РАССКАЗЫ

Музыкальный момент

Инженер Давид Бацикадзе, глубоко задумавшись, переходил улицу. Внезапно раздался женский крик и ужасающий скрип тормозов.

Давид очнулся от мыслей, поднял голову и… Хотя автомобиль, едва на него не наехавший, остановился, Давид невольно отскочил в сторону. Из машины быстро вышла побледневшая молодая женщина, которая, видимо, сама испугалась своего крика. Из второй дверцы выскочил высокий парень и изменившимся от волнения голосом попросил прощения.

На месте происшествия быстро собралась толпа. Подбежал автоинспектор и начал опрос свидетелей. Очень скоро он установил, что молодой водитель ехал с недозволенной скоростью. Он надеялся, что Давид испугается и быстро перебежит проезжую часть. Но Давид не заметил автомобиля. Зато теперь он разволновался, голос у него дрожал, он не мог устоять на месте, то и дело перекладывая из одной руки в другую коричневый кожаный портфель. Потом он взглянул на машину, заехавшую передними колесами на тротуар и похожую на жука с растопыренными крыльями, и вдруг узнал: «Мои тормоза спасли меня! — мелькнула в голове радостная мысль. — Разъезжает такой вот неопытный водитель, и кто знает, сколько было бы жертв, если бы не эти усовершенствованные тормоза».

Давиду везло не в первый раз. Он всегда о чем-нибудь думал. Выйдя из конструкторского бюро, продолжал думать над очередной идеей. Думал он, спускаясь по лестнице, думал, шагая по тротуару, и, как выяснилось, даже переходя улицу, думал…

Но о чем он думал сегодня? Давид покраснел от досады. Он помнил, что какая-то интересная идея крутилась у него в голове, но не мог ничего вспомнить.

«И все из-за этого бездельника!» — сердито взглянул Давид на высокого водителя и, как обиженный ребенок, выпятил нижнюю губу. Это означало, что он разнервничался и сегодня нескоро успокоится.

— Оштрафуйте этого юношу! — неожиданно громко обратился он к автоинспектору. — Это пойдет ему на пользу!

Молодой водитель, понурив голову, теребил белую костяную лиру на лацкане пиджака. Лицо его выражало готовность принять любую кару. «Хороший, видно, парень», — подумал Давид, ощущая прилив гордости оттого, что его тормоза спасли хорошего человека от суда и тюрьмы. О том, что он сам чудом спасся, он не думал, как будто иначе и быть не могло.

Автоинспектор уже составлял акт и спрашивал фамилию нарушителя.

— Реваз Каишаури, — ответил водитель, оглядываясь по сторонам в поисках своей спутницы. А та, как будто стыдясь всеобщего внимания, вернулась в машину и молящими глазами смотрела оттуда на автоинспектора.

— За своими правами явитесь в инспекцию! — обратился инспектор к нарушителю и, пряча улыбку, обернулся к Давиду: — А вы, товарищ, запомните, что при переходе улицы думать о постороннем запрещается… А то у нас был такой случай: один ученый написал формулу на багажнике автомобиля, машина двинулась, а он следом побежал — формулу дописать… Разойдитесь, граждане, в чем дело, здесь не цирк!

— Откуда вы знаете про этого ученого? — заинтересовался Давид.

Инспектор покрутил цепочку со свистком на указательном пальце.

— Я знаю все, что касается нарушений, — ответил инспектор. — Пройдемте, товарищи, пройдемте…

Некоторое время спустя Давид Бацикадзе направлялся к дому и укорял себя: «Непростительное легкомыслие! Сколько раз я обещал себе записывать все новые мысли в записную книжку. Вот поди теперь, вспомни! А все из-за этого мальчишки Каишаури или как там его! Пусть заплатит штраф, в другой раз будет осторожнее!..»

Придя домой, Давид перекусил и прилег на тахту в надежде вспомнить так глупо забытую мысль. Потом поднялся и вышел на улицу. Был вечер, но жара все еще не спадала. Давид пешком поднялся на плато фуникулера. До десяти часов пробыл там. Потом спустился в город, медленно прошелся по проспекту Руставели, заглянул в Сад коммунаров, и все думал о выскочившей из головы идее, словно бы увиденной в смутном сне. В глубокой задумчивости он дошел до своего учреждения, повернул к тому самому месту, где его осенила эта счастливая мысль, перешел улицу на том же месте, где днем его чуть не переехала машина, — но все тщетно! Мысль улетучилась бесследно. В еще большем раздражении Давид вернулся домой и заперся в своем кабинете.

Больше всего Давида беспокоило то, что он знал: пока не вспомнит, о чем тогда думал, ничем другим заниматься не сможет. А чем больше проходило времени, тем тверже он убеждался, что так по-детски, легкомысленно потерянная идея представляла серьезный интерес. Причуды памяти он объяснял возрастом, летней духотой, и особенно был сердит на неосторожного юношу, этого самого Каишаури, который небось и сейчас разъезжает по городу на своем автомобиле и совершенно не думает о том, в какое положение он поставил Давида!

Давид протянул руку, включил радиоприемник, откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.

Зазвучали стройные аккорды симфонии. Давид сначала пытался угадать, какое произведение исполняет оркестр. В конце концов ему пришлось признать, что этой симфонии он не знает, и он прислушался еще внимательней.

Давид болезненно любил музыку. Он невольно морщил лоб, закрывал глаза и младенчески приоткрывал рот, словно приникал к дурманящему божественному напитку.

Он всецело подчинился прихотливому ходу мелодии, как будто сам стал лейтмотивом этой симфонии.

Музыка подхватила Давида и подняла его словно на крыльях, потом так же внезапно погрузила в глубокое синее озеро… Озеро волновалось, вдали на берегу колыхались плакучие ивы…

Тут заговорили струнные — это ветер зашумел в листве… «Какая прекрасная музыка, — подумал Давид, — замечательная…»

Внезапно он громко выкрикнул какое-то несуществующее слово и вскочил: вспомнил, наконец-то вспомнил! Он думал о естественной вентиляции крытых автомобилей, о новой конструкции окон. Да как можно было забыть об этом!.. А ведь напомнил ему ветер, шелестевший в листве… Прекрасная музыка, ге-ни-аль-ная!..

Танцующим шагом Давид вышел в столовую попить холодного боржома.

Радио в кабинете замолкло и после небольшой паузы диктор объявил: «Мы передавали концерт симфонической музыки. Исполнялась Первая симфония молодого композитора Реваза Каишаури».


1952

Розы с шипами

Пассажиры уже были в вагонах и выглядывали из окон. Говорить было больше не о чем, и они только улыбались провожающим, стоящим на перроне. Дети, поднимаясь на цыпочки, тоже тянулись к окнам, а самые маленькие взбирались на столики и прижимались носами к прохладному стеклу.

Стоял теплый июньский вечер, дул легкий ветерок, а в вагонах, казалось, еще сохранилась полуденная жара. На вокзале гремело радио, и разговаривающим приходилось кричать, чтобы слышать друг друга.

Наконец оглушительная музыка прервалась и из репродуктора донесся голос диктора:

— До отхода поезда осталось две минуты.

И словно дожидаясь этого предупреждения, женщина в черном платье подбежала к одному из вагонов, если можно назвать бегом торопливый шаг пожилого человека. Она ухватилась за поручень, занесла ногу на ступеньку, но подняться не смогла. Будто заранее сговорившись, со всех сторон к ней одновременно потянулось несколько рук. Проводник только теперь увидел группу нарядно одетых молодых людей, которые провожали женщину в черном. Один из них передал ей маленький чемодан, второй — букет красных роз на длинных стеблях, а женщина, держась за поручень, перегнулась и всех расцеловала. Наверное, она бы стала прощаться дольше, если бы не боялась, что поезд отойдет. Она поднялась на последнюю ступеньку, повернулась и помахала рукой. Состав плавно двинулся. Провожающие пошли вдоль перрона, выбирая место, откуда лучше был виден отошедший поезд…

Женщина в черном пошла по коридору. У одного купе стояла высокая молодая особа, успевшая уже переодеться в длинный халат. Женщина в черном остановилась у открытой двери и заглянула в купе.

— Ваше место здесь? — с излишней предупредительностью спросила молодая особа.

— Должно быть здесь, — ответила женщина в черном и поглядела на свой билет.

Обе вошли в купе. Женщина в черном поставила чемодан на полку, а розы положила на столик у окна.

— Я так рада, что вы моя попутчица, — робко улыбаясь, проговорила молодая особа. — Я с детьми…

Свесившись с верхней полки, как птенцы из гнезда, мальчик и девочка не отрываясь глядели в окно. Казалось, они забыли, что находятся в поезде. Время от времени по их лицам пробегал свет, ворвавшийся снаружи, словно ночь проверяла, усыпила она их или нет.

— Девочка моя, — пояснила молодая женщина, — а мальчик соседский. Я их везу в Кобулети, в пионерский лагерь. — Она взглянула на детей. — Спускайтесь, а то простудитесь.

— Не простудимся, тетя Нино, — не отрываясь от окна, отозвался кудрявый мальчик.

— Заснете и свалитесь!

— Я подвинусь к стене, — просительным тоном ответила девочка, качнув большим пестрым бантом, который красовался у нее в волосах.

Женщины сели друг против друга. «Наверное, в молодости была красива», — подумала Нино и еще внимательнее оглядела свою спутницу. Увядшее лицо, правильный нос, необычайно белые зубы, один к одному, и в уголке рта темная родинка. «Красивая», — решила Нино, наклоняясь над букетом и глубоко вдыхая нежный аромат роз. Ноздри ее тонкого носа раздулись и побелели. Она, как пчелка, приникла к цветам, прикрыв глаза и наслаждаясь запахом.

— Какие красивые розы!

— Жалко, завянут, — улыбнулась женщина в черном.

— Куда вы едете?

— В Цихисдзири. — Женщина налила в ладонь воды и обрызгала розы. — Двадцать роз, — с детским восторгом воскликнула она, словно радуясь, что цветов так много.

— Вы считали, — заметила Нино с улыбкой.

— Нет, но мне сказали, что их двадцать… Это мои ученики, — она положила розы на столик и улыбнулась, — вспомнили свою старую учительницу… школу…

— Ах, это было у вас? Я слышала…

— В самом деле?

— Да, собирались люди, окончившие школу тридцать лет назад…

— Двадцать…

— Отыскали своих учителей…

— Учительницу… — поправила женщина в черном и хотела еще что-то добавить, но в дверях появился проводник и спросил, сколько принести постельных комплектов.

Спустя несколько минут он внес четыре одеяла и белье. Нино ухитрилась так разложить постель, что детям не пришлось спускаться вниз. Им еще не наскучило глядеть в окно, считать далекие огоньки и передразнивать стук колес.

— Тамрико, Зура, спите! Довольно!

— Еще немного, мамочка, — взмолилась Тамрико.

— Еще один мост, только один, и мы заснем, — пообещал Зура.

Женщины постелили себе, но ложиться не собирались.

— Не учителей, а учительницу, — повторила женщина в черном, словно это необходимо было уточнить. — Как бы они могли отыскать всех! Да и не искали… Это был мой класс… Я была их классной руководительницей… Много воды утекло с тех пор. Двадцать лет…

— Как интересно! — воскликнула Нино. — Наверное, половину ребят вы и не узнали!

— Ну что вы! — Старая учительница так улыбнулась, словно пожалела несообразительную собеседницу. Глаза ее засветились тепло и мягко. Если до сих пор она казалась Нино холодной, замкнутой, неприступной и неразговорчивой, то теперь эта улыбка, казалось, вынесла, выплеснула все самое дорогое и сокровенное из ее души.

Но старая учительница внезапно нахмурилась. Она поглядела в окно и покачала головой.

— Хотя вы правы, одного я все-таки не узнала.

— Наверное, он у вас учился недолго. — Нино страстно захотелось найти какое-нибудь оправдание.

— Нет, не в этом дело… Послушайте, я вам расскажу! Когда мы собрались, — она запнулась, — лучше я начну сначала… — В голосе ее звучала просьба.

Поезд мчался, стучали колеса, но надтреснутый голос старой учительницы, казалось, изгонял из вагона этот однообразный стук.

…Я только что приняла последний экзамен и сидела в учительской, собираясь идти домой. И вдруг увидела их, они бросились ко мне, смущенные, покрасневшие… У меня слезы на глазах выступили. «Познакомьтесь, мои бывшие ученики». — Я представила их нашим учителям, молодые они у нас. Знаете, как бывает: одни старые педагоги перешли в другие школы, а другие уже на пенсии… Так вот, Ладо говорит мне таинственно: «У нас к вам дело». И выводит из учительской.

Оказывается, все мои ученики собрались в Тбилиси. Все же какие они фантазеры! Доверили они мне свою тайну и сделали меня участницей и, представляете себе, самой главной участницей! Я не могла им отказать, обещала помочь. Шла домой, и во мне неудержимо росло ощущение счастья. Не думала я, что они долго так сохранят любовь друг к другу, к школе и ко мне, их старой учительнице. Я уже сказала вам, что вовсе забыла об усталости. Так оно и было. На следующий день я выполнила их поручение: нашла школьного сторожа и посвятила его в наш план.

В назначенный день и час я пришла в школу. Учащиеся уже три дня как были распущены на каникулы. Коридоры и классы опустели, но на лестнице мне вдруг послышался обычный шум, какой поднимается после звонка на перемену. Сначала я увидела нашего сторожа, потом бывших своих учеников. (Некоторых из них я изредка встречала на улице, но большинство не видела после окончания школы.) Они ввели меня в класс, тот самый, где учились двадцать лет назад, усадили за стол. В коридоре зазвенел звонок, и так же, как в школьные годы, мои ученики неохотно отошли от стола и разбрелись по своим местам. За парты они, конечно, не поместились и сели боком. Звонок все звенел, словно не собираясь умолкнуть, но наконец утих. В класс заглянул сторож и тихонько прикрыл дверь.

Я встала… Я волновалась, как на своем первом уроке, раскрыла журнал, который мы достали из архива, журнал десятого «б».

— Нет, не так! — закричали мои ученики. — Вы сначала войдите в класс…

— Да, да, надо по правилам!

Я вышла в коридор и «по правилам» снова вошла. Все дружно встали.

— Садитесь! — сказала я и, прежде чем взять журнал, прошлась между партами. Как они выросли! У одних в волосах седина, на лицах других — глубокие следы от ран. У одних строже стала улыбка, у других усилилось выражение доброты или других черт характера, которые едва проглядывались в детстве.

Я подошла к столу и раскрыла журнал. Свидетелями скольких неповторимых минут были эти пожелтевшие страницы! И теперь, спустя столько лет, вновь заработали, двинулись давным-давно остановившиеся часы.

— Абуладзе Давид!

— Здесь. — Передо мной вытянулся мой самый ленивый ученик. Мы молча улыбнулись друг другу, я жадно оглядывала его красивое лицо, умные глаза.

— Знаешь урок? — спросила я, улыбаясь.

— Знаю, но я сейчас в отпуске.

— Причину ты всегда отыщешь. — Я сделала строгие глаза. — Ты все в Донбассе работаешь?

— Да, там же.

— Ахметели Отари!

— Здесь! — испуганно вскочил с задней парты высокий мужчина.

— Как твои дела? Все так же увлекаешься спортом?

— Нет, теперь уже не приходится.

— Что ты делаешь?

— Я тоже стал преподавателем. В спортивной школе преподаю баскетбол.

— Бибилеишвили Ладо!

— Здесь!

Я собралась перейти к следующей фамилии, когда…

— Ладо, что это такое? — У меня это получилось так строго, что с детства застенчивый Ладо совсем заробел.

— В чем дело?

— На предыдущем уроке… то есть пятого мая тысяча девятьсот тридцать пятого года ты получил двойку по алгебре. Ты что, не собираешься ее исправлять?

— Он исправил! Читает лекции по высшей математике…

— И сам уже двойки ставит, — раздались голоса с разных сторон.

— Геловани Зейнаб!

— Здесь! — встала невысокая женщина с голубыми глазами.

— Ты вышла замуж?

— Да.

— Дети есть?

— Сын. — Она улыбнулась.

— Заридзе Шота! — Это был мой любимый ученик.

— Здесь!

— Шота, ты помнишь, с кем сидел на парте?

— С Датико.

— Вот и пересядь, оставь Зейнаб в покое.

Все засмеялись, но хохот Ладо Бибилеишвили перекрыл общий шум.

— Пусть сидит, он в нее с детства влюблен!

Вдруг отворилась дверь и в класс заглянул мужчина со светлыми усами.

— Можно? — спросил он, лукаво улыбаясь, и я сразу вспомнила своего ученика, который всегда опаздывал. Не дожидаясь ответа, он сделал три-четыре больших шага и крепко обнял меня.

— Почему ты опоздал? — Я указала ему на пустую парту. Он виновато опустил голову и нахмурил брови:

— Ребенок у меня заболел… пришлось ехать за врачом…

Все засмеялись…

Женщина в черном вдруг замолчала, наклонилась вперед, и лицо ее, до сих пор бывшее в тени, попало в полосу света.

— Вам не скучно?

— Нет, что вы, — поспешила ответить Нино и, словно пользуясь короткой передышкой, встала и поглядела на крепко спящих детей. Потом закрыла окно и сказала: — Продолжайте, прошу вас!

— Это педагогическая привычка: если бы даже вы меня совсем не слушали, я все равно должна кончить, — извиняющимся тоном произнесла рассказчица. — Одним словом, я проверяла список, и каждый из моих учеников давал мне короткий отчет о своей жизни. Со смехом вспоминали они мелочи, из-за которых в свое время им крепко от меня доставалось, признавались в шалостях, мне до сих пор не известных. Я слушала своих ребят и вспоминала, вспоминала… я волновалась и чувствовала себя помолодевшей на двадцать лет. И учеников своих я представляла подростками, и картины прошлого оживали перед моими глазами: вот кто-то из ребят, вспотевший и встрепанный после игры в футбол, отвечает мне урок, а я недовольно качаю головой. А вот я вхожу в класс и объявляю, чтобы в восемь часов утра все собрались на первомайскую демонстрацию. Или выставляю из класса не в меру расшалившегося ученика и сердито велю ему привести родителей…

«Здесь», — четко раздается в тишине, и видения мои исчезают. Вместо них глядят на меня с любовью возмужавшие повзрослевшие лица… Мои ученики вспоминают, как били стекла мячом, как прибегали ко всяким уловкам, чтобы не приводить в школу родителей… А потом они рассказывали, кто теперь чем занимается, где работает, что собирается делать в будущем, почему не женился до сих пор или женился слишком рано, после окончания школы.

Все уже испытали в жизни и радости и огорчения. И время уже вылепило в соответствии с этим каждую морщинку на их лицах, каждый мускул…

Казалось, наша встреча закончится так же безоблачно, как и началась, если бы в списке я не наткнулась на фамилию ученика, погибшего на войне.

Я не хотела огорчать своих дорогих гостей, омрачать их радость. Одним словом, я не хотела читать фамилию погибшего, но не посмела, не смогла этого сделать. Это было бы нечестно, и я прочла ее почти шепотом.

— Хомерики Гайоз!

— Здесь! — услышала я, и от неожиданности у меня подкосились ноги и мороз прошел по коже.

С последней парты поднялась худенькая молодая женщина. Она стояла опустив голову, белая полоса пробора разделяла гладкие черные волосы. Она закусила губу, и подбородок у нее дрогнул.

Я и сейчас удивляюсь, что не заметила ее раньше. А может, и заметила, но приняла за одну из своих выросших и очень изменившихся учениц. Такой длительной паузы я на своих уроках не помню. Я не знала, как выйти из положения. Наконец на помощь мне пришла Зейнаб:

— Кетеван — жена Гайоза, он женился, а через месяц ушел на фронт…

Зейнаб села, но почему-то встала опять, потом оглянулась на товарищей. Все сидели тихо, погруженные в свои мысли. Никто не смел поглядеть на Кетеван.

Я чувствовала, что трудно прервать это молчание и хотела как-нибудь вмешаться, «удалить из класса» скорбь, мешавшую вести урок дальше.

Я подошла к Кетеван, приподняла ее опущенное лицо и поцеловала в лоб.

— Война принесла горе многим, — начала было я и запнулась. Хотела подбодрить ее и не смогла. Я взяла себя в руки и перешла внезапно на веселый тон. Это получилось у меня невольно, словно под чью-то уверенную подсказку.

— О, какой шалун был Гайоз! — говорила я, проходя между рядами парт. — Был он непоседа, но какой гордый и самолюбивый… Помните, дети, как он однажды сидел в классе в шапке? Я рассердилась и назвала его невежей. Он встал и, ни слова не говоря, вышел. Но как он мне отплатил! Вхожу я на урок на следующий день и вижу — пустой класс, и вместо моих учеников на партах — шапки, а ушанка Гайоза — на моем столе. На доске выведено крупными буквами: «Мы все примерные дети и в классе снимаем шапки». Одним словом, сорвал мне урок. Я и теперь удивляюсь, как он увлек за собой весь класс. Это, конечно, была детская месть. Мы с Гайозом вскоре помирились.

Я собралась еще что-то сказать, но тут раздался плач. Плакала Кетеван.

— Не плачь…

— Он мне… он рассказывал эту историю, — сквозь слезы проговорила жена Гайоза.

Мои ученики словно онемели. Наверное, они жалели, что выполнили просьбу Кетеван и привели ее на эту встречу. Но отказать ей было невозможно, Кетино, оказывается, была вне себя от радости, когда узнала, что может познакомиться с друзьями Гайоза и с его старой учительницей…

Выручил меня звонок. Старательно звонил наш сторож. Невольно, не давая себе отчета, по старой школьной привычке все зашумели, заговорили, застучали крышками парт, окружили Кетеван, забросали ее шутками. И вот она уже улыбается, увлекаемая в коридор шумной ватагой.

Но меня развеселить им так и не удалось. Я коротко отвечала на вопросы и, опустив голову, шла по коридору. Мне казалось, что я иду к прошлому, возвращаюсь назад и словно приближаюсь к той минуте, к тому дню и часу, когда впервые встретились Кетеван и Гайоз… Сидели они в парке, под старой липой на длинной голубой скамье, сидели молча и только глядели друг на друга. И непоседливый, озорной Гайоз не походил сам на себя. Он совсем изменился, глаза у него блестели, он восторженно смотрел на девочку. Он вдруг потерял свою прежнюю беспечность и стал очень серьезен. Словно ощутив вдруг бремя заботы о любимой на своих юных плечах. Об этом говорила складка, возникшая между бровей, которой в дальнейшем суждено было стать постоянной, вечной… А Кетеван… Она не сидела, а словно парила над голубой скамейкой.

Я не могла удержать слез, и они смыли это видение, стоявшее перед глазами. Я опять шла по коридору, тому самому коридору, куда больше никогда не ступит нога Гайоза. Рядом со мной шли мои ребята, чуть дальше — Кетеван и Зейнаб. Зейнаб рассказывала ей о чем-то, и она внимательно слушала, по-детски приоткрыв рот. Но я подумала, что и она тоже вспоминает сцену своей первой встречи с Гайозом. И встреча эта была именно такой, как представляла ее себе я — в парке, на скамейке. Я невольно принялась сочинять дальше историю их любви. Два или три раза желтела листва на липе, и снова зеленела. Десять или сто раз я приводила влюбленных к голубой скамье, а потом я увидела их на вокзале, полном народу. Гайоз махал Кетеван из вагона, а она бежала за двинувшимся составом, натыкаясь на провожающих, ничего перед собой не видя, ни о чем не помня…

Учительница замолчала. Нино выжидательно смотрела на свою спутницу. Потом она поняла, что та продолжать не собирается.

— А розы? — вспомнила Нино, чтобы прервать молчание.

— Розы преподнесли мне сегодня, на банкете. — Женщина осторожно коснулась букета, опрыскала его водой и стала глядеть, как незаметно скатывались бусинки влаги по бархатным лепесткам.

— Кетеван была на банкете? — спросила Нино.

— Да, конечно.

— У нее есть ребенок?

— Да еще какой! — учительница улыбнулась. — Мальчуган весь в отца, в Гайоза.

— Большой?

— Примерно, как ваша Тамрико. Ей сколько?

— Двенадцать. — Нино встала и поглядела на детей.

Они спали, тихонько посапывая. Нино осторожно сняла слишком теплые одеяла, сложила их вчетверо и положила с краю.

— Не бойтесь, они не упадут, я все время слежу. — Учительница встала и тоже поглядела на спящих. Улыбнулась.

Тамрико и Зура спали, и поезд, казалось, тоже заснул на ходу: лениво и сонно покачиваясь, плыли по рельсам вагоны.


1955

Друзья

Литсотрудник редакции Вано Уртмелидзе читал корректуру очередного номера журнала, когда зазвонил телефон. Не поднимая головы, Вано зашарил рукой по столу, как слепой, нащупывая трубку.

— Слушаю!

Звонил бухгалтер издательства, спрашивал, почему Вано не получает свой гонорар.

— Какой гонорар? — изумился Вано, придвигая стул поближе к столу, словно подсаживаясь поближе к собеседнику.

— Сам пишешь, а меня спрашиваешь? — неуклюже пошутил бухгалтер. — Давай получай скорее, конец квартала, мы закрываем счета.

Бухгалтер повесил трубку.

— Чудеса! — разведя руками, вслух удивился Вано, хотя в комнате никого не было. — Это какая-то ошибка, надо пойти выяснить. — Он надел шапку и вышел из редакции.

Направляясь в издательство, Вано думал: «Хорошо, если эти деньги и впрямь мне причитаются, расплатился бы с долгами…»

В бухгалтерии было много народу. Когда подошла очередь Вано, он просунул голову в окошко кассы и сказал:

— Я пришел, батоно Димитри!

— Еще бы, не прийти! — улыбнулся бухгалтер.

— Батоно Димитри, наверно, деньги выписаны моему однофамильцу, а не мне.

— Ты ведь Иване Уртмелидзе? — Димитри показал Вано исчерканную красным карандашом газету. — Посмотри, может, это не ты?

Это был номер вечерней газеты двухмесячной давности: Вано одновременно заметил свою фамилию и название статьи: «Поэтическое наследие Левана Миндели».

Вано покраснел. Леван Миндели. Леван… Лео… Друг и сверстник Вано, товарищ по школе и университету, близкий и родной человек. Когда он умер, Вано плакал, впервые за многие годы после детства… И вот пять лет спустя, к годовщине смерти друга, Вано опубликовал статью, посвященную поэзии Левана Миндели. Он долго колебался, прежде чем опубликовать ее. Наконец решился. Все это Вано помнил, разумеется, помнил. Знал и то, что за напечатанный материал, как обычно, ему выпишут гонорар. Но потом начисто об этом забыл.

Статья была похожа на доверительную беседу, на разговор с другом. Как если бы Вано спросили, каким был Леван Миндели, а он бы с любовью и печалью стал о нем рассказывать.

— Твоя статья? — Вывел его из задумчивости голос бухгалтера.

— Моя, — нехотя признался Вано, как будто его вынудили это признать: пережитая боль нахлынула на него снова, и он наморщил лоб. — Вы знали Левана Миндели, батоно Димитри?

— Конечно. Он иногда заходил к нам. Славный был юноша.

— Мы с ним с детства дружили.

— Отчего он умер?

— От чахотки.

— Но теперь ведь излечивают…

— Он совсем за собой не следил, да и мы не помогали ему беречь свое здоровье.

— Сколько же лет ему было?

— Двадцать четыре.

— Эх, бедняга! — Бухгалтер невольно взглянул на счеты. — Такой молодой!

— Знаете что, батоно Димитри, разрешите мне не брать этих денег?

Бухгалтер вскинул на Вано удивленный взгляд.

— Как это не брать? Что же, я их в карман себе положу?

— Сердце не позволяет мне взять эти деньги. Я себя чувствую так, как будто чужое присваиваю.

— Но они уже выписаны, и ничего сделать нельзя: я не могу оставить в кассе ни копейки.

— Батоно Димитри…

Бухгалтер улыбнулся:

— У меня еще никто от денег не отказывался!

Вскоре Вано Уртмелидзе уже шел по направлению к редакции, чувствуя, как при каждом шаге похрустывают в кармане брюк полученные деньги.

«Что бы подумал Леван, если бы узнал, что я получил деньги за то, что помню и люблю его», — размышлял про себя Вано.

Он поздно заметил, что давно миновал редакцию и вышел на проспект Руставели. Так же незаметно оказывались они на проспекте во время прогулок с Леваном.

Что же теперь делать? Куда девать эти деньги? Вернуть долг? Ни за что! Он одолжил деньги, чтобы купить туфли, так неужели теперь расплачиваться этими деньгами? Вано представил себе красивое и грустное лицо Левана Миндели: он улыбался.

Нет, Вано не сможет потратить эти деньги ни на хозяйственные нужды, ни на что другое. Но что с ними делать?

«Куплю цветы! — вдруг осенило его. — Самые свежие и пышные розы, отнесу на могилу Левана, дам деньги сторожу, чтоб ухаживал за могилой…»

Но воодушевление Вано сразу угасло, когда он подумал, что ему раньше следовало ходить на могилу друга и носить туда цветы!

Тогда, может, отдать деньги матери Левана? Они пригодятся старушке. Сказать, что ему заплатили за давно опубликованные стихи… Но почему он только сегодня вспомнил о матери друга? Ни разу не поинтересовался, как она живет, не нуждается ли в чем. Может, она одинока и ей нужно помочь? Об этом надо было думать раньше и помочь ей своими деньгами, а не этими…

Да, вот какой огромный долг, оказывается, был у Вано, а он все о мелких тревожился!

Внезапно кто-то так сильно толкнул Вано, что он едва не упал. Сердито оглянулся. Мимо пробежал долговязый парень и за ним еще какие-то двое. «Схватить бы его и стукнуть как следует! Даже не извинился!» — возмутился Вано.

Парень остановился как вкопанный у стеклянных дверей книжного магазина. Те двое немедленно пристроились к нему, как солдаты во время строевой подготовки. К ним подошла пожилая крашеная блондинка, спросила о чем-то, и тоже, поспешно пристроилась сзади. Образовалась очередь.

«В чем дело?» — заинтересовался Вано, неторопливо подходя к стеклянной матовой двери.

— Что за очередь? — спросил он у женщины.

— Говорят, будет подписка на Дюма.

— На Дюма?! — оживился Вано, машинально становясь за женщиной. «Отлично! — подумал он. — Если в самом деле будет подписка, мне непременно достанется, я — пятый». И на всякий случай он пересчитал стоявших впереди.

Следом за Вано к очереди пристроился мужчина с брюшком. В руках он держал новенький трехколесный велосипед, такой нарядный, что Вано невольно улыбнулся. Сошедшие с автобуса люди тоже заинтересовались очередью и немедленно ее удлинили.

Через час Вано держал в руке квитанцию и спрашивал выходящего вместе с ним из магазина мужчину с брюшком:

— Это тот самый велосипед, который можно переделать на двухколесный?

— Тот самый, — с довольной улыбкой подтвердил мужчина.

— Где вы его купили?

— Здесь рядом, в «Детском мире».

— Народу много? — спросил Вано, а про себя подумал: «Если купить такой моему сыну, он, наверно, с ума сойдет от радости. Мальчик давно мечтает, а я все достать не мог…»

— Не очень, — сказал мужчина с брюшком, — если вы поторопитесь, то, наверное, успеете.

В тот вечер сынишка Вано не слезал с велосипеда. Носился по балкону и с гордостью всем сообщал: «Когда я вырасту, папа сделает мне из него двухколесный».

— Ты за что деньги получил? — перед обедом спросила жена.

— За это… в общем, напечатали один материал.

— У тебя что-нибудь осталось? — Жена не стала уточнять, за что он получил гонорар.

— Да. — Вано потянулся за деньгами.

— Хватит, чтобы вернуть долг Пелагее?

— Хватит.

— Тогда давай с ней расплатимся. Она сегодня как раз спрашивала.

После обеда Вано собрался уходить.

— Ты куда? — спросила жена.

— Хочу навестить мать Левана. Я давно у нее не был.


Мать Левана, морщинистая, одетая во все черное старушка сначала не узнала друга своего сына, потом воскликнула «уйме!» и молча припала к Вано и заплакала.

— Где же вы пропали, сыночек, никто не приходит. Я уже решила, что все позабыли моего Левана…

— Нет, тетя Като, я никогда Левана не забуду.

— Знаю, что помнишь о нем. Соседи читали мне твою статью. Спасибо, сынок, что добрым словом помянул моего Левана.

— Не надо меня благодарить, тетя Като. — Леван опустил голову.

— Садись, сынок, ты не женился?

— Женился. — Вано почувствовал смущение.

— И дети есть?

— Сын.

— Дай бог твоей семье счастья!.. А ту девушку ты встречаешь?

— Какую, тетя Като?

— Я говорю о невесте Левана.

— Нет. Я ее давно не видел.

— Наверно, замуж вышла, — холодно проговорила старушка.

— Не думаю.

Они еще долго беседовали. Потом Вано спросил:

— А как вы поживаете, тетя Като, может, вам что-нибудь нужно, может…

— Эх, что мне может быть нужно — матери, потерявшей такого сына! — всхлипнула старушка. — Просто не смогла руки на себя наложить, вот и живу…

Женщина тихонько плакала. Подбородок ее дрожал, в морщинистых руках она теребила носовой платок, и казалось, забыв про гостя, осталась наедине со своим горем.

Вано сидел, неподвижно уставясь в пол, и думал: «Если бы сейчас кто-нибудь пришел и сказал тете Като: мы вернем жизнь твоему сыну, только взамен ты должна пожертвовать собой! С какой радостью бедная женщина согласилась бы на это. А он, Вано? Пожертвует ли он жизнью ради друга? Нет. Не пожертвует. Вот если только часть своей жизни уступит — это возможно. Но если бы все друзья Левана — близкие и далекие — согласились отдать малую толику своей жизни и здоровья, если бы всех знаменитых врачей и ученых всполошила болезнь Левана, если бы поднялись все люди и собрали все средства, какие только есть на свете… Ведь могло бы такое случиться? Могло. И тогда Леван был бы сейчас жив… Невероятно! Леван был бы сейчас жив!»


1958

Гобой

У каждой профессии есть свое надоедливое однообразие, утешал себя Димитрий, когда вечером, помахивая своим неразлучным гобоем, входил в здание оперы. Он молча, привычным кивком головы, приветствовал оркестрантов, раскрывал черный деревянный футляр и пробегал по клапанам короткими пальцами. В зале медленно гасли люстры, словно кто-то приспускал фитиль огромной лампы, суетились в поисках места запоздавшие зрители; к пульту подходил дирижер, поднимал палочку, и начинался очередной спектакль. Если, случалось, приезжал на гастроли какой-нибудь знаменитый певец, Димитрий в паузах тихонько привставал на цыпочки, чтобы получше его разглядеть и послушать. А так ничто не нарушало каждодневного однообразия.

Кажется, с тех пор как Димитрия приняли в оперный оркестр, — а было это тридцать пять лет назад, когда партии Абесалома и Хозе еще пел Сараджишвили, — ничего не изменилось. Классический репертуар Димитрий знал почти на память, а новые и хорошие оперы создавались не часто, поэтому дни премьер не приносили ничего такого, что могло бы взволновать старого музыканта — строгого ценителя искусства.

Конечно, после премьер писали рецензии, хвалили постановщика, возносили певцов и где-нибудь в конце мимоходом отмечали, что «оркестр звучал отлично».

Кроме такой похвалы, Димитрий за всю свою жизнь больше никакой не получал. Разумеется, если в «отличном звучании оркестра» подразумевался и его гобой.

Надо сказать, что вместе с другими музыкантами Димитрий был награжден медалью за участие в концертных бригадах во время войны, вместе с другими и Димитрий получал благодарность за хорошую работу, но все это было отмечено походя — «некоторые оркестранты… и другие»…

Боже упаси! Димитрию и в голову не приходило, что он лучше других и потому его следует как-нибудь отличать. Нет. Но иногда на улице, а чаще дома, перед самым сном, как закроешь глаза, вспомнятся юные годы, родное село, деревенские парни и девушки, седобородые старики и он сам со своей неразлучной свирелью. Скольким односельчанам доставлял он удовольствие этим нехитрым инструментом, сколько юных сердец волновал, сколько раз старики отечески целовали его в лоб и просили сыграть еще. И все это — успех, всеобщее признание, восхищение и уважение — принадлежало только ему, Димитрию, и никому больше.

Да… А большой город словно поглотил юношу. Талант его затерялся среди тысячи таких же, как он, а может, и лучших. Теперь уже эта тысяча волновала сердца зрителей, и тысяча завоевывала аплодисменты. Правда, был среди них и Димитрий, но только как часть целого, как капля в водопаде.

Ну, а дальше… Свыкся со своей долей Димитрий: днем — репетиция, вечером — спектакль, поздно ночью — домой… днем — репетиция, вечером…

Нет, нет, погодите! В тот вечер, о котором я хочу рассказать, произошел необычайный случай, который вернул скромному, безвестному артисту радость, изведанную в далеком отрочестве.

Давали «Даиси». Вернувшись с репетиции, Димитрий даже не стал доставать гобой из футляра, только завернул футляр в свежую газету и часов в семь вышел из дому. Он давно уже привык заворачивать гобой в газету. Однажды на улице компания подвыпивших молодых людей подняла на смех низкорослого, тщедушного Димитрия. «Оставьте его, — презрительно бросил один из них, — он весь не больше своей дудки». Гуляки захохотали. Ничего не сказал им Димитрий, только с того дня стал заворачивать футляр в газету.

Димитрий осторожно пробирался по людной улице, стараясь никого не задеть, не обеспокоить.

Взглянув на витрину кондитерской, Димитрий вспомнил, что жена просила купить чего-нибудь к чаю.

Выйдя из магазина, он заспешил, толпа гуляющих мешала скорому шагу, и он сошел с тротуара, не заметив идущего сзади троллейбуса. Димитрий успел, правда, вскочить на тротуар, но в самый последний момент. Раздалось несколько испуганных возгласов — прохожие думали, что его сильно ударило.

И как раз в ту минуту, когда троллейбус промчался мимо, обдав его пылью, гулом и невежливо дунув в лицо, как раз в ту минуту кто-то позади Димитрия явственно произнес:

— Ты знаешь, кто этот человек?

Димитрий с трудом удержался, чтоб не оглянуться, но шаг резко замедлил, будто кто-то схватил его за ворот. Удивительно, как он почувствовал, что эти слова относились именно к нему.

— Кто? — спросил приятный женский голос.

Димитрий напрягся, словно сейчас решалась его судьба. Внезапно стало очень тихо, и в этой тишине он ждал приговора.

— Без этого человека не смогут начать «Даиси», — произнес мужской голос, снижаясь до шепота.

У Димитрия дух захватило, словно гром грянул средь ясного неба. Радость или чувство, большее, чем радость, охватило его. А сердце, этот крошечный комочек, так дернулось и с такой силой заколотилось в груди, что чуть не перевернуло худенького Димитрия. Залившись краской, он робко оглянулся, пытаясь в толпе отыскать говоривших.

Сзади шли молодые люди, улыбались ему. Следом за ними — пожилая чета, наверное, муж с женой, они тоже глядели на него приветливо.

А дальше — снова молодая пара.

А за ними старики.

Высокие и ростом поменьше, худые и толстые. Нарядные и веселые.

Столько народу, что и улицы за ними не видно.

Столько, что земля не выдерживала непосильной тяжести и легонько покачивалась под их шагом.

Город словно сдвинулся с места и пошел вслед за Димитрием.

«Кто же это мог быть?» — думал Димитрий. Тут опять промчался троллейбус, опять напугал Димитрия, и когда он пришел в себя, оглянулся, на него смотрели совсем другие глаза, улыбались совсем другие лица.

«Кто же?» — опять подумал Димитрий и начал рассматривать идущих впереди. «Без этого человека не смогут начать «Даиси», — повторил он про себя и невольно пропел вступление к опере. В самом деле, вступление начинает гобой. Его мелодия — грустная жалоба, еле сдерживаемый стон. Потом вступает кларнет и за ним — весь оркестр. Гаснет где-то жалоба, оркестр мечется, борется, яростно сопротивляется. Но сила его иссякает, и снова гобой повторяет свою мелодию — как грустное воспоминание о прошлом.

«Конечно же, без меня им не начать!» — едва не вырвалось вслух у Димитрия, и он заметил, что уже не идет, а почти бежит к театру.

Теперь все уступали ему дорогу.

Все глядели на него.

Все улыбались ему.

И казалось, все шепотом повторяли слова того незнакомца.

Внезапно Димитрия кто-то остановил. Он увидел своего соседа.

— Ты куда так спешишь? Ведь еще рано!

— Что поделаешь, такая наша служба, надо являться раньше! — по обыкновению проворчал Димитрий, но в душе у него через край переливалось блаженство… Кроме этих давно привычных слов, он знал и другие, совсем на них не похожие, но соседу его ничего про них не было известно.

Он завел какой-то нудный разговор, но Димитрий слушал его невнимательно и только тогда, когда собеседник чересчур насел на него и потребовал подтверждения какому-то своему замечанию, он рассеянно отозвался: да-да, продолжая думать о своем и глядя в одну точку.

За кулисы Димитрий вошел, весело насвистывая, чувствуя удивительную легкость во всем теле. Ему хотелось выкинуть какую-нибудь ребячью шалость: вспрыгнуть на сложенные горкой стулья или дать кому-нибудь шутливый щелчок. Он прошел между пультами и положил на свое место гобой. Тут ему страшно захотелось курить. Выходить из театра уже не было смысла. Оставалось мало времени. Димитрий по крученой лестнице поднялся на второй ярус и купил в буфете «приму». Прохаживаясь по коридору и жадно затягиваясь, он то и дело поглядывал сквозь раскрытую дверь ложи на сцену, скрытую занавесом. Из оркестровой ямы доносились звуки настраиваемых инструментов. Какое наслаждение доставляли ему сейчас эти обрывки невнятных мелодий, эти короткие минуты до начала спектакля.

За первой сигаретой последовала другая. У него даже голова закружилась. Он снова подошел к буфетной стойке и попросил стакан минеральной воды. Он сам поймал себя на том, что специально оттягивал возвращение в оркестр. «Поглядим, как они без меня начнут», — думал он, испытывая одновременно какое-то двойственное чувство: страх, что вдруг начнут без него, и уверенность в невозможности этого.

Фойе опустело, закрыли дверь ложи. Димитрий быстро сбежал по той же лестнице и прошел за кулисы. Пройдя коридор, ведущий в оркестр, он остановился у открытой двери и застыл: в зале уже гасли люстры, словно кто-то приспускал фитиль огромной лампы. Суетились в поисках места запоздавшие зрители. Все было как обычно, только дирижер у пульта, напряженно щурясь, глядел на дверь, видимо, волновался.

— Где ты до сих пор! Тебя ждет дирижер! — укоризненно и взволнованно прошептал контрабасист. Димитрий даже покраснел от удовольствия. Он быстро нашел свой стул, прошелся короткими пальцами по клапанам, глубоко вдохнул в легкие воздух — и начал.

Никто, кроме дирижера, не заметил, что в тот вечер гобой слегка фальшивил.


1958

В горах

С высокой скалы взлетел черный коршун, промелькнул в ущелье и, затрепетав крыльями, будто прощаясь с землей, стал подниматься все выше и выше. Бледная тень птицы понеслась впереди и заскользила по заснеженному склону горы. Хищник плавно взмывал вверх, а тень его, распластанная по снегу, то спускалась в бездонные пропасти, то взбиралась по крутым скалам. Но вот коршун остановился над ледниковой расселиной, покружился на месте и застыл в воздухе. Тень его послушно остановилась. И вдруг оба вместе — один с неба, другая с земли камнем устремились на что-то пахучее и возбуждающее аппетит, похожее на обломки желтого камня.

Далеко, метров на двадцать выше, на огромном поле Гергетского ледника стоял человек в черных очках к смотрел вниз. Он как зачарованный наблюдал рождение дня; у самых его ног всходило солнце, и небо, будто только что проснувшееся дитя, не могло глядеть на яркий свет. Мир, потягиваясь, пробуждался после ночного сна.

А человек уже успел утомиться, он тяжело дышал и жадно глотал воздух, словно путник, истомленный жаждой. Вдруг он вздрогнул, заметив коршуна, взвившегося над расселиной.

«Съел, наверное, печенье, которое я оставил», — подумал человек.

Коршун пулей помчался к раздражающей черной точке на безукоризненно белом пространстве. Человек быстро вскинул короткое ружье, висевшее на плече стволом вниз, и нажал на курок пальцем, неуклюжим от толстых рукавиц. Коршун испуганно рванулся и исчез в тумане.

Человек снова остался один, наедине с этими первобытными горами, нагими облаками и небом, никогда не видавшим городов.

Человек отвернулся от низины и стал лицом к горам. Здесь также все было белым; в тумане, словно в взболтанном молоке, виднелся Казбек. Перед ним лежал огромный язык ледника, словно высунутый небом из бледных губ.

Человек наклонился за ледорубом, который уже успел запорошить снег. Буквы, вырезанные на ручке, тоже заснежены, и имя получилось белое-белое: «Аслан».

Он закрепил на запястье ремешок ледоруба и с трудом вытащил ноги, глубоко завязшие в снегу от долгого стояния.

Второй год Аслан работает гляциологом на Казбекской высокогорной метеостанции. После окончания университета он переменил немало мест, но всем был недоволен; со студенческой скамьи мечтал он о «хорошем заработке»; мечта эта никак не сбывалась. Тогда Аслан махнул на все рукой и начал работать на метеостанции. Здесь ему в самом деле предложили высокую ставку.

Теперь он гляциолог — так называют специалистов по ледникам. Он следит за движением Гергетского ледяного массива, измеряет толщину снежного покрова. Снег питает ледник, ледник — реку, река в свою очередь питает электростанции, те приводят в движение огромные заводские станки, машины, выжимающие виноград. Аслан составляет подробные отчеты и посылает их в Тбилиси. Первый год за ним по пятам следовали сотрудники станции — Аслан не знал гор, да и дышать с непривычки было тяжело.

А сегодня он заупрямился, — хватит за мной, как за младенцем, ходить. Начальник сначала и слышать не хотел о том, чтобы пустить его одного, но потом, видимо, посчитался с самолюбием парня и согласился.

И Аслан пошел один, совсем один. Он давно готовился к этому событию — одиночество привлекало его.

Он взял с собой печенье, конфеты, компот. «Зачем тебе ружье?» — спросил начальник… «Когда-то я был охотником, возьму на всякий случай». — Этот ответ Аслан приготовил заранее.

В самом деле, зачем ему ружье? Об охоте он и не помышлял, какие тут могут быть звери? Не стрелять же по скалам!

«Нужно совсем не двигаться, если хочешь почувствовать настоящее одиночество, — подумал он. — Как пошевелишься, сразу кажется, будто кто-то стоит рядом».

Аслан просунул палец под очки и протер запотевшие стекла. За пальцем проник невыносимый режущий глаза свет — это сверкал снег. «Здесь без очков ослепнешь», — подумал Аслан, почесывая плечо.

Он улыбнулся, вспомнив один случай времен студенчества. Как-то он шел с однокурсницей по проспекту Руставели. У девушки были темные, горящие, ну прямо как головешки, глаза и губы нежные, приоткрытые, словно лепестки розы. Так помнит Аслан. Ну и вот, Аслан так же, как теперь, просунул руку под сорочку и почесал плечо. У девушки вспыхнули щеки, и губы стали казаться не такими алыми, — бесцеремонность Аслана смутила ее. Она ничего ему не сказала, но ускорила шаг, словно собиралась бежать. Ее удерживала именно та тактичность, которой недоставало Аслану.

Аслан тогда учился на первом курсе. С тех пор он многому научился, замкнулся в строгие рамки правил поведения. Его они всегда стесняли, эти рамки, но в конце концов он вынудил себя со старшими быть почтительным, с детьми — ласковым. Бранился он только про себя, а вслух старался говорить приятное.

А здесь, в тишине, вдали от мира, где нет людской суеты, где не ждешь ни с кем встречи, где никто не наблюдает за тобой и не стесняет тебя, где ты один, ты — и больше никого… тут делай, что хочешь и как хочешь, поступай, как тебе заблагорассудится. Никто тебе не сделает замечания, никто за тебя не покраснеет, не покраснеешь и ты сам…

Аслан пошел быстрее, он приближался к фирновому полю. По его расчету скоро должна показаться снегоизмерительная вышка, которую в прошлом году вместе с другими сотрудниками метеостанции он принес сюда, укрепил и отметил высоту снега.

В самом деле скоро он увидел ее и размеренным тяжелым шагом пошел по подъему. Он вспомнил, что альпинисты рассчитывают свои силы и не берут подъемов с ходу, но как они это делают — он не знал.

От ветра вышка слегка раскачивалась. Она стояла на голом склоне, воткнутая глубоко в снег. На верхушке, как флажок, прикреплена жестяная табличка, которая свободно болталась на ветру. На табличке выведено: «1957.15.VI» — дата четырехмесячной давности и отметка высоты — «4155 м над уровнем моря». Значит, Аслан поднялся всего на 800 метров от станции. Он наклонился и поглядел, до каких пор поднялся снег, записал цифру в книжку, поставил число и прилег там же на снегу.

Вот и все. За этим он сюда и поднимался, на такую высоту. В эту минуту он казался себе всемогущим. Он лег на спину, свободно раскинув ноги, прикрыл руками глаза и отдался мыслям. Он долго думал о своем прошлом, настоящем и будущем, о друзьях и родных. Ему виделась беспечная, сытая жизнь, теплая постель, знакомые женщины.

Когда ему на подбородок упала первая снежинка, Аслан этого не заметил, увлеченный приятными мечтами. Он только небрежно провел рукой по лицу, словно отгоняя мошку. Следующая снежинка растаяла на щеке, другая забралась за воротник. В одну минуту желтая штормовка Аслана стала белой. Но Аслан и этого не видел, он все лежал, закрыв глаза. Когда он наконец отнял ладони от лица — едва удержал крик.

Весь небосклон, казалось, состоял из снега.

Ветер соединял снежинки в пушистые хлопья.

Жестяной таблички на вышке не было видно.

Единственное, что еще можно было разглядеть, — был сам Аслан, его руки и ноги.

И Аслан вскочил, в испуге, с трудом отыскал ледоруб и, вконец растерянный, бросился искать свои следы. Нашел.

Этот след сейчас был единственной надеждой, единственной нитью, которая могла вывести его к людям. Он ковылял по спуску, но чем дальше, тем бледнее становился след, проложенный утром, отпечатки ботинок теряли свои очертания и превращались в маленькие, едва заметные ямки.

«Будь осторожен, — говорил ему накануне начальник, — в горах погода меняется так быстро, в себя прийти не успеешь. Чутки, словно звери, горы; если ты идешь смело — они проникаются к тебе уважением, если заметят, что трусишь, — не пощадят».

И все-таки с какой молниеносной быстротой испортилась погода, как внезапно изменилось все вокруг, будто Аслан раскрыл глаза и обнаружил, что затерялся в совсем ином мире.

Вот вам и горы! Они подобны гордой женщине: если ты не знаешь ее, не пробуй с ней заговаривать — обрежет, обольет гневом и презрением.

У Аслана оставалась единственная надежда на спасение, и та исчезала, таяла на глазах. Вот, кажется, и не видно уже следов… Или он просто не видит?..

Не видит?..

Да, не видит, они исчезли у него под ногами. Стоял Аслан, оглушенный ужасом, с исказившимся от страха лицом. В этом сгущающемся тумане не было видно ни гор, ни неба. Оставленный сзади новый след занесен снегом, и Аслан похож на человека, упавшего с неба или выросшего из земли. На этом огромном, необозримом плато была одна-единственная точка — место, где стоял сам Аслан. На минуту он представил своего знакомого горца, который каждую неделю ходил проводником на Казбек с экспедициями, который с завязанными глазами мог пройти Гергети и Чечи, Девдораки и Абано.

«Вот тебе и одиночество», — с горечью подумал Аслан. Он еще не знал, что такое непогода в горах, вблизи от пропастей.

Собранная за время отдыха энергия внезапно покинула его, он почувствовал сильную усталость и с трудом вытаскивал из снега отяжелевшие ботинки. Аслан часто терял равновесие и опирался на ледоруб. Сначала он надеялся скоро привыкнуть к ходьбе по такому снегу, но когда закружилась голова и потемнело в глазах, он весь сжался и затих — страшная мысль поразила его. Закрыв глаза, он стал шарить по карманам, достал банку с компотом и с жадностью выпил все до капли. Потом он достал конфеты и начал их сосать, скупо собирая во рту сладкую слюну и потом глотая ее, словно эликсир жизни. Постепенно страх, превратившийся в живое существо, невидимым драконом вонзил в него клыки, безжалостный и бессердечный, белоглазый ужас. Сильное желание спастись, выжить вдруг подтолкнуло Аслана, вынудило его идти дальше. Он согнулся, встал на четвереньки и стал искать свои утренние следы.

Тщетно.

Вдруг снег стал оседать под ним. Из-под земли послышался глухой гул. Волна воздуха ударила Аслану в лицо. Воздух был холодный, словно пропущенный через ледяное сито. «Я на краю пропасти!» — пронзила мозг страшная мысль. Аслан выкрикнул какое-то несуществующее, непонятное слово и на четвереньках, как зверь, отпрыгнул назад.

Снегопад прекратился так же внезапно, как и начался. Немного, на один маленький шажок отступил туман и загустел, стал плотной стеной. Аслан пришел в себя. Он лежал на снегу, ломило ушибленные руки и ноги, в голове стоял странный звон. «Наверное, я замерзаю, ведь я не двигался с тех пор, как упал», — подумал он и дернулся, как ящерица, которую пристукнули камнем. Он вполз на вершину снежного холма и только сейчас заметил пропасть. Голубоватая ледяная стена глядела на него чудовищным глазом, подернутым мутной пеленой. Вода на дне, как паук, дожидалась своей жертвы. Аслан знал свойство этой воды: сама по себе она не замерзает, но стоит попасть в нее постороннему предмету, будь то камень или комок земли, птица или человек, она в ту же минуту кидается на него, слоями оборачивает вокруг лед, сжимает и замораживает.

Не отрываясь от снега, Аслан испуганно отполз назад, из кармана его куртки выскользнул карандаш и полетел в пропасть. Аслан невольно взглянул вниз, и ему показалось, что карандаш всплыл на поверхность и, высунув кончик, тут же застыл. Аслан пересилил себя и поднялся. Туман немного рассеялся, и теперь безнадежность его положения стала еще очевидней. Он со всех сторон был окружен пропастями, он был у них в плену. Выбраться отсюда было невозможно, и любая попытка так же бессмысленна, как прыжок с самолета. Правда, между этими расселинами существовала дорога, которая, по счастью или по несчастью, вывела сюда Аслана, но отыскать ее было немыслимо. Один ложный шаг — и очутишься в пропасти.

Через четыре-пять часов опустятся сумерки, настоящие вечерние сумерки. И тогда уже и Аслана никто не отыщет и он сам не найдет дороги. А остаться здесь ночью — без палатки, без спального мешка — значило умереть.

Несколько раз подступал к нему страх смерти. Наконец сердце как будто примирилось с этой мыслью, и тогда заработал рассудок. Сам по себе, словно сторонний доброжелатель.

В кармане у Аслана была капроновая веревка, крепкая и надежная. Он выберет самое узкое место самой маленькой пропасти, закрепит во льду ледоруб, привяжет к нему один конец, другой прикрепит к поясу — и перепрыгнет через расселину. Руками он уцепится за противоположный край. Если не удержится — не беда, повиснет над пропастью, взберется обратно по веревке и снова попытает счастья. Но когда все было готово, Аслан почувствовал, что страх не позволяет ему решиться на этот отчаянный прыжок. Он не альпинист и никогда им не был. Он неопытен и труслив. Он топтался на месте, словно усталая собака, хотел кричать, но и этого побоялся. С пеной у рта, с отвисшей челюстью, быстрыми нервными движениями он ощупывал свое тело. Чтобы убедиться, что он еще жив. Он, оказывается, очень любил себя.

«Как нелепо я гибну… Гибну? Я?! Почему я должен погибнуть? Почему? Почему?..» Он закрыл лицо руками и зарыдал. Ему стало жалко себя, хотелось приласкать свои крепкие плечи, в которых играла горячая кровь, короткие и некрасивые, но такие знакомые пальцы, которые после его смерти такими же и останутся, только он этого уже не увидит…

В небе показалась какая-то тень. Это был коршун. Аслан уставился в землю. Вот здесь он будет лежать, у самого края пропасти, съежившийся, навеки застывший, а коршун долго не посмеет подлететь к трупу. Будет приближаться постепенно, сначала усядется вдали, потом перелетит пропасть и сядет у его головы, около глаз, бесстрашно вскочит на ствол ружья… В самом деле — ружье! Он совсем забыл, что у него есть ружье!

Уцепившись за новую надежду, он начал думать, как использовать ружье. Нет, ружье ему не помощник. С горя он хотел было прицелиться в коршуна, но даже не смог поднять рук и нажать курок. Он весь дрожал и уже начинал замерзать от долгого сидения на снегу.

Приятная дрожь прошла по телу, разум затуманился. Аслан задремал и не хотел, чтобы что-нибудь помешало сну, который сковал его мускулы и уже подбирался к мозгу. Где-то глубоко сидела мысль, что надо написать письмо, которое завтра или послезавтра найдут, на его замерзшем трупе. Он не раз слышал, что альпинисты поступают таким образом… Эта сладкая дремота, эта пьянящая, дурманящая дремота была такой приятной, такой уютной… Он уже видел смерть, которая не шла к нему, не приближалась, а напротив — вместе с его дыханием выходила из тела и росла, раздувалась и удалялась от Аслана.

Внезапно раздался оглушительный грохот — будто горы рушатся. Сорвавшиеся с вершин валуны сдвинули огромную массу рыхлого снега и, на мгновение оглушив окрестность, также внезапно затихли на дне пропасти, Аслан раскрыл глаза. И тут же им овладел страх, страх, что он засыпает, погибает. Этот шум, эта коварная гора, мечущая камни, которая погубила, должно быть, немало альпинистов, для Аслана оказалась спасительницей. С новой силой забилась в нем жажда жизни. Он должен выдержать всю ночь, должен выдержать вот так, окруженный пропастями, не засыпая. Если он не заснет — он спасен. Но выдержит ли он?

Аслан протер снегом глаза и стал растирать щеки. Наклоняясь за снегом, он вдруг застыл, как завороженный уставился на белую поверхность, на которой явственно проступали… Ну да, он не мог ошибиться! Явственно проступали…

— Следы тура!.. — прошептал Аслан, пораженный неожиданным открытием. — Следы тура! Господи, неужели…

Аслан пополз вперед, устремленный к одной-единственной цели. Он хватался за ускользнувшую было жизнь, как утопающий за соломинку, уцепился за аккуратно следующие одна за другой ямки следов. Он крепко, будто когтями, впивался пальцами в снег, продвигаясь вперед, как ищейка, обнюхивая свежий след. Наверное, тур заблудился в сумерках и не стал прыгать через расселины, а пошел в обход, выбирая путь безопаснее. Если бы ему приходилось перемахивать через пропасти, след ложился бы длинной полосой, но он шел не спеша, — значит, нашел тропку — и пошел по ней, по дороге, которая должна вывести из проклятого кольца пропастей. Нет, Аслан не обречен! Горы словно сжалились над ним и послали ему спасителя.

Аслан больше не обращал внимания на расселины, не боялся сорваться, он всецело доверился турьему следу. Этот след был для него сейчас самой большой истиной и мудростью. Про себя он беседовал с туром. Льстиво обращался к нему. «Мой дорогой, мой любимый, какая же ты умница! Куда до тебя человеку! У него и соображения на это не хватит!..» Он заискивал перед туром, так, на всякий случай, чтобы доброе животное не скрыло от него свой след.

След петлял по узкой седловине между пропастями. Да, человек, будь он семи пядей во лбу, не отыскал бы этого пути.

Аслан остановился передохнуть, вспомнил, что позабыл ледоруб на холме, почувствовал, как оттягивает плечо ружье, но не посмел оставить его, словно готовился к решительной битве и хотел быть во всеоружии.

Переход через седловину походил на скольжение по лезвию ножа. Аслан полз на животе, ободрав всю одежду, чувствуя, как холодит тело лед. Снег окрасился кровью.

На западе небо пожелтело, потом заалело, и на нем возник бледный диск солнца. От вершины ледника к востоку спешили тучи, словно по срочному вызову, оборванные и расползшиеся. Теперь ясно были видны вершины Орцвери и Спартака и между ними, чуть пониже, горы Кавказского хребта, словно звенья небрежно брошенной цепи.

Аслан продолжал карабкаться, не упуская из виду следов, хотя это было уже не нужно. Он вышел на безопасное место. Он поверил в это не сразу. Сел на снег и улыбнулся, но на лице не мелькнуло и тени улыбки, оно не подчинялось выражению радости, привыкшее за это время к ужасу и отчаянию.

Небо немного очистилось, горные вершины осветились лучами солнца. Словно ничего в природе и не происходило. Аслан спасен. Он опять принадлежал миру, был с людьми, он завтра же может поехать в Тбилиси и посидеть в ресторане. Он может напомнить начальнику, что тот обещал подарить ему авторучку, в которой запаса чернил хватает на два месяца. Он вспомнил, что год назад видел такую ручку у администратора сухумской гостиницы. «Поеду на море, — решил Аслан, — что может быть лучше: пароходы, женщины, вино…»

Аслан потер кончики пальцев снегом, смочил их слюной, поднял разорванную рубаху и приложил к ране. Почувствовал ожог. Пошарил в карманах, нашел конфету, облепленную крошками табака, и с наслаждением принялся ее сосать.

Он долго сидел так и глядел на следы тура, которые круто сворачивали влево и исчезали за перевалом. Но Аслан не думал о туре, он любовался красотой заката, бесконечностью мира, расстилавшегося у его ног, и дорогой, которая через два-три часа приведет его на метеостанцию. Там его напоят горячим чаем с коньяком, накормят теплым, только что выпеченным хлебом, спросят, почему он задержался, и Аслан скажет, будто бы он специально оттягивал свое возвращение, потому что хотел испытать себя. Потом расскажет, как очутился среди пропастей. А про то, как боялся смерти? Нет, про это не стоит. А про тура? Про его следы? Возможно — да, а может, и нет, — смотря, как пойдет разговор.

Аслан поднялся, опираясь на ружье как на палку, и устало волоча ноги, поплелся по спуску. «И все же какие все черствые, — подумал он о своих товарищах, — ведь могло же со мной что-нибудь случиться, а они даже не вышли меня выручать!» Аслана передернуло, он вспомнил, как он ждал смерти, обессиленный, замерзший, валяющийся на снегу, как труп. Вспомнил, как схватился за турий след, словно срывающийся в пропасть — за слабую поросль моха. И вдруг почувствовал себя оскорбленным; гм, тур… подумаешь! Если бы не его, Аслана, воля и выдержка, он был бы уже мертв!

Шел Аслан, и одна мысль сменяла другую. Теперь он обратился к прошлому. Перед глазами встала та девушка, с горящими, как головешки, глазами, подруга по институту, которая теперь работает в Абастуманской обсерватории и все еще не замужем. «Поеду в Абастумани, — подумал Аслан. — Что может быть лучше: воздух, сосны и — она!»

Он осторожно спустился по тропинке, змеей скользящей в овраг, и внезапно остановился. На обрывистой противоположной стороне, над которой стеной возвышалась высокая гладкая скала, стоял тур, выставив рога в боевой готовности, и любопытными глазами смотрел на Аслана. Он бы, наверное, убежал, напуганный появлением человека, но… все дороги вокруг отрезаны… бежать некуда. Он может прыгнуть только сюда, к Аслану…

Животное застыло, как изваянье. Тур и тогда не двинулся, когда человек громко засмеялся и устало опустился на колени, обеими руками взявшись за свою «палку», словно впервые ее увидев. Потом человек поднял «палку», приложил к плечу, и сразу превратился в черную точку. Наивно и доверчиво тур глядел на человека… Но что это?! Из точки вырвалось пламя… Только это успел заметить тур, в глазах у него потемнело, в ушах оглушительно загудело, ноги подкосились, и он сорвался вниз. От выстрела зарычали горы, словно раненый лев. Долго-долго гремело эхо, передавая все дальше и дальше страшную новость…

Тур лежал прямо перед Асланом, он дернулся несколько раз, потом застыл, повернувшись к небу, — вольный сын гор…

Аслан подбежал к добыче. Он был в восторге: убить тура — этим бывалые охотники-горцы и те гордятся! А тут Аслан, горожанин, уложил такого зверя с одного выстрела! Как обрадуются товарищи, какой шашлык будет у них вечером!

Аслан достал из кармана капроновую веревку и размотал ее. Только великан мог бы взвалить на плечи огромную тушу. «Ничего, что-нибудь придумаю». Аслан не мог удержать радостного биения сердца. Он узлом связал конец веревки, теперь он накинет петлю на задние ноги тура, и…

Внезапно налетевший ветер зашевелил волосы на голове Аслана. Первая снежинка опустилась на ствол ружья.

Аслан встревоженно поглядел на небо…

Неизвестно откуда взявшаяся бурая туча, коршуном развернувшая крылья, словно грозный хозяин гор, надвигалась прямо на Аслана и росла с быстротой молнии, словно войско, по пути собирающее воинов.

Вот она уже растянулась на все небо, отрезала вершины гор, бесцеремонно дунула Аслану в лицо холодным мутным туманом, коварно подкралась сзади и, окутав его со всех сторон, закрыла ему все пути. Добившись своего, она удовлетворенно вздохнула и, как неумолимый палач, принялась завязывать Аслану глаза.

«Я погиб», — мелькнуло у него в голове, и эта мысль расслабила все его тело.

Он закрыл лицо руками, словно пытаясь с закрытыми глазами разглядеть то, что скрыл от него туман.

Вокруг ничего не было видно: ни тура, ни ружья, ни дороги. Ни надежды не оставалось никакой, ни сил на что-то надеяться. Утренняя непогода казалась бледным сном. Теперь сон этот сбывался с десятикратной силой.

Небо совсем исчезло, Аслану казалось, что земля уходит у него из-под ног, что наступает первобытный хаос. И в этом небытии странным и никчемным казалось существование человека. И гневные, полные мщения дикие тучи, снег и ветер, внезапно сгустившийся мрак, — все злые силы природы объединились, заключили между собой союз, чтобы вершить суд и вынести приговор этому лишнему, никчемному существу…

…Стоял октябрь, и внизу, в долине, у крестьян, вышедших на сбор винограда, пальцы были сладкими и липкими от густого виноградного сока.


1958

Зеркальщик Отия

Машина подъезжала к Кутаиси. Утомленный долгой дорогой, Давид, откинувшись на спинку мягкого сидения и отдавшись мечтам, гнал автомобиль. Ему было, о чем помечтать. В это утро в Тбилиси пришла телеграмма с кутаисского автозавода. Инженера Давида Бацикадзе вызывали по срочному делу. «Срочное дело» — это испытания нового грузовика, сконструированного им, Давидом.

«Сегодня вечером все решится», — думал Давид.

У Хорагоули Кетеван — жена Давида — пересела назад в надежде заснуть, но не смогла; холмы и горы Имерети, быстрые, извилистые реки заворожили ее. Кетеван впервые едет в Кутаиси — на родину мужа.

Давид боялся, что, занятый заводскими делами, не сможет как следует показать жене родной город. Ей, конечно, интереснее гулять по городу и развлекаться, чем сидеть и ждать результата испытаний. За всю дорогу Кетеван ни слова не проронила о новом грузовике, словно и не вспоминала о нем. «Счастливая, ничего ее не тревожит», — немного обиженно думал Давид.

— Когда же появится город? — спросила Кетеван, выглядывая в окно.

— Пока видна только парашютная вышка.

— А где она?

— По левую сторону.

— Теперь вижу.

— Потерпи немного. — Давид переключил скорость. Машина шла на подъем. — Следи за моей рукой. Видишь церковь?

— Вижу.

— Чуть правее и ниже развалины храма Баграта.

— Ого, какой огромный! Сегодня мы успеем его посмотреть?

— Я бы на твоем месте, — Давид бросил на жену быстрый взгляд, — не признавался, что никогда не был в Кутаиси.

— А я и не признаюсь до завтрашнего утра, а завтра буду уже все-все знать.

— Сомневаюсь, — проговорил Давид, словно делая про себя какое-то заключение. — Мне придется ехать прямо на завод, а дальше будет видно.

Они замолчали. Машина въехала в пригород, громыхая по неровной мостовой. Кетеван глядела по сторонам, боясь пропустить что-нибудь интересное. К заводу можно было проехать по новому мосту, но Давид повел машину к центру города, мимо театра, парка и новой гостиницы. У Белого моста он немного притормозил.

— Здесь я учился плавать, — обернулся он к жене. — Прямо с перил мы прыгали в реку.

— С такой высоты? — Кетеван гибко перегнулась, чтобы поглядеть, далеко ли до воды.

— Ну да, голышом мы вылезали из воды. Представляешь, посреди города — и раз-два-три… прыгали обратно.

— А потом?

— Что — потом?

— Что ты делал потом, когда вырос. Так голышом и бегал?

Автомобиль оставил позади Белый мост и выехал на широкий проспект.

— Потом я работал на Рионгэсе. Когда мы отвели воду в канал, река обмелела и найти место для плавания стало нелегко.

Кетеван засмеялась.

— Почему ты смеешься?

— Так просто. Представила себе, как ты разыскиваешь глубокое место, чтобы искупаться. Наверное, ты был смешным мальчишкой.

— Знаешь, когда мы искали, нам и в голову не приходило, что реку-то мы сами высушили.

Давид взглянул на часы.

— Кетеван!.. Хочешь, я покажу тебе дом, в котором родился?

— Неужели найдешь?

— Конечно, если тебе интересно.

«Тебе самому интересно…» — подумала Кетеван.

Машина свернула влево и опять запрыгала по булыжникам.

— Дом каменный, — говорил Давид, — крыльцо без дверей — дверь дальше, где кончается лестница. В Кутаиси много таких домов, но я обязательно узнаю свой, — он обернулся к Кетеван. — Я никогда не рассказывал тебе про зеркальщика Отию?

— Нет. А что это за история?

— Сейчас расскажу.

— Ты вообще ничего не рассказывал про свое детство, — упрекнула Давида Кетеван.

— Но и ты не донимала меня вопросами, — отозвался он, поворачивая зеркальце к себе, чтобы видеть жену.

— Тоже правда, — виновато вздохнула Кетеван.

— Вот он! — воскликнул Давид, останавливая машину.

Кетеван взялась за ручку и опустила стекло.

— Вот то окно, крайнее, наше, когда я болел корью, отец подвел меня к этому окну и позволил выстрелить из ружья.

— А сколько тебе было лет?

— Семь или восемь.

— И ты сам стрелял?

— Может, и нет, наверное, отец нажал курок… Но тогда мне казалось, что я сам выстрелил… Давай войдем во двор!

— Неловко… незнакомые люди…

— Идем-идем, я возьму ведро, как будто мне нужна вода для автомобиля.

— А я? Ну ладно, я попрошу напиться.

— У тебя небось и в самом деле горло пересохло, целый день в пути…

Давид достал из багажника маленькое ведерко и пошел к дому. Кетеван следовала за ним, жадно оглядывая дом, словно знакомясь с каким-нибудь историческим памятником. Она запоминала все: дождевую трубу, разрисованную ржавчиной, словно орнаментом, каменные плиты тротуара, истертые и неровные.

Давид открыл калитку и остановился.

— Проходи ты раньше, — сказала Кетеван.

— Не полагается, — улыбнулся Давид. — Дорогу молодой невестке!

Во дворе какая-то женщина развешивала белье. Из-под мокрой простыни выглядывали босые крепкие ноги, над веревкой сновали покрасневшие от стирки руки. Потом руки исчезли, ноги задвигались, край простыни откинулся и показалось исполненное любопытства лицо полной пожилой женщины.

— Вы разрешите нам набрать воды? — улыбнулся Давид, слегка качнув ведерком.

— Господи, да сколько угодно. — Женщина указала на кран и добавила, взглянув на Кетеван: — Я сейчас стакан вам вынесу.

— Не беспокойтесь, — в тон ей, также вежливо и предупредительно, отозвалась Кетеван.

— Ну что вы, какое беспокойство! Нанулия! — крикнула женщина и, не дожидаясь ответа, заспешила к дому.

— Кетеван, — заговорщицки прошептал Давид, — вот в этой галерее я спал летом. А тут, посреди двора, был бассейн. Однажды в нем утонули наши куры. Я помню — белые были такие куры. А видишь лавровые кусты? Там я впервые увидел светлячка… тогда я был совсем маленьким. — Глаза Давида как-то особенно блестели. С такой наивной точностью он перечислял все свои проказы, словно эти детские воспоминания превратили его в ребенка и уподобили его речь ребячьей болтовне.

Кетеван не сводила с мужа ласкового взгляда.

Хозяйка вынесла стакан с блюдечком. Старательно вымыла их под краном, наполнила до самого края и торжественно подала Кетеван.

Когда утолил жажду и Давид, она спросила, набравшись наконец смелости.

— Вы случайно не из Тбилиси едете? — и взглянула на машину.

— Оттуда, — подтвердил Давид.

— Говорят, в этом году многие проваливаются на вступительных экзаменах!

— Я тоже об этом слышал. «Наверное, у нее сын или дочка сдают в институт», — подумал Давид.

— Вы теперь в Цхалтубо?

— Нет, на завод.

— На автомобильный? — женщина почему-то обрадовалась.

— Да.

— Простите, как ваша фамилия?

«Срежется, ничего не поделаешь, — подумала она. — Пойдет на завод работать».

— Бацикадзе Давид.

— Фамилия знакомая. — Это она сказала просто из вежливости. Пожелав супругам счастливого пути, женщина направилась к дому.

Давид облегченно вздохнул, взял Кетеван под руку и указал ей на каменную ограду.

— Тут стояла мазанка, теперь ее снесли. А жил в ней тот самый зеркальщик Отия, о котором я тебе говорил. Интересный был человек! Теперь я это понимаю, а тогда, конечно, ничего не соображал. Приехал он сюда из Чиатура. Там работал на добыче марганца, придумывал машину для промывки руды, чтобы река не чернела и не уносила ценное сырье. На руднике Отия прослыл чудаком и приехал в Кутаиси — искать счастья. Он был рожден настоящим инженером. Чего он только не изобретал! Всем кутаисским фаэтонам он прицеплял автоматические счетчики, сам ездил на велосипеде, собранном своими руками. Первый в городе распространил газовые фонари… Да, мастер был на все руки, а осталось за ним прозвище «зеркальщик». И вот почему. Вбил, бедняга, себе в голову заменить в зеркальном производстве серебро и золото простым металлом. Тогда и начались его мучения. Днем и ночью возился он с разными растворами, наносил их на большие и маленькие стекла, но назавтра сам же разбивал неудавшиеся зеркала, которые все искажали. Вот под этой оградой валялись осколки. Наверное, если разрыть землю, то и сейчас можно их увидеть. Утром, когда я выходил во двор, куски кривых зеркал ослепляли меня, отражая солнечные лучи, сверкали и искрились… Гора осколков росла. Мальчишки со всей улицы бегали к нам за зеркалами, чтобы пускать солнечных зайчиков…

Кетеван не отводила взгляда от каменной ограды, стараясь представить себе зеркальные осколки, некогда наваленные под ней волшебной сверкающей горой.

Во двор опять вышла хозяйка и, удивленная, остановилась. Она думала, что гости давно ушли.

— Я вынесу вам стулья! — опять засуетилась она.

— Спасибо большое, мы уже уходим, — извиняющимся тоном ответил Давид.

— Отия женился на хрупкой, застенчивой девушке, — продолжал он шепотом. — На свадьбе было немного гостей — четверо-пятеро старых друзей. Стол накрыли во дворе. Если бы ты знала, что творилось с зеркалами… Они так веселились, словно их тоже пригласили на свадьбу. Вместо пяти гостей отражалась целая сотня. И это сборище пировало, поздравляло молодых, плясало и пьянело от вина и песен… Прошел год. И несчастье обрушилось на Отию. Умерла от родов жена. Тысяча гробов отражалась в осколках, когда покойницу выносили со двора… Знаешь, Кетеван, если бы не Отия, не вышло бы из меня никакого инженера, и вообще человека бы не получилось. Ничему бы я в жизни не научился. Отия не добился своего — не заменил ничем серебра и золота, но он научил меня упорному труду.

Кетеван понимающе улыбнулась мужу. Она и сама не знала, что ей больше понравилось — история про зеркальщика Отию или то увлечение, которому Давид по-детски поддался. Она задумчиво глядела на его поседевшие виски.

— Испытания твоей машины закончатся сегодня?

— Должно быть, если все будет в порядке. — Давид вдруг забеспокоился и торопливо повел жену к выходу.

— Не волнуйся, все будет хорошо, — сказала Кетеван.


1959

Девочка, которая не видела моря

Под самой Мтацминдой в асфальтированном дворике двухэтажного дома маленький мальчик подбегает к крану и подставляет под хлесткую струю горлышко зеленой бутылки. На мальчике короткие штанишки и белая рубаха, волосы намочены и тщательно расчесаны.

Утро.

С вокзала доносится баритон электровоза, мальчик оборачивается и, щурясь, вглядывается в даль, словно пытаясь увидеть, стоит еще поезд или уже ушел.

«А отец все еще спит. Мы обязательно опоздаем», — встревожился мальчик. Он отнял бутылку от крана, и струя, ударившись в землю, обрызгала ему ноги. Когда электровоз загудел вторично, мальчик быстро побежал к дому.

К его радости отец уже встал.

Ладо всем телом налегал на крышку переполненного коричневого чемодана, только закроет, как замок — щелк! — и раскрывается.

— Кетеван, придется что-нибудь достать, не закрывается! — крикнул он жене и выпрямился, заметив вошедшего сына.

— Вовремя ты подоспел, Гия, страшно хочется пить.

— Это нам в дорогу. — Гия спрятал бутылку за спину.

— Ничего, на вокзале мы ее снова наполним, а вода все равно нагреется, — Ладо взял бутылку и жадно приник к ее прохладному горлышку.

Из соседней комнаты вышла Кетеван в узком платье из легкой ткани. Высокие каблучки ее туфель стучали по паркету. Ладо с улыбкой оглядел ставшую вдруг выше и красивее жену.

— Тебя там похитят, — сказал он.

— Тебе, конечно, хочется, чтобы меня похитили, но меня не похитят, — пошутила Кетеван.

— Не говори глупостей, — нахмурился Ладо, но тут же опять улыбнулся, обнял жену и поцеловал.

Через двадцать минут они стояли на улице и ждали такси.

— Мы опоздаем, — волновалась Кетеван, то и дело поглядывая на часы, — мы непременно опоздаем, и виноват будешь ты!

— Если опоздаем, виноват буду я, — спокойно отвечал Ладо, — но дело в том, что мы не опоздаем.

— Ты поздно заснул вчера?

— Очень, — Ладо оживился.

— Писал что-нибудь?.. Гия, вернись на тротуар!

— Нет, ни одной строчки, но зато обдумал новый рассказ. Думаю, получится неплохо…

— Когда ты приедешь в Сухуми?

— Постараюсь на той неделе, а если нет, то в конце месяца, побуду с вами денька два… Кетеван, хочешь, я расскажу тебе…

— Я боюсь, что нам не дадут отдельной комнаты, — сказала Кетеван.

— Дадут, попроси директора санатория… Знаешь, что я придумал…

— Я беспокоюсь за Гию, он так любит купаться…

— Не отпускай его одного — и все… Рассказ будет такой…

— Одна и я боюсь купаться. До твоего приезда я, наверное, не войду в море.

— Вот и прекрасно.

— Такси, мама, такси! — закричал Гия и побежал по спуску за автомобилем.

Заскрипели тормоза, такси остановилось поодаль, водитель высунулся из окна и задним ходом подъехал к пассажирам. Они сели в машину, и их узкие тени поглотила, вобрала в себя огромная тень машины. Гия захотел сесть впереди рядом с шофером.

— Кетеван, — зашептал Ладо, — знаешь, о чем я напишу рассказ?

— О чем?

— Я думал всю ночь о тебе, о Гие…

— Ну и что? — Кетеван заинтересовалась.

— Представил себе, как вы будете без меня там, на море. Представил себе все: как вы приезжаете, первый день у моря, восторг Гии — он ведь еще не видел моря… У одного английского или французского писателя есть рассказ: девочку, которая никогда не видела моря, с завязанными глазами подводят к самой воде, а потом повязку снимают, и, пораженная величием и красотой моря, она теряет сознание…

— Гия сознания не потеряет, — улыбается Кетеван.

— Да, потому что он еще слишком мал, чтобы понять… Ты тоже была маленькой, когда впервые увидела море?

— Да, меня возили на побережье каждое лето. — Кетеван лукаво блеснула глазами и спросила: — Так ты напишешь рассказ про Гию и про меня?

— Нет, я хочу написать рассказ о девочке, которая никогда не видела моря.

— Никогда, совсем никогда? Или когда состарилась…

— Эта девочка не успела даже повзрослеть. Она умерла, так и не увидев моря.

Кетеван пристально поглядела на мужа, его голос показался ей странным. Опухшие от бессонной ночи глаза, казалось, блестели от набежавших слез. Словно он видел перед собой несчастную героиню рассказа.

«Какой он еще ребенок, — подумала Кетеван, — переживает из-за выдуманной истории».

— Почему же ты все-таки убиваешь эту девочку? — спросила она мужа.

— Не я, а война убивает ее.

— Война?

На некоторое время оба замолчали.

— Кетеван, — начал Ладо, — я хочу описать любовь юноши и девушки, сильную, безрассудную, какой бывает первая любовь. Они случайно знакомятся в один прекрасный летний вечер на тбилисской улице, полной народу. Он — студент первого курса, она — школьница. В тот же вечер они впервые остаются одни… — Ладо запнулся, — вообще они встречаются всего три раза…

— Почему именно три? Пусть они встретятся еще, — заметила Кетеван.

— Еще? — поднял брови Ладо. — Можно, поглядим… Так вот, они впервые остаются одни… Беседа между ними идет сдержанная, застенчивая, но зато совсем иначе звучат их голоса, никогда юноша не был так остроумен и ловок, никогда девушка не была так изящна и нежна. В ту минуту они не знают, не чувствуют, что ими движет неведомая сила, та, что выше и сильнее всех остальных. У девушки черные брови, изогнутые, словно лук, и голубые глаза. Каштановые волосы разделены белой полоской пробора. Ей шестнадцать лет. Она еще не ощущает своей привлекательности, не осознает своего очарования. Она еще дитя. Она любит музыку, любит ее, как живое существо, по понедельникам ходит на симфонические концерты. Она и сама еще не знает, почему ее так сильно влечет музыка. Вот и юноша этот привлек ее, словно любимая мелодия, а она и в тайне этого чувства не может разобраться. Она словно слушает новый мотив, который бросает ее в дрожь, кружит голову. Сила этого нового ощущения так же непостижима, как сила музыки. В этот вечер они скоро расстались, и девушка сказала…

— Кино, мама, ведь это кино! — вдруг воскликнул Гия, тыча пальцем в стекло автомобиля.

— Да, кино.

— А в Сухуми тоже есть кино?

— Конечно.

— А зоопарк?

— Вот приедем — увидишь.

— Знаешь, какие пальмы в Сухуми? — Шофер с улыбкой покосился на мальчика.

— Дальше, Ладо, дальше! — торопила мужа Кетеван. — Что же сказала девушка?

— Она сказала: мне надо домой, чтобы успеть приготовить уроки. А юноша ответил: завтра воскресенье, ты сможешь позаниматься завтра. Нет, сказала девочка, это не школьные уроки, я должна приготовить немецкий. Она с детства изучала немецкий язык и могла свободно читать толстые книги.

— Ладо!

— Да?

— А разве это важно для рассказа?

— Что?

— То, что девочка знала немецкий.

Ладо задержался с ответом.

— Наверное, это имеет свое значение, — Кетеван пришла ему на помощь, — иначе бы ты не придумал!

— По правде говоря, — Ладо покраснел, — эта деталь в рассказе не играет никакой роли. Никакой, — почему-то повторил он.

— Тогда зачем ты перегружаешь произведение? — Теперь покраснела Кетеван: она редко осмеливалась делать мужу замечания. — Прости, что я прервала тебя, — добавила она.

— Я хочу подробно, до мелочей, описать их первую встречу, потому что в действительности их знакомство в тот вечер началось, в тот вечер и кончилось. Не кончилась только любовь…

— Что тебе задано на урок? — спросил юноша.

— «Вертер». Запись от восьмого ноября. Я должна выучить ее наизусть.

— Как ты хочешь назвать девочку? — неожиданно спросила Кетеван.

— Как назвать? Не знаю… каким-нибудь красивым именем: Нана, Манана, Мзия… или Хатуна.

— Пусть будет Хатуна, — решила Кетеван, — а юношу — юношу… все равно, как хочешь.

В тот вечер он впервые проводил ее домой. Шли они не спеша, и им в голову не приходило, что их счастье будет таким коротким. Когда они проходили мимо университета, девочка вдруг остановилась. Белое здание стояло, облитое лунным светом. Хатуна сложила ладони, будто на молитве, и восторженно воскликнула:

— Ах, как красиво! Как будто песня!

Юноша в первый раз услышал ее по-детски прерывающийся голос. Он любил все непосредственное и искреннее. Он повторил про себя: «Как будто песня!» — и заглянул Хатуне в глаза.

Девочка сама походила на песню, созданную природой в минуту вдохновения. В этой песне нельзя было изменить ни одной нотки…

— Парня назови Ушанги! — прервала мужа Кетеван.

— Ладно, пусть будет Ушанги. В ту ночь он долго не мог заснуть, ворочался в постели, думал о Хатуне, все старался представить ее лицо, улыбку, но воображение не подчинялось ему. Только появятся черты Хатуны, только вздрогнет и радостно забьется сердце, как все исчезает, ускользает, гаснет… Внезапно он вскакивает с постели, босиком бежит к книжному шкафу, находит «Страдания молодого Вертера» и раскрывает на нужной странице: 8 ноября… В этот день Вертер долго сидел на том месте, где накануне прошла Лотта… Сердце Ушанги переполнено. Он, перед тем как заснуть, повторяет прочитанные строки, и ему приятно сознавать, что эти же слова произносила сегодня Хатуна.

— Знаешь, Ладо, — опять не утерпела Кетеван, — все это очень интересно. Твои герои по-настоящему любят друг друга, но мне кажется, «Вертер» немного ни к чему. Если уж так необходимо, возьми что-нибудь другое. «Вертер» оставляет впечатление случайной детали.

— Случайной? — Ладо удивился, обдумывая замечание жены.

Такси выехало на привокзальную площадь и остановилось у самого тротуара, словно лодка у берега.

— Приехали! — воскликнул Гия и всплеснул руками.

Поезд, стоявший на первом пути, ждал отправления, словно оседланный, взнузданный конь. Пассажиры уже освоились в вагонах, некоторые даже успели переодеться, и стояли в коридоре, будто у окон собственного дома, беседуя с провожающими.

Гия, Кетеван и нагруженный чемоданами Ладо с трудом пробрались по коридору мягкого вагона и вошли в купе. Гия моментально приник к окну, Ладо уложил вещи и взглянул на часы: до отхода оставалось десять минут. Им вдруг овладело беспокойство.

— Кетеван… — начал было Ладо и замялся.

— Да-да, в самом деле, ты же не закончил, рассказывай, а не то поезд отойдет. — Кетеван, казалось, проникла в его мысли.

Ладо, будто только этого и ждал, начал сбивчиво рассказывать, чтобы успеть все сказать, чтобы Кетеван узнала до конца историю этой любви, чтобы после ее отъезда Ладо каждую ночь представлял себе лицо Кетеван, заинтересованной и поглощенной этой историей.

— Потом началась война, началась эта страшная война, но Хатуна и Ушанги не знали, что такое война и поэтому не боялись ее. Ушанги искал Хатуну по всему городу и никак не мог отыскать. Наконец он случайно узнал, что она тяжело больна, что отец ее погиб на фронте и она осталась сиротой. И Ушанги впервые почувствовал, что такое война, ощутил ее грозное дыхание.

Он разыскал маленький кирпичный домик. До поздней ночи он стоял под окнами, твердо и упорно, как солдат на посту. И если ему удавалось разглядеть тень, мелькнувшую в слабо освещенной комнате, или если шевелилась занавеска на окне, для него это было целым событием, этого ему хватало до следующего утра, чтобы мечтать и думать о Хатуне. Он еще сильнее полюбил ее, стремился к ней, радовался и тосковал. Ему казалось, что Хатуна — существо с другой планеты, гостившее на нашей земле. И ему хотелось, чтобы у нее осталось хорошее впечатление от жизни на земле, чтобы она полюбила землю и ее обитателей.

Однажды Хатуна вышла из дому; любовь и преданность юноши, казалось, поставили ее на ноги, но это было лишь видимое выздоровление, это было слабое движение листка, сорванного с дерева. Хатуна в последний раз вышла на улицу, словно для того, чтобы попрощаться с единственным городом на земле, с которым она успела познакомиться за свою короткую жизнь. И до ухода Ушанги на фронт они встретились еще дважды. Беседа их была еще более сдержанной и застенчивой, чем при первой встрече.

С фронта юноша писал ей письма, разлука придала ему смелости, и он писал о своей любви, о счастливом будущем и яркими красками расписывал грядущую встречу. Хатуну болезнь опять свалила в постель, бледными худенькими пальцами она ласкала письма Ушанги и тихо плакала.

— Ладо, — прервала его Кетеван, — зачем тебе фронт, зачем эта болезнь, пусть они встретятся не три раза, а сто, тысячу раз, пусть они поженятся и будут счастливы.

— Ты так думаешь, Кетеван?

— Да, но сначала расскажи так, как у тебя было задумано.

— Хатуна умерла. Растаяла, как тает в воздухе поздний весенний снег, не успев коснуться земли. Она так и не увидела моря, так и не узнала любви. А письма Ушанги все шли и шли с фронта, он все клялся в любви и расписывал волшебными красками их будущее.

В конце концов родственники Хатуны не выдержали и сообщили юноше грустную весть. После войны Ушанги вернулся в Тбилиси. Город праздновал победу.

«Поезд номер 63, Тбилиси — Сочи через две минуты отходит с первого пути», — объявил по радио диктор.

— Ладо, скорей, не то останешься, — взволновалась Кетеван, вскакивая с места.

— Не останусь, — сказал Ладо, и тон его очень походил на тот грустный, которым он вел свое повествование.

Ладо обнял Гию, который все высовывался в окно, потом обернулся к жене и мягко провел рукой по ее щеке.

— Ну, я пошел! Будьте умниками.

— Приезжай, мы будем ждать! — сказала Кетеван. — Гия, папа уходит!

— Мы уже попрощались. — Ладо еще раз поцеловал сына. — Приеду — научу тебя плавать. Будешь плавать лучше всех! — прошептал он на ухо мальчику. Тот радостно кивнул.

Кетеван проводила мужа до дверей. Поезд тронулся. Ладо поцеловал ее и спрыгнул на платформу.

Когда последний вагон исчез из глаз, Ладо пошел к выходу, низко опустив голову, словно считая собственные шаги. Подходя к тому месту, где они выходили из такси, он снова услышал голос Кетеван: «Дальше, Ладо, дальше?»

«Дальше… я вернулся в Тбилиси. Война только окончилась, и все, от мала до велика, праздновали победу. В первый же вечер я пошел к тому домику и встал под окнами. Эту девочку звали Зейнаб, и мы в самом деле встречались с ней только три раза. Я стоял под окнами и плакал, и мне не стыдно в этом признаться. Я жалел Зейнаб, ведь она ничего не успела узнать в жизни… Но для войны это не имело значения».

Проходя мимо магазина, Ладо взглянул на витрину и внезапно вспомнил бутылку, пустую бутылку, которую надо было наполнить водой и дать Гии в дорогу. Он резко повернулся и зашагал опять к вокзалу, как будто поезд можно было догнать…

Ладо не помнил, как сел в троллейбус и вышел на остановке у университета. Тут он вспомнил тот лунный вечер и восторженный голос Зейнаб:

«Ах, как красиво! Как будто песня!»

Ладо понурился и медленно пошел по улице. Скоро он остановился у маленького кирпичного домика… Он остановился под окнами, и, как раньше, сердце у него заколотилось. Как и раньше, он ждал, когда зашевелится занавеска и мелькнет тень в глубине комнаты. Стоял Ладо, а в ушах у него звучал голос Кетеван, удивленный и обиженный: «В это трудно поверить, Ладо, — для рассказа это не пойдет, надо придумать что-нибудь другое. Не мог Ушанги столько времени помнить Хатуну, не мог прийти к ее дому и стоять под окнами. Нет, Ладо, в жизни так не бывает. Кто в наше время способен на такую любовь…»

Стоял Ладо, стоял у дома девочки, которая никогда не видела моря.


1959

Руки

Мелано — девушка неприметная. Если она с вами не заговорит, вы никогда не обратите на нее внимания и, не взглянув, почувствуете, что прошли мимо дурнушки. А может получиться иначе: идете вы, скажем, по улице и слышите сзади девичьи голоса. У одной из девушек такой мелодичный голос, что кажется, не говорит она, а поет. Голос этот проникает вам в самое сердце. Но вы оглядываетесь — и видите Мелано, низкорослую, невзрачную. Это обязательно окажется Мелано, потому что нет больше на свете девушки, которая заставила бы вас оглянуться на свой голос. Так и шутят на фабрике друзья Мелано: она разве что по телефону увлечет кого-нибудь, а свадьбу, если сыграет, то во время солнечного затмения.

Мелано двадцать один год. Она уже давно научилась отдаваться мечтам, волшебным, воздушным, а если бы ее сокровенные мысли произносились вслух или были бы зримы, наверное, она привлекла бы не одного юношу. В мечтах она представлялась себе такой неотразимой красавицей, что сама влюблялась в себя.

А на самом деле Мелано не нравятся ни ее глаза, глубоко сидящие и от насупленных бровей кажущиеся еще меньше, ни слишком полные губы, ни руки с короткими пальцами — все почти одной длины. А о ногах лучше и не говорить. Вот почему Мелано избегает парней. Чем они красивее, тем труднее ей с ними разговаривать, вроде она чувствует себя виноватой, что так нехороша собой. Опустит голову Мелано и быстренько пройдет мимо, только что лица руками не прикроет.

Мелано совсем не заботится о своей внешности; ей и в голову не придет завить себе волосы или намазать губы. Все это ей кажется напрасным. Она считает, что следить за собой должны лишь красивые женщины.

И тем не менее Мелано дорожит каждым днем своей жизни, потому что каждый день она встречает на фабрике Васо. Она и в клуб ходит вечерами, потому что там бывает Васо. Мелано любит книги и любит свой станок, который то гудит, увлеченный работой, то затихает, как ребенок. Но он всегда надежен, станок Мелано, разумен, как верный помощник, ее защитник и покровитель. Это благодаря ему никто не смеет насмехаться над Мелано, никто не смеет ее обижать. Это он ее кормит, одевает, дает возможность ходить в кино и театры. А недавно Мелано купила гардероб и две деревянные кровати, сама сшила зеленые шелковые одеяла. И еще… — сама Мелано никому в этом не признается — купила она электробритву. Зачем? Да просто так… Красивая вещица, вся блестит… Интересно, не испортится ли она, если будет долго лежать без употребления? А этот монтер Васо такой растяпа! Столько денег зарабатывает, а хорошего костюма купить не может. В клуб приходит в рабочей блузе, и пахнет от него водкой… Женился бы, что ли!.. Жена его быстро уму-разуму научит. Вот увидите…

В тот день на шелкоткацкий комбинат приехал оператор кинохроники с ассистентом и осветителем. Внесли они в цех большеголовый прожектор и поставили трехногий съемочный аппарат. Васо, конечно, нашел причину поворчать; нарочно усложнил все дело и будто бы с огромным трудом соединил провода прожектора с фабричной электросетью. Ничего не поделаешь, любил Васо, чтобы к его труду относились с особым почтением.

Усатый оператор с длинной худой шеей взял под руку начальника смены и неторопливо, как заправский член комиссии, стал прохаживаться с ним между рядами станков. Он поглядывал на ткачих и о чем-то беседовал с начальником. Цеховой шум перекрывал их голоса.

В конце концов они остановились у станка Мелано. Она даже головы не подняла, но почувствовала, как мастер указал на нее оператору. Наверное, потому, что она, Мелано, считалась одной из лучших работниц. Мелано заволновалась, смутилась, сердце у нее бешено застучало, она просто не знала, что делать: обернуться или продолжать работу. Но тут оператор вдруг резко повернулся, будто его окликнули со стороны, и пошел к станку Циалы.

Циала — тоненькая, голубоглазая, со светлыми волнистыми волосами. На фабрике все в нее тайком влюблены. Кажется, и Васо по ней вздыхает… И в мечтах Мелано всегда представляет себя похожей на Циалу.

— Будем снимать ее! — услышала Мелано голос оператора, а может, не услышала, а только догадалась, что он сказал именно это.

Начальник смены опять указал на Мелано.

— Неловко как-то… — заметил, должно быть, он.

Мелано не удержалась и оглянулась. Оператор о чем-то разговаривал с Циалой. Вид у Циалы был счастливый и взволнованный. От легкого румянца, заигравшего на ее белой коже, она стала еще красивее. Начальник смены тоже подошел к ее станку, и Васо, конечно, тут как тут, улыбается Циале, похлопывает ее по плечу.

У Мелано внутри прямо что-то оборвалось, она повернулась к своему станку и застыла. Она чувствовала себя так нехорошо, вроде ее сейчас подняли на смех.

Цех гудел. И этот оглушительный, непрекращающийся гул словно только теперь дошел до слуха Мелано, бросился ей в виски и оглушил. Челнок, как бешеный, носился туда и обратно, таща за собой белую шелковую нить.

Даг-дуг…

Даг-дуг…

Повторял челнок биение сердца Мелано. Как мысли, связывал друг с другом прозрачные нити.

«Неужели все дело в красоте?»

Даг-дуг…

Даг-дуг…

«…И ничто другое не имеет цены?»

Даг-дуг…

Даг-дуг…

«Но ведь это зависит не от меня? Родиться красивой…»

Даг-дуг…

Даг-дуг…

Даг-дуг…

Даг-дуг…

Вдруг Мелано заметила, как мелькнула, извиваясь, в воздухе, нить и исчезла. На ткани черным лучом потянулась борозда, которая становилась все длиннее.

Мелано быстро выключила станок и отыскала концы оборвавшейся нити. Ее пальцы задвигались, как разумные зрячие существа, изящно и гибко, словно танцуя. С быстротой молнии Мелано связала нить, провела сквозь зубья гребня. Сорвался с места челнок, увлек за собой нить с узелком, и она навсегда затерялась в шуршащей переливчатой ткани, которая лениво наматывалась на вал и росла, подобно снежному кому.

Осветители уже установили прожекторы и ждали только знака начинать. Трехногая камера уставилась своим единственным глазом на Циалу, похожая на нахального парня, который не сводит взгляда с понравившейся ему девчонки.

А Мелано надеялась, что хоть этот «парень» обратит на нее внимание, подметит ее и запечатлит на кинопленке ее лицо. Но аппарат повернулся к Циале и глядит на нее как завороженный, вроде Васо, глаз не отводит. Он тоже не замечает Мелано, знает, стеклянноглазый, на кого стоит обращать внимание, а на кого нет.

Как солнце, засиял прожектор, двинулся, повернулся и позолотил волосы Циалы, озарил ее глаза. И все погрузилось в темноту, и только станок Циалы светился волшебным светом, и, казалось, одна Циала осталась в целом цехе.

Длинношеий оператор взялся за свой аппарат и моментально преобразился — оживился, забегал. То со спины зайдет к Циале, то сбоку, то ближе, то дальше. В конце концов он стал снимать только ее лицо: заставлял ее улыбаться, поворачивать голову, задумываться. И снимал ее, снимал до бесконечности.

Глаза Мелано, словно невидимыми нитями, прикованные к челноку, бегали за ним туда-сюда. Послушно работал станок. Скользили нити, сплетаясь друг с другом, и терялись в ткани, забывали там себя, как дождевые капли в реке.

Мелано стояла, занятая своей мыслью, хотя этот назойливый вопрос, на который она не могла найти ответа, нельзя было назвать мыслями.

Это была боль, горящая, как головешка, она тлела в глубине ее существа, — и не дотянешься до нее, и не затушишь.

И вдруг яркий свет ослепил Мелано, прожектор повернулся к ней и обжег ей лицо. Засветился, заблестел станок Мелано, заискрились шелковые нити.

Кто-то положил на ее плечо руку.

— А теперь мы снимем вас! — крикнул оператор ей в самое ухо и повернул к ней аппарат. Одноглазый «парень» уставился теперь на Мелано, вся фабрика притихла, закусили языки станки, и появился Васо, улыбнулся Мелано и похлопал ее по плечу. Мелано залилась краской.

«Какая я глупая, — подумала она, — глупая и завистливая».

— Я заметил, как быстро и красиво вы связали оборвавшуюся нить! — кричал оператор. — Если можно, повторите.

— Повторить… как же это? — Мелано смешалась.

— Порви нитку, — также громко прокричал начальник смены, — и свяжи. Это нужно для съемки.

Опять заработала камера, опять засуетился оператор. Теперь он хлопотал вокруг Мелано, то близко к ней подходил, то отбегал подальше. Потом он стал снимать ее руки, когда она связывала нитку. Снимал, снимал до бесконечности.

«Глупая, завистливая, нехорошая. Вот я какая, оказывается… Глупая, завистливая…»

Даг-дуг…

Даг-дуг…

— Мелано, я видела тот киножурнал, где вашу фабрику показывают, но тебя там нет! — такими словами встретила Мелано соседка, когда она возвращалась с работы.

— Нет? — покраснела Мелано.

— Фамилию твою называют, но тебя самой не видно, — ехидно продолжала соседка.

— А где ты видела этот журнал? — словно между прочим, поинтересовалась Мелано, чтобы скрыть волнение.

В тот же вечер она пошла в кино. Одна. Взяла билет в последнем ряду и до начала фильма испуганно оглядывалась, нет ли знакомых с фабрики. Она не могла объяснить, почему так боялась встречи с товарищами.

Зал наполнился зрителями. До начала сеанса оставались какие-то секунды. Мелано волновалась: неужели оператор обманул ее и только для вида направил на нее камеру, успокоил начальника смены, исполнил его желание, а на экран не выпустил. Но зачем, зачем нужен был этот обман?! Разве она кого-нибудь просила…

Свет потух, и на экране появились ворота Тбилисской шелкоткацкой фабрики, сквер перед входом… Заиграла музыка, заговорил диктор. Он с похвалой отзывался о работницах фабрики, об их успехах и вдруг произнес фамилию Циалы…

Улыбается Циала с экрана, виден только кусочек ее станка, а рук не видно, но зрителям и так понятно, что Циала работает. Вот ее профиль, а вот она глядит прямо в зал, прямо на Мелано смотрят ее большие лучистые глаза. Вот она улыбается, и ее лицо занимает весь экран.

Мелано постаралась улыбнуться в ответ Циале, но улыбка получилась вымученная…

И вдруг в глубине цеха мелькнуло лицо Мелано и сразу исчезло. Мелано затаила дыхание; показалось ей, или это на самом деле была она? Наверное, не показалось, вот и диктор назвал ее фамилию и сказал, что Мелано в совершенстве овладела своей профессией и что пальцы ее движутся со сказочной быстротой.

И на экране показались руки, которые связывают оборвавшуюся нить. Потом то же самое показали еще раз, только очень медленно — вот пальцы отыскали концы нитки, связали их, провели через зубья гребня… Мелано поняла, что показывают медленно — специально, чтобы зрители как следует разглядели весь процесс.

Пальцы Мелано двигались на экране, словно разумные, зрячие существа. Они даже красивыми казались, так ловко и изящно работали, словно плясали под музыку.

Господи, неужели эти прекрасные руки принадлежат ей, Мелано? Такие гибкие, изящные. А как громко говорит об этих руках диктор. Да и сама Мелано удивляется их ловкости. Господи, неужели это ее руки? Да, конечно, ее, но в кино, наверное, их чуть удлинили и сделали красивыми.

Мелано невольно поглядела на руки. В темноте она различила десять бледных полос на темной юбке, десять пальцев, которые без движения лежали на коленях хозяйки — отдыхали. Сколько чего, оказывается, умели делать эти руки! Чудо-руки! Они умеют и ласкать… Кто знает, может, ласка у них получается лучше всего остального — кто знает…

Застыли на коленях маленькие всемогущие пальцы, а на экране — они увеличенные и оживленные и, словно умноженные в числе, как акробаты прыгали и изгибались в потоках нитей, бесконечных, как солнечные лучи.

Как быстро показали Мелано и издали — даже рассмотреть она себя не успела; даже засомневалась — она ли это на самом деле, а руки ее показывают долго, так же долго, как большие, лучистые глаза Циалы.

И вдруг Мелано показалось, что ее руки, ее быстрые пальцы так же прекрасны и неотразимы, как глаза Циалы, ее губы и волосы.

Мелано подняла руки с колен и поднесла к лицу. А указательный палец — самый ловкий и шустрый — к самым глазам, словно хотела понять, что он собой представляет — творящий чудеса. И внезапно палец заполнил собой весь зал. Вы представляете себе, один крошечный палец спрятал за собой весь мир. Мелано по-детски улыбнулась и отвела палец чуть в сторону — зал снова появился, поднесла палец снова — зал исчез.

…Шел дождь, и проспект, как зеркало, блестел в свете лампионов. Мелано шла пешком домой, стучала каблучками по тротуару и беседовала в душе с оператором.

«Вы не думайте, что я обиделась. Я вас вполне понимаю, хотя не такая уж я уродина… Но я не сержусь. Наоборот, я вам очень благодарна».

«Ну, что вы, — оправдывался оператор, — у вас прекрасная внешность для кино, — но у нас свои законы: у одной мы показываем лицо, у другой — руки, работу…»

Оператор кивнул Мелано и исчез. На его месте возникла соседка. «Да что ты говоришь, — ахала она, — значит, тебя все же показали? А я не заметила…» А потом Мелано увидела себя в цехе. Вокруг нее столпились товарищи, все ее поздравляют. И Васо тут же, в новом костюме, чисто выбрит. Он церемонно подходит к Мелано (лицо у него такое торжественное) и почтительно подносит ее руку к губам…

Мелано рассмеялась неожиданно громко. «Ох, Васо, уморил совсем!» — хохотала она, вовсе не беспокоясь о том, что подумают удивленные прохожие.

Она старалась подавить эту неуемную радость и не могла, она вырывалась из ее существа, словно сказочный дух из бутылки. Но вот лицо ее стало серьезным: в самом деле, что подумают люди! Но улыбка все не покидала ее лица. И Мелано шла, блестя глазами, чуть приоткрыв улыбающиеся губы. Теперь радость вошла в нее и переворачивала все внутри.

Прохлада, принесенная дождем, словно живое существо, ласкала разгоряченные щеки Мелано.

У большой витрины Мелано невольно замедлила шаг. За стеклом сидела красивая девушка, протягивая свои длинные пальцы, казалось излучавшие фосфорическое сияние, женщине в белом халате, которая тонкой кисточкой наносила на узкие ногти блестящий розовый лак.

От внезапного желания встрепенулось сердце Мелано.

В который раз сегодня она поглядела на свои руки. В который раз представила свои пальцы у губ Васо и опять расхохоталась. «Ох, уж этот Васо!»

Мелано толкнула стеклянную дверь и смело вошла в ярко освещенный зал с большими зеркалами на стенах.


1960

Золотые рясы

Редактор просматривал оттиски. Перекладывая из одной руки в другую скомканный платок, он поминутно отирал потную шею.

Серый крутящийся вентилятор каждые десять секунд поворачивался к столу, обдавая приятной прохладой, шуршал газетными страницами, сдувал упавший на стекло пепел и снова отворачивался, посылая искусственный ветер в другую сторону. Две стеклянные стены кабинета были задернуты плотной темной шторой. За шторами под полуденным солнцем пылал город. Редактор был не один. Чуть поодаль в желтом кресле сидел молодой человек в коричневых брюках и коричневой пикейной сорочке, изрядно помятой. Задрав голову, он внимательно разглядывал стены, видимо, чувствуя себя крайне неловко. Он совсем недавно вошел в кабинет, причем спросил позволения только после того, как закрыл за собой дверь, и при этом многозначительно улыбнулся. Редактор не решился попросить его выйти и молча указал на кресло.

И вот теперь он читает оттиски, а перед глазами все стоит эта странная улыбка, которая явно подразумевала какое-то взаимопонимание, которое якобы должно существовать между ним и молодым человеком. Редактор время от времени вскидывает глаза на юношу, но никак не может вспомнить, кто он такой и откуда он его знает.

Редактор испытывает определенное неудобство из-за того, что в эту неподвижную, густо заквашенную жару юноша сидит в кресле, обитом теплым сукном. Ему от этого становится еще жарче, и он ежеминутно ждет, что гость вскочит с жаркого кресла и пересядет на легкий деревянный стул. Но юноша будто прилип к сидению.

Редактор продолжает работать.

На столе стоит черный пластмассовый стакан с цветными карандашами. Отточенные кончики их походят на нераспустившиеся бутоны.

Редактор достает из стакана красный карандаш и перечеркивает четвертую страницу огромным косым крестом. В кабинет входит ответственный секретарь, побледневший от усталости и бессонницы. Юноша чуть приподнялся в кресле, кивнул вошедшему и опять приклеился к сиденью смутным коричневым пятном.

— Эту страницу придется набрать заново! — проговорил редактор.

— Что-нибудь новое? — без всякого выражения, как затверженный урок, спросил секретарь, упираясь обеими ладонями в стол.

— Да… материал о Хиросиме, пятнадцатая годовщина…

Секретарь, как видно, растерялся, не совсем уяснив себе связь между словами «Хиросима» и «годовщина».

— А-а… взрыв атомной бомбы, — понял он наконец. — Какой объем?

— Подвал.

Секретарь взглянул на последнюю страницу.

— Не поместится!

— Надо поместить.

— Если не сократить — не пойдет. Или перенесем на завтра «Постановление».

— Да что ты! Пожарники нас заедят!

— Тогда будем сокращать.

— Ну, бог с тобой, сокращай, — вздохнул редактор, — только сначала надо послать в типографию, пусть наберут.

— Ясно, — сказал секретарь, протягивая руку за текстом.

— Я сам пришлю. — Редактор прикрыл рукопись рукой.

Секретарь вышел, редактор искоса взглянул на желтое кресло.

— Вам придется немного подождать!

Молодой человек улыбнулся и в знак согласия кивнул головой.

Редактор придвинул ближе отпечатанный на машинке текст и принялся читать. Ему вспоминались брошюры об атомной бомбе и Хиросиме, прочитанные в разное время. Автор статьи щедро использовал существующую до него литературу, но внес и свою долю — писал гневно и страстно. И у редактора снова и снова вставал перед глазами город, исчезнувший, как одуванчик под ветром, берег из асфальта и бетона, и на стене — испарившийся, ставший бесплотной тенью силуэт человека, и памятник 11-летней девчушке на площади сегодняшней Хиросимы.

В статье для редактора не было ничего нового — кроме одного: он никогда не слыхал, что член экипажа, который сбросил атомную бомбу на сто тысяч мирных жителей, Роберт Льюис, постригся в монахи, чтобы искупить свой грех.

Редактор насмешливо подумал: «Гм, замолить грехи… Какой же бог должен быть у такого грешника!»

Он погрузился в эти мысли, прикрыв глаза ладонями. Откуда-то из бездонной тьмы всплыли пестрые точки и за каждой точкой — своя мысль. Мысли появлялись и гасли, как искры. Потом все исчезло, очистилось, и только одна картина всплыла в сознании и застыла. Картина эта была так горяча, что к ней нельзя было прикоснуться… В центре возвышалась голая гора желто-белого цвета, на вершине ее стоял монастырь, и к нему по раскаленной желто-белой тропе шел согнутый в три погибели монах… Он был в золотой рясе, заляпанной мутными красными пятнами…

«Где ему взять такого бога!..» — опять подумал редактор.

Его отвлек неприятный скрежет спички о коробок. Он вздрогнул и не увидел, а почувствовал, как взвилось над головкой пламя, самое маленькое в мире пламя.

— Вы разрешите? — опять улыбнулся юноша и вместе со словами выпустил бледное облачко табачного дыма.

— Пожалуйста. (Он всегда спрашивает позволения после.)

— Простите, если это вас беспокоит…

— Ничего… я сейчас вернусь.

Редактор взял статью и вышел. Когда он возвратился, молодой человек стоял у стеклянной стены, отодвинув штору, и глядел с пятого этажа вниз, на машины, стоявшие в узком тупике. В руках, заложенных за спину, он теребил связку ключей.

— Я вас слушаю! — произнес редактор и выключил вентилятор. Словно сопротивляясь, вентилятор судорожно забил резиновыми крыльями и, обессилев, затих.

Юноша быстро обернулся и, протянув руку, с улыбкой пошел к столу.

— Здравствуйте, вы меня не узнаете? — Щеки его порозовели.

— Лицо знакомое, но… — Редактор замялся.

— Я однажды привез вас на машине из Коджор…

— Ах, да… Ну, конечно…

— Было уже поздно, и вы спешили в Тбилиси.

— Да-да… припоминаю…

— Я довез вас до самого дома. Вы и теперь там живете?

— Да, там же. (Что я делал в Коджорах?)

— Теперь вы меня узнали?

— Разумеется. Садитесь, пожалуйста.

— Но я был с вами знаком и раньше. — Юноша придвинул к столу желтый венский стул.

— Когда же?

— Вы тогда редактировали спортивную газету… Я кое-что кропал, и…

— Вспомнил! — Редактор улыбнулся. (Парень писал короткие рассказы, однажды его, кажется, напечатали.)

— Тогда я был студентом!

Редактор замешкался и вдруг забыл, о чем, собственно, шел разговор.

— Да, студентом… Вы учились на филологическом. Верно?

— Я окончил экономический!

— А где вы служите? (Сказал бы уже быстрее, зачем пришел!)

— Я служу… — Юноша не закончил фразы.

— Наверное, вам уже не до рассказов, — деланно улыбнулся редактор.

— Времени нет… Пять лет прошло с тех пор… хотя… Хотя иногда я кое-что пописываю! — Гость опустил голову и стал ногтем ковырять стол.

«Понятно! — подумал редактор. — Принес рассказ. Если раз напечатаешь — потом пиши пропало!»

— Покажите! — Он протянул руку. Юноша не удивился, словно он уже говорил о том, что принес рассказ. Достал из заднего кармана брюк сложенные вчетверо листки, расправил их, прогладил ладонью на краю стола и передал редактору.

«Чемпион», — прочел заглавие редактор, быстро взглянул на последнюю страницу и отложил рассказ в сторону.

— Зайдите послезавтра за ответом.

Молодой человек заерзал так, что стул сдвинулся с места, и на лице у него появилось просительное выражение.

— Я вас умоляю, прочтите рассказ сейчас же. Я хочу… я…

«Чего он нервничает? — подумал редактор. — С работы, что ли, его сняли, раз он через пять лет снова за рассказы взялся!..»

— Деньги меня совсем не интересуют. — Голос у юноши задрожал. — Мне надо, чтобы этот рассказ напечатали… Я даже подписывать его не буду…

— (Новости!) Если напечатаем, то вы и подпишитесь, и гонорар получите. (От него легко не отделаешься!) Только бы рассказ был хороший!

— Он вам обязательно понравится — вот увидите!

Редактор закурил, придвинул к себе рукопись и включил вентилятор.

На первых страницах рассказа был описан большой мотокросс, неровные дороги, искусственные препятствия, зрители, их преждевременные выводы, общее волнение и напряженность. Потом автор вводил главного героя и его спортивного соперника. С начала же чувствовалось, что один из них будет победителем. Победителя брали в сборную Союза и посылали на международные соревнования. («Это главное», — решил редактор.) Но соперничество юношей не ограничивалось спортом — тут была замешана девушка. Она стояла в толпе зрителей и в волнении прижимала к груди букет цветов.

Сюжет был очень избитый. Редактор читал много подобных рассказов.

«И что он нашел тут интересного? Было бы о чем писать!» — думал он с досадой, но чтения не прервал.

…Начало соревнований, возгласы комментаторов по радио, переживания спортсменов и зрителей — солнце и пыльная дорога, перевернувшиеся на трудном повороте мотоциклы.

«…Джумбер вырвался вперед, следом за ним мчался Шота…

На нескольких километрах, оставшихся до финиша, Джумбер собрал последние силы, перегнулся ловко, как акробат, и мастерски прошел самый опасный поворот. Он летел как пуля, подгоняемый одной-единственной мыслью: он должен прийти первым во что бы то ни стало…

Но что это? Всего в двухстах метрах на дороге — мальчик с самокатом. Ветер дует ему в лицо, и он, наверное, не слышит мотоциклетного гула. Джумбер, не раздумывая, затормозил. Мотоцикл замедлил ход, но эта мгновенная задержка оказалась роковой. Мотоцикл Шота, насмешливо треща, промчался мимо, сам Шота с насмешливой улыбкой оглянулся на соперника… и как раз в это время коляска его мотоцикла задела мальчугана.

От удара мальчик завертелся, как волчок, и это верчение словно на время сохранило ему равновесие, но потом он как подкошенный упал на асфальт. Мотоцикл Шота исчез за поворотом…

Джумбер быстрее молнии оказался около мальчика и схватил его на руки. Тот был без сознания. Из рассеченного лба хлестала кровь, выпачканная чернилами рука, беспомощно свесившись, качалась, словно останавливающийся маятник. Не тратя ни минуты на размышления, Джумбер положил мальчика в коляску, завел мотор и свернул в узкую улочку. Через некоторое время с шоссе до него донесся рокот мотоциклов — это были отставшие участники кросса.

Всего три минуты понадобилось ему, чтобы выехать на широкий городской проспект. Милиционеры провожали его продолжительными свистками, записывали номер, но Джумбер ни на что не обращал внимания. Весь рукав у него был в крови; взглянув на мальчика, он понял, что тот еще жив. И еще быстрее помчался мотоцикл, словно обрел крылья, неуловимым призраком несся он по улицам и площадям. Прохожие останавливались и качали ему вслед головами.

А Джумбер видел Шота, который, наверное, первым пришел к финишу и, счастливый, улыбающийся, принимал от болельщиков цветы. «Должно быть, он не заметил, что задел мальчика, иначе бы остановился, — думал Джумбер, — конечно, не заметил…» Он не сводил глаз с высокого здания больницы, которое белым облаком надвигалось на него.

Мчался Джумбер, летел самым первым к самому желанному в своей жизни финишу».

Редактор кончил читать, но не дал понять этого автору, сидел так же не шевелясь и не отрывая глаз от рассказа.

Прочитанное взволновало его, совсем чуточку, но взволновало… и этого было достаточно… Он хотел подольше сохранить это чувство и боялся, что оно пропадет, стоит ему заговорить.

«Честное слово, я от него этого не ждал, — думал редактор, — никак не ждал. Работы еще много, но отсюда может вылупиться рассказ».

Он взглянул на юношу. Тот волновался, нещадно теребя пальцами папиросу.

— Неплохо! — проговорил редактор и улыбнулся, и к удивлению своему на лице своего посетителя вместо радости прочел какую-то затаенную печаль.

— Вам в самом деле понравилось? — прошептал автор.

— Кое-что придется исправить… Но это мелочи… например… некоторые детали вы упустили из виду.

— Какие? — встрепенулся юноша.

— Например, вы забыли о девушке, которую любят оба героя… Или не надо вообще ее упоминать, или…

— Эта девушка выдумана! — воскликнул молодой человек.

— А разве все остальное не выдумано? — заглянул ему в глаза редактор.

— Да-да! Все выдумано! Все! — схватился за эти слова автор.

— Кроме того, — продолжал редактор, — в мотоциклах с коляской во время соревнований всегда сидит второй спортсмен, чтобы на поворотах удерживать равновесие. Этого вы тоже не учли… потом… во время кросса вдоль всей трассы стоят обычно наблюдатели, которые следят за тем, чтобы не работал городской транспорт и не ходили пешеходы… Никто бы не выпустил на дорогу ребенка с самокатом…

— Нет, мальчик был в самом деле! — прервал его автор.

Редактор быстро поднял голову и удивленно уставился на юношу.

— Не понимаю… Все выдумано или было на самом деле?

Тот непонятно улыбнулся, откинулся на спинку стула и неожиданно рассмеялся.

— Дело в том… Простите, что я смеюсь… Я ничего не понимаю в мотокроссах… Дело в том, что мотоциклы тут ни при чем, в действительности это были автомобили…

— Вы хотите сказать, что в рассказе…

— Никакого рассказа, все было на самом деле.

— Как, на самом деле?

— Обыкновенные автомобили ехали по обыкновенному шоссе.

— Где? Когда?

— По дороге из Пасанаур.

— И ребенка, стало быть, сбила машина?

Парень кивнул.

Редактор встал, засунул руки в карманы и поежился. Его смутил неожиданный поворот дела, вернее — странное превращение юноши. Словно до сих пор кто-то невидимый запрещал ему говорить, кто-то проверял каждое его слово, а теперь он стал многословным и откровенным, будто хватил лишку.

— Как это случилось?

— Точно так, как в рассказе, только…

— Только вместо мотоциклов были автомобили?

— Да… Никакого кросса не было!

— Вы присутствовали при этом или…

— Я все видел собственными глазами!

Редактор нервно заходил по кабинету. Молодой человек следил за ним как завороженный.

— Ну так расскажите наконец, как это было?

Юноша понурил голову и опять зацарапал ногтем стол, потом заговорил, словно кто-то схватил его за шиворот и вытряхивал из него по одному слову.

— Было две машины… — начал он.

— Да.

— Впереди «Волга», сзади «ЗИЛ», черный…

— Да.

— «ЗИЛ» шел на обгон, «Волга» не давала дороги…

— Дальше…

— Когда переехали мост… увидели ребенка…

— Оба водителя?

— Наверное…

— Потом?

— «Волга» затормозила… «ЗИЛ» обогнал ее, и…

— Наехал на мальчика! Юноша кивнул.

— Кто же это был! — проговорил редактор и внезапно обернулся к рассказчику. — Вы не запомнили номера?

— Нет… Он обогнал меня слишком быстро.

— Обогнал? Так где же вы были, не понимаю. Где вы стояли?

— Я? Где я мог стоять…

— Наверное, далеко, иначе бы вы запомнили номер!

— Нет… я был близко… то есть…

— То есть?

Молодой человек вскочил, бросился к вентилятору и выключил его.

— Из-за этого шума я ничего не слышу! — Он махнул рукой. — Я не помню номера и не знаю, кто сидел в той машине!

— Да, но в «Волге»? Ведь «Волга» остановилась, шофер вышел и взял ребенка… Вы, наверное, подошли ближе.

— А для чего вам номер «Волги»? Ведь виноват не ее водитель.

— Да, но, может, как раз он запомнил номер «ЗИЛа»!

— Ничего он не запомнил.

— А откуда вы это знаете?

— Я… я сам сидел в «Волге»!

Редактор удивленно развел руками.

— Так, значит, это вы спасли ребенка. К чему же такая скромность? Зачем вы это скрывали? Теперь все ясно. Вы описали этот случай в своем рассказе, только иначе, в другой обстановке… понятно…

Юноша молчал. Он опять вернулся к желтому креслу и утонул в нем.

— Бедный мальчик… — проговорил негромко редактор, подходя к стене и отгибая штору, — катил свой самокат…

— Он ехал на велосипеде!

— Дальше, — редактор резко обернулся.

— Наверное, учился ездить… потому что вел велосипед зигзагами… Он напугал меня, и я затормозил.

— А те, в черном «ЗИЛе», обогнали вас и наехали на него!.

— Обогнали и наехали, — словно эхо, повторил парень.

— Удалось спасти мальчика? — Глаза редактора с вопросом и надеждой устремились к юноше.

Тот молчал.

— В какую больницу вы отвезли его? — спросил редактор, думая про себя, что везти раненого из Пасанаур в Тбилиси было бы не очень умно. Слишком далеко. — В какую больницу? — повторил он, тяжелыми шагами подходя к креслу. — Не помните? — Страшное подозрение закралось ему в душу. — Что вы молчите!

— Я никуда его не отвозил! — закричал юноша и вскочил как безумный.

Редактор вздрогнул, но не отступил.

— Не кричите! Отвечайте, куда вы дели ребенка.

— Я никуда не отвозил его… Если бы я это сделал, если бы!..

— А что, что вы сделали?!

— Я тоже, тоже не остановил машину. — Молодой человек прикрыл лицо руками и застонал.

Наступила мертвая тишина, когда кажется, что ничего на свете не происходит, только время идет быстрее и неумолимее, чем обычно. Оба долго стояли, будто окаменев. Наконец юноша заговорил, с трудом подбирая слова:

— Я не мог, я никак не мог его забрать.

Редактор подошел к своему столу, сел, перекинув ногу за ногу, и взглянул на потолок.

— Вы сами скажите… Вот вы, опытный человек, вы много видели, много читали, — юноша почти плакал и, согнувшись, беспомощно протягивая руки, приближался к столу, — ну, скажите сами, если бы я остановил машину и забрал его, кто бы мне поверил, что это не я, что не я на него наехал… Что я только хотел его спасти, разве в это кто-нибудь поверит?!

Редактор молчал, так же упорно глядя в потолок.

— Вы скажите… вы сейчас думаете, что по отпечаткам шин милиция отыскала бы настоящего виновника, но ведь там был бы только след моей машины — я затормозил, а не он… Вы молчите. Но кто мне поверит, кто, что не я наехал на ребенка. Я бы не смог доказать своей правоты…

— Зачем вы солгали в рассказе? — спросил редактор, обращаясь к потолку.

— Я хотел… — Глаза юноши засветились невесть откуда взявшейся радостью. — Я хотел хотя бы в рассказе представить то, чего не смог сделать в жизни… Я хотел обмануть себя… И даже поверил, поверил тому, что написал…

— Я спрашиваю, почему вы солгали в рассказе?!

— Вы думаете, я не хотел написать правду? Если бы вы знали, как ужасны муки совести! Я не спал, не улыбался с того дня. Каждый кусок поперек горла становился. Разве я не хотел сказать правду? Но тогда мне бы не поверили вообще! Кто бы мне поверил, если бы я явился и сказал, что…

— Куда вы явились?! — Редактор снова вскочил и грозно взглянул на внезапно сжавшегося юношу. — Вы еще ни слова правды не сказали! — пронзительно зашептал редактор, словно чувствуя, что для выражения гнева ему не хватит голоса, — ни слова!.. Сначала подсунули мне этот рассказ, потом заявили, что все это не выдумка, а истинное происшествие. Потом выяснилось, что вы сами сидели в «Волге» и отвезли ребенка в больницу, потом вы признались, что никуда его не отвозили и вообще не думали останавливать машину! — Редактор уже кричал и так размахивал указательным пальцем, будто хотел скинуть его, избавиться — и не мог… — Теперь я ничему не верю!

— Послушайте…

— В т о й машине сидели вы!

— Что вы говорите!

— Да-да, вы сидели в т о й машине, и вы наехали на ребенка.

Юноша внезапно подался назад, выпрямился, как пружина (редактор не представлял себе, что он так высок ростом), лицо у него вспыхнуло, кулаки невольно сжались, и он холодно произнес:

— Не говорите глупости! Подумайте, о чем вы говорите! Вы никогда бы не узнали этой истории и никто никогда бы не узнал, если бы не рассказал я сам… Меня это мучило, и я решил открыться кому-нибудь. Мне хватает своих переживаний. Я сам расплачиваюсь за свой проступок, за то, что я забыл, что я человек… Теперь я признался, покаялся. Вы можете не прощать меня, и другие тоже… Но мне все равно стало легче… Я… Я больше не чувствую себя виновным…

Юноша быстро повернулся и вышел из кабинета, но перед глазами редактора еще долго стояло его бледное лицо.

В оставленную открытой дверь заглянул ответственный секретарь.

— Что случилось с этим юношей? — спросил он, но заметив, что редактор взволнован, не стал дожидаться ответа и перешел к делу. — Вот материал о Хиросиме. Все-таки придется сокращать!

Редактор, словно оглушенный, застыл на своем стуле, обхватив голову руками. «Я не чувствую себя виновным», — звучали в ушах последние слова странного посетителя. «Почему людям кажется, что если они покаются в своих преступлениях, — им все прощается? — думал он. — Почему они думают, что жертва — будь то бессонница, или голод, или другие муки — принесет облегчение тому, кто по их милости никогда больше не ощутит ни голода, ни бессонницы?»

Редактор видел, как в комнату вошел секретарь, слышал, что он что-то говорил, но понял только одно слово — Хиросима! Секретарь говорил о Хиросиме.

И он опять вспомнил летчика, который стер с лица земли больше ста тысяч живых людей, сдул целый город, как одуванчик, и потом пошел в монастырь искупать грехи…

«Какой же великодушный бог должен быть у такого грешника!»

И вокруг опять все погасло, и только уже знакомая картина выплыла из глубины воображения. Эта картина была горяча, так что к ней нельзя было прикоснуться, она была желто-белая… В центре ее возвышалась огромная голая гора, тоже желто-белая. На вершине ее стоял монастырь, и по желто-белой раскаленной тропинке шел, согнувшись в три погибели, монах в ослепительно сверкающей золотой рясе с мутными красными пятнами… Внизу, у начала тропинки, клубилась пыль… По подъему шли и другие, и они тоже были в золотых, запятнанных кровью рясах…

— Стол, стол горит!

Редактор пришел в себя. Над ним стоял секретарь и гасил в пепельнице папиросу, на столе дымилось черное пятнышко.

— Чуть не устроили пожар! — улыбнулся секретарь. — Вот мы набрали Хиросиму. — Он положил на стол узкие гранки. — Но в подвал не умещается, придется сократить… Как мы решили…

Редактор взял со стола статью и тут же вернул ее секретарю.

— Не позволю, ни одного слова! — Он встал.

— Понятно! — негромко проговорил секретарь и собрался было уходить, как вдруг вспомнил:

— Да, в самом деле, что случилось с тем юношей? Он выбежал очень взволнованный. Очередной «непризнанный гений»?

— Он уверял меня в своей правоте, — медленно и значительно произнес редактор и, заложив руки в карманы, прошелся по кабинету.

— В какой правоте?

— Он, видите ли, не стрелял!

— Н-не понимаю. В кого не стрелял?

Редактор в замешательстве взглянул на секретаря. Постепенно лицо его прояснилось, и он горько улыбнулся своим мыслям.

— Ничего… Я расскажу тебе как-нибудь после! — сказал он.


1961

Всей своей жизнью

В кустах раздался шорох. Иаго резко обернулся и потерял равновесие; в последнее мгновенье он уцепился за ветку рододендрона, свисавшую с плато, и кое-как удержался. Он затаил дыхание к расширившимися от страха глазами шарил по густой зелени над обрывом в ожидании нападения. Сквозь кусты кто-то пробирался. Внезапно раздалось мычание. Звук доносился слева, и левая половина тела Иаго словно онемела.

Из кустов вышел бычок — светло-коричневый, с медовым отливом — и уставился на человека блестящими глазами, похожими на круглые влажные камушки. Нижняя жующая челюсть его, сдвинутая вбок, так и застыла, на черной губе — подсохшая слюна. Постепенно гасло в его глазах любопытство — влажные камушки обсыхали. Потом он опустил голову, с облегчением выдохнул воздух в землю и принялся щипать траву.

Иаго, насвистывая, полез дальше в гору, но сердце продолжало биться учащенно и никак не успокаивалось.

Тропинка пересекала лощину — то прихотливо вилась по склону, то вдруг сбегала на самое дно, то перескакивала на противоположную сторону. Почва здесь была красноватой, и лощина ржавым рубцом перечеркивала Мцхетисджварскую гору. Из деревни — и кусты, и деревья, да и сама гора казались низкими, маленькими. А вот Иаго уже бог знает сколько времени взбирается по красному склону, давно уже село скрылось из глаз, а развалин крепости и церкви все не видно. Кругом высятся горы, вернее, гора сейчас впереди, та самая, на которую он карабкается. Когда дно лощины вдруг вспучивается и выкидывает тропинку наверх, становятся видны холмы, оставшиеся позади. А над головой — синее бездонное небо, кажущееся еще глубже и ярче сквозь белые взбитые облака.

И чего он так испугался? Всё деревенские пересуды. Вчера соседи помогали тете Тасо забор ставить — прошлым летом сорванцы-ребятишки ни яблок, ни огурцов не оставили. Поэтому тетя Тасо и огородила участок, а после устроила для помощников угощение. Маринованный чеснок, выпеченный в тонэ хлеб, вареный картофель и наливка — мятная, домашняя. В заречье как раз зарезали корову, и хозяйка смогла купить для гостей мяса.

Вот на это торжество и подоспел Иаго — привез жену и детей на летние каникулы. Обрадовалась тетя Тасо, торжественно представила гостям зятя — сотрудника редакции. Усталые после работы крестьяне степенно вставали, вытирали бумажными салфетками рты и почтительно пожимали руку гостю из города.

Иаго привозил сюда семью два года назад. Тогда деревня ему понравилась; так же как и сейчас, у него оставался один свободный день, и он успел осмотреть полуразрушенную крепость и маленькую старинную церковь, разукрашенную резным орнаментом. Он раз десять обошел вокруг церкви, надеясь обнаружить какую-нибудь надпись. Ведь деревня далеко от большой дороги, и ученые могут не знать о существовании церкви!

Церковь с трех сторон была окружена горами, она стояла над обрывом на круглой горке, и подступиться к ней можно было только с юга. Церковь казалась такой одинокой на этом оголенном холме, отбрасывала такую густую тень на выжженную землю, что казалось, будто солнце только для этой церквушки и светит, а церковь только затем и поднялась над землей, чтобы отражать его палящие лучи.

Может, именно это впечатление и явилось источником идеи, зародившейся у Иаго.

Над южным входом в церковь на цельном камне было высечено два круга. Из центров обоих кругов веером расходились лучи. Иаго зачем-то сосчитал — в правом круге было двенадцать лучей, в левом — тринадцать. Поскольку все это было помещено на южной стене и поскольку резные лучи отбрасывали четкую тень, он вспомнил солнечные часы.

А часы, в свою очередь, напомнили о недавно прочитанной книге, посвященной различным календарям древности. Сознание его само по себе сопоставило, казалось бы, несопоставимые вещи — в книге рассказывалось о халдейских звездочетах, которые в шестом веке до нашей эры создали остроумный календарь. Каждый месяц по этому календарю начинался с новолуния, первый день года совпадал с весенним праздником — разливом Тигра и Евфрата. Но у нового календаря был недостаток — жрецам пришлось изменить священному числу, ибо к некоторым годам надо было прибавлять тринадцатый месяц.

Вспомнил Иаго, что грузинское слово «каникулы» (ардадагеби) буквально означает солнцестояние. А солнце у халдеев называлось «арди». Так, может быть, эти круги с двенадцатью и тринадцатью лучами, высеченные на красном камне, — след халдейского календаря? Может, древние грузины переняли его у халдеев? Или, сами происходя от них, принесли с собой на новые земли и свой календарь? Сколько важных выводов можно будет сделать, если предположение его окажется верным.

«Похоже, я действительно что-то обнаружил», — подумал тогда Иаго.

Сгорая от нетерпения, он добрался до Тбилиси и отправил письмо профессору Беришвили, большому знатоку древнего искусства. Наконец пришел долгожданный ответ. Это обычная асимметрия, писал профессор, характерная для грузинского зодчества. Старые зодчие были творцами, а не ремесленниками, они никогда не подсчитывали заранее, сколько должно быть лучей в таком орнаменте, который вы видели.

Но самому Иаго идея его казалась настолько правдоподобной, что он не поверил профессору, решил, что недостаточно толково объяснил ему все в письме, и продолжал мечтать, что когда-нибудь вся Грузия заговорит о новом открытии…

Потом он связался с профессором по телефону, почтительно напомнил о себе и о своем письме и попросил уделить ему буквально «пару минут».

Об этой «двухминутной встрече» Иаго потом думал добрых два месяца. Беседа с профессором убедила его в том, что он ничего не знает, имеет весьма приблизительное представление как об истории, так и об искусстве. Глубокие знания профессора смутили Иаго: ум ученого смело проникал в глубь веков, проходя слой за слоем и выбрасывая на поверхность уже обработанный, доступный непосвященным материал.

Пристыженный Иаго поклялся себе никогда больше так не срамиться.

Вчера за столом один из гостей помоложе неожиданно спросил у него: что это он зарисовывал в позапрошлом году возле церкви. Вопрос так удивил Иаго, что он даже не сразу нашелся с ответом. Ведь он считал, что дальние прогулки его оставались незамеченными. Вспомнились те блаженные минуты, когда ему мнилось, что он открыл нечто значительное. Даже сейчас екнуло сердце, вспыхнула хоть и слабая, но все же надежда.

— А на Мцхетисджвари вы не поднимались? — спросил другой гость, постарше.

— Нет, а где это?

— Вот завтра, если будет время, проведем вас туда. Там церквушка маленькая с орнаментами.

— Да никаких там орнаментов нету, — заспорил молодой.

— Я один пойду, вы только дорогу укажите, — вмешался Иаго.

— Одному идти опасно, в прошлую зиму там медведь задрал Сандро Тигашвили.

— Эх, бедняга, сироток его так жалко! Я, помню, глаза все выплакала, — вздохнула тетя Тасо.


Вот и показался ему бычок страшным зверем. Бессознательно он пытался найти хоть какой-нибудь след человека — спичечную коробку, окурок, просто обрывок бумаги. Но кроме переплетенных корней, свисающих с обрыва, и розовых юрких ящериц, скользящих по красным шероховатым камням, вокруг не было ничего. Из кустов то и дело раздавалось щелканье дроздов. Один пролетел так близко, что взмахом крыльев всколыхнул воздух у самого лица Иаго. Потом опять воцарилась тишина, она опустилась в лощину, окутала холмы и распространила владычество свое на самое небо, и трудно было посягнуть на этот покой, трудно воспротивиться безмолвию. На всякий неосторожный шаг, случайно вырвавшийся вздох тишина отзывалась мгновенно: молниеносно слетала с неба, устремлялась со всех сторон туда, где раздавался шум, чтобы немедленно уничтожить его, не дать ему возможности усилиться, распространиться.

Иаго шел крадучись, как вор, и при малейшем шорохе воровски затаивался, словно было их двое; один по небрежности выдавал себя, а второй настораживался при этом. Он не боялся, скорее, был заворожен своим одиночеством.

Внезапно тропинка оборвалась, как будто растерялась, не зная, куда свернуть.

Иаго поднял голову, и в лицо ему ударил сырой прохладный воздух. За последним кустом тянулось в небо высокое дерево, за ним другое. Иаго прищурился, словно пытаясь разглядеть то, что до сих пор оставалось невидимым, а теперь уточнило свои очертания, проявилось: глубина темнеющего леса, огромные дубы, растущие здесь с незапамятных времен, один к одному, и никаких других деревьев, кустов, стеблей между ними. Могучие, прямые стволы и тесно переплетенные вверху ветви создавали как бы свод огромной темной пещеры.

Иаго осторожно ступил на плотный, упругий ковер из пожухлой палой листвы и сучьев, и ему показалось, что стало еще темнее. Там и сям валялись ветви, упавшие с деревьев, наверное обломившиеся под собственной тяжестью, а то и с корнем вывороченные из земли могучие стволы. Когда глаза его постепенно привыкли к полумгле, он заметил, как лес вырос, распахнулся и разбежался во все стороны — взглядом не охватить.

Привольно жилось деревьям в этом лесу. Как будто собрались они сюда со всех концов света, чтобы скоротать здесь свой век. И здесь же умереть.

Сверстники, они и ростом были один к одному, вместе тянулись к небу, вместе дружно раскидывали кроны. Никогда не видел Иаго такого просторного и вместе с тем густого леса. До высоты семи-восьми метров никакие сучья не нарушали стройной гладкости стволов, а там, выше, раскидывались ветви, густела буйная листва и смыкалась над головой непроницаемым кровом.

Деревья стояли молча и вниз не глядели, словно раз и навсегда удивившись чему-то, словно позабыв про шелест, шорох или заставив себя позабыть обо всем, чтобы только внимать великой тишине. А теперь, в старости, они, наверно, и не помнят, чему удивились когда-то и ради чего хранят эту могильную тишину.

Иаго повернулся в сторону села, спиной к лесу, в глаза ударил свет, показались вдали кусты, похожие отсюда на сказочных гномов. Тропинку, по которой он вошел в чащу, уже едва видно. Дорогу назад найти будет не просто — лес везде одинаковый, и среди этих схожих, как близнецы, деревьев равной высоты, равной толщины легко заблудиться. Наверное, сюда ведут тропинки из других сел, попробуй угадай, которая твоя.

Иаго достал пачку сигарет, высыпал сигареты в карман, а пустую красную коробку положил на землю в конце тропинки, приткнув щепкой, чтобы не унесло ветром, и вошел опять под сень дубов. В этом лесу, куда, казалось, еще никогда не ступала нога человека, у подножья немых гигантов эта красная коробка была неуместной, противоречила смыслу и содержанию леса, нарушала гармонию, не вязалась с окружением…

Иаго вглядывался в лес, расходившийся от него бесчисленными тоннелями, устремленными в бесконечность. Он не мог определить на глаз, плотной ли была почва под слоем почернелой листвы, не провалится ли он по колено или еще глубже. Такого леса Иаго не видел никогда. И сейчас, когда лес раскинулся перед ним, он ничем не мог его приукрасить: фантазия отказывалась прибавлять деревьям высоты, таинственности и мрачности — всего этого было и так предостаточно. Ясно одно — лес этот человеком приручен не был.

Иаго осторожно сделал первый шаг. Упругий лиственный ковер прогнулся и, мягко пружиня, подбросил его вверх.

Иаго был весь напряжен, ежеминутно ждал какой-нибудь неожиданности — вскрика птицы, нападения, появления невиданного зверя.

В беспокойстве он оглянулся назад: красной коробки, конечно, не было видно. Он остановился, пытаясь запомнить что-нибудь поприметнее.

Старое дерево с надломленным посередине стволом, падая, очевидно зацепилось за могучие ветви соседнего дуба, пониже, и осталось стоять, спасенное другом от верной гибели. Вот их-то, эти дубы, он и постарается запомнить…

Иаго вдохнул острый запах сырости и зашагал увереннее, как вдруг почувствовал, что куда-то проваливается. Он поднялся, с трудом высвобождая правую ногу. Как ни странно, ботинок и брюки не выпачкались. Наверное, он угодил в нору какого-нибудь мелкого зверя.

Он шел долго. Несколько раз его тянуло отдохнуть, но впереди то и дело открывались новые дали и властно влекли к себе.

И вдруг он наткнулся на теплую стену, именно наткнулся, потому что она была плотной и ощутимой — граница между холодом и теплом. Сразу стало светлее. Он взглянул вверх. Зеленый лесной шатер в нескольких местах раздвинулся, и небо в узорных просветах проглядывало, словно огромные листья платана.

Дорога незаметно стала пологой. Ноги, отяжелевшие в борьбе с крутым подъемом, теперь легко несли его вперед.

Далеко, между деревьями, Иаго заметил маленькую церквушку, даже не увидел, а ощутил. Ему показалось, что кто-то пристально на него смотрит, и он обернулся к ней, к церкви.

Это всеми забытое строение, простоявшее века в глухом лесу, смирившееся с видом деревьев и сучьев, казалось, узнало создателя своего, человека, и робко окликнуло его.

Церковь и в самом деле была на диво миниатюрна. Иаго обошел вокруг нее, потом с трудом пролез в низкую дверь. Три летучие мыши свисали с потолка. Нигде никакой надписи. И орнаментом не побаловали строители эту церковь. Иаго зажег спичку, осмотрел стены и потолок: ничего, кроме собственной тени. Он вышел наружу и решил проверить каждый камень: может, эти два круга стерлись и потому незаметны.

В нем все еще жила надежда найти на стене орнаменты с двенадцатью и тринадцатью лучами, доказать свою правоту, удивить профессора Беришвили…

Но что это?..

К нему подходил человек. Словно из-под земли вырос. Шел угрюмо, глаз с него не сводил.

Пожалуй, нападение зверя не испугало бы Иаго так, как появление этого человека.

В одной руке он нес ружье, опущенное дулом к земле. Шел прямо — как стрела летит, и никуда от этой стрелы не уклониться, не спрятаться.

Иаго даже сделал шаг навстречу, словно старик подчинил его и притянул к себе. Правда, он тотчас заставил себя остановиться и начал беспечно разглядывать деревья.

Старик, казалось, торопился подойти настолько близко, чтобы окликнуть его, а пока с трудом сдерживал клокочущие в горле слова. Вот он близко, совсем близко. Но молчит. Лет ему под шестьдесят, лицо мрачное, небритое, вылинявшие штаны и рубашка. Он не сводил с Иаго пронзительных серых глаз.

— Ты откуда? — Вопрос был отрывистый и грубый, как удар.

Обида и раздражение охватили Иаго:

— Из Грузии, представьте себе.

Ответ был, по мнению Иаго, в меру дерзкий и насмешливый, и главное, он отметал подозрения, которые Иаго угадал в старике и которые больше всего его обидели. Поэтому он и ответил так пренебрежительно.

Старик презрительно выпятил нижнюю губу и без всякого стеснения стал его оглядывать. Иаго невольно сам кинул взгляд на свою клетчатую ковбойку с торчащими из кармана темными очками.

Старик сунул голову в узкую дверь церквушки и, быстро вытащив ее обратно, уставился в лесную чащу, словно искал кого-то или что-то. Потом он во весь свой рост вытянулся перед Иаго, поигрывая двустволкой. Иаго показалось, что старик волнуется.

— Значит из Грузии! — Он криво улыбнулся. — Прекрасно… Тогда скажи, в каком мы сейчас районе? — Он как будто хотел запутать, смутить Иаго.

— Мы… В Цхинвальском, наверно, — развел руками Иаго.

— Наверно?.. Почему — наверно?.. — Старик расставил ноги и поднял ружье повыше.

— Не знаю, может, эта гора и не относится к Цхинвальскому району.

Иаго старался говорить спокойно и все надеялся поймать в глазах незнакомца хоть тень улыбки, которая бы свидетельствовала о том, что тот понял свою ошибку.

«Он меня за этого самого… принял, — мелькнуло в голове у Иаго, — он думает, что я…»

— Что ты здесь делал?

— Пришел церковью полюбоваться. Мне сказали…

— Кто сказал?

— Там, в деревне, сказали.

— В какой деревне?

— В Эр… Эредви, — почему-то запнувшись, ответил Иаго.

— А ну, повтори, — испытующе склонил голову старик.

— Эредви, — четко выговорил Иаго.

«Он что, действительно думает, что я…»

— Как же ты поднялся сюда без оружия? Сюда смельчаки не чета тебе, и те в одиночку не суются, — и вдруг закричал: — Отвечай, куда спрятал оружие?!

Иаго почувствовал, как лицо у него отяжелело от прилива крови.

— Вы… Вы за кого меня принимаете?

— За того, кто ты есть… Где тебя научили грузинскому?

— Там же, где и вас, уберите ружье…

Иаго побледнел. Конечно, обидно, что его приняли за шпиона, перешедшего границу. Но самое обидное, что он, этот старик, не признал в нем своего, грузина.

«На кого же я тогда похож?»

— Имя как твое, фамилия? — Старик разошелся не на шутку.

Два серых глаза настороженно следили за малейшим изменением в лице Иаго. Иаго хотел было назваться, объяснить, что сюда он привез на лето жену и детей. Старик небось тетю Тасо знает, показать редакционное удостоверение, перечислить в конце концов города и села Грузии, ответить, как в колхозе леснику трудодни платят. Наверно, этот человек лесник. Пожалуйста, он может рассказать, как в позапрошлом году в этом лесу медведь задрал Сандро Тигашвили. Старик, конечно, успокоится, извинится, но Иаго почему-то не хотел оправдываться таким образом. Он предвидел, что после этого в душе останется неприятный осадок. Но как же по-другому? Что сказать? Он не знал. Не знал и впервые задумался всерьез над тем, как доказать, что ты свой, здешний, родился и вырос на этой земле, верен ей… Смешно, право, приходится доказывать, что ты — это ты, что твоя родина — это твоя родина. Доказывать это, перечисляя села и города или предъявляя удостоверение личности, унизительно. Надо найти что-то другое, какое-то слово, может, мудреное, а может, напротив, простое, но верное, точное. Или не словом, а делом подтвердить правду, простым взглядом, движением, которое скажет старику больше, нежели тысяча слов…

Это походило на интересную игру, в «шпионов и пограничников», предложенную стариком.

Игра всерьез, без смеха. И тут как раз Иаго рассмеялся.

— Что, придумать себе фамилию не можешь?! — злорадно осведомился лесник.

Иаго поглядел на старика. Теперь его нимало не тревожило направленное на него дуло.

— Придумал… Но не скажу!

— Почему это?

— Потому что все это глупости, неужели вы до сих пор не поняли, что я здешний, свой…

— Не похож ты что-то на здешнего…

— А как ваша фамилия?

— Это ты узнаешь, когда я доставлю тебя, куда следует.


Иаго почувствовал, что начинает выходить из себя.

— Если вы серьезно сомневаетесь, — у него пересохло в горле, — спросите что-нибудь такое, чтобы убедиться, враг я или друг.

Ему действительно хотелось, чтобы лесник задал какой-нибудь такой вопрос.

— Если бы такой вопрос существовал, — твердо проговорил старик, — все было бы просто на свете.

— Тогда допрашивайте меня, как считаете нужным.

— А я и допрашиваю, — многозначительно улыбнулся старик. — Давай говори имя свое и фамилию.

Иаго отер пот со лба ладонью и заметил, как старик опять насторожился.

— Зовут меня Иаго, фамилия Вашакидзе.

— Где живешь?

— В Тбилиси.

— На какой улице?

— Дзнеладзе, шестьдесят один… — Иаго понял, что старик задает, по его мнению, самые сложные вопросы.

— Где работаешь?

— В редакции вечерней газеты, где на четвертой странице печатают объявления о смерти… Знаете такую? Вот когда вашего Сандро задрал медведь, наверно, у нас объявление было — «безутешные родственники извещают…» — Иаго вдруг почувствовал отвращение к себе.

«И все-таки получилось по-детски, — подумал он, — глупо».

Теперь злость его обернулась против старика… Какое он, собственно говоря, имеет право так унижать Иаго своими дурацкими вопросами. Никому и никогда еще не приходилось доказывать такой глупости… Абсолютная глупость… Этот старик с ружьем в руках требует от него подтверждений, доказательств, а сам не знает, какие они должны быть, эти доказательства!..

Лесник поджал губы, взгляд его сделался еще подозрительнее, и указал дулом в сторону:

— Ступай вперед! Остальное там расскажешь.

Иаго охватило неодолимое азартное желание отомстить, жестоко высмеять подозрительного старика. Но пока единственный способ выразить свое пренебрежение к его придиркам — не обращать внимания.

Да, действительно ни во что его не ставить. Иаго высоко поднял голову и, как ни в чем не бывало, стал разглядывать фасад церквушки.

— Я сказал, ступай вперед! — В голос старика вкрались нотки удивления.

Иаго как будто не слышал, медленно и спокойно брел вдоль стены.

— Стой! — закричал лесник.

Иаго задыхался от желания удовлетворить свое оскорбленное самолюбие. И чем больше выходил из себя старик, тем упрямее Иаго внушал себе, что не должен обращать на него внимания.

Он достал из кармана карандаш и записную книжку: то на церковь взглянет, то в книжку уткнется, будто бы записывает что-то. Прошел вдоль одной стены и завернул за угол.

— Стой! Стрелять буду! — В голосе старика слышалась угроза.

Иаго стал напевать, хотя голос и дрожал немного, но так, только так можно сломить этого одержимого старика.

И тут раздался оглушительный залп, как будто небо обрушилось, тугая волна воздуха едва не сбила Иаго с ног. И лесу понадобилось немало времени, чтобы поглотить, растворить в себе гулкое эхо.

Иаго, побелев, прислонился к стене. Лесник вцепился ему в плечо и не отпускал, в левой руке он держал ружье.

— Ты что?!

Иаго удивленно смотрел на старика, вернее не смотрел, а рассматривал, словно какую-нибудь диковинку.

— Куда ты бежал?!

— Я церковь зарисовывал… — пробормотал Иаго.

— Нашел время. Я за ним с ружьем, а он…

— Ну и напрасно… Вы взрослый человек и должны понимать, что…

— Ступай, ступай! Это все мы в Цхинвали выясним… Такие ответы всякий заучить может, если нужно… А я свое дело знаю…

Шли они бесшумно. Палая листва скрадывала шаги. Постепенно зеленый шатер над ними густел, свет становился мягче, смутнее.

…Ноги быстро несли его под гору, но Иаго нарочно замедлил шаг, чтобы старик не подумал, что он собирается бежать.


…Они брели по пескам с пересохшими глотками, оборванные… На юге остался грозный царь, коварные жрецы, великая Халдея. Они изгнали их — звездочета и его сыновей. Возмутились жрецы, как посмел этот безумный звездочет изменить божественному числу. Тринадцать… Отступник…

Никогда больше не суждено ему взойти на башню, чтобы первым увидеть узенький серп молодой луны и объявить всем, что начинается новый месяц…

Сыновья несли его на руках, на плечах, на спинах… Однажды вечером они заметили на севере высокие горы. Никогда прежде не видели они таких неприступных и грозных вершин. Человек, взошедший на такую гору, несомненно первым увидит новый месяц…

Улыбка играла на лице умирающего звездочета, и последние слова его походили скорее на приказ, чем на просьбу, — он велел сыновьям возвести на этих вершинах высокие башни, дабы подняться еще выше, и ценою собственной крови защищать эту землю, откуда раньше всего виден молодой месяц…


«Что нужно этому старику, — думал Иаго, — выслужиться хочет, что ли? Небось всю жизнь отдал этому лесу, горам — прозябал в безвестности, никто не оценил его верной службы, и вот он хочет притащить в Цхинвали «нарушителя», чтобы преданность свою доказать. Ну и что же, если выяснится, что поймал он не врага, ведь долг свой он все-таки выполнил! Похлопают по плечу, похвалят за бдительность… Нет, я наверняка клевещу сейчас на него… Не может быть такого…»

Иаго остановился. Внезапный прилив гнева растопил заледеневшую в груди досаду, и она выплеснулась наружу.


— О чем вы все-таки думали, когда стреляли, а вдруг бы попали?!

— Если б хотел попасть, не бойся, не промахнулся бы… — Лесник как будто ждал этого вопроса.

«Вырвать сейчас у него ружье, приставить к груди, пусть докажет, что не враг», — подумал Иаго, а вслух спросил:

— Интересно, как бы вы оправдались на моем месте?

— Оправдался бы.

— Как же?

— Это уж моя забота.

«Ничего бы ты не сказал», — подумал Иаго и пошел дальше.

«Я бы нашел, что ответить», — подумал лесник.

«Разве можно выразить это одним словом. Одной фразой…»

«Значит, можно, раз я говорю…»

«Доказать это можно лишь всей своей жизнью!» — мелькнуло у Иаго, и он решил, что наконец набрел на истину, нашел правильный ответ.

«Доказать это можно в один день, в одно мгновенье… И нечего тут мудрить!..»

«Всей своей жизнью!»

— Ты о чем? — спросил старик.

— Ни о чем, — ответил Иаго.

Лесник казался теперь ему совсем другим: брови расправились, глаза наполнились живой мыслью. Иаго даже показалось, что старик задается теми же мучительными вопросами. И к выводу, может быть, приходит такому же.

Лес безмолвствовал, словно в своих ветвях сторожил пленницу — тишину. Чутко вслушивался в малейший шорох, спеша тотчас приглушить его, восстановить вековечное молчание.

Поперек тропинки лежало срубленное дерево, беспомощно белели вокруг щепки, словно крик о помощи.

Иаго остановился.

— Кто же это так? — он указал на дерево. — Унес бы к себе, раз срубил.

— А он и унес.

— Тогда что это?.. — Иаго повернулся к леснику.

— Да ребенок у него заболел. Он испугался и притащил назад…

— Испугался? Чего?..

— Места эти священные, народ их чтит издавна… Иначе здесь ни одного бы дерева не осталось!

Они пошли дальше, и всю дорогу Иаго напряженно вглядывался в лес, чтобы не пропустить замеченных деревьев и тропинку, ведущую в село.

Он не оборачивался, но спиной чувствовал, что лесник плетется за ним нехотя.


1965

Загрузка...