Моей кузине Лесли Лян, живущей со мной в прошлом
— С такими красными щеками наша дочь совсем как сельская девка с Юга, — возмущается отец, словно не замечая стоящего перед ним супа. — Можно с этим что-нибудь сделать?
Мама смотрит на папу, но что тут скажешь? Лицо у меня вполне приятное — кто-то даже сказал бы «хорошенькое личико», — но отнюдь не светоносное, как жемчужина, а ведь Жемчужина, Перл, — это мое имя. Я легко краснею. Вдобавок щеки у меня мгновенно загорают. Когда мне исполнилось пять, мама стала регулярно мазать мне лицо и руки жемчужным кремом и подмешивать земляной жемчуг[1] в мой утренний джук (рисовую кашу) — в надежде, что белизна пропитает мою кожу. Тщетно. Сейчас мои щеки пылают, а отец терпеть этого не может. Я вжимаюсь в стул. В присутствии отца я всегда сутулюсь, а когда он переводит взгляд с сестры на меня, горблюсь еще сильнее. Я выше отца, и это выводит его из себя. Мы живем в Шанхае, а здесь все, что выше, чем у соседа, — будь то автомобиль, стена или дом, — недвусмысленно дает понять, что владелец — значительная личность. Я же — личность незначительная.
— Считает себя умной, — продолжает папа. Костюм у него по западной моде и хорошо скроен, в волосах лишь изредка поблескивает седина. Последнее время он вообще не в себе, но сегодня его настроение мрачнее обычного. Может быть, его любимая лошадь проиграла забег или кости легли на игорный стол не той стороной. — Но уж чем-чем, а умом она не блещет.
Это еще один предмет постоянных отцовских придирок. Идею он взял у Конфуция, написавшего, что образованная женщина — никчемная женщина. Меня называют начитанной — даже в 1937 году это не комплимент. Но какой бы начитанной я ни была, мне не защититься от папиных обвинений.
Большинство семей едят за круглым столом, и там все сидят рядом, вместе, их не разделяют углы. У нас квадратный стол тикового дерева, и мы всегда сидим на одних и тех же местах: на одной стороне стола папа и Мэй, прямо напротив нее — мама. Так родители поровну делят мою сестру. Каждая трапеза — изо дня в день, из года в год — напоминает мне, что меня они любят меньше и так будет всегда.
Отец продолжает перечислять мои недостатки, я же притворяюсь, что разглядываю нашу столовую, стараясь его не слушать. На стене, отделяющей ее от кухни, всегда висели четыре свитка, изображающие четыре времени года. Сегодня их убрали, на стене остались только светлые пятна от них. Исчезли не только свитки. Раньше под потолком всегда крутились лопасти вентилятора, но в прошлом году папа решил, что слуги, обмахивающие нас во время еды, — это шикарнее. Сегодня слуг нет, и в столовой ужасно душно. Обычно комнату освещает люстра в стиле ар-деко и такие же желто-розовые стеклянные бра с гравировкой. Люстра и бра тоже куда-то подевались. Я не задумываюсь об этом, полагая, что свитки убрали, дабы их шелковые края не покоробились от сырости, слуг папа отпустил до утра по случаю свадьбы или дня рождения в их семьях, а светильники сняли на время, чтобы почистить.
Повар — ни жены, ни детей у него нет — убирает суповые чашки и приносит креветок с водяными каштанами, свинину, тушенную в соевом соусе с сушеными овощами и бамбуковыми побегами, копченого угря, блюдо с овощами «восемь драгоценностей»[2] и рис, — но из-за жары мне не хочется есть. Я бы предпочла несколько глотков охлажденного сока кислой сливы, мятный суп со сладкими зелеными бобами или мясной отвар со сладким миндалем.
Когда мама произносит: «Сегодня меня обсчитал корзинщик», я расслабляюсь. Мама так же предсказуема в перечислении своих ежедневных горестей, как и отец в своих нападках на меня. Она, как всегда, элегантна. Янтарные шпильки удерживают пучок на затылке точно в нужном месте. Фасон ее платья, темно-синего шелкового чонсама[3] с рукавами до локтя, идеально соответствует ее возрасту и положению. На запястье у нее браслет из цельного куска превосходного нефрита. Знакомый стук браслета о стол действует успокаивающе. Ее ноги перебинтованы, и многое в ней устарело не меньше, чем этот обычай. Она расспрашивает нас, что мы видели во сне, взвешивая и оценивая: к добру ли видеть воду, обувь или зубы. Она верит в астрологию и приписывает наши с Мэй недостатки и достоинства тому, что мы родились в год Дракона и в год Овцы.
Маме повезло в жизни. Ее сговоренный родителями брак с отцом кажется относительно мирным. По утрам она читает буддийские сутры, к обеду рикша отвозит ее к кому-нибудь из подруг, где до самого вечера она играет в маджонг и вместе с дамами своего круга сокрушается о погоде, лености слуг и бесполезности новейших средств от икоты, подагры или геморроя. У нее нет поводов для волнений, однако тихая горечь и непреходящая тревога пронизывает каждую историю, которую мы от нее слышим. «Счастливых концов не бывает», — часто напоминает нам она. При всем при том она красива, и ее легкая походка подобна колебанию молодого бамбука на весеннем ветру.
— Этот олух слуга из соседнего дома сегодня был так неловок с ночной вазой семейства Цо, — говорит мама. — Вся улица воняет их испражнениями! А повар… — тут она позволяет себе неодобрительно фыркнуть, — подал нам такие старые креветки, что от их запаха мне расхотелось есть.
Мы с ней не спорим, но на самом деле источник удушающего запаха — не разлитый горшок и не креветки, а она сама. Поскольку из-за отсутствия слуг с веерами воздух в комнате неподвижен, запах крови и гноя, сочащихся из-под бинтов, которыми стянуты мамины ноги, стоит у меня где-то в гортани.
Мама продолжала заполнять тишину своими сетованиями, когда ее перебил папа:
— Девочки, оставайтесь дома сегодня вечером. Мне надо с вами поговорить.
Он обращается к Мэй, которая в ответ улыбается ему в своей очаровательной манере. Мы не скверные дочери, но у нас есть планы на вечер, и они не включают в себя выслушивание нотаций о том, что в ванной мы тратим слишком много воды или не доедаем весь рис с тарелки. Обычно на улыбку Мэй папа тоже отвечает улыбкой, забывая все свои претензии, но в этот раз он лишь несколько раз моргнул и перевел взгляд своих черных глаз на меня. Я снова вжимаюсь в стул. Иногда мне кажется, что единственная присущая мне форма дочерней почтительности — это уменьшать себя перед отцом. Я считаю себя современной шанхайской девушкой и не верю во весь этот вздор насчет бесконечного подчинения, который раньше внушали девушкам. Но правда состоит в том, что и Мэй, как бы все ее ни обожали, и я — всего лишь дочери. Когда придет время, некому будет передать потомкам наше родовое имя и поклоняться нашим усопшим.[4] Мы с сестрой завершаем род Цинь. Когда мы были маленькими, наша никчемность выражалась в том, что родители не давали себе труда нас контролировать. Мы не стоили тревог или усилий. Потом случилось странное: мои родители безумно и безоглядно полюбили свою младшую дочь. Это позволило нам сохранить определенную свободу, благодаря чему на избалованность сестры закрывали глаза — как и на наше пренебрежение понятиями долга и почтения, порой очевидное. То, что в других семьях посчитали бы неуважением и дочерней непочтительностью, у нас называется «современным» и «свободным».
— Ты и гроша не стоишь, — резко говорит мне папа. — Даже не знаю, как мне…
— Пап, не придирайся к Перл! Тебе повезло, что у тебя такая дочь. А мне еще больше повезло, что она моя сестра.
Мы поворачиваемся к Мэй. В этом вся она. Когда она говорит, все слушают ее. Когда она входит в комнату, все на нее смотрят. Ее любят все — наши родители, работающие на отца рикши, миссионеры, которые учат нас в школах, художники, революционеры и иностранцы, с которыми мы познакомились в последние годы.
— Вам интересно, чем я сегодня занималась? — спрашивает Мэй. Требовательность в ее голосе так легка, что подобна ветерку от птичьих крыл.
— Я посмотрела кино в «Метрополе», а потом отправилась на авеню Жоффр купить себе туфли, — продолжает она. — А оттуда уже рукой подать до магазина мадам Гарне в отеле «Катай», где меня ждет новое платье. — В голосе Мэй сквозит упрек. — Она сказала, что не отдаст платье, пока ты не зайдешь сам.
— Девушке не требуется новое платье каждую неделю, — мягко говорит мама. — Бери пример с сестры. Дракон не нуждается во всех этих рюшах, кружевах и бантах. Перл слишком практична для подобных вещей.
— У папы же хватает денег, — парирует Мэй.
Отец сжимает зубы. В словах ли Мэй причина, или он снова собирается напасть на меня? Он открывает рот, собираясь что-то сказать, но сестра опережает его:
— Сейчас только седьмой месяц, а жара уже стоит невыносимая. Папа, когда ты отправишь нас в Куньмин? Ты же не хочешь, чтобы мы с мамой заболели? Летом в городе так неприятно, горы в это время гораздо лучше.
Мэй благоразумно не упоминает меня. Я предпочитаю оставаться в тени. На самом деле ее болтовня имеет целью отвлечь родителей. Наши взгляды встречаются, сестра почти неуловимо кивает и вскакивает:
— Пойдем, Перл. Пора собираться.
Я отодвигаю стул, радуясь, что избежала отцовских поучений.
— Нет!
Папа ударяет кулаком по столу так, что звенит посуда. Мама вздрагивает от неожиданности. Я замираю на месте. Наши соседи преклоняются перед отцовской деловой хваткой. Он воплощает в себе все то, о чем могут мечтать шанхайцы и приезжие из тех, что слетаются сюда со всего мира попытать счастья. Он начал с нуля, а теперь он и члены его семьи — важные птицы. Еще до моего рождения он открыл в Кантоне контору по прокату рикш, причем сам был не владельцем, а подрядчиком — он нанимал рикш за семьдесят центов в день, отдавал внаем младшему подрядчику за девяносто центов в день, а клиенты брали их за доллар в день. Скопив достаточную сумму, он перевез нас в Шанхай и открыл там свою собственную контору. «Здесь больше возможностей», — частенько повторял он вместе с сотнями тысяч других шанхайцев. Папа никогда не рассказывал нам о том, как он разбогател или как он воспользовался открывшимися перед ним возможностями, а я не осмеливаюсь его расспрашивать. Здесь даже ближайшим родственникам не принято задавать вопросы о прошлом — люди приезжают в Шанхай потому, что хотят от чего-то сбежать или же потому, что им есть что скрывать.
Мэй все это безразлично. Я смотрю на нее и в точности знаю, что она хотела бы сказать: «Я не хочу слышать, что тебе не нравятся наши прически, не хочу слышать, что тебе не нравится, как мы оголяем руки или чрезмерно демонстрируем окружающим свои ноги. Нет, мы не хотим устроиться на „нормальную полноценную работу“. Ты, конечно, мой отец, но шум, который ты устраиваешь, показывает, что ты — слабак, и я не желаю тебя слушать». Вместо этого она склоняет голову набок и смотрит на отца так, что он не может перед ней устоять. Она выучилась этому фокусу еще в младенчестве и с возрастом довела его до совершенства. Мягкость и непринужденность ее повадки обезоруживает любого. Она слегка улыбается. Похлопывает отца по плечу, и его взгляд притягивают ее ногти, которые, как и у меня, окрашены бальзаминовым соком в ярко-алый цвет. Даже между членами семьи прикосновения хотя и не совсем запрещены, все же не приняты. В порядочных семьях не целуются, не обнимаются и не похлопывают друг друга. Поэтому Мэй точно знает, что делает, когда прикасается к отцу. Пользуясь его замешательством и смущением, она быстро отходит, и я спешу за ней. Мы делаем несколько шагов, но папа окликает нас:
— Не уходите, пожалуйста.
Мэй, как обычно, смеется в ответ:
— Мы работаем вечером. Не ждите нас.
Я поднимаюсь за ней по лестнице, а вслед нам несутся звуки родительских голосов, сливаясь в единую неодобрительную песнь. Мама ведет мелодию: «Жаль мне ваших мужей: „Мне нужны туфли“, „Хочу новое платье“, „Купи нам билеты в оперу“». Папа своим низким голосом ведет басовую партию: «Вернитесь. Пожалуйста, вернитесь. Мне надо вам кое-что сказать». Мэй не обращает на них внимания, я пытаюсь ей в этом подражать, восхищаясь тем, как она игнорирует их требования. В этом мы не похожи, как и во многом другом.
Если речь идет о сестрах — или братьях, — сравнения неизбежны. Мы с Мэй родились в деревне Иньбо, расположенной менее чем в полудне ходьбы от Кантона. У нас всего три года разницы, но сложно представить себе двух более непохожих людей. Она хохотушка — меня же часто упрекают в излишней мрачности. Она маленького роста и очаровательно пухленькая — я высокая и худая. Мэй недавно окончила школу и не читает ничего, кроме светской хроники в газетах, — я пять недель назад окончила колледж.
Первым моим языком был тайшаньский диалект, сэйяп, — на нем говорят в четырех областях провинции Гуандун, где жили наши предки. С пяти лет со мной занимались американские и английские учителя, поэтому мой английский близок к идеалу. Я считаю, что свободно говорю на четырех языках — на британском и американском английском, на диалекте сэйяп (одном из множества кантонских диалектов) и на уском диалекте (своеобразной версии путунхуа, на которой говорят в Шанхае). Я живу в космополитическом городе и потому использую английские названия таких китайских городов, как Кантон, Чунцин и Юньнань. Наши традиционные платья я называю кантонским словом чонсам, а не чаншань на путунхуа; то, что американцы называют «кузов», я на британский манер зову багажником; говоря об иностранцах, я зову их то фаньгуйцзы — «заморские черти» на путунхуа, то кантонским ло фань — «белые черти»; а Мэй я называю по-кантонски моймой — «младшая сестра», а не мэймэй на путунхуа. Моей сестре языки не даются. Мы переехали в Шанхай, когда она была еще совсем маленькой, и она так и не продвинулась в сэйяпе дальше нескольких названий блюд. Мэй говорит только по-английски и на уском диалекте. Между путунхуа и сэйяпом примерно столько же общего, сколько между английским и немецким, — родство чувствуется, но взаимопонимания нет.
Благодаря этому мы с родителями иногда пользуемся тем, что Мэй нас не понимает, и говорим на сэйяпе, чтобы подразнить ее.
Мама утверждает, что мы с Мэй не могли бы изменить свою сущность, даже если бы захотели. Считается, что Мэй присущи благодушие и безмятежность Овцы, в год которой она родилась. Овца — это самый женственный из всех знаков, говорит мама. Овца элегантна, талантлива и сострадательна. Овце нужен кто-то, кто будет о ней заботиться и обеспечивать пропитанием, одеждой и крышей над головой. Однако Овцы порой склонны буквально душить близких своей любовью. Благодаря доброму сердцу и миролюбивости Овцы ей всегда будет сопутствовать удача, но — и мама считает, что это очень важное «но», — иногда Овца склонна думать только о себе и своем удобстве.
Меня же постоянно гложет присущая всем Драконам неугасимая жажда действия. Мама часто говорит: «Твои большие ступни донесут тебя повсюду». Однако у Дракона, самого сильного из всех знаков, есть и свои недостатки. «Дракон — преданный, требовательный и ответственный знак, укротитель своей судьбы, — сказала мне как-то мама. — Но тебя, милая Перл, всегда будет подводить твоя необдуманная болтовня».
Завидую ли я сестре? Как я могу ей завидовать, когда я так ее люблю? Наше с ней общее имя — Лун, Дракон. Я — Драконова Жемчужина, а Мэй — Драконова Красота. Она предпочитает писать свое имя на западный манер, но на путунхуа «мэй» значит в том числе и «красивая», и к ней это определение относится в полной мере. Мой долг как сестры — защищать ее, наставлять на верный путь и баловать ее. Иногда, конечно, я на нее сержусь, как, например, в том случае, когда она надела мои любимые итальянские туфельки из розового шелка и испортила их под дождем. Но главное — моя сестра любит меня. Я ее цзецзе — старшая сестра. Согласно традиционной иерархии, принятой в китайских семьях, я всегда буду главенствовать, пусть даже в семье ее любят больше.
Когда я вхожу в нашу комнату, Мэй уже успела снять платье, бросив его в кучу вещей на полу. Я закрываю за собой дверь, ведущую в наш мир — мир красоток. У нас с Мэй одинаковые кровати с белыми с синей каймой льняными балдахинами с узором из глициний. В большинстве шанхайских спален обязательно есть плакат или календарь с красотками. В нашей комнате их несколько. Мы позируем для художников, специализирующихся на изображении красоток. На стенах у нас висят несколько наших любимых изображений: Мэй на диване в лимонном шелковом жакете, в руках у нее — мундштук слоновой кости с сигаретой марки «Хатамэнь»; я в горностаевых мехах сижу, обняв колени, перед озером в обрамлении колоннады, рекламируя «Радикальное решение для роскошного румянца» д-ра Уильямса (кому и продавать такое снадобье, как не девушке с румяными щеками?); и мы вдвоем в шикарном будуаре с пухлыми младенцами, символизирующими богатство и процветание, рекламируем детское порошковое молоко, чтобы показать, что мы — современные матери, которые, заботясь о своих современных отпрысках, используют самые современные изобретения.
Я пересекаю комнату и присоединяюсь к Мэй, выбирающей наряд. Наш день только начинается. Сегодня мы будем позировать З. Ч. Ли, лучшему художнику из всех, кто специализируется на календарях, плакатах и рекламах с красотками. Большинство семей были бы шокированы, если бы их дочери позировали художникам и порой возвращались домой под утро. Поначалу наши родители реагировали так же, но стоило нам начать зарабатывать деньги, как они перестали протестовать. Папа забирает наши гонорары и пускает их в оборот, говоря, что к тому моменту, когда мы встретим наших будущих мужей, влюбимся и решим выйти замуж, у нас будет приданое.
Мы выбираем сочетающиеся друг с другом чонсамы, чтобы подчеркнуть, как мы гармоничны и элегантны. Каждый, кто посмотрит на нас, ощутит нашу свежесть и непринужденность, обещающие счастье тем, кто купит рекламируемые нами товары. Я останавливаю свой выбор на персиковом шелковом чонсаме с красным кантом. Мое платье так облегает фигуру, что портной был вынужден сделать на юбке довольно смелый разрез, чтобы я могла двигаться. Ворот, грудь и правая сторона платья расшиты галунами из такого же красного канта. Мэй надевает бледно-желтый шелковый чонсам, разрисованный едва заметными белыми цветами с алыми сердцевинами. На ее платье такие же красные галуны и кант, как и на моем. Традиционный жесткий воротник на ее платье почти касается мочек ушей; короткие рукава подчеркивают тонкость рук. Пока Мэй подкрашивает брови, придавая им форму молодых ивовых листьев — длинных, тонких и изящных, — я втираю в лицо рисовую пудру, чтобы замаскировать румянец. Затем мы надеваем красные туфли на высоких каблуках и красим губы одинаковой красной помадой.
Недавно мы остригли свои длинные волосы и сделали завивку. Мэй разделяет мне волосы на пробор и гладко зачесывает их за уши, чтобы концы локонов топорщились, напоминая черные пионы. Затем я расчесываю волосы ей, укладывая кудри так, чтобы они обрамляли лицо. Мы вдеваем в уши розовые хрустальные капельки, надеваем нефритовые кольца и золотые браслеты, завершающие ансамбль. Наши взгляды встречаются в зеркале. Вместе с нами в нем отражаются плакаты с нашими изображениями. На мгновение мы задерживаемся у зеркала, любуясь собой. Мне двадцать один год, а Мэй восемнадцать. Мы молоды, мы прелестны и живем в азиатском Париже.
Мы шумно сбегаем по лестнице, торопливо прощаемся с родителями и выходим в шанхайскую ночь. Наш дом располагается в районе Хункоу, за речкой Сучжоу. Это не на территории Международного сеттльмента, но мы верим, что в случае враждебного вторжения нас защитят. Нас нельзя назвать очень богатыми людьми, но тут ведь смотря с чем сравнивать. По британским, американским или японским меркам мы едва сводим концы с концами. Однако, несмотря на то что некоторые из наших соотечественников богаче, чем многие иностранцы, вместе взятые, по шанхайским меркам мы считаемся обладателями целого состояния. Мы принадлежим к гаодэн хуажэнь — высшему слою китайского общества, которому свойственно чжун ян, поклонение всему иностранному. Это выражается как в нашей любви к кинематографу, сыру и бекону, так и в том, что мы переделываем свои имена на западный манер. Для представителей буржуазного класса — бу-эр-цяо-я — мы достаточно богаты, и семеро наших слуг по очереди обедают на крыльце, чтобы проходящие мимо рикши и попрошайки видели, что у тех, кто работает на семью Цинь, всегда есть кусок хлеба и надежная крыша над головой.
На углу улицы мы торгуемся с полуодетыми босоногими рикшами. Сговорившись о цене, мы забираемся в повозку и устраиваемся бок о бок.
— К Французской концессии, — приказывает Мэй.
Мускулы юноши напрягаются от усилия, которое требуется, чтобы сдвинуть повозку с места. Вскоре он находит удобный для себя темп, и его плечи и спина немного расслабляются. Он тянет нашу повозку, словно лошадь, я же чувствую необычайную легкость. Днем я не могу никуда выйти без солнечного зонта. Но по ночам нет нужды беспокоиться о цвете кожи. Я расправляю плечи, делаю глубокий вдох и гляжу на Мэй. Она так беспечна, что позволяет своему чонсаму развеваться по ветру, обнажая бедро. В целом мире достоинствам этой кокетки — ее смеху, чудесной коже и завораживающему голосу — не нашлось бы лучшего применения, чем в Шанхае.
Мы переходим по мосту через Сучжоу и поворачиваем направо, удаляясь от реки Хуанпу, пахнущей нефтью, водорослями, углем и нечистотами. Я люблю Шанхай. Он не похож на другие китайские города. Здесь вместо глазурованных черепичных крыш в виде ласточкиных хвостов в небеса устремляются тянь да лоу — «дома высотой до неба». Вместо круглых лунных ворот, прихотливых решетчатых окон, экранов, охраняющих от злых духов, и красных лаковых столбов здесь высятся строгие здания в неоклассическом стиле с матовым стеклом и чугунными украшениями в стиле ар-деко. Вместо бамбуковых рощ, ручьев и ивовых ветвей, опускающихся в пруды, здесь повсюду стоят европейского вида особняки с чистыми фасадами и элегантными балконами — вокруг них ровными рядами растут кипарисы, а аккуратно подстриженные газоны пестрят клумбами. В Старом городе все еще сохранились храмы и сады, но весь остальной Шанхай поклоняется богам торговли, достатка, промышленности и греха. В городе есть огромные товарные склады, беговые круги для гончих собак и лошадей, бесконечные кинематографы и клубы, где танцуют, пьют и занимаются сексом. В Шанхае уживаются миллионеры, попрошайки, гангстеры, игроки, патриоты, революционеры, художники, военачальники и семья Цинь.
Перед тем как свернуть на Бабблинг-Велл-роуд, рикша везет нас по узким переулкам, которые, однако, достаточно широки, чтобы вместить пешеходов, рикш и повозки, снабженные скамейками для перевозки пассажиров за соответствующую плату. Возчик трусит по элегантному бульвару, не страшась «шевроле», «даймлеров» и «изота-фраскини», с рычанием проносящихся мимо. Когда мы, повинуясь сигналу светофора, останавливаемся, на дорогу высыпают маленькие попрошайки, окружают повозку и дергают нас за одежду. От них пахнет смертью и упадком, имбирем и жареной уткой, французскими духами и ладаном. Громкие голоса урожденных шанхайцев, проворное щелканье счетов и грохот, с которым движутся повозки, сливаются в единую мелодию, которая говорит мне, что я дома.
На границе между Международным сеттльментом и Французской концессией рикша останавливается. Мы платим ему, переходим улицу, перешагиваем через мертвого ребенка, брошенного на обочине, находим другого рикшу, у которого есть разрешение на въезд в концессию, и говорим ему адрес З. Ч. на авеню Лафайет.
Этот возчик еще более грязный и потный, чем предыдущий. Лохмотья едва прикрывают его тело, которое все состоит из выпирающих костей. Перед тем как шагнуть на авеню Жоффр, он медлит. Это французское название, но сама улица — средоточие жизни белых русских. Над нашими головами — вывески на кириллице. Мы вдыхаем ароматы свежего хлеба и пирожков, доносящиеся из русских булочных. В клубах уже звучит музыка. По мере того как мы приближаемся к дому З. Ч., пейзаж снова меняется. Мы проезжаем мимо улицы Искателей счастья, где располагается более полутора сотен борделей. Каждый год множество Знаменитых Цветов Шанхая — самых талантливых городских проституток — попадают отсюда на обложки журналов.
Мы выходим из повозки и расплачиваемся с рикшей. Поднимаясь по шаткой лестнице на третий этаж дома, в котором живет З. Ч., я взбиваю локоны, плотно сжимаю губы, чтобы распределить помаду, и поправляю чонсам, чтобы шелк идеально струился по бедрам. Когда он открывает дверь, я в очередной раз поражаюсь тому, как он хорош: густая шапка неукротимых черных волос, худощавая фигура, большие круглые очки в оправе тонкого металла, проницательный взгляд и повадка, говорящая о полуночной жизни, артистическом темпераменте и страсти к политике. Я высокого роста, но он выше меня. Это — одна из многих вещей, которые мне в нем нравятся.
— Вы прекрасно одеты! — восклицает он. — Входите скорее!
Мы никогда не знаем заранее, для чего будем позировать. В последнее время в моду вошли женщины, готовые в любой момент нырнуть в бассейн, сыграть в мини-гольф или натянуть тетиву лука, чтобы послать в небо стрелу. Идеал — быть здоровой и спортивной. Кто лучше всех воспитает сынов Китая? Ответ: женщина, которая играет в теннис, водит машину, курит и при этом остается бесконечно доступной, изысканной и соблазнительной. Может быть, З. Ч. захочет, чтобы мы изображали, будто собираемся на полдник или на танцы? Или же он задумает написать что-нибудь вымышленное и нам придется надевать взятые напрокат костюмы? Может быть, Мэй будет Мулань, великой женщиной-воительницей, которую вернули к жизни, чтобы рекламировать вино «Пэррот»? Буду ли я изображена в виде вымышленной девы Ду Линьян, героини пьесы «Пионовая беседка», прославляющей достоинства туалетного мыла «Люкс»?
З. Ч. ведет нас к сооруженным им декорациям: это уютный уголок, в котором стоят мягкое кресло, китайская ширма искусной резьбы и керамический сосуд, украшенный бесконечным узором из узлов и побегов цветущей сливы, напоминающих о природной свежести.
— Сегодня мы продаем сигареты My Dear, — объявляет нам З. Ч. — Мэй, я бы хотел, чтобы ты села в кресло.
Когда она садится, он отступает и внимательно на нее смотрит. Мне нравится, как мягко и деликатно З. Ч. обращается с моей сестрой. В конце концов, она еще совсем юна, а ведь наше занятие не совсем подходит для девушек из хорошей семьи.
— Расслабься, — говорит он. — Как будто ты всю ночь веселилась, а теперь хочешь поделиться каким-то секретом с подругой.
Усадив Мэй, З. Ч. подзывает меня. Он кладет руки мне на бедра и разворачивает меня, усаживая на спинку кресла Мэй.
— Обожаю твой вытянутый силуэт и длинные ноги и руки, — произносит он и смещает мою руку вперед, чтобы я всей тяжестью опиралась на Мэй, нависая над ней. Повинуясь его указаниям, я слегка растопыриваю пальцы, отставив мизинец в сторону. Он на секунду задерживает свою руку на моей, затем снова делает шаг назад и оглядывает получившуюся композицию. Удовлетворенный, он дает нам по сигарете.
— Теперь, Перл, наклонись к Мэй, как будто ты только что у нее прикурила, — командует он. Я повинуюсь. Он в последний раз подходит к нам, чтобы поправить локон Мэй, и, касаясь подбородка, понуждает ее слегка повернуть голову, чтобы свет заиграл на ее скулах. Хотя он предпочитает рисовать и касаться меня — какие же это запретные ощущения! — именно благодаря лицу Мэй продаются рекламируемые нами товары, от спичек до карбюраторов.
З. Ч. подходит к мольберту. Во время позирования мы не должны говорить или двигаться, и он развлекает нас, включая патефон и рассказывая нам о том о сем.
— Перл, как ты думаешь, мы занимаемся этим ради заработка или для развлечения? — Моего ответа ему не требуется. — Уничтожит это нашу репутацию или, наоборот, прославит нас?
Я отвечаю, что дело здесь в другом. Шанхай — центр красоты и прогресса. Обеспеченный китаец может позволить себе купить то, что рекламируют наши календари. Те, у кого денег меньше, могут надеяться, что когда-нибудь приобретут эти вещи. Что же до бедняков, им остается только мечтать о подобном.
— Лу Синь так не считает, — говорит Мэй.
Я раздраженно вздыхаю. Все почитают великого писателя Лу Синя, скончавшегося в прошлом году, но это не значит, что Мэй следует рассуждать о нем, пока мы позируем. Я молчу, сохраняя требуемую позу.
— Он хотел, чтобы Китай стал современной страной, — продолжает Мэй. — Он хотел, чтобы мы избавились от ло фань и их влияния. Он порицал красоток.
— Да знаю я, — успокаивающе говорит З. Ч. Я же удивляюсь познаниям сестры. Она не из тех, кто много читает. Наверное, она старается произвести впечатление на З. Ч., и это ей удается.
— Я был при том, как он произносил эту речь. Ты бы посмеялась, Мэй. И ты, Перл. У него был календарь с вашими портретами.
— Какой именно? — нарушаю я молчание.
— Его рисовал не я. Там изображены вы, танцующие танго. Мэй прогибалась назад, а ты поддерживала ее. Весьма…
— О, я помню этот календарь! Мама страшно расстроилась, когда его увидела. Помнишь, Перл?
Я прекрасно помню, о чем идет речь. Маме дали этот плакат в магазине на Нанкин-роуд, где она обычно покупает салфетки для ежемесячных визитов красной сестрички. Она плакала, бранила нас и кричала, что мы выглядим и ведем себя как белые русские танцорки и порочим доброе имя семьи Цинь. Мы пытались объяснить ей, что календари с красотками призваны прославлять традиционные ценности и почитание родителей. Во время китайских и западных новогодних праздников такие календари раздают на специальных акциях, чтобы поощрить покупателей, или дарят постоянным клиентам. Из обеспеченных домов они переходят к уличным торговцам, которые за несколько монет продают их беднякам. Мы убеждали маму, что календарь — это важнейшая вещь в жизни каждого китайца, хотя сами в это не верили. И богачи и бедняки живут, сверяясь с положением солнца, луны и звезд, а в Шанхае еще и с приливами и отливами Хуанпу. Они не заключают сделок, не назначают свадебных дат и не сеют, не удостоверившись предварительно в благоприятности фэн-шуй. Все эти сведения можно найти в большинстве таких календарей с красотками, они служат своеобразными альманахами, где собраны сведения обо всем хорошем или дурном, что несет с собой наступающий год. Вместе с тем это недорогой способ украсить даже самый бедный дом.
— Мы приносим красоту в людскую жизнь, — объясняла Мэй маме. — Именно поэтому нас называют красотками.
Но мама отступилась только после того, как Мэй обратила ее внимание на то, что мы рекламировали рыбий жир.
— Благодаря нам дети не будут болеть! Ты должна нами гордиться.
В конце концов мама повесила календарь рядом с кухонным телефоном, чтобы записывать на наших обнаженных руках и ногах важные номера — например, разносчика соевого молока, электрика, мадам Гарне — и даты рождения слуг. Однако после этого случая мы следим за плакатами, которые приносим домой, и беспокоимся о том, какие плакаты ей могут подарить в близлежащих магазинах.
— Лу Синь утверждал, что плакаты порочны и омерзительны, — замечает Мэй, стараясь почти не шевелить губами и не переставать улыбаться. — Он сказал, что женщины, позирующие для таких плакатов, больны и источник их болезни не общество…
— …А сами художники, — заканчивает за нее З. Ч. — Он считает, что мы погрязли в декадентстве и что так революции не поможешь. Но как ты думаешь, малышка Мэй, может ли революция произойти без нашего участия? Не отвечай, сиди тихо, иначе нам придется провести здесь всю ночь.
Я рада, что наступила тишина. До Республики меня бы однажды усадили в красный лаковый паланкин и отослали к мужу, которого я в глаза не видела. Сейчас у меня уже родилось бы несколько детей — и счастье, если это были бы сыновья. Но я родилась в 1916 году, а это был уже четвертый год Республики. Женщинам запретили бинтовать ступни, их жизнь сильно изменилась. Свадьбы по сговору считаются устарелой традицией. Все хотят вступать в брак по любви. Между тем мы верим в свободу любви. Не то чтобы я свободно дарила любовь: я ее еще никому не дарила, но не отказала бы, если бы З. Ч. попросил меня об этом.
З. Ч. усадил меня так, чтобы я, склоняясь к Мэй, смотрела на него. Я сижу неподвижно и мечтаю о нашем совместном будущем. Свобода свободой, но я хотела бы, чтобы мы поженились. Каждый вечер во время позирования я вспоминаю все пышные торжества, на которых мне когда-либо случалось побывать, и воображаю свадьбу, которую отец устроит для нас с З. Ч.
Ближе к десяти часам мы слышим разносчика супа вонтон: «Горячий суп поможет вам пропотеть и остудить кожу!»
З. Ч. замирает с кистью в руках, притворяясь, что продумывает следующий мазок, и поглядывает на нас, ожидая, что мы первые не выдержим и нарушим позы.
Когда разносчик супа подходит к нашему окну, Мэй вскакивает и кричит:
— Не могу больше!
Она подбегает к окну, делает наш обычный заказ и на веревке, сплетенной из нескольких пар наших шелковых чулок, опускает разносчику миску. Он тем же способом отправляет нам суп, который мы с наслаждением поедаем. Затем мы снова занимаем свои места и возвращаемся к работе.
Вскоре после полуночи З. Ч. кладет кисть:
— На сегодня довольно. До нашей следующей встречи я поработаю над фоном. А теперь пойдем!
Пока он надевает костюм в тонкую полоску, галстук и фетровую шляпу, мы потягиваемся, чтобы разогнать кровь, поправляем макияж и прически. И вот мы снова со смехом шагаем по улице, держась за руки. Продавцы еды наперебой предлагают свой товар:
— Чищеные орехи гинкго! Пышут жаром! Крупнее не сыскать!
— Тушеные сливы с лакрицей! Слаще не бывает! Всего десять монет за кулек!
Мы проходим мимо продавцов дынь — на каждом углу предлагают самые лучшие, сладкие, сочные и прохладные дыни в городе. Устоять трудно, но мы не обращаем на них внимания. Слишком часто продавцы накачивают свои дыни речной водой, чтобы прибавить им весу. Съев даже крохотный кусочек такой дыни, рискуешь заполучить дизентерию, тиф или холеру.
Мы приходим в «Казанову», где договорились встретиться с друзьями. В нас с Мэй узнают красоток, и нам достается столик рядом с танцполом. Мы заказываем шампанское, и З. Ч. приглашает меня танцевать. Спустя пару песен я оглядываюсь на наш столик и вижу, что Мэй сидит в одиночестве.
— Может быть, потанцуешь с моей сестрой? — спрашиваю я.
— Как пожелаешь.
Мы возвращаемся к нашему столику. З. Ч. берет Мэй за руку. Оркестр начинает играть медленную мелодию. Мэй кладет голову ему на грудь, как будто желая услышать биение его сердца. З. Ч. грациозно ведет ее по танцполу. Поймав мой взгляд, он улыбается. Я переполнена типичными девичьими мечтами: наша брачная ночь, наша семейная жизнь, наши будущие дети.
— Вот ты где!
Кто-то целует меня в щеку. Я поднимаю взгляд и вижу свою школьную подругу, Бетси Хоуэлл.
— Давно ждешь? — спрашивает она.
— Мы только пришли. Присаживайся. Где официант? Надо заказать еще шампанского. Ты уже поужинала?
Бетси садится рядом со мной, мы сдвигаем бокалы и медленно потягиваем шампанское. Бетси — американка. Ее отец работает в Министерстве иностранных дел. Мне нравятся ее родители: они хорошо ко мне относятся и, в отличие от множества родителей-иностранцев, не пытаются запретить Бетси общаться с китайцами. Мы с Бетси познакомились в миссии: она просвещала китайцев, а я изучала западные традиции. Но мы не лучшие друзья: моя ближайшая подруга — Мэй, Бетси только на втором месте.
— Отлично выглядишь! — говорю я ей. — У тебя чудесное платье.
— Еще бы, мы же его вместе выбирали! Если бы не ты, я бы выглядела как корова.
Бетси едва ли можно назвать худенькой, и то, что ее мать — типичная американка, не разбирающаяся в моде, делу не помогает. Поэтому я отвела Бетси к портнихе, чтобы та сшила ей несколько приличных платьев. Сейчас Бетси выглядит очень мило: на ней узкое платье из ярко-алого атласа и брошь с сапфирами и бриллиантами. Над веснушчатыми плечами беспорядочно вьются белокурые кудри.
— Смотри, какие они милашки, — говорит Бетси, кивая на З. Ч. и Мэй.
Мы наблюдаем за тем, как они танцуют, и сплетничаем о знакомых. Когда песня заканчивается, З. Ч. и Мэй возвращаются к нашему столику. З. Ч. повезло — с ним сегодня три девушки, и он поступает мудро, танцуя по очереди с каждой из нас. Ближе к часу ночи наконец приходит Томми Ху. Завидев его, Мэй вспыхивает. Вот уже много лет наши матери играют в маджонг, и они всегда надеялись, что когда-нибудь наши семьи породнятся. Мама будет счастлива, когда узнает об их взаимной склонности.
В два часа мы высыпаем на улицу. Июльский воздух горяч и влажен. Никто не спит, даже дети и старики. Время перекусить.
— Ты с нами? — спрашиваю я Бетси.
— Не знаю, а куда вы собираетесь?
Мы смотрим на З. Ч. Он называет одну из кофеен во Французской концессии, где обычно собираются интеллектуалы, художники и коммунисты.
Бетси не раздумывает:
— Я с вами. Давайте возьмем папин автомобиль.
Мой Шанхай — это живой переменчивый город, где сталкиваются самые интересные люди. Иногда Бетси ведет меня выпить кофе на американский манер и съесть тост с маслом. Иногда я беру ее перекусить — сяо чи — в одном из заведений, кроющихся в узких улочках, и тогда мы едим рулетики из тростниковых листьев с начинкой из клейкого риса или булочки с корицей и сахаром. Со мной Бетси легко идет на авантюры — однажды она даже отправилась со мной в Старый город, чтобы купить там недорогие подарки к какому-то празднику. Иногда мне делается не по себе, когда я иду по одному из парков Международного сеттльмента: до моих десяти лет китайцам, за исключением садовников или нянь иностранных детишек, было запрещено входить туда. Но с Бетси мне нечего бояться: она гуляла по этим паркам всю свою жизнь.
В кафе темно и накурено, но мы здесь чувствуем себя как дома. Мы подсаживаемся к знакомым З. Ч. Томми и Мэй отодвигают свои стулья от общего стола, чтобы тихо побеседовать вдвоем и избежать жаркого спора о том, кому на самом деле «принадлежит» город — англичанам, американцам, французам или японцам. Даже в Международном сеттльменте нас, китайцев, гораздо больше, чем иностранцев, но мы совершенно бесправны. Нас с Мэй не волнует, можем ли мы выступать в суде против иностранца, или пустят ли нас в один из иностранных клубов, но Бетси относится к этому по-другому.
— К концу года, — говорит она, взволнованно сверкая глазами, — в Международном сеттльменте будет насчитываться уже более двадцати тысяч трупов. Мы перешагиваем через тела каждый день, но вас, кажется, это не трогает.
Бетси считает, что перемены необходимы. Не знаю, как она терпит нас с Мэй — мы совершенно не обращаем внимания на то, что происходит вокруг.
— Тебя интересует, любим ли мы свою страну? — интересуется З. Ч. — Любовь бывает разная, не так ли? Ай го — это то, что мы чувствуем к своей стране и нашему народу. Ай жэнь — это то, что испытывают по отношению к своей возлюбленной. Любовь может быть патриотической и романтической. — Он смотрит на меня, и я краснею. — Разве нельзя чувствовать и то и другое разом?
Когда мы выходим из кафе, время близится к пяти утра. Бетси машет нам, садится в отцовский автомобиль, и ее увозят. Мы желаем З. Ч. и Томми доброй ночи — или доброго утра — и зовем рикшу. На границе Французской концессии и Международного сеттльмента мы снова пересаживаемся в другую повозку, которая, грохоча по булыжникам, довозит нас до самого дома.
Город, как море, никогда не утихает. Ночь схлынула, и по улицам потекли утренние звуки. Золотари толкают перед собой тележки, выкликая: «Опустошаем горшки! Идет золотарь, опустошаем горшки!» Шанхай — один из первых городов, в котором появилось электричество, газ, телефоны и водопровод, но в том, что касается нечистот, мы безнадежно отстали от мирового прогресса. Однако земледельцы со всей страны готовы приплачивать за наши испражнения, потому что мы хорошо питаемся. Вслед за золотарями пойдут продавцы завтраков, предлагая кашу из китайского ячменя, известного в мире как «слезы Иова», с ядрышками абрикоса и лотосовыми семенами, паровые рисовые лепешки с морской грушей и сваренные в чайном настое яйца с пятью специями.
У дома мы платим возчику, поднимаем засов на воротах и направляемся к входной двери. Ночная сырость делает ароматы цветов, деревьев и кустов еще более насыщенными, и у нас кружится голова от запахов выращенных садовником жасмина, магнолии и карликовой сосны. Мы поднимаемся по каменным ступеням и проходим под резным деревянным экраном, который, как полагает мама, отгоняет от дома злых духов. Наши каблуки громко стучат по паркету. В гостиной по левую руку от нас горит свет. Папа не спит и ждет нас.
— Садитесь и молчите, — говорит он, указывая на кушетку напротив себя.
Я сажусь, сцепляю руки на коленях и скрещиваю ноги. Если у нас проблемы, лучше выглядеть скромницей. На смену тревоге, в которой он пребывал последние несколько недель, пришла непроницаемая жесткость. То, что я слышу в следующий момент, навсегда меняет мою жизнь:
— Я выдаю вас замуж, — говорит он. — Церемония состоится послезавтра.
— Ничего себе шуточки! — смеется Мэй.
— Это не шутка, — говорит папа. — Я выдаю вас замуж.
Я все еще пытаюсь осмыслить услышанное:
— Что случилось? Мама заболела?
— Перл, я все сказал. Вы должны слушаться меня и поступать так, как я говорю. Я ваш отец, а вы — мои дочери. Так устроена жизнь.
Жаль, я не могу передать, как абсурдно прозвучали его слова.
— И не подумаю! — возмущенно заявляет Мэй.
Я пробую воззвать к его разуму:
— Этот феодализм давно в прошлом. Когда ты женился на маме, все было совсем по-другому.
— Мы с вашей матерью поженились во втором году Республики, — отвечает он раздраженно. — Речь не об этом.
— Тем не менее вы женились по сговору, — возражаю я. — Ты что, рассказывал свату, умеем ли мы шить, вязать или вышивать? — Мне становится смешно. — Ты дашь мне в приданое ночную вазу, расписанную драконами и фениксами, символизирующими идеальный брак? А Мэй достанется ночная ваза, полная красных яиц, чтобы ее будущая семья знала, что у нее будет много сыновей?
— Говорите что хотите. — Папа равнодушно пожимает плечами. — Вы выходите замуж.
— И не подумаю! — повторяет Мэй. Она всегда умела заплакать в нужный момент, и сейчас слезы струятся по ее лицу. — Ты меня не заставишь!
Папа не обращает на нее никакого внимания, и я понимаю, что он серьезен, как никогда. Он смотрит на меня так, будто видит в первый раз.
— Только не говорите мне, что собирались выйти замуж по любви! — В его голосе странная смесь жесткости и торжества. — В брак вступают не по любви. И я женился не по любви.
Я слышу глубокий вдох, поворачиваюсь и вижу, что в дверях стоит мать, все еще одетая в пижаму. Мы наблюдаем за тем, как она пересекает комнату на своих перебинтованных ногах и падает в резное кресло грушевого дерева. Сцепив руки, она опускает голову. По ее переплетенным пальцам катятся слезы. Никто не произносит ни слова.
Я выпрямляюсь, чтобы посмотреть на отца сверху вниз, — его всегда это раздражало. Затем беру Мэй за руку. Вместе мы — сила. К тому же у нас есть деньги.
— От обеих твоих дочерей я со всем уважением прошу отдать наши сбережения.
Отец морщится.
— Мы уже достаточно взрослые, чтобы жить отдельно, — продолжаю я. — Мы снимем квартиру и будем зарабатывать как можем. Мы будем сами решать, как нам жить.
Слыша мои слова, Мэй кивает и улыбается, но улыбка получается не такой прелестной, как обычно. От слез ее лицо опухло и пошло пятнами.
— Я не хочу, чтобы вы так жили, — шепчет мама, набравшись смелости.
— В любом случае этого не будет, — отвечает папа. — Денег больше нет — ни ваших, ни моих.
В комнате вновь повисает ошеломленное молчание. Сестра и мать предоставляют задать вопрос мне.
— Что ты сделал?
От безысходности отец обвиняет во всем нас:
— Ваша мать ездит по гостям и играет в бирюльки со своими подружками, а вы обе только и знаете, что тратить, тратить, тратить деньги. Вы не видите, что делается у вас под носом.
Он прав. Прошлым вечером мне показалось, что наш дом пришел в упадок. Куда-то пропали подсвечники, настенные свитки, веер и…
— Где слуги? Где Паньсы, А Фонг…
— Я их рассчитал. Они все ушли, кроме садовника и повара.
Конечно, их он не отпустил. Сад быстро пришел бы в запустение, и все соседи узнали бы, что у нас что-то случилось. Без повара нам и вовсе не обойтись. Мама умеет только распоряжаться. Мы с Мэй тоже не способны что-нибудь приготовить. Мы никогда не думали, что нам могут пригодиться подобные навыки. Но как же рассыльный, папин лакей, две горничные и помощник повара? Как можно было вышвырнуть на улицу столько людей?
— Ты проиграл? — вырывается у меня. — Так отыграйся, ради бога! Раньше тебе это удавалось.
Хотя отец и считается важной персоной, мне он всегда казался безобидным неудачником. Но теперь он смотрит на меня, как будто… как будто он доведен до крайности.
— Насколько все плохо?
Я злюсь — да и как тут не злиться? Но мной постепенно овладевает жалость к нему и, что важнее, к матери. Что станется теперь с ними? Что станется теперь со всеми нами?
Он опускает голову:
— Дом. Бизнес. Ваши сбережения. То немногое, что было отложено. Все пропало.
После долгой паузы он снова смотрит на меня, и во взгляде его — отчаяние, горе, мольба.
— Счастливых концов не бывает, — говорит мама, как будто наконец начали сбываться ее мрачные предсказания. — С судьбой не поспоришь.
Папа не обращает внимания на ее слова и взывает к моей дочерней почтительности, моему долгу старшей дочери:
— Ты хочешь, чтобы ваша мать просила милостыню на улице? А вы сами? От красоток до девушек с тремя дырками один шаг. Вопрос только в том, будет ли вас содержать один человек, или вы докатитесь до того, что будете вместе с остальными шлюхами поджидать иностранных моряков на Кровавой аллее! Как вы собираетесь жить?
Я получила образование, но что я умею? Три раза в неделю я преподаю английский капитану-японцу. Мы с Мэй позируем художникам, но наши заработки не покрывают и малой доли того, во что обходятся наши платья, шляпки, перчатки и туфли. Я не хочу, чтобы кто-то из нас просил милостыню. И я определенно не хочу, чтобы мы с Мэй стали проститутками. Что бы ни случилось, я должна уберечь свою сестру.
— И кто женихи? — спрашиваю я. — Мы можем сначала познакомиться с ними?
Глаза Мэй расширяются от изумления.
— Это противоречит традиции, — возражает папа.
— Я не выйду замуж за человека, не познакомившись с ним прежде, — твердо отвечаю я.
— А я тем более!
Мэй поддерживает меня, но по ее голосу слышно, что она сдалась. Возможно, мы выглядим и ведем себя на современный манер, но в душе мы все те же покорные китайские дочери.
— Это мужчины с Золотой горы, — рассказывает папа. — Американцы. Они специально приехали в Китай, чтобы найти жен. Это неплохая партия. Их отец родом из того же округа, что и наша семья. Мы почти что родственники. Вам не придется ехать с ними в Лос-Анджелес. Американские китайцы с радостью оставляют здесь своих жен, чтобы те заботились об их родителях и предках, а сами возвращаются в Америку к своим белобрысым любовницам ло фань. Считайте, что это просто удачная сделка, которая спасет семью. А если вы решите уехать с мужьями, у вас будет красивый дом, куча слуг и няни для детей. Вы будете жить в Хаолайу — в Голливуде. Я же знаю, что вы любите кинематограф. Тебе понравится, Мэй. Тебе точно понравится. Хаолайу! Только подумай!
— Но мы их не знаем! — кричит Мэй.
— Зато вы знаете их отца, — успокаивающе отвечает папа. — Помните? Старый Лу.
Мэй кривится от отвращения. В самом деле, отца их мы знаем. Мне никогда не нравилась мамина старомодная манера давать всем прозвища, но для нас с Мэй жилистый китаец с каменным лицом всегда был именно Старым Лу. Как папа и сказал, Старый Лу живет в Лос-Анджелесе, но каждый год он приезжает в Шанхай, чтобы проверить, как идут дела в его здешнем бизнесе. Ему принадлежит фабрика по изготовлению ротанговой мебели и фабрика, производящая на экспорт дешевую фарфоровую посуду. Но мне его богатство безразлично. Меня всегда выводило из себя то, как он смотрит на нас с Мэй — как кот на сливки. На меня он может смотреть как угодно, я переживу, но в его последний приезд Мэй было всего шестнадцать. Учитывая его возраст (ему не меньше шестидесяти), ему не следовало так присасываться к ней взглядом. Но папа никак на это не отреагировал, просто попросил Мэй разлить всем чай.
И тут наконец я понимаю, в чем дело.
— Ты проиграл все Старому Лу?
— Не совсем…
— Тогда кому?
— Сложно сказать. — Папа барабанит пальцами по столу и прячет взгляд. — Немного проиграл там, немного проиграл тут.
— Да уж, чтобы проиграть наши с Мэй деньги, тебе пришлось потрудиться! Месяцы, наверное, старался или даже годы…
— Перл…
Мама пытается меня остановить, но меня обуревает ярость.
— Ты должен был проиграть кучу денег, чтобы поставить под угрозу все! — Я обвожу рукой комнату, обстановку, дом, все, что отец построил для нас. — Сколько точно ты должен и как собираешься это возвращать?
Мэй перестает плакать. Мама молчит.
— Я проиграл Старому Лу, — неохотно признается папа. — Он позволит нам с матерью остаться в этом доме, если Мэй выйдет замуж за младшего сына, а ты — за старшего. У нас будет крыша над головой и какая-никакая еда, пока я не найду работу. Вы, наши дочери, — единственное, что у нас есть.
Мэй зажимает рот, вскакивает и выбегает из комнаты.
— Передай сестре, что я назначу встречу на вторую половину дня, — нехотя говорит отец. — И скажите спасибо, что я выдаю вас замуж за братьев. Вы всегда будете вместе. Теперь иди наверх, нам с вашей матерью надо поговорить.
За окном на смену разносчикам завтраков пришли коробейники. Они поют нам, соблазняют нас, искушают нас.
— Пу, пу, пу, красный корешок для ясного взгляда! Дайте его ребенку и забудьте о летней потнице!
— Оу, оу, оу, брею лицо, стригу волосы и ногти!
— Ауа, ауа, ауа, куплю старье! Меняю бутылки и битое стекло на спички!
Пару часов спустя я направляюсь в Маленький Токио — район Хункоу, к своему ученику. Почему я не отменила занятие? Когда мир рушится, можно позволить себе отменить некоторые договоренности. Но нам с Мэй слишком нужны деньги.
Как в тумане, я поднимаюсь в квартиру капитана Ямасаки. В 1932 году он был членом японской команды на Олимпийских играх и любит вспоминать славу лос-анджелесских дней. Человек он неплохой, но совершенно одержим Мэй. Она имела неосторожность несколько раз сходить с ним куда-то, и с тех пор каждый урок начинается с расспросов о ней.
— Что ваша сестра делает сегодня? — спрашивает он после проверки домашнего задания.
— Она приболела и еще не вставала, — лгу я.
— Какая жалость. Каждый день я спрашиваю вас, когда мы с ней можем увидеться, и каждый день вы говорите, что не знаете.
— Поправка: мы с вами видимся только три раза в неделю.
— Пожалуйста, помогите мне жениться на Мэй. У меня есть свадебный…
Он подает мне лист бумаги, на котором перечислены условия свадебного контракта. Я вижу, что он хорошо поработал с японско-английским словарем, но не могу оценить по достоинству его старания. Для сегодняшнего дня это уже слишком. Я бросаю взгляд на часы. Впереди еще пятьдесят минут. Я складываю бумагу и убираю ее в сумочку.
— Я исправлю ошибки и на следующем занятии верну вам бумагу.
— Отдайте Мэй!
— Я отдам это Мэй, но имейте в виду, что она еще слишком молода, чтобы выходить замуж. Отец не позволит.
Как легко с моих губ слетают слова лжи.
— Позволит. Должен позволить. Сейчас время дружбы, сотрудничества и совместного процветания. Азиатские народы должны объединиться, чтобы противостоять Западу. Китайцы и японцы — братья.
Это не совсем так. Мы зовем японцев недомерками и обезьянами. Но капитан часто возвращается к вопросу дружбы и неплохо наловчился придумывать соответствующие лозунги, как по-английски, так и по-китайски.
Он мрачно смотрит на меня и спрашивает:
— Вы ей ничего не передадите, так ведь?
Я медлю с ответом, и он хмурится:
— Я не доверяю китаянкам. Они всегда лгут.
Мне уже не в первый раз доводится такое слышать, и сегодня мне это нравится не больше, чем всегда.
— Я не лгу.
— Китаянки никогда не выполняют обещание. Их сердце лгут.
— Обещания. Сердца, — поправляю его я. Нужно немедленно сменить тему. Сегодня это не так сложно.
— Как вы съездили в Лос-Анджелес?
— Очень хорошо. Скоро я снова поеду в Америку.
— Очередное соревнование по плаванию?
— Нет.
— Учиться?
Он переходит на китайский: это слово нашего языка он знает отлично.
— Завоевывать.
— В самом деле? Каким образом?
— Мы отправимся в Вашингтон, — отвечает он, снова переходя на английский. — Девушки-янки будут стирать нам белье.
Он смеется. Я смеюсь. Все идет своим чередом.
Когда истекает время, я забираю свою скромную плату и отправляюсь домой. Мэй спит. Я ложусь рядом с ней, кладу руку ей на бедро и закрываю глаза. Безумно хочется спать, но голова лихорадочно бурлит от переполняющих ее чувств и образов. Я думала, что я — современная девушка. Я думала, что у меня есть выбор. Я думала, что у нас с матерью нет ничего общего. Но отцовская страсть к игре уничтожила все. Чтобы спасти семью, меня продадут, как испокон веков продавали дочерей. Мне трудно дышать — такой загнанной и беспомощной я себя чувствую.
Все, однако, может оказаться совсем не так плохо, как кажется. Отец даже сказал, что нам с Мэй не придется уезжать с этими чужаками на другой конец света. Мы можем подписать необходимые бумаги, наши так называемые мужья уедут, и жизнь снова станет прежней. Изменится только одно: нам с Мэй придется покинуть отцовский дом и начать жить самостоятельно. Я дождусь, пока мой муж покинет страну, заявлю, что он меня бросил, и подам на развод. Тогда мы с З. Ч. сможем пожениться (свадьба, конечно, будет не такой пышной, как я планировала, — может быть, мы просто посидим в кафе с нашими друзьями-художниками и с кем-нибудь из натурщиц). Я найду себе полноценную работу. Мэй будет жить с нами, пока не выйдет замуж. Мы будем заботиться друг о друге. У нас все получится.
Я сажусь и потираю виски. Глупо об этом мечтать. Наверное, я слишком долго жила в Шанхае.
Я ласково трясу сестру:
— Мэй, проснись.
Она открывает глаза, и я вижу в них ту кроткую доверчивость, которая с раннего детства составляла ее очарование. Мгновение — и она вспоминает все, что произошло, и взгляд ее темнеет.
— Пора одеваться, — говорю я. — Скоро у нас встреча с нашими мужьями.
Что надеть? Сыновья Лу — китайцы, и, возможно, нам стоит надеть традиционные чонсамы. Вместе с тем они из Америки, поэтому лучше будет, если мы наденем что-нибудь, что покажет, что мы не чужды западного влияния. Дело не в том, что мы хотим им понравиться, но нам не хотелось бы испортить все дело. Мы ныряем в платья из вискозы с цветочным узором. Переглянувшись, пожимаем плечами, осознавая бессмысленность своих усилий, и выходим из дому.
Мы нанимаем рикшу и говорим, чтобы он отвез нас туда, куда сказал папа: к воротам в сад Юйюань в центре Старого города. Возчик, на чьей лысой голове видны пятна лишая, везет нас сквозь пышущую жаром толпу через Сучжоу по Садовому мосту и дальше по Бунду,[5] мимо дипломатов, школьниц в накрахмаленных формах, проституток, лордов и их леди и одетых в черное представителей печально известной Зеленой банды. Вчера этот коктейль восхищал нас, сегодня угнетает и вызывает омерзение.
По левую руку остается река Хуанпу, похожая на ползущую за нами вялую змею, чья грязная кожа вздымается и дрожит. В Шанхае от реки никуда не деться. В нее упираются все улицы, идущие на восток. По спине этой гигантской речной змеи идут корабли из Великобритании, Франции, Японии, Италии и Соединенных Штатов. Увешанные канатами, сетями и сохнущим бельем сампаны[6] напоминают насекомых, сидящих на бортах корабля. Лодки золотарей соревнуются с океанскими лайнерами и перевозчиками бамбука. Пристани переполнены потными полуголыми кули,[7] которые выгружают опиум и табак с торговых кораблей, рис и зерно с джонок, пришедших с верховья реки, и соевый соус, корзины с цыплятами и огромные связки ротанга с речных плоскодонок.
По правую руку от нас вырастают пяти-шестиэтажные здания — чертоги процветания и алчности. Мы проезжаем мимо отеля «Катай», увенчанного пирамидальной крышей, мимо таможни и ее огромной часовой башни, мимо Банка Гонконга и Шанхая и украшающих его величественных бронзовых львов: если потереть лапу такого льва, это принесет удачу мужчинам и сыновей — женщинам. На границе Французской концессии мы расплачиваемся с рикшей и пешком идем по набережной Кэ де Франс. Пройдя несколько кварталов, мы сворачиваем в Старый город.
Прийти в это омерзительное место — все равно что шагнуть в прошлое. Именно это папа и заставляет нас сделать, решив выдать замуж. Однако мы с Мэй повинуемся ему — покорные, как собаки, глупые, как буйволы. Я зажимаю нос платком, чтобы аромат лаванды перебил окружающие нас запахи смерти, нечистот, прогорклого масла и разлагающегося на солнце сырого мяса, выставленного на продажу.
Как правило, я стараюсь не замечать дурные стороны своего города, но сегодня они буквально приковывают мой взгляд. Здесь есть попрошайки, которым их родители выдавили глаза и сожгли руки и ноги, чтобы разжалобить прохожих. Некоторые из них покрыты сочащимися гноем язвами и отвратительными опухолями, накачанными с помощью велосипедных насосов до устрашающих размеров. Мы пробираемся через переулки, увешанные сохнущими бинтами для ступней, пеленками и изорванными штанами. Жительницы Старого города ленятся выжимать белье после стирки, и капли воды сыплются на нас дождем. Каждый шаг напоминает нам, что это может стать и нашей судьбой, если свадьбы не состоятся.
Сыновья Лу ждут нас у ворот в сад Юйюань. Мы пробуем заговорить с ними по-английски, но непохоже, чтобы они хотели разговаривать на этом языке. Их отец говорит на сэйяпе, потому что родом он из той местности в провинции Гуандун, которую так и называют сэйяп — «четыре области». Мэй сэйяп не понимает, но я перевожу для нее. У них, как и у многих из нас, западные имена.
— Сэм, — говорит старший, указывая на себя. Затем показывает на своего младшего брата и переходит на сэйяп. — Его зовут Вернон, но родители называют его Верн.
Я люблю З. Ч., так что, как бы хорош ни был этот Сэм, мне он не нравится. А жениху Мэй, Верну, едва сравнялось четырнадцать. Он даже еще не начал превращаться в мужчину, он все еще ребенок. Папа не счел нужным упоминать об этом.
Мы разглядываем друг друга, и, похоже, никому из нас не нравится то, что он видит. Наши взгляды бродят по небу, по земле, избегая столкновений. Внезапно я думаю, что, возможно, им тоже не слишком хочется жениться на нас. Если дело обстоит именно так, мы все можем считать это не более чем коммерческой сделкой. Мы подпишем бумаги и вернемся каждый к своей жизни, и дело решится без разбитых сердец и раненых чувств. Отчего, впрочем, не перестанет быть абсурдным.
— Может, пройдемся? — предлагаю я.
Никто не отвечает, но все следуют за мной. Мы бредем по запутанным тропкам мимо прудов, каменных садов и гротов. Ивы колеблются в жарком воздухе, как будто слегка остужая его. Резные деревянные павильоны, покрытые золотым лаком, напоминают о чем-то из далекого прошлого. Все здесь призвано напоминать о гармонии и единстве, но сад слишком долго жарился под июльским солнцем, и тяжелый воздух будто сочится липкой влагой.
Верн подбегает к одному из причудливых огромных камней, карабкается на его вершину, а оттуда перебирается на садовую ограду. Мэй смотрит на меня, всем своим видом вопрошая: и что мне делать? У меня нет ответа, и Сэм, кажется, не собирается нам помогать. Она отворачивается, подходит к стене и мягко уговаривает мальчика спуститься. Похоже, он не понимает, что она говорит, поэтому продолжает стоять там, слегка смахивая на морского пирата. Мы с Сэмом идем дальше, пока не доходим до Изящного Нефрита.[8]
— Я бывал здесь раньше, — говорит он неуверенно на сэйяпе. — Ты знаешь, как сюда попал этот камень?
Я предпочитаю не говорить, что обычно избегаю заходить в Старый город. Вместо этого я предлагаю, пытаясь проявить учтивость:
— Давай присядем, и ты расскажешь мне об этом.
Мы находим свободную скамью и разглядываем камень, в котором я не вижу ничего особенного.
— Император династии Северная Сун, Хуэй-цзун,[9] питал особое пристрастие ко всяким диковинкам. Он посылал гонцов в южные провинции, чтобы те отыскивали для него разные редкости. Гонцы нашли этот камень и погрузили на корабль. Но камень так и не добрался до дворца. Корабль потерпел крушение — быть может, причиной тому был шторм, а может, гнев речных богов.
У Сэма довольно приятный негромкий голос — в нем нет ни капли надменности или снисходительности. Он вытягивает ноги, опираясь на каблуки своих новеньких кожаных ботинок. Я набираюсь храбрости и перевожу взгляд с ног на лицо. Он симпатичный юноша — можно даже сказать, что он хорош собой. Довольно худой. Лицо у него вытянутое, как рисовое зерно, отчего выступающие скулы кажутся еще острее. Цвет кожи темнее, чем мне нравится, но это вполне объяснимо — он ведь из Голливуда. Я читала, что кинозвезды любят загорать на солнышке, пока не становятся коричневыми. Волосы у него не совсем черные, на солнце они отливают рыжим. У нас принято считать, что такими разноцветными волосы бывают только у бедняков, которые не могут позволить себе нормально питаться. Наверное, в Америке еда настолько разнообразна и обильна, что это тоже влияет на цвет волос. Одет он элегантно. Даже я вижу, что его костюм сшит совсем недавно. И он имеет долю в отцовском бизнесе. Если бы я уже не была влюблена в З. Ч., Сэм показался бы мне недурным вариантом.
— Семья Пань вытащила камень из реки и принесла его сюда, — продолжает Сэм. — Как видишь, он удовлетворяет всем требованиям, которые предъявляют к камням: пористый, как губка, приятной формы, и вид его заставляет задуматься о тысячелетней истории.
Он снова умолкает. Вдалеке Мэй, подбоченившись, кружит вокруг каменного сада. Ее раздражение чувствуется даже отсюда. Она зовет мальчика в последний раз и ищет меня взглядом. Подняв руки, как бы признавая свое поражение, она идет в нашу сторону.
Сэм говорит:
— Ты мне нравишься. Я нравлюсь тебе?
Я не могу придумать достойного ответа и киваю.
— Хорошо. Я передам отцу, что мы будем счастливы вместе.
После прощания с Сэмом и Верном я подзываю рикшу. Мэй забирается в повозку, но я за ней не следую.
— Езжай домой. У меня есть одно дело, догоню тебя позже.
— Но нам надо поговорить! — Она так сильно вцепляется в подлокотники, что у нее белеют костяшки пальцев. — Этот мальчик мне ни слова не сказал!
— Ты же не говоришь на сэйяпе.
— Дело не в этом. Он как ребенок. Он и есть ребенок!
— Это не важно.
— Легко говорить, твой-то хотя бы симпатичный!
Я пытаюсь объяснить ей, что все это не более чем сделка, но Мэй не слушает. Она топает, и возчик напрягает все мышцы, готовый пуститься в путь.
— Я не хочу выходить за него! Если это все неизбежно, то я выйду за Сэма!
Я раздраженно вздыхаю. Для Мэй характерны подобные вспышки зависти и упрямства, но обычно вреда от них не больше, чем от летнего дождика. Мы с родителями уже привыкли к тому, что лучший способ справиться с этими вспышками — это во всем с ней соглашаться, пока она сама не успокоится.
— Потом поговорим. Встретимся дома!
Я киваю возчику. Тот подхватывает повозку и трусцой пускается вниз по булыжной дороге. Дождавшись, когда они повернут за угол, я направляюсь к Старым Западным Воротам, нахожу там другого рикшу и сообщаю ему адрес З. Ч. во Французской концессии.
Подъехав к его дому, я взбегаю по лестнице и барабаню в дверь. З. Ч. открывает — на нем нижняя рубашка без рукавов и свободные штаны цвета хаки, подпоясанные галстуком, продетым под шлевки. В зубах у него торчит сигарета. Я падаю в его объятья. Все слезы, все отчаяние, копившееся во мне до сих пор, все выливается наружу. Я рассказываю ему все: что наша семья рухнула, что нас с Мэй отдают за заморских китайцев и что я люблю его.
По пути я представляла себе, как З. Ч. отреагирует на мои слова. Я думала, что он скажет что-то вроде: «Я не верю в брак, но я люблю тебя и хочу, чтобы мы жили вместе». Он мог бы проявить отвагу и уверить меня в том, что мы с ним все равно поженимся и все будет замечательно. Я полагала, что он будет озабочен судьбой Мэй и захочет, чтобы она жила вместе с нами. «Она мне как сестра», — скажет он. Я даже допускала, что он может прийти в ярость, примчаться к папе и задать ему трепку, которую тот заслужил. Чего я никак не предполагала от него услышать, так это того, что он сказал мне на самом деле.
— Выходи замуж. Похоже, это неплохая партия, и, в конце концов, ты должна повиноваться своему отцу. В девичестве будь покорна своему отцу, в замужестве — своему мужу, овдовев — покоряйся сыну. Мы же знаем, что это так.
— Я в это не верю! И не знала, что ты веришь в такое. Так обычно говорит моя мать, но не ты. — Я так разгневана, что почти не чувствую боли. — Как ты можешь так говорить? Мы же любим друг друга. Как можно сказать подобное любимой женщине?
Он не отвечает, но на его лице отчетливо читается, что он утомлен и раздражен моим детским поведением.
Я убегаю: меня переполняют боль, негодование, и я попросту слишком юна, чтобы знать, как вести себя в подобном случае. Я устраиваю целое представление, с громкими рыданиями спускаюсь по лестнице и выставляю себя полной дурой в глазах квартирной хозяйки. Такое поведение скорее присуще моей избалованной сестре. В нем нет никакого смысла, но ведь множество женщин — да и мужчин — вели себя так же необдуманно. Я жду… не знаю, чего я жду. Что он сейчас кинется догонять меня. Что он заключит меня в свои объятья, как это обычно происходит в фильмах. Что в ночь перед свадьбой он выкрадет меня из родительского дома и мы сбежим вместе. Даже если все сложится наихудшим образом и я стану женой Сэма, я все же смогу всю жизнь состоять в связи с человеком, которого люблю, — в наше время многие женщины в Шанхае так делают. В конце концов, это не худший из возможных вариантов развития событий, не так ли?
Когда я рассказываю сестре, что произошло между мной и З. Ч., она бледнеет и бросается утешать меня.
— Я не знала, что ты так к нему относишься.
Я едва слышу ее нежный, успокаивающий голос.
Она обнимает меня, пока я плачу. Успокоившись, я чувствую, как все в ней дрожит от сочувствия. Сложно быть ближе, чем мы в этот момент. Что бы ни случилось, мы переживем это вместе.
Я сто тысяч раз воображала нашу с З. Ч. свадьбу, но с Сэмом все вышло совсем не так, как я себе представляла. Никаких кружев шантильи, никакого восьмиметрового шлейфа, никаких цветочных водопадов на западный манер. Отправляясь на китайский праздник, мы с Мэй не переодеваемся в красные вышитые платья и не надеваем изящных головных уборов, которые колыхались бы в такт нашей походке. Вся семья не собирается, чтобы поздравить нас, никто не сплетничает и не обменивается шутками, дети не носятся вокруг с криками и смехом. В два часа пополудни мы встречаемся в суде с Сэмом, Верном и их отцом. Старый Лу выглядит так же, как я его помню: жилистый человек с каменным лицом. Он сцепляет руки за спиной и наблюдает, как две пары одна за другой подписывают требуемые бумаги: вступили в брак 24 июля 1937 года. К четырем мы отправляемся в американское консульство и заполняем там документы на получение визы для иммигрантов сверх квоты.[10] Мы с Мэй ставим галочки, подтверждая, что мы не сидели в тюрьме, не содержались в доме призрения или в психиатрической больнице, что мы не алкоголички, не болеем туберкулезом, умеем читать и писать и не страдаем от психопатической неполноценности (что бы это ни значило). Как только мы заканчиваем, Старый Лу сворачивает эти бумаги и прячет в карман. В шесть мы встречаемся с родителями в одном из безликих отелей, где находят приют китайцы и иностранцы, пребывающие в бедственном положении. Мы ужинаем в обеденном зале: четверо новобрачных, мои родители и Старый Лу. Папа пытается поддерживать беседу, но нам нечего сказать. Играет оркестр, но никто из нас не танцует. Одно блюдо сменяется другим, однако даже рис встает у меня поперек горла. Папа просит нас с Мэй разлить чай, как это обычно делают невесты, но Старый Лу отмахивается от этого предложения.
Наконец новобрачным приходит время удаляться в спальни. Отец шепчет мне:
— Ты знаешь, что делать. Потерпи немного, и все будет позади.
Мы с Сэмом идем в нашу комнату. Кажется, он напряжен еще больше, чем я. Сгорбившись, он сидит на краю постели и рассматривает свои руки. Сколько раз я воображала нашу с З. Ч. свадьбу и нашу первую ночь! Теперь же я вспоминаю мамины слова и наконец-то понимаю, почему она так скупо говорила с нами о постельных делах. «Делаешь это и забываешь», — часто повторяла она.
Не дожидаясь, пока Сэм подойдет ко мне, обнимет или поможет мне расслабиться, целуя в шею, я расстегиваю галуны на воротнике и под мышкой. Сэм поднимает взгляд и наблюдает, как я расстегиваю все тридцать галунов на правом боку. Выскользнув из платья, я неловко поворачиваюсь. Несмотря на жару, меня бьет озноб. До этого момента мне хватало храбрости, но что делать дальше, я не знаю. Сэм встает, и я закусываю губу.
Все очень неловко. Сэм, похоже, боится ко мне прикасаться, но мы делаем то, чего от нас ждут. Вспышка боли, и все позади. На мгновение Сэм замирает надо мной, опираясь на локти, и смотрит мне в лицо. Чтобы не встречаться с ним взглядом, я смотрю на плетеную тесьму, которой подвязаны занавески. Я так стремилась к тому, чтобы все это поскорее прошло, что забыла задернуть шторы. Значит ли это, что я бесстыдница, или мне уже просто все равно?
Сэм слезает с меня и откатывается на свою сторону постели. Я не шевелюсь. Мне не хочется разговаривать, но и заснуть я не могу. Возможно, одна-единственная ночь никак не повлияет на все те ночи, которые я когда-нибудь буду проводить со своим настоящим мужем, кто бы он ни был. Но как там Мэй?
Я поднимаюсь затемно, принимаю ванну и одеваюсь. Затем сажусь в кресло и наблюдаю за спящим Сэмом. Перед рассветом он вздрагивает и просыпается. Он оглядывается, явно не понимая, где находится, видит меня и моргает. Он не прикрыт одеялом, и в этом есть что-то непристойное. Я почти слышу его мысли: ему стыдно от того, что он здесь, и его охватывает паника при мысли, что он обнажен, а я сижу на расстоянии нескольких футов от него, и ему надо каким-то образом выбраться из постели и одеться. Как и прошлой ночью, я отворачиваюсь. Он вылезает из постели и торопливо бежит в ванную. Хлопает дверь, и я слышу, как начинает течь вода.
Когда мы спускаемся в столовую, Верн и Мэй уже сидят там вместе со Старым Лу. Белая, отливающая зеленью кожа Мэй напоминает алебастр. Мальчик нервно мнет скатерть. Когда мы садимся, он не поднимает взгляда, и я вдруг осознаю, что еще ни разу не слышала его голоса.
— Я уже все заказал, — говорит нам Старый Лу и поворачивается к официанту: — Не заставляйте нас ждать.
Мы потягиваем чай. Никто не заговаривает о пейзаже за окнами, о том, как обставлен отель или какие достопримечательности стоит осмотреть приехавшим из Америки.
Старый Лу щелкает пальцами. Подходит официант, мой свекор — как странно называть его так — жестом просит его наклониться и что-то ему шепчет. Официант выпрямляется, сжимает губы и выходит из комнаты. Через несколько минут он возвращается с двумя служанками, каждая из которых несет с собой по свертку ткани.
Старый Лу подзывает одну из них и забирает у нее сверток. Пока он перебирает ткань, я с ужасом понимаю, что у него в руках простыня с одной из наших кроватей. Сидящие за соседними столиками с умеренным интересом наблюдают за нами. Большинство иностранцев не улавливают сути происходящего, но одна из пар все понимает и выглядит смущенной. Присутствующие китайцы — как клиенты, так и прислуга — смотрят на нас с изумлением.
Найдя на ткани пятно крови, Старый Лу спрашивает служанку:
— Из какой это комнаты?
— Триста седьмой, — отвечает девушка.
Старый Лу смотрит на своих сыновей:
— Чья это комната?
— Моя, — отвечает Сэм. Его отец роняет простыню, тянется за следующей и продолжает свои омерзительные изыскания. Мэй наблюдает за этим, приоткрыв рот. Он продолжает перебирать простыню. Люди вокруг наблюдают за нами. Я чувствую руку Сэма на своем колене. Когда Старый Лу не находит на простыне пятна, Мэй сгибается, и ее рвет прямо на стол.
На этом завтрак заканчивается. Заказывают машину, и через несколько минут мы с Мэй и Старым Лу едем в дом наших родителей. Нас не поздравляют, не угощают чаем. Нас ожидают лишь взаимные упреки. Когда Старый Лу обращается к отцу, я обнимаю Мэй за талию.
— У нас была договоренность. — Его резкий тон не оставляет места для дискуссий. — Одна из ваших дочерей подвела вас. — Он поднимает руку, чтобы предупредить возможные оправдания. — Я прощаю это. Девочка еще юна, и мой мальчик…
Я чувствую бесконечное облегчение, понимая, что Старый Лу предположил, что моя сестра и Верн прошлой ночью не сделали того, что от них ждали, вместо того чтобы предположить, что они это сделали и она оказалась не девственницей. Страшно подумать, что могло бы произойти в этом случае: обследование у врача. Если бы тот обнаружил, что все в порядке, тогда наше положение не ухудшилось бы. Но если бы что-то было не так, тогда мою сестру вынудили бы во всем признаться, брак был бы расторгнут на основании того, что она уже занималась с кем-то постельными делами, денежные проблемы отца не только не разрешились бы, но и приумножились, а наше будущее вновь стало бы неопределенным, не говоря уже о том, что репутация Мэй, несмотря на то что мы живем в современном мире, была бы погублена и у нее никогда не было бы шансов выйти замуж за кого-нибудь из приличной семьи — вроде Томми Ху.
— Все это не важно, — говорит старик отцу, но мне кажется, что он отвечает на мои мысли. — Важно то, что они женаты. Как вы знаете, у нас с сыновьями бизнес в Гонконге. Мы отправляемся туда завтра. Что меня интересует, так это каковы гарантии, что ваши дочери к нам присоединятся? Десятого августа мы отплываем оттуда в Сан-Франциско. Это через восемнадцать дней.
Я чувствую, как что-то обрывается у меня внутри. Папа снова нам солгал! Мэй вырывается и бросается наверх, но я остаюсь на месте и смотрю на отца, ожидая, что он ответит. Но он молчит. Он выкручивает себе пальцы и выглядит так раболепно, что напоминает рикшу.
— Я заберу их одежду, — объявляет Старый Лу.
Не ожидая папиного ответа или моих возражений, он поднимается по лестнице, и мы с отцом следуем за ним. Старый Лу открывает одну дверь за другой, пока не обнаруживает Мэй, плачущую на кровати. Увидев нас, она кидается в ванную и хлопает дверью. Мы слышим, как ее опять тошнит. Старик открывает шкаф, берет охапку платьев и швыряет их на кровать.
— Не забирайте, мы носим это, когда позируем, — обращаюсь я к нему.
— Вы будете это носить в вашем новом доме, — поправляет меня старик. — Мужья любят, чтобы их жены хорошо выглядели.
Он холоден, но несведущ, груб, но некомпетентен. Он не обращает внимания на наши западные платья или просто швыряет их на пол, не зная, возможно, что носят в Шанхае в этом году. Он не берет горностаевую накидку, потому что она белого цвета, а белый — это цвет смерти, зато вытаскивает из шкафа лисий палантин, который мы с Мэй купили поношенным несколько лет назад.
— Примерь это, — командует он, протягивая мне груду шляп, которые вытащил с верхней полки. Я повинуюсь. — Довольно. Можешь оставить зеленую и эту, с перьями. Остальное я забираю. — Он смотрит на отца. — Позже я пришлю людей, чтобы они забрали эти вещи. Подразумевается, что ни вы, ни ваши дочери не будете ни к чему прикасаться. Ясно?
Отец кивает. Старик поворачивается ко мне и безмолвно оглядывает с головы до ног.
— Твоя сестра больна, позаботься о ней, — говорит он и выходит.
Я стучусь в ванную и нежно окликаю Мэй. Она открывает дверь, и я проскальзываю внутрь. Она лежит на полу, прижавшись щекой к кафелю. Я сажусь рядом с ней.
— Как ты?
— Наверное, дело в крабе, которого мы ели на ужин, — отвечает она. — Сейчас не сезон, не стоило его есть.
Я прислоняюсь к стене и тру глаза. Как могли две красотки за такое короткое время пасть так низко? Уронив руки, я разглядываю повторяющийся узор из бирюзовых, желтых и черных плиток.
Позже приходят кули, упаковывают наши вещи в деревянные ящики и под взглядами соседей грузят их на платформу автомобиля. Внезапно приходит Сэм и, не приближаясь к отцу, направляется прямиком ко мне.
— Вы должны отправиться морем в Гонконг и быть там седьмого августа, — говорит он. — А еще через три дня мы все вместе отплываем в Сан-Франциско, отец все устроил. Здесь ваши иммиграционные бумаги. Он говорит, что все в порядке и у нас не будет никаких проблем, но он хочет, чтобы на всякий случай вы изучили, что говорится в этой инструкции. — Он протягивает мне несколько листов бумаги, сложенных и прошитых вручную. — Здесь то, что вы должны будете говорить инспекторам, если возникнут проблемы по прибытии.
Он умолкает и хмурится. Возможно, он думает о том же, о чем и я: зачем изучать инструкцию, если все и так будет в порядке?
— Ни о чем не беспокойся, — говорит он мне уверенно, как будто я нуждаюсь в поддержке мужа и меня должен успокоить сам звук его голоса. — Как только мы разберемся со въездом в Штаты, сразу же отправимся в Лос-Анджелес.
Я молчу, уставившись в бумаги.
— Мне жаль, что так вышло, — добавляет он, и я почти верю ему. — Мне очень жаль.
Когда Сэм собирается уходить, мой отец внезапно вспоминает, что он — гостеприимный хозяин, и предлагает найти ему рикшу. Сэм снова смотрит на меня и говорит:
— Нет, спасибо, я пройдусь.
Я наблюдаю за ним, пока он не поворачивает за угол, а затем возвращаюсь в дом и швыряю бумаги в мусорное ведро. Старый Лу, его сыновья и наш отец сильно ошибаются, если думают, что все будет продолжаться в том же духе. Скоро семья Лу будет на корабле, который унесет их за тысячу миль отсюда, и они уже не смогут обманом или силой заставить нас делать то, чего мы не хотим. Мы сполна расплатились за страсть отца к игре. Он потерял свое дело. Я потеряла девственность. Мы с Мэй потеряли одежду и, возможно, средства к существованию. Мы пострадали, но, по шанхайским меркам, нам еще далеко до полной нищеты.
Покончив с этими тяжелыми и утомительными делами, мы с Мэй возвращаемся в свою спальню. Ее окна выходят на восток, и летом здесь, как правило, прохладнее, чем в других частях дома, но сейчас настолько жарко, что мы не в состоянии надеть что-нибудь, кроме невесомых сорочек из розового шелка. Мы не плачем. Не разбираем вещи, которые Старый Лу расшвырял по полу, и не пытаемся навести порядок в уборной. Мы едим то, что повар оставляет перед дверью на подносе; больше мы не делаем ничего. Мы слишком потрясены, чтобы говорить о том, что произошло. Если бы мы попытались поговорить об этом, нам пришлось бы признать, что наша жизнь уже никогда не будет прежней, и задуматься о том, что теперь делать. Но мое сознание затуманено серой мглой смятения, отчаяния и гнева. Мы лежим и пытаемся… Даже не знаю, как это назвать. Прийти в себя?
Мы с Мэй очень близки. Что бы ни случилось, она всегда на моей стороне. Я никогда не задавалась вопросом, называется ли эта близость дружбой; она просто была всегда. Сейчас, когда нам приходится нелегко, все мелкие дрязги и соперничество забыты. Мы должны поддерживать друг друга.
В какой-то момент я спрашиваю Мэй, что произошло между ней и Верноном. Она отвечает: «Я не смогла» — и плачет. После этого я уже не заговариваю о ее брачной ночи, а она не спрашивает о моей. Я говорю себе, что все это не имеет значения: мы сделали это, чтобы спасти семью. Но сколько бы я ни убеждала себя в несущественности произошедшего, факт остается фактом: бесценный момент потерян безвозвратно. По правде сказать, разорение семьи или то, что нам пришлось лечь в постель с посторонними мужчинами, не так мучает меня, как то, что произошло у нас с З. Ч. Как бы мне хотелось вернуть свою невинность, свое девичество, смех и счастье.
— Помнишь, как мы смотрели оперу «Ода постоянству»? — спрашиваю я, желая напомнить Мэй о тех временах, когда мы были так юны, что верили в свою неуязвимость.
— И решили, что сами можем поставить куда лучшую оперу, — отвечает она.
— Ты играла красавицу, потому что ты младше и симпатичней. Ты всегда играла принцесс. Мне доставались роли ученого, принца, императора и разбойника.
— Да, но у тебя было четыре роли, а у меня всего одна.
Я улыбаюсь. Сколько раз в детстве мы спорили об этом, устраивая для родителей спектакли в гостиной. Мама с папой смеялись и аплодировали, пили чай и ели арбузные семечки. Они хвалили нас, но никогда не предлагали нам учиться оперному пению или акробатике: наши писклявые голоса, неловкие движения и сделанные наскоро декорации и костюмы были ужасны. Что с того, что мы с Мэй часами придумывали сюжет и репетировали в своей комнате, используя вместо вуали мамин шарф и упрашивая повара смастерить меч из бумаги с крахмалом, чтобы я могла сразиться с любым демоном, чинящим нам препятствия.
Зимними ночами Мэй переползала в мою постель, и мы прижимались друг к другу, чтобы согреться. Помню, как она спала: большой палец упирается в подбородок, кончики указательного и среднего касаются бровей, безымянный лежит на веке, мизинчик отставлен. По утрам она обнимала меня сзади и прижимала к себе. Помню, какой маленькой, белой и нежной была ее рука, пальчики тонкие, как стрелки зеленого лука.
Помню, как я первый раз отправилась на лето в лагерь в Гули. Маме с папой пришлось привезти туда Мэй, потому что она чувствовала себя ужасно одиноко. Мне было, наверное, лет десять, а Мэй около семи. Они не предупредили меня, что приезжают, и когда мы увидели друг друга, Мэй помчалась ко мне, остановилась в одном шаге и в упор уставилась на меня. Девочки дразнили меня: что это ты возишься с ребенком? Мне же достало ума не говорить им, что я люблю свою сестру так же, как она меня, и когда ее нет рядом, чувствую себя так, как будто недостает частички меня. После этого случая папа всегда посылал нас в лагерь вместе.
Мы с Мэй смеемся над подобными воспоминаниями. Они помогают нам почувствовать себя лучше, напоминают о той силе, которая кроется в нас, о том, как мы всегда помогали друг другу, как противостояли всему миру и веселились вместе. Если мы смеемся, значит, все еще наладится.
— Помнишь, как мы в детстве мерили мамины туфли? — спрашивает Мэй.
Никогда не забуду этот случай. Мама ушла в гости, а мы пробрались к ней в комнату и вытащили несколько пар ее крохотных туфелек. Мои ступни были чересчур велики для ее обуви, и я по очереди пыталась влезть в одну пару за другой и безжалостно их отбрасывала. Мэй удалось натянуть домашние туфли, и она мелко переступала в них, подражая маминой походке. Мама пришла в разгар веселья. Она была в ярости. Мы знали, что ведем себя дурно, но нам едва удавалось подавить хихиканье, глядя, как мама семенит по комнате, пытаясь поймать нас, чтобы надрать нам уши. У нас были нормальные ноги, и мы были вместе — мы сбежали в сад и хохотали до упаду. Наша злая выходка обернулась полным триумфом.
Нам всегда удавалось обхитрить маму и удрать от нее, но повар и прочие слуги не терпели наших проказ и не колеблясь наказывали нас.
— Перл, помнишь, как повар учил нас готовить цзяоцзы? — Мэй сидит на постели, скрестив ноги, упираясь локтями в колени и положив подбородок на сомкнутые кулаки. — Он решил, что мы должны уметь хоть что-нибудь приготовить. Говорил: «Как вам выходить замуж, если вы даже пельменей мужу не можете сделать?» Знал бы он, чем это обернется.
— Даже фартуки нам не помогли.
— А чем они могли помочь, когда ты начала бросаться в меня мукой?
Урок обернулся сначала игрой, а затем — отчаянной мучной битвой. Мы сражались не на жизнь, а на смерть. Повар работал у нас с того момента, как мы переехали в Шанхай, и отлично знал, когда сестры трудятся вместе, когда играют, а когда всерьез дерутся. То, что он увидел, ему не понравилось.
— Повар так рассердился, что месяцами не пускал нас на кухню, — вспоминает Мэй.
— А я все пыталась убедить его, что просто хотела напудрить тебя.
— Никаких угощений. Никаких перекусов. Никаких лакомств, — смеется Мэй. — Повар бывает ужасно строгим. Сказал, что не хочет знаться с сестрами, которые дерутся между собой.
Мама с папой стучатся в дверь и просят нас выйти, но мы отказываемся, говоря, что хотим еще побыть в спальне. Мы ведем себя неучтиво и по-детски, но мы всегда реагировали на семейные конфликты именно таким образом — прятались в свое убежище и возводили стену между собой и тем, что нас не устраивало. Вместе мы сильнее, чем поодиночке, и окружающие не могут не считаться с этой силой или спорить с ней. Но перед нынешней нашей бедой меркнет разлука с сестрой, меркнут образы рассерженных родителей, слуг или учителей.
Мэй приносит журналы: мы разглядываем одежду и читаем колонки светских сплетен. Потом делаем друг другу прически, прибираем шкафы и уборную и пытаемся составить новые наряды из той одежды, что у нас осталась. Старый Лу забрал почти все китайские туалеты, оставив западные платья, блузки, юбки и брюки. В Шанхае внешний вид значит очень много. Мы должны одеваться модно и изящно. Если мы будем носить поношенные вещи, художники перестанут нанимать нас, трамваи не будут останавливаться перед нами, швейцары не будут пускать нас в клубы и отели, а капельдинеры будут подолгу проверять наши билеты. Это относится не только к женщинам, но и к мужчинам: последние скорее будут ночевать в съемных клоповниках, чем откажут себе в новой паре брюк, которую на ночь будут класть под матрас, чтобы сохранить стрелки.
Может показаться, что мы проводим в своем добровольном заключении недели, но проходит всего два дня: мы молоды, отходчивы и любопытны. За дверью постоянно слышался какой-то шум, который мы предпочитали не замечать. Мы не обращали внимания на сотрясающий дом грохот, на чьи-то голоса. Когда мы наконец вышли из комнаты, то увидели, что наш дом переменился. Большую часть мебели папа продал местному ростовщику. Садовник ушел, но остался повар — ему некуда было идти, негде жить и нечего есть. В доме построили новые стены, создав таким образом новые комнаты: в задней части дома поселился полицейский с женой и двумя дочерьми, в верхний флигель въехал студент, под лестницей теперь жил сапожник, а на чердаке — две танцовщицы. Арендная плата поможет нам, но ее все равно будет недостаточно.
Мы надеялись, что все постепенно вернется на круги своя; во многом так и произошло. Мама все так же распоряжается всеми вокруг, включая наших квартирантов, поэтому нам не приходится срочно учиться застилать постели, выносить ночную вазу или подметать. Тем не менее мы чувствуем, насколько низко мы пали. Вместо соевого молока, пирожков с кунжутом и сладкого хвороста повар готовит на завтрак баофань — оставшийся с вечера рис в отваре, приправленный маринованными овощами. Проводимая поваром аскетическая политика заметна и в том, что мы едим на обед и на ужин. Мы всегда принадлежали к числу семей, где никакая еда не обходится без мяса — у-хунь бу чи-фань. Теперь мы сидим на диете, приличествующей скорее беднякам кули: стручковая фасоль, соленая рыба, капуста, маринованные овощи и горы риса.
По утрам папа отправляется искать работу, но мы не желаем ему удачи, а когда он возвращается, не задаем вопросов. Он подвел нас, а значит, с ним теперь можно не считаться. Если мы не будем замечать его, унижая его своим пренебрежением, его падение и разорение не будут нас касаться. Так мы пытаемся справиться со своим горем и гневом.
Мы с Мэй тоже пытаемся найти работу, но это непростое дело. Чтобы получить рекомендации, надо обладать гуанси — связями: иметь соответствующих родственников или годами обхаживать нужных людей. Еще важнее сделать солидный подарок — свиную ногу, мебель или сумму, равную зарплате за два месяца, — тому, кто тебя порекомендовал, и тому, кто тебя нанял, даже если речь идет о месте работника на фабрике, мастерящего спичечные коробки или сетки для волос. У нас нет денег на такие подарки, и все об этом знают. Для богатых и удачливых жизнь в Шанхае подобна безмятежному течению реки. Те, кому в жизни не везет, постоянно ощущают запах отчаяния, подобный запаху разлагающегося трупа.
Наши знакомые писатели угощают нас борщом и дешевой водкой в русских ресторанах. Молодые повесы, наши соотечественники из обеспеченных семей, которые учатся в Америке, а каникулы проводят в Париже, водят нас в «Парамаунт» — крупнейший ночной клуб города, где смех, джин и джаз льются рекой. С Бетси и ее друзьями-американцами мы проводим время в темных кафе. Юноши в этой компании обаятельны и уверены в себе, и мы наслаждаемся их обществом. Иногда Мэй часами где-то пропадает. Я ни о чем ее не спрашиваю: так спокойнее.
Нас не оставляет чувство, что мы скользим, опускаемся, падаем.
Мэй не прекращает позировать З. Ч., но мне неловко возвращаться в студию после той сцены, которую я там устроила. Они заканчивают работу над рекламой сигарет My Dear. Мэй трудится за двоих — сначала З. Ч. рисует ее, а затем она занимает мое место на подлокотнике и позирует за меня. Рассказывая мне об этом, она призывает меня поучаствовать в работе над новым календарем, который заказали З. Ч. Вместо этого я позирую другим художникам, но они, как правило, предпочитают сделать фотографию и работать по ней. Я зарабатываю, но очень мало. Вместо того чтобы найти новых учеников, я теряю того единственного, кто у меня был. Услышав, что Мэй не выйдет за него замуж, капитан Ямасаки уволил меня. Но это только предлог. Японцы по всему городу ведут себя как-то странно. Те, кто жил в Маленьком Токио, теперь собирают вещи и покидают свои дома. Женщины, дети и прочие мирные жители возвращаются в Японию. Узнав, что многие наши соседи покидают Хункоу, перебираются через Сучжоу и временно оседают в главной части Международного сеттльмента, я приписываю это обычной подозрительности моих соотечественников, в особенности бедняков, которые боятся всего — известного и неизведанного, земного и потустороннего, живых и мертвых.
Я чувствую, как все вокруг меняется. Город, который я всегда любила, не обращал внимания на смерть, страдания, беды и бедность. На смену блеску и роскоши пришел серый цвет: серый шифер, серые камни, серая река. Раньше Хуанпу выглядела почти нарядной благодаря кораблям под разноцветными флагами, приходившими со всех концов света. Теперь же кажется, что река задыхается под наплывом дюжин исполинских военных кораблей из Японии. Вместо широких авеню и мерцания лунного света я вижу теперь наглых крыс, суетливо копающихся в грудах мусора, Рябого Хуана и ублюдков из Зеленой банды, избивающих проституток и своих должников. Каким бы огромным ни был Шанхай, он стоит на иле. Ничто здесь не держится на предназначенном ему месте. Гробы, закопанные без утяжелителей, смещаются. Банки нанимают специальных людей, чтобы те ежедневно проверяли их фундамент — не клонятся ли здания под весом серебра и золота. Из безопасного многонационального Шанхая мы с Мэй переместились в царство зыбучего песка.
Теперь наши с Мэй заработки принадлежат только нам, но откладывать у нас не получается. После того как мы даем повару деньги на покупку еды, у нас почти ничего не остается. От постоянной тревоги я не могу спать. Если все будет идти так и дальше, скоро нам придется жить на костном бульоне. Чтобы заработать хоть что-нибудь, мне надо вернуться к З. Ч.
— Я уже забыла его, — уверяю я Мэй. — Даже не знаю, что я в нем нашла. Он слишком тощий, и очки его мне не нравятся. Вряд ли я когда-нибудь захочу выйти замуж по-настоящему. В этом есть что-то буржуазное, все так говорят.
Я не верю ни слову из того, что говорю, но Мэй, которая, как я думаю, знает меня как свои пять пальцев, отвечает:
— Я рада, что тебе лучше, очень рада. Ты еще встретишь настоящую любовь, я уверена.
Но я уже встретила настоящую любовь. В душе я продолжаю страдать, размышляя о З. Ч. Но я скрываю свои чувства. Мы с Мэй одеваемся и за несколько монет доезжаем на общей повозке до дома З. Ч. Пока возчик подбирает и высаживает других пассажиров, я с ужасом думаю, что умру от смущения, встретившись с З. Ч. в той же комнате, где я столько раз предавалась своим глупым девичьим мечтам. Но он ведет себя так, будто ничего не произошло.
— Перл, я почти закончил нового воздушного змея. Взгляни, он сделан в виде стаи иволг.
Я подхожу к З. Ч., чувствуя неловкость от того, что мы стоим так близко. Он рассказывает мне о том, как делал змея, — змей и вправду вышел превосходный. Каждая иволга сделана так, что глаза ее вращаются от движения воздуха. З. Ч. приделал ему множество крылышек на шарнирах — они будут колыхаться в полете. На кончиках — маленькие перья, которые будут трепетать на ветру.
— Прекрасный змей, — говорю я.
— Когда я закончу, мы запустим его втроем, — обещает З. Ч., и это не вопрос, а утверждение. Если его не смущает то, как я себя вела, меня это тем более не должно трогать. Надо сдерживать эмоции, которые грозят выплеснуться на поверхность.
— Буду рада, — отвечаю я. — Мы обе будем рады.
Мы с облегчением улыбаемся друг другу.
— Отлично, — говорит З. Ч., потирая руки. — Теперь давайте работать.
Мэй уходит за ширму и надевает красные шорты и отрезной желтый топ, завязывающийся на шее. З. Ч. набрасывает ей на голову шарф и завязывает его под подбородком. Я переодеваюсь в украшенный бабочками красный купальный костюм с юбочкой и поясом. З. Ч. прикалывает к моим волосам красно-белый бант. Мэй забирается на велосипед — одна нога на педали, другая стоит на полу. Я кладу руку на руль, покрывая ее ладонь. Другой рукой я придерживаю велосипед за сиденье. Она оглядывается на меня через плечо, я гляжу ей в глаза.
— Отлично, — говорит З. Ч. — Так и стойте.
Мне постоянно хочется взглянуть на него, но я продолжаю с улыбкой смотреть на Мэй, всем своим видом показывая, как я счастлива катить ее велосипед по травянистому склону, ведущему к океану, и рекламировать спрей от насекомых «Мухи и москиты».
З. Ч. понимает, как трудно подолгу находиться в одном положении, поэтому вскоре мы делаем перерыв. Некоторое время он работает над фоном, рисуя лодку, плывущую по волнам, а потом предлагает:
— Мэй, давай покажем Перл, над чем мы работаем?
Пока Мэй переодевается за ширмой, З. Ч. убирает велосипед, скатывает задник и вытаскивает в центр комнаты шезлонг. Мэй возвращается в легком халате, сбрасывает его и забирается в шезлонг. Не знаю, что шокирует меня сильнее — то, что она обнажена, или то, что это ее, кажется, ничуть не смущает. Она лежит на боку, подпирая голову рукой. З. Ч. набрасывает ей на бедра и грудь отрез прозрачного шелка, сквозь который просвечивают ее соски. На секунду исчезнув, он приносит несколько розовых пионов. Обрезает стебли и осторожно раскладывает цветки вокруг Мэй. Затем он сбрасывает покрывало со стоящей на мольберте картины.
Портрет почти завершен, и он превосходен. Шелковистые лепестки пионов подчеркивают нежность кожи Мэй. Чтобы сделать цвет ее щек, рук и бедер более нежным, З. Ч. прибегнул к следующей технике: он покрыл рисунок угольным порошком, а затем использовал акварельные краски. Она выглядит так, как будто только что вышла из теплой ванны. Благодаря нашей новой диете, основанной на замене мяса рисом, и событиям последнего времени, придавшим ее коже бледность, весь облик Мэй дышит томной слабостью. З. Ч. уже поставил на зрачках точки черного лака, и теперь зрителю кажется, что она глядит ему прямо в глаза, маня, искушая. Что продает моя сестра? Уотсоновский лосьон против потницы, помаду для волос «Джаз», папиросы «Две малышки»? Это мне неизвестно, но, глядя на картину, я понимаю, что З. Ч. удалось создать хуа цзинь и-цай — завершенное произведение, хранящее в себе эмоции, а этого удавалось достичь только великим мастерам прошлого.
Но я потрясена. Да, я занималась с Сэмом постельными делами, но это кажется гораздо более интимным. В то же время это показывает, как далеко мы с Мэй зашли. Видимо, это неизбежная часть нашего пути. Когда мы только начинали позировать, нам предлагали сесть, скрестив ноги, и положить на колени букет цветов. Эта поза безмолвно напоминала зрителям о средневековых куртизанках, чьи букеты таились между ног. Потом нас просили закинуть руки за головы, демонстрируя подмышки: со времен развития фотографии эта поза была призвана передать все очарование и чувственную доступность Знаменитых Цветов Шанхая. Один из художников запечатлел нас за ловлей бабочек в тени ив. Всем известно, что бабочки символизируют любовников, тогда как «ивовая тень» — это эвфемизм, использующийся для обозначения волосатого места у женщин. Но эта картина далека от тех и уж конечно далека от той, на которой мы с Мэй танцуем танго и которая так возмутила маму. Это прекрасная картина, Мэй наверняка пришлось часами лежать обнаженной под взглядом З. Ч.
Я не только потрясена, я еще и разочарована тем, что Мэй позволила З. Ч. убедить ее пойти на подобный шаг. Я сержусь, что он пользуется ее уязвимостью. И мне больно от того, что мы с Мэй вынуждены идти на такое. Именно так женщины доходят до того, что продают себя на улице. Но так происходит во всем. Сначала ты всего лишь идешь на какую-то уступку, сочтя ее незначительной, а затем не успеешь оглянуться — и ты уже на самом дне. Ты уже девушка с тремя дырками, низшая разновидность проститутки, живущая на одном из плавучих борделей Сучжоу, предлагающая себя беднякам, которые готовы подцепить какую-нибудь омерзительную болезнь в обмен на несколько мгновений постельных дел.
Как бы мне ни было тяжело, я все же продолжаю день за днем приходить к З. Ч. Нам нужны деньги. Вскоре я позирую ему почти обнаженной. Говорят, что надо быть сильной, умной и удачливой, чтобы выжить в тяжелые времена, пережить войну, стихийное бедствие или истязания. Однако мне кажется, что гораздо труднее справиться с эмоциональными бедствиями — тревогой, страхом, чувством вины. Мы с Мэй впервые переживаем подобное, и эти горести изматывают нас. Я практически не могу спать, она же ищет спасения во сне, который больше похож на обморок. Она спит до полудня и часто дремлет в течение дня. Иногда она начинает клевать носом, пока мы позируем З. Ч. Он отпускает ее, чтобы она могла вздремнуть на кушетке. Пока он рисует меня, я наблюдаю за Мэй — ее пальцы, как обычно, лежат на лице, не прикрывая его. Кажется, что даже во сне она размышляет над чем-то.
Мы подобны ракам, медленно варящимся в кипящей воде. Мы позируем З. Ч., ходим на вечеринки и пьем абсент со льдом. Мы ходим с Бетси по клубам и позволяем другим платить за нас, ходим в кино, глазеем на витрины магазинов. Мы вместе с З. Ч. запускаем воздушных змеев у пагоды Лунхуата. Мы не понимаем, что с нами происходит.
Приближается день, когда мы должны отправиться в Гонконг, чтобы встретиться там со своими мужьями. Ни у меня, ни у Мэй нет намерения садиться на этот корабль. Впрочем, если бы мы и захотели, у нас бы это не получилось, потому что я выбросила билеты; но родители об этом не знают. Чтобы они ничего не заподозрили, мы с Мэй притворяемся, будто укладываем вещи. Мы выслушиваем советы, которыми мама с папой подготавливают нас к путешествию. Накануне нашего предполагаемого отплытия они ведут нас ужинать и говорят, что будут скучать по нам. На следующее утро мы с Мэй поднимаемся рано, одеваемся и уходим из дому до того, как остальные проснутся. Когда вечером того же дня мы возвращаемся, мама плачет от радости, что мы не уехали, а отец вне себя от ярости, потому что мы не выполнили свой долг.
— Вы не понимаете, что натворили! — кричит он. — У нас будут проблемы!
— Ты слишком много переживаешь, — говорит ему Мэй самым беззаботным своим голосом. — Старый Лу и его сыновья уехали из Шанхая, а через несколько дней и из Китая уедут. Они нам ничего не сделают.
Отцовское лицо искажает гнев. На мгновение мне кажется, что сейчас он ударит Мэй, но он лишь сжимает кулаки, выходит из гостиной и хлопает дверью. Мэй смотрит на меня и пожимает плечами. Мы оборачиваемся к матери, и она ведет нас в кухню и приказывает повару подать нам чаю и два восхитительных английских масляных печенья, которые он хранит в жестяной банке.
Три дня спустя дождь идет с самого утра, поэтому, против обыкновения, жара и влажность не слишком нас донимают. З. Ч. делает широкий жест и нанимает такси, чтобы отвезти нас к пагоде Лунхуата, расположенной на окраине города. Это не самое живописное место. Рядом взлетная полоса, расстрельное поле и лагерь китайских войск. Мы тащимся через все поле, пока З. Ч. не находит подходящее место. Несколько солдат, одетых в рваные теннисные туфли и линялые, дурно сидящие формы с приколотыми к плечам погонами, бросают щенка, с которым возились до того, и помогают нам.
Каждая иволга прикреплена к главному тросу с помощью крюка и отдельной лески. Мэй поднимает главную иволгу и запускает ее в воздух. С помощью солдат я добавляю еще одну птицу. Одна за другой они взлетают в небо, и вот уже стая из двенадцати иволг парит в небе. Они выглядят такими свободными! Ветер треплет волосы Мэй. Она прикрывает глаза рукой и смотрит в небо. Солнце отражается в очках З. Ч., и он морщится. Он подзывает меня и вручает мне ручки. Иволги сделаны из бумаги и пробки, но ветер с силой натягивает трос. З. Ч. становится за мной и накрывает своими ладонями мои, чтобы помочь справиться с управлением. Я чувствую, как соприкасаются наши ноги, как моя спина ложится на его грудь. Я перевожу дух, выбитая из колеи нашей близостью. Он, конечно, знает, как я к нему отношусь. Несмотря на то что он держит меня, трос натянут так сильно, что мне кажется, что я могла бы улететь за облака вместе с иволгами.
Мама не раз рассказывала нам историю о цикаде, сидящей на дереве. Она стрекочет, пьет росу и не знает о богомоле, который притаился поблизости и уже заносит лапку, чтобы убить ее. Но богомол не подозревает о том, что за ним сидит иволга. Птица вытягивает шею, чтобы поймать богомола себе на обед, не зная, что мальчик бродит по саду с сетью для ловли птиц. Три создания — цикада, богомол и иволга — жаждут наживы, не подозревая о великом неизбежном зле, которое подстерегает их.
Вечером того же дня Китай и Япония обменялись первыми выстрелами.
На следующее утро, 14 августа, мы просыпаемся от того, что на улице шумят люди и животные. Мы раздвигаем занавески и видим, что мимо дома текут людские потоки. Интересна ли нам их судьба? Нет, мы слишком поглощены размышлениями о том, как выгоднее истратить имеющийся у нас доллар — сегодня мы планируем пройтись по магазинам. Это очень важное дело: нам, красоткам, необходимо одеваться по последней моде. Мы с Мэй выжали все что могли из западных нарядов, которые нам оставил Старый Лу, но нам необходимо соответствовать новейшим веяниям. То, что будет в моде осенью, нас не интересует, потому что художники уже рисуют календари и рекламы на будущую весну. Как изменятся западные наряды в следующем году? Появятся ли пуговицы на манжетах, укоротится ли подол? Будет ли декольте глубже, а талии — уже? Мы решаем отправиться на Нанкин-роуд, посмотреть на витрины и попытаться представить себе, что придумают дизайнеры. Затем заглянем в галантерейный отдел универмага «Вин Он», чтобы купить ленты, кружева и другие мелочи, которые пригодятся для обновления нашего гардероба.
Мэй надевает бледно-голубое платье с узором из белых цветов сливы. Я выбираю широкие брюки из белого льна и темно-синюю блузу с короткими рукавами. Все утро мы разбираем шкафы, пересматривая то, что у нас осталось. Мэй — мастерица часами выбирать подходящий шарф или сумку, сочетающуюся с туфлями, поэтому она диктует мне, что нам надо купить, а я записываю.
Во второй половине дня мы прикалываем шляпы и берем с собой зонтики от солнца. Как я уже говорила, в августе в Шанхае ужасно жарко и влажно, а плотный слой облаков действует подавляюще. Сегодня, впрочем, солнечно, хотя и жарко. На улице было бы даже приятно, если бы не толпы людей. Они тащат с собой корзины, цыплят, одежду, еду и старинные столики. Сыновья и мужья ведут бабушек и матерей с перебинтованными ногами. Братья, как носильщики, волокут переброшенные через плечо шесты, на концах которых — корзины с их младшими братьями и сестрами. В повозках едут старики, больные и калеки. Те, кто могут себе это позволить, наняли кули, чтобы те несли их сумки, ящики и чемоданы, но большинство людей — бедняки из деревни. Наняв рикшу, мы с Мэй с облегчением отделяемся от этой толпы.
— Кто это? — спрашивает Мэй.
Мне приходится задуматься — так далека я от всего, что происходит вокруг. Я задумалась над словом, которое мне раньше не приходилось произносить.
— Беженцы.
Услышав это, Мэй хмурится.
Из моего рассказа получается, что это оказалось для нас полной неожиданностью, но так оно и было. Мэй не обращает внимания на то, что происходит в мире, я разбираюсь в этом чуть больше. В 1931 году, когда мне было пятнадцать, недомерки вторглись в Маньчжурию с севера и установили марионеточное правительство. Год спустя они пересекли Сучжоу и вторглись в район Чапэй, прямо напротив Хункоу, где мы живем. Сначала мы решили, что это фейерверк. Папа взял меня с собой в конец северной Сычуань-роуд, и мы увидели, что там происходит в действительности. Ужасно было смотреть, как взрывались бомбы, но еще хуже — видеть приезжих, которые как ни в чем не бывало выпивали, жевали сэндвичи, курили и смеялись над этим зрелищем. Не получив никакой поддержки от тех, кто обогатился в нашем городе, Девятнадцатая китайская армия дала ответный бой и спустя три месяца одержала победу. Чапэй был полностью восстановлен, и мы позволили себе забыть об этом.
В прошлом месяце выстрелы прозвучали в столице, на мосту Марко Поло.[11] Это стало официальным началом войны, но никто не думал, что мелкие разбойники так быстро заберутся так далеко. Пусть забирают Хэбэй, Шаньдун, Шаньси и часть Хэнаня, думали мы. Им потребуется время, чтобы справиться с территорией таких размеров. Только упрочив свое положение и подавив восстания, они решатся продвинуться на юг, в дельту Янцзы. Те бедняги, которые будут жить под чужим правлением, станут ван го ну — рабами, потерявшими свою страну. Мы еще не знаем, что череда беженцев, пересекающих вместе с нами Садовый мост, тянется на десять километров в сельскую местность. Этого мы еще не знаем.
Во многом мы смотрим на мир так же, как тысячелетиями смотрели на него крестьяне. Они говорили, что горы высоки, а император — далек, имея в виду, что их не касаются дворцовые интриги и государственные дела. Мы в Шанхае точно так же полагали, что то, что происходит в остальном Китае, нас трогать не должно. В конце концов, страна у нас огромная и отсталая, а мы живем в существующем на основе договора порту в подчинении иностранцев, так что технически мы даже не являемся частью Китая. Кроме того, мы верим, что даже если японцы доберутся до Шанхая, наши войска дадут им отпор, как это и произошло шесть лет назад. Но у генералиссимуса Чан Кайши другие планы. Он хочет, чтобы сражение с японцами произошло в дельте Янцзы, где он сможет поднять народное сопротивление, одновременно настраивая население против коммунистов, поговаривающих о гражданской войне.
Разумеется, пересекая Садовый мост и поворачивая в Международный сеттльмент, мы об этом ничего не знаем. Беженцы бросают свои вещи, лежат на тротуарах, сидят на ступенях банков и толпятся на набережных. Туристы стоят и смотрят, как наши самолеты пытаются разбомбить японский флагман «Идзумо», эсминцы, минные тральщики и крейсеры. Иностранные коммерсанты и закупщики переступают через все, что попадается им под ноги, не обращая внимания на то, что творится в воздухе, как будто подобное случается каждый день. Настроение у всех одновременно отчаянное, праздничное и безразличное. Бомбежка — скорее развлечение, потому что Международный сеттльмент является британским портом и, следовательно, не подвергается угрозе со стороны японцев.
Возчик останавливается на углу Нанкин-роуд, мы платим ему и присоединяемся к толпе. Пролетающие над нами самолеты встречают аплодисментами и одобрительными возгласами, но когда очередная бомба промахивается и падает в Хуанпу, одобрительные возгласы сменяются разочарованием. Все вместе кажется забавной и довольно однообразной игрой.
Мы с Мэй пересекаем Нанкин-роуд, держась подальше от беженцев и поглядывая, во что одеты местные и приезжие. У отеля «Катай» мы встречаем Томми Ху — на нем белый костюм, соломенная шляпа сдвинута на затылок. Он в восторге от встречи с Мэй, она немедленно принимается заигрывать с ним. Мне приходит в голову, что они наверняка собирались здесь встретиться.
Я перехожу дорогу, чтобы оставить Мэй и Томми наедине — они склонились друг к другу, нежно взявшись за руки. Дойдя до «Палас-отеля», я слышу за спиной грохот. Еще не осознав, что это, я инстинктивно пригибаюсь. Люди вокруг меня падают на землю или бегут в здания. Я оборачиваюсь к Бунду и вижу, что там планирует один из серебристых китайских самолетов. С одного из японских кораблей стреляет зенитная пушка. Вначале нам кажется, что мелкие разбойники промахнулись, и несколько человек кричат что-то одобрительное. Затем мы замечаем валящий из самолета дым.
Подбитый самолет делает вираж над Нанкин-роуд. Видимо, пилот понимает, что сейчас произойдет катастрофа, потому что внезапно он отпускает две бомбы, расположенные на крыльях. Кажется, что они падают очень долго. Я слышу свист и чувствую толчок, от которого все внутри переворачивается, потом происходит оглушительный взрыв. Первая бомба падает у отеля «Катай». Перед глазами все вспыхивает белым, я глохну, а легкие перестают работать — как будто взрыв лишил мое тело способности действовать. Секунду спустя вторая бомба пробивает крышу «Палас-отеля» и взрывается внутри. На меня сыплются осколки, обрывки бумаги, куски кровавого мяса и оторванные конечности.
Говорят, что хуже всего в бомбежке те секунды абсолютной беспомощности и тишины, что наступают сразу же после взрыва. Как будто — наверное, это выражение существует во всех языках мира — время замирает. Со мной происходит именно это. Я прикована к месту. По улице плывут волны дыма и пыли. Внезапно я слышу, как осыпается стекло из окон отеля. Кто-то стонет. Кто-то кричит. И тогда улицу охватывает паника. Над нами летит еще один бомбардировщик. Минуту спустя мы слышим еще два взрыва. Как выясняется позже, бомбы упали на пересечении авеню Эдуарда VII и Тибет-роуд. В результате этих четырех взрывов были ранены, изувечены и убиты тысячи людей.
Я тут же думаю о Мэй. Надо найти ее. Я переступаю через изуродованные тела в рваной окровавленной одежде. Сложно сказать, беженцы ли это, местные или приезжие. Улица усеяна оторванными руками и ногами. Охваченная паникой толпа с криками вырывается из дверей «Палас-отеля». Многие из них в крови. Люди бегут прямо по раненым и убитым. Я присоединяюсь к толпе — мне надо вернуться туда, где я оставила Мэй и Томми. Ничего не видно. Я тру глаза, тщетно стараясь избавиться от пыли и ужаса. Я нахожу то, что осталось от Томми, — шляпа слетела с него вместе с головой. Я узнаю его по белому костюму. Мэй, слава богу, рядом нет, но где же она?!
Я поворачиваю обратно к «Палас-отелю», думая, что в спешке прошла мимо нее. Нанкин-роуд устлана телами погибших и умирающих. Несколько тяжело раненных мужчин стоят в центре улицы, пьяно пошатываясь. Некоторые автомобили горят, у остальных повылетали стекла. Внутри — раненые и мертвые. Повозки и трамваи переполнены ранеными пассажирами, стены зданий, рекламные щиты и ограды забрызганы кровью. Тротуары стали скользкими от крови и ошметков человеческой плоти. Рассыпанные по улице осколки стекла сверкают как бриллианты. Августовская жара усиливает плывущее в воздухе зловоние, от которого слезятся глаза и першит в горле.
— Мэй! — кричу я, надеясь услышать ее отклик в царящем вокруг хаосе. Я оглядываю попадающиеся мне тела. Столько народу погибло, как могла спастись моя хрупкая сестра?
И в этот момент среди запекшейся и свежей крови я вижу узор из белых цветов сливы на бледно-голубом фоне. Моя сестра частично погребена под обломками, которые я торопливо сбрасываю на землю. Либо она мертва, либо в обмороке.
— Мэй! Мэй!
Она неподвижна. Меня охватывает ужас. Я падаю на колени рядом с ней. Кажется, она не ранена, но ее платье пропитано кровью искалеченной женщины, лежащей рядом. Я наклоняюсь к ее лицу, белому как воск.
— Мэй, — говорю я ласково, — очнись. Давай, Мэй, очнись.
Она шевелится. Я продолжаю тихо говорить с ней, она открывает глаза, стонет и вновь опускает веки.
Я забрасываю ее вопросами:
— Ты ранена? Тебе больно? Можешь двигаться?
Она отвечает вопросом на вопрос, и я чувствую громадное облегчение.
— Что случилось?
— Упала бомба. Я не могла тебя найти. Ты цела?
Она шевелит одной рукой, потом другой, морщится, но не от боли.
— Помоги мне встать.
Я обнимаю ее за шею и помогаю подняться. Когда я опускаю руку, то вижу, что она залита кровью.
Вокруг нас стонут раненые. Кто-то молит о помощи, кто-то издает предсмертные хрипы, кто-то кричит от ужаса, увидев своих близких разорванными на куски. Но я много раз бывала на этой улице и теперь слышу, что фоном ко всему этому служит леденящая тишина, как будто мертвые впитывают в себя все звуки.
Я обнимаю Мэй и помогаю ей распрямиться. Она шатается, и я боюсь, что она вновь потеряет сознание. С моей помощью она делает несколько шагов. Куда мы идем? Санитарные кареты еще не прибыли, даже их сирен еще не слышно. Но из переулков высыпают уцелевшие, одетые на удивление чисто, и бросаются на помощь раненым.
— А Томми? — спрашивает Мэй. Когда я качаю головой, она требует: — Отведи меня к нему.
Мне кажется, что это не лучшая идея, но она настаивает. Увидев его тело, Мэй падает на колени. Некоторое время мы сидим на бордюре. Ее волосы покрыты белой пылью, она похожа на призрак. Вероятно, я тоже.
— Надо убедиться, что с тобой все в порядке, — говорю я, отчасти ради того, чтобы отвлечь ее внимание от тела Томми. — Дай взглянуть.
Мэй поворачивается ко мне спиной, отвернувшись от Томми. Ее волосы слиплись от крови, но кровь уже начала запекаться, хороший признак. Я осторожно разбираю локоны, пока не нахожу рану на затылке. Я не доктор, но, кажется, швы здесь не нужны. Тем не менее она была без сознания, и мне хочется, чтобы какой-нибудь врач сказал мне, что ее можно без опасений забрать домой. Мы ждем, но даже после прибытия помощи на нас не обращают никакого внимания — слишком многим нужно помочь срочно. С наступлением сумерек я предлагаю идти домой, но Мэй не решается бросить Томми.
— Мы же всю жизнь его знали. Что скажет мама, если мы его здесь бросим? А его мать… — Она дрожит, но не плачет, ее потрясение слишком глубоко.
Когда за трупами приезжают грузовики для перевозки мебели, мы слышим грохот еще двух взрывов и треск пулеметных очередей. Все мы знаем, что это значит. Недомерки перешли в нападение. Международный сеттльмент они бомбить не будут, но Чапэй, Хункоу, Старый город и прилегающие территории попали под огонь. Люди вокруг кричат и плачут, но мы с Мэй, превозмогая страх, остаемся рядом с телом Томми, пока его не кладут на носилки и не погружают в одну из машин.
— Я хочу домой, — говорит Мэй, как только грузовик трогается с места. — Мама с папой волнуются. И я не хочу быть на улице, если генералиссимус выведет в воздух новые самолеты.
Она права. Наши воздушные силы уже доказали свою несостоятельность, и если они снова поднимутся в воздух, на улицах будет небезопасно. Все в пыли и крови, мы бредем домой. Люди шарахаются от нас, как будто мы несем с собой смерть. Я знаю, что мама придет в ужас, когда увидит нас, но я нуждаюсь в ее беспокойстве, в ее слезах и гневе за то, что мы подвергли себя такой опасности.
Мы входим в дом и идем в гостиную. Темно-зеленые шторы западного образца, окаймленные бархатными шариками, плотно задернуты. Бомбежка перебила электропровода, и комната залита теплым, уютным светом свечей. Из-за всех безумных событий дня я успела забыть о наших жильцах, но они о нас не забыли. Сапожник сидит на корточках рядом с отцом, студент наклонился над маминым креслом, пытаясь сохранять ободряющий вид. Танцовщицы стоят, прислонившись к стене, и нервно ломают пальцы. Жена и дочери полицейского сидят на лестнице.
Увидев нас, мама закрывает лицо и плачет. Папа кидается через всю комнату, обнимает Мэй и почти несет ее в кресло. Люди толпятся вокруг нее, щупают ее, чтобы убедиться, что она не ранена, трогают ее лицо и хлопают ее по рукам и коленям. Все говорят одновременно:
— Вы ранены?
— Что произошло?
— Мы слышали, что это был вражеский самолет. Эти обезьяны хуже черепашьих недоносков!
В то время как все сгрудились вокруг Мэй, жена и дочери полицейского подходят ко мне. Я вижу страх в глазах женщины. Старшая девочка дергает меня за рукав:
— Наш папа еще не вернулся. — В голосе ее слышна надежда и отвага. — Скажите, что вы его видели.
Я качаю головой. Девочка берет свою младшую сестру за руку, и они крадутся обратно к лестнице. Их мать в ужасе закрывает глаза.
Мэй, встав, с гордостью перечисляет то, что считает моими достижениями:
— Перл не плакала. Она не сдавалась. Она искала меня и нашла. Она вытащила меня. Она привела меня домой. Она…
Кто-то или что-то стучит во входную дверь. Папа сжимает кулаки, как будто знает, что сейчас произойдет. У нас больше нет слуги, который мог бы отворить дверь, но никто не двигается с места. Мы все испуганы. Беженцы пришли просить помощи? Недомерки уже в городе? Уже началось мародерство? Или какие-то умники сообразили, что во время войны они могут обогатиться, требуя деньги за защиту? Мы наблюдаем за тем, как Мэй, покачивая бедрами, идет к двери, открывает ее и медленно отступает, поднимая руки, словно желая защититься.
Трое вошедших одеты в штатское, но от них тем не менее веет опасностью. На них кожаные остроносые туфли, ими наносятся наиболее тяжкие увечья. На них черные хлопковые рубашки, на которых пятна крови будут незаметны. На них фетровые шляпы, надвинутые на глаза, чтобы скрыть лицо. У одного из них пистолет, у другого — какая-то дубинка, третьему, с его приземистой коренастой фигурой, видимо, не требуется оружия. Я прожила в Шанхае почти всю жизнь и научилась узнавать и избегать членов Зеленой банды на улицах и в клубах, но никогда не предполагала увидеть в своем доме одного из них, а тем более троих сразу. Никогда, скажу я вам, не приходилось мне видеть, чтобы комната пустела так быстро. Наши жильцы разлетелись, как сухие листья.
Трое бандитов, не обращая внимания на Мэй, проходят в гостиную. Несмотря на жару, меня охватывает дрожь.
— Мистер Цинь? — спрашивает коренастый, подходя к отцу. Тот — я никогда не забуду этого зрелища — несколько раз сглатывает, как рыба, хватающая ртом воздух на горячей цементной плите.
— У тебя что, отнялся язык?
Насмешливый тон говорящего отвлекает меня от отцовского лица, и я вижу кое-что более ужасное. Мочевой пузырь не выдерживает, и его брюки темнеют. Коренастый мужчина, явно главарь, с отвращением сплевывает.
— Ты не вернул долг Рябому Хуану. Годами брал у него деньги, шиковал на них и не возвращал. Нельзя играть в его заведениях и не отдавать проигранное.
Новость — хуже некуда. Рябой Хуан плотно контролирует город, поговаривают, что в случае кражи часов его люди находят пропажу в течение суток и возвращают законному владельцу — за соответствующую плату, конечно. Говорят, он присылает гробы тем, кто его рассердил. Тех, кто обманул его тем или иным способом, он обычно убивает. Нам еще повезло, что вместо этого нам просто нанесли визит.
— Рябой Хуан согласился на выгодную для тебя сделку, чтобы вернуть свои деньги, — продолжает бандит. — Это было непросто, но он проявил снисхождение. Ты должник, и он думал, что с тобой сделать.
Ублюдок выдерживает паузу и смотрит на отца.
— Ты сам объяснишь это им, — он как бы между прочим кивает в нашу сторону, но даже этот жест кажется нам угрожающим, — или мне помочь?
Мы ждем ответа отца. Когда он начинает говорить, ублюдок переключает свое внимание на нас.
— Мне надо было уплатить огромный долг, — объясняет он. — Тогда же прибыл коммерсант из Америки, которому нужны были рикши для его дела и жены для его сыновей. И Рябой Хуан предложил трехстороннюю сделку, которая удовлетворила бы всех.
Не знаю, как мама и Мэй, но я все еще надеюсь, что папа сделает или скажет что-нибудь, после чего этот ужасный человек и его приспешники покинут наш дом. Разве он не должен их выгнать — как мужчина, как отец и муж?
Главарь угрожающе нагибается к отцу:
— Наш босс приказал тебе удовлетворить требования мистера Лу и отдать ему твоих рикш и дочерей. Тебе не надо было ничего платить, и вы с женой могли остаться в своем доме. Мистер Лу оплатил бы твой долг американскими долларами. Все бы получили желаемое, и все остались бы живы.
Я в ярости, потому что отец солгал нам, но это ничто перед тем ужасом, который я чувствую, понимая, что он не единственный, кто не выполнил своих обещаний. Мы с Мэй тоже стали частью сделки. И выходит, тоже обманули Рябого Хуана. Бандит не останавливается на этих деталях.
— Хотя наш босс получил свои деньги, есть одна проблема, — продолжает он. — Твои дочери не сели на тот корабль. Какой вывод сделают другие должники Рябого Хуана, если тебе это сойдет с рук? — Ублюдок оглядывает комнату и показывает на нас с Мэй: — Это твои дочери? Они должны были встретиться со своими мужьями в Гонконге. Почему этого не произошло?
— Я…
Ужасно сознавать, что твой отец слаб, но еще хуже видеть, как он жалок. Не успев подумать, я выпаливаю:
— Это не его вина.
Его жесткий взгляд останавливается на мне. Он подходит к моему креслу, садится передо мной, кладет руки на мои колени и сжимает их:
— Как так, малышка?
От ужаса я не могу дышать. Мэй бросается ко мне. Она начинает говорить, и каждое ее утверждение звучит как вопрос.
— Мы не знали, что наш отец должен Зеленой банде? Мы думали, что он должен только кому-то за границей? Мы не думали, что Старый Лу — важный человек, считали его просто гостем?
— Никудышному человеку ни к чему такие хорошие дочери, — как бы между прочим замечает главарь. Он встает и выходит на середину комнаты. Его помощники становятся рядом. Он обращается к отцу: — Тебе позволили остаться здесь, если ты отправишь своих дочерей в их новый дом. Поскольку ты этого не сделал, этот дом тебе больше не принадлежит. Ты должен уйти. И вернуть свой долг. Мне забрать твоих дочерей с собой? Они нам пригодятся.
Опасаясь отцовского ответа, я вскакиваю с места:
— Нам еще не поздно отправиться в Америку. Есть и другие корабли.
— Рябой Хуан не любит лжецов. Вы уже нарушили свое обещание, может, вы и сейчас лжете.
— Мы обещаем, что так и сделаем, — тихо говорит Мэй.
Главарь, подобно кобре, рывком протягивает руку, хватает Мэй за волосы и притягивает к себе. Он наклоняется к ее лицу и улыбается:
— Твоя семья разорена. Вы будете жить на улице. Я повторяю: не лучше ли вам отправиться с нами сейчас? Мы любим красоток.
— У меня остались их билеты, — раздается чей-то тихий голос. — Я прослежу за тем, чтобы они покинули город и сделка, касающаяся долга моего мужа, была выполнена.
Вначале я не могу понять, кто это говорит. Никто не понимает. Мы оглядываемся и видим маму, которая не произнесла ни слова с того момента, как эти люди вошли в наш дом. В ее лице я вижу невиданную ранее твердость. Наверное, с матерями всегда так — они кажутся нам обыкновенными женщинами, пока однажды не становятся необыкновенными.
— У меня остались билеты, — повторяет она. Видимо, она лжет. Я выбросила их вместе с нашими иммиграционными документами и инструкцией, которую мне дал Сэм.
— Что пользы от этих билетов? Их корабль уже отплыл.
— Мы обменяем билеты, и девочки отправятся к своим мужьям. — Мама комкает в руках платок. — Я прослежу за этим. После этого мы с мужем покинем дом. Так и передайте Рябому Хуану. Если его это не устраивает, пусть придет сюда и обсудит это со мной, с женщиной…
Ее прерывает тошнотворный звук взведения курка. Главарь поднимает руку, призывая своих людей к готовности. На комнату ложится пелена тишины. Снаружи доносятся звуки сирены, треск пулеметов и кашель. Главарь хмыкает.
— Мадам Цинь, вы знаете, что произойдет, если мы обнаружим, что вы нам лжете?
Никто из наших родителей не отвечает, Мэй набирается смелости и спрашивает:
— Сколько у нас времени?
— До завтра, — рявкает мерзавец и хрипло смеется, понимая невыполнимость своего требования. — Но сейчас трудно будет покинуть город. Если что хорошее и есть в сегодняшнем кошмаре, так это что большинство этих поганых иностранцев уедет. Их будут сажать на корабли в первую очередь.
Его люди делают шаг в нашу сторону. Это конец. Теперь мы будем собственностью Зеленой банды. Мэй хватает меня за руку. И тут случается чудо: главарь выдвигает новое предложение:
— Ладно, даю вам три дня. К этому моменту вы должны выбраться из Шанхая и отправиться в Америку, пусть даже и вплавь. Мы придем завтра — и на следующий день, — чтобы убедиться, что вы ничего не забыли.
Пригрозив нам и назначив срок, они разбивают дубинкой пару ламп, несколько маминых ваз и побрякушек, которые еще не успели отнести в заклад, и уходят.
Когда дверь закрывается, Мэй падает, но никто не двигается с места, чтобы помочь ей.
— Ты нам солгал, — говорю я отцу. — Ты солгал нам насчет Старого Лу и нашего замужества…
— Я не хотел, чтобы вы боялись Зеленой банды, — слабо соглашается он. Его ответ приводит меня в бешенство.
— Ты не хотел, чтобы мы боялись?!
Он вздрагивает, но его встречный вопрос смиряет мой гнев.
— Какая теперь разница?
В наступившей тишине мы обдумываем случившееся. Не знаю, о чем думают мама и Мэй, я же размышляю о том, как бы мы поступили, если бы знали правду. Я по-прежнему считаю, что мы с Мэй не отправились бы к своим мужьям, но мы могли бы сделать хоть что-нибудь: убежать, спрятаться в миссии, умолить З. Ч. помочь нам…
— Я слишком долго волок это все на себе. — Папа поворачивается к матери и жалобно спрашивает: — Что нам теперь делать?
Мама уничижительно смотрит на него.
— Постараться спасти свою жизнь, — отвечает она, обматывая платком свой нефритовый браслет.
— Ты отправишь нас в Лос-Анджелес? — дрожащим голосом спрашивает Мэй.
— Не получится, — отвечаю я. — Я выбросила билеты.
— Я достала их из корзины, — объявляет мама.
Я сжимаю руку сестры. Мне до сих пор не верится, что мама хочет отправить нас в Америку, чтобы решить их с отцом проблемы. С другой стороны, именно так родители в Китае тысячелетиями поступали со своими бесполезными дочерьми — бросали их, продавали, использовали.
Видя страх на наших лицах, мама торопливо объясняет:
— Мы продадим ваши билеты, этого хватит, чтобы нам всем добраться до Гонконга. У нас есть три дня на то, чтобы сесть на корабль. Гонконг — британская колония, японцев там не будет. Если мы поймем, что можно вернуться на материк, мы на пароме или на поезде поедем в Кантон, а оттуда — в Иньбо, откуда родом ваш отец. — Ее нефритовый браслет решительно стучит по столу. — Там Зеленая банда нас не найдет.
На следующее утро мы с Мэй отправляемся в офис пароходства Роберта Доллара в надежде обменять наши билеты — из Шанхая в Гонконг, из Гонконга в Сан-Франциско, из Сан-Франциско в Лос-Анджелес — на четыре билета до Гонконга. Нанкин-роуд и ее окрестности все еще перекрыты: рабочие убирают трупы. Но это едва ли не наименьшая из проблем, с которыми предстоит столкнуться городу. Тысячи беженцев прибывают сюда, спасаясь от наступления японцев. Отчаявшиеся родители бросают на улицах умирающих младенцев, и Китайская благотворительная ассоциация организует специальный «детский патруль», в обязанности которого входит подбирать брошенные тела, погружать их на грузовики и сжигать за городом.
Тысячи и тысячи людей прибывают в город. Но другие пытаются его покинуть. Множество наших земляков уезжают в свои родные деревни. Наши знакомые писатели, художники и интеллектуалы вынуждены сделать выбор, который определит их дальнейшую судьбу: отправиться в Чунцин, который Чан Кайши назначил столицей на время войны, или же присоединиться к коммунистам в Юньнани. Самые обеспеченные китайцы и иностранцы садятся на международные пароходы, которые, вызывающе пыхтя, движутся мимо японских военных кораблей, стоящих на якоре у Бунда.
Несколько часов мы проводим в длинной очереди. К пяти часам мы продвигаемся примерно на десять футов и возвращаемся домой, ничего не добившись. Я валюсь с ног, Мэй измождена и подавлена. Папа весь день ходил по знакомым, надеясь занять денег на побег, но кто может позволить себе щедрость по отношению к проигравшему в это неспокойное время? Наше невезение не удивляет троих бандитов, но вряд ли они ему рады. Даже их, кажется, нервирует царящий вокруг хаос.
Ночью дом вздрагивает от взрывов в Чапэе и Хункоу. Пепел смешивается с дымом от детских костров и погребальных костров, в которых японцы сжигают тела своих погибших.
Утром я встаю, стараясь не потревожить сестру. Вчера она ни на что не жаловалась, но я несколько раз видела, как она, думая, что я не замечаю, терла виски. Вечером она приняла аспирин, и ее тут же стошнило. Видимо, у нее контузия — надеюсь, несильная, но как знать? После всего, что произошло за последние два дня, ей необходимо хотя бы выспаться. Сегодня снова будет тяжелый день — в десять часов хоронят Томми Ху.
Я спускаюсь и встречаю в гостиной маму. Она жестом подзывает меня.
— У меня есть немного денег. — В ее голосе слышится непривычная твердость. — Иди и купи тминных пирожков и сладкий хворост.
С тех пор как наша жизнь переменилась, у нас еще ни разу не было такого плотного завтрака.
— Нам нужно хорошо поесть. Похороны…
Я беру деньги и выхожу из дому. Меня окружает грохот корабельных орудий, бомбардирующих береговую линию, бесконечный треск пулеметов и ружейная стрельба, раскаты взрывов в Чапэе и шум сражений, бушующих в дальних районах. Ночные погребальные костры покрыли весь город тонким слоем едко пахнущего пепла — теперь придется заново стирать вывешенную для просушки одежду, подметать веранды и мыть автомобили. При каждом вдохе у меня горло перехватывает от гари. Улицы переполнены людьми. Несмотря на войну, у нас у всех есть какие-то дела. Я дохожу до угла, но, вместо того чтобы выполнить мамину просьбу, сажусь в повозку и еду к З. Ч. Пусть я однажды повела себя глупо, но этот единственный эпизод не может перечеркнуть годы нашей дружбы. Должен же он питать привязанность к нам с Мэй. Разумеется, он поможет нам как-то наладить нашу жизнь.
Я стучу в дверь. Не дождавшись ответа, я спускаюсь и встречаю во внутреннем дворе его домовладелицу.
— Он уехал, — говорит она. — А чего вы хотели? Ваше время прошло. Вы что, думаете, что мы вечно сможем сдерживать обезьян? Когда они захватят нас, ваши календари с красотками никому нужны не будут. — В ее голосе слышится нарастающая истерика. — Впрочем, может, вы этим обезьянам для чего другого пригодитесь. Вы этого с сестрой хотите?
— Просто скажите мне, где он, — устало прошу я.
— Он ушел к коммунистам, — выпаливает она, словно выплевывая каждый слог.
— Он бы не уехал, не попрощавшись, — с сомнением говорю я.
Старуха хихикает:
— Ну ты и дурочка! Он уехал, не заплатив. Он бросил свои кисти и картины. Он ничего с собой не взял.
Закусив губу, я стараюсь удержаться от слез. Теперь мне надо думать только о том, чтобы выжить.
Не задумываясь о деньгах, я снова сажусь в повозку и, стиснутая другими пассажирами, еду домой. Пока мы трясемся на ухабах, я вспоминаю тех, у кого мы могли бы попросить помощи. Мужчины, с которыми мы танцевали? Бетси? Кто-нибудь из других художников, которым мы позировали? Но у всех сейчас свои заботы.
Когда я возвращаюсь, дома пусто. Я так долго отсутствовала, что опоздала на похороны Томми.
Пару часов спустя возвращаются Мэй с мамой. Обе они одеты в похоронные одежды белого цвета. От слез глаза Мэй опухли, как перезрелые персики, мама выглядит старой и усталой. Они не спрашивают, где я была и почему не пришла на похороны Томми. Папы с ними нет. Он, видимо, задержался с другими отцами на поминках.
— Как все прошло? — спрашиваю я.
Мэй пожимает плечами, и я не настаиваю на ответе. Она прислоняется к косяку двери, скрещивает руки и смотрит на свои ступни.
— Нам надо идти обратно в порт.
Я не хочу никуда идти. Я совершенно убита поступком З. Ч. Хочется рассказать Мэй, что он уехал, но что это даст? Я подавлена всем, что с нами произошло. Хочется, чтобы меня спасли. Если этому не суждено случиться, я хочу забраться под одеяло и плакать, пока не иссякнут слезы. Но я — старшая сестра. Надо быть отважнее собственных чувств. Надо помочь нам обеим сразиться с судьбой. Я делаю глубокий вдох и встаю:
— Пойдем. Я готова.
Мы возвращаемся в офис пароходства. Сегодня очередь двигается быстрее, и, дойдя до кассы, мы понимаем почему. Клерк абсолютно бесполезен. Мы показываем ему наши билеты, но усталость лишила его не только самообладания, но и грамотности.
— Что вам надо с этим сделать? — громко вопрошает он.
— Мы можем обменять эти билеты на четыре билета в Гонконг? — спрашиваю я, пребывая в полной уверенности, что для его компании это выгодная сделка.
Вместо ответа он машет тем, кто стоит за нами:
— Следующий!
— Мы можем сесть на другой корабль?
Он ударяет по разделяющей нас решетке и кричит:
— Дура! — Кажется, сегодня я вызываю у всех именно такие эмоции. — Нет билетов! Все проданы! Следующий! Следующий!
Я вижу в нем то же раздражение и истеричность, что и в домовладелице З. Ч. Мэй касается его руки. Прикосновения между представителями разных полов, тем более между посторонними людьми, не приняты. Ошеломленный, он замолкает. Или, может быть, его просто успокоил медоточивый тон, которым к нему обратилась красивая девушка.
— Я же вижу, вы можете нам помочь.
Она наклоняет голову и слегка улыбается. Отчаяние на ее лице сменяется безмятежностью. Это оказывает мгновенный эффект.
— Дайте взглянуть на ваши билеты, — говорит клерк. Он напряженно изучает их, заглядывает в свои гроссбухи, заполняет какой-то бланк и отдает его Мэй вместе с билетами. — Если вы доберетесь до Гонконга, зайдите там в наш офис и отдайте им это. Вам обменяют ваши билеты на спальные места до Сан-Франциско. — После долгой паузы он повторяет: — Если доберетесь до Гонконга.
Мы благодарим его, но он ничем не помог. Мы не хотим в Сан-Франциско. Нам нужно попасть на юг, чтобы скрыться от Зеленой банды.
Потерпев крах, мы возвращаемся домой. Уличный шум, выхлопные газы и тяжелый запах духов еще никогда не производили такого гнетущего воздействия. Неуемная тяга к деньгам, вопиющая откровенность преступной деятельности и всеобщий упадок духа никогда раньше не казались столь удручающими.
Вернувшись, мы застаем маму сидящей на крыльце, там, где когда-то наши слуги с гордостью поедали свои обеды.
— Они возвращались? — спрашиваю я. Мне нет нужды уточнять, о ком идет речь. Единственные, кого мы боимся по-настоящему, — ублюдки из Зеленой банды. Мама кивает. Мы с Мэй молчим. Следующие ее слова заставляют меня поежиться от ужаса.
— Ваш отец так и не приходил.
Мы садимся рядом с мамой. Мы ждем, оглядывая улицу в надежде, что увидим, как папа заворачивает за угол. Но он не приходит. Вместе с наступлением темноты усиливается бомбежка. По небу, освещенному отблесками бушующих в Чапэе пожаров, ползают лучи прожекторов. Что бы ни произошло, иностранные территории — Международный сеттльмент и Французская концессия — будут в безопасности.
— Он ничего не говорил о том, куда собирается пойти после похорон? — спрашивает Мэй тоненьким, как у маленькой девочки, голосом. Мама качает головой:
— Может быть, ищет работу. Может быть, играет. Может быть, он с женщиной.
Мне в голову приходят другие версии, и, переглянувшись над маминой головой с Мэй, я понимаю, что она думает о том же. Он бросил нас, оставив своей жене и дочерям разбираться с последствиями? Зеленая банда убила его раньше назначенного срока, чтобы припугнуть нас?
Около двух часов ночи мама решительно хлопает себя по коленям:
— Надо поспать. Если ваш отец не вернется… — Она осекается и делает глубокий вдох. — Если он не вернется, мы все равно будем действовать по моему плану. Его семья примет нас. Теперь мы принадлежим им.
— Но как туда добраться? Мы не смогли обменять билеты.
Отчаяние искажает мамино лицо, но она торопливо выдвигает новое предложение:
— Можно отправиться к реке Усунцзян. До нее всего несколько километров. Я смогу дойти пешком, если потребуется. Там есть причал компании «Стандард ойл». Может быть, с вашими брачными документами нам удастся получить место на каком-нибудь их судне, идущем в какой-нибудь другой город, а уже оттуда мы могли бы двинуться на юг.
— Вряд ли, — возражаю я. — С чего вдруг нефтяной компании помогать нам?
Мама выдвигает такую идею:
— Мы могли бы попробовать сесть на корабль, идущий по Янцзы…
— А обезьяны? — спрашивает Мэй. — На реке их полно. Даже ло фань покидают внутренние районы и едут сюда.
— Можно попробовать добраться до Тяньцзиня и сесть там на корабль, — предлагает мама и поднимает руку, чтобы опередить наши возражения. — Знаю, обезьяны уже там. Мы могли бы отправиться на восток, но сколько продержатся те места?
Она задумывается. Мне кажется, что я вижу, как работает ее мозг, перебирая и оценивая разные способы покинуть Шанхай. Наконец она подается вперед и говорит тихо, но уверенно:
— Давайте двинемся на юго-восток к Великому каналу. Добравшись до канала, мы сможем нанять лодку, сампан — что угодно — и отправиться в Ханчжоу. Там наймем рыбацкую лодку, которая отвезет нас в Гонконг или в Кантон. — Она смотрит на нас с Мэй. — Согласны?
У меня кружится голова. Я не понимаю, что делать.
— Спасибо, мама, — шепчет Мэй. — Спасибо, что ты так о нас заботишься.
Мы идем в дом. Сквозь окна льется лунный свет. Когда мы желаем друг другу доброй ночи, мамин голос дрожит, но она уходит в свою комнату и захлопывает дверь.
Мэй смотрит на меня в темноте:
— Что же нам делать?
Более правильным было бы спросить — что с нами будет? Но я молчу. Я ее цзецзе и должна скрывать свой страх.
На следующее утро мы торопливо пакуем то, что считаем необходимым: гигиенические принадлежности, три фунта риса на каждую, котелок и столовые приборы, простыни, платья и обувь. В последний момент мама зовет меня в свою комнату. Она вытаскивает из шкафа какие-то бумаги, среди них — наша инструкция и брачные свидетельства, и заворачивает их в кусок шелка. Наши фотоальбомы сложены в стопку. Нести их слишком тяжело, и я думаю, что мама собирается взять на память несколько фотографий. Но она вынимает один из снимков, за ним обнаруживается сложенная купюра. Она повторяет эту процедуру несколько раз, пока не собралась небольшая пачка. Она кладет деньги в карман и просит меня помочь отодвинуть от стены шкаф. На стене висит небольшая сумочка.
— Это все, что осталось от моего приданого.
— Как ты могла скрывать это? — возмущаюсь я. — Почему ты не откупилась от Зеленой банды?
— Этого бы не хватило.
— Но это могло помочь.
— Моя мать говорила: «Всегда имей что-нибудь при себе», — объясняет мама. — Я знала, что однажды мне могут понадобиться деньги. Этот день настал.
Она выходит из комнаты. Я медлю, глядя на фотографии: Мэй в детстве, мы с ней, нарядно одетые, фотография родительской свадьбы. Счастливые, глупые воспоминания. Перед глазами все плывет, и я пытаюсь сдержать слезы. Я беру пару снимков, кладу их в сумку и спускаюсь по лестнице. Мама и Мэй ждут меня на крыльце.
— Перл, найди нам повозку, — командует мама.
Она моя мать, у меня нет выбора, и я повинуюсь ей — женщине с перебинтованными ногами, которая раньше разрабатывала планы только при игре в маджонг.
На углу улицы я высматриваю сильного возчика, чья повозка выглядела бы достаточно прочной. Те, кто управляют повозками, считаются ниже рикш и лишь немного выше золотарей. Они принадлежат к тому же классу, что и кули, и настолько бедны, что согласятся на что угодно за небольшую плату или за пару плошек риса. После нескольких неудачных попыток я нахожу возчика — он так худ, что живот его кажется приклеенным к спине, но готов к серьезным переговорам.
— Сейчас опасно покидать Шанхай, — благоразумно замечает он. — Мне не хочется, чтобы меня убили обезьяны.
Умолчав о том, что нас преследует Зеленая банда, я говорю:
— Нам надо домой, в провинцию Гуандун.
— Я вас так далеко не повезу!
— Разумеется. Но вы могли бы довезти нас до Великого канала…
Я соглашаюсь заплатить вдвое больше его обычной таксы.
Мы возвращаемся к дому. Возчик погружает наши сумки на пол повозки. Мы раскладываем сзади свертки с платьями, чтобы маме было на что опереться.
— Перед тем как мы поедем, — говорит мама, — я хочу дать вам вот это.
Она вешает нам на шею маленькие мешочки на бечевке.
— Я купила их у предсказателя будущего. В каждом по три монетки, три кунжутных зернышка и три фасолины. Он сказал, что это убережет вас от злых духов, болезней и обезьяньих летучих машин.
Моя мать так впечатлительна, легковерна и старомодна. Сколько она заплатила за этот вздор — пятьдесят монет за штуку? Больше?
Она забирается в повозку и ерзает, пытаясь устроиться поудобнее. В руках у нее все бумаги — билеты, наши брачные свидетельства и инструкция, завернутые в кусок шелка и перевязанные шелковой лентой. В последний раз мы глядим на наш дом. Ни повар, ни наши жильцы не вышли, чтобы пожелать нам удачи.
— Ты уверена, что нам надо ехать? — тревожно спрашивает Мэй. — А если папа вернется? Вдруг его ранили?
— У вашего отца — сердце гиены и легкие питона, — произносит мама. — Он бы остался ради вас? Он бы стал вас разыскивать? Если да, то почему его здесь нет?
Я не верю, что мама и вправду так бессердечна. Папа солгал нам и поставил нас в отчаянное положение, но ведь он по-прежнему ее муж и наш отец. Все-таки она права. Если папа и жив, он, возможно, не думает о нас. Если мы хотим выжить, мы тоже не можем позволить себе беспокоиться о нем.
Возчик подхватывает ручки повозки, мама хватается за ее края, и мы пускаемся в путь. Мы с Мэй идем рядом: впереди долгая дорога, и мы не хотим, чтобы возчик слишком быстро выбился из сил. Как гласит пословица, в длинном пути не бывает легкой ноши.
Пересекаем Садовый мост. Мужчины и женщины в стеганых ватниках тащат свое имущество: птичьи клетки, кукол, мешки с рисом, часы, свернутые в трубку плакаты. Пока мы движемся по Бунду, я гляжу на Хуанпу. Иностранные крейсеры блестят на солнце, пуская в небо клубы черного дыма. На воде стоят «Идзумо» и сопровождающие его корабли — серые, массивные, пока не пострадавшие от китайских выстрелов. На волнах покачиваются джонки и сампаны. Несмотря на начало войны, повсюду видны кули, таскающие туда-сюда тяжелые грузы.
Мы сворачиваем вправо, на Нанкин-роуд, которую с помощью песка и дезинфицирующих средств очистили от крови и запаха смерти. Нанкин-роуд переходит в Бабблинг-Велл-роуд. По этой тенистой и людной улице мы с трудом пробираемся к Западному вокзалу, где видим, как люди грузятся в вагоны в четыре слоя: они садятся на пол, на сиденья, на верхние койки и на крыши. Наш возчик продолжает путь. Неожиданно быстро бетон и гранит сменяются рисовыми и хлопковыми полями. Мама достает еду, и мы перекусываем, щедро угощая возчика. Несколько раз мы останавливаемся, чтобы передохнуть под деревом или кустарником. Несмотря на жару, продолжаем идти. Порой я оглядываюсь, вижу дым над Чапэем и Хункоу и вяло спрашиваю себя, когда же догорят пожары.
На пятках и пальцах образуются волдыри, но мы не догадались взять с собой бинты или лекарства. Когда тени становятся длинными, наш возчик, ничего нам не говоря, сворачивает на грязную тропинку, ведущую к маленькому дому с соломенной крышей. Во дворе привязана лошадь, лениво жующая насыпанную в ведро желтую фасоль, цыплята клюют землю перед открытой дверью. Когда возчик останавливает повозку и разминает руки, из дома выходит женщина.
— У меня здесь три женщины, — говорит возчик на грубом деревенском наречии. — Нам нужно поесть и отдохнуть.
Женщина молча приглашает нас войти. Она наливает в лохань горячую воду и показывает на наши с Мэй ноги. Мы сбрасываем обувь и погружаем ступни в воду. Женщина приносит глиняный кувшин и сама накладывает дурно пахнущие примочки на лопнувшие волдыри на наших ногах. Затем она переключает свое внимание на маму. Она помогает ей добраться до табурета в углу комнаты, подливает в лохань еще горячей воды и становится так, чтобы заслонить маму от наших взглядов. Несмотря на это, я вижу, как мама наклоняется и начинает разматывать бинты. Я отворачиваюсь. Процесс ухода за ступнями — это самая интимная процедура в ее жизни. Я никогда не видела ее ноги без бинтов — и не стремлюсь.
Помыв маме ноги и замотав их чистыми бинтами, женщина начинает готовить ужин. Мы отдаем ей часть нашего риса, который она высыпает в котелок с кипящей водой и тщательно мешает, чтобы приготовить джук.
Я оглядываюсь по сторонам — впервые с того момента, как мы вошли. Здесь грязно, и мне не хочется есть или пить в подобном месте. Женщина, кажется, чувствует это: она ставит на стол пустые миски, горшок с горячей водой, кладет рядом оловянные ложки и делает приглашающий жест.
— Что она хочет? — спрашивает Мэй. Мы с мамой не понимаем, но наш возчик берет горшок, наливает воду в миски, кладет в воду ложки, ополаскивает посуду и выливает воду на утоптанный земляной пол, мгновенно впитывающий жидкость. После этого женщина кладет нам джук и несколько жареных зеленых морковок. Морковки горчат, пока их жуешь, и кажутся кислыми, когда глотаешь. Женщина отходит и возвращается с сухой рыбой, которую кладет в миску Мэй. Затем она становится у нее за спиной и массирует ей плечи.
Я чувствую вспышку гнева. Эта женщина — бедная, явно необразованная и совершенно нам незнакомая — дала нашему возчику самую большую миску джук, обеспечила маме уединение, теперь печется о Мэй. Что же во мне такого, что даже незнакомцы считают, что я не стою их внимания?
После еды наш возчик выходит из дома, чтобы переночевать рядом со своей повозкой, а мы устраиваемся на соломенных циновках на полу. У меня нет сил, но в маме как будто горит внутренний огонь. Столь свойственная ей всегда раздражительность исчезает, когда она говорит о своем детстве и о доме, в котором выросла.
— Когда я была маленькой, летом моя мама, тетушки, сестры и все мои кузины спали в саду на таких же циновках, — рассказывает мама вполголоса, чтобы не потревожить хозяйку дома, которая спит на помосте у печи. — Вы никогда не видели моих сестер, а мы были очень похожи на вас двоих. — Она печально смеется. — Мы любили друг друга и часто ругались. Но летом, ночуя под открытым небом, мы не ругались. Мы слушали сказки, которые рассказывала мама.
Снаружи стрекочут цикады. Земля содрогается — где-то далеко на наш родной город падают бомбы. Взрывы отдаются в земле и в наших телах. Когда Мэй всхлипывает, мама говорит:
— Думаю, вы еще не слишком взрослые, чтобы слушать сказки…
— Да, мама, пожалуйста, — упрашивает ее Мэй. — Расскажи нам ту, про лунных сестер.
Мама протягивает руку и нежно ее похлопывает.
— Давным-давно, — начинает она тем голосом, который немедленно переносит меня в детство, — на луне жили две сестры. Они были прелестны.
Я слушаю, в точности зная, что будет дальше.
— Они были прекрасны, как Мэй, — стройные, как бамбук, грациозные, как колеблющиеся на ветру ивовые ветви, их лица напоминали овальные семена дыни. И они были умны и трудолюбивы, как Перл, и вышивали свои белоснежные туфельки десятью тысячами стежков. Ночи напролет сестры вышивали семьюдесятью иголками. Их слава росла, и вскоре люди на земле стали собираться, чтобы поглазеть на них.
Я наизусть знаю судьбу двух мифических сестер, но чувствую, что сегодня мама хочет рассказать историю по-другому.
— Сестры знали, как подобает вести себя девушкам, — продолжает она. — Мужчины не должны видеть их. Мужчины не должны глазеть на них. Старшей сестре пришло в голову, что им надо поменяться местами с братом. Младшая сестра не была так в этом уверена, потому что в ней была капелька гордости, но ее долгом было покоряться тому, что говорит ее цзецзе. Сестры надели свои лучшие красные платья, вышитые драконами, летящими сквозь огненные цветы, и направились в гости к брату, который жил на солнце. Они попросили его поменяться с ними местами.
Мэй, которой всегда нравилась эта часть истории, продолжает:
— «Днем по земле ходит гораздо больше людей, чем ночью, — рассмеялся их брат. — На вас будут смотреть еще больше, чем прежде!»
— Сестры заплакали, так же, как ты, Мэй, плакала, когда хотела добиться чего-нибудь от отца, — подхватывает мама.
Я лежу на грязном полу в убогой хижине и слушаю, как мама пытается успокоить нас детскими сказочками, и сердце мое переполняется горечью. Как мама может так легко говорить об отце? Пусть он и плох — был плох? — ей все же следовало бы оплакивать его. И, что еще хуже, как она может в такое время напоминать о том, что меня он всегда любил меньше? Даже если я плакала, папа никогда не уступал моим мольбам. Я трясу головой, пытаясь изгнать из нее недобрые мысли, и говорю себе, что я слишком устала и слишком напугана, чтобы нормально соображать. Но даже в такой тяжелый момент мне больно думать о том, что меня любят меньше, чем сестру.
— Брат любил своих сестер и в конце концов согласился поменяться с ними местами, — продолжает мама. — Сестры упаковали свои иглы и отправились в новый дом. Люди на земле смотрели на луну и видели там мужчину. Что случилось с сестрами, спрашивали они. Теперь, когда кто-нибудь смотрит на солнце, сестры колют его своими семьюдесятью иглами, если тот глазеет слишком долго. Те, кто не отводят взгляда, слепнут.
Мэй медленно выдыхает. Я так хорошо знаю ее. Она вот-вот заснет. В углу ворчит хозяйка дома — ей тоже не понравилась эта история? У меня болит все тело, а теперь — и сердце. Я закрываю глаза, чтобы сдержать слезы.
На следующее утро хозяйка кипятит нам воду для умывания. Она готовит чай и вновь предлагает нам джук. Втирает нам в ступни новую порцию своей мази и дает ветхие, но чистые бинты, чтобы перевязать волдыри. Потом она провожает нас во двор и помогает маме забраться в повозку. Мама предлагает ей деньги, но она оскорбленно отмахивается и отворачивается.
Все утро мы идем вперед. Над полями колышется туман. Порой из деревень до нас долетает запах горящего сена и вареного риса. Моя шляпка с перьями и зеленая шляпка Мэй, уцелевшие в погроме, устроенном Старым Лу, теперь заботливо упакованы, и солнце начинает поджаривать наши лица.
Иногда мы с Мэй подсаживаемся к маме в повозку. Наш возчик не жалуется, не угрожает нас бросить и не торгуется — он героически продолжает шагать вперед.
Ближе к вечеру, как и накануне, он поворачивает на тропинку, ведущую к ферме — еще более неказистой, чем вчерашняя. Женщина с привязанным за спиной ребенком разбирает семена, мужчина оценивающе смотрит на нас, прикидывая, сколько с нас можно взять. Видя мамины ноги, он беззубо ухмыляется. За сухие подстилки из колосьев мы платим гораздо больше, чем они того стоят.
Мама с Мэй почти сразу же засыпают. Я лежу и разглядываю потолок, слушаю, как бегают вдоль стен крысы, останавливаются, что-то грызут. Всю жизнь я была очень избалована по части еды, путешествий и комфорта. Теперь же я размышляю о том, как легко мы трое и подобные нам баловни судьбы можем погибнуть в пути. Мы не умеем жить впроголодь, сражаться за каждый новый день. Но живущая здесь семья и женщина, приютившая нас вчера, прекрасно знают, каково это. Если за душой ничего нет, не так страшно чего-то лишиться.
На следующее утро мы проходим по спаленной дотла деревне. По дороге видим тех, кто безуспешно пытался сбежать: расстрелянные и заколотые мужчины, брошенные дети и женщины в одних рубахах — их тела обнажены ниже пояса, окровавленные ноги неестественно раскинуты. После полудня мы проходим мимо трупов китайских солдат, разлагающихся под палящим солнцем. Один из них свернулся калачиком, закусив тыльную сторону ладони, как будто перед смертью пытался заглушить страшную боль.
Как далеко мы ушли? Этого я не знаю. Возможно, мы проходим около двадцати километров в день. Сколько нам еще идти? Этого мы тоже не знаем. Но мы должны двигаться вперед, уповая на то, что доберемся до Великого канала, не наткнувшись на японцев.
Тем вечером рикша вновь сворачивает к какой-то лачуге, на этот раз пустой: видимо, хозяева недавно покинули ее. Все вещи на месте, включая цыплят и уток. Возчик, порывшись в шкафах, находит засоленную репу. Мы беспомощно наблюдаем, как он готовит рис. Как могло так случиться, что прошло три дня, а мы все еще не знаем, как его зовут? Он старше нас с Мэй, но моложе, чем мама. Однако мы зовем его «бой», а он отвечает нам с почтением. После еды он находит в комнате благовония, отгоняющие насекомых, зажигает их и уходит спать на улицу. Мы уходим в другую комнату, где стоит самодельная кровать: три доски, положенные на козлы для пилки дров. Мэй вытягивается поперек досок. В ногах у нее лежит подбитый ватой плед — сейчас слишком жарко, чтобы укрываться, и мы стелем его на доски, чтобы иметь хоть какую-то прослойку между ними и нашими телами.
Ночью приходят японцы. Мы слышим их топот, хриплые гортанные голоса и крики возчика, умоляющего о пощаде. Хотел он того или нет, его страдания и смерть дают нам время спрятаться. Но мы в двухкомнатной лачуге — где здесь укрыться? Мама велит нам снять доски с козел и прислонить к стене.
— Прячьтесь за них! — приказывает она. Мы с Мэй переглядываемся. — Быстро! — шепчет она. — Прячьтесь!
Когда мы с Мэй забираемся за доски, мама наклоняется к нам. В руках у нее мешочек с приданым и наши документы, завернутые в шелк.
— Возьмите.
— Мама…
— Тихо!
Она хватает меня за руку и вкладывает в нее мешочек и бумаги. Мы слышим, как она с трудом переставляет козлы, прижимая ими доски так, что мы с Мэй вынуждены прижаться щеками к стене — так мало места она нам оставила. Но наше убежище вряд ли можно назвать надежным, рано или поздно солдаты все равно нас обнаружат.
— Сидите здесь, — шепчет нам мама. — Не выходите, что бы вы ни услышали.
Она берет меня за руку, сжимает ее и переходит на сэйяп, чтобы Мэй не понимала ее:
— Перл, ты меня поняла? Сидите здесь! Не позволяй сестре выходить!
Мы слышим, как мама выходит из комнаты, хлопнув дверью. Мэй прерывисто дышит рядом со мной, и я чувствую, как ее дыхание жарко и влажно касается моего лица. Сердце колотится у меня в груди.
Мы слышим, как в другой комнате распахивается дверь, слышим топот сапог и громкие голоса солдат. Вскоре мы слышим, как мама умоляет их и пытается торговаться. Вдруг дверь в нашу комнату открывается, и свет фонарика пляшет по стенам и нашему укрытию. Мать кричит — коротко и пронзительно, — дверь захлопывается, и свет исчезает.
— Мама, — хнычет Мэй.
— Тихо! — шепчу я.
Мы слышим голоса и смех, но мама молчит. Они уже убили ее? Если да, значит, сейчас они придут сюда. Я должна сделать что-нибудь, чтобы спасти сестру. Я роняю отданные мне мамой вещи и начинаю выбираться из-за досок.
— Нет!
— Тихо!
Несмотря на тесноту, Мэй тянется ко мне и хватает меня за руку.
— Не выходи, Перл, — умоляет она. — Не бросай меня.
Я стряхиваю ее руку и, стараясь двигаться как можно тише, вылезаю наружу. Не медля ни секунды, я подхожу к двери, открываю ее, вхожу в комнату и закрываю дверь за собой.
Мама лежит на полу. Ее насилует какой-то мужчина. Я потрясена тем, какие тонкие у нее щиколотки — видимо, из-за того, что она всю жизнь ходила — или же пыталась ходить — с перебинтованными ступнями. Около дюжины солдат в желтых униформах, кожаных ботинках и с ружьями на плечах стоят вокруг, наблюдают и ждут своей очереди.
Увидев меня, мама стонет.
— Ты обещала, что не выйдешь. — Она еле говорит от боли и ужаса. — Я должна была защитить тебя.
Недомерок бьет ее по лицу. Чьи-то сильные руки хватают меня и тянут во все стороны. Кому из них я достанусь первому? Самому сильному? Мужчина, насилующий мою мать, внезапно останавливается, натягивает штаны и проталкивается ко мне, чтобы попробовать захватить и меня.
— Я сказала, что я одна, — в отчаянии бормочет мама. Она пытается подняться, но все, что ей удается, — это встать на колени.
Несмотря на царящий вокруг кошмар, мне удается сохранять спокойствие.
— Они тебя не понимают, — говорю я спокойно и невозмутимо.
— Я хотела спасти вас с Мэй, — плачет мама.
Кто-то толкает меня. Пара солдат возвращаются к матери и бьют ее по голове и плечам. Они кричат на нас. Может быть, они не хотят, чтобы мы разговаривали, но как знать? Я не понимаю их языка. Наконец один из солдат переходит на английский:
— Что говорит старуха? Кого вы прячете?
Я вижу жадность в его глазах. Здесь столько солдат, а женщин всего две, и одна из них — мать.
— Мама расстроена, что я не осталась в укрытии, — отвечаю я по-английски. — Я ее единственная дочь.
Мне не приходится притворяться, что я плачу. Я всхлипываю от ужаса, понимая, что будет дальше.
Время от времени я куда-то улетаю, покидая свое тело, эту комнату и саму землю. Я парю в ночном небе в поисках любимых людей и мест. Я думаю о З. Ч. Счел бы он мой поступок высшим актом дочерней благодарности? Я думаю о Бетси. Даже вспоминаю своего японского ученика. Если капитан Ямасаки где-то рядом, знает ли он, что это я, надеется ли, что сможет найти Мэй? Вспоминает ли он о том, как хотел взять ее в жены, думает ли, что теперь она достанется ему в качестве военного трофея?
Моя мать совершенно истерзана, но ее крики и кровь не останавливают солдат. Они разбинтовывают ее ступни, и бинты разлетаются, словно гимнастические ленты. Я никогда раньше не видела ее ступни обнаженными: иссиня-белые, цвета окоченевшего трупа, с лилово-зелеными пятнами на тех местах, где бинты годами сдавливали плоть. Солдаты тянут ее за ноги и тычут в них пальцами. Потом они прыгают на них, чтобы вернуть ступням «нормальную» форму. Она кричит, но не так, как кричат при родах или во время перебинтовывания ног. Ее крик похож на вой зверя в агонии.
Я закрываю глаза, стараясь отключиться от происходящего, но меня так и тянет укусить мужчину, лежащего на мне. Перед моими глазами стоят валявшиеся утром на дороге женские тела — я не хочу видеть свои ноги разбросанными под таким неестественным, нечеловеческим углом. Я чувствую, как что-то рвется у меня внутри — не так, как в брачную ночь, гораздо хуже: я чувствую такую жгучую боль, словно мои внутренности разрывают на куски. Тяжелый, липкий воздух заполнен удушающим запахом крови, благовоний от насекомых и маминых обнаженных ступней.
Несколько раз — когда мамины крики становятся особенно жуткими — я открываю глаза и вижу, что они с ней делают. Мне хочется кричать: «Мама, мама, мама!», но я молчу. Я не доставлю этим обезьянам радости видеть мой ужас. Я тянусь к ней и беру ее за руки. Как описать тот взгляд, которым мы обмениваемся? Мы — мать и дочь, нас долго и жестоко насилуют, и мы знаем, что умрем. Я вижу в ее глазах свое рождение, вечную трагедию материнской любви, отсутствие всякой надежды и где-то в самой глубине — ярость, которой никогда раньше не видела.
Все это время я молча молюсь, чтобы Мэй оставалась в укрытии, не издавала ни звука, чтобы она не заглядывала в комнату, чтобы не делала никаких глупостей, потому что чего я точно не смогу вынести, так это если она окажется здесь с этими… людьми. Вскоре я уже не слышу маминых криков. Я перестаю понимать, где я и что происходит. Все, что я чувствую, — это боль.
Со скрипом открывается входная дверь, и я слышу новые шаги по утоптанной земле. Как бы ужасно ни было все, что произошло раньше, этот момент хуже всего — я понимаю, что все еще впереди. Но я не права. Сердитый, властный, скрипучий, как железо, голос кричит на солдат. Они встают и поправляют штаны. Они приглаживают волосы и вытирают рты тыльной стороной руки. Вытягиваются по струнке и отдают честь. Я стараюсь не шевелиться в надежде, что они сочтут меня мертвой. Новый голос выкрикивает приказы — или упреки? Солдаты шумят.
Моей щеки касается холодная грань не то штыка, не то сабли. Я не реагирую. Меня пинают. Я не хочу реагировать — будь мертвой, мертвой, и все может закончиться, но мое тело сворачивается, подобно раненой гусенице. В этот раз никто не смеется. Стоит ужасающая тишина. Я жду удара штыком.
Я чувствую дуновение холодного воздуха и мягкое прикосновение ткани к моему обнаженному телу. Хриплый солдат стоит прямо рядом со мной — я слышу, как он отдает приказы и как шаркают и покидают дом все остальные. Он наклоняется, поправляет на мне одежду, накрывает тканью мои бедра и уходит.
Комнату надолго заполняет черная тишина. Потом я слышу, как мама двигается и стонет. Я шепчу, все еще в страхе:
— Не шевелись. Они могут вернуться.
Наверное, мне только кажется, что я произношу эти слова, потому что мама не обращает на них никакого внимания. Я слышу, как она ползет ко мне, и чувствую ее руку на своей щеке. Я всегда думала, что физически мама очень слаба, но она втаскивает меня к себе на колени и прислоняется к стене лачуги.
— Твой отец назвал тебя Драконовой Жемчужиной, — говорит мама, гладя меня по голове, — потому что ты родилась в год Дракона, а Дракон любит играть с жемчугом. Но мне это имя понравилось по другой причине. Жемчужина появляется на свет, когда в раковину попадает песчинка. Мне было всего четырнадцать лет, когда мой отец выдал меня замуж. Мне пришлось заниматься постельными делами — это был мой долг. То, что твой отец оставил во мне, было неприятным, как песок. Но случилось чудо — на свет появилась моя Перл.
Она тихо стонет. Я не могу пошевелиться, у меня болит все тело. Где Мэй?
— В день, когда ты родилась, случился тайфун, — внезапно продолжает мама, переходя на сэйяп, язык моего детства, недоступный для Мэй. — Говорят, что Дракона, родившегося в непогоду, ждет особенно бурная жизнь. Ты всегда уверена в своей правоте и из-за этого ошибаешься.
— Мама…
— Послушай меня сейчас, а потом попробуй забыть… все это.
Она наклоняется ко мне и шепчет:
— Ты — Дракон, а Дракон, единственный из всех знаков, может укротить свою судьбу. Только Дракону достаются рога судьбы, долга и силы. Твоя сестра — всего лишь Овца.
Я шевелюсь, но мама крепко держит меня.
— Не спорь со мной сейчас. У нас нет времени.
Ее голос кажется мне музыкой. Никогда раньше я не чувствовала так остро ее любовь. Я обмякаю в ее руках, медленно соскальзывая в темноту.
— Ты должна заботиться о сестре, — говорит мама. — Обещай мне, Перл. Обещай прямо сейчас.
Я обещаю. А затем — спустя дни, недели и месяцы — меня накрывает темнота.
Я прихожу в себя и чувствую, как лица касается влажная ткань. Открываю глаза и вижу Мэй — своей красотой и прозрачной бледностью она напоминает призрак. Над ней я вижу небо. Значит ли это, что мы уже умерли? Я закрываю глаза и ощущаю покачивание.
Потом снова прихожу в себя и понимаю, что я в какой-то лодке. На этот раз пытаюсь не потерять сознания как можно дольше. Слева от меня лежат сети, справа я вижу землю. Лодка движется мерно и плавно. По отсутствию волн я понимаю, что мы не в океане. Я поднимаю голову и вижу у своих ног клетку Внутри извивается и скачет мальчик лет шести — умственно отсталый? Ненормальный? Больной? Я закрываю глаза, и размеренное покачивание, сопровождающее движение лодки, усыпляет меня.
Не знаю, сколько дней мы плывем. Мимолетные картины вспыхивают у меня перед глазами, доносятся какие-то звуки: луна и звезды, неумолчный хор лягушек, тоскливое пение пипы,[12] плеск весел, громкий голос матери, зовущей ребенка, треск выстрелов. В болезненной пустоте моего сознания я слышу чей-то вопрос: «Правда, что тела мужчин плывут лицами вниз, а женские — глядят в небо?» Не знаю, кто это спросил, да и спрашивал ли кто-нибудь. Что до меня, я бы предпочла смотреть вниз, в вечную темноту воды.
В какой-то момент я поднимаю руку и чувствую, как по ней скользит что-то тяжелое. Это нефритовый браслет моей матери, и я понимаю, что она умерла. Внутри меня все словно бы плавится от жара, но кожа покрыта мурашками от холода. Чьи-то нежные руки подымают меня. Я в больнице. Чей-то тихий голос произносит слова «морфий», «разрывы», «инфекция», «вагина» и «операция». Когда я слышу голос сестры, то чувствую себя в безопасности. Когда она молчит, я впадаю в отчаяние.
В конце концов я возвращаюсь к жизни. Мэй дремлет в кресле у больничной кровати. Ее руки так плотно забинтованы, что кажется, будто у нее на коленях лежат две большие белые лапы. Доктор наклоняется надо мной и прикладывает к губам палец:
— Пусть поспит. Ей нужен сон.
Когда он наклоняется ко мне, я пытаюсь отодвинуться, но обнаруживаю, что мои запястья привязаны к кровати.
— Вы некоторое время были в беспамятстве, — говорит он мягко, — и довольно яростно от нас отбивались.
Он кладет руку мне на плечо. Хотя он и китаец, он все равно мужчина. Я борюсь с желанием закричать. Он пытливо заглядывает мне в глаза и улыбается.
— Жар спал. Вы будете жить.
Потом я узнаю, что Мэй погрузила меня в тележку и тащила ее, пока мы не добрались до Великого канала. По пути она выбросила или продала большую часть наших пожитков. Все, что у нас теперь есть, — это наши бумаги, по три наряда у каждой и то, что осталось от маминого приданого. У Великого канала Мэй отдала часть маминых денег семье рыбака, чтобы те довезли нас на своем сампане до Ханчжоу. К тому моменту, как Мэй привезла меня в больницу, я была уже на грани жизни и смерти. Пока меня оперировали, другие доктора лечили Мэй руки — в пути она стерла их до крови. Она заплатила за наше лечение, сдав некоторые мамины свадебные украшения в местный ломбард.
Постепенно руки Мэй приходят в норму, но мне требуется еще две операции. Однажды доктора приходят ко мне с мрачными лицами и говорят, что я вряд ли когда-нибудь смогу иметь детей. Мэй плачет, я — нет. Чтобы родить ребенка, надо заниматься постельными делами, а я лучше умру, чем соглашусь на это. Больше никогда, говорю я себе. Больше никогда не буду заниматься этим.
Проходит около полутора месяцев, и доктора наконец соглашаются выписать меня. Объявив мне эту новость, Мэй исчезает, чтобы заняться организацией нашего путешествия в Гонконг. В тот день, когда она забирает меня из больницы, я захожу в ванную, чтобы переодеться. Я сильно похудела. Тощей, неуклюжей, костлявой девушке, глядящей на меня из зеркала, не больше двенадцати лет. Ее щеки глубоко запали, глаза обведены темными кругами. Стрижка отросла, и волосы висят тусклыми сальными прядями. Оттого что я целыми днями находилась под палящим солнцем без зонтика или шляпки, кожа у меня покраснела и обветрилась. Если бы папа увидел меня такой, он бы пришел в ярость. Мои руки так исхудали, что пальцы кажутся неестественно длинными и смахивают на когти. Западного образца платье болтается на мне, как мешок.
Когда я выхожу из ванной, я вижу, что Мэй сидит на кровати и ждет. Она смотрит на меня и просит снять платье.
— Пока ты болела, многое изменилось, — говорит она. — Обезьяны ведут себя как муравьи в поисках сиропа. Они повсюду. — Она медлит. Она не хочет упоминать то, что произошло тогда в хижине, и я благодарна ей за это. Но эти воспоминания присутствуют в каждом ее слове, в каждом взгляде.
— Мы должны приспособиться, — говорит она неестественно бодро. — Нам надо выглядеть как все.
Мэй продала один из маминых браслетов и купила нам черные льняные крестьянские штаны, широкие синие рубашки и косынки, чтобы покрыть волосы. Она протягивает мне эту грубую деревенскую одежду. Я никогда не стеснялась Мэй, она моя сестра. Но не думаю, что она сможет сейчас вынести мой вид. Я беру одежду и ухожу в ванную.
— У меня есть еще одна идея, — обращается она ко мне через запертую дверь. — Не совсем моя, правда, да я и не уверена, что она сработает. Мне об этом рассказали две дамы из китайской миссии. Выходи, покажу.
На этот раз, взглянув на себя в зеркало, я близка к тому, чтобы рассмеяться. За последние два месяца я превратилась из красотки в жалкую крестьянку. Но когда я выхожу из ванной, Мэй никак не комментирует мой вид и жестом подзывает к кровати. Она ставит на ночной столик банку кольдкрема и жестянку с какао, берет с подноса для завтрака ложку, неодобрительно хмурится, увидев, что я опять ничего не съела, и выкладывает часть крема на поднос.
— Перл, насыпь в крем какао, — просит она меня. Я озадаченно гляжу на нее. — Доверься мне, — говорит она с улыбкой. Я высыпаю какао в банку, и Мэй принимается перемешивать отвратительную субстанцию.
— Мы натрем этим лицо и руки, — объясняет она, — чтобы кожа выглядела более темной, как у крестьянок.
Идея хороша, но у меня и так темная кожа, и это не спасло меня от солдатского безумия. Однако с этой минуты я больше не выхожу на улицу, не натеревшись приготовленной Мэй смесью.
Пока я лежала в больнице, Мэй познакомилась с рыбаком, который обнаружил новый, куда более выгодный промысел и занялся перевозкой беженцев — из Ханчжоу в Гонконг. Сев на его суденышко, мы присоединяемся к доброй дюжине пассажиров, теснящихся в темном трюме, где раньше хранили рыбу. Единственный источник света — это щели в палубе у нас над головой, в воздухе стоит удушающий запах рыбы. Но мы уже вышли в море и теперь болтаемся в хвосте тайфуна. Вскоре пассажиров начинает укачивать. Мэй приходится тяжелее всех.
На второй день пути мы слышим выстрелы. Женщина рядом со мной начинает рыдать:
— Это японцы!
— Мы все погибнем, — всхлипывает кто-то рядом.
Если это так, я не дам им снова изнасиловать меня. Я сразу брошусь за борт. Тяжелые шаги по палубе эхом отдаются в нашем трюме. Матери прижимают младенцев к груди, чтобы заглушить их плач. Ребенок напротив меня судорожно машет ручкой, пытаясь вздохнуть.
Мэй торопливо роется в наших сумках, вынимает оставшиеся деньги и разделяет их на три части, складывает одну из них и запихивает в потолочную щель. Она протягивает мне несколько банкнот, и я, следуя ее примеру, засовываю их под косынку. Затем она поспешно стягивает с меня мамин браслет, снимает сережки, складывает их вместе с остатками маминого приданого и прячет все это между стеной и помостом, на котором мы сидим. Наконец, она лезет в нашу сумку, достает свою смесь, и мы покрываем руки и лица новым слоем мази.
Распахивается люк, и на нас обрушивается поток света.
— Выходите! — командует кто-то по-китайски.
Мы повинуемся. В лицо ударяет свежий соленый ветер. Под ногами плещется море. Я слишком испугана, чтобы поднять голову.
— Все в порядке, — шепчет Мэй. — Это китайцы.
Но это не морская полиция, не рыбаки и не беженцы, которых пересаживают с одного судна на другое. Это пираты. На суше наши соотечественники промышляют грабежом в зонах боевых действий. С чего вдруг на море должно быть по-другому? Наши спутники в ужасе. Они еще не осознали, что потеря денег — это ничто.
Пираты обыскивают людей и забирают деньги и драгоценности. Не удовлетворившись этим, они приказывают мужчинам раздеться. Те сначала колеблются, но, когда им грозят ружьем, сразу же повинуются. Между ягодиц, в бельевых швах и подошвах ботинок обнаруживаются новые ценности.
Сложно объяснить, что я чувствую в этот момент. В последний раз, когда я видела обнаженных мужчин… Но это мои соотечественники — замерзшие и испуганные, они пытаются прикрыть свои интимные части. Я чувствую смущение, злость и странное торжество от того, что вижу мужчин в таком униженном положении.
Затем пираты приказывают женщинам отдать то, что при них. Видя, что произошло с мужчинами, женщины покоряются. Я без сожаления отдаю деньги, спрятанные в косынке. У нас забрали наши ценности, но пираты не глупцы.
— Ты!
Я вздрагиваю, но обращаются не ко мне.
— Что ты прячешь?
— Я работаю на ферме, — дрожащим голосом отвечает девушка справа от меня.
— На ферме? По твоим рукам, ногам и лицу этого не скажешь!
Это действительно так. Одета она по-крестьянски, но у нее бледное лицо, ухоженные руки, а на ногах — новые оксфордские туфли.[13] Пираты раздевают девушку, и она остается в поясе и белье. Все мы понимаем, что она солгала. Крестьянка не может позволить себе использовать западные гигиенические принадлежности — они используют грубую хлопковую бумагу.
Как так случилось, что мы не можем ничем помочь, а просто стоим и смотрим? Я наблюдаю за происходящим, отчасти боясь за нас с Мэй, отчасти — из любопытства. Пираты забирают белье и разрезают его ножом. Внутри обнаруживается всего пятнадцать гонконгских долларов.
Раздраженный ничтожностью своей добычи, пират швыряет белье в море. Он оглядывает женщин одну за другой, решает, что мы не стоим внимания, и приказывает своим людям обыскать трюм. Спустя несколько минут они возвращаются, бросают нам несколько угроз, залезают обратно в свою лодку и уплывают. Люди поспешно бросаются в вонючий трюм, чтобы узнать, что пропало. Я остаюсь на палубе. Вскоре — скорее, чем я думала, — раздаются крики отчаяния.
Один из мужчин взбегает по лестнице, тремя гигантскими шагами пересекает палубу и бросается за борт. Ни рыбак, ни я не успеваем ничего сделать. Около минуты несчастный болтается в волнах, а затем исчезает из виду.
С того момента, как я пришла в себя в больнице, мне каждый день хотелось умереть. Но при виде тонущего человека во мне что-то поднимается. Дракон не сдается. Дракон сражается с судьбой. Более того, Дракон «приручает судьбу». Это был не то что бурный порыв, нет, а будто кто-то подул на янтарь и тот засиял мягким оранжевым светом. Я должна держаться за свою жизнь — пусть разрушенную, потерявшую смысл. Я слышу мамин голос, повторяющий одну из ее любимых пословиц: «Хуже смерти беды нет, беднее нищего не станешь». Я хочу — мне надо — сделать что-то более отважное и достойное, чем смерть.
Я спускаюсь по лестнице в трюм. Рыбак запирает люк. В погребальном свете я нахожу Мэй и присаживаюсь рядом с ней. Она молча показывает мне мамин мешочек и смотрит вверх. Я слежу за ее взглядом. Наши деньги уцелели в потолочной щели.
Спустя несколько дней после прибытия в Гонконг мы узнаем, что Шанхай пал. Сообщения об этом слишком ужасны, чтобы быть правдой. Бомбы сровняли Чапэй с землей. Хункоу, где мы жили, пострадал немногим меньше. Французскую концессиу и Международный сеттльмент, как иностранные территории, пока щадят. Все больше и больше беженцев прибывают в город, где и крысе бы места не нашлось. Газеты сообщают, что четвертьмиллионное население иностранных концессий страдает от нашествия четырех миллионов беженцев, живущих на улицах и в переоборудованных кинематографах, дансингах и ипподромах. Эти концессии, окруженные со всех сторон недомерками, называют теперь Одиноким островом. Наш город, наш дом, азиатский Париж, потерян. В последующие дни недомерки, воодушевленные своими успехами, продолжают бесчинствовать. Каждый день в новостях сообщают, что все больше женщин похищено, изнасиловано или убито. Кантон, расположенный недалеко от Гонконга, подвергся мощной бомбардировке. Мама хотела, чтобы мы отправились в отцовскую деревню, но что ждет нас там? Не сожгли ли ее уже дотла? Выжил ли кто-нибудь? Значит ли еще что-нибудь в Иньбо отцовское имя?
Мы живем в грязной, пыльной, кишащей блохами гостинице в портовом районе Гонконга. Рваная москитная сетка покрыта копотью. Все то, что мы предпочитали не замечать в Шанхае, здесь бросается в глаза: сгорбленные люди целыми семьями сидят на улицах, разложив на одеяле свои пожитки в надежде, что кто-нибудь их купит. Британцы, однако, ведут себя так, будто обезьяны никогда не вторгнутся в колонию.
— Нас эта война не касается, — говорят они с резким акцентом. — Япошки не осмелятся напасть.
У нас мало денег, и нам приходится есть тушеные рисовые отруби, которыми обычно кормят свиней. Отруби царапают горло на входе и ранят до крови на своем пути наружу. Мы ничего не умеем, а красотки теперь никому не нужны: зачем рекламировать красоту, когда мир стал уродлив?
В один из дней мы видим, как Рябой Хуан выходит из лимузина и поднимается по ступенькам отеля «Пенинсула». Ошибки быть не может, это он. Мы возвращаемся в гостиницу, запираемся в своей комнате и пытаемся понять, что значит его присутствие в Гонконге. Он здесь, чтобы спастись от войны? Зеленая банда теперь работает в этом городе? Неизвестно, и способа выяснить у нас нет. Но, как бы то ни было, у него длинные руки. Если он здесь, на юге, он нас найдет.
Нам ничего не остается, и мы отправляемся в пароходство Роберта Доллара, меняем билеты и достаем себе места в особом втором классе на пароходе «Президент Кулидж», плывущем в Сан-Франциско. Мы не думаем о том, что будем делать по прибытии и будем ли искать наших мужей. Мы хотим оказаться вне досягаемости Зеленой банды и японцев.
На корабле меня вновь начинает терзать лихорадка. Большую часть путешествия я сплю в нашей каюте. Мэй снова мучает морская болезнь, и все время она проводит дыша свежим воздухом на палубе второго класса. Она рассказывает мне о юноше, который едет учиться в Принстон.
— Он едет первым классом, но приходит к нам на палубу повидаться со мной. Мы гуляем и говорим, говорим, говорим, — докладывает она. — Я от него тащусь.
Я впервые слышу такое выражение. Этот парень, похоже, совсем обамериканился. Неудивительно, что он так понравился Мэй.
Порой Мэй возвращается в каюту поздно ночью. Иногда она залезает на верхнюю койку и сразу же засыпает, а иногда забирается ко мне и обнимает меня. Она дышит в такт со мной и засыпает. Я лежу без сна, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить ее, и меня мучит беспокойство. Мэй кажется очень увлеченной этим юношей, и я думаю о том, занимаются ли они постельными делами. Но как, если ее так укачивает? Как? Потом мои мысли становятся еще более темными.
Многие мечтают попасть в Америку. Некоторые отдали бы все, чтобы оказаться там. Но Америка никогда не была моей мечтой. Для меня это просто вынужденный шаг, еще один после стольких ошибочных шагов, трагедий и множества глупых решений. Все, что у нас с Мэй есть, — это мы сами. После всего, что мы прошли, наша связь так прочна, что никакой острый нож не мог бы перерубить ее. Все, что нам остается, — это продолжать свой путь, куда бы он ни вел.
В ночь перед прибытием я изучаю инструкцию, которую мне дал Сэм. В ней говорится, что Старый Лу родился в Америке и что Сэм, один из его пятерых сыновей, родился в Китае, в 1913 году, в год Быка. Он родился, когда его родители навещали свою родную деревню Вахун, и он гражданин Америки, так как его родители — американцы. (Он Бык, думаю я пренебрежительно. Мама говорила, что рожденным под этим знаком недостает воображения и они вечно тянут на себе все бремя мира.) Вместе с родителями Сэм вернулся в Лос-Анджелес, но в 1920 году старик с женой решили снова поехать в Китай и оставить своего семилетнего сына у бабушки с дедушкой по отцовской линии. (Для меня это новость — я думала, Сэм прибыл в Китай вместе с отцом и братом, чтобы найти здесь невесту, но, оказывается, он жил здесь. Теперь понятно, почему те три раза, что мы разговаривали, он говорил на сэйяпе, а не по-английски, но почему же нам ничего не рассказали?) Теперь Сэм в Америке, впервые за семнадцать лет. Верн родился в Лос-Анджелесе в 1923 году (год Кабана) и прожил там всю жизнь. Остальные братья родились в 1907, 1908 и 1911 годах — все появились на свет в Вахуне, все теперь живут в Лос-Анджелесе. Я стараюсь запомнить мелкие детали — даты рождения, адреса в Вахуне и Лос-Анджелесе и тому подобное, пересказываю Мэй то, что кажется мне важным, и выбрасываю остальное из головы.
На следующее утро, пятнадцатого ноября, мы поднимаемся рано утром и надеваем наши лучшие западные платья.
— Мы в этой стране гости, — говорю я. — Надо выглядеть соответственно.
Мэй соглашается и набрасывает на себя платье, которое мадам Гарне сшила для нее год назад. Как вышло, что шелк и пуговицы проделали весь этот путь, оставшись целыми и чистыми, в то время как я… Но об этом думать нельзя.
Мы собираем вещи и оставляем сумки у носильщика. Затем поднимаемся наружу и находим себе местечко у перил, но из-за дождя ничего не видно. Над нами высится мост Золотые Ворота, укутанный в облака. Справа — город, мокрый, тоскливый и ничтожный по сравнению с шанхайским Бундом. Под нами на палубе третьего класса шевелится человеческая масса, состоящая из сотен кули, крестьян и рикш. Доносится зловоние, которое издает их мокрая одежда.
Наш корабль подходит к причалу. Небольшие компании, смеясь, толкаясь и радуясь, что их путешествие подошло к концу, выходят из первого и второго класса, показывают свои документы и спускаются по крытому трапу, защищающему их от дождя. Когда подходит наша очередь, мы протягиваем свои бумаги. Инспектор проглядывает их, хмурится и машет кому-то из экипажа.
— Этих — на остров Ангела, — говорит он.
Мы следуем за нашим провожатым по коридорам корабля и спускаемся по лестницам. Воздух здесь промозглый, и я радуюсь, когда мы выходим наружу, пока не осознаю, что это палуба третьего класса. Никаких зонтов или навесов здесь нет, и холодный ветер швыряет дождь в лицо.
Все вокруг нас суетятся со своими инструкциями. Мужчина рядом вырывает из тетради страницу, запихивает ее в рот, жует и глотает. Кто-то рядом рассказывает, что накануне выбросил инструкцию за борт, кто-то похваляется, что спустил свою в уборную:
— Пусть попробуют теперь ее почитать!
У меня от ужаса сводит желудок. Надо было выбросить инструкцию? Но Сэм меня об этом не предупреждал. Теперь мне от нее не избавиться — она в багаже, спрятана в моей шляпке. Я делаю глубокий вдох и стараюсь успокоиться. Нам нечего бояться. Мы не в Китае, война далеко, и мы на свободной земле.
Мы с Мэй проталкиваемся к перилам сквозь зловонную толпу рабочих. Почему они не помылись перед прибытием? Какое впечатление они хотят произвести на хозяев своей новой страны? Мэй явно что-то задумала. Она наблюдает за пассажирами, все еще выходящими из первого и второго класса, в поисках юноши, с которым проводила время в пути. Увидев его, она взволнованно хватает меня за руку.
— Это он! Его зовут Спенсер. Спенсер! Спенсер! — кричит она. — Я здесь! Можешь нам помочь?
Она машет и еще несколько раз окликает его, но он не смотрит на палубу третьего класса. Когда он дает чаевые носильщику и направляется с группой европейцев к зданию справа, лицо Мэй каменеет.
Из глубин корабля появляется груз в больших сетках. Большая его часть отправляется в здание таможни. Вскоре мы видим, как те же ящики и коробки выносят из таможни и складывают в грузовики. Все налоги уплачены, и товары продолжают свой путь, а мы продолжаем ждать под дождем.
К нашей палубе приставляют открытый трап. Ло фань в макинтоше привязывает трап и забирается на ящик.
— Забирайте все вещи с собой! — кричит он по-английски. — Все, что останется, мы выбросим!
Люди вокруг в недоумении перешептываются.
— Что он сказал?
— Тихо, я не слышу.
— Быстрей! — командует человек в макинтоше. — Живо, живо!
— Вы его понимаете? — спрашивает меня мокрый и дрожащий мужчина рядом. — Чего он от нас хочет?
— Возьмите свои вещи и сойдите с корабля.
Мы повинуемся приказу, и человек в макинтоше, уперев в бока свои могучие кулачищи, кричит:
— Идти всем вместе!
Сходим на берег. Все толкаются, как будто самое важное — это первым ступить на землю. На берегу нас не приглашают в правое здание, куда ушли все остальные пассажиры, а безо всяких объяснений ведут по причалу налево. По крошечному трапу мы поднимаемся на какую-то лодку. Оказавшись на борту, я вижу, что, хотя среди нас есть несколько европейцев и даже несколько японцев, основную массу присутствующих составляют китайцы.
Отдав швартовы, мы вновь плывем в бухту.
— Куда нас везут? — спрашивает Мэй.
Как можно быть так далеко от реальности? Почему она не обращает внимания на то, что происходит вокруг? Почему не прочла инструкцию? Почему не желает принимать наше новое положение? Студент из Принстона — как бишь его — прекрасно понял, кто мы, но Мэй знать ничего не хочет.
— Мы плывем на Эйнджел-Айленд, иммиграционную станцию на острове Ангела, — объясняю я.
— А, хорошо, — беззаботно отвечает она.
Дождь усиливается, и ветер становится все холоднее. Лодчонка качается на волнах. Пассажиров тошнит. Мэй наклоняется через перила и ловит ртом влажный воздух. Мы проходим мимо острова в середине бухты, и на секунду мне кажется, что сейчас мы пройдем под мостом Золотые Ворота, вновь выйдем в море и направимся обратно в Китай. Мэй стонет, пытаясь сосредоточиться на линии горизонта. Затем лодка сворачивает вправо, огибает очередной остров, входит в узкую бухту и останавливается в конце длинного причала. На склоне холма ютятся белые низкие деревянные бараки. Перед нами дрожат на ветру четыре кряжистые пальмы, мокрый флаг Соединенных Штатов шумно хлопает по шесту. Огромный знак сообщает, что КУРИТЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ. Все снова толкаются, стремясь первыми сойти на землю.
— Первыми идут белые без документов! — кричит все тот же человек в макинтоше, будто надеясь, что, если он будет говорить громко, его поймут и те, кто не знает английского. Но, разумеется, большинство китайцев его не понимает. Белых пассажиров выталкивают вперед, а двое коренастых, мускулистых конвоиров отпихивают китайцев, которые по ошибке встали перед строем. Но и ло фань не понимают, что им говорит человек в макинтоше. Я догадалась, что эти белые — русские, они ничтожнее беднейшего из шанхайцев, и все же к ним относятся совсем по-другому! Им помогают выбраться из лодки и ведут в здание администрации. Дальше происходит нечто и вовсе гнусное. Японцев и корейцев вежливо препровождают в другую дверь административного здания.
— Так, теперь с вами. Когда сойдете на землю, выстраиваетесь в две линии, — командует человек в макинтоше. — Мужчины налево, женщины и дети младше двенадцати — направо.
Конвой обращается с нами очень грубо, и в толпе царит смятение. Выстроившись надлежащим образом, мы под проливным дождем следуем вдоль причала к зданию. Когда мужчин уводят в одну дверь, а женщин и детей — в другую, разлучая жен и мужей, отцов и их семьи, воздух наполняется криками ужаса. Конвоиры не выказывают никакого сочувствия. С нами обращаются хуже, чем с грузом, который ехал вместе с нами.
Разделение на европейцев (то есть всех белых), азиатов (то есть всех, приехавших из-за океана, кроме китайцев) и китайцев продолжается и тогда, когда нас ведут вверх по крутому холму к санитарному пункту, расположенному в одном из бараков. Белая женщина в белой униформе и накрахмаленной белой фуражке скрещивает на груди руки и обращается к нам по-английски громким голосом, призванным исправить тот факт, что никто, кроме нас с Мэй, слов ее не понимает.
— Многие из вас приезжают в нашу страну, больные отвратительными заразными болезнями, — говорит она. — Это неприемлемо. Мы с докторами проверим вас на наличие трахомы,[14] филяриатозов,[15] печеночной двуустки[16] и прочих паразитов.
Женщины вокруг начинают плакать. Они не понимают, чего от них хочет эта женщина, но на ней белая одежда, а белый — цвет смерти. Приходит переводчица-китаянка в длинном белом (опять!) чонсаме. До этого момента я держалась довольно спокойно, но теперь дрожу. Нас собираются перебрать, как рис перед варкой. Когда нам приказывают раздеться, по комнате прокатывается недовольный ропот. Еще не так давно мы с Мэй только посмеялись бы над стыдливостью остальных женщин, потому что мы отличались от других китаянок. Мы были красотками. Хорошо это или плохо — мы демонстрировали свои тела. Но большинство китаянок очень стыдливы и никогда не раздеваются прилюдно, разве что наедине со своим мужем или дочерьми.
Но какой бы распущенной я ни была раньше, все это в прошлом. Я не могу раздеться, не вынесу чьих-то прикосновений. Я прижимаюсь к Мэй, и она ободряет меня. Даже когда медсестра пытается разделить нас, Мэй остается рядом со мной. Я кусаю губы, чтобы не кричать, когда ко мне подходит доктор. Я смотрю поверх его плеча, в окно. Боюсь, что если закрою глаза, то вновь вернусь в ту хижину с солдатами, услышу мамины крики, почувствую… Я не закрываю глаза. Все вокруг белое и чистое — во всяком случае, чище, чем в моих воспоминаниях о хижине. Стараюсь не обращать внимания на ледяные прикосновения инструментов или мягкие касания белых рук доктора; я гляжу на бухту. Сан-Франциско в другой стороне, и все, что мне видно, — это серая вода, сливающаяся с серым дождем. Где-то там есть земля, но далеко ли — не знаю. Когда все заканчивается, я вновь начинаю дышать.
Доктора осматривают нас одну за другой, и мы ждем, дрожа от холода и страха, пока все не сдадут анализ кала. Нас уже разделили согласно расам, потом женщин отделили от мужчин, и вот нас снова разделяют — одну группу отправляют в общую спальню, другие остаются в больнице, чтобы избавиться от глистов — это излечимо, а тех, у кого обнаружили печеночную двуустку, немедленно и без дальнейших обсуждений отправляют обратно в Китай. Тут уже раздаются настоящие рыдания.
Нас с Мэй вместе с другими женщинами отправляют в женскую спальню на втором этаже администрации. Когда мы оказываемся внутри, за нами запирают дверь на ключ. Ряды коек, расположенные попарно в три этажа, крепятся к металлическим столбам. Постелей на койках нет, только проволочные сетки. Койки можно поднять на день, чтобы в комнате было больше места, но, видимо, никому не хочется сидеть на полу. Расстояние между койками едва ли превышает восемнадцать дюймов. На полу рядом с занятыми койками стоят маленькие миски и чашки.
Бросив меня, Мэй бросается к центральному проходу. Она занимает две соседние верхние койки рядом с радиатором, забирается наверх, сворачивается клубочком и сразу же засыпает. У нас остались только сумочки и то, что на нас надето.
На следующее утро мы с Мэй приводим себя в порядок, насколько это возможно. Конвоиры говорят, что нам надо идти на собеседование в иммиграционный комитет, но наши соседки по спальне называют это допросом. Слово звучит зловеще. Одна из женщин советует выпить холодной воды мелкими глотками, чтобы успокоиться, но мне не страшно. Нам нечего скрывать, и это всего лишь формальность.
Вместе с еще несколькими женщинами нас отводят в маленькую комнату, напоминающую клетку. Мы рассаживаемся по скамьям и задумчиво смотрим друг на друга. В китайском языке есть выражение «глотать желчь». Я говорю себе: что бы ни случилось на собеседовании, это не может быть хуже физического досмотра или того, что происходило со мной и Мэй с того дня, как папа объявил, что нашел нам мужей.
— Скажи им то, что я тебе говорила, и все будет в порядке, — шепчу я Мэй, пока мы сидим в клетке. — Тогда мы сможем отсюда выбраться.
Она задумчиво кивает. Когда конвоир называет ее имя, я наблюдаю за тем, как она входит в комнату, и дверь за ней закрывается. Секунду спустя все тот же конвоир жестом указывает мне на другую дверь. Я фальшиво улыбаюсь, приглаживаю платье и захожу внутрь — надеюсь, с уверенным видом. В комнате без окон меня ожидают двое белых мужчин — один почти лысый, другой усатый, и оба в очках. Они не улыбаются мне в ответ. За стоящим сбоку столом еще один белый усердно чистит клавиши пишущей машинки. Китаец в дурно сидящем западном костюме изучает какое-то досье, бросает на меня взгляд и вновь утыкается в бумаги.
— Вы, вижу, родились в деревне Иньбо, — говорит он мне на сэйяпе, передавая досье лысому. — Рад говорить с вами на тайшаньском диалекте.
Прежде чем я успеваю сказать, что говорю по-английски, лысый приказывает:
— Скажите ей, чтобы она села.
Переводчик показывает на стул.
— Меня зовут Лу Фань, — продолжает он на сэйяпе. — Мы с вашим мужем из одной деревни, и у нас одно и то же родовое имя.
Он садится слева от меня.
— Лысый человек прямо перед вами — это председатель Пламб. Другого зовут мистер Уайт. Секретаря зовут мистер Хемстрит. Пусть вас не смущает его присутствие…
— Давайте начнем, — вмешивается председатель Пламб. — Спросите ее…
Сначала все идет неплохо. Я знаю дату и год своего рождения и по западному и по лунному календарю. Они спрашивают, как называется деревня, в которой я родилась. Называю деревню, в которой родился Сэм, и дату нашей свадьбы. Я сообщаю адрес, по которому Сэм и его семья проживают в Лос-Анджелесе. Но затем…
— Сколько деревьев растет перед домом вашего предполагаемого мужа в его родной деревне?
Когда я мешкаю с ответом, четыре пары глаз смотрят на меня с любопытством, скукой, торжеством и ехидством.
— Пять перед домом, — отвечаю я, вспоминая, что было написано в инструкции. — Справа от дома деревьев нет, слева растет гинкго.
— А сколько комнат в доме, где живут ваши родители?
Я так концентрировалась на том, что написано в инструкции Сэма, что даже не подумала, что их будут интересовать такие подробности моей жизни. Я пытаюсь понять, что мне ответить. Считать ванные или нет? Называть то количество комнат, которое у нас было до того, как их разделили, чтобы поселить жильцов, или нет?
— Шесть главных комнат…
Прежде чем я успеваю сказать что-то еще, меня спрашивают, сколько гостей было на моей «предполагаемой» свадьбе.
— Семь, — отвечаю я.
— Вы с вашими гостями что-нибудь ели?
— Мы ели рис и восемь блюд. Мы обедали в отеле, банкета у нас не было.
— Как был накрыт стол?
— На западный манер, но с палочками.
— Вы предлагали гостям бетель?[17] Вы разливали им чай?
Мне хочется сказать, что я не какая-нибудь деревенщина и никак не стала бы предлагать гостям бетель. Я бы разливала чай, если бы это была свадьба моей мечты, но тот вечер едва ли можно было назвать праздничным. Я помню, как Старый Лу отмахнулся, когда мой отец предложил, чтобы мы с Мэй исполнили этот ритуал.
— Это была цивилизованная свадьба, — отвечаю я. — На западный манер…
— Вы поклонялись предкам во время церемонии?
— Конечно нет. Я христианка.
— У вас есть какое-нибудь документальное подтверждение вашего предполагаемого брака?
— В багаже.
— Ваш муж ждет вас?
Этот вопрос застигает меня врасплох. Старый Лу и его сыновья знают, что мы не добрались до Гонконга, чтобы отплыть вместе с ними. Они сообщили Зеленой банде, что мы не выполнили своих обязательств, но сказали ли они об этом инспекторам на острове Ангела? И ждут ли нас старик и его сыновья?
— Нас с сестрой задержало нашествие обезьян, — отвечаю я. — Наши мужья нас заждались.
Когда переводчик излагает инспекторам мои слова, они начинают переговариваться, не зная, что я все понимаю.
— Кажется, она говорит правду, — говорит мистер Уайт. — Но в ее бумагах сказано, что она жена коммерсанта, имеющего здесь вид на жительство, и жена гражданина Америки. Либо одно, либо другое.
— Может, в документах ошибка. В любом случае мы должны бы были ее впустить. — Председатель Пламб морщится. — Но она не подтверждает ни тот, ни другой статус. И взгляни на нее. Разве она похожа на жену коммерсанта? Кожа очень темная. Готов поспорить, она всю жизнь проработала на рисовых полях.
И снова все то же обвинение. Я опускаю голову, боясь, что они увидят, как я покраснела. Мне вспоминается девушка с лодки, на которой мы плыли в Гонконг, и как ее обсуждали пираты. Теперь эти мужчины так же обсуждают меня. Неужели я выгляжу такой деревенщиной?
— Но посмотри, как она одета. На жену крестьянина она тоже не похожа, — замечает мистер Уайт.
Председатель Пламб барабанит пальцами по столу.
— Я ее пропущу, но пусть сначала предъявит брачное свидетельство и докажет, что замужем за легально работающим здесь коммерсантом, или пусть докажет гражданство своего мужа.
Он поворачивается к переводчику:
— По каким дням женщин пускают на пристань за багажом?
— По четвергам, сэр.
— Хорошо. Тогда задержим ее до следующей недели. Скажи, чтобы в следующий раз принесла свое брачное свидетельство.
Он кивает секретарю и диктует содержание нашей беседы, завершая его следующими словами:
— Рассмотрение дела откладывается для проведения дальнейшего расследования.
Следующие пять дней мы с Мэй носим одну и ту же одежду. По ночам стираем свое белье и сушим под потолком вместе с вещами остальных женщин. У нас осталось немного денег, и мы покупаем зубную пасту и другие туалетные принадлежности в маленьком киоске, работающем во время обеда. В четверг мы встаем в ряд вместе с другими женщинами, которые хотят взять что-то из своего багажа, и белая миссионерка отводит нас на склад в конце причала. Мы с Мэй забираем наши брачные свидетельства, и я проверяю, на месте ли шпаргалка. Она на месте: никто не стал проверять, что внутри моей шляпки с перьями. Я снова отворачиваю подкладку и как следует все прячу.
Каждое утро, стесняясь соседок, я переодеваюсь под одеялом. Потом жду, не позовут ли меня на слушание, но за нами никто не приходит. Если нас не вызвали до девяти утра, значит, в этот день уже ничего не произойдет. После полудня комнату вновь наполняет страх. Ровно в четыре часа входит конвоир и говорит: «Сай кай» — это искаженный вариант кантонского выражения хоу сай кай, что значит «удача». Затем он перечисляет имена тех, кому разрешено сесть на лодку и завершить последний этап своего путешествия в Америку. Как-то раз конвоир подходит к одной из женщин и принимается тереть глаза, как будто плачет. Со смехом он сообщает ей, что ее отсылают обратно в Китай. Нам так и не удается узнать, почему ее депортируют.
В течение следующих дней мы видим, что женщинам, прибывшим одновременно с нами, позволяют отправиться в Сан-Франциско. Новые женщины прибывают, посещают собеседование и покидают нас. За нами же никто не приходит. Каждую ночь, после очередного омерзительного ужина, состоящего из свиных голяшек или тушеной рыбы со сброженным тофу, я раздеваюсь под одеялом, вешаю платье на веревку над головой и пытаюсь заснуть, зная, что мы заперты в этой комнате до утра.
Я чувствую себя в ловушке, но не только из-за этой полутюремной комнаты. В другое время, в другом месте и при наличии денег мы с Мэй могли бы попробовать повлиять на свою судьбу. Теперь у нас нет выбора. Все, что у нас было когда-то, безвозвратно утеряно. В Соединенных Штатах мы не знаем никого, кроме наших мужей и тестя. Папа говорил, что в Лос-Анджелесе мы будем жить в прекрасных домах, у нас будут слуги, мы будем видеть кинозвезд. Может быть, это нас и ждет. Можно считать, что нам повезло с замужеством. Женщины всегда выходили замуж из-за денег и всего, что они с собой несут, будь то браки по сговору или нет, в далеком прошлом или теперь, в 1937 году. Однако у меня есть тайный план. Когда мы с Мэй приедем в Лос-Анджелес, мы будем откладывать деньги из тех, что наши мужья будут нам выдавать, чтобы мы покупали одежду и обувь, ухаживали за собой и за домом. На эти деньги мы сбежим. Я лежу на проволочной сетке, слушаю унылый басовитый зов противотуманного рожка, шепот, плач и храп моих соседок и воображаю, как однажды мы с Мэй покинем Лос-Анджелес и отправимся в Нью-Йорк или Париж, о которых нам говорили, что по великолепию, культуре и роскоши их можно сравнить с Шанхаем.
Два четверга спустя, когда нам вновь позволяют взять вещи из багажа, Мэй достает наши крестьянские одежды, которые купила в Ханчжоу. Мы надеваем их после полудня, потому что здесь слишком холодно и грязно, чтобы носить наши красивые платья. Красивые мы надеваем по утрам на случай, если нас позовут на собеседование. Через неделю Мэй перестает наряжаться по утрам.
— А что, если нас вызовут? — спрашиваю я. Мы сидим на своих верхних койках. Нас разделяет узкое пространство, вокруг, как знамена, болтаются чужие платья. — Думаешь, что здесь все устроено не так, как в Шанхае? Одежда везде имеет значение. Тех, кто одет хорошо, отпускают раньше, чем тех, кто выглядит как… — Я умолкаю.
— …Крестьянки, — договаривает за меня Мэй. Она складывает руки на животе и сутулится. Она сама на себя не похожа. Мы здесь уже месяц, и та храбрость, с которой она тащила меня в больницу, бесследно испарилась. У нее нездоровый цвет лица, она редко моет голову, и волосы висят клочьями, как у меня.
— Давай, Мэй, возьми себя в руки. Скоро мы отсюда уедем. Прими душ и надень платье. Сразу почувствуешь себя лучше.
— Зачем? Скажи мне, зачем? Я не могу есть их ужасную еду и редко хожу в туалет. Я ничего не делаю, поэтому не потею, — перечисляет она. — Да если бы и потела, я не хочу принимать душ там, где меня видят. Это так унизительно, что хочется мешок на голову надеть. К тому же, — добавляет она справедливо, — я что-то не замечаю, чтобы ты часто пользовалась туалетом или душем.
Это правда. Тех, кто живет здесь слишком долго, охватывает уныние и апатия. Всех нас пугают и угнетают холодный ветер, туманные дни и тени на стенах. За месяц через эти стены прошло множество женщин, которые за все время своего здесь пребывания ни разу не мылись, и вовсе не потому, что не потели. Слишком многие женщины покончили с собой в душе — повесились или воткнули через ухо в мозг заточенную палочку для еды. Никому не хочется идти в душевую — не только потому, что неприятно мыться в чьем-то присутствии, но и потому, что почти все здесь боятся привидений, которые без совершения надлежащих погребальных ритуалов отказываются покидать страшное место своей смерти.
Мы договариваемся, что с этого дня Мэй будет ходить в общий туалет или в душ вместе со мной, проверять, не занято ли там, и стоять у двери, чтобы туда никто не вошел. Я буду делать для нее то же самое, хотя и не могу понять, с чего вдруг она стала здесь такой стеснительной.
Наконец-то нас вызывают на допрос. Я торопливо причесываюсь, делаю несколько глотков холодной воды, чтобы успокоиться, и надеваю туфли на каблуках. Я оборачиваюсь и вижу, что Мэй тащится за мной, как попрошайка, волшебным образом перенесенная сюда с шанхайской улицы. Мы ждем своей очереди в клетке. Это последний этап, дальше нас ждет Сан-Франциско. Я ободряюще улыбаюсь Мэй, но она мне не отвечает. Вслед за конвоиром я захожу в комнату для слушаний. Там я вижу председателя Пламба, мистера Уайта, секретаря и нового переводчика.
— Меня зовут Лань Оньтай, — говорит переводчик. — Теперь каждый раз у вас будет новый переводчик. Они не хотят, чтобы мы сдружились. Я буду говорить с вами на сэйяпе. Вы меня понимаете, Лу Цинь-ши?
Согласно старинной китайской традиции, замужнюю женщину называют родовым именем, добавляя к нему ши. Этой традиции уже три тысячи лет, она появилась в эпоху правления династии Чжоу, и ей до сих пор следуют в деревнях. Но я-то из Шанхая!
— Вас ведь так зовут? — спрашивает переводчик. Когда я мешкаю с ответом, он смотрит на белых мужчин и переводит взгляд на меня. — Не следует мне этого вам говорить, но с вашим делом есть сложности. Лучше следовать тому, что написано. Не меняйте теперь ваших показаний.
— Но я никогда не говорила, что меня зовут…
— Садитесь! — командует председатель Пламб. Хотя во время нашей предыдущей встречи я притворялась, что не понимаю по-английски, а теперь, после предупреждения переводчика, окончательно уверилась в том, что мне следует продолжать в том же духе, я повинуюсь, уповая на то, что председатель решит, что я испугалась его голоса.
— В прошлый раз вы сказали, что у вас была современная цивилизованная свадьба и вы не поклонялись предкам во время церемонии. У нас есть досье вашего мужа, в котором он утверждает, что вы им поклонялись.
Я жду, пока переводчик изложит мне его слова, и отвечаю:
— Я уже говорила вам, что я — христианка. Я не поклоняюсь предкам. Возможно, после того как мы расстались, муж пошел поклоняться своим предкам.
— Как долго вы пробыли вместе?
— Одну ночь.
Я понимаю, что это звучит ужасно.
— И вы думаете, что мы поверим в то, что после однодневного брака ваш муж послал за вами?
— Наш брак произошел по сговору.
— Его организовал сват?
Я пытаюсь представить, что мог ответить на этот вопрос Сэм.
— Да, сват.
Переводчик слегка кивает мне, и я понимаю, что ответила правильно.
— Вы сказали, что не обносили гостей бетелем и чаем, а ваша сестра утверждает, что обносили, — говорит председатель Пламб, барабаня пальцами по следующей папке, в которой, видимо, лежит досье Мэй.
Глядя на лысого мужчину, сидящего передо мной, и слушая объяснения переводчика, я гадаю, не уловка ли это. С чего бы Мэй говорить подобное? Она бы не стала такого утверждать.
— Ни моя сестра, ни я не обносили гостей чаем или бетелем.
Это не тот ответ, которого от меня ждут. Лань Оньтай смотрит на меня со смесью жалости и раздражения на лице. Председатель Пламб продолжает:
— Вы сказали, что у вас была современная свадьба, но ваша сестра утверждает, что вы обе не надевали фату.
Мысленно я то ругаю себя и Мэй за то, что мы не потрудились проработать наши истории, то задаюсь вопросом, почему их интересуют такие подробности.
— У нас была современная свадьба, — отвечаю я, — но мы не надевали фату.
— Вы поднимали фату во время свадебного банкета?
— Я же говорю, что на мне не было фаты.
— Почему вы сказали, что на свадьбе было всего семь человек? Ваш муж, ваш свекор и ваша сестра утверждают, что в комнате было много народу.
Меня мутит. Что здесь происходит?
— Мы сидели в ресторане отеля. Там обедали и другие люди.
— Вы утверждаете, что дом вашего отца состоит из шести комнат, но ваша сестра говорит, что их гораздо больше, а ваш муж заявил, что это большой дом. — Председатель Пламб багровеет. — Почему вы лжете?
— Можно считать по-разному, а мой муж…
— Вернемся к вашей свадьбе. Вы обедали на первом этаже или выше?
И все продолжается в том же духе. Воспользовалась ли я поездом после свадьбы или плыла на корабле? Как расположены дома на улице, где я жила с родителями? Сколько домов отделяют наш дом от главной улицы? Как можно сказать, была ли наша свадьба устроена на современный или на традиционный лад, если у нас был сват и мы не надевали фату? Почему мы с моей «предполагаемой» сестрой говорим на разных диалектах?
Допрос продолжается восемь часов подряд — без перерыва на обед или на посещение уборной. В конце красный и уставший председатель Пламб диктует секретарю краткое содержание нашей беседы. Я киплю от возмущения. Каждое второе предложение начинается со слов: «Предполагаемая сестра заявительницы утверждает…» Я могу себе представить, почему мои ответы могли звучать не так, как слова Сэма или Старого Лу, но как Мэй могла отвечать иначе, чем я?
Не выказывая никаких эмоций, переводчик зачитывает мне заключение председателя Пламба:
— Выявлено множество недолжных противоречий, в основном касающихся дома, который заявительница делила со своей предполагаемой сестрой. В то время как заявительница полно отвечала на вопросы, касающиеся родной деревни ее предполагаемого мужа, ее предполагаемая сестра не показала никаких знаний в том, что касается ее мужа, его семьи или его дома, как в Лос-Анджелесе, так и в Китае. В связи с этим комитет единогласно полагает, что следует повторно допросить заявительницу и ее предполагаемую сестру для разрешения данных противоречий.
Переводчик смотрит на меня:
— Вы понимали все, что у вас спрашивали?
Я отвечаю утвердительно, но внутри меня бушует гнев на этих ужасных людей, на их настойчивые вопросы, на себя — за то, что не была умнее, но в основном на Мэй. Из-за ее лени нас задержат на этом ужасном острове.
Когда я выхожу в клетку, ее там нет, и я жду, пока не выпустят еще одну женщину — ее допрос тоже прошел не слишком удачно. Еще через час ее за руку вытаскивают из комнаты, где проходило слушание. Клетку отпирают, и конвоир делает мне знак следовать за ним, но мы не идем в спальню на втором этаже здания администрации. Вместо этого мы идем в другой барак. В конце прихожей я вижу дверь, обитую мелкой сеткой. На ней написано: «Комната № 1». На этом острове и в нашей запертой спальне мы чувствовали себя как в тюрьме, но это — дверь в настоящую камеру. Женщина с плачем пытается вырваться, но конвоир гораздо сильнее ее. Он открывает дверь, заталкивает ее во тьму и запирает.
Теперь я наедине с этим огромным белым мужчиной. Мне негде скрыться, некуда убежать. Я не могу сдержать дрожь. И тут происходит самое странное. Его презрительная ухмылка сменяется чем-то, похожим на сочувствие.
— Жаль, что тебе пришлось это видеть, — говорит он. — Нам сегодня не хватает рук. — Он качает головой. — Ты же небось меня не понимаешь.
Он показывает на дверь, в которую мы вошли.
— Пойдем туда, и я отведу тебя обратно в спальню, — говорит он, стараясь произносить слова так медленно и четко, что черты его лица искажаются, напоминая храмовую статую демона. — Поняла?
Пока я иду по спальне к нашим с Мэй койкам, меня охватывает настоящее бешенство — вот самое точное слово. Я чувствую ярость, страх и отчаяние. Мои каблуки стучат по линолеуму, и женщины провожают меня взглядами. С некоторыми из них мы прожили вместе уже месяц и стали очень близки. Мы стали чувствовать настроение друг друга. Женщины отшатываются от меня — словно я булыжник, брошенный в тихий пруд.
Мэй сидит на краю своей койки, болтая ногами. Она склоняет голову, как всегда делала в детстве, когда у нее были неприятности.
— Почему так долго? Я тебя уже сто лет жду.
— Что ты наделала, Мэй? Что ты натворила? Она не обращает внимания на мои вопросы:
— Ты пропустила обед. Но я принесла тебе риса!
Она разжимает ладонь и показывает мне мятый шарик риса. Я бью ее по руке. Женщины вокруг нас отворачиваются.
— Зачем ты там лгала? — спрашиваю я. — Зачем ты это сделала?
Она болтает ногами, как ребенок, который не достает до пола. Я гляжу на нее, тяжело дыша через нос. Я еще никогда так на нее не сердилась. Это вам не испачканные туфли или пятно на взятой взаймы блузке.
— Я не понимала, что они говорили. Я не понимаю этот монотонный сэйяп. Я знаю только северную песню шанхайского диалекта.
— И это моя вина?
Но уже говоря это, я понимаю, что до некоторой степени несу за это ответственность. Я знала, что она не понимает диалект нашей семьи. Почему я об этом не подумала? Но Дракон во мне рассержен и непреклонен.
— Мы через столько всего прошли, а ты не нашла и пяти минут на корабле, чтобы заглянуть в инструкцию.
Когда она пожимает плечами, меня охватывает новая волна ярости.
— Ты хочешь, чтобы нас отправили обратно?
Она молчит, но в ее глазах появляются предсказуемые слезы.
— Ты этого хочешь? — настаиваю я.
Эти предсказуемые слезы падают и впитываются в ее мешковатую рубаху, покрывая ткань медленно расплывающимися синими пятнами. Но я так же предсказуема, как и она.
Я трясу ее ноги. Старшая сестра всегда права, и требовательно спрашивает:
— Что с тобой?
Она что-то бормочет.
— Что?
Она перестает болтать ногами. Ее лицо опущено, но я смотрю на нее снизу, и она не может избежать моего взгляда. Она снова что-то бормочет.
— Скажи так, чтобы я слышала, — раздраженно говорю я.
Она склоняет голову, встречается со мной взглядом и шепчет громче, чтобы я расслышала:
— Я беременна.
Мэй утыкается лицом в подушку, чтобы заглушить всхлипывания. Оглянувшись, я вижу, что все вокруг либо не обращают на нас внимания, либо притворяются, что им все равно. Это очень по-китайски.
Я сбрасываю обувь и забираюсь к Мэй.
— Я думала, вы с Верноном не занимались постельными делами, — шепчу я.
— Мы и не занимались. Я не смогла, — выдавливает из себя она.
Входит конвоир и объявляет, что пришло время ужинать. Женщины суетятся, стремясь первыми покинуть спальню. Какой бы скверной ни была еда, обед важнее, чем ссора между сестрами. Каждая хочет первой узнать, есть ли в сегодняшнем ужине хотя бы несколько кусочков, заслуживающих внимания, и заполучить их. Несколько минут спустя мы остаемся наедине, и шептаться больше нет необходимости.
— Это был тот, с кем ты встречалась на корабле?
Я даже не могу вспомнить, как его звали.
— Это случилось до того.
До того? Мы были в больнице в Ханчжоу, а потом — в гостинице в Гонконге. Не знаю, когда это могло произойти, разве что когда мне было плохо или когда я лежала без сознания в больнице. Кто это был? Один из лечивших меня докторов? Или ее изнасиловали, пока мы пытались добраться до Великого канала? Я стыдилась говорить о произошедшем со мной. Возможно ли, что все это время она хранила схожую тайну? Оставив ненадолго тему отца, я задаю практический вопрос:
— Какой срок?
Мэй садится, трет глаза и смотрит на меня. В ее взгляде читается смесь скорби, унижения и мольбы. Она поджимает ноги, так что наши колени соприкасаются, медленно расстегивает галуны своей крестьянской куртки и натягивает на животе рубашку. Живот уже довольно большой, вот, оказывается, почему она почти не вылезала из мешковатой одежды на острове Ангела.
— Это Томми? — спрашиваю я с надеждой.
Мама всегда хотела, чтобы Мэй и Томми поженились. Теперь, когда и Томми и мама умерли, этот ребенок мог бы быть бесценным даром. Но когда Мэй отвечает, что они были просто друзьями, я не знаю, что и думать. В Шанхае Мэй встречалась со многими юношами — особенно в последние дни, когда мы отчаянно пытались забыться. Но я не знаю их имен, и мне не хочется забрасывать ее вопросами вроде: «Это был молодой человек той ночью в клубе „Венера“?» или «Тот американец, которого иногда приводила с собой Бетси?». Это было бы так же глупо и нелепо, как и допрос, которому я сегодня подверглась. Но и смолчать я не могу.
— Студент, который поселился у нас на втором этаже?
Я не помню о нем ничего, кроме того, что он был худой, одевался во все серое и держался особняком. Где он учился? Этого я не помню, но помню, как он склонялся над маминым креслом в день бомбежки. Он вел себя так, потому что, как и многие другие, был влюблен в мою сестру?
— Тогда я уже была беременна, — признается Мэй.
Мне в голову приходит ужасная мысль.
— Только не говори, что это капитан Ямасаки!
Не знаю, что делать, если у Мэй будет ребенок от японца. Но я с облегчением вижу, что она качает головой.
— Ты его не знаешь, — говорит Мэй дрожащим голосом. — Я и сама едва его знала. Это все как-то случайно вышло. Я не знала, что все так обернется. Если бы у меня было время, я бы попросила травника дать мне что-нибудь, чтобы избавиться от ребенка. Но не вышло. Ох, Перл, я сама во всем виновата.
Она хватает меня за руку и снова начинает плакать.
— Не бойся. Все будет хорошо, — говорю я, стараясь, чтобы мой голос звучал успокаивающе. Но все это лишь пустые слова.
— Как может быть хорошо? Ты понимаешь, что это значит?
Честно говоря, нет. У меня, в отличие от нее, не было долгих месяцев, чтобы все обдумать. У меня было разве что несколько минут.
— Мы не можем сейчас ехать в Лос-Анджелес. — Мэй оценивающе смотрит на меня. — Ты же понимаешь, что нам придется туда поехать?
— Другого варианта я не вижу. Но даже не считая этого… — я киваю на ее живот, — мы еще не знаем, захотят ли они нас видеть.
— Захотят, конечно. Они же нас купили! Проблема в ребенке. Сначала я думала, что разберусь с этим. Мы с Верноном не занимались постельными делами, но он ничего отцу не сказал. Но когда Старый Лу начал осматривать наши простыни…
— Ты уже тогда знала?
— Ты же видела, как меня стошнило в ресторане. Я так испугалась. Я думала, что кто-нибудь поймет, в чем дело. Я думала, ты догадаешься.
Теперь я понимаю, что многие видели то, чего я в своей слепоте не замечала. Старуха, в чьем доме мы останавливались в первую ночь после того, как выехали из Шанхая, так заботилась о Мэй. Доктор в Ханчжоу был очень внимателен к ней и следил за тем, чтобы она высыпалась. Я ее цзецзе, и мне всегда казалось, что ближе нас никого нет. Но я была слишком погружена в собственные несчастья — потеря З. Ч., расставание с домом, изнасилование, долгая болезнь, когда я чуть не умерла, дорога сюда — и не заметила, как Мэй тошнило все эти недели и месяцы. Я не следила, навещает ли ее красная сестричка. И я не помню, когда в последний раз видела ее голой. Я бросила свою сестру, когда она нуждалась во мне больше всего.
— Прости меня…
— Перл! Ты меня не слушаешь! Как нам теперь ехать в Лос-Анджелес? Ребенок не от моего мужа, и Старый Лу сразу это поймет.
День был тяжелым и длинным, и все это обрушилось слишком внезапно. Я ничего не ела, кроме миски джука за завтраком, ужин тоже пришлось пропустить. Но я не настолько вымотана, чтобы не понять, что Мэй что-то задумала. В конце концов, она сказала мне, что беременна, только после того, как я рассердилась на нее…
— Ты нарочно врала на слушании.
— Ребенок должен родиться на острове Ангела, — отвечает она.
Из нас двоих умной считаюсь я, но я не поспеваю за ходом ее мысли.
— Ты уже знала, что будешь врать, когда мы плыли в Сан-Франциско, — говорю я наконец. — Поэтому ты и не читала инструкцию. Ты не хотела отвечать правильно. Ты хотела остаться здесь.
— Не совсем так. Я надеялась, мне — нам — поможет Спенсер. Он обещал. Он сказал, что все устроит и нам не придется ехать в Лос-Анджелес. Он обманул меня. — Она пожимает плечами. — После того, что натворил папа, тебя это удивляет? Следующим моим вариантом было попасть сюда. Понимаешь? Если я рожу здесь, они никогда не узнают, что это мой ребенок.
— Они?
— Лу, — нетерпеливо говорит она. — Ребенка заберешь ты. Я отдам его тебе. Ты занималась с Сэмом постельными делами. Сроки почти совпадают.
Я вырываю свою ладонь из ее рук и отшатываюсь:
— Что ты имеешь в виду?
— Врачи сказали, что ты вряд ли сможешь иметь детей. Это могло бы спасти меня и помочь тебе.
Но я не хочу ребенка — ни сейчас, ни, возможно, в будущем. И я не хочу быть замужем — по крайней мере, не по сговору и не ради того, чтобы вернуть отцовские долги. Должен быть другой выход.
— Если ты не хочешь этого ребенка, отдай его миссионерам, — предлагаю я. — Они его возьмут. Все говорят об Обществе защиты китайских детей. Он будет жить отдельно от больных женщин.
— Перл! Это мой ребенок! Единственное, что нас связывает с родителями! Мы же дочери, на нас семейная линия обрывается. Мой сын мог бы стать началом новой ветви в Америке.
Естественно, мы предполагаем, что ребенок мужского пола. Как и все китайцы, мы не можем представить себе, что у нас родится кто-нибудь, кроме мальчика, который принесет в семью счастье и уверенность в том, что в загробном мире наши предки будут обеспечены всем необходимым. Тем не менее план Мэй просто не может сработать.
— Я не беременна и не смогу родить вместо тебя, — указываю я на очевидный факт.
Ответ Мэй снова показывает, что давно обдумывала этот план:
— Будешь носить крестьянскую одежду, я тебе купила. Под ней ничего не видно. Крестьянки никому не показывают свое тело — чтобы мужчины не смотрели и никто не узнал, что они ждут ребенка. Ты же не заметила, как у меня вырос живот? Потом, если понадобится, будешь подкладывать подушку. Да кто станет смотреть? Кому это интересно? Но нам понадобится пожить здесь еще.
— Сколько?
— Четыре месяца.
Я не знаю, что сказать и что нам делать. Она моя сестра, единственная, кто у меня остался, и я обещала маме, что позабочусь о ней. Поэтому я принимаю решение, которое повлияет на всю мою — и ее — дальнейшую жизнь:
— Хорошо. Так и сделаем.
Я так потрясена всем свалившимся на меня сегодня, что даже не догадываюсь поинтересоваться, как она собирается родить ребенка так, чтобы никто не заметил.
На протяжении следующих недель мы осознаем всю тяжесть последствий нашего решения покинуть Китай и отправиться сюда. Полные глупых надежд люди называют остров Ангела западным островом Эллис.[18] Те, кто хотят, чтобы китайцы держались от Америки подальше, называют этот остров «Хранителем Западных Ворот». Мы же, китайцы, называем его островом Бессмертных. Здесь и в самом деле время течет так медленно, что кажется, мы пребываем в загробном мире. Даже с приходом весны дни тянутся бесконечно, заполненные делами предсказуемыми и незначительными, вроде опорожнения кишечника. Все подчинено строгим правилам. Мы не выбираем, что нам есть, когда гасить или зажигать свет, когда ложиться спать или просыпаться. В тюрьме теряешь все привилегии.
Когда живот Мэй становится еще больше, мы переселяемся на смежные нижние койки, чтобы ей не приходилось забираться наверх. Каждое утро мы просыпаемся и одеваемся. Конвоиры отводят нас в столовую — удивительно тесную, если учесть, что иногда в ней обедают до трехсот человек. Как и всюду на остове Ангела, в столовой существует сегрегация. Европейцы, азиаты и китайцы в разное время едят разные блюда, приготовленные разными поварами. На то, чтобы позавтракать и покинуть столовую, у нас есть ровно полчаса — потом прибывает следующая партия арестантов. Мы съедаем свой джук за длинными деревянными столами, после чего конвоиры отводят нас в спальню и запирают на ключ. Некоторые женщины готовят чай в горшках, поставленных на радиатор. Другие чавкают едой, присланной родственниками из Сан-Франциско: лапшой, соленьями и пельменями. Большинство засыпает, просыпаясь только когда к нам приходят миссионерки — они разговаривают с нами о Боге и учат шить и вязать. Одна из надзирательниц жалеет меня: ведь я жду ребенка и застряла на острове Ангела.
— Давай я пошлю телеграмму твоему мужу, — предлагает она. — Как только он узнает, что ты здесь и в положении, он приедет и все устроит. Ты же не хочешь, чтобы твой ребенок родился здесь? Тебе нужно в больницу.
Но такая помощь мне не нужна. Пока что не нужна.
На обед нам дают холодный рис с разваренной в кашу стручковой фасолью, джук с мелкими кусочками свинины или суп из тапиоки с крекерами. Иногда нам дают практически несъедобный краснозерный рис. Все выглядит и пахнет так, как будто это уже кто-то ел. Некоторые женщины перекладывают мне кусочки мяса из своих мисок. «Для твоего сына», — говорят они. Я нахожу способ переправить эти деликатесы Мэй.
— Почему ваши мужья вас не навещают? — спрашивает нас как-то за ужином одна из женщин. Ее имя означает по-китайски Тряпка, но все ее называют именем, данным ей при замужестве, — Ли-ши. Она здесь даже дольше, чем мы с Мэй. — Они могли бы найти вам адвоката, а тот бы объяснил все инспекторам. Вы могли бы уже завтра уехать отсюда.
Мы с Мэй никому не говорим, что наши мужья не знают, что мы здесь, и не узнают, пока не родится ребенок. Иногда, правда, я вынуждена сознаться себе, что была бы рада их увидеть — не важно, что мы почти не знакомы.
— Наши мужья далеко, — объясняет Мэй Ли-ши и прочим сочувствующим. — И моей сестре, конечно, очень тяжело, особенно теперь.
Вечера тянутся очень долго. Пока наши соседки пишут своим родственникам — люди здесь могут отсылать и получать любое количество писем при условии, что их будет прочитывать цензор, — мы с Мэй разговариваем. Или смотрим в окно, затянутое проволочной сеткой, чтобы мы не сбежали, и мечтаем о нашем потерянном доме. Или занимаемся шитьем или вязанием — наша мать никогда нас этому не учила. Мы шьем подгузники и маленькие рубашечки, пытаемся вязать детские свитера, шапочки и пинетки.
— Твой сын родится Тигром и будет под сильным влиянием земной стихии — она в этом году особенно сильна, — рассказывает мне женщина, на три дня попавшая на остров Ангела после путешествия в родную деревню. — Твой Тигр принесет тебе и счастье и тревоги. Он будет красивым и обаятельным, любопытным и пытливым, сильным и любящим. Тебе придется как следует постараться, чтобы справиться с ним!
Обычно, слушая подобные советы, Мэй молчит, но на этот раз не может сдержаться:
— Он правда будет счастлив?
— Счастье? Здесь, на Земле Пестрого флага?[19] Не знаю, возможно ли быть счастливым в этой стране, но у Тигров есть свои особенности, которые помогут сыну твоей сестры. Если с ним обращаться в равной мере нежно и строго, Тигр будет отвечать теплом и пониманием. Но Тигру нельзя лгать, иначе он примется крушить все вокруг.
— Разве это плохо? — спрашивает Мэй.
— Твоя сестра — Дракон. Дракон и Тигр всегда сражаются за первенство. Она, как и все матери, должна надеяться, что у нее будет сын — тогда их отношения будут более стабильными. Матери, даже Драконы, должны повиноваться своим сыновьям. Вот если бы твоя сестра была Овцой, тогда бы я забеспокоилась. Обычно Тигр защищает свою мать-Овцу, но они совместимы только при хорошей погоде и в хорошие времена. В противном случае Тигр либо покинет Овцу, либо разорвет ее на куски.
Мы с Мэй переглядываемся. Мы не верили в подобные вещи, когда мама была жива. К чему нам верить в это теперь?
Я стараюсь быть дружелюбной с заключенными, говорящими на сэйяпе, и мой словарь пополняется словами, которые я вспоминаю из детства. Но, сказать по правде, в разговорах с этими незнакомками смысла мало. Они не задерживаются здесь настолько, чтобы мы успели подружиться. Мэй не участвует в наших разговорах, потому что не понимает нас, и мы обе считаем, что лучше держаться особняком. Мы по-прежнему ходим в общие туалеты или душевые только вдвоем, объясняя, что мы не хотим, чтобы моего сына увидели живущие там призраки. Это, конечно, полная чушь. Наедине с сестрой я защищена от призраков ничуть не больше, чем в присутствии всех остальных женщин, но наши соседки принимают это за чистую монету, утверждая, что мои тревоги типичны для беременной.
Единственным разнообразием наших будней служат прогулки, на которые мы имеем право дважды в неделю. По четвергам нам позволяют забирать вещи из нашего багажа, хранящегося на пристани, и хотя мы ничего не берем, выйти на воздух — это большое облегчение. По пятницам миссионерки водят нас гулять по окрестностям. На острове Ангела очень красиво. Мы разглядываем оленей и енотов, учим названия деревьев: эвкалипты, вечнозеленые дубы и сосны Торрея. Мы проходим мимо мужских бараков, где разные расы не только живут на разных этажах, но и гуляют в отдельных дворах. Вся иммиграционная станция окружена колючей проволокой, дворы же окружает двойная ограда. Но куда здесь бежать? Остров Ангела во многом напоминает остров Алькатрас,[20] мимо которого мы плыли по пути сюда. Из этой тюрьмы тоже не убежишь. Тела храбрецов или глупцов, осмеливавшихся попытаться вплавь добраться до свободы, как правило, несколько дней спустя находили где-нибудь поблизости на берегу. Разница между нами и обитателями соседнего острова заключается в том, что мы ни в чем не виноваты. Если не считать того, в чем нас обвиняют ло фань.
В школе при миссии в Шанхае учителя рассказывали нам о едином Боге и о грехах, о красоте рая и об ужасах ада, но они не рассказывали нам о том, как к нам относятся их соотечественники. В разговорах с нашими соседками и следователями мы понимаем, что Америке мы не нужны. Мы не можем стать натурализованными гражданами. В 1882 году правительство приняло закон, запрещающий въезд китайцам, исключение сделано для священников, дипломатов, студентов и коммерсантов. Но для того, чтобы высадиться в Америке, удостоверение личности требуется даже американцам китайского происхождения и китайцам, которые относятся к упомянутым привилегированным классам. Этот документ всегда должен быть при себе. Неужели так относятся только к китайцам? Впрочем, меня это уже не удивляет.
— Священником, дипломатом или студентом не притворишься, — объясняет Ли-ши, когда мы в первый раз встречаем Рождество на острове. — Но притвориться коммерсантом несложно.
— Это так, — соглашается Дун-ши, еще одна замужняя женщина, прибывшая сюда на месяц позже, чем мы с Мэй. Именно она объяснила нам, почему мы спим на непрочных проволочных сетках вместо матрасов. Ло фань полагают, что на кроватях нам будет неудобно. — Кому нужны фермеры вроде нас? Им здесь не нужны кули, рикши или золотари.
Да и какой стране они нужны, думаю я. Без этих людей не обойтись, но разве они нужны кому-нибудь в Шанхае? (Как видите, я еще не совсем свыклась со своим местом в обществе.)
— Мой муж купил место на складе, — хвастается Лиши. — Он заплатил пятьсот долларов, чтобы стать партнером. На самом деле он не партнер, да и денег не платил. Где же взять столько денег? Но он пообещал хозяину, что отработает свой долг. Теперь он может называться коммерсантом.
— Нас поэтому допрашивают? — спрашиваю я. — Ищут фальшивых коммерсантов? Это, похоже, непросто.
— На самом деле они ловят бумажных сыновей.
Видя, как я озадачена, женщины хихикают. Мэй поднимает взгляд от миски.
— Переведи, — просит она. — Они шутят?
Я качаю головой. Мэй вздыхает и вновь принимается ковырять свиное копыто. На другом конце стола две женщины обмениваются понимающими взглядами.
— Вы обе почти ничего не знаете, — замечает Лиши. — Вы поэтому так долго здесь? Разве ваши мужья не объяснили вам, как себя вести?
— Мы должны были ехать с ними и с нашим свекром, — честно отвечаю я, — но отстали. Обезьяны…
Они сочувственно кивают.
— В Америку могут въезжать сыновья и дочери американских граждан, — продолжает Дун-ши. Она почти ничего не съела, и в ее миске застыл густой соус. — Мой муж — бумажный сын. Твой тоже?
— Простите, но я не знаю, что это.
— Мой муж купил документ, чтобы стать сыном американца. Теперь он может ввезти сюда меня, как свою бумажную жену.
— Что это значит — купил документ? — спрашиваю я.
— Ты что-нибудь слышала о бумажных сыновьях? — Когда я качаю головой, Дун-ши ставит локти на стол и наклоняется ко мне. — Предположим, китаец, родившийся в Америке, едет в Китай, чтобы там жениться. Вернувшись в Америку, он сообщает властям, что его жена родила ребенка.
Я внимательно слушаю, стараясь найти лазейку в ее объяснениях.
— А на самом деле ребенок есть?
— Нет. Он просто так говорит, а чиновники из посольства в Китае или отсюда, с острова, не поедут в деревню проверять. Этот человек, гражданин Соединенных Штатов, получает бумагу, в которой говорится, что у него родился сын, который так же, как и его отец, имеет гражданство. Таким образом, этот человек может продать место бумажного сына. Он выжидает десять, двадцать лет и продает этот документ — место — молодому китайцу, который берет его родовое имя и приезжает в Америку. На самом деле он ему не сын, он всего лишь бумажный сын. Иммиграционные чиновники на острове Ангела стараются подловить его и заставить в этом признаться. Если у них получится, он уедет обратно в Китай.
— А если нет?
— Тогда он отправится в свой новый дом и будет жить как бумажный сын — с фальшивым гражданством, под фальшивым именем и с фальшивой семейной историей. Эта ложь будет с ним, пока он будет жить здесь.
— Зачем это надо? — спрашиваю я скептически. Мы приехали сюда из страны, где родовые имена имеют огромное значение, и историю рода порой можно проследить на двенадцать или больше поколений. Мысль о том, что кто-то добровольно сменит свое родовое имя, чтобы приехать сюда, кажется мне неправдоподобной.
— Множество молодых китайцев хотели бы купить такой документ и притвориться чьим-нибудь сыном, если это даст им возможность приехать в Америку — на Золотую гору, в Землю Пестрого флага, — отвечает Дун-ши. — Поверь мне, они сделают все, будут работать день и ночь, чтобы скопить денег и вернуться домой богатыми людьми.
— Звучит просто…
— Посмотри по сторонам! Это совсем не просто! — прерывает меня Ли-ши. — Допросы очень тяжелы, а ло фань постоянно меняют правила.
— А бумажные дочери? — спрашиваю я. — Женщины сюда так же приезжают?
— Какая семья потратит такую возможность на дочь? Нам повезло, что мы можем воспользоваться фальшивыми гражданствами своих мужей и въехать сюда как бумажные жены.
Обе женщины смеются до слез. Как вышло, что эти безграмотные крестьянки знают о подобных вещах и о том, как въехать в эту страну, больше, чем мы? Дело в том, что все рассчитано именно на таких, как они, а нам с Мэй здесь не место. Я вздыхаю. Порой мне хочется, чтобы нас отправили обратно, но куда нам вернуться? Китай захвачен японцами, Мэй беременна, и у нас нет ни семьи, ни денег.
Потом, как обычно, разговор переходит на еду, которой нам не хватает, — жареная утка, свежие фрукты и соус из черных бобов — все, что угодно, кроме той пережаренной и разварившейся дряни, которой нас здесь кормят.
В соответствии с задумкой Мэй я ношу свободную одежду, в которой выезжала из Китая. Большинство женщин не задерживаются здесь долго и не успевают заметить, что мы с Мэй полнеем с каждым днем. Или же замечают, но, как и наша мать, не желают обсуждать такие интимные подробности.
Мы с сестрой выросли в многонациональном городе. Мы вели себя так, как будто знали все, но во многом были абсолютно невежественны. Мама, как было принято в то время, не склонна была обсуждать с нами вещи, касающиеся наших тел. Она даже не предупреждала нас о визитах красной сестрички, и в первый раз я страшно испугалась, думая, что истеку кровью. Даже тогда мама не объяснила мне, что происходит. Она отправила меня к слугам, и Паньсы и остальные объяснили мне, как женщины должны следить за собой и как можно забеременеть. Когда впоследствии красная сестричка пришла к Мэй, я рассказала ей то, что знала сама, но в вопросах беременности и родов мы мало осведомлены. К счастью, теперь вокруг нас женщины, которые знают об этом все и рады помочь советом. Но в основном я полагаюсь на советы Ли-ши.
— Если соски у тебя маленькие, как семена лотоса, твой сын будет иметь успех в обществе, — сообщает она. — Если же у тебя соски размером с финик, сын твой будет беден.
Для укрепления моего инь она советует мне есть груши в сиропе, но такого у нас в столовой не подают. Когда у Мэй начинает болеть живот, я жалуюсь Лиши, которая говорит, что такое часто бывает с женщинами, чье ци застаивается в матке.
— Лучше всего в таких случаях три раза в день съедать по пять ломтиков дайкона, слегка присыпанного сахаром, — поучает она.
Но мне негде взять свежий дайкон, и Мэй продолжает мучиться болями. Мне приходится продать кое-что из маминых драгоценностей женщине из деревни близ Кантона. Теперь, если Мэй что-то нужно, я покупаю это в концессионной лавке или подкупаю кого-нибудь из конвоиров или поваров, чтобы тот купил это для меня. Когда у Мэй начинается несварение желудка, я жалуюсь нашим соседкам. Женщины в спальне спорят, что могло бы мне помочь, и предлагают пососать гвоздику. Это осуществить нетрудно, но Ли-ши недовольна.
— У Перл проблемы либо с желудком, либо с селезенкой — и то и другое говорит о том, что у нее плохо работают функции земной стихии, — говорит она другим женщинам. — У кого-нибудь здесь есть мандарины или свежий имбирь, чтобы сделать для нее чай?
Эти продукты покупаются и приносят Мэй облегчение, что радует меня и других заключенных, которые рады помочь беременной.
Между нашими допросами проходит все больше и больше времени. Так обычно поступают с теми, чьи дела вызывают затруднения. Инспекторы считают, что долгие часы в спальне ослабят нас, заставят забыть выученные истории и ошибиться на допросе. В самом деле, если вас допрашивают раз в месяц по восемь часов, как припомнить, что вы сказали два, шесть или одиннадцать месяцев назад, соответствуют ли ваши слова заранее уничтоженной инструкции или тому, что ваши родственники и знакомые, которых нет на острове, говорили о вас на своих допросах?
Все это время мужья и жены разделены. Они не могут поддержать друг друга или, что важнее, рассказать друг другу, как проходили их допросы. В день вашей свадьбы повозка остановилась у парадных ворот или у главного входа? Когда вы хоронили третью дочь, было пасмурно или шел мелкий дождь? Кто вспомнит такие мелочи, если вопросы и ответы можно понять по-разному? В конце концов, разве в деревне на пару сотен жителей парадные ворота отличаются от главного входа? Важно ли, насколько пасмурной была погода, когда они предавали земле свою никчемную дочь? Тем, кто ведет допрос, очевидно, это важно, и семью могут держать здесь дни, недели, а иногда и месяцы.
Но мы с Мэй — сестры и можем перед собеседованиями сравнивать свои истории. По мере того как поступают досье на Сэма, Вернона, их братьев, Старого Лу, на его жену, деловых партнеров, соседей, других коммерсантов, на местного полицейского и рассыльного, приносившего нашему тестю посылки, вопросы становятся все более и более сложными. Сколько цыплят и уток держит семья моего мужа в деревне? Где хранится корзина для риса в нашем доме в Лос-Анджелесе и в доме семьи Лу в деревне Вахун?
Если мы мешкаем с ответами, инспекторы выходят из себя и кричат: «Отвечайте! Быстро!» Эта тактика срабатывает с другими заключенными, пугая их и заставляя ошибаться, но мы используем ее, чтобы изобразить медлительность и замешательство. Я все больше раздражаю председателя Пламба, и он порой по часу сверлит меня взглядом, надеясь, что от страха я скажу правду, но я намеренно тяну время, и его попытки запугать меня только прибавляют мне спокойствия и уверенности в себе.
Мы с Мэй пользуемся запутанностью, простотой или глупостью этих вопросов, чтобы продлить наше пребывание на острове. На вопрос: «Была ли у вас в Китае собака?» — Мэй отвечает утвердительно, а я — отрицательно. Две недели спустя инспекторы на наших допросах цепляются за это несоответствие. Мэй продолжает утверждать, что у нас была собака, а я объясняю, что раньше у нас была собака, но наш отец убил ее, чтобы подать на стол во время нашего последнего обеда в Китае. На следующем слушании нам объявляют, что обе мы правы: у семьи Цинь была собака, но ее съели перед нашим отъездом. Правда заключается в том, что у нас никогда не было собаки и наш повар никогда не подавал на стол собаку — ни нашу, ни чью-либо еще. Мы с Мэй часами смеемся над нашей маленькой победой.
— Где стояла керосиновая лампа в вашем доме? — спрашивает однажды председатель Пламб. В Шанхае у нас было электричество, но я отвечаю ему, что керосиновая лампа стояла на левой стороне стола, а Мэй — что на правой.
Умными этих людей не назовешь. Под нашими китайскими куртками они не видят ни растущего ребенка Мэй, ни подушки и скомканной одежды, которые я засовываю себе в штаны. После китайского Нового года я начинаю ходить пошатываясь и с преувеличенным трудом сажусь и встаю. Это, естественно, вызывает новые вопросы. Я уверена, что забеременела за одну ночь, проведенную с мужем? Я уверена в дате? Не мог ли быть отцом кто-нибудь еще? Занималась ли я проституцией на родине? Действительно ли отцом моего ребенка является тот, о ком я говорю?
Председатель Пламб открывает досье Сэма и показывает мне фотографию мальчика лет семи:
— Это ваш муж?
Я изучаю фотографию. На ней изображен маленький мальчик. Это может быть Сэм во время его поездки с родителями в Китай в 1920 году. Это может быть кто угодно.
— Да, это мой муж.
Протоколист продолжает печатать, наши досье продолжают расти. Попутно я выясняю новые подробности о моем свекре, Сэме, Верноне и о семье Лу.
— Здесь говорится, что ваш свекор родился в Сан-Франциско в 1871 году, — говорит председатель Пламб, пролистывая досье Старого Лу. — Это значит, что сейчас ему шестьдесят семь. Его отец был торговцем. Это так?
Я запомнила все, что было написано в инструкции, кроме года рождения Старого Лу.
— Да, — наугад отвечаю я.
— Здесь говорится, что в 1904 году в Сан-Франциско он женился на женщине с неперебинтованными ступнями.
— Я с ней еще не встречалась, но слышала, что ступни у нее не перебинтованы.
— В 1907 году они отправились в Китай, где родился их первый сын. Перед тем как привезти его сюда, его на одиннадцать лет оставили в их родной деревне.
Мистер Уайт наклоняется к своему начальнику и что-то ему шепчет. Они перебирают досье. Мистер Уайт показывает на одну из страниц. Председатель Пламб кивает и спрашивает:
— Ваша предполагаемая свекровь имеет пятерых сыновей. Почему у нее рождались только сыновья? Почему они все были рождены в Китае? Вам это не кажется подозрительным?
— Вообще-то младший родился в Лос-Анджелесе, — любезно напоминаю я.
Председатель Пламб смотрит на меня:
— Почему они оставляли детей в Китае, прежде чем привезти их сюда?
Меня это тоже интересует, но я пересказываю то, что запомнила из инструкции:
— Братья моего мужа выросли в деревне Вахун, потому что там жизнь дешевле, чем в Лос-Анджелесе. Моего мужа послали обратно в Китай, чтобы он познакомился со своими дедушкой и бабушкой, выучил родной язык и от имени своего отца сделал приношения предкам семьи Лу.
— Вы знакомы с его братьями?
— Только с одним, по имени Вернон. С остальными — нет.
— Если ваши свекор и свекровь вместе жили в Лос-Анджелесе, почему они ждали одиннадцать лет, прежде чем родить последнего сына? — спрашивает председатель Пламб.
Этого я не знаю, но отвечаю, поглаживая живот:
— Некоторые женщины не пьют настои нужных трав, неправильно питаются и не выполняют правила, необходимые, чтобы их ци приняло сыновей от их мужей.
Этот старомодно-деревенский ответ удовлетворяет моих собеседников, но неделю спустя они интересуются работой моего свекра, пытаясь выяснить, не принадлежит ли он к запрещенному рабочему классу. За последние двадцать лет Старый Лу открыл несколько предприятий в Лос-Анджелесе. В настоящее время он владеет одним магазином.
— Как называется магазин и что там продается? — спрашивает председатель Пламб.
Я покорно повторяю заученный текст:
— Он называется «Золотой фонарь». Там продаются китайские и японские товары — мебель, шелк, ковры, туфли, фарфор. Общая стоимость — пятьдесят тысяч долларов.
Называть подобные суммы сладко, как облизывать сахарный тростник.
— Пятьдесят тысяч долларов? — повторяет председатель Пламб. Он под впечатлением. — Это же куча денег.
Они с мистером Уайтом вновь склоняются друг к другу, на этот раз для того, чтобы поговорить об охватившей страну тяжелой депрессии. Я притворяюсь, что не слушаю. Они заглядывают в досье Старого Лу и говорят, что в этом году он планирует перенести свой магазин в другое место и открыть еще две лавки, пункт найма рикш для туристов и ресторан. Я поглаживаю свой фальшивый живот и изображаю скуку, пока мистер Уайт рассказывает о положении семьи Лу.
— Наши коллеги в Лос-Анджелесе навещают их каждые полгода, — говорит он. — Они утверждают, что ваш свекор никак не связан с прачечными, лотереями, меблированными комнатами, парикмахерскими, тотализаторами, игорными домами или чем-нибудь столь же сомнительным. Другими словами, он похож на торговца с солидной репутацией.
На следующем допросе мистер Уайт зачитывает отрывки из протоколов допросов Сэма и его отца. Очередной переводчик переводит их на сэйяп, и то, что я слышу, меня поражает. Старый Лу сообщил инспекторам, что с 1930 по 1933 год его предприятия теряли по две тысячи долларов в год. Для Шанхая это огромная сумма. Две тысячи долларов могли спасти мою семью, дело моего отца, наш дом и наши с Мэй сбережения. Однако Старый Лу смог приехать в Китай и купить жен своим сыновьям.
— У этой семьи, должно быть, куча денег, — говорит Мэй вечером.
Однако все это по-прежнему кажется мне неясным и загадочным. А может, Старый Лу, чье досье после многократного прохождения этой станции всего лишь немногим больше наших с Мэй, такой же лжец, как и мы?
Однажды председатель Пламб окончательно теряет терпение, стучит кулаком по столу и кричит:
— Как вы можете утверждать, что ваш муж — коммерсант, имеющий вид на жительство, и в то же время гражданин Америки! Это разные вещи, а требуется только одно!
За последние месяцы я много раз думала о том же, но ответа так и не нашла.
Пару недель спустя я просыпаюсь посреди ночи от очередного кошмара. Обычно в такие моменты Мэй утешает меня, но сейчас ее рядом нет. Я переворачиваюсь на другой бок, ожидая увидеть ее на соседней койке. Но ее нет и там. Я прислушиваюсь. Никто не плачет, не шепчет защитные заговоры, никто не шлепает по полу спальни — значит, уже очень поздно. Где же Мэй?
В последнее время она так же плохо спит, как и я.
— Как только я ложусь, твой сын начинает пинаться, ему не хватает места внутри меня. Мне приходится все время бегать в туалет, — призналась она неделю назад с таким умилением, как будто умение писать — это бесценный дар. Я так люблю ее и ребенка, которого она для меня вынашивает. Однако мы обещали друг другу не ходить в туалет поодиночке. Я тянусь за своей одеждой и за своим подушечным ребенком. Даже в такой поздний час я не могу рисковать, никто не должен видеть меня без живота. Я застегиваю куртку и встаю.
В туалете ее нет, иду в душевую. Когда я вхожу, меня пробирает мороз. Эта комната совсем не похожа на ту, что регулярно является ко мне в кошмарах, но на полу лежит моя сестра — ее лицо побелело от боли, на ней нет штанов, ее интимные части обнажены, набухли и выглядят ужасающе.
Мэй протягивает ко мне руку:
— Перл…
Я подбегаю к ней, поскальзываясь на мокрых плитках.
— Твой сын выходит наружу, — говорит она.
— Почему ты меня не разбудила?
— Я не знала, что все зашло так далеко.
Мы множество раз обсуждали, что будем делать, когда наступит этот момент — по ночам или уединившись во время еженедельных прогулок с миссионерками. Мы строили планы и продумывали все детали. Я лихорадочно вспоминаю, что нам рассказывали наши соседки: сначала ты испытываешь боли, а потом тебе кажется, будто ты пытаешься испражниться целой дыней. Дальше ты отходишь в угол, садишься на корточки, из тебя выпадает ребенок, ты его омываешь, заворачиваешь, приматываешь к себе и возвращаешься к своему мужу на поле. В Шанхае, конечно, все происходило совсем по-другому. Женщины месяцами воздерживались от вечеринок, танцев и походов по магазинам, после чего отправлялись в больницу западного образца и засыпали. Проснувшись, они прижимали к себе своего младенца. Следующие две-три недели они оставались в больнице, развлекали посетителей и принимали поздравления с тем, что принесли в семью сына. После этого они возвращались домой и праздновали месяц со дня рождения, представляли ребенка обществу и принимали подарки от родственников, соседей и друзей. Устроить все как в Шанхае здесь не получится, но Мэй за последние недели не раз повторяла:
— Крестьянки всегда рожали самостоятельно. Если у них получается, получится и у меня. Мы столько всего преодолели. Я мало ела и все выблевывала. Ребенок не будет большим, он легко выйдет наружу.
Мы обсуждали, где лучше всего рожать, и сошлись на том, что это будет душевая, поскольку остальные женщины боятся туда заходить. Тем не менее они иногда принимают душ днем.
— Я не позволю ребенку родиться днем, — пообещала Мэй.
Теперь понимаю, что Мэй, видимо, целый день трудилась, лежа на койке, задрав колени и скрестив ноги, чтобы не выпустить ребенка наружу.
— Когда начались боли? Часто болит? — спрашиваю я, вспомнив, что так можно понять, когда ребенок увидит свет.
— Сегодня утром. Сначала было не особенно больно, и я знала, что придется подождать. Внезапно я почувствовала, что мне очень надо в туалет. Когда я пришла сюда, из меня вытекла вода.
Именно в этой воде я стою на коленях.
Почувствовав схватку, она вцепляется мне в руку. Ее лицо краснеет, она жмурится и старается стерпеть боль. Она сжимает мою руку и так глубоко вонзает в нее ногти, что я сама едва удерживаюсь от крика. Когда схватка отступает, она переводит дыхание, и я чувствую, как ее рука расслабляется. Час спустя я вижу голову ребенка.
— Ты можешь сесть на корточки? — спрашиваю я.
Мэй всхлипывает. Я подтягиваю ее к стене, чтобы она могла опереться. Сажусь у нее между ног, сцепляю руки и закрываю глаза, чтобы набраться смелости. Потом я открываю глаза, смотрю в ее искаженное болью лицо и, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, говорю ей то, что столько раз слышала от нее самой на протяжении последних недель:
— Мы справимся, Мэй. Мы справимся.
Когда ребенок выскальзывает наружу, мы видим, что это не сын, о котором мы говорили. Это мокрая, покрытая слизью девочка. Она совсем крохотная, даже меньше, чем я ожидала. Вместо плача она издает тихие, жалобные звуки, напоминающие птичий писк.
— Дай взглянуть.
Я моргаю и перевожу взгляд на сестру. Ее волосы висят мокрыми прядями, но на лице уже нет и следа перенесенных мук. Я передаю ей младенца и встаю.
— Сейчас вернусь, — говорю я, но Мэй меня не слышит. Она обняла девочку, защищая ее от холода и вытирая ей рукавом слизь с лица. Я гляжу на них. У них есть несколько мгновений, чтобы побыть вместе, прежде чем я заберу ребенка себе.
Двигаясь быстро и бесшумно, я бегу в спальню и беру вещи, которые мы с Мэй приготовили заранее: нитки, маленькие ножницы для рукоделия, подаренные нам миссионерками, и пару чистых полотенец. Прихватив чайник с радиатора, я торопливо возвращаюсь в душевую. За это время у Мэй успел отойти послед. Я перевязываю пуповину и перерезаю ее. Смочив одно из полотенец горячей водой, я передаю его Мэй, чтобы та вытерла девочку. Вторым полотенцем я помогаю вытереться ей самой. Ребенок совсем маленький, так что разрывов почти нет, особенно по сравнению с теми, которые были у меня после того, что случилось в хижине. Я надеюсь, что швы не понадобятся. Да и что еще остается? Я даже не представляю себе, как делать швы. Как бы я смогла зашить интимные части своей сестры?
Пока Мэй одевает девочку, я вытираю пол и заворачиваю послед в полотенце. Очистив, насколько это возможно, все вокруг, я выбрасываю грязные вещи.
Небо розовеет. У нас мало времени.
— Я не смогу встать сама, — говорит Мэй. Ее бледные ноги дрожат от холода и усилий. Она отталкивается от стены, и я ставлю ее на ноги. По ее бедрам стекает кровь и капает на пол.
— Не волнуйся, — говорит она. — Не волнуйся. Сейчас. Возьми ее.
Она передает мне девочку. Я забыла взять одеяло, которое связала Мэй, и, почувствовав неожиданную свободу, девочка неловко машет ручками. Все эти месяцы я не носила ее в себе, но внезапно я понимаю, что люблю ее, как свою дочь. Я едва замечаю, как Мэй надевает белье и штаны.
— Я готова, — говорит она.
Мы оглядываем комнату. Всякий поймет, что здесь были роды. Но главное — никто не заподозрит, как было дело на самом деле, потому что меня не будут осматривать врачи.
Я лежу в постели, прижимая к себе свою дочь. Мэй дремлет рядом, положив голову мне на плечо. Наши соседки постепенно просыпаются. Нас замечают не сразу.
— Ай-я! Взгляните-ка, кто к нам пришел ночью! — восхищенно кричит Ли-ши.
Женщины и дети окружают нас, расталкивая друг друга, чтобы посмотреть.
— Твой сын!
— Не сын. Дочка, — поправляет Мэй. Ее голос звучит так мечтательно, что на секунду я пугаюсь, что она нас выдаст.
— Маленькое счастье, — сочувственно говорит Лиши. Этой традиционной фразой принято выражать свое разочарование в случаях, если родилась девочка. Она ухмыляется. — Но посмотри-ка! Здесь только женщины, если не считать маленьких мальчиков, которым нужна мама. Очень удачно получилось.
— Ничего удачного, если она будет так одета, — замечает одна из женщин.
Я смотрю на девочку. Ее одежда — это первое, что мы с Мэй сшили. Пуговицы разъезжаются, петли провисают, но проблема не в этом. Ее надо защитить от злых духов. Женщины отходят и возвращаются с монетками, которые символизируют заботу «сотни друзей семьи». Кто-то повязывает на ее черные волосы красную нитку, чтобы притянуть удачу. Женщины по очереди вышивают на ее одежде и чепчике крохотные знаки, чтобы защитить ее от злых духов, дурных предзнаменований и болезней.
Потом одна из них отправляется заплатить повару-китайцу, чтобы тот приготовил миску материнского супа из маринованной свинины, имбиря, арахиса и любого крепкого алкоголя. (Лучше всего для этой цели подходит шаосинское вино, но в крайнем случае сойдет и виски.) Молодая мать истощена и страдает от избытка холодного инь. Считается, что большинство ингредиентов супа согревают и помогают восстановить ли. Мне говорят, что этот суп поможет моей матке вернуться к обычным размерам, изгонит из тела застоявшуюся кровь и даст молоко.
Внезапно одна из женщин пытается расстегнуть мне куртку.
— Тебе надо покормить ребенка. Мы тебе покажем, как это делается.
Я вежливо отстраняю ее.
— Мы теперь в Америке, и моя дочь — американская гражданка. Я буду поступать как американки. — «И как современные шанхайки», — думаю я, вспоминая, как мы с Мэй позировали для рекламы детской смеси. — Она будет есть питательную смесь.
Как обычно, я перевожу Мэй с сэйяпа на уский диалект.
— Скажи ей, что бутылочки и смесь в свертке под кроватью, — быстро говорит Мэй. — Скажи, что я не хочу от тебя отходить, но буду очень благодарна, если кто-нибудь нам поможет.
Пока одна из женщин разводит водой из чайника смесь, которую мы купили в концессионной лавке, и ставит ее на подоконник, чтобы остудить, Ли-ши и остальные обсуждают, как назвать ребенка.
— Конфуций говорил, что если имена неверны, то язык и общество приходят в разлад с сутью вещей, — объясняет она. — Ребенка должен назвать его дед или какой-нибудь уважаемый человек. — Она закусывает губу, оглядывается и драматически объявляет: — Но среди нас таких нет. Может быть, это и к лучшему. У тебя же дочь. Что за невезение! Ты же не хотела бы, чтобы ее назвали Блоха, Та Собака или Тряпка, как назвал меня мой отец.
Имена — это очень важно, но не для женщин. Теперь, когда у нас есть возможность дать имя ребенку, к тому же девочке, мы обнаруживаем, что это очень сложно. Мы не можем назвать ее в честь мамы или нашим семейным именем в память отца, потому что это запрещено. Мы не можем назвать ее в честь героини или богини, потому что это считается самонадеянным и неуважительным.
— Мне нравится имя Нефрит, — предлагает молодая девушка. — Оно символизирует силу и красоту.
— Очень красивы цветочные имена — Орхидея, Лилия, Ирис…
— Они такие банальные и слабые, — возражает Лиши. — Подумай, где она родилась. Может быть, ее надо назвать как-нибудь вроде Мэй Го.
«Мэй Го» значит «Прекрасная Страна» — это официальное кантонское название Соединенных Штатов. Но это имя не кажется мне красивым и мелодичным.
— Придумай на будущее общее детское имя,[21] не ошибешься, — предлагает еще одна женщина. Это мне нравится, потому что у нас с Мэй есть такое имя: Лун, Дракон. — Возьми за основу Дэ — Добродетель. Сможешь потом называть своих дочерей Добродетельное Сердце, Добродетельная Луна, Добродетельная Мудрость.
— Слишком сложно! — восклицает Ли-ши. — Я своих дочерей назвала Первая, Вторая и Третья. Сыновей — Первый, Второй и Третий. Их двоюродных братьев и сестер зовут Седьмой, Восьмая, Девятый, Десятая и так далее. Номера напоминают всем о месте ребенка в семье.
Она умалчивает о том, что многие не хотят возиться с именами, потому что дети слишком часто умирают. Не знаю, сколько Мэй понимает из нашего диалога. Но когда она заговаривает, все умолкают.
— Ей подходит только одно имя, — говорит она по-английски. — Ее надо назвать Джой — Радость. Мы теперь в Америке. Не будем обременять ее прошлым.
Когда Мэй поворачивается ко мне, я понимаю, что все это время она смотрела на девочку. Несмотря на то что я держу Джой, Мэй ближе к ней, чем я. Она садится и снимает с шеи мешочек с тремя медяками, тремя кунжутными зернышками и тремя фасолинами, который ей дала мама, чтобы уберечь от невзгод. Рука моя непроизвольно тянется к такому же мешочку у меня на шее. Я не верю, что он защищает меня, но я все равно ношу его, как и нефритовый браслет, потому что они напоминают мне о маме. Мэй вешает мешочек на шею Джой и прячет его под ее одежду.
— Он будет тебя охранять, — шепчет моя сестра.
Женщины вокруг нас пускают слезу, впечатленные красотой ее слов и поступка, и называют ее хорошей тетушкой. Но все мы знаем, что подарок придется забрать, чтобы Джой себя не задушила.
Когда приходят миссионерки, я отказываюсь идти в станционную больницу, говоря, что это не по-китайски.
— Но если бы вы послали телеграмму моему мужу, я была бы весьма вам обязана.
Телеграмма выходит лаконичной: «Мэй и Перл прибыли на остров Ангела. Вышлите денег на дорогу. Родился ребенок. Подготовьтесь к празднованию первого месяца».
Той же ночью женщины возвращаются с ужина со специальным материнским супом. Несмотря на их возражения, я отдаю половину супа сестре, объясняя, что она так же трудилась, как и я. Они цокают языком и качают головой, но Мэй этот суп нужнее, чем мне.
Когда я прихожу на следующее собеседование с ребенком, увешанным амулетами, в одном из лучших своих шелковых платьев, в шляпке с перьями, в которую зашита вызубренная нами с Мэй инструкция, и идеально говорю по-английски, председатель Пламб совершенно огорошен. Я, не раздумывая, верно отвечаю на все вопросы, зная, что в соседней комнате Мэй ведет себя точно так же. Но наши поступки и наши слова не важны, как и вся эта путаница с женой то ли коммерсанта, имеющего вид на жительство, то ли гражданина Америки. Как чиновникам поступить с ребенком? Остров Ангела — это часть Соединенных Штатов, но гражданство и статус закрепляются за человеком только после того, как он покидает остров. Чиновникам проще нас отпустить, чем разбираться с бюрократической проблемой, которую представляет из себя Джой.
В конце собеседования председатель Пламб, как обычно, диктует краткое содержание нашего разговора и безо всякой радости произносит свое заключение:
— Рассмотрение этого дела длилось более четырех месяцев. Несмотря на то что данная женщина провела со своим мужем, претендующим на американское гражданство, очень мало времени, она родила на нашей станции. Всесторонне рассмотрев данный вопрос, мы пришли к соглашению по основным пунктам. Таким образом, Лу Цинь-ши предоставляется гражданство как жене гражданина Америки.
— Я протестую, — заявляет мистер Уайт.
— И я протестую, — вдруг говорит секретарь. Я в первый и последний раз слышу его голос.
В четыре часа того же дня входит конвоир и вызывает Лу Цинь-ши и Лу Цинь-ши — это наши старомодные имена замужних женщин.
— Сай кай, — говорит он, как обычно, перевирая выражение, означающее «Удачи!». Нам выдают удостоверения личности. Мне дают американское свидетельство о рождении Джой, в котором говорится, что она «слишком мала для измерения», иначе говоря, им было попросту лень возиться с ней. Я надеюсь, что эти слова избавят нас от подозрений по поводу сроков, которые могут возникнуть, когда мы встретимся с Сэмом и Старым Лу.
Наши соседки помогают нам упаковать вещи. Когда мы прощаемся, Ли-ши плачет. Мы с Мэй наблюдаем, как конвоир запирает за нами двери спальни, после чего следуем за ним по коридорам, а затем — на пристань, где садимся на паром до Сан-Франциско.