другому человеку, рыба перестанет клевать!

Лишь теперь, через столько лет, мне стало стыдно за свой поступок. Такая тоскливая мольба была в его расширенных глазах, а я так долго не давал ему даже подержаться за удочку. Лишь к самому концу разрешил я закинуть ему разок. Он дрожащими руками принялся насаживать наживку. Я все же помог, и он с горем пополам опустил крючок в воду. Удочку сразу же потянуло книзу.

— Тащи… Тащи!

Я заорал что есть сил. Утепберген поднатужился и вытянул самостоятельно на берег темно-зеленого, со светлыми полосатыми боками и красными плавничками окунька. Такое великое счастье было написано на его лице, что я при всей своей черствости не смог удержаться и разрешил поймать ему еще полдесятка рыбешек. Он кричал каждый раз на всю степь от радости. О, кто из нас не испытывал счастья первой добычи!..

Мы начали собираться домой, и вдруг я понял, что мы не сможем вдвоем унести столько рыбы. Вдобавок Утепберген по-прежнему боялся подойти к щуке.

— Ты бери баночку, щуку и вот этих рыбок! — предложил я, сделав связку из десятка окуньков. Но братишка отскочил, как ужаленный, едва щука шевельнула хвостом.

— Бо-о-юсь! — заревел он.

— Хорошо, тогда бери в одну руку баночку, а другой помогай мне нести ведро…

Так мы и сделали. Я положил щуку поверх ведра и с огромным усилием приподнял его. Путь предстоял неблизкий. Позвать кого-нибудь на помощь не позволяла гордость. Обмотав врезающуюся в ладонь дужку ведра собственной рубашкой, я поволок его к стойбищу. Не стану рассказывать всех пережитых мучений. Часа через два, совершенно обессиленные, остановились мы шагах в десяти от нашей юрты.

— Бабушка!.

В голосе моем было что-то такое, что она мигом выскочила наружу:

— Что случилось, внучек?!

— Вот… Мы принесли тебе рыбы!

— Фу ты… Ну, велик аллах. А я подумала было, что случилось недоброе!

Бабушка легко подхватила наше ведро с рыбой, внесла в юрту. Это было кстати, потому что последние десять метров мы бы не выдержали. Нас буквально шатало из стороны в сторону.

— Ах ты, жеребеночек мой! — приговаривала бабушка, хлопоча над рыбой. — Наконец-то вырос и можешь кормить свою старую бабушку собственным трудом. Святлячок ты мой!

Бабушка сварила сразу всю рыбу, которую мы принесли, и, созвав знакомых женщин, поставила ее на середине дастархана в большой деревянной миске. Старухи не находили слов для похвал. А после всего бабушка убрала остатки, снова расстелила дастархан, раздала всем по конфете в красивой обертке, разлила в пиалы душистый темно-коричневый чай со сливками. Такое роскошное угощение выставляется лишь к приезду очень почетных гостей. Мы с Утепбергеном сидели посреди этого общества серьезные, полные собственного достоинства. Педагогом бабушка была неплохим…


Все аульные дети в тот же день узнали о нашем подвиге. Сколько иголок пропало в тот вечер у старух, одному богу известно. Один за другим шли ко мне мальчики, и я, сын аульного кузнеца, раскалял на огне эти иголки и мастерил крючки. Мы и не предполагали тогда, что крючки и прочую рыбацкую снасть можно купить в магазине.

Короче говоря, на следующий день нас, рыбаков, было уже не меньше десятка. На этот раз я не взял с собой Утепбергена, хоть он кричал и горько плакал. У меня зрели другие замыслы, а братишка не научился плавать, сколько я его ни учил в ближайших лужах. По моему совету, друзья-рыбаки тоже не взяли с собой на рыбалку маленьких братьев. Утром следующего дня во многих юртах поднялся рев.

— Возьми его с собой, чтобы не выл! — приказала мне мать, давая одновременно подзатыльник Утепбергену. — Если не возьмешь, то смотри у меня!..

Но я был непреклонен, ибо знал, что мать отходчива, а слезы братишки просыхают от первого же ласкового слова с моей стороны. Когда я добрался до реки, все рыбаки уже были на берегу и сидели не спуская глаз со своих удочек. Всякий раз при удачном клеве они буквально ревели от восторга. Многие, к слову сказать, не могли отличить настоящую рыбу от головастика, потому что прикочевывали сюда из глубинных степных районов.

Бабушка дала мне сегодня крепкую льняную веревку и научила нанизывать на нее пойманную рыбу сквозь жабры. Чтобы рыба не ускользнула, с обеих концов веревки привязываются колышки из тала. В таком виде жорамал, как называется это у нас, опускается в воду, и рыба остается свежей. А чтобы жорамал не унесло течением, один из колышков заостряется и втыкается в прибрежный песок.

У меня уже есть опыт. Быстрее всех загрузив свой жорамал, я прекращаю ловлю и ложусь на песок, закинув при этом одну ногу за другую. Все остальные рыбаки из обрывков веревки, шпагата или попросту из скрученной вчетверо суровой нитки тоже смастерили себе жорамалы и теперь стараются загрузить их до отказа. При здешнем рыбном изобилии это нетрудно, и один за другим они ложатся на песок, точно так же забрасывая ногу за ногу.

Еще вчера мне пришла в голову одна интересная мысль. Хочется увидеть вблизи тот берег реки, где растут высокие и кудрявые, похожие на белые юрты, кусты. Там, в тальниках, можно будет побродить, изучая следы различных зверей. В том, что они там водятся, я не сомневался.

Я вчера еще хотел осуществить это, но одному было страшновато. Кроме того мешал Утепберген. Мало ли чего могло с ним случиться в мое отсутствие возле самой реки. А сегодня никого из малышей с нами нет, и почти все находящиеся здесь умеют плавать. Во всяком случае, говорят, что умеют.

Все уже лежат в ряд, и лишь один неудачливый рыбак никак не может загрузить до конца свой жорамал. У меня лопается терпение, и я переворачиваюсь на брюхо. В ту же минуту переворачиваются и остальные. Как же, ведь я — герой дня, знаменитый рыбак, а дети любят подражать знаменитостям. Впрочем, как и взрослые.

— Интересно, что там, за рекой!.. — забрасываю я свою наживку.

— Да, интересно! — загорается один.

— Давайте поплывем туда и посмотрим! — предлагает другой.

— Я уже думал об этом… — говорю я с важностью и начинаю излагать свой план. Все внимательно слушают, вставляют свои замечания, дополняют детали. Но никто не бросается в воду первым. Наступает неловкое молчание.

— Течение здесь сильное… — опасливо говорит тот самый, который первым подхватил мою идею.

— Вода, наверно, еще холодная… — поддерживает его второй.

Необходимо подавить бунт в зародыше, пока он не успел разрастись и охватить весь коллектив. Я лениво поднимаюсь с песка, презрительно смотрю мимо бунтовщиков, сплевываю сквозь зубы:

— Ну, что же, вы двое тогда останетесь здесь. Кому-то ведь надо постеречь одежду…

Я начинаю раздеваться, а за мной остальные. Оба бунтовщика чуть ли не сдирают с себя рубашки, опережая меня самого. Но я понимаю, что начинать все же придется мне. Подхожу к воде и, даже не пробуя ее ногой, бултыхаюсь вниз головой. Тело обжигает холодом, но это быстро проходит. Плыву кролем, не оглядываясь. Переворачиваюсь на спину и бросаю быстрый взгляд назад. Так и есть, почти все плывут за мной…

Течение действительно сильное. Меня начинает сносить, и я изменяю направление, плыву наискосок. Еще несколько взмахов, и вот уже нога чувствует мягкое песчаное дно…

Большинство ребят приплыло за мной, только трое или четверо не рискнули. Как выяснилось, двое вовсе не умели плавать. Все вылезли на берег и, нарочито громко переговариваясь и исподтишка озираясь по сторонам, начали углубляться в густой тальник. Лишь тогда, когда выломали каждому по хорошей палке, к нам вернулось самообладание.

С первых же шагов мы наткнулись на целые плантации солодкового корня и принялись с аппетитом поедать его. Сок у этого корня кисло-сладкий и приятно холодит рот. Затем, пройдя прибрежную рощу и выйдя на опушку, мы встретили невысокий крючковатый кустарник. Плотными кистями росли на нем мелкие алые ягоды. Очень уж хотелось попробовать их, но каждый из нас не решался сделать это и подбадривал соседа:

— А ну-ка попробуй!..

— А ты почему не хочешь?

— Да так…

Нам с малых лет втолковывали, что нельзя тащить в рот что попало. Немало ядовитых растений в наших краях. И я, который не испугался первым сунуться в бурную реку, не решаюсь попробовать маленькую ягодку. А они такие красивые, эти гроздья, так и манят к себе. Немного фруктов и овощей видели мы в своей кочевой жизни. В основном это были доставляемые по очень большим праздникам сушеный урюк или кишмиш.

— Давай попробуем по одной, а если она кислая, то выплюнем! — предлагаю я.

— Давайте!..

Каждый берет по ягодке и, поглядывая на соседей, чтобы не плутовали, отправляет в рот. Ничего, сносно. Сок, правда, не очень вкусен, но и не противен. К тому же в нем есть сладость. Спустя минуту мы уже наперебой рвем ягоды и целыми пригоршнями отправляем в рот.

Оказывается, мы наткнулись на кусты обыкновенного кизила, но не знали, что это такое. Что же, жизнь в степи имеет свои преимущества и свои недостатки.

А солнце уже клонится к закату, и нам пора возвращаться. К тому же от всей этой кислятины нас начинает мучить жажда. Но и тут мы приучены не пить из первой попавшейся лужи, где обычно полным-полно всякой твари. Поэтому возвращаемся к реке и плывем обратно… На самой середине ныряем и пьем чистую, как слеза, воду, которая бьет из донных родников. Нырять приходится несколько раз, пока не проходит жажда. Удовлетворенные и отяжелевшие от выпитой воды, выбираемся на свой берег. Все наши жорамалы целы. Разобрав их и еще раз полюбовавшись добычей, чинно идем домой. Сил сегодня потрачено немало.

Рыба примиряет меня с одним из членов нашей семьи — полосатым котом, который на меня в обиде с тех пор, как я пнул его за вороненка. Он тертый калач, этот кот. Издалека чует он, когда несут рыбу, и встречает меня далеко за аулом, мурлыча и ласково поводя своим пушистым хвостом. Провожает до самой юрты. Здесь кот садится и с достоинством ожидает своей доли. Он твердо знает, что мелкая рыбка принадлежит ему по праву, и, когда бросают ее, кот даже кивает головой. Потом у него явно повышается настроение, и он начинает играть с братишкой, щекоча мягкими лапками его голые пятки…

Бабушка моет котел, раскаляет его, наливает масло и бросает туда очищенную рыбу. Раздается шипение, и начинает пахнуть так, что слюни текут по подбородку. Я получаю первую порцию, съедаю ее и сам не замечаю, как валюсь в постель. Нет слаще сна, чем после удачной рыбалки.

Кстати, с рыбой тоже связаны у меня не вполне приятные воспоминания. Дело в том, что мать в раннем детстве отлучала меня от груди при помощи рыбьей желчи. И стоило мне случайно почувствовать ее вкус во рту, как начиналась дикая рвота. До сих пор бывает со мной такое.


Не хочется покидать такое великолепное место, но ничего другого не остается делать. К середине лета появляются тучи гнуса, комаров, ос, оводов. Приходится менять стойбище. Место в кошомной корзине на верблюде рядом с бабушкой теперь занимают четырехлетний Утепберген и двухлетняя сестренка Ханзила, недавно только начавшая ходить. А я уже еду верхом на шустром стригунке, но без седла, на одном потнике. У стригунка нет даже уздечки.

Но я чувствую себя молодцом и лихо справляюсь со своим стригунком. Когда требуется повернуть направо — тычу большим пальцем левой ноги в теплый конский бок, и стригунок послушно заворачивает. Хочешь налево — тычешь его справа. Хлопнешь сразу двумя коленками по бокам, и стригунок легко срывается в галоп. А когда упираешься ему в бока обеими ногами, он начинает вертеться волчком. Здесь надо успеть остановить его, когда он направлен в нужную сторону. Так, наверно, управлялись с лошадьми первые всадники на земле…

Уже осенний прохладный, но солнечный день. Мой средний брат Дузикбай ведет лошадей к ближайшему логу на водопой. Я иду с ним и не спускаю глаз со своего стригунка. У него белая звездочка на лбу и длинные крепкие ноги.

Старые кони проходят на середину лога и долго пьют прозрачную ледяную воду. Когда они выходят, животы их раздуты, как гигантские бурдюки. Мой стригун во всем повторяет взрослых лошадей, но пьет немного. Живот у него гладкий, подтянутый, и сам он такой свежий, здоровый, что так и хочется вскочить на него…

Помню, как досталось мне с ним в первую выездку!.. Земля сразу как-то заиграла, закружилась подо мной, когда я вскочил на стригунка. Потом все внутренности начали колотиться изнутри о ребра, словно зерна в колотушке. Ветер засвистел у меня в ушах, но я только крепче ухватился за гриву.

Кен-адыр — Широкое плато. Так называется местность, куда приносит меня белозвездный стригун. Чего только он ни выделывает, к каким ни прибегает ухищрениям, чтобы сбросить меня на землю: встает свечкой, шарахается в разные стороны, срывается с места в бешеный карьер, пытается даже перекувыркнуться через голову. А я застыл в положении вбитого в его спину гвоздя, и конь рано или поздно должен почувствовать мою решимость.

Хоть я и не в первый раз на коне, но сначала делается немного страшновато. Потом страх проходит, и я даже подбадриваю своего скакуна голыми пятками. Так он скорее утомится.

И вот последнее испытание: стригун, не разбирая дороги, галопом помчался прямо в степь. Скорость такая, что слезы навертываются на глаза. Встречный ветер срывает с седла. Я знаю, что стригун устал, и держусь из последних сил. Еще несколько крутых виражей, три-четыре неожиданных остановки, переходящих в галоп, и конек замедляет бег, послушно прядает ушами.

В аул он возвращается спокойным усталым шагом. Навстречу высыпает детвора, выходят взрослые. Все хвалят меня, одобрительно обсуждают мое поведение. Это не шутка — укротить впервые молодого полудикого аргамака!

— Ах, кума, молодец у вас племянник, пошли аллах ему долгих лет жизни и отменного здоровья!

— Да уж что говорить… Отца этого стригуна, помню, всем аулом укрощали. А он один!..

— Мужественный джигит из него получится!..

И хоть похвалы седобородых аксакалов, которые гостят нынче у нас, явно преувеличены, но так уж устроен человек, что нуждается в признании своих заслуг. Это придает силы, заставляет сделать еще что-нибудь полезное для людей. Особенно нуждаются в этом подростки.

— Как бы не сглазили! — беспокойно говорит моя тетка Ахау, целуя меня в щеку. — Будет жив и здоров, всех за пояс заткнет.

Бабушка молчит, но я знаю, она довольна больше всех…

Я постепенно объезжаю приглянувшегося мне стригуна. Он уже слушается меня, приходит на мой зов. В один погожий день самые почтенные аксакалы аула собираются у нашей юрты, седлают стригуна и сами подсаживают меня на него. С этого момента конь считается моей личной собственностью, и я могу, никого не спрашиваясь, седлать его и ехать, куда мне заблагорассудится.


Все это происходило здесь, в этих местах. Я задумался и совсем позабыл о своих спутниках. Видимо, чувствуя мое состояние, они не отвлекают меня вопросами. Долина кончается, пошли пески. Сейчас самая середина лета, и травостой в песках не хуже, чем в прибрежной полосе. Разве что много здесь проплешин и прогалин, где уже ничего не может расти.

В песках легко заблудиться. Барханы похожи один на другой, а тропки между ними петляют, скрещиваются и могут привести к тому же месту, откуда вышел в путь. Разобраться в них может лишь тот, кто вырос в этих песках.

Человеку, знакомому с песчаной пустыней по картинкам из старых учебников географии, она может показаться безжизненной. Но это не так. Пески здесь плодородны, и как только выпадают дожди, они покрываются таким густым слоем растительности, что впору черноземам.

Даже когда дожди редки, пустыня не мертва. Кажется, откуда бы доставать им воду, но здесь прекрасно растут высокие неохватные кусты обычного бурьяна, перистый ковыль, типчак, каучуконосы, белена, воспетый акынами прекрасный баялыш, пырей, гусиный лук, полынь, молочай и великое множество других трав.

Разумеется, я не собираюсь доказывать, что пески лучше заоблачных гор с их альпийскими лугами. Великолепна и своеобразна красота гордой Сарыарки. Замечательны берега Арала и Прибалхашья, где «рыбы величиной со стригуна, а лягушки блеют по-овечьи». Но наши пески имеют свою прелесть, а я один из тех людей с особым бронзовым загаром, которые родились и выросли в этих песках.


Пески…

Снявшись с места на рассвете, караван с наступлением дневной жары остановился в небольшом оазисе, у колодца. Колодец был вырыт в незапамятные времена, а изнутри скреплен срубом из негниющего черного шингила. Сверху он закрывался крышкой из лоз тальника. Я приехал к колодцу первым, но поднять крышку у меня не хватило сил. Старший брат с трудом отвалил ее, и я заглянул внутрь.

Вода, чистая и необыкновенно приятная, доходила до края сруба. Было даже видно, как со дна колодца бьет ключ. Не случайно, видно, народ дал ему название «Медвяный». Я смотрел не отрываясь в прозрачную глубину не потому, что был очарован ею. Просто там великолепно отражалась вся моя физиономия: широкоскулая, с большими круглыми глазами и задранным носом. Она была такой загорелой, что волосы и ресницы казались совершенно белыми. Рот, если растянуть его двумя пальцами, становился смешным, как у лягушки…

— Эй, посторонись!

Старший брат оттеснил меня в сторону, опустил в колодец большую бадью. Рядом была установлена потемневшая от времени колода, выдолбленная из огромного бревна. Кони со всех сторон окружили колоду, толкая друг друга мордами. Я встал у края и, когда подбежал мой белозвездный стригунок, уступил место ему. Он принялся пить, всхрапывая от удовольствия. Напившись, он мотнул головой в мою сторону.

— Иди, гуляй на здоровье!

Я погладил его, хлопнул рукой по крупу, как делают взрослые, и пошел к каравану.

Женщины уже возводили юрту. Живые травы на полу не были еще притоптаны, и я повалялся на них в свое удовольствие. Порывшись в суме, я не нашел ничего съедобного и вместе с Утепбергеном направился в пески. У первого же бархана мы обнаружили целую колонию куян-тобыка, корни которого напоминают по вкусу картофель, но слегка горьковаты. Здесь, у колодца, горечи в них было поменьше, и мы принялись сосать их.

За следующим бугром мы обнаружили кое-что получше. Это был биемшек — «кобылий сосок», сладкая песчаная морковь. Затем мы поднялись на бугор и закричали от радости. Какой выросший в песках мальчик не обрадуется, когда среди зарослей толстокожего бурьяна — кокпека увидит косик. Это тоже особая морковь, но необычайно приятного вкуса.

Целых пять кустиков косика нашли мы и наелись до отвала. Потом на свою беду решили съесть по перышку дикого чеснока. Едва я откусил кусочек, как меня словно ножом полоснуло по горлу, засвербило в носу, и слезы градом посыпались из глаз. А тут еще Утепберген, который тоже успел попробовать немножко, завопил что было мочи. Хорошо, что нашелся еще один кустик косика. Мы съели по половинке сладкого корня, и жжение тут же прекратилось.

Дома уже разожгли костер и кипятили молоко. А мы принялись печь в золе принесенные корешки. Печеный чеснок сразу теряет свою горечь, становится сладким и душистым. Летом мы запасаемся им здесь: солим, толчем в ступе и сушим на солнце. Осенью, возвращаясь к зимовьям, каждая семья увозит с собой по нескольку мешочков сушеного чеснока. Им заправляют бульон и другую пищу.

В раннем детстве со мной произошел в песках любопытный случай. Мне было тогда всего три года. Бабушка в этот день уехала в соседний аул, а мать была занята хозяйством. Что касается братьев, то они сами еще были тогда детьми и играли с утра до вечера.

В то утро братья не взяли меня с собой, и мне захотелось разыскать их. По дороге мне попался вначале майский жук, с яркой зовущей окраской. Конечно же, я пустился за ним и ловил его, пока не стало жарко…

В ауле меня хватились только к обеду, и то лишь потому, что бабушка привезла какие-то гостинцы и захотела сразу же отдать их мне. Поискав меня некоторое время, она встревожилась.

— Шляется, наверно, где-нибудь здесь! — нехотя сказала мать.

Бабушка обошла все юрты, обыскала каждый бархан по соседству, но не нашла меня. Старое сердце ее почуяло, что со мной что-то стряслось, и она подняла крик на весь аул. Сбежались люди, джигиты тотчас же сели на коней и разъехались в разные стороны.

А бабушка пока что начала искать меня на дне колодца. Она опустила туда багор, потом шарила «кошкой», но ничего не вытащила. В это время одна из наших родственниц и моя старшая сестра Айганша напали на мой след. К счастью, в безветренную погоду песок хранит все следы, какими бы маленькими они ни были. Долго петляли девушки по барханам, пока не нашли меня в какой-то впадине. Я в раздумье чесал себе живот, а прямо передо мной стояла на хвосте готовая к прыжку змея.

Айганша, ни минуты не думая, тут же бросилась вперед и растоптала ее своими сапожками. Выкопав небольшую ямку, она засыпала змею песком и только тогда принялась ругать меня.

Года через два в этих же местах со мной произошел еще один случай. Нужно было отвести нашего верблюда к соседям. Так уж получилось, что поручили это мне, тем более, что я уже бывал там с бабушкой. Короче говоря, мать крикнула «шок!», верблюд опустился на колени, а бабушка посадила меня у горба на специальное верблюжье седло, похожее на просторную корзину или на открытый сундук. Мне ведь было не больше пяти.

Бабушка подала мне кончик повода.

— Чу!..

Верблюд начал медленно подниматься с земли. Нет ничего ужаснее для человека, который в этот момент находится на верблюде. Хорошо, что бабушка придерживала меня снизу рукой, а то я наверняка бы свалился с него. Верблюд не лошадь, ухватиться не за что.

Но вот верблюд наконец встал.

— Куда же теперь?

— Не бойся, верблюд сам тебя отвезет куда надо!

Мать вывела верблюда на тропу, и он, гнусаво покрякивая по привычке, спокойно зашагал в сторону соседнего аула. Я прижался к нему всем телом. Пока шли по ровному месту, было неплохо. Но вот перед нами оказалась лощина, и верблюд бросился вдруг вниз со всех своих длинных ног. Словно мяч, вылетел я из седла.

Меня спасла лишь мягкая песчаная почва. А верблюд сразу же остановился и стал ждать, пока я приду в себя. В больших слезящихся глазах его было сочувствие. Он даже подавленно охал, как будто бы пытался оправдаться передо мной.

Я поднялся, отряхнул пыль с лица и снова ухватился за повод. Но сколько ни пытался я снова взобраться, ничего не получалось. Так и вернулся я обратно в наш аул, ведя в поводу верблюда. Мать бросилась мне навстречу, но я только всхлипывал и ничего не говорил. Больше меня никуда не посылали с этим верблюдом…

С верблюда падать, конечно, опасно: можно свернуть себе шею. Но падать с лошади тоже не сладко. Со мной случалось и такое.

Как-то однажды заболела соседка — наша родственница. Правда, сколько я помню эту женщину, она никогда не была здоровой. Но на этот раз потребовался мулла, а он находился в гостях на окраине аула. Кроме платы за лечение он потребовал, чтобы его после всего отвезли домой, в другой аул. Сосед вынужден был согласиться.

Поплевав вокруг больной, чтобы облегчить ее страдания, и получив положенное, мулла начал искать глазами того, кто должен был отвезти его. Но у соседа были одни девочки. Тут, не знаю уж как, но подвернулся я под руку.

— А не мал ты еще? — усомнился сосед.

— Что вы, агай… Я хорошо держусь на коне!

— Ну, что же, поезжай. Только будь осторожен: конь этот боится красной глины, которая набросана у хомячьих норок…

Я уселся на коня позади муллы. Аул, где жил мулла, расположился верстах в четырех от нашего. Всю дорогу мы ехали шагом. Мулла, видимо, дорожил своей жизнью, да и мне было неплохо.

— Мальчик, зайди в юрту, поешь айрану! — предложила жена муллы.

Но я не стал терять времени. У меня был настоящий взрослый конь, и мне не терпелось проехаться на нем по-настоящему. Для этого я пустил его по другой дороге. Чуть отъехав от аула муллы, я перевел коня на рысь, а потом и на галоп. Земля летела под меня, клонилась куда-то влево, кусты слились в один непрерывный серо-зеленый поток. Только человек, выросший в седле, поймет мое чувство. Но постепенно на шее у коня начал проступать пот, и я снова перевел его на рысь. Так и ехали мы не спеша, пока не началась голая равнина.

На этой равнине и поджидала меня главная опасность. Забыв о предостережении соседа, я не обратил внимания на горки красноватой глины, нарытые хомяками и песчаными мышами. Их становилось все больше, конь храпел и шарахался из стороны в сторону. Тут только вспомнил я слова соседа и крепче уселся в седле.

С неимоверными трудностями доехал я до аула. Здесь я на миг позабыл об опасности и, привстав на стременах, начал вглядываться, отыскивая нашу юрту. Подъехал я совсем с другой стороны и поэтому не сразу разобрался. Неожиданно конь сделал огромный скачок в сторону, и я со всего маху шлепнулся на твердую землю.

На какое-то время я, по-видимому, потерял сознание. Когда я очнулся, все ребра болели, а из носу текла кровь. Поднявшись кое-как, я пустился на поиски коня. Он оказался неподалеку, гремя удилами, поедал какую-то колючую траву.

К счастью, конь и не думал убегать.

— Получай, змея, за свое коварство!

Ухватившись одной рукой за повод, я другим, узловатым, концом стеганул коня наотмашь по морде. Это было несправедливо, но очень уж болели у меня ребра.

И все же, верьте моему опыту, хуже всего падать с теленка. Брякнешься так, что сразу теряешь сознание. А удержаться на нем хоть полминуты нет никакой возможности. Теленок, едва коснешься его спины, поднимает хвост трубой, опускает голову и, растопырив все четыре ноги, прыгает так ошалело, что обязательно свалишься, причем всегда почему-то на спину.

Падал я и с овцы. Невысокое как будто животное, но я целый месяц был не в состоянии шевельнуть плечом…


Да, уже ездим на настоящих конях, а нет-нет и садимся верхом на вырезанные из тала палочки…

Как только увидим маленькую воронкообразную ямку в белом песке, сразу начинаем обкапывать ее. Через минуту оттуда выбегает маленькое, величиной с клопа, насекомое — кулук. Ловим его, раздавливаем и натираем пятки. Существует древнее предание, что смазавшего пятки кулуком никто не догонит. Нам, как видно, не хватает прыти!..

Взрослые ради забавы устраивают детскую байгу — конные состязания. Мы садимся на своих таловых скакунов с зеленым лиственным веером вместо хвоста и ждем команды. Нас выстраивают в одну линию:

— Отпускай поводья!

Команда как на настоящей байге. Мы мчимся, вздымая зелеными метелочками тучи пыли. Постепенно вперед вырываются наиболее резвые, другие тянутся в хвосте. Некоторые, споткнувшись босой ногой о сучок… Простите, некоторые аргамаки, попав ногой в нору, спотыкаются, а всадники летят через голову наземь!

Когда, сделав круг, мы приближаемся к финишу, вошедшие в азарт взрослые джигиты хватают за рубашки отстающих и тянут вперед. Подбадривающие крики, шум, смех!..

Начинаются вечные споры:

— Ты срезал круг!..

— А ты раньше тронул с места, чем надо!

— Зато мой гнедой всех обошел!..

— Нет, мой карий!..

В спорах участвуют и взрослые, причем с неменьшим жаром.

А вечером они заставляют нас бороться друг с другом. Каждый из нас имеет своих вдохновителей и болельщиков. Поскольку ремни тут не годятся, мы перетягиваем свои животы кто полотенцем, кто бабушкиной шалью, а то и просто старой тряпкой. Взрослые волнуются за нас и чуть не сводят с ума своими криками. Хуже всего их советы по ходу схватки. До сих пор слышатся они мне:

— Э-эй, как держишь его?

— Снизу поднимай… Сни-и-изу!

— Так его… Так!

Ради потехи часто присуждаются ничьи, и нас снова и снова заставляют бороться. В пылу боя рвутся штаны и рубашки, что вызывает слезы. Тогда слышатся слова утешения:

— Ну, что это?.. Разве настоящие палуаны плачут?

Таким образом, мы уже с малых лет знаем все секреты борьбы, умеем делать подножки, подсечки, подбивы или перебрасывать противника через себя. Подрастая, мы уже сами, без помощи взрослых, устраиваем состязания за аулом, да еще какие: настоящие олимпийские игры!..

Когда мне исполнилось семь лет, под мою опеку передали три или четыре десятка овец, принадлежащих нашей семье. Так поступают во всех домах. Рано поутру мы выгоняем овец и коз на богатые травой места неподалеку от пастбища. Особой заботы овцы не требуют, и весь день в нашем распоряжении. Нельзя лишь отлучаться от стада…

Чего только не вытворяем мы там. То садимся верхом на доверенных нам животных и заставляем их нестись наперегонки; то сшибаемся в кокпаре, стремясь вырвать друг у друга старую шкуру, заменяющую нам козленка. В пылу преследования мы не видим ничего вокруг, языки вываливаются, глаза лезут на лоб. Через некоторое время самый проворный из нас со шкурой в руке вырывается из толпы и мчится к старому кладбищу, остальные — за ним. От шкуры обычно остаются лишь потрепанные куски.

Зато первый добежавший до белой могилы с четырьмя башенками по краям получает условленный приз: мягкий вкусный курт или большую чашу слитого из всех торсуков айрана. Это съедается или выпивается под одобрительные клики всех участников. Чем такая церемония отличается от других, устраиваемых взрослыми?..

Больше всего увлекались мы древней забавой — боем баранов. Двое из нас садились каждый на своего барана и, отъехав на сто шагов, устремлялись по команде навстречу друг другу. Чтобы не упасть, крепко держались за густую косматую шерсть. Не доезжая десяти-пятнадцати шагов до противника, скатываемся на землю, а громадные бараны-производители с загнутыми к спинам тяжелыми рогами с треском сшибаются. Остановиться они уже не могут. Зрелище почти сказочное!..

Но бывает, что мы не успеваем соскочить вовремя, и нас постигает та же участь. Удар! Искры летят от бараньих рогов. Но и мы с налета сталкиваемся лбами, да так, что по две недели потом не сходят громадные синие шишки. Рев стоит такой, что овцы бросают пастись и тревожно сбиваются в кучу.

Однако главное наступает после первой сшибки. Ударившись неожиданно для себя о препятствие, разъяренный баран ищет врага и видит пред собой другого. Начинается настоящий бой. Тут уже надо не зевать и как можно скорее отскакивать в сторону. Удар рогов такого барана может оказаться смертельным.

Я уже рассказывал, что в наших краях растут каучуконосы. При цветении они выбрасывают похожие на хлопчатник коконы, которые сплошным белым ковром покрывают поле. Стоит лишь отломить веточку, и из надлома потечет молочно-белый густой и вязкий сок. Он быстро затвердевает, и его можно жевать, как серу. Говорят, что это очищает зубы от налета…

Если не хочешь ждать времени цветения, то нужно подкапывать корешки. В них содержится тот же сок. Правда, нужно затратить немало времени, чтобы выкопать и отделить темно-бурый корень, промыть, очистить от песка. Мы целыми компаниями ходили на сбор этого сока и потом меняли его в специальных лавках на необходимые товары.

Особенно любили время сбора каучуконосов молодые парни и девушки. Они ищут его, разбившись на парочки, соревнуются друг с другом — у кого лучше сера, шутят, веселятся. Самой любимой нашей забавой было скатать из этой серы шарик, раздуть его и с треском разбить о лоб приятеля. По примеру взрослых джигитов, мы проделываем это с подругами-однолетками, но ничего, кроме дикого рева, не получается. А вот взрослые девушки смеются при этом…


Однажды, выгнав своих овец подальше от стойбища, мы увидели большую отару. Пасли ее три взрослых чабана. Мы отогнали своих овец, чтобы они не смешались с чужими, и подошли к пастухам.

Увидев нас, коренастый рыжий чабан сразу же достал из сумы деревянную чашку и, поднимая на ноги отдыхающих овец, принялся поочередно доить их. Второй, в старом истрепанном малахае, разжег огонь, а третий — по всей вероятности старший — вынул из-за пазухи какой-то пестрый камень величиной с кулак и бросил его прямо в огонь.

Мы молча таращили глаза на все это, словно встретились с какими-то волшебниками. Между тем рыжий надоил достаточно молока. Камень к этому времени так накалился, что сделался красно-бурым. Только искры от него летели. Чабан в малахае вынул из-за голенища щипцы, достал ими камень из огня и опустил его в чашу с парным молоком. Молоко сразу зашумело, заволновалось, клубы пара поднялись над чашей. Постепенно оно успокоилось, и чабаны предложили нам попить его. Такого вкусного молока я никогда больше не пил. Он было сладкое и душистое, как свежий мед!

Я узнал потом, как родился обычай кипятить молоко таким странным способом. Хозяин этой отары, богач Тумен, был скуп, как легендарный Шигайбай. Он запрещал нанявшимся к нему чабанам носить с собой железную или медную посуду, чтобы те не кипятили в поле молоко его овец. Но чабаны ведь тоже люди. Вот и нашли они выход из положения…

Между тем, насытившись, чабаны присели отдохнуть под большим кустом чия. Тот, который в малахае, вынул из кармана какой-то предмет, похожий на небольшой отрезок камыша, послюнявил один конец и приложился к нему губами. Полились такие чудесные звуки, что все замерли. Раньше я удивлялся всегда пению соловья: откуда у этой маленькой птички в горлышке такой инструмент? Но тут маленькая камышинка превзошла вдруг самого соловья!

Эта была обыкновенная сыбызга — пастушья свирель. Пальцы музыканта бегали по отверстиям так быстро, что невозможно было уследить за ними. Тонкая нежная мелодия то взмывала ввысь, под самые облака, то тихо опускалась на землю. Мы сидели молча, прижавшись друг к другу, словно боялись вспугнуть ее.

А чабан все играл. С кем, кроме нас, мог поделиться он своими чувствами, горем и радостью, рассказать о долгих и невеселых раздумьях человека, которому выпала доля батрачить в этих безлюдных песках?! Большинство напевов были грустными, хватающими за сердце. Два других чабана тоже слушали его внимательно и сосредоточенно. Мне почему-то хотелось заплакать…

И поныне, как только услышу сыбызгу, сразу вспоминаю этот солнечный день и чабана в старом малахае, вызывающем из простой камышинки неизъяснимой красоты звуки. И встает предо мной образ мудрого несчастливца Асана-Кайгы, который искал для своего народа землю обетованную… А мелодия напоминает мне белую верблюдицу, плачущую над погибшим верблюжонком…

Разве не поет тогда сыбызга душераздирающую песню-гимн моего многострадального народа, поверженного некогда заклятым врагом, навалившимся на него с востока через Джунгарские ворота? Что лучше сыбызги может передать боль и горечь расставания с родной землей?..

С гор Каратау спускается беженцев караван,

Верблюжонок сиротливо скитается по чужим тропам.

О, как тяжко расставаться с родной землей!

Доколе же литься нашим горьким слезам?!

Люди плачут в моем краю, как только услышат эту песню.

Долго, до самого вечера, слушали мы игру безвестного чабана. Он пел о том, как лучшие сыновья народа сошлись на последний бой с врагом: ревели боевые трубы, храпели кони, железо лязгало о железо. И враг не выдержал, дрогнул, обратился в бегство. Безмерное ликование народа, радость победы гремели теперь в песне…

Потом полились свадебные мелодии. Сыбызга передавала торжество по случаю рождения первого ребенка, воспроизводила шум кокпара, выкрики борцов, песни на качелях — «алтыбакане», пересмешки джигитов и девушек. Что может быть выше и оптимистичнее искусства, рожденного в недрах народных?!

Мы близко сдружились с этими чабанами, часто приносили им из дома толокно, ломтики дынь и арбузов, доставляемых к нам проезжающими караванами. А они снабжали нас отменным чабанским куртом и поили сывороткой, называемой «сары-су».

Однажды волк задрал у них барана… Впрочем, прошло уже столько времени, что можно рассказать, как оно было на самом деле. Много напраслины взведено на бедных волков, и пришла пора снять с них обвинение, хоть бы за того молодого черного барана.

Чабаны не стали связывать ноги этому барану. Просто двое взяли его с двух сторон за ноги, а третий острым ножом надрезал ему горло. Бедняга не успел даже дрыгнуть ногами. Пока старший рыл кетменем яму в песке, мы все собирали хворост. Два других чабана разделали тушу. Все это совершилось так быстро, что где там каким-то волкам!

Не прошло и нескольких минут, как костер уже весело пылал. Старший чабан подкладывал хворост, пока яма не наполнилась горячими углями. К этому времени уже были готовы хорошо просоленные и соответствующим образом порезанные куски мяса. Не успели мы оглянуться, как один из чабанов очистил желудок барана, прополоскал его и заполнил готовым мясом. Мы лишь глаза открыли от удивления: все мясо зарезанного барана великолепно поместилось в его собственном желудке!

Желудок был тут же зашит суровой ниткой, но оставалась отдушина в виде трубчатой кости того же барана. Из ямы быстро выгребли угли, положили туда этот своеобразный мешок с мясом и забросали землей. Нас предупредили, чтобы мы никому не рассказывали об этом. Мы, конечно, все поняли с полуслова…

Ночь мы провели без сна, а утром на удивление домашним чуть свет погнали своих овец в поле. На том месте, где был закопан баран, все оставалось по-прежнему. Вскоре появились чабаны. Старший вытащил из-за голенища деревянную лопаточку и принялся раскапывать яму. И вдруг в нос нам ударил такой необычайно приятный запах, что все невольно начали облизываться… Старший вытащил из ямы потемневший от жара бараний желудок и положил на подстилку из полыни. Когда он надрезал его сверху, мы увидели не простое вареное или жареное мясо. Оно было какого-то странного цвета, напоминающего ходжентский сушеный урюк…

Это было что-то необыкновенное. Не говоря уж о самом мясе, даже кости оказались мягкими и вкусными. Ничего не осталось на песке у ямы в каких-нибудь десять минут. Хотел бы я увидеть волка, осилившего в такой короткий срок взрослого барана!

Наевшись до отвала, мы выпили по чашке кисловатого, разбавленного водой айрана и улеглись отдыхать…

Не знаю, как уж там оправдались перед своим зажиточным хозяином чабаны, только это был их прощальный обед в нашу честь. В тот же день они по приказу богача снялись с места и погнали отару в сторону Сарыарки, на широкое раздолье плоскогорья Атыгай. Долго еще слышалась нам свирель музыканта в малахае. Наконец и она затихла. Мы повздыхали и погнали домой своих овец…


К концу лета во всех соседних лощинах созревают ягоды джиды-лоха. Сбор ее является нашим главным занятием. Те ягоды, что растут поблизости, мы обыкновенно уничтожаем еще зелеными. Поэтому нам предстоят дальние походы в такие места, куда не ступала еще нога человека. Малышей туда не отпускают одних. С нами всегда идут подростки.

Каждый из нас берет с собой торбочки, мешочки, наволочки. В сумках, куда мы укладываем все это, находится и наш завтрак с обедом, а также вода или кислое молоко. Чаще всего мы берем сразу на всех один бурдючок с айраном и пьем его прямо из горлышка. Только поднимешь его над своим ртом, как кто-нибудь обязательно подтолкнет руку. Айран тогда брызгает на лицо, и пока ты чихаешь и отфыркиваешься, все смеются…

Ходивших за джидой детей можно определить издали: лицо, руки, ноги — все исцарапано у них так, словно их драли дикие кошки. Зато в туго набитых сумках и мешочках вкусная и душистая золотая ягода.

Разумеется, по старой доброй традиции, первые ягоды попадают обычно в рот сборщика. Такое случается не только при сборе джиды. Мы едим ее, пока не распухают животы, потом отдыхаем и только после этого принимаемся помаленьку за сбор. Набрать надо побольше, чтобы хватило полакомиться и в ауле, да и чтобы на зиму осталось. Джиду любят все — старики и дети, так что работы нам хватает. Зато какое удовольствие достать зимой горсть прожаренных солнцем ягод и вспомнить мягкий теплый день на джайляу!

На джайляу люди чувствуют себя как-то свободней, раскованней. Те шутки, которые показались бы двусмысленными на зимовье, здесь зачастую сходят с рук. Мне, правда, досталось однажды.

Джигиты и девушки собирались на праздник рождения первого ребенка, и старший брат вдруг предложил взять меня с собой. Но за это я должен был выучить небольшой куплет, содержания которого я тогда не понимал. Нечего и говорить, с какой радостью я согласился.

— Только смотри, споешь, как только сделаю тебе знак! — предупредил меня брат.

— Конечно!..

В юрте, где родился ребенок, все рассаживались парами, как на русских посиделках. Шутили, смеялись, заводили разные игры. Потом начались песенные состязания между джигитами и девушками. Под шумок парочки, конечно, стали договариваться между собой о будущих свиданиях. И вот, когда все засобирались, чтобы продолжить гулянье на улице, брат как бы мимоходом заметил:

— А вот мой Кайсар еще не спел своей песни…

Все сразу засмеялись, загалдели:

— Пусть споет!

— Пой, Кайсар!..

— Только что-нибудь остренькое!..

Меня распирало от радости и желания услужить всем этим веселым парням и девушкам. Я солидно кивнул головой и прочистил горло. Затем шмыгнул не особенно чистым носом, набрал полную грудь воздуха и запел. Не успел я закончить последнюю строчку, как вдруг какая-то огромная, как корова, девушка влепила мне такую здоровенную затрещину, что я мячиком вылетел из юрты. Веселый шум и хохот заглушили мой рев.

— Эй, Кайсар, куда ты убежал! — послышался голос моего брата. — Пойдем с нами на алтыбакан!

— С меня довольно.

Поддерживая руками штаны, я пошел к нашей юрте. И все же в последний момент услышал, как девушки выговаривали моему брату:

— Ну зачем ты учишь его всякому? Он же еще мал понимать такое!..

Я так и не знаю до сих пор, чему он учил меня, мой старший брат. Зато другую песню, которую он уговорил меня разучить и спеть в гостях у нашего родственника по имени Бельгара, я помню.

Бельгара был каким-то начальником и время от времени уезжал по делам службы. У него умерла жена, и он взял себе другую — молодую. По случаю отъезда мужа молодая жена собрала у себя своих бывших друзей и подруг. Это была старая казахская традиция, и ничего в этом не было зазорного.

Мне не хотелось петь на этот раз, но брат пригрозил, что никогда больше не будет брать меня с собой, и пришлось подчиниться. Улучив момент, когда стало немного тише, я запел:

Бельгара, ты гордишься чином

И жену считаешь невинной…

Дальше шли довольно прозрачные намеки на всякие обстоятельства. Это тоже было допустимо между родственниками, но не в такой мере. Как только я допел, в меня полетела кочерга. На «бис» я, конечно, не стал выступать. На мое счастье, дядюшке Бельгаре не передали содержания моей песни, а то дело не обошлось бы одной кочергой. Впрочем, он очень хорошо жил со своей молодой женой, пережил ее и женился в третий раз…


Приехал в наш аул на джайляу певец-сказитель. Не говоря уж о молодежи, даже старики и старухи захотели послушать его. Каждая семья старалась заполучить его к себе в гости. Так и гостил он у нас несколько дней, переходя из юрты в юрту и рассказывая в своих песнях историю нашего народа. И в какой бы юрте ни появлялся, везде был праздник, ликование. А людей находилось там всегда столько, что яблоку было негде упасть. Кто не помещался в доме, слушал певца за стенами юрты, для чего хозяева специально приподнимали низ кошем. А мы, малыши, пролезали у взрослых между ног, залезали на спины своих родственников, заглядывали в щели.

Я не раз слышал о настоящих акынах, но не видел еще ни одного. Представляете мое волнение, когда он перешел погостить в нашу юрту! Разумеется, у нас зарезали жирного барана, поставили самовар, разлили по чашам душистый кумыс. Тот вечер был уже по-осеннему холодным, и я слушал его, завернувшись в большую отцовскую шубу. Не отрываясь смотрел я на какие-то особенные пальцы акына, удивительно быстро и красиво бегающие по домбре.

Сам он был среднего роста, смуглый и худощавый. Видимо, брил бороду, потому что я хорошо заполнил его синеватый подбородок. Аксакалы и самые почтенные старушки аула поели, попили чай и к полуночи стали расходиться. Молодые остались и слушали песни до самого рассвета. И я не уснул ни на минуту — слушал вместе со всеми.

Акын пробыл в нашем ауле целую неделю и уехал куда-то в Сарыарку. Весь аул провожал его с большим торжеством, одарил подарками. Долго потом вспоминали в ауле его песни…

У меня была отличная память, и я начал напевать песни, услышанные от акына. Взрослые все чаще стали просить меня спеть. Как-то я спел про молодую женщину, которая не любила жениха, уплатившего за нее калым, и убежала с любимым джигитом. На мой голос собралось уже порядочно людей.

— А еще какую песню ты знаешь? — спросили меня.

— «Орак-Мамай».

Всю ночь пел тогда у нас акын эту песню. Я невольно пошевелил пальцами, словно нуждаясь в домбре, и тетушка под общий смех присутствующих подала мне свою скалку. Но когда я провел пальцами по невидимым струнам точно так, как делал это настоящий акын, и запел, они замолчали и стали слушать.

Я все пел и пел, а люди слушали. Тишина стояла такая, что голос мой гремел в юрте. Через некоторое время я начал уставать, но все же закончил народную поэму. Все одобрительно зашумели, закивали головами, а наша самая уважаемая сноха сказала, обращаясь к матери:

— Вот увидишь, быть ему артистом!

— Да, быть ему большим человеком, — согласился с ней один из почтенных аксакалов. — У него алмазные глаза, а это хороший признак!

С тех пор в ауле меня прозвали жырау-бала, что значит мальчик-певец. Прошло уже немало лет, но предсказание нашего аксакала не исполнилось…


Устраивались поминки в соседнем ауле, и все наши от мала до велика уехали на них. Остались в домах лишь женщины и дети. Мы страшно обрадовались, когда в ауле неожиданно появилась моя старшая сестра по матери со своей свекровью. Сватья была степенная, уважаемая женщина, и следовало по-настоящему угостить ее. Был у нас молодой беспокойный козел, не дававший покоя маленьким козлятам и ягнятам. Мать с бабушкой решили его заколоть. Но самым старшим мужчиной в доме оказался я, а женщины, по обычаю, не имели права резать скот. И вот я понял из разговоров, что меня хотят заставить зарезать этого козла.

Моя сестра по матери оказалась на редкость сильной и решительной женщиной. Она мигом изловила за рога озорника, притащила и легко повалила на землю. Мать связала волосяным арканом ему ноги, а бабушка принялась точить о брусок большой отцовский нож. Тетя подошла ко мне и сунула нож мне в руку:

— Ты, Кайсаржан, уже большой джигит… А ну-ка, я подержу ему голову, а ты хотя бы разок полосни козленка по шейке. Он и ножкой не успеет дрыгнуть!..

Не видя ничего, вышел я из юрты, бросил нож и помчался куда глаза глядят. Тетя погналась за мной. Видимо, ей очень уж хотелось мяса: догнала она меня в два счета.

— Эх ты, Кайсаржан, как же тебе не стыдно! Взрослый мужчина, а паршивого козленка не можешь прирезать!..

К слову сказать, «взрослому мужчине» пошел к этому времени всего лишь седьмой годок. Я рвался из ее рук, орал что было сил. Но она принесла меня к юрте и снова сунула в руку нож. При этом она обещала отдать мне все самое вкусное от этого козленка: уши, ножки, хвостик.

Я смирился, но тут выяснилось, что по какому-то другому обычаю животное следует резать, обязательно повернув головой к северо-востоку. А я был левша. Но женщины и тут нашли выход из положения. Тетя вложила мне нож в правую руку, а сверху обхватила своей рукой, да так, что я закричал от боли. В один миг был зарезан бедный козел, а я долго дул на свои пальцы. Женщины лишь усмехались, глядя на меня.

— Эх ты, плакса! — обозвала меня тетя. — И в кого только уродился, что даже козла жалеешь!

Теперь я больше не был нужен, и женщины дали волю своим истинным чувствам. Чтобы не слушать их, я убежал к своим сверстникам, которые играли за аулом.

— А я только что нашего козла зарезал! — закричал я, подбегая, и сделал лихой жест правой рукой сверху вниз.

Друзья окружили меня:

— А рука, не задрожала?

— Почему же ты совсем не обрызгался кровью?

— Козел орал-то небось!

— А кто помогал тебе?

Я посмотрел свысока на них и сплюнул на землю:

— Никто!

Рассчитав, когда должно быть готово мясо, я явился домой без чьего-либо приглашения. Мне досталось одно ухо, почка и две ножки. Такого же угощения удостоился и мой младший братишка, который в то время, когда я мучился с козленком, спокойно спал на кошме. Это меня вначале огорчило, но потом я подумал, что братик моложе меня, и не ему же поручать резать козла. Все это — дело взрослых, крепких духом мужчин, которые не боятся крови…


Я лежу в постели. Мать теребит меня за ногу, но я не встаю. Обычно взрослые требуют, чтобы я не отлучался из дома. Сегодня что-то не то.

— Вставай, лежебока, проспишь все на свете. Твои сверстники давно уже играют на улице!..

В душу ко мне закрадывается сомнение: слишком уж любезны сегодня со мной. Лежу тихо и даже посапываю, чтобы не выдать себя.

— Да пусть спит… Зачем его беспокоить?!

Это голос бабушки. Потом я слышу, как взрослые садятся за чай. Семьи со средним достатком пили в те годы чай не с сахаром, а с куртом, обычным творогом, или с сары-су. Да и вместо заварки употребляли порой корень травы темир-тикена, то есть «железной колючки». Настоящий чай, сахар и все прочее появятся осенью, когда погонят на продажу скот. А до этого еще рановато, и я слышу запах темир-тикена, ощущаю во рту вкус распаренного курта. Но о чем же говорят? По всему видно, что собрался семейный совет.

— Почему опаздывает этот мулла? — спрашивает мать, и в голосе ее чувствуется раздражение. — Видать, набивает себе цену!..

— Больше двух недель прошло с тех пор, как он обещал приехать! — соглашается бабушка.

— Барашки теперь жирные… Вот он и не доедет никак. То в одном месте заночует, то в другом.

Так определяет причину опоздания муллы старший брат, который слывет закоренелым безбожником. По-видимому, он недалек от истины.

— А что, если съездить за ним? — предлагает средний брат.

— К чему мучить единственного коня, — возражает мать. — К тому же не знаешь, в каком ауле сейчас находится мулла!

Бабушка поохала, повздыхала и заговорила глуховатым голосом:

— На этот раз во чтобы то ни стало следует омусульманить обоих… Иначе стыдно будет перед аллахом. Особенно жаль Кайсара: совсем уже взрослый…

Так вот оно что!.. У меня похолодело в груди. «Обоих» — это значит меня с Утепбергеном. С нами должны сделать то, что делают по достижении определенного возраста со всеми мальчиками в семьях мусульманского вероисповедания…

Я был готов отбросить одеяло и бежать куда глаза глядят. Еле сдержался, чтобы тут же не зареветь. Впервые опасность была реальной и близкой. Но далеко ли уйдешь пешком? Белозвездный стригун сейчас в табуне…

А взрослые все договариваются о подарках мулле, решают, какого барашка заколоть к его приезду. Когда они наконец разошлись, я вскочил и заметался по юрте, не зная, что предпринять. У меня были все основания бояться муллы. Не говоря уже о болезненности ритуальной операции, среди мальчиков ходили рассказы о серьезных последствиях обрезания. В прошлом году у одного мальчика началось нагноение после этого, и он провалялся все лето в постели. Кто поручится, что со мной не случится такого!..

— Айда, выходи!..

— Мы ждем тебя, Кайсар!..

— Что залежался?..

Мои друзья шепчут в дырочку, проделанную в кошме. Действительно, уже поздно. Захватив свои вещи и засунув за пояс три-четыре кусочка курта, я выбегаю к ним и тут же забываю о грозящих мне неприятностях. Целый день играем мы в асыки, но вдруг прибегает запыхавшаяся соседская девочка:

— Кайсар… мулла!

Я пошатнулся и понял, что все пропало: время потеряно. И все же надо что-то делать!.. Рядом с нами играет песочком мой братик Утепберген. Ему грозит то же самое. Я хватаю его за ручку и, не оглядываясь на рассыпавшиеся асыки, бегу в пески. Братишка хнычет, оттягивает руку, но я держу ее крепко, как никогда, и лишь шепчу:

— Мулла… мулла!

Утепберген в испуге таращит глаза. Но, очевидно, и он чувствует необычную угрозу.

— Побежим! — кричит он и бросается за мной.

И тут же раздается зычный голос моего старшего брата:

— Кайсар… Эй, Кайсар, где ты?.. Вы там, ребята, не видели Кайсара с Утепбергеном?!

Это только подхлестнуло нас. Из последних сил добежали мы до бархана, заползли в ближайшие заросли чия и притаились там, чуть дыша. Но нас уже заметили. Несмотря на наши вопли, старший и средний братья выудили нас из кустов и понесли к юрте.

Утепберген был обречен, но я не хотел так быстро сдаваться. Ужас перед тем, что предстояло мне, удесятерил мои силы, и я выскользнул из цепких рук старшего брата. Он, ругаясь, помчался за мной, а чтобы легче было бежать, закатал штаны до колен.

Сердце у меня всегда было здоровое, а уж бегал я так, что впору стригунку. К тому же ноги мои едва касались песка, в то время как громадные ступни брата увязали по щиколотку. Несколько раз я слышал его пыхтение за самой спиной, но это только удесятеряло мои силы, и я вновь отрывался от него. Главной моей задачей было добежать до чиевых лесов по ту сторону барханной гряды. Там мы часто играли в жмурки, и я знал такие места, где невозможно будет сыскать меня даже с собакой.

А брат не унимался. Сначала он поносил меня, обещая запороть, обрезать уши, бросить в колодец. Потом он изменил тактику, попытался подкупить меня всяческими обещаниями. Но и здесь я не поддался. Ничего не помогало, даже предупреждение, что в тех зарослях, куда я бегу, водятся волки и другие чудовища, мигом заглатывающие маленьких детей.

Все решила проклятая колючка. Уже перед самыми зарослями чия, когда я пригнулся, чтобы нырнуть в них, острой болью обожгло пятку. Я свалился на землю, силясь вытащить из ноги громадную колючку джиды, неизвестно как попавшую на тропу, по которой я бежал. Мне удалось выдернуть ее, кровь брызнула фонтаном, и в этот момент брат так навалился на меня всем телом, что кости мои затрещали…

Я снова кричал, вырывался, укусил его за руку, но брат уже не отпускал меня. Как щенка, приволок он меня к юрте. Дожидавшиеся мужчины, громко переговариваясь, вышли из юрты, подняли меня и занесли внутрь. Они обращались со мной с мрачной деловитостью, как волки, разделывающие ягненка. У противоположной к двери стене меня положили на спину, прижали к кошме руки и ноги, попридержали голову. Скосив глаза, я увидел вдруг всхлипывающего в агонии Утепбергена и почувствовал, как сердце выскакивает из груди.

Низкорослый, похожий на старую бабу мулла в грязном стеганом халате и с чалмой на голове наклонился надо мной. Я почувствовал его влажное дыхание. Запахло луком и пережеванным мясом.

— Сын мой, скажи: раз, два, три, четыре, пять…

В этот миг кто-то сунул мне в рот большой кусок курта, и я онемел, подавившись терпкой молочной тяжестью. На руках и ногах моих сидели здоровенные мужчины, я не мог вытереть текущей изо рта слюны. Кричать я теперь тоже не мог.

Вдобавок еще запалили кошму, чтобы прижечь потом рану. Едкий дым, стелившийся понизу, щипал глаза, в нос ударил запах паленой шерсти…

— Где кесе?

— Несите кесе!

Это было последнее, что я услышал. Потом я не то уснул, не то потерял сознание…

Очнувшись, я увидел бабушку у своего изголовья и горько заплакал. Она, которую я считал своим самым близким человеком и другом, предала меня на такие, мучения. Но двигаться я не мог, только слезы беззвучно катились из глаз и попадали в уши…

Я, видимо, вынослив, как собака, потому что через четыре-пять дней уже бегал как ни в чем не бывало. А братишка переносил обрезание очень тяжело. Его все время лихорадило, ночами он вскакивал и сильно кричал. В течение нескольких дней он ничего не мог есть и чуть не погиб. Долго заживала его рана…

СУРОВАЯ ОСЕНЬ

О скоте казахи заботятся больше, чем о себе. И это понятно, потому что само существование кочевника зависит от скота. Земля кормит скот, а скот кормит, одевает, служит средством передвижения для людей…

Не знаю почему, но в том году мы раньше обычного переехали из песков в осеннее урочище. Оно было там, где все лето косили траву, заготавливая на зиму сено. На месте этой косовицы подросла невысокая, словно подстриженная, зеленая трава.

Осенняя трава очень питательна и полезна. И хоть травинки на косовице невзрачные на вид, скот отъедается на славу. А это особенно необходимо перед холодной зимой. С осенних пастбищ обычно переезжают на зимовье лишь тогда, когда пройдут два-три обильных снегопада, и овцы уже не в состоянии доставать из-под снега корм…

Старший брат, очевидно, чувствовал себя немного виноватым передо мной после случившегося. С пересохшего за лето озера, где собирали оставшуюся на дне рыбу, он привез мне дикого гусенка. Он приволок и два мешка засоленных на месте и провяленных на солнце щук, величиной с хорошую скалку каждая, какую-то черную плоскую рыбу без чешуи, окуней, похожих на старые галоши, да целую сумку мелкой плотвы.

Гусенок на осеннем стойбище стал для нас самой большой радостью. Ведь большинство семей уже переехало поближе к своим зимовьям, а здесь остались всего три юрты, чьи зимовья были по соседству. Я привык к шумным детским играм и теперь затосковал. Вот тут-то и пригодился гусенок. Я нашел ему местечко у внутренней стены юрты и постелил там мягкую кошму, а чтобы гусенок не улетел, привязал его за лапку.

Я уступил гусенку свою чашку, которой пользовался от рождения, и собственноручно наполнял ее водой. Приходилось чуть свет уже бежать к речке, где росла специальная «гусиная травка». Приносил я ее большую охапку, которой хватило бы целой стае взрослых гусей. Кроме того мы с Утепбергенем ловили для гусенка кузнечиков с красными крылышками…

Часто мы брали с собой гусенка. Пока рвали для него траву и ловили кузнечиков, он пасся, привязанный к колышку. Когда становилось жарко, мы относили его к пруду и выпускали на плес. Конец бечевки я обычно держал в руке сам, не доверяя Утепбергену.

Забавно было смотреть, как гусенок плывет в разные стороны, встряхивается, чистит перышки, а потом, загоготав тонким голосом и хлопая крыльями, летит над водой, касаясь ее лапками. Временами он ныряет, пытаясь что-то достать со дна пруда. Накупавшись вдосталь, он выходит на берег и дремлет, поочередно поднимая то одну, то другую лапку.

Когда гусенок немного подрос, он стал сам ходить к пруду, смешно переваливаясь на ходу. К бечевке он привык и не обращал на нее никакого внимания. Крылья у гусей отрастают необыкновенно быстро: два раза подрезали мы их, но к зимним холодам они стали еще более крепкими. Все чаще стал наш гусенок поднимать голову к небесам и, прислушиваясь, тревожно кричать.

— Прирученная птица никуда не денется, — говорили нам старики. — Можете уже отвязать его…

Так мы и сделали. В один прекрасный день я отвязал от ноги гусенка бечевку и подтолкнул его к пруду. Он пошел вразвалку, как обычно, а мы стояли и смотрели ему вслед. Гусенок даже не оглянулся ни разу.

А через два дня он вернулся и, как ни в чем не бывало, прошел к своей кошме у стены. Потом он исчез во второй раз, но тоже пришел. Кто-то из домашних стал утверждать, что в третий раз он не вернется, и при этом начал намекать что-то насчет пользы гусиного бульона. Но тут уж мы с Утепбергеном подняли такой крик, что бульон на этот раз не состоялся.

И вот гусенок исчез надолго, по-видимому, навсегда. Я очень переживал его исчезновение, но старший брат утешил меня:

— Когда будет пролетать стая над нами, твой гусенок обязательно даст о себе знать!..

С тех пор я каждое утро задирал голову к небу, выискивая в нем летящих гусей. А птичьи караваны все чаще и чаще плыли над нашим урочищем к югу. И вот однажды послышался шум тысяч мощных крыльев. Огромная стая диких гусей с гоготом пролетела над нашими юртами и опустилась на воду. Как только они сели, от стаи вдруг отделился большой гусь и, хлопая крыльями, помчался прямо к нашему берегу. И по земле он бежал, тоже помогая себе крыльями. Я так обрадовался его прилету, что заплакал от радости.

И тут я совершил непоправимое. Привязав гуся за ногу, я опять подрезал крылья, да так, что он стал походить на обрубок полена, а не на настоящего гуся. Уж очень мне не хотелось расставаться с ним.

Когда на следующее утро стая снималась с места и послышался трубный сигнал вожака, мой питомец захлопал обрубками крыльев и так жалобно, тоскливо загоготал в ответ, что я горько пожалел о своем поступке. Он бегал, кружился вокруг юрты, а потом прилег на землю и уткнул, голову под крыло. Долго он оставался неподвижным, хоть я отвязал его и предоставил полную свободу…

Однажды мать послала меня пригнать телят, которые паслись в тамарисковых зарослях. Вернувшись домой, я увидел возле юрты комок слипшихся от крови перьев. Подумав, что кто-то из домашних зарезал моего гуся, я заревел во всю глотку. Но все было иначе. Просто на гуся напали коровы, принадлежащие нашему соседу Узакбаю. Они били его рогами, топтали ногами. Степные коровы не любят, когда что-нибудь живое снует под ногами. Старший брат перерезал горло уже растоптанному гусю. Потом у нас варили бульон, но я не пил его…

В эту же осень не стало и старого дромадера…

Так поступают с любой рабочей скотиной у казахов, когда она становится не способной к работе. Еще весной разнуздали нашего старого белого дромадера и пустили пастись. Целое лето никто не садился на него, и к осени его всегда отвислые горбы налились жиром, и выпрямились, и стали походить на два степных кургана. Шерсть его выросла после весенней линьки и теперь лоснилась, словно смазанная жиром.

А зима уже заявила о своих правах. Вторично выпал глубокий снег. Днем и ночью жгли мы костер и тряслись возле него, не показывая носа наружу. Беспрестанно перекладывая с боку на бок кружочки сушеного кизяка, мы растопыривали ноги, чтобы ни одна частица тепла не пропадала даром. От беспрестанного сидения перед огнем голени растрескались в кровь и очень болели. Когда греешь живот — мерзнет спина, повернешься к костру спиной — прямо в лицо задувает ледяной пронизывающий ветер. Мы кашляли, как старики, и боялись высунуть руку из рукава, чтобы вытереть нос. Как о каком-то сказочном дворце, мечтали мы о нашем теплом зимовье…

И все же, когда выпадали теплые деньки, мы оживали. Как-то в такой погожий день я выбрался на берег большого солончакового озера неподалеку от нашего урочища и встретил там нашего дромадера. Горбы у него так были налиты жиром, что казалось, ткни пальцем, и он брызнет струей. Да и под лопатками висел жир, и я в первый раз увидел, как безобразно может разжиреть верблюд. Он настолько отяжелел от сытости, что не мог самостоятельно встать. Лежа на брюхе, верблюд лениво тянулся мордой к ближайшему кусту. Вокруг были кусты много лучше этого, но ему лень было поднимать свое громоздкое тело. Голова его казалась теперь совсем маленькой:

Спустя несколько дней дромадера закололи. Мне тоже было жаль его, но не так, как гусенка. Видимо, потому, что верблюд не понравился мне в последний раз…

Я узнал тогда, что верблюда режут в двух местах: сначала у самой головы, под подбородком, а потом у груди, где начинается шея. До сих пор мне кажется, что верблюжатина напоминает по вкусу и по цвету куриное мясо. Или это от того, что я давно не ел его?

Так или иначе, но если поешь верблюжьего сала с горба, то целый день не захочешь есть. А ведь с каждого горба от хорошего верблюда можно получить по четыре пуда такого сала. Даже поговорка существует: «Режь на зиму верблюда, а нет, так кобылу!» И если встретите в песках разнузданного верблюда или лошадь, пасущуюся вольно, без присмотра, то знайте, что к осени они пойдут под нож.


Я сразу рассказал о снегопадах, о холоде и ветре. Но когда мы переезжаем в осеннее урочище, погода стоит великолепная. Нет времени лучше, чем осень в наших местах: жара уже спала, а холода еще не наступили.

И все же босиком уже не побегаешь. К осени мы вынуждены обуться во что придется, и нет для нас муки горше этой. Привыкшие за лето к свободе, ноги никак не хотят примириться с пленом. К тому же на них многочисленные трещины и раны, разъеденные солончаковой почвой. Как натянешь на такие ноги ссохшиеся за лето сапоги или ботинки?..

Мать зажаривает баранье нутряное сало и несколько раз смазывает мне ноги. Тем же салом мажет она сапоги. Потом мои ноги опускаются в раствор с невероятно едким самодельным мылом и настоем полыни. Боль такая в ранах, что хочется кричать. Клянешься никогда больше не шляться в песках, не бегать по солончакам, не загонять колючек. Но постепенно боль стихает. Предстоят лишь последние мучения с обувью. Она ведь вдобавок прошлогодняя, новой пока не приобрели. А ноги ой как выросли за лето!..

И все же правду говорят люди, что человек через три дня привыкает даже к собственной могиле. После первого же осеннего дождя сапоги из дубленой самодельной кожи расходятся и становятся просторными. То же происходит и со старой ободранной шапкой-ушанкой из заячьего меха. В первый раз она тоже не налезает на уши, давит в висках, но без нее мать не отпускает на улицу. Поневоле втискиваешь в нее свою многострадальную голову и убегаешь. Покапал дождь, и шапка вдруг сделалась как раз впору.

Все на нас старое, латаное-перелатаное, в причудливых узорах, с замызганными обшлагами и ободранными рукавами. А штаны так и вовсе из старой мешковины, которая не годится уже на более серьезные хозяйственные нужды. И ничего — никто не обращает на это внимания, тем более, что народу в наших краях немного.

По осени мы обычно играем в убаган. Старшие братья привозят с озера накошенный на льду камыш, чтобы обложить им землянку на зимовье, подправить изгородь, пристроить хлевушку. Камыш добрый, толщиной с детскую руку. Самый крепкий мы отрезаем и делаем своеобразное духовое ружье, а вернее — пращу. В толстую трубу можно вставить камышинку потоньше и, став спиной к ветру, с силой выбросить ее вверх. Легкая стрела подхватывается ветром и летит далеко-далеко. Конечно же, устраиваются состязания на дальность полета стрелы. Это и есть убаган.

В остальные дни мы шляемся по заброшенным становищам прошлых лет, бываем и в нашем зимовье, которое совсем неподалеку. Иногда нас посылают к пасущимся лошадям, чтобы мы пригнали их к урочищу. Находим табун, садимся на коней и с гиканьем мчимся к своим юртам. Под нами, в основном, стригуны, и если какой-нибудь отстанет в этой скачке, позора не оберешься…


Что еще связано у меня с осенним стойбищем?.. Школа!.. Да, как-то у нас распространился слух, что в зимовье Колишбая открылась школа. Говорили, что принимают учиться всех детей, которым исполнилось восемь лет. А мне тогда было неполных семь. С нескрываемой завистью смотрел я на проходивших через наше урочище детей постарше с войлочными сумками за спиной или через плечо. Я знал уже, что в этих сумках находятся книги, тетради и карандаши. Потом я выяснил, что и у нас побывал учитель, но родители сказали, что я не подхожу по возрасту. Не могли они накинуть мне годик-другой. Особенно было обидно, что в школу отправился мальчишка из нашего аула, с которым я играл на равных все лето…

Очень уж тянуло меня в школу. Как-то я побывал у одного мальчика в гостях и увидел у него настоящий букварь с великолепными цветными картинками. Говорят, что у людей не бывает цветных снов. Это неправда. Все ночи напролет снился мне этот букварь, и картинки во сне были еще более красочные, чем наяву!..

Дома я никому не сказал об этом, но про себя решил обязательно побывать в школе. Зимовье дяди Колишбая почти рядом с нашим — возле самой мечети. Это каких-нибудь четыре-пять верст от осеннего урочища. Заблудиться я никак не смогу…

Сказано — исполнено!.. Наутро я сделал вид, что иду к своему другу Есирхану, а сам свернул на дорогу, ведущую к школе. Опасаясь волков и чабанских овчарок, я прихватил с собой здоровенную, не по росту дубину. Было очень холодно, мела поземка, лицо обжигал северный ветер, но я упрямо шагал вперед. Когда холодные льдинки сильно кололи глаза, я оборачивался и шел задом наперед. Таким образом я добрался до большой лощины. Вода в ней уже замерзла, и ледок был чистый, прозрачно-голубой. Под ногами он звенел, как хрусталь, и хорошо были видны вмерзшие в него серебристые рыбки: мелкий окунь, плотва и еще кое-что. Тут же на дне виднелись ямки от копыт животных, а также человеческие следы. Даже уроненная кем-то пуговица проглядывалась так ясно, словно через стекло. Летом здесь был брод…

Это тот самый Актыгай, о котором я уже рассказывал. Но теперь он был похож на нищего в лохмотьях: деревья имели невзрачный вид и были голы, как остриженные лошади. Тростники, окаймлявшие берег, тоже как будто сникли, выцвели. Печально и нудно выл камыш, словно тоскуя по теплому лету.

Перейдя на тот берег, я свернул влево и пошел по дну небольшого оврага. Здесь было тепло и тихо. Я шел и думал: «Что отвечу на вопросы учителя?» Конечно, первым делом меня спросят о возрасте, и я скажу, что мне уже восемь лет. Кстати, я вспомнил об услышанном мною споре отца с матерью. «Разве не тогда родился Кайсаржан, когда устраивали поминки по усопшему волостному правителю Манапу?» — говорил отец. «Что ты мелешь? — возражала мать. — Вспомни, что я еще хотела поесть соли, а твой старший брат, чье имя похоже на название тех штук, что торчат на волчьей голове, специально съездил за солью в Кожаколь…»

По негласному закону женщины не должны были называть по имени родственников мужа, а имя брата моего отца было Борикулак, что значит «Волчьи уши».

«Так вот, — продолжала мать. — Это было тогда, когда состоялись поминки по усопшему деду, и останавливались в ту осень мы вон там, у Черной реки!» Одним словом, они не могли договориться. Так или иначе, а я твердо решил, что мне восемь лет!..

Я вышел прямо к зимовью Колишбая. Справившись у встречных, я узнал, что школа размещается в большой землянке на краю аула. Перед землянкой, на которую мне указали, играли пятнадцать или двадцать мальчиков и девочек. Наверно, я показался им чем-то вроде вытравленного из воды суслика. Во всяком случае они с явным презрением смотрели на меня, тем более, что я был одет в рванье, а на них все же была чистая и аккуратно заштопанная одежда.

У меня всегда в таких случаях сжимались кулаки, и я готов был подраться с каждым, кто решится посмеяться надо мной. Сперва я хотел узнать у них, где учитель, но, заметив косые взгляды, воздержался от этого.

У каждого ребенка свой характер. Я, например, очень любил похвалу. Стоило только кому-нибудь сказать: «Наш Кайсаржан всегда исполнит свое обещание!» — и я готов был разбиться в лепешку, но выполнить просьбу этого человека. Но никакие меры принуждения не действовали на меня. «Он упрям, как бык!» — говорила обо мне мать, и я старался оправдать ее мнение.

Ни к кому не обращаясь, я шагнул в землянку, где увидел громоздкие деревянные вещи, похожие на сундук моей бабушки, только без цветистых украшений. Позднее я узнал, что это были парты. У противоположной стены висела голая черная доска, на которой были выведены какие-то знаки. А под доской у высокого прямоугольного ящика на высоких ножках сидел на маленьком ящичке какой-то джигит. Тогда я еще не знал, что такое стол и стул…

Джигит был приблизительно ровесников моего старшего брата, и я без всякого стеснения обратился к нему с вопросом, где учитель. Поглощенный каким-то своим делом, он оторвался от большого ящика и с удивлением посмотрел на меня. Я шмыгнул носом и потер его рукавом своего одеяния.

— Пришел учиться? — спросил у меня джигит.

— Да.

— Как же тебя зовут?

— Кайсар…

— А как зовут твоего отца?

— Игибай… Кузнец Игибай!

— Сколько тебе лет?

Вот этого вопроса я как раз и боялся.

— Се-емь…

— Та-а-ак — протянул за мной джигит и на минуту задумался. — А считать умеешь?

Я начал быстро считать, пока он не остановил меня где-то на пятом десятке. Теперь джигит повернулся ко мне уже всем туловищем.

— А сосчитай-ка наоборот!

— Сейчас… попробую.

Поднатужившись, я сосчитал в обратную от той цифры, на которой он остановил меня.

Джигит внимательно посмотрел на меня, на мою одежду, видимо, раздумывая: не замерзну ли я зимой по дороге в школу.

— Я тебя приму… Обязательно приму, — сказал он. — Но только в следующем году. Ладно?

— Нет… — Я отрицательно покачал головой. — Хочу с учителем говорить!

— Так я и есть учитель.

В невеселом настроении вышел я из школы. Чувствовал я себя, как выброшенная на берег рыба. Идя сюда, мне хотелось зайти к дяде Колишбаю, но теперь расхотелось. Я вспомнил, что два его сына учатся в этой школе…

Ночью я видел во сне, как меня приняли в школу. Учитель, тот самый джигит, дал мне новенький букварь с цветными картинками, хрустящую синюю тетрадь и набор цветных карандашей. Могу дать честное слово, что каждый карандаш был другого цвета.

Я иду в школу и пересчитываю по дороге эти карандаши, боясь потерять их. И еще думаю о том, что, вернувшись из школы, попрошу бабушку сшить мне такую же сумку, какую я видел у других мальчиков.

— Эй, Кайсар, вставай… Вставай, телят надо гнать к пруду! — Мать трясет меня за плечо, а я никак не хочу расстаться со своим сном. Тогда она стаскивает с меня старое, все в заплатках одеяло, и я просыпаюсь. Убедившись, что все это было сном, я тяжело вздыхаю…

Но я не теряю интереса к учебе. Уж не помню, где нашел я огрызок химического карандаша. Любое попавшееся мне печатное слово аккуратно перерисовывается мной на бумагу. На этой же бумаге рисую всяких зверей и птиц, нашу землянку, деревья у переправы и многое другое. Но меня терзают страхи. Взрослые люди говорят, что все живые твари, которых я изображаю на бумаге, превратятся на том свете в огненных волков, змей и скорпионов, будут кусать и жалить меня. Иногда мне снится это, я просыпаюсь в холодном поту. Всякий раз, нарисовав что-нибудь живое, перечеркиваю бумагу, словно перерезаю горло тем чудовищам, которые должны мучить меня когда-нибудь. Но рисовать тем не менее не бросаю…

ЛЮТАЯ ЗИМА

Зима у нас бывает разная. Иной раз не только крупный рогатый скот, но даже овцы и козы всю зиму проводят на подножном корму. А иногда зима — «старый коварный сват», как называют ее тогда, — застает врасплох беспечных людей и лишает их всего богатства — скота. К тому времени, о котором сейчас рассказываю, я стал взрослее и уже прислушивался к бывалым людям…

Все время вспоминаю я мать, бабушку и братьев, но совсем мало говорю об отце. Это потому, что он умер очень рано, когда я едва научился говорить. И о смерти его я знаю по рассказам других.

В то время зажиточные люди, готовясь к свадьбе дочери, приглашали моего отца к себе в дом на три-четыре месяца. Он изготовлял там разнообразные украшения из золота, серебра и драгоценных камней. Я уже перечислял кое-что из того, что умел делать отец: ожерелья, браслеты, перстни, кольца, подвески для волос, пряжки, брошки, кованые пуговицы, украшения для свадебных головных уборов и другие вещи, которые не всегда купишь в магазинах. Да и не продавали тогда всего этого. Кроме того отец украшал семейные сундуки, шкатулки, седла и прочие принадлежности, имеющие все то же отношение к свадебному обряду. Обыкновенно в таких случаях он возвращался домой усталый, но с богатыми дарами.

Ранней весной один бай задумал выдать замуж единственную дочь и, конечно же, послал за отцом. В качестве задатка он прислал нам нарочным мешок пшеницы, мешок муки и половину конской туши. Через неделю, нагрузив на сани запас древесного угля и необходимые инструменты, отец отправился к заказчику.

Там он прожил больше месяца, пока не кончился запас угля. Тогда отец решил поехать домой, чтобы немного отдохнуть и взять уголь. Дело было перед ледоходом. Переправляясь через реку, отец провалился вместе с конем и повозкой под лед. Конь со всем грузом утонул, а отец пришел в аул еле живой, слег в горячке и уже не встал…

Первая жена отца давно умерла. От нее осталось четверо детей: Айганша, Омирали, Дузикбай и Битирбай. Битирбая, когда ему было одиннадцать или двенадцать лет, убила строптивая кобыла. Она попала ему копытом прямо в сердце. Отец, как рассказывают, тут же зарезал эту кобылу и дал клятву никогда не держать в хозяйстве лошадей, кроме своего верхового коня.

Мать вышла замуж за моего отца в восемнадцатилетнем возрасте, а отцу было уже около пятидесяти. Я был ее первенцем, и мать под горячую руку ругала меня: «Не успел родиться, а проводил на тот свет отца!» Как будто я был виновен в том, что по степному обычаю молоденьких девушек выдавали замуж за стариков!..

Я тяжело переживал, когда она ругала меня так. В отчаянии убегал в заросли чия и долго плакал.

У казахов есть поговорка, которая стала жизненной нормой: «Женщина теряет мужа, но не теряет его сородичей». И еще: «Брат — преемник брата». Короче говоря, спустя ровно год со дня смерти отца собрались все аксакалы нашего аула и обручили мать с ее деверем. Очень неудачное было решение. Пусть не окажутся мои слова обвинением давно усопшего отчима, но он был слабый, безвольный человек, в мгновение ока пустивший по ветру все наше хозяйство.

Хуже всего было то, что он оказался самым настоящим бродягой — попрошайкой или «тарелочником», так говорят у нас. Едва прослышав, что где-нибудь готовится той или поминки, он немедленно садился на отцовского золотистой масти коня. Готов был ехать хоть на край степи. Где только запахло даровым угощением, он тут как тут. И коня отцовского загонял отчим, поспевая на эти пиры. К тому же он нисколько не ухаживал за конем. На спине у несчастного животного вскоре появилась гноящаяся рана, на которую садились сороки. Я часто стоял рядом, чтобы отгонять их, пока конь пасся. Вскоре он стал совершенно непригодным для езды, и его зарезали…


Однажды в соседнем ауле состоялся кокпар, и отчим решил принять в нем участие на нашей рыжей дойной верблюдице. Фигура человека на верблюдице среди беснующихся коней и людей, конечно, выглядела жалкой и несуразной.

— Эй ты, где это видано, чтобы на верблюде боролись за кокпар?! Не к добру затеял ты такое святотатство. А ну-ка убирайся отсюда ко всем чертям!..

Озверевшие от азарта джигиты хорошенько отхлестали его плетьми и вытеснили из игры. К несчастью, сильный удар плетью пришелся по вымени ни в чем не повинной верблюдицы, и это долго мучило бедняжку. Гоняя ее каждый раз с пастбища, я смотрел на распухшее вымя и проклинал отчима. Эту верблюдицу нам тоже пришлось продать кому-то на мясо…

А дядя Мырык, как прозвали женщины моего отчима, не унывал. В следующий раз он оседлал другую — черную верблюдицу. В одном ауле, по имевшимся у него сведениям, гостил какой-то влиятельный человек и можно было чем-нибудь поживиться. Что-то там у него не получилось, и он пустился в обратный путь, вымещая свое зло на несчастной верблюдице. В результате у нее сделался выкидыш.

Старшую сестру Айганшу выдали к этому времени замуж, старшего брата, по совету стариков, отдали в учение к какому-то знаменитому мастеровому, чтобы он впоследствии наследовал дело отца, а средний брат нанялся пасти скот к зажиточному родственнику Кубентаю. Так что в доме после второго замужества матери остались лишь бабушка да я с малолетним Утепбергеном.

И как раз тогда, когда хозяйство наше было почти полностью разорено, зима выдалась на редкость суровая. Снег выпал сразу же такой, что по нему не мог передвигаться даже заяц-беляк. Чуть ли не каждый день свирепствовали метели, а морозы стояли такие, что плевок замерзал на лету. Сколько могли заготовить сена две женщины без помощи мужчины? К середине зимы у нас кончились корма…

Тогда дядя Мырык поехал к своему родственнику, проживавшему в соседнем ауле, и выпросил у него воз соломы. Но и этого малопитательного корма хватило ненадолго. Коров скоро пришлось поднимать за хвосты, овцы и козы стали выбрасывать недоносков. Потом начался падеж…

Накануне бабушка уехала погостить к своей дочери, проживающей где-то во внутренних районах. Приехав в середине зимы и застав нас в таком жалком положении, она заплакала от гнева и бессилия. Ничего не оставалось делать, как просить помощи у родных. Мать поехала к другой своей сестре, которая была замужем за джигитом из рода Атыгай. Вскоре она вернулась с двумя верблюдами, нагруженными подсушенным пыреем. Но было уже поздно: овцы и козы почти все погибли от бескормицы, а две оставшиеся телки еле шевелили ресницами…

И, как назло, морозы не слабели. Невозможно было даже выгнать скот прогуляться за околицу. В такие годы лютуют волки. Их голодный вой теперь слышался днем и ночью. Сначала они побаивались нашего волкодава Алыпсока, но один в поле не воин. Уже несколько раз бедному псу приходилось спасаться от волчьей стаи в чулане. Да и он совсем ослаб. Что доставалось ему, кроме жидких помоев?

А потом начался небывалый даже в наших краях буран. Несколько дней и ночей мело и крутило так, что зимовье оказалось глубоко под снегом. Топливо со двора мог принести только взрослый мужчина, и мы сидели у остывшего очага.

В одно прекрасное утро буран прекратился. Ослепительно блестели сугробы под зимним холодным солнцем. Мы кое-как притащили хвороста и кизяка, затопили очаг. Мать вынесла остатки еды и долго кликала собаку. Алыпсок не отзывался.

— Недаром говорят, что в буран гуляют лишь дети да собаки! — сказала мать, возвратившись. — Пойди, Кайсар, подгони скот к воде, да и прогулять нужно его…

Я облачился в свои лохмотья, натянул на войлочные носки лапти и вышел на улицу. Багрово-сизое солнце поднималось из-за горизонта. Мороз был такой жгучий, что казалось, тысячи острых иголок впиваются в лицо. Но делать было нечего, я взял тамарисковую палку и повел оставшийся скот к прорубленной во льду лунке.

Пройдя несколько шагов, я увидел рядом с дорогой чей-то добела обглоданный скелет и клочья рыжей шерсти. Мне стало страшно, но любопытство взяло верх. Подняв со снега клочок шерсти, я все понял.

— Алыпсок!..

Слезы навернулись у меня на глаза. Я дал себе слово, что вырасту и куплю пятизарядное ружье — такое, какое я видел у проезжавшего охотника на волков. Ни один волк не уйдет тогда от меня живым. Вдруг я вспомнил, как Алыпсок терзал ни в чем не повинного хомячка, и вздохнул. Значит, в этом мире каждому свое?..

В эту зиму не стало даже комнатных мышей, которые шныряли обычно по углам. Быть может, они перешли в другое место, где стоят мешки с пшеницей, мукой, толокном, где вкусно пахнет жареным мясом? Кот теперь сидел неподвижно у самой двери и грустно смотрел на входящих и выходящих.

Однажды от нечего делать я пошел с матерью за водой. Кот поплелся за мной следом, беспрестанно мяукая. Прежде чем набрать воды, мать разбила успевший намерзнуть в проруби лед и выбросила его наверх. Во льду оказались вмерзшими три или четыре крошечных рыбешки. Кот набросился и с неимоверной жадностью проглотил их вместе с кусочками льда.

С этого дня кот сам приходил к проруби и часами ждал, глядя в воду. Там теснились сонмища мелкой рыбы, которой, видимо, не хватало воздуха под толстым слоем льда. Как только какая-нибудь из них приближалась к поверхности, кот молниеносным движением подцеплял ее и мигом проглатывал. Хоть один из нас оказывался сытым. В какие-нибудь пять-шесть дней наш кот поправился до неузнаваемости.

Но чрезмерная жадность и погубила его. Однажды, пользуясь оттепелью, кот пошел на очередную рыбалку. Он уже, очевидно, приготовился начать каждодневную охоту, когда вдруг вся мелкая рыбешка мгновенно исчезла. К лунке подплыла огромная щука. И кот не удержался. Едва хищница высунула из воды свою пасть, как кот мгновенно цапнул ее лапой. Но вместо мягких жабр, кошачья лапа угодила прямо в разверзшуюся щучью пасть…

Пригнав назавтра скот на водопой, мать увидела нашего кота, уже примерзшего к краю проруби. Когда она оторвала его и потянула от проруби, следом потянулась огромная полуживая щука. После этого никто не стал пить воду из этой лунки. Другую прорубили шагах в пятидесяти…

Наступил голод. Мы вытряхнули последние крошки из сумок и мешков. Да и какая польза от истощенного до крайности скота, в мясе которого не было ни жиринки. К этому времени как раз подошел праздник — начало мусульманского поста. Отчима вдруг осенила какая-то мысль: он понес починить к соседу-сапожнику мои изодранные в клочья сапоги.

— Ты умеешь петь жарапазан? — спросил он у меня, вернувшись.

— Умею, — ответил я.

На следующий день он принес мои сапоги. На голову я надел шапку, оставшуюся от старшего брата, натянул штаны из мешковины, от которых остались одни латки…

Вообще, с приходом в дом отчима все развалилось буквально на глазах. Мы и раньше не были богатыми, но все же был некоторый достаток. Теперь же мы превратились в нищих. Как сейчас, помню нашу жалкую посуду: пиалы и чайники, кое-как обтянутые проволокой, деревянные чашки с замазанными тестом трещинами, щербатые обкусанные ложки с остатками краски, чайники-умывальники с продавленными боками…

Причиной такого состояния нашей посуды были чуть ли не каждодневные ссоры между матерью и отчимом, частенько переходящие в безобразные драки. Я вопил и рыдал, видя, как громадный мужчина безжалостно хватает мою мать за волосы, валит на землю и топчет ногами. Кровь текла по лицу матери, но что я мог поделать, семилетний неокрепший ребенок?..

Избив до полусмерти мать, отчим принимался за меня. Один раз я попытался убежать от него, но он догнал и ударом в затылок свалил меня на землю. Сколько раз приходилось мне падать под его кулаками. В рот и нос набивался песок, смешивался с кровью и слезами. Я долгое время не мог ходить из-за сильной боли в позвоночнике. Не раз он хватал меня за ноги и колотил головой о землю, после чего я часами лежал без сознания. Нет изуверства страшнее, чем такое издевательство над беззащитной женщиной и малолетним ребенком!

И поныне, как только вспомню все, волосы встают дыбом. И откуда берется столько зверства и подлости в людях? Тогда у меня была лишь одна мечта: поскорее вырасти, защитить мать и наказать этого человека за все издевательства над нами. После очередного избиения, когда мне стало особенно тяжело, я ушел на Кара-тюбе, нашел могилу отца и горько, безутешно плакал на ней. В эти минуты мой дом казался мне бесконечно страшнее сырой холодной могилы!..

И вот этот человек заставил меня взять под мышку большой полосатый мешок, повесил мне на шею нищенскую суму, и мы вместе стали обходить окрестные аулы.

Редко у кого в те времена не было собак. Отчим Мырык обычно ограждал посохом меня от них и властным тоном приказывал идти вперед. Я очень боялся собак, но отчима еще больше, и поэтому быстро устремлялся к дому. Хорошо еще, что в аулах не принято закрываться от людей. Я с ходу врывался к чужим людям и еще с порога начинал без остановки тараторить:

Жарапазан пою у вашего порога,

Пусть родится сын по воле бога!..

В зажиточных семьях подавали серебряную монетку, а в байских домах перепадали и бумажные рубли. Люди победнее давали кто чашечку пшена, кто немного проса или пшеницы. Все же никто так не бедствовал в ту зиму, как мы.

— И этот маленький певец — сын кузнеца Игибая?! — удивлялись люди. — Ах ты, бедняжечка!..

Слезы наворачивались у меня на глаза, но как только я встречался со взглядом отчима Мырыка, они мгновенно просыхали. Лишь теперь я понял, почему так неистово рыдала мать, когда аксакалы присудили ей быть замужем за Мырыком.

— Если вам так уж хочется, чтобы я осталась в вашем роду, выдайте меня за человека с нормальным умом! — причитала она. — А за полусумасшедшего я не хочу выходить. Все это ты затеял, Узакбай, и я не прощу тебе этого ни на том, ни на этом свете. Когда-нибудь все вы ответите за поругание бедной вдовы и несчастных сирот!..

Да, как в воду смотрела мать…

Целую неделю собирали мы милостыню. Я набрал полный мешок проса, торбу пшена, небольшой мешочек муки и около пяти рублей деньгами. Оказывается, за умение петь люди платят деньги. Мешок нес Мырык, а я — прочие узелки и торбочки. У меня вся душа вывернулась наизнанку, когда я увидел своих братика и сестренку, позеленевших, до предела исхудавших от недоедания.

Снова нужно было находить пищу. Совсем уже старая бабушка еле подняла на ноги истощенных телок, которые все же обещали при хорошем уходе превратиться в неплохих коров, села на единственную оставшуюся у нас верблюдицу и отправилась к сватам. Она привезла два громадных мешка провизии, и это спасло нас от голодной смерти…

БЛАГОРОДНЫЙ ТРУД

Приходит долгожданная спасительная весна. У нас радость: труды бабушки не пропали даром. Сначала отелились телки, за которыми она ухаживала всю зиму, а потом и верблюдица. Эта верблюдица имела привычку уходить телиться далеко в степь. Если бы она поступила так и на этот раз, то у нас не нашлось бы лошади, чтобы поехать искать ее. Словно понимая это, верблюдица отелилась прямо возле зимовья. Теперь у нас появились молоко и сыр…

И еще одно доброе дело сделала бабушка. Видя, что сена у нас приготовлено мало, она накануне зимовки отвела принадлежавшую ей корову и восемь овец и коз к своим родственникам, чтобы те покормили их эту зиму. Теперь она пригнала их всех обратно, да еще с приплодом. Гнала бабушка их три дня, ночуя в степи, потому что пожалела дойную верблюдицу…

Вскоре я услышал, как отчим с матерью и бабушкой обсуждают, куда перекочевать на лето. Бабушка советовала не откочевывать в пески на этот раз, а совместно с другими обедневшими хозяйствами заняться хлебопашеством на Куилысе. Только так можно прокормить семью следующей зимой.

Но отчиму вовсе не хотелось заниматься тяжелым трудом. К тому же он привык пользоваться объедками со стола богатых соседей. Даже чашечку кумыса ему подавали теперь с нескрываемым презрением, но он не обращал на это внимания. Целыми днями бродил он по родственникам, выпрашивал подводы и лошадей для откочевки, но никто уже ему ничего не давал.

Кончилось тем, что последовали бабушкиному совету. Мы навьючили на верблюдицу нашу юрту, небогатый скарб нагрузили на спины коров, а сами, включая и пятилетнего братишку, поплелись следом. Путь наш лежал на пахотные земли…


Мы вступили в сельскохозяйственное товарищество. Отчим с матерью имели два пая и вместе стали в ряд с тяжелыми кетменями в руках. У дехкан не было тогда ни лошадей, ни волов. Поэтому люди строились человек по тридцать в ряд и двигались по полю, взрыхляя землю. Сзади шли дети и сеяли семена.

— На бога уповай, а на кетмень нажимай!

Я тогда впервые услышал эту поговорку. Мне пошел уже восьмой год, и я нарезал себе в стороне, у речки, немного земли. Это был мой надел, о котором никто не знал. Участок свой я разделил на три поля. Первое засеял белым просом, второе — кукурузой, а третье превратил в бахчу. Каждый раз я выбирал свободную минутку, чтобы лишний раз полить из ведра свое крошечное поле.

Братишка Утепберген пас коз. Теперь я уходил в поле вместе со взрослыми и с ними же возвращался домой. Беднота общими силами соорудила плотину, но ее размыло во время наводнения. Пришлось качать воду на поля из реки методом «атпа». Для этого вверх по берегу роют три ряда ям. Над ямами устанавливают журавли и переливают воду при их помощи из нижних ям в верхние. Так вода попадает в арыки и течет потом в нужном направлении. В летнюю изнуряющую жару нет работы тяжелее. Поэтому и говорят дехкане: «Кто атпой поле поливает, тот жирным не бывает».

Здесь, на людях, все же было веселее, несмотря на многие трудности. Когда появилась первая зелень на полях, все дети аула во главе со взрослыми вышли охотиться на сусликов. Каждому дали по ведру и кожаному бурдюку. Кто постарше, вооружился дубинкой. Сусликов, имеющих вертикальную нору, нетрудно вытравливать: достаточно и полбурдюка воды. Но горизонтальные норы бывают недостижимы. Сколько ни лей в такую нору воды, суслик преспокойно отсиживается в гнезде, отрытом кверху от главного хода. Таких опытных зверьков приходится ловить при помощи силков или капканов. Почуяв запах молодой пшеницы, суслик не выдерживает и рано или поздно выскакивает наружу и попадает лапкой в капкан. Одним капканом за день можно поймать пять-шесть зверьков. С пойманных сусликов мы сдираем шкурки, растягиваем на камыше, чтобы получше высушить, и затем складываем в ящик. По приезде агента все шкурки сдаются ему. Взамен получаем чай, сахар, мануфактуру, кожу для сапог.

Грызунов мы ловим, разумеется, между двумя поливами. У меня их всегда оказывается больше, чем у других. Дело в том, что у меня сохранились капканы, сделанные еще отцом. Каждый вечер я ставлю их далеко в степи и спозаранку осматриваю. В руках у меня палка с железным наконечником. Если зверька прихватило капканом за шею или поперек туловища, он подыхает сразу. Но когда он попадает лапой в капкан, то становится опасен. В таком случае и пускается в ход палка. Один удар в ухо — и он затихает…

Капканов, легких, удобных, у меня целый десяток. Почти не было случая, чтобы они дали осечку. Несколько охапок шкурок сдаем агенту к осени. Все мы оделись в новые рубашки, а у меня появился вдобавок первый в жизни хлопчатобумажный костюмчик. Мать обновила верх стеганого одеяла, купила несколько цветастых наволочек.

Все это было приобретено по настоянию бабушки.

— Парень заработал эти деньги собственными руками, — сказала она. — Надо ему приодеться…

В то время, когда я охотился в поле на сусликов, в аул приезжали какие-то люди и переписывали детей школьного возраста. Об этом рассказал мне Утепберген. Отчим и мать не хотели записывать меня, ссылаясь на то, что я не достиг школьного возраста, но бабушка, оказывается, настояла на своем:

— Пусть учится! Глаза на мир у него должны быть открыты. Еще вырастет таким невеждой, как вы сами!..

Она нашла приезжих в соседнем доме и велела включить меня в список будущих учеников.

Я рассердился на то, что меня записали без моего согласия. К тому же ловля грызунов давала ощутимые плоды, а школа помешала бы этому занятию. Мне уже не хотелось идти учиться, и я сказал об этом отчиму и матери. Когда вечером возвратилась из соседнего аула бабушка, они вдвоем набросились на нее:

— Кайсар сам не хочет ходить в школу. Ты, старуха, что-то больно падка к наукам!..

Бабушка ничего не сказала им. Она умылась с дороги, села рядом со мной и огрубевшими от непрерывной многолетней работы руками погладила меня по голове.

— Кайсаржан, если старость не застлала пеленой моих глаз, то я вижу, что тебе следует учиться, — сказала она. — Из тебя выйдет толк. Иди, учись…

Хоть и побаивался я грозных взглядов, которые бросали на меня отчим с матерью, но разве мог я предать свою единственную заступницу в этом доме?

— Хочу учиться! — хмуро сказал я.

Отчим посмотрел на меня таким взглядом, что я невольно поежился. Было бы у него под рукой ружье, он бы наверняка пристрелил меня на месте. Но ничего такого не произошло. Он даже не побил меня, как делал это обычно без всякого повода.

Я почувствовал себя на седьмом небе от счастья, когда надел через плечо специально сшитую бабушкой ученическую сумку с лямкой. Чем смогу отплатить я ей за все то добро, которое она для меня сделала? Эта мысль впервые пришла тогда мне в голову…

Школа размещалась в большой шестиканатной юрте из белой кошмы, конфискованной, по-видимому, у какого-то бая. Учителем был человек высокого роста с маленькими тонкими усиками на смуглом лице. Сердце екнуло и заколотилось в два раза быстрее обычного, когда он положил передо мной новую книжку с картинками, голубую тетрадь с белой хрустящей бумагой и красный карандаш с черным стержнем. Я сразу узнал все это: книгу, тетрадь. Они мне уже давно снились чуть ли не каждую ночь.

И хорошо, что я был в костюмчике и сапожках. Теперь я уже ничем не отличался от других учеников. Пожалуй, был одет даже лучше.

Ученики сели в круг прямо на пол, подогнув правое колено по старому казахскому обычаю. Перед каждым лежала раскрытая книжка.

— Ата… Ана… Бала…

Это значило: дед, мама, мальчик. Мы кричали в полный голос, заглушая друг друга. Вдруг один из моих товарищей, Есирхан, указал на меня:

— Агай, этот мальчик хорошо поет!

Учитель сразу заинтересовался мной:

— А какие песни ты знаешь, Кайсар?

— Хиссу.

Я назвал ему распространенный эпос, и учитель одобрительно кивнул головой.

— Агай, он еще песни про всяких баб знает! — снова вмешался Есирхан.

— Про каких это баб? — удивился учитель. — А ну-ка спой!..

Я, конечно, не заставил себя ждать и тут же спел несколько шуточных песен, с которыми джигиты обращаются к девушкам. Песни эти похожи на русские частушки, и учитель смеялся до слез. Мой авторитет в школе сразу вырос. Меня с тех пор и там все звали «Жырау-бала».

В тот год мы разучивали в школе «Письмо Батимы». По пути в школу и обратно мы громко пели ее хором. В то время ведь процветал калым, и эта песня выступала защитницей девушек, против бесправия и произвола родственников. Мне особенно близка была она. Много позже я узнал, что автором ее был знаменитый казахский поэт Аскар Токмагамбетов.


По правую сторону от меня сидит светловолосая девочка с черной родинкой на щеке. У нее огромные черные глаза и блестящий металлический круг, поддерживающий волосы. Мне она кажется необыкновенной красавицей, да так оно, наверное, и было на самом деле…

Она иногда спрашивает меня о чем-нибудь. Стараясь ответить ей как можно достойней, я пыжусь и совершенно теряюсь.

— Кайсар, ты не робей, когда я говорю с тобой! — успокаивает она меня очень серьезным тоном. — Наверно, я не так разговариваю с тобой…

Постепенно я прихожу в себя и перестаю краснеть, разговаривая с ней. Иногда я заворачиваю за ней в ее аул. В юрте мы вместе читаем книгу. Мать девочки угощает меня айраном, он такой густой, что ложка торчком стоит в чашке.

Девочку зовут Сымбат — «Красивая». Редко кому так подходит имя. И голос у нее густой, приятный. Она спрашивает у меня незнакомые ей буквы. Я хоть и сам еще не силен в грамоте, но стараюсь разъяснить. К счастью, никто не проверяет меня.

Отчим был против моего учения только потому, что некому будет поливать и полоть огород. Но я учусь лишь до обеда. Придя из школы, я наскоро закусываю и, прихватив с собой сумку с книгой и тетрадями, бегу в поле. Там, у нашей бахчи, я устроил себе шалаш. Бросив сумку, начинаю поливать арбузы, дыни, пропалывать тыквы. По краям поля я соорудил четыре пугала-вертушки от воробьев.

Уже к вечеру прекращаю работу, забираюсь в шалаш и читаю букварь. Время от времени кручу трещотку, отгоняя птиц, слетающихся клевать стебли растений. Домой обычно возвращаюсь с восходом луны. В голове путаются какие-то рифмы, отрывки из прочитанного. Бешено колотится сердце, словно хочет улететь в неведомую даль…

У нашей речки сатанинский характер. Иногда она вздувается и выходит из берегов в середине лета. Только вчера в ней было воды по щиколотку, а сегодня, чтобы перейти ее, нужно задирать рубашку до пупка.

Как-то раз я зашел к Сымбат и засиделся. Нужно сказать, что уже на второй день занятий все мы поснимали новую одежду и стали носить старые залатанные штанишки. Выйдя от Сымбат, я подтянул штаны и вприпрыжку помчался к речке. Вода в ней потемнела и бурлила, смывая берега. Что делать? Пришлось снять штанишки, задрать рубашки и идти на ту сторону, подняв над головой сумку с букварем.

Но, не дойдя до середины, я увидел, что вода достигает подбородка. Я вернулся назад, сбросил всю одежду и намотал ее себе на голову. Туда же приладил и сумку. Течение оказалось очень сильным, но, плывя наискосок, я вскоре почувствовал ногами дно.

Уже выходя на свой берег, я вдруг увидел громадную щуку. Она трепыхалась у самого берега с большим сазаном, застрявшим у нее во рту. Мог ли спокойно смотреть я на такую добычу? Забыв об одежде и сумке на голове, я бросился к щуке. Но стоило протянуть руки, как щука оживала и отплывала на три-четыре метра в сторону. Неловко наклонившись, я вдруг почувствовал, как узелок соскользнул с головы в воду. В последний момент я поймал его и, проклиная щуку, вылез на берег. Тетради в сумке оказались сухими, но букварь намок, особенно первые страницы…

Не было предела моему горю. Подложив траву, я начал сушить букварь. Высох он быстро, но страницы сделались желтыми, а картинки поблекли. Что я скажу теперь учителю? Как буду учить уроки с Сымбат? Грязнее всего оказалась та страница, которую мы в те дни читали!..

Через день я снова был у речки. Вода в ней была тихая, светлая и опять еле доходила до щиколоток. Я загрустил еще сильнее. Кто поверит, что я вымазал букварь, переплывая речку?

И тут я впервые почувствовал что-то неладное с ухом. Сперва мне показалось, что я вчера набрал в него много воды. Но сколько я ни прыгал на одной ноге, боли не прекращались. К вечеру ухо так разболелось, что я не смог уснуть…

Это были страшные полмесяца. Бабушки не было дома, и я сказал о своей болезни отчиму и матери. Они отмахнулись от моих приставаний. Вскоре я перестал слышать на это ухо, а от боли терял временами сознание.

— Так тебе и нужно! — ругала меня мать. — По целым дням не вылазишь из воды, как головастик…

Теперь я уже не мог спать по ночам, а когда становилось невтерпеж, плакал. Все казалось мне, что какое-то чудовище проникло в мое ухо и шевелится, копошится там, гложет его изнутри. Но хуже всего было то, что никто даже не интересуется, не верит, не сочувствует.

По дороге из школы я зашел как-то к нашему родственнику Баймурату. В этот день неведомая тварь так страшно ковырялась в ухе, что у меня все время кружилась голова и темнело в глазах. Стало ясно, что я не дотяну до дома. Хозяйка, миловидная, участливая женщина, хорошо приняла меня, угостила жареным пшеном со сметаной, но мне было не до еды. Я притулился у ее порога и пробредил всю ночь. Стоило мне вздремнуть, как начинало сверлить уже прямо в мозгу. Я вскакивал со страшным криком и тряс головой…

Утром тетка подошла ко мне, вывела на улицу, ближе к свету:

— Что случилось с тобой, бедняжка?.. А ну-ка покажи свое ухо, возможно, там скопилась сера…

Но едва она коснулась рукой уха, я подпрыгнул от неимоверной боли. Не обращая внимания на мои вопли, она сунула в ухо палочку и в ужасе отшатнулась:

— О аплах, да у тебя в ухе завелись черви!

Она завела меня обратно в юрту, где дядя в это время клал за губу насыбай — мелко толченый табак со всякими острыми специями. Тетка высыпала из его бутылки этот насыбай, сделала густой раствор и, положив меня на бок, несколько раз до краев наполняла и опорожняла больное ухо. После этого боль пропала, и я уснул мертвецким сном. Говорят, что я проспал больше двух суток. Хозяева испугались за меня и тормошили несколько раз. Но я все спал.

На третьи сутки я возвратился домой. К этому времени вернулась и бабушка, ездившая в гости к младшей дочери. Она тут же положила мою голову к себе на колени и длинной иглой начала вытаскивать из уха дохлых червей. Их оказалось десятка полтора, крупных и безобразных. До сих пор удивляюсь, как они не продолбили мне барабанную перепонку!..

— Ах вы, бессердечные твари! — накинулась бабушка на притихших мать с отчимом. — Вам нет до него никакого дела. По-вашему, пусть ребенок сгниет заживо!..

О, как хорошо помню я все это!


— Приехал ошитель для взрослых!

— Всех учить будут: молодух и даже старух…

— Ликбез!..

— А нас не будут крестить?

— Уж такой ты хороший мусульманин, что боишься!

Каких только диких слухов не вызвала в ауле весть об организации школы ликбеза. Все оказалось гораздо проще. На окраине аула установили еще одну белую юрту, и все взрослые стали приходить туда ежедневно на час или два. Учительницей была очень красивая стройная городская девушка в комсомольской форме. Школа сделалась центром притяжения для аульной молодежи.

Отчим и мать под всевозможными предлогами отлынивали от учебы. Из нашего дома пошел в школу лишь один Омирали. Как-то пришел я с поля и увидел его лежащим на стеганой подстилке. Перед ним лежали раскрытые книга и тетрадь. Опираясь на локти, всеми пятью пальцами правой руки он сжимал карандаш и пытался вывести какие-то знаки. Омирали пошел по пути отца и сделался ремесленником. Пальцы у него были толстые, сильные, привыкшие скручивать железо. Он пыхтел, старался, краснел от напряжения, но ничего не получалось. Заглянув через его плечо в тетрадь, я прыснул. Брат удивленно, словно проснувшись, посмотрел на меня.

Через несколько минут я снова подошел к нему: он маялся все с теми же пятью буквами. Никак они не выписывались у него. Мне было приятно: такой большой, двадцать пять лет ему, а я лучше его пишу и читаю!

Надувшись от самодовольства, я принялся учить брата:

— Что это у тебя за буква? «А»? Так она больше похожа на верблюжью лапу… А это что за аркан с узлами? Ах вот оно что: «Б»!.. Ну, а это совсем не «Г», а старый курук, жердь с петлей для ловли необъезженных лошадей!..

Брат, пригнув голову, послушно сносил мои издевательства. Смилостивившись, я принялся учить его письму:

— Карандаш держи вот так: тремя пальцами, а тетрадь положи прямо, ровно… И не дави, это тебе не подкова! А книгу не отставляй так далеко!..

Я в точности повторял слова нашего учителя, а брат подчинялся, как маленький, и делал все, что я говорил. Видели бы вы меня в эти минуты!

Так, едва достигнув восьмилетнего возраста, я сделался учителем.


Эту радостную весть сообщил нам мальчик, прибежавший в школу чуть пораньше нас:

— Кзыл отау!.. Красная юрта приехала!..

Мы стали прыгать и хором распевать:

— Кзыл отау — биздин отау!.. То есть «Красная юрта — наша юрта!». Мы уже слышали этот лозунг.

Еще подходя к школе, я заметил на зеленой лужайке на краю аула небольшую шестиканатную юрту. Она была самая обычная на вид, только опоясана красной материей, а на белой длинной жерди трепетал красный флаг. Люди — стар и млад — спешили к юрте со всех сторон. Нам тоже хотелось заглянуть туда, увидеть и услышать все, что говорится и делается у Кзыл отау, но помешал приход учителя.

Обычно я очень внимательно слушал учителя, но сегодня его слова залетали в одно ухо и вылетали из другого. Вся душа моя рвалась в красную юрту. Мы давно были наслышаны о том, зачем она приехала. Некоторые говорили об этом со страхом и ненавистью, но большинство людей радовалось.

Наконец-то наступила долгожданная большая перемена, и все мы, толкая друг друга, бросились на лужайку. Добежав, остановились в нерешительности. Целая толпа людей стояла и ждала чего-то необычного.

И вдруг из юрты вышли двое — парень и девушка. Я чуть не ахнул от неожиданности. Парень был тот самый чабан, который пас в наших краях овец бая Тумена, а в девушке я признал четвертую, молодую, жену старика бая!..

Чабан тоже заметил меня и хитро подмигнул:

— Видишь, мальчик, мы теперь со снохой!

Настроение у него и бывшей жены бая было превосходное. Тут находилось множество людей, требовавших от своих богатых хозяев недоплаченные за многие годы работы деньги. Они выходили из юрты, явно удовлетворенные, зато богачи опускали глаза и втягивали головы в плечи под насмешливыми взглядами бедноты. Нечего и говорить, на чьей мы находились стороне. Наш новый аул образовался из самой перекатной голи…

Мой маленький участок дал замечательный урожай. Колосья белого проса были так тяжелы, что тонкие стебли едва выдерживали их. Султаны достигали добрых двух пальцев в длину, а с одного колоса получалось по две пригоршни зерна. Это был хороший скороспелый сорт, как раз для нас. Еще стояло зеленым просо на «взрослых» делянках, а мы с братиком и сестричкой выбирали спелые колосья, отделяли зерна и жарили их на огне. Затем мать толкла зерна в ступе. Это была единственная наша мучная пища…

Мы повеселели. А вскоре созрел и первый коллективный урожай. В юртах появился свой хлеб. Созревала кукуруза, да такая, что на каждом стебле торчало по три-четыре тяжелых, очень зеленых, с мохнатой бородкой початка. Мы варили и ели ее с небывалым аппетитом.

Дыни тоже уродились на славу. Тут были и ярко-желтые круглые жамбилше, и ароматные гуляби, и полосатые, крапчатые, многоцветные дыни многих других сортов. Они наливались с каждым днем, буквально на глазах становились все крупнее. Еще быстрее росли арбузы, уже ставшие величиной с небольшой котел каждый. Особенно много было тыкв: белых, зеленых, оранжевых, ярко-красных. Они лежали на грядках, словно упитанные овцы в кошаре. Для нас, мальчишек, выросших в песках, род которых кочевал из века в век, это было подлинным чудом!

Уже само цветение казалось волшебной сказкой. У дынь и арбузов цветы мелкие, ярко-желтые, похожие на пуговички, а позолоченные цветы тыквы напоминают по виду наш медный школьный колокольчик. Очень интересно наблюдать, как крепкие шершавые стебли расползаются по земле, образуя причудливые круги. Какой-то особенной жизненной силой полны они, да это и немудрено при обилии солнца и воздуха. Голова кружится на бахче во время цветения…

А какой запах стоит во время созревания дынь!

Взрослые, проходя мимо бахчи, обязательно порадуются:

— Аллах смилостивился над сиротами!..

— Да, не оскудела рука его…

— И сам он молодец, Кайсар!..

Мне приятны такие разговоры. Помимо проса, которое помогло продержаться нам до нового урожая, я собрал со своего участка большой чувал початков, не считая съеденных в зеленом виде. А дыни и арбузы мы ели в неограниченном количестве каждый день.

Ели все, кроме Утепбергена. Он ни за что не хотел пробовать арбузы, даже уходил, когда резали их. Однажды отчим принес с бахчи арбуз, и проснувшийся братишка принял его за огромную страшную жабу. Он сильно закричал и долго не мог успокоиться. С тех пор он и не прикасался к ним.

Но тыквенную кашу и он ел по две чашки в один прием. Тогда нам казалось, что нет вкуснее яства. А сколько радости приносили хорошо прокаленные на огне тыквенные семечки!..

Да, никто, кроме нас самих, не помог нам. Если и пришлось бы благодарить кого-нибудь за превосходный урожай на моем маленьком участке, то прежде всего того старика, старожила здешних мест, который посоветовал мне разбить свой огородец на илистых наносах у речки. Да и мы с Утепбергеном не ленились: пололи бурьян, рыхлили землю и перетаскивали за минувшее лето тысячи ведер воды от речки до огорода.

Как только пожелтеют листья у проса, начинается уборка. И все от мала до велика тогда на общественном поле. Нас, детей, приспосабливают водить на току волов и лошадей. Чтобы мы не свалились, нас частенько привязывают к спинам животных. Даже дряхлые старики и старухи находят для себя посильную работу: кашеварят, подметают ток, подносят топливо. Одним словом: «Жни побыстрее просо, иначе останешься с носом!» Мы засыпали прямо на току, завалившись в сухую солому, а взрослые продолжали работать и при лунном свете. Я до сих пор не знаю, когда они спали…

Не проходит и недели, а на току уже высятся целые горы белого и красного проса. Оно похоже на маленькие бусинки, которые носят на шее девушки. Особенно красиво красное просо, отливающее в лучах заходящего солнца червонным золотом. Какими глазами смотрит на это просо дехканин! В его взгляде радость ощутившего плоды своего труда человека, уверенность в завтрашнем дне, благодарность природе…

Перед тем как разделить урожай на паи, устраивают древний праздник урожая. Для этого выделяют два мешка проса, и женщины всего аула в течение дня толкут его в ступах, жарят, очищают от шелухи. Мужчины в это время забивают и свежуют трех-четырех козлов и баранов, откормившихся в последние недели на стерне. В нескольких огромных котлах варят пшенный плов. Его хватает на всех, и люди наедаются до отвала. Обычно приезжают гости из других аулов. Их принимают с распростертыми объятиями. Потом едут к ним на такой же праздник…

Он так и называется, этот праздник, — «Шулен ботка», то есть «Общая каша». Каждый приносит с собой всякую снедь, которой угощает соседей: осьмушку чаю, полуголовку сахару, бурдюк кумысу.

Наутро во главе с аксакалами, составляющими Совет товарищества, дехкане сходятся на ток. В руках у них мешки и паласы. Раньше всего выделяется доля вдовам, сиротам и тем, чьи родители погибли во время народного восстания 1916 года и на фронтах гражданской войны. Потом урожай делится по паям. Проходит еще несколько дней, и дехкане грузят полученный урожай на верблюдов и откочевывают к своим зимовьям…

У нас в доме снова несчастье. Из-за какого-то пустяка поссорились отчим с матерью, и это переросло в гнусную драку. Снова дикое избиение, льется кровь. Обливаясь слезами, бегу к соседям, стучу во все двери:

— Заступитесь, добрые люди! — Хватаю аксакалов за полы, умоляю их о помощи: — Мырык убивает мою маму!..

Но все словно оглохли, никто не хочет помочь. Некоторые даже осуждают меня:

— Иди отсюда, чтобы на соплю твою не наступить!

— Ничего не станется с твоей матерью!

— Иди, плачь в собственной юрте, негодник!

Людей словно подменили. Живы старые законы, и по ним негоже казаху вмешиваться, когда муж «наказывает» жену. Ударить жену и грехом-то не считается. Чтобы не видеть кровавого побоища, бессильно опускаюсь на землю под кустом туранги. Плачу навзрыд, проклиная зверство и жестокость. Такая злоба поднимается во мне против дикости и невежества, против старых феодальных нравов и привычек, что хочется придумать самую жестокую казнь для их вдохновителей.

Но куда деваться: выплакавшись до изнеможения, возвращаюсь домой и вижу мать лежащей в углу. Она с головой укутана в стеганое одеяло, платок в крови. Братишка с сестренкой попрятались по обе стороны сундука и всхлипывают: не в силах больше плакать. Особенно жаль бабушку: на ней лица нет. Дрожащими руками она собирает какие-то узелки, увязывает их. Безудержно зарыдав, хватаюсь за ее подол и не выпускаю его из рук.

Бабушка вдруг села прямо на землю и заплакала, завыла вместе со мной. Это было так страшно, что я закричал уже не своим голосом. До сих пор этот крик рвется из моего горла, когда мне снится тот день со всеми подробностями.

— Эй, Кайсар, а ну-ка утри свои слюни и приведи верблюдицу!

Это голос отчима. Он сидит под юртой в холодке и не хочет выходить под палящее солнце. Я вздрагиваю, словно очнувшись от страшного сна, и не двигаюсь с места.

— Иди, а то пропадешь! — шепчет мне бабушка.

Я высвобождаюсь из ее теплых объятий и иду за верблюдицей. Бабушка седлает ее, навьючивает свои нехитрые пожитки, привязывает к седлу конец веревки, на которой потащится сзади черная корова с теленком. У теленка на лбу беленькая звездочка.

— Возьми немного проса, — бормочет Мырык, не поднимая головы.

— Будь ты проклят вместе с твоим просом, проклятый изверг! — Бабушка поднимает руку, проклиная отчима. — Самый поганый человек тот, кто не уважает ни старого, ни малого. Уродливая у тебя душа, поганец. Дай мне, аллах, не свидеться больше с тобой на этом свете!..

Она села на спину верблюдицы, а я уцепился за ее ноги и кричал, что ни за что не отпущу ее. Перед тем как поднять верблюдицу, бабушка поцеловала меня в лоб и щеки. Отвернувшись, она вытерла глаза краем платка.

Качнувшись дважды вперед и назад, поднялась верблюдица. Словно прощаясь с нами, протяжно заплакал верблюжонок. Бабушка взяла в руки конец веревки от коровы с теленком, и они отправились в путь. Я смотрел сквозь слезы вслед удаляющейся бабушке. Она сидела гордо, непреклонно и так и не оглянулась назад.

Я потерял единственного близкого мне человека на этом свете, единственную опору в становящемся все сложнее мире. Собственный дом казался мне холодной могилой, заброшенным людьми зимовьем. Вечером я не пошел домой и переспал у порога наших соседей…

Рано утром меня обнаружила там старуха Балшекер. Она завела меня в юрту, дала попить чаю с сахаром и запричитала надо мной:

— Горька доля сиротская!.. Когда бы был жив отец, Кайсар вошел бы в любой дом без стеснения. А теперь вот где устроился. Как последний нищий, скрутился у порога… Но я вижу, что он уродился в отца. Оглянуться не успеем, как выйдет из него настоящий человек. Отец его был уважаем всеми, мир праху его!..

От этой доброй старушки Балшекер я узнал историю своей бабушки. Пять дочерей было у нее и один сын по имени Тубекбай. Еще до революции он закончил училище и сделался народным учителем. В гражданскую войну Тубекбай стал боевым красным командиром и погиб двадцати шести лет от роду. Бабушка осталась без дома и с тех пор жила у своих дочерей, по два-три года у каждой. Меня она любила больше всех своих внуков, потому что я был сирота. И еще потому, что очень был похож на ее единственного погибшего сына Тубекбая… Это от бабушки я услышал поговорку: «Хороший дом строится из хорошего дерева, так и хороший человек урождается в родственников матери».

Уехав от нас, бабушка поселилась у другой своей дочери, где-то возле самого Аральского моря…

Мы с Есирханом пасли овец далеко за аулом. Вдруг послышался непонятный нарастающий гул, а потом я увидел мчащуюся прямо на нас большую черную коробку без лошадей. У меня душа ушла в пятки от страха, а спрятаться было негде. Я сел на землю и заревел что было сил. Есирхан, который был старше меня года на три-четыре и не раз уже ездил в город, хохотал до упаду:

— Ну и дурачок же ты, Кайсар!.. Ведь это машина, обыкновенный грузовик. Трусишка!..

Вскоре распространился слух, что в Куилысе состоится осенняя ярмарка, и машины стали проезжать мимо нас каждый день. На ярмарку везли всевозможные товары: чай, сахар, одежду, обувь, мануфактуру, сельскохозяйственные орудия, сепараторы, предметы домашнего обихода, в которых так нуждался в те годы аул. Для товаров были разбиты большие шестиканатные юрты и белые парусиновые палатки.

Впервые на этой ярмарке увидел я высокорослых светлоглазых людей с небритыми головами. Это были русские. Раньше никто из них не заезжал в наши края. Да и казахов я встретил на ярмарке каких-то других: в красивой городской одежде или в полувоенной форме с ремнями через плечо. Я вспомнил, что рассказывала мне старая Балшекер. Когда-то мой погибший дядя Тубекбай носил такую форму с ремнями.

И совсем уж в диковинку нам было видеть девушек-казашек, которые носили короткие городские платья и свободно разговаривали со всеми мужчинами, в том числе и с русскими. Мы, аульные дети, немедленно окружали их, как только они останавливались, и с великим любопытством смотрели им в рот. Несмотря на нормальные нос, глаза, уши, они все равно казались нам какими-то необыкновенными людьми.

Там же, на ярмарке, в первый раз увидел кино. Оно было, конечно, немым. Помню, что показывали войну: весь экран занимала туша убитого коня. Потом солдат открывал плоским штыком консервную банку и вдруг дернулся и повалился на землю, сраженный пулей. Мы не понимали, о чем идет речь в фильме, но было интересно смотреть, как на белой, похожей на дастархан поверхности появлялись живые люди, двигались, махали руками, смеялись. И кусты, деревья, река были совсем настоящие. Только шума листьев и воя ветра не было слышно.

Особенно поразил нас духовой оркестр. Огромные медные трубы казались нам живыми существами, которые победно рыкают на всю степь. Лошади и верблюды шарахались в испуге, да и у нас душа уходила в пятки.

В свою очередь, и мы потешались, когда приехавшие из города люди сталкивались с чем-то необычным для них. Помню трех русских парней, которые захотели прокатиться на верблюде. Они долго стояли возле громадного дромадера, называя его «кораблем пустыни». Самый смелый из них с большим фотоаппаратом через плечо полез на спокойно лежавшего верблюда и устроился между горбами. Тогда и двое других забрались наверх: один сел на круп, ухватившись руками за горб, а другой на шею да еще лицом к хвосту. Верблюд не обращал на них никакого внимания, и тогда они стали кричать мне, чтобы я поднял его на ноги. Я с готовностью выполнил просьбу.

Дальше все происходило получше, чем в кино. Стоило посмотреть на ребят, когда верблюд начал подниматься, клоня их то в одну, то в другую сторону. Соскакивать было уже поздно, и они судорожно вцепились в косматую спину. Я чмокнул, и верблюд зашагал прямо в степь, спокойно и величаво. Хохот стоял на всю ярмарку. Когда кто-то из взрослых остановил верблюда и снял любителей экзотики, на них лица не было. Судя по всему, это были какие-то корреспонденты. Придя в себя, они долго подтрунивали друг над другом, показывая жестами, каково им было на верблюжьей спине…

Так никто и не одолжил нам подводы для откочевки в ту осень. Пришлось нанять за полтора мешка проса верблюда и снова использовать коров как вьючный скот. Все же было веселей, потому что в огромных мешках, которые мы положили на них, находились тяжелые полосатые тыквы. Всего этого должно было хватить на зиму. Четыре или пять бедняцких хозяйств составили один аул, и мы тронулись в путь…

Осень выдалась хорошая, теплая, и это во многом выручило нас. Помню, долгое время еще реки не замерзали, и я ходил на рыбалку.

Однажды несколько ребятишек договорились вернуться в Куилыс, к устью реки, чтобы порыбачить всласть и поесть поздних арбузов и дынь. Побывавший там человек рассказывал, что на оставленных нами бахчах выросли небольшие, но очень сладкие дыни, а арбузы теперь даже лучше летних.

Добираться в Куилыс пешком было трудно, и родители одного из моих товарищей дали нам верблюда с седлом. Мать долго не хотела отпускать меня, но согласилась, когда я пообещал заехать на обратном пути к некоему Абдибаю и забрать у него одолженный еще с лета чайник. Абдибай этот жил где-то на полуострове, неподалеку от нашей бахчи. Пока я рядился с матерью, все наши уже влезли на верблюда, а мне досталось место где-то возле самого хвоста. Одна рука у меня была занята удочками и наживками, а другой я ухватился за пояс сидящего впереди мальчика.

Ехать было не очень далеко, и к полудню мы уже находились в Куилысе. Разумеется, дынь и арбузов оказалось совсем мало, да и сладость их была относительна, но это не испортило нашего настроения. Мы опутали ноги верблюду, оставили его пастись на лугу, а сами с четырех сторон атаковали бахчи, поедая на ходу все, имевшее вид арбуза или дыни. Отвалились мы лишь тогда, когда кого-то стошнило.

Повезло нам и с рыбой. Ее давно никто не пугал, и мы в каких-нибудь полчаса наловили столько, что еле могли нести.

— Вы еще порыбачьте, а я схожу за нашим чайником, — сказал я друзьям и побежал разыскивать юрту Абдибая.

К сожалению, она была не так-то близко. Пока я нашел ее и попил чаю, солнце уже начало клониться к закату. К тому же я привел на нашу бахчу маленького сына Абдибая и угостил его зелеными дынями. Пришлось провожать его обратно. Наскоро сорвав еще три-четыре дыньки для своих братика и сестренки, которые ждали моего возвращения, я побежал к месту нашей рыбалки. Там никого не было. На берегу лежала лишь моя удочка, а в воде бултыхалась в связке наловленная мной рыба. По следам я определил, что друзья не дождались меня и уехали. Крупные впадины от верблюжьих ног вели в направлении зимовья…

Несмотря на приближающийся вечер, я решил идти домой пешком. В руках у меня был тяжелый медный чайник и связка рыбы, а за пазухой — дыньки.

Чтобы быть готовым ко всему, я вырезал в тамарисковой роще увесистую палку и тронулся в путь. А тени уже сделались совсем длинными, и вскоре проглянули первые звезды. Ночь в наших краях наступает быстро: едва закатится солнце, и вот уже темно, хоть глаз выколи. Несмотря на усталость, я все прибавлял шагу, а потом побежал. К счастью, дорога, которая вела к нашему аулу, была различима в ночи. Я несся по ней что было сил, проклиная своих неверных товарищей. Если бы они заранее предупредили меня, я мог бы остаться ночевать у того же Абдибая!..

Мне показалось, что аульные ребята относятся ко мне с презрением, потому что я сирота. Слезы застлали мне глаза, Не помню, что меня заставило оглянуться, но я вдруг увидел сзади два круглых ярко горящих огонька. Как маленькие угольки, светились они в нескольких шагах. Душа у меня ушла в пятки. Я хотел крикнуть, но голос не повиновался мне. В горле застрял какой-то комок…

Я стоял и смотрел во тьму, боясь пошевелиться. Огоньки тоже замерли и не двигались. Немало наслушался я рассказов о всяких джинах и вурдалаках, которые бродят в ночи, подстерегая свои жертвы. Неужели это одно из тех чудовищ?! Голос вдруг вернулся ко мне, и я заорал во всю силу своих легких. Огоньки метнулись в сторону, пропали на миг и снова обозначились немного подальше. Глаза у меня начали привыкать к темноте. Я увидел длинную тень и торчком стоящие уши. Решив, что это бродячая собака, замахнулся палкой:

— Пошел!.. Пошел вон!

И вдруг я понял, что это не собака. Ведь мне приходилось уже видеть волков. В прошлом году они среди бела дня посреди аула задрали нашего теленка. А тень с горящими угольками снова начала приближаться ко мне. Пятясь от нее, я неожиданно задел палкой о чайник. Раздался резкий металлический звук, и волк опять отскочил в сторону. Тогда я принялся кричать диким голосом и что есть силы колотить палкой о чайник. Волчья тень отпрянула в темноту, и тут послышался такой жуткий вой, что все затрепетало во мне.

Вся степь, казалось, завыла вокруг. Видимо, их тут не один или два, а целая сотня волков. К тому же я знал, что волки воем сзывают друг друга. Это придало мне прыти, и я бросился бежать из последних сил.

А вой не утихал. Наоборот, он разрастался, приближаясь с разных сторон. Потом уже мне рассказали, что когда воет волк, то звук несется не только из горла, но и из-под брюха, от ушей, от хвоста. Все вибрирует в нем, и создается впечатление, что воет целая стая.

Возможно, все так и было, но когда справа показалось наше кладбище, оттуда совершенно явственно отозвался еще один волк.

Силы оставляли меня: хотелось сесть на землю, закрыться руками и ждать своей судьбы. И вдруг весь этот вой стих, словно по мановению чьей-то невидимой руки. В наступившей тишине послышался собачий лай. Кажется, никогда не слыхал я более приятных звуков!..

А к первой собаке присоединилась вторая, потом третья. Они лаяли на разные голоса: глухо ухали могучие овчарки-волкодавы, вовсю заливались дворовые шавки, тонко подлаивала борзая. Лай нарастал, стремительно приближаясь, и вдруг мимо меня промчалась вся собачья ватага из нашего аула, явно преследуя кого-то. Я оглянулся: и в помине не было зловещих огоньков.

С легким сердцем шел я по ночному аулу. А ведь вчера еще я боялся даже днем проходить мимо саманин дедушки Али. У него были такие собаки, что снимали на ходу всадника с коня. Теперь я знаю, что они — мои лучшие друзья!..

Дома еще не спали и мирно ели молочную лапшу. Обо мне никто и не беспокоился. Съели бы меня волки, кое-кто здесь бы, наверно, порадовался. Переступив порог, я уронил тяжелый чайник и с ревом грохнулся на пол. Между тем дома просто подумали, что я остался ночевать у Абдибая. Кому могло прийти в голову, что восьмилетний мальчик решится идти ночью через безлюдную степь!

Зимовали мы почему-то уже не в нашей землянке, а в соседнем урочище, где жил наш зажиточный сват Кобентай. Сын этого человека был женат на дочери моего дяди Умбетбая. У меня возникло подозрение, что отчим переселился с расчетом поживиться чем-нибудь возле богатого родственника. Как в песне говорится:

Пусть не щедра, но славна богатая семья,

Вкус масла приятен, хоть нет его у тебя!..

Когда наш верблюд и груженные мешками коровы прибыли на место, самого Кобентая не было. Он с семьей пребывал еще на осенней стоянке. Мы еще не успели и устроиться на новом месте, как прибежал какой-то рыженький коротыш ростом с моего братишку и принялся неслыханными словами костерить отчима. Оказывается, отчим накануне поймал в стаде его верблюда, приняв за верблюда Кобентая. Взвалив за это себе на плечи мешок нашего проса, коротыш ушел со своим верблюдом. Вскоре вернулся и сам Кобентай. Он занял свое зимовье, а мы устроились в сложенном как попало из сырцового кирпича хлевушке, прорубив предварительно маленькое оконце, поставив печку и приладив дверь. Лучше всего о нашем житье-бытье поведала бы народная песня:

Если сосватаются бай с баем —

Обмениваются скакунами.

Если сосватаются бедняк с бедняком —

Обмениваются сумами.

Если сосватаются бай с бедняком —

Обмениваются презрением,

Проклиная тот день,

Когда сосватались!

По старинному казахскому обычаю Кобентай сразу же пригласил нас всех к себе в гости, и на этом его благодеяния закончились. Он даже на порог нас не пускал…

Степняки обычно строят свои зимовья таким образом, что тесным гнездом стоит десяток домов. И хоть Умбетбай жил у Кобентая, тот не выносил даже одного его вида. Не переставая, измывались они над моей сестрой Ажар, приходившейся им снохой. Они называли ее не иначе, как «дочь голодранца», и это всегда больно ранило мое маленькое сердце. А зять, здоровенный детина, не обращал на это никакого внимания.


Старуха Кобентая время от времени зовет меня покачать их ребенка. Мне перепадают какие-то куски, но я прячу их и несу домой, где ждут меня голые и полуголодные братик с сестричкой. Вид их до того жалок, что хочется плакать вместе с ними.

У нас уже нет скота, чтобы зарезать в трудную минуту. Поняв, что зимой не обойтись без тягла, отчим отдал двух коров и теленка за верблюдицу, от которой ждали потомства. Несколько овец и коз, оставленных бабушкой, хватило до середины зимы. Потом наступил настоящий голод. Мы ели пустую похлебку и начали понемногу пухнуть. Разуверившаяся во всем и доведенная до отчаяния мать, уже не боясь побоев, проклинала Мырыка самыми страшными проклятиями.

— Чужие мужья трудятся день и ночь! — кричала она в исступлении. — Только один ты караулишь дым из чужих труб. Как собака в ожидании объедков, ждешь у чужих порогов. Единственное занятие у тебя — драться с собственными детьми из-за чашки супа. Будь проклят аллах, создавший тебя на мое горе в образе мужчины!..

— Не мели, что на язык подвернется! — огрызнулся отчим. — Тоже хороша. Все в доме шиворот-навыворот!..

Так начинается очередная ссора, которая обязательно перерастает в побоище. От него уже родилось двое детей, и меня он считает лишним ртом в семье. Тяжелой ненавистью взрослого лоботряса ненавидит он меня. На теле у меня уже нет живого места. Прошлой весной он зверски избил меня только за то, что обнаружил в моем кармане горсточку жареного проса. От побоев я потерял сознание. Голова была разбита, лицо распухло, и я еле двигался от удара сапогом в спину. В таком виде и привела меня моя бедная мать к аксакалу нашего аула Узакбаю.

— Вы сами насильно свели меня с этим двуногим зверем, — сказала она, утирая слезы. — И вы хорошо знаете, что не проходит дня без того, чтобы он не избил меня или этого несчастного сироту. Сейчас он хочет загнать его в могилу. Почему вы позволяете ему это? Почему не поговорите с ним, как старшие родственники?!

Я стоял и плакал, не в силах сказать что-нибудь. Но аксакал Узакбай и сидящие у него другие старики даже не посмотрели в нашу сторону. Существовало старое правило, по которому «бабы всегда врут».

— Идите!

Мы пошли, так ничего и не добившись от них. Только снохи старого Узакбая пожалели нас:

— Самый бессердечный человек на свете!

— Черный вампир!

— Как его только земля носит? Хуже шакала!..

Так они говорили о Мырыке, своем родственнике. Мне они насыпали полный подол баурсаков…

Мы с матерью переночевали в ауле родичей и вернулись домой. Куда нам еще было идти жаловаться?..

— Одевайся, да поживей!

Отчим тряс меня за ногу посреди ночи. Я оделся, и мы вдвоем вышли на улицу. Ночь была темная и холодная. По стене нашей мазанки поднялись на крышу дома Кобентая. Отчим подвел меня к темному отверстию в крыше, перевязал за пояс арканом:

— Полезай!

Страшно было мне лезть в чужой дом ночью, но еще страшнее были для меня пудовые кулаки моего отчима. Я весь дрожал. Мырык приблизил губы к моему уху.

— Там висит мясо… Бери в разных местах, чтобы незаметно было, и подавай мне в эту дыру!..

Не помню, как полез я в темноту, что делал там.

— Хватит — послышался шепот отчима, и я снова очутился наверху.

Это был мясной склад Кобентая, а дыру в крыше проделали для того, чтобы мясо проветривалось. Еще несколько раз лазил я туда, а потом не захотел. Отчим не стал уговаривать меня, а тут же свалил на пол и принялся топтать ногами. Я увернулся от него, в одной рубашке выскочил на мороз и помчался к дяде Умбетбаю. Отчим, видимо, испугался, что я расскажу про наше воровство, и на следующий день явился за мной.

— Не пойду! — решительно сказал я.

Даже равнодушный ко всему на свете Умбетбай, и тот не выдержал.

— Почему ты, такой здоровый, все время избиваешь сироту, который величиной с мышонка? — спросил он у Мырыка. — Кайсаржан вправе искать на тебя управы у нас. Я усыновлю его, потому что его отец выкормил когда-то меня самого. За добро люди платят добром. А ты уходи. Хватит с тебя, если благополучно своих детей вырастишь!

Отчим понял, что я ничего не рассказал, и махнул рукой:

— Ладно, пусть будет по-вашему!

Я остался жить у Умбетбая. Они жили вдвоем: он да жена. Хозяйство у старика было небольшое: три или четыре коровы, кобыла, верблюдица, годовалый верблюжонок и три десятка овец. Кроме того дядя Умбетбай сапожничал. Как только я переселился к нему, он сшил мне из остатков кожи сапожки, а тетка починила мои истрепанные штаны, справила шубенку. Нашлась и какая-то старая шапка для моей головы. Она была великовата, зато теплая. Впервые в жизни получил я и рукавицы.

Я помогал дяде Умбетбаю как только мог: ходил с ним поить скот к проруби, с помощью железного крючка доставал сено из стога, отгребал снег от дома и хлева, укреплял изгородь и делал массу другой работы. При этом я находил еще время для игры…

Зимой дети у нас играют в «карт-карт». Играющие делятся на две группы, и одна из них тайком от другой делает на определенном заснеженном участке особые метки палочками. Затем вторая группа приступает к их поискам. Снег белый, сильно блестит, и увидеть метку на заборах, крышах, на ветках деревьев очень трудно. Потом группы меняются ролями, и происходит подсчет очков. Среди нас были чемпионы по зоркости и умению разгадывать хитрости «противника».

Когда надоедает эта игра, забрасываем острые палочки для нанесения меток и просто гоняемся друг за другом по глубокому снегу, пока живот не подведет от голода.

Сколько раз с завистью следил я раньше из оконца нашего дома за играми мальчишек. Не выдерживала детская душа, и, замотавшись в какие-то тряпки, я босиком выскакивал на улицу. Там схватывался бороться с кем-нибудь и поначалу не ощущал обжигающего ноги холода. Но потом ноги становились лиловыми, а мои противники специально отбегали подальше, чтобы дать им и вовсе замерзнуть. Когда пальцы на ногах дубели и не слушались меня больше, они наваливались и легко побеждали. Я плакал от отчаяния, отогревая ноги у огня. Мучительно ныли они, пока восстанавливалось кровообращение…

Куда более приятно было играть в асыки, когда на улице завывал буран. Разные это были игры. Например, подкидывался вверх один асык, а другие в это время подбирались той же рукой с пола. Нужно было, не рассыпав их, подхватить возвращающийся асык. Еще лучше играть в «Налет на хана». Тяжелый красный асык назначается ханом и вместе с другими костями разбрасывается по полу. Затем они в разных вариантах сшибаются щелчками один с другим. Наступает момент, когда красный асык становится торчком. Тогда все хватают рассыпанные асыки, и побеждает тот, кто нахватал и насшибал больше остальных.

Мальчики, у которых целые мешочки асыков, пренебрегали нами и не подходили к нашей хибарке. А я не раз менял мешочки с асыками на ломтик хлеба, горсть жареного пшена, кусочек мяса или еще что-нибудь съедобное. Идти играть с другими детьми я не мог: не было ни одежды, ни обуви. В такие дни я сидел и из полосок тонко нарезанного камыша составлял изображения коров, верблюдов, собак, овец. Раньше набожная бабушка ругала меня за изображение живых существ, а с ее отъездом на меня перестали обращать внимание. Хоть это хорошо…

Больше всех мое творчество нравилось братишке Утепбергену. Вместе с маленькой сестренкой он помогал мне создавать целые отары овец, табуны лошадей, стаи волков и зайцев. Особенно удавались нам птицы: беркуты, соколы, ястребы. Но я не позволял Утепбергену подолгу возиться с острым камышом. Он часто резался им, а раны у него не заживали целыми месяцами. Бабушка говорила, что его мало купали в растворе соли, и поэтому он такой сырой. Вот меня в младенчестве она много купала в соленой воде, и раны на мне заживают в каких-нибудь два-три дня.

Дядя Умбетбай, как и другие жители аула, подкармливается и рыбной ловлей. Он плетет решетки из камыша и делает чиевые циновки. Все это устанавливается в небольшом ручье сразу за аулом, от одного берега до другого. Лишь посредине остается небольшой проход, ведущий прямо в ловушку типа курджуна. За короткое время наполняется ловушка. Тогда рыбаки продалбливают намерзший лед и сачком выгребают оттуда рыбу. Дядин чулан всегда полон мороженой рыбой, и это немалое подспорье в хозяйстве.

Живя в дядином доме, я чувствовал себя счастливым и скучал только по братику с сестренкой. Дело было не только в лучшем питании, но и в душевном спокойствии. Я забыл у старика о непрерывных побоях, которые терпел в собственном доме. Дядя жил мирно со своей женой. Они лишь переживали за свою единственную дочь Ажар, которая была замужем за сыном Кобентая и частенько подвергалась унижениям со стороны богатого свекра…

Счастье мое длилось недолго. В один прекрасный день моя мать поругалась с женой Умбетбая, как это часто случается между соседками. Мать была не очень, воздержанна на язык и в приступе гнева жестоко оскорбила тетку.

— Ты, бездетная, разве забыла, что благодаря мне заимела наконец сына! — кричала она на весь аул.

Это было тяжелым ударом для бедной женщины. К тому же она несколько раз видела, как я в отсутствие отчима пробирался домой, чтобы проведать братика с сестренкой. Тетка взорвалась:

— Правильно говорят, что родного сына кнутом из дома не выгонишь, а пасынка медом не удержишь!

Эти слова она все чаще стала повторять в моем присутствии. Дядя Умбетбай пытался заставить ее замолчать, но разве сладишь с обиженной женщиной? Мало того, тетку начали подзуживать другие женщины, тоже оскорбленные в свое время моей матерью.

— Волка как ни корми, он все в лес смотрит! — говорили они. — Так и этот Кайсар. Вот увидишь: все равно уйдет когда-нибудь к своей матери. Зря ты, милая, маешься с ним. Неблагодарный он… «Два быка бодаются, а комар пропадает». Так говорят казахи в подобных случаях. Я оказался в положении этого комара. Тетка стала срывать на мне свой гнев тайком от мужа. Ни встать, ни сесть — все время сыпались на меня укоры. Она начала отказывать мне в пище, и жизнь моя превратилась в кромешный ад.

Однажды я узнал, что к одному почтенному аксакалу, жившему неподалеку от нас, приехал мой старший брат Омирали. Отпросившись ненадолго, я направился к нему. Войдя во двор, сразу увидел вышедшего прогуляться брата. На плечи его был накинут халат из верблюжьей шерсти, на голове лисий треух с бархатным синим верхом. Красивые усы брата торчали вразлет. Не скрывая своей радости, он обнял и поцеловал меня. Ни слова не мог я выговорить в ответ на эту ласку, только горько заплакал.

Ему, по-видимому, тоже стало жаль меня, я увидел слезы на его ресницах. Мы долго разговаривали, стоя в затишье у глиняной изгороди. Я рассказал ему многое из своей жизни. Брат слушал понурив голову и временами вздыхая.

Я узнал уже, что Омирали женился в прошлом году на вдове нашего близкого родственника, у которой было двое детей. Сейчас у него свой дом в ауле, расположенном неподалеку от большого озера. Там же живут родственники его матери. Он построил себе кузницу и стал самостоятельным человеком…

Мне давно уже хотелось сходить к нему, чтобы рассказать о своих мытарствах, но я боялся заблудиться. Кроме того рассказывали, что в камышах на берегу озера водятся дикие кабаны. А потом наступила зима, и у меня не было обуви…

Омирали рассказал мне, что его младший брат Дузикбай больше не батрачит по чужим людям, а живет с ним.

— Ты пока потерпи, — сказал он мне на прощанье. — Я посоветуюсь с женой, а потом приеду за тобой!

Радости моей не было предела. От встречи с братом хоть немного оттаял лед в моей душе. Через неделю брат приехал за мной. Он остановился в доме дяди Умбетбая и напоследок поссорился с ним и теткой.

— Неужели стал для вас обузой этот сирота? — спросил он у них. — Почему вы не пригрели его, как положено родственникам? Если существует аллах, то он накажет всех виновных в унижении сирот. А я не оставлю здесь братишку. Пусть делит со мной горький хлеб бедняка. Постараюсь вырастить его достойным человеком. Посмотрим тогда, как будут глядеть ему в глаза люди, которые издевались над ним! — Брат не выдержал и заплакал, как маленький.

— Ойбай-ай, какой вздор ты мелешь! — оправдывалась тетка. — Мы виноваты, что заступились за него, когда проклятый Мырык, который спит с женой твоего отца, хотел убить Кайсара… Или правы люди, которые говорят: «Откормишь худую скотину — заплывешь жиром. Откормишь плохого, человека — пустит тебя по миру!»

Тут закусила удила тетка, и остановить ее не было никакой возможности. Она принялась поносить всех и вся самыми последними словами, которые и мужчина не всегда выговорит. Бедный дядя Умбетбай согнулся над какими-то сапогами, которые чинил, и даже не пытался остановить ее.

— Одевайся! — велел мне Омирали.

— А что ему надевать на себя?! — кричала тетка. — Откуда у него одежда? Если ты так уж заботишься о нем, то сам одень и обуй своего брата! Все, что на нем сейчас, наше!

— Да ладно, пусть оденется! — подал свой слабый голос дядя Умбетбай.

— Не надо нам их одежды! — закричал и Омирали. — Пусть сошьют себе из нее саван!..

— Ойбай, гляди-ка на него, ойбай! — Тетка в ярости набросилась на своего мужа. — Почему ты не обуздаешь своих негодных родичей? Оказывается, не ребенка мы кормили, а чуму на свою голову. Ой-ба-а-ай!!!

Омирали пошел в наш дом и принес мой старый полушубок в неисчислимых заплатках. Завернув в кошму и укутав сеном, он повез меня в свой дом.

Я жил у старшего брата до наступления весны. Полон народу был дом Омирали: жена, две дочери, Дузикбай и я, а кормить всех нас должен был один Омирали. Но кузнец зарабатывает неплохо, и едой мы не были обижены. Справил мне брат и кое-какую одежду. Особенно хорошо относилась ко мне его жена — спокойная, уравновешенная женщина. Единственный ее недостаток заключался в том, что она была старше брата на добрых семь или восемь лет. В ауле сплетничали, будто наши родственники были недовольны тем, что брат не женился на ровне, а перешел жить в дом к женщине старше его. «Кушук-куйеу», или «зять-щенок» называют такого человека казахи. Люди не давали ему спокойно жить в его ауле, и поэтому он вынужден был переехать к родителям своей матери. Но и они приняли его неважно…

Брат хорошо играл на домбре и после работы любил веселиться. Все удивлялись проворству его больших, привыкших обращаться с железом пальцев. Аул был немалый, и каждый вечер по меньшей мере в двух или трех домах происходили какие-нибудь торжества. Впервые из уст брата услышал я казахскую песню «Наша Сауле», которую поют на мотив русской «Дуни».

Брат водил меня с собой и просил петь. Подолгу упрашивать меня не приходилось, и вскоре здесь меня стали звать, как и в других аулах, Жырау-бала. Этим прозвищем я всегда очень гордился.

Брат любил на таких вечерах вступать в песенное состязание с девушками. Чаще всего он выходил победителем. Но бывало, что и его побеждали. Два недостатка было у брата: очень курносый нос и престарелая, с точки зрения аульных понятий, жена. Когда упоминали о носе, брат не сердился и весело отвечал, что «не носом железо ковать, для кузнеца, и такой сойдет». Зато, когда бойкие на язык и беспощадные девушки начинали посмеиваться над возрастом жены, он принимал это близко к сердцу. Иногда он уходил с вечера…

Помню, я сильно переживал за брата и готов был вцепиться ногтями в физиономии безжалостных насмешниц. О, как ненавидел я их за свою тетю и брата!

Они добились-таки своего. Приходя домой, брат все чаще принимался ругаться с женой, закатывал скандалы. Редкий человек в состоянии устоять перед сплетнями и интригами, а брат был прост. Как ржавчина железо, разъедали они его изнутри. К весне он развелся с женой, и она уехала к своим родственникам. Дузикбай опять пошел в люди, а я вернулся к родителям…

Вернувшись, я подружился со своим сверстником Сагинаем, сыном влиятельного и всеми уважаемого Баймана. Дед Сагиная аксакал Сарымсак был известен в нашем крае своей мудростью. Род Сарымсака был необычайно многочисленным. У самого старика было четверо сыновей и дочь. Трое сыновей — Байман, Достый и Узак женились и имели много детей. Лишь четвертый, Саду, не был женат. Пятнадцатилетняя дочь Акбала казалась мне красавицей, хотя лицо ее портили оспинки. От нее я услышал впервые, что существует на свете такая штука, как любовь…

Самим аксакалом Сарымсаком нельзя было не залюбоваться: высокий, стройный, несмотря на годы, с белой бородой до пояса. Жена была под стать ему, только очень худая и строгая. Я побаивался ее.

Когда девушки и молодые женщины оставались одни в сарае толочь зерно в ступе, я обычно вертелся среди них и, конечно же, прислушивался к разговорам. Акбала рассказывала, что у нее есть жених, уплативший калым, но она не любит его. Сердце девушки давно уже принадлежит молодому председателю аулсовета Бейсенбаю, не раз заезжавшему к ним в гости. Акбала умирала от тоски по нему и каждую минуту повторяла это странное слово «любовь». Кончилось тем, что в один прекрасный день Бейсенбай увез ее, и они поженились по новому закону…

По казахскому обычаю все сыновья Сарымсака жили вместе с отцом. Большой дом, выстроенный в форме переметной сумы, был полон людьми. В одной комнате жили сам аксакал со своей старухой, в другой — недавно женившийся Узак с молодой женой, в третьей, самой большой — два других брата со всем потомством. И хотя в доме яблоку негде было упасть, я не помню каких-либо раздоров между ними. Никто никогда в этом доме не повышал голоса, все говорили спокойно, уважительно по отношению друг к другу. Та же самая Акбала была самой лучшей подругой женам своих братьев, а это редко бывает. Все вместе они слушались старуху, но та никогда не злоупотребляла своим авторитетом.

Жены всех трех братьев, особенно старших — Баймана и Достыя, — жалели меня и подкармливали. Их звали Ханслу и Назира. С тех пор мне нравятся эти женские имена. В свою очередь, я всячески помогал им: укачивал малышей, носил дрова, растапливал печь, выносил золу. Часто оставался и ночевать у них.

Самый младший сын аксакала Сарымсака уехал в город учиться. На каникулы приехал он в кепке, и все смотрели на него с изумлением. Мне же вдруг страшно захотелось надеть такую же городскую кепку с большим козырьком. Она у меня связывалась с поездкой в неведомые края, с учебой…

А пока что мне из жалости подарили изношенный кафтан моего друга Сагиная. Надев его, я стал похож на неумело остриженного барашка, но тем не менее был доволен.


С наступлением весны семья, аксакала Сарымсака перекочевала на берега Тургая. Мы тоже переехали с ними и разбили свою юрту на самом краю аула. Это была уже не та юрта, о которой я рассказывал вначале. Столько дыр было в ней, что, если бы запереть туда тысячу воробьев, они бы вспорхнули и улетели разом. Мука в доме уже давно кончилась. Хорошо еще, что отелилась верблюдица и в доме есть молоко. Я навещаю своих, когда нет дома отчима Мырыка. Малышам я приношу с собой кусочки хлеба и мяса, припасенные за неделю. Мать угощает меня шубатом…

Теперь я живу самостоятельной жизнью. Наберу кому-нибудь в степи кизяку, и за это меня покормят, пустят переночевать. Для некоторых семей я постоянно ношу воду, растапливаю печи, нянчу малышей. Дети почему-то привязываются ко мне и сразу затихают, когда я прихожу. Совсем недавно в одном доме заболела женщина, и меня наняли толочь пшено в ступе. Она была очень тяжелая, пришлось работать целый день, и у меня распухли запястья.

Все чаще задумываюсь о своей судьбе. Как я мог не остаться сиротой, если матери было восемнадцать, а отцу — за пятьдесят? И все время я буду один, потому что старшие братья — родные мне лишь по отцу, а младшие — только по матери. Нет у меня полностью родных братьев и сестер, хоть я очень люблю их, особенно маленьких. Вот как может обернуться для человека древний закон!..

Что поделаешь, если приходится обивать чужие пороги? Разве мало было круглых сирот, которые выросли настоящими людьми?..

Я помогал семье Баймана растапливать очаг и вдруг услышал интересную новость: к Байману из города приехал русский друг. Приезд русского человека в аул был в те годы целым событием. Я решил обязательно увидеть его.

Когда, нарубив хвороста, я вернулся в дом, то сразу же увидел гостя. Он пришел без меня, и теперь было неудобно лезть ему на глаза. Я возился в передней комнате, которая служила всей семье аксакала кухней, и слышал голос приезжего. К сожалению, мне на этот раз и ужинать вынесли во двор. Думал я занести самовар, но и это сделал Саду. Пришлось укладываться спать прямо у затухающего очага, то есть согнуться в три погибели и прикрыть голову руками.

— Эй, Кайсар!

Кто-то сильно тряс меня за плечо. Я сразу вскочил, потому что спал всегда чутко: всякий может накричать или пнуть беспризорного сироту. Но это был Саду.

— Зайди в дом, Кайсар! — сказал он.

Нехотя поднялся я с места. Переступив порог, зажмурился: яркая подвесная лампа слепила глаза. Ее зажгли в честь приезда важного гостя. Только потом разглядел я русского. Лицо у него было небольшое, а волосы торчали ежиком. Зато усы у гостя были настоящие — густые, длинные и торчали кверху. Он сидел прямо и с интересом смотрел на меня.

— Кайсар, гость приехал из города и хочет послушать наши песни, — сказал Байман. — Сможешь спеть нам?

— Смогу!

Никакого инструмента не было под рукой, а мне необходимо хоть что-нибудь держать в руках. Сообразительный Саду сунул мне в руки кочергу, и я запел. Все, включая гостя, начали смеяться, но это только подбодрило меня. Лишь потом я узнал причину их смеха. Водя пальцами по кочерге, я здорово вымазался в саже. Даже лицо, с которого приходилось стирать пот, оказалось черным.

Гость быстро перестал смеяться и внимательно прислушался. Я спел вначале народную поэму «Карасай-Кази», а потом перешел к «Сказанию о мулле и его супруге»:

…В стародавние времена

Жили-были мусульмане,

А среди них один мулла…

Это была народная сатира, в которой участвовали глупый мулла, плутовка-жена и остроумный любовник. Снова хохот стоял в юрте, но теперь уже не из-за моей вымазанной физиономии. Ноздри раздувались у меня, как у веселого стригуна. В тот вечер я превзошел самого себя. Сатира заканчивалась тем, что жена с любовником оставляют муллу с носом и убегают из города.

Хитрость одной женщины

Стала грузом на сорок ишаков!

Это я пропел высоким голосом, на пределе. И сразу посыпались похвалы. Больше всех моя песня понравилась гостю, который совершенно чисто говорил по-казахски. При этом он так и сыпал народные шутки и прибаутки. Потом заговорили обо мне, и Байман рассказал своему русскому другу о моих делах.

— Летом он проживет кое-как, — закончил Байеке свое повествование. — Но в таком состоянии ему не перезимовать следующую зиму…

Гость подумал немного, а потом обратился ко мне:

— Хочешь поехать в город?

— Поеду! — выпалил я, нисколько не задумываясь. Вряд ли где-нибудь могло быть мне хуже, чем здесь. А русский гость обещал устроить меня в детский дом.

— Только как посмотрит на это его бедная мать? — спросила тетя Ханслу.

Байеке раздраженно махнул рукой:

— Пусть она тысячу раз скажет спасибо моему другу за заботу о мальчике. Только так сможет он стать человеком!

Гость погладил меня по голове:

— В таком случае — собирайся. Завтра поедем…

Я вышел во двор и, чтобы не забыли обо мне, устроился спать под бричкой, на которой приехал русский гость. Долго-долго не мог я заснуть, но не от неудобства, а потому, что в голову лезли всякие мысли. Только под утро я немного вздремнул, но проснулся раньше всех.

Все еще спали, я принес ведро воды, разжег очаг. Потом сбегал домой и предупредил мать о своем отъезде. К счастью, отчима не оказалось дома.

— Что же, поезжай! — сказала мать.

Когда я вернулся, бричка уже стояла запряженной.

— Ну, пацан, умеешь держать вожжи? — спросил гость.

— Умею! — ответил я решительно, хоть никогда не держал их в руках.

Заметив, что в бричку запрягают верблюда, я очень удивился: «Неужели русские умеют ездить на верблюдах?!» Испугавшись, что гость услышит мои мысли, я оглянулся. Но тот прощался с Байманом и не смотрел в мою сторону. Потом он сел в бричку, я чмокнул губами, и верблюд легко понес нас, перебирая длинными ногами.

Когда мы проезжали мимо нашей покосившейся жалкой юрты, у меня в горле запершило. Хорошо еще, что никто не вышел оттуда: ни мать, ни братишка с сестренкой. Я мог бы не выдержать и расплакаться. Все время я боялся, что гость передумает и не возьмет меня с собой в детский дом…

К вечеру мы остановились в шалаше старого русского рыбака на берегу большого озера Ходжа-коль. Я сразу понял, что это отец нашего гостя. Они долго разговаривали друг с другом на незнакомом языке, а я удивленно таращил на них глаза. Видимо, мой покровитель понял, что меня занимает, и обернулся:

— В городе многому будешь учиться, — сказал он. — Научишься и по-русски говорить!

Весь вечер расспрашивал он о моей жизни и покачивал головой. Постепенно я перестал его бояться. Как-то вдруг он стал мне самым близким человеком на свете.

Наутро старик взял меня с собой ловить рыбу на завтрак. Клев был хороший, и через полчаса у нас уже набралось полное ведро окуней. Старый рыбак одобрительно потрепал меня по щеке. Потом он дал мне большую пиалу и послал за молоком в одну из находившихся рядом юрт.

Их было всего семь или восемь, этих юрт, стайкой стоящих у самого берега озера. Что-то теплое, волнующее стеснило мне грудь. Когда я проходил мимо одной из них, какая-то девчонка выгнала хворостиной рябого теленка из камышей. Она остановилась, удивленно глядя на меня. Что-то знакомое увидел я в ее взгляде. Да это же Сымбат!..

Мы заговорили наперебой. Я рассказывал о том, куда теперь еду, и все смотрел на нее. Как она выросла!

— Эй, Сымбат, куда ты запропастилась?!

Это звала ее мать. Мы совсем по-взрослому попрощались за руку, и я вдруг увидел слезы у нее на глазах. Даже не сразу понял я, что ей жалко расставаться со мной. А когда понял, горячая волна благодарности подкатила к сердцу. Значит, не совсем, одинок я на белом свете!..

Я нашел юрту, куда посылал меня старик, налил там полную пиалу молока и пошел обратно. А перед глазами все стояла Сымбат, ее заплаканные добрые глаза. Такие темные и бездонные были они!..

Мы сварили уху и поели ее с сухарями. К обеду запрягли верблюда и снова вышли в путь. Я часто оглядывался назад, пока озера Ходжа-коль вместе с юртами на берегу не растаяло в теплом солнечном мареве.

Всю дорогу он учил меня русским словам. Я очень старательно повторял:

— Аден… дуа… тыри… шытри…

Лучше пока не получалось. На следующий день к вечеру мы выехали на широкую равнину. Мой покровитель лежал на спине и вполголоса напевал какую-то песню. Потянувшись, он сел, посмотрел вдаль:

— Ну, что ты видишь там, впереди, мальчик?

Город!.. Как он прекрасен!

Город находился на высоком берегу реки. С пригорка, откуда съезжали мы, он был виден, как на ладони. Тысячи домов стояли стройными рядами, и между ними были одинаковые просветы. Все дома были побелены и походили на озерных чаек. А посреди города стоял высоченный дом с красивым куполом.

Вот он каков, город, где собраны все чудеса света: роскошные дворцы, фонтаны, экипажи, которые несут человека быстрее ветра. Здесь живут феи, ханы и все остальные необыкновенные люди, о которых я знал по сказкам. И еще есть здесь детдом, куда собирают таких, как я…

Иргиз — Алма-Ата, 1966–1968 гг.

Загрузка...