Солнце уже склонялось к западу, бросая косые красные лучи на город. С гор подул свежий, порывистый ветер, отрывая от земли напитанной зноем горячий воздух.
По переулку, у центра города, не спеша шел высокий, стройный солдат. На пути он внимательно присматривался к фасадам построек. Его лицо, загорелое, темноглазое, казалось сосредоточенным.
Возле одноэтажного каменного дома он остановился, сам себе утвердительно кивнул головой и вполголоса сказал:
— Наконец, нашел… Здесь.
У раскрытых дверей дома, на стене, была прибита деревянная дощечка с надписью: «Российская социал-демократическая рабочая партия большевиков». Солдат, откинув на затылок картуз и отбросив светлые пряди, надвинувшиеся на глаза, смело вошел в дом.
В комнате, переполненной двигающимися фигурами солдат, стояли два стола. За столами сидели солдаты, что-то писали, споря друг с другом. Суетящиеся люди, в серых шинелях, закопченных, рваных пиджаках и рубашках, то появлялись из внутренних дверей квартиры, сновали между толпой таких же торопливых фигур, то вдруг молниеносно исчезали неизвестно куда.
Где-то выстукивала пишущая машинка, покрывая собой шум речи, где-то названивал колокольчик, дребезжал телефон. Красный, как кровь, косой луч солнца потоком лился в окна, играя тучами золотистых пылинок в сверкающих золотым шитьем алых знаменах, расставленных в углах комнаты.
На стенах краснели наскоро прибитые вкривь и вкось длинные полотнища с позолотой лозунгов: «Долой братоубийственную бойню», «Да здравствует союз солдат, рабочих и крестьян», «Мир хижинам, война дворцам», «Долой правительство министров-капиталистов», «Да здравствует мировая пролетарская революция», «Восемь часов для работы, восемь для отдыха, восемь для сна».
Солдат постоял несколько минут в состоянии растерянности, пораженный шумом звонков, трескотней и гомоном разговоров, сверканием знамен, сутолокой, непрерывной сменой людей.
— Ишь, сколько народу… В прошлый раз меньше было, — прошептал он и, точно встряхнувшись, подошел к ближайшему коротконогому солдату и задержал его за полу шинели. Солдат, не оглядываясь, вырвался из его рук и бесследно исчез в толпе.
В углу комнаты, в густой толпе народа послышалась громкая речь:
— Не напирайте, братцы… успеете.
Голос, произнесший эти слова, принадлежал могучего сложения артиллеристу, раздававшему направо и налево какие-то бумажки.
Пришелец протискался к нему и, радостно улыбаясь, крикнул:
— Здорово, товарищ Удойкин!
Артиллерист только мельком взглянул на него и, не отвечая на приветствие, продолжал свое дело, выкрикивая громким голосом:
— Стропилин, на. Выступаешь в союзе кожевников… Тупицын, бери, — у печатников… Дятлов и Груздь, — в депо. Только ухо востро — там меньшевиков чортова прорва. Слезкин, — в казармах… Удойкин, — пулемет… тьфу, чорт! Это себе. Все, товарищи. Остальные, кто не получил мандатов, завтра получите. Ух…
Артиллерист спрятал какую-то бумажку глубоко в карманы шаровар, обтер полой шинели пот с лица и только после этого подошел к солдату, окликавшему его. Они пожали друг другу руку.
— Здравствуй, Гончаренко. Давно не виделась. А хлопцев, которые… из гнета гнусного порабощения… оков капиталистической эксплоатации свергли цепи… и вообще выволокли из каталажки. Ре-зо-лю-циями. Деньжата твои пошли на другое дело. Тоже, на пользу революционной… гидры. Тьфу, замололся. На пользу вообще.
— А где Тегран? — спросил Гончаренко.
— Кампанию ведет… против аннекций и катрибуций… на праве самоопределения… Толковая девушка! А ты что без дела-то? Путевку получил?
— Какую путевку?
— Эх ты, шляпа американская. А еще большевик.
— Да я не… не большевик.
— Как не большевик? Да ты что же, за капитал и вообще, а?
— Да нет. Не кричи так, Удойкин. Просто не успел еще записаться. Я хочу…
— Ну, это мы быстро… пойдем. — Удойкин потащил за собой Гончаренко к одному из столов. За столом, оживленно разговаривая, сидело трое солдат.
— Вот рекомендую. С точки пролетарской диктатуры… Билетик хлопцу.
Курносый и вихрастый солдат, державший в раскоряченных пальцах ручку, достал из ящика стола чистый бланк и начал что-то записывать в него.
— Хвамелия… какой части будешь?
Гончаренко ответил. Солдат записал ответ его в бланк. Его сосед, с лицом строгим и бородатым, размашисто подписал. Вручив карточку Гончаренко, он сказал:
— Ступай к председателю. Он подпишет, да заодно и потолкует с тобой, что ты за человек. Хоть ты и солдат, да много разной сволочи и в нашем брате есть.
— Это правильно, — поддержал его вихрастый солдат.
— Ну, что ты — дискледетируешь… парень денег дал, — отмахнулся обеими руками Удойкин.
— Я же не против… только пускай поговорит с товарищем Драгиным. Личность он неизвестная.
Удойкин снова махнул рукой, подхватил совершенно озадаченного приятеля, повлек его за собой по темному коридору и втолкнул в маленькую комнату. В этой комнате находились двое — мужчина и женщина.
— Товарищ Драгин… Вот солдат, который по сознательности класса, которые пролетарского происхождения — в солдатской шинели, можно сказать, за идею сознательности, которым…
— Перестань, Удойкин, — с досадой оборвал его мужчина. — Ну, чего огород городишь? Говори проще.
Удойкин смущенно замолчал.
— В чем дело? Вы, товарищ, в партию вступаете?
— Да, — ответил Гончаренко, — хотя мне очень хочется поговорить с вами.
— Хорошо, давайте поговорим. Вы откуда?.. Как ваша фамилия? Были на фронте? Хорошо. Ранены? Очень хорошо. Из ремесленников. Москвич. Женаты? Так, так — не женаты, значит. Что же вам, тов. Гончаренко, непонятно? О чем вы хотите спросить? Тегран, присядь, пока к телефону. Там через минуту дадут сводку из союза пищевиков… и кроме того, пожалуйста, сообщи Панфилову на сахарный завод, что через час мы выезжаем. Предложи Панфилову, чтобы дезорганизатора и мародера пока не выпускали с территории завода. Приедем — арестуем. Есть отзыв из совета. Кроме того, сообщи, пожалуйста во фракцию совета, чтобы вся фракция была в сборе — сегодня выносим недоверие меньшевистско-кадетскому президиуму совета. Они, проходимцы, задумали над нами расправу учинить. Нам нужно предупредить событие. Всем фабрикам и заводам и казармам, — чтобы провели резолюции недоверия. Кроме того, на утро созываем комитет… Вопросы… Вот, чорт… Куда же я задевал бумажку? Ах вот, Тегран, на. Кроме того, через час выслать товарищей для встречи и проводов раненых. Обслужить три эшелона, едущих на фронт. А вы, товарищ Удойкин, валяйте-ка на съезд трудового крестьянства. Хотя и армяне будут присутствовать, но если вы будете говорить по-русски, вас поймут. Только, пожалуйста, поменьше иностранных слов и всякой чепухи. Приучайтесь говорить по-русски.
Удойкин безнадежно покачал головой, развел руками и скрылся за дверьми комнаты.
— Ну, я вас слушаю, товарищ Гончаренко.
— Я хотел спросить… что такое революция… вот не понимаю я. С фронта только… И вот о партии как. Вот, растолкуйте. Тоже насчет войны.
— Хорошо. Я вам кое-что расскажу, а потом вы прочитаете пару книжек, и все станет для вас совершенно понятным. Вы не интеллигент какой-нибудь, у которого мозги всяким навозом напичканы. Вы Ленина почитайте. Ленин наш вождь. Лучше его никто не расскажет.
— А Керенский?
— Керенский — болтун и прислужник буржуазии. Видите ли, товарищ, о всяком человеке вообще нужно судить двояко. Что человек говорит и что он делает. Что я этим хочу сказать? А вот что. Вы из практики знаете войну. Она гнусна и безобразна. Словом, человеческая бойня. А возьмите буржуазный журнал, книжку, прочтите любой рассказ о войне — совсем другое. Героизм, красота, и некоторые даже вдохновляются и идут добровольцами.
Это — ложь о войне.
Также лжет о революции и о войне Керенский. Революция только началась. Рабочие и крестьяне ничего, кроме нищеты, не получили ни от войны, ни от революции. А Керенский ноет, что революция закончилась и что народ свободен, что капиталисты Терещенко и Родзянко — хорошие революционеры. Слышали вы?
— Да, слышал.
— Ну, вот. А о том, чтобы землю и фабрики разбойников Терещенко и Родзянко передать рабочим и крестьянам — ни слова. О том, чтобы дать власть рабочим и крестьянам — ни звука. Понимаете? Вот что я хочу сказать, когда утверждаю, что людей нужно судить не по словам, а по делам их. И вот на деле мы видим, что Керенский болтун и предает революцию.
— А что же хотите вы, большевики?
— Мы хотим, чтобы победила пролетарская революция. Сейчас у власти стоят капиталисты. Они защищают свои интересы, желая как можно больше заработать на войне и обнищании народа. А мы хотим, чтобы у власти стояли рабочие, крестьяне и солдаты. Чтобы власть принадлежали трудящимся. Капиталисты — хозяева всего имущества в стране. А мы хотим, чтобы хозяином земли, фабрик, банков, железных дорог, рудников стали сами рабочие и крестьяне, так как они обрабатывают землю, стоят у станка, работают под землей. Это раз.
О войне. Война истребляет народное имущество, бессмысленно уничтожает человеческие жизни. Она во вред трудящимся. Мы хотим, чтобы эту войну, ведущуюся в интересах кучки капиталистов, прекратить, и силы народные бросить на внутреннего врага, помещиков и капиталистов. Это два. Понимаете?
— Да, да, очень понятно.
— А в конечном счете мы, большевики, хотим переделать весь мир так, чтобы не было угнетателей и угнетенных, чтобы не было богатых и бедных, чтобы труд перестал быть человечеству в тягость, чтобы подлинная, а не лживая свобода свободного мирового коллектива трудящихся утвердилась на земле.
И мы хотим все это не только на словах, нет. Мы свои идеи проводим в жизнь. Для этого организуемся в партию, на манер армии, с дисциплиной. Вы, как военный, понимаете, что без дисциплины, без единства воли не только рабочий не победит, но и не сумеет драться с буржуазией.
— Ну, а как же всего этого достигнуть?
— Путем долгой и трудной напряженной борьбы. Войны не на живот, а на смерть. Или мы победим, или нас сотрут в порошок. А для того, чтобы мы победили, нужно разъяснять нашу правду рабочим, крестьянам, солдатам, — тем, кто угнетен более всех. Нужно организовывать их в партию, в профсоюзы, в свои боевые дружины. Нужно разоблачать наших врагов: буржуазию, ее прислужников, всяких Керенских, Львовых, меньшевиков и эсеров. Словом, нужно действовать, не покладая рук. Нужно драться, не щадя сил и жизни. Поняли?
— Хорошо понял.
— Ну, а раз поняли, так довольно. Остальное сами поймете. Вы были подневольным солдатом царской армии. Согласны ли быть свободным солдатом революции?
— Да… Только вы мне книжек дайте… О партии и революции.
— Вам их Тегран даст. А теперь вот ваш билет — подписал его. Читайте книжки. Вооружайтесь скорей. А там в работу возьмем вас.
Гончаренко, с лицом просветленным каким-то новым чувством, подошел к девушке. Тегран продолжала спокойно говорить в телефонную трубку, отчеканивая каждое слово, и только глаза ее, серые, сверкающие, жили и искрились огнем.
— Обязательно провести резолюцию… Сарикс сделает заявление. Вышлите депутатов на вечернее заседание совета. Через час позвоните, каково настроение. Резолюции проведите обязательно.
Гончаренко с наслаждением слушал ее речь, с небольшим кавказским акцентом.
В перерыве между разговором девушка сказала, показав Гончаренко на стул:
— Садитесь, товарищ Гончаренко. Подождите минуту.
И опять Гончаренко не удержался от широкой улыбки:
«Она помнит мою фамилию. Какая умная. Деловая»…
Открылась дверь. В кабинет вошел солдат на костылях, с лицом бледным и дергающимся у губ. Драгин поднялся с кресла и протянул вошедшему обе руки.
— А, здравствуй… здравствуй, Абраша. Ну, как дела в депо, в полку?
— Дела хорошие.
Человек сложил костыли, поставил их у стенки и уселся на стул.
— Дела отличные. В дивизионе меньшевики начали митинг с помпой. Солдаты маршевых рот хлопали им и кричали ура. А потом выступил я. Говорил немного. Сказал, что меньшевики — жулики и что офицеры обманут. Доказал, что дисциплина во вред солдатам. Сказал, что нужно кончать войну да расходиться по домам, если не хотите, мол, так же ходить на костылях, как я. Ну, а в заключение наши лозунги: «Земля крестьянам, хлеб голодным, мир солдатам».
— Ну?
— Вышло совсем другой табак дело. Как заревут мои маршевики: «Да здравствуют советы и большевики!» Аж перепонки в ушах чуть не полопалась.
— Ну, а резолюция как?
— Наша прошла. Клеймят меньшевиков позором. На фронт не поедут. А на станции, представь себе, оркестры музыки и теплушки и ораторы… Ха-ха-ха.
— А в депо?
— В депо просто умора. Бабушку революции ожидали. Ну, нас предупредили. Мы, по обыкновению, с рабочим поездом за три часа в депо приехали. Ну, ходим между рабочих. Простячки ведь, свои ребята. Разговариваем. Собрали митинг, а бабушки все нет. Рабочие уже начали посылать ее к чертовой бабушке. Наконец видим, к раскрытым воротам депо подкатывает салон-вагон и паровоз новенький — Б. С. А. И паровоз и вагон в цветах. Выползает бабушка, начальник дороги, комиссар Временного правительства. Шествуют. Митинг открыли.
Выступает бабушка. Шамкает: «Сыношки… все хорошо у нас… все отлично… только воевать нушно… а большевики не дают… мешают… я вот сколько лет в тюрьме шидела… а они даше меня не слушают…»
Ну, потом говорил начальник дороги и комиссар. Наконец, взял слово я. Начал, знаешь, мягко. И бабушку похвалил. Верно, мол, в тюрьме сидела. Уважаю. Только за что же она нас, большевиков, пакостит? Рабочие сами видят, кто для них ближе: мы или бабушка. И кто для бабушки ближе — рабочие или начальник дороги да прочие приспешники буржуазии. Мы, говорю, вместе с рабочими всегда, и на митинг в теплушках приехали. Нас, мол, рабочие знают, а бабушка в салон-вагоне… Тоже работница.
Да как брякну: выжила, мол, ты бабушка, из ума. Шла бы в богадельню, и так далее. Тут как захохочут рабочие. Ну, бабушка и комиссар с начальником шасть обратно в салон-вагон. А вслед им — улю-лю. Тут уж я разошелся.
— Ну, а резолюция?
— Единогласно нашу провели.
— Молодцом, Абраша. Золото ты просто, а не человек.
— Ну, брось, Драгин, захвалишь. Слушай. Погромщики действовать начали. Надо обратить внимание. Уголовных вместе с политическими выпустили. Вот и начинают орудовать.
— Хорошо. Поговорим на заседании. Кстати, Думу нужно арестовать. Тегран, попроси комитет гаража, чтобы автомобиль выслали…
— Кто такой Дума? — спросил Абрам.
— Дума? Просто легендарная личность. Однажды получил путевку как агитатор от совета. Выдал себя за большевика. Стал реквизировать у лавочников за свой риск. А иногда и похоже на то, что грабил. Его, конечно, исключили из агитационной комиссии. Но он мандат не сдал и на основе его продолжает вытворять свои делишки.
— Ишь ты!
— Сейчас он на сахарном заводе. Как, и следовало ожидать, выдал себя за уполномоченного совета. Бросил среди рабочих лозунг — раздать завод по рукам. А он чтобы был за главного каптенармуса.
— Ха-ха-ха! — рассмеялись Абрам и Гончаренко.
— Смеяться право нечего. Он заварил там такую кашу, просто беда, Ясно, дело не в Думе, Дума — дурак невозможный. Но за ним идут более отсталые рабочие. Администрация трепещет. Директор был у меня, плакался: председателя завкома — большевика избил. Арестовал заводского фельдшера и решил его казнить всенародно. Именно казнить. Якобы за изнасилование женщины. На милицию рассчитывать нам нечего. Арестуем сами.
— Ну, что ж, поедем, — сказал Абрам, — я таких гусей люблю ловить.
— Вся беда в том, что неизвестно, на заводе он или нет. Сейчас позвоню.
Прошла минута переговоров по телефону. Драгин нервно повесил трубку и сказал:
— Только что выехал на директорской коляске. Что же делать?
— Ну, встретим его на пути, не беда.
— Да ведь я его в лицо не знаю.
— Ну, возьмем кого-нибудь с собой, кто знает Думу.
— Я знаю Думу, — заявил Гончаренко.
— Откуда знаешь? — настороженно спросил Абрам.
— Лечился вместе в госпитале.
— Ну, вот и отлично.
— Пошли. У входа подождем машину. Тегран, мы будем в комитете часа через три, а может быть и четыре. Придется, как видно, провести на заводе митинг.
Новый четырехместный автомобиль зафыркал рывком взял скорость и помчался.
Мелькнули улицы города, дома, сады, пригородок, и шоссе зазмеилось по холмистому серому полю.
Абрам и Драгин, уткнувшись ногами в днище автомобиля, а спинами в мягкие стенки кузова, вели оживленный разговор. Абрам помахивал костылями, точно дирижерской палочкой. Драгин, при дневном свете пепельно-серый, морщинистый, сутулый, гладил то одной, то другой ладонью подбородок и хитро усмехался. Гончаренко, помня свою задачу, сидел вместе с шофером у руля и напряженно всматривался в лица встречных путников.
Погода стояла летняя, жаркая, ясная. Все холмы вокруг зеленели травой. А за холмами шли синие горы, рамкой окаймлявшие высокий горизонт. К запаху горелого бензина примешивались приторно-сладкие ароматы цветного луга.
Тщетно Гончаренко осматривал местность со всех сторон. Пусто было вокруг, а на дороге если и попадались одинокие редкие пешеходы, то это были исключительно местные загорелые крестьяне в чувяках и тюбетейках.
— Хорошо смотришь, Гончаренко? — спросил Драгин, стараясь перекричать шум мотора.
Гончаренко в отвес кивнул головой.
— Где же он запропал? Ведь скоро завод. Уж не повернул ли он назад? — рассуждал сам с собой Гончаренко.
Но вот его внимательный взгляд разглядел у далекого горизонта еле заметное, пыльное облачко. Облачко быстро приближалось и скоро выросло в окутанную пылью быстро мчавшуюся тройку. Седоков не было видно, но Гончаренко уже твердо был уверен, что это едет Дума.
— Едет, — громко крикнул он, довернувшись к Драгину.
— Нужно загородить дорогу, — приказал шоферу Драгин.
Шофер, солдат в шапке пилота, искусно заманеврировал машину и стал по середине дороги, загородив всякий проезд.
Тройка замедлила бег и встала. Кони бешено грызли удила и били копытами о камни шоссе. Бородатый кучер что-то кричал негодующе, размахивая в сторону шофера кнутом. Но за шумом мотора его крики не были слышны.
Тройка начала заворачивать назад, и тут Гончаренко увидел Думу. Дума сидел, развалившись в коляске, одной рукой обнимая какую-то полную женщину в пестром шелковом платке и в растрепанном платье, а другой придерживал стоявшую у ног четверть. На противоположном сиденьи лежал большой наполненный чем-то мешок.
— Он? — спросил Драгин.
— Да, Дума, — ответил Гончаренко.
Шум мотора умолк. Драгин вышел на дорогу, вынул из кармана своего френча браунинг, подошел к коляске, точно разминаясь, и сказал:
— Гражданин Дума. По распоряжению совета ты арестован.
— Брось баловать, — негодующе закричал Дума, сильно оттопырив толстые губы. — Не на такого напал, чтобы арестовать. Вот мой мандат.
Дума с важным видом небрежно протянул Драгину какую-то донельзя потрепанную бумагу, для прочности наклеенную на полотно.
— Ну, вылезай. Чего очки втираешь? — Драгин поднял браунинг в уровень лица Думы. Дума побледнел и слабым, прерывающимся голосом спросил:
— А за что?
— За грабежи и дискредитацию революционной власти. Ну, вылезай, что ли.
Дума отнял руку от женщины, которая равнодушно наблюдала всю эту сцену, и спрыгнул на дорогу.
— Кто эта женщина? Жена?
— Нет… Так, знакомая — с завода.
— А что в мешке?
— Сахар.
— Откуда достал?
— Рабочие дали.
— Мародер. Ну-ка, кучер, заворачивай.
Думу усадили в автомобиль. Когда машина зафыркав, тронулась в путь, Дума заплакал. Плакал он до тех пор, пока не заметил и не узнал Гончаренко. Тут лицо Думы передернулось злобой.
— А, так это ты, — громко сказал он.
— Да, это я, — нахмурив брови, ответил Гончаренко.
— Ну, хорошо, мы еще посчитаемся с тобой.
— Нам не в чем с тобой считаться.
А Драгин между тем говорил Абраму:
— Вот такие, как этот Дума — паразиты от революции. Я лично стою за то, чтобы их физически уничтожать.
Дума опять заплакал. Его топорное лицо вымокло от слез.
Прибыли на завод. Думу заперли на замок в одну из каморок заводоуправления. Вызвали председателя завкома и директора. Оба явились взволнованные. Директор, чуть не плача, умолял Драгина спасти их от Думы. А председатель завкома говорил:
— Этот Дума наделал делов. Рабочие хотят завод бросить. Решили было склады разорить, да кое-как охрана удержала. У нас свыше полмиллиона пудов сахару на складах. Ну, Дума предложил рабочим разделить сахар поровну, по тысяче пудов на человека, да и бросить завод. К чорту, мол. Ну, рабочие поддержали. — Работаем, работаем, — говорят, — а хорошей жизни не видно. Чтобы погулять, не видно. Правильный, мол, человек Дума. — Ну, а завод наш казенный — работаем на армию. Прямо беда!
— Хорошо, что приехал, — захлебываясь, говорил директор. — Через час фельдшера решили расстреливать и ни за что. Есть постановление общего собрания. Помочь надо как-нибудь. Пожалуйста. Ведь это же анархия. Ведь так работать нельзя.
Полное лицо директора заплыло потом.
— Хорошо. Пусть завком созовет митинг.
Речь Драгина рабочие прослушали внимательно. Но когда оратор коснулся Думы, то шум и гам поднялись невыразимые.
— Долой!
— Дума за рабочего! Давай Думу сюда!
— Где Дума?
— Только троньте Думу.
Когда шум утих, Драгин задал рабочим следующий вопрос: — За что фельдшера хотите стрелять?
Опять поднялся сильный галдеж.
— Сукин сын!
— Взятки брал!
— Плохо нашего брата лечит, а которые за деньги, тех лечил!
— Бабу изнасиловал — разве можно терпеть!
— Нельзя же так, товарищи, всем кричать, — продолжал Драгин. — Если верно то, о чем вы говорите, то нужно фельдшера арестовать и отправить в город. Там его будут судить и если найдут нужным, то и расстреляют. Если заслужил, конечно. Хотя теперь смертная казнь отменена. А то что же это такое — без суда и следствия казнить самосудом. Этаким манером сегодня фельдшера расстреляете, а завтра на другого наговорят — и другого расстреляете. Так же нельзя. Революция против самосудов.
— Ну, говори там, — крикнул кто-то из толпы.
— Давайте выберем комиссию. Из вас самих. Пусть комиссия выяснит. Пока собрание будет итти, товарищ Абрам, вот этот — то фронтовиков действующей армии, будет говорить вам, а комиссия тем временем все и выяснит. Согласны?
Рабочие согласились. Выделили комиссию. Драгин, пошептавшись с Абрамом, подозвал к себе Гончаренко и сказал:
— Пойдем с тобой. Будем присутствовать на комиссии.
На ходу Гончаренко спросил:
— А скажите, товарищ Драгин, почему, если человек действительно такой, как Дума, негодяй, почему его не расстрелять тут же?
— Нам, большевикам, чужды такие приемы. Мы против смертной казни в принципе. Против потому, что человек не родится негодяем, а становится им в результате влияния обстановки и общества. Вот в том-то и задача, чтобы переделать эту обстановку. Так переделать мир, чтобы не было нищеты и невежества, тогда перестанут формироваться негодяи. Конечно, другое дело, если такие типы мешают революционной борьбе. Тогда… об этом можно будет говорить. И революции без насилия не обойтись. Но это печальная необходимость. На насилие нужно отвечать насилием. Но казнить человека в такой обстановке просто глупо. Нужно все выяснить. Потом ведь у власти не мы, рабочие и крестьяне, а буржуазия. Этот самосуд свалят на большевиков, раздуют в газетах. И могут повредить нашему делу.
— А как же бороться с такими?
— Можно посадить в тюрьму. И наконец важнее, если фельдшер действительно виноват, устроить над ним открытый суд. Чтобы другим не было соблазна.
Комиссия заседала в кабинете директора. Вызвали обвиняемого. Фельдшера привели под конвоем. Это был человек лет сорока, в рыжей щетине на сизых щеках.
— Настоящее кувшинное рыло, — шепнул Драгин.
Начался допрос. Фельдшер, прерывающимся от страха голосом, клялся и божился, доказывая, что он ни в чем не виноват.
— Господа, ну, разве я не понимаю. Посудите сам… Ни в чем не виноват, видит бог.
Драгин предложил вызвать потерпевшую. Комиссия, трое пожилых рабочих, охотно согласились с ним. Пока шли минуты ожидания, фельдшер плакал, стонал и вдруг тоненьким бабьим голосом завыл:
— Ай… не виноват. Ой-ой… Взятки брал, сознаюсь… Уууу… Ай! Нынче трудно… и — и-и-и… Семья большая… А в этом не повинен… У-у-у-у!
Его не пытались успокаивать.
Наконец явилась долгожданная потерпевшая. К удивлению и комиссии и Драгина с Гончаренко, это была старуха лет под семьдесят. Еще не дряхлая, но тонкая, как доска, со сморщенным, точно печеное яблоко, высохшим лицом.
Фельдшер, все еще продолжая всхлипывать, указал рукою на нее и, обращаясь к Драгину, сказал:
— Ну, господа… Ну, кто же польстится?
Потерпевшую попросили рассказать, как и что было. Старушка присела на стул, пожевала сморщенными губами.
— Болела я, болела, — начала она дребезжащим голосом. — Чтой-то поясницу ломит. Вот и пошла к ему, к фершалу. Он меня ощупал, родименькие, говорит — ложись на стол. Я, по глупости, легла, а самой страсть как боязно. И вот, милые мои, чувствую, как это он сует… господи!
— Чего сует-то? — строго спросил один из членов комиссии.
— Известно… Чего еще совать… Я как сорвалась, родименькие, да как заплачу. Вот тут и народ сбежался. Вот уж, милые мои, как напугалась, не приведи владычица.
Комиссия недоумевала.
— Ну, что скажешь ты? — повернулся председатель комиссии — один из рабочих в больших усах, к фельдшеру.
— Да что скажу я, — уже перестав всхлипывать, ответил фельдшер. — Не виноват. Вижу, женщина, действительно, больная. Я хотел освидетельствовать. Взял зеркало. А она как сорвется, — известно, дикий народ.
— А не вспомнишь, матушка, было что у фельдшера в руках?
— Как же, было. Это он верно — зеркало было. Инструменты разные.
— Ну, видишь, бабушка, — сказал Драгин, — он тебя лечить хотел, а ты испугалась и напраслину на человека развела. А его теперь смерти предать хотят.
Потерпевшая сильно побледнела и с причитаниями стала просить комиссию не губить зря христианскую душу. Ее кое-как с большим трудом успокоили и вывели.
— Ну, — подытожил работу комиссии Драгин. — Фельдшер в изнасиловании не виноват. Это доказано. Виноват же он во взяточничестве. За это мы его арестуем и отправим в город. А пока поспешим на митинг.
Комиссия подоспела как раз к концу речи Абрама.
— Сахар, — народное имущество, — говорил Абрам. — Вы, рабочие, должны быть сознательными революционерами и безусловно дадите отпор воришке Думе, а за одно и тем несознательным, кто идет за ним. Контрреволюции выгодно, чтобы в стране не было никаких запасов, чтобы завод стал. Но мы не хотим и не допустим этого. Армия недоедает, я она надеется, что вы будете стоять на защите ее и своих интересов. Поэтому я, товарищи, предлагаю вам следующую резолюцию.
Рабочие дружно захлопали в ладоши. Резолюцию приняли единогласно.
Затем один из членов комиссии рассказал подлинный смысл истории с фельдшером и старухой. Поднялся оглушительный хохот. Наконец, когда рабочие успокоились немного, Драгин взял себе слово.
— Действительно, смешно. А могло бы быть плохо. Но хорошо то, что хорошо кончается, товарищи, — сказал он. — Воришку Думу арестуем, как самозванца, использовавшего подложный документ, как принуждавшего к сожительству с ним работниц. Согласны?
— Согласны!
— Расстрелять Думу!
— Дайте его нам, мы с ним рассчитаемся, — ответили хором многие голоса. А один зычный бас, покрывая все остальные, добавил:
— А что Глашка… что путалась с Думой, так ее и принуждать не нужно — сама лезет.
— Ну, стрелять в Думу не будем, — возразил Драгин. — Там что суд решит. А фельдшера арестуем, как взяточника.
— Правильно.
— Арестовать.
— Он сам сознался, — продолжал Драгин, — что брал взятки. Правда, он при этом ссылался на бедственное положение семьи. Мы увезем их с собой.
— На этом митинг разрешите…
Но закончить митинг не дали.
— Зачем увозить-то… фершала?
— Не надо увозить. Один он у нас.
— Кто ж лечить-то будет? Несправедливо это.
— Не надо.
— Правильно.
— Хорошо, товарищи, а что же вы с ним хотите сделать? — спросил Абрам. — То стрелять хотели, а то и арестовывать не надо.
— Вот так.
— И не надо.
— Чего там, понимайте с толком.
— Помрем от болести без фершела. Можно рази?
— Набить бы ему морду — фершалу-то. Да и конец делу.
— Выговор объявить от общества.
— Выговор объявить хотите, — подхватил выкрик Драгин. — Так, что ли, товарищи?
— Да… Выговор, и будя.
— И всыпать бы ему — да выговор.
— Голосую. Кто за выговор, поднимите руки.
— Над толпой вырос лес рук.
— Х-м… единогласно. Ну, будь по-вашему. Особенных преступлений за ним не числится.
Вдруг самый передний рабочий, седоусый старик, смело выступил вперед и, обращаясь к толпе, громко сказал:
— Выговор! — это правильно. А в случае чего, так ребра посчитаем. Токо давайте постановим, братцы… и если нужно паек увеличим фершалу, чтобы не брал взяток а равно всех лечил.
— Правильно, увеличить паек!
Это дополнение приняли также единогласно. На этом митинг закрыли.
«Милый Викторушка!
Мне так хочется называть вас, и, пожалуйста, не дуйте губы. Вы хотя и господин поручик, но для меня просто милый мальчик. Расстояние скрашивает…
И отсюда, из далекой Ялты, где море солнца и солнечное море так хорошо, что и вы мне кажетесь славным и милым.
Когда мы стояли в Арамыше — помните вечеринку… Вы так неплохо играли серенаду Гуно. И мне тогда стало жаль вас в первый раз… А теперь вы, мой милый Викторушка, офицер, и мне ни капельки не жаль вас. Теперь вы мужчина и защитить себя сумеете. Кому вы теперь играете серенады? Наверное, забыли меня…
Вы снились мне на-днях. Выл полдень. Я лежала на террасе, смотрела на море, на дымный Ай-Петри и заснула. Приснились вы, мой рыцарь.
Но я не верю в любовь с первого взгляда. Вы увлекаетесь… Пройдет время, и вы увлечетесь другой. Что вы нашли хорошего во мне? Бедная сестра милосердия и только. Скажите, ну что?
А здесь так хорошо. Какие цветы… Море, тепло.
Я стала бронзовой, как негритянка. Жаль, что нет вас. Вы бы сыграли мне серенаду, я так ее люблю…
Пишите же, милый Викторушка. Мне скучно.
Сергеев в десятый раз перечитывал это письмо, стараясь угадать, что думала Анастасия Гавриловна, когда писала эти бисерно мелкие строчки. В эти минуты он любил ее со всем пылом страсти, жаждал видеть ее, быть с ней.
«Она написала «Милый Викторушка». Любимая! Если бы ты знала! Всю жизнь готов отдать тебе».
За окном уже вечерело. Номер гостиницы, в которой проживал Сергеев, купался в лучах заходящего солнца. В номере царил беспорядок: неубранная постель, разбитая бутылка на полу, всюду окурки, разбросанные по стульям и дивану сапоги, сабля, рейтузы, кусок мыла, сверток с хлебом.
Сергеев сидел у стола. Перед ним лежал чистый ласт бумаги и грудка исписанных листов. Сергеев писал ответное письмо, точно большую повесть. Вот уже около десяти страниц было исписано его ровным, мелким почерком, но ему все казалось, что основное не было сказано. Он морщил лоб, сызнова перечитывал пахнувшее сиренью письмо и продолжал писать.
«… Я так люблю вас, Анастасия Гавриловна, Вы для меня дороже жизни. Так жду. Неужто я не достоин вас? Вы ведь должны же полюбить меня в конце концов. А если б это было? Мы бы начали новую жизнь вместе.
Мне больно, когда я подумаю только, что вы опять будете там на позиции, в грязи… Довольно мук… Нет, вы должны быть моей. Приезжайте скорей же. Я жду вас, жду, жду».
Стоявший возле настольный телефон вдруг зафыркал, как простуженный, и хрипло затрещал. Сергеев снял трубку.
— Алло.
— Виктор Терентьевич?
— Да, слушаю.
— Говорит Преображенский. У нас тут маленький вечер. Приходите — есть дело.
— Хорошо, кто будет?
— Приехал ваш знакомый, полковник Филимонов. Будет из штаба армии один очень влиятельный. Много интересного. Знаете, какой ужас: в штабе решили признать революцию, и сам главнокомандующий фронтом послал приветственную телеграмму на адрес Временного правительства.
— Вон что!
— Приезжайте!
— Через полчаса буду.
Полковник Преображенский, командир запасного стрелкового полка, квартировал в собственном доме, густо заселенном офицерами всех служб и рангов.
Со дня переворота Преображенский умело владел своей начавшей революционно бродить войсковой частью. В первый же день, как только были получены телеграммы об отречении царя в пользу брата и об отречении Михаила в пользу Думы, он по собственному почину созвал полковой митинг. Долго и красиво говорил солдатам о гнилом строе царизма, который заслуженно рухнул, о своих революционных заслугах, именно о том, что его выгнали за грубость из гимназии, о многом еще, и в заключение о необходимости поддержания воинской дисциплины и войны до победного конца.
Солдаты его качали на руках, а затем, когда состоялись выборы в совет рабочих, крестьянских, казачьих и солдатских депутатов, то, наряду с другими офицерами, провели: в совет. В совете он вошел во фракцию кадетов и считал себя идейным и партийным.
В его квартире почти всегда происходили какие-нибудь заседания или вечеринки. Выписавшись из госпиталя, Сергеев был временно назначен в его полк на роту, обласкан Преображенским и приглашен на одно из заседаний фракции совета. После этого заседания Сергеев вошел в организацию и получил постоянный совещательный голос в городском совете.
«Политическая обстановка накаляется. В войсках идет брожение. Приказ номер первый об отмене титулования поставил нас, офицерство, в ложное положение… Бессмысленный приказ. Что-то будет? В совете большевики на каждом шагу устраивают гадости, безобразия, нужно положить предел», — так думал Сергеев, продвигаясь по шумной главной улице города.
Вот и двухэтажный особняк Преображенского, украшенный национальным флагом в красной перевязи. Сергеев смело нажал кнопку звонка. Двери тут же открыли. Встретила его жена Преображенского, несколько полная шатенка, миловидная, игривая.
— А, Ричард-Львиное сердце. Заходите, милый. Мы все заждались вас. Ну, что не влюбились еще в кого-нибудь? Ха-ха-ха!
— Влюбился.
— А в кого же, если не секрет.
— В вас, Тамара Антоновна, — шутливо ответил Сергеев, снимая фуражку.
— Милый, — услышал он в ответ. — Я же вас давно люблю. Давала вам это понять, но невнимательный, не замечали. Не смейте рано уходить… Слышите?
Сергеев растерялся, а женщина звонко захохотала, ударила его слегка пальцем по губам и убежала в глубь дома.
— Вот так почтенная… Тамара Антонова, — прошептал ей вслед смущенный, но тем не менее обрадованный Сергеев. — Значит, все же я могу нравиться и далеко недурным дамам. Ах, чорт возьми!
В дверях Сергеев столкнулся с самим Преображенским, солидным, упитанным офицером типа армейского доктора, седовласым, в пенсне.
— А, наконец-то, дорогой Виктор Терентьевич, — бросился полковник к нему навстречу. — Нехорошо так долго заставлять ожидать друзей. Уж не заамурничались ли вы случайно?
Сергеев покраснел.
— Ничего, батенька, Молодость требует своего. Вот будете таким, как я — тут уж не до хорошеньких девочек. В пору с супругой сладить. Да, старость — не радость.
«Плохо ладишь, как видно» — неожиданно для себя подумал Сергеев.
— И потом, — продолжал Преображенский, — хочется послужить родине и свободному народу, так сказать, хе-хе. Ну-с, пойдемте, пойдемте, нас уж ждут.
В гостиной, роскошно обставленной мягкой мебелью, коврами, пальмами в бочонках, задрапированных в красное, роялем в кремовом чехле, за столом сидело пять человек. На столе стояли крошечный самовар, сухарница с печеньем, три больших вазы с вареньем и сиропом, несколько пустых и наполненных дымящимся чаем фарфоровых чашек.
Сергеев сделал общий поклон и сел неподалеку.
— Нехорошо, батенька, — раздался чей-то укоризненный голос. — Нехорошо. Уж крестного стал забывать. Можно сказать, произведение моих рук, господа. Ведь это я произвел его в поручики, а он и не узнает.
Сергеев, покрасневший до корней волос, подошел к говорившему и пожал ему руку. Перед ним сидел, развалившись в кресле, полковник Филимонов. Тот же сливой нос, те же в мешках глаза.
— Ну, как живем, поручик?
Сергеев начал рассказывать о себе. Филимонов одобрительно слушал его и ласково улыбался. Где-то послышался звонок. Преображенский заторопился к парадной двери.
— Идет, идет! Это он, господа.
Все в ожидании замерли. Быстро раскрылась дверь, я в комнату вошел высокий, стройный офицер в погонах капитана штаба. Голова его, от затылка до подбородка, была начисто выбрита, большой с горбинкой нос, насмешливый рот, играющие ресницами глаза — сразу приковывали к нему внимание.
— Здрасте, господа, — сказал он громким баритоном. Поочередно пожал всем руки, при этом щелкал, звенел шпорами и рекомендовался: — Капитан штаба его высочества, граф Лисовицкий… Приятно.
Все уселись на прежние места.
— Какие новости, ваша светлость? — спросил Преображенский, заглядывая гостю в глаза. — Мы тут как в дремучем лесу живем.
— Ах, прошу, полковник, без титулов. Теперь они не в моде. Называйте просто, по приказу: господин капитан.
— Да мы уж тут, у себя, по старинке… Не правда ли, господа?
Сергееву было приятно чувствовать себя равным в компании графа, но он тем не менее в свою очередь услужливо кивнул головой и сказал:
— Ради бога.
— Ну, как угодно, господа, — пожал плечами граф. — Вы спрашиваете о новостях. Пренеприятные новости. Как уже знаете, проклятые аршинники и самоварники, употребляя бессмертное выражение Гоголя, вместе с чернью несколько месяцев назад свергли его императорское величество. Это ужасно. Мы выжидали, правда; штаб все это время молчал. Но теперь мы идем к анархии, так думает штаб.
Все присутствующие переглянулись.
— Да-да! Идем к анархии. Ведь это ужас, — солдаты перестали отдавать честь. Грубиянят. Не хотят воевать. Поймите, не хотят воевать! Зараза пробивается на фронт, хотя мы ее всемерно не допускаем туда.
— Э… э, — закачал головой полковник Филимонов. — Плохо не допускаете. Уже у меня, в боевом позиционном полку — понимаете, в боевом, — арестован большевик. Идет страшное брожение.
— Разве? Ну, вот видите. Его высочество, великий князь Николай Николаевич рвет на себе волосы… Это ужасно, но мы его, как умеем, успокаиваем, так как мы убеждены, что скоро русский народ захочет снова царя. Вот увидите…
— Нет, граф, народ недоволен и вряд ли захочет старого царя. Теперь с его величеством кончено. Но нужно быть начеку, разумеется, хотя монархия и разбита навсегда.
— Нет, монархия если и разбита, то не добита. Она не будет, поверьте, добита. В самом русском народе есть что-то такое монархическое… В русской душе заложены основы монархизма.
— Ну, там посмотрим, — уклончиво ответил Преображенский. — Трудно гадать… Там увидим. Мы все, конечно, были бы счастливы… А пока, к сожалению, налицо рост революции.
— Революция! Какое мерзкое слово, — недовольно пробурчал полковник Филимонов. — Не было моего полка в Петербурге, я б им задал революцию.
— Да, да, — поддержал его граф. — Именно, не было надежных частей. Его высочество Николай Николаевич говорит то же. Кстати, полковник. Мы не забыли там, наверху, о боевых орлах, каких вы представляете собой. Могу под строжайшим секретом сообщить, что у нас новый генерал Н-ского корпуса.
— Кто это? — потупившись и покраснев до ушей, спросил Филимонов.
— Вы, ваше превосходительство.
— Что вы… Ах, разве? Благодарю, благодарю. Буду иметь счастье лично принести к стопам его высочества свои горячие, истиннорусские, верноподданнические чувства.
— Его высочество, великий князь Николай Николаевич просил передать, что будет всегда рад видеть вас, генерал, у себя.
— О-о-о-о! — протянул только одну букву Филимонов. — Что же мы, господа… Ксандр Феоктистович… Как бы это вспрыснуть!
— Успеем, успеем. Нужно вначале поговорить о деле. А потом можно будет, хотя бы у меня или в ресторане.
— Но в ресторане трудно достать.
— Ничего, достанем. Итак, господа, здесь все свои. Давайте, мы обсудим следующее: скажите, граф, письмо у вас с собой?
— Да, вот оно.
— Так. Передайте прочитать господам офицерам, — говорил Преображенский, закуривая папиросу: — здесь у нас самое лучшее в офицерской среде гарнизона.
— Конечно, конечно, — сказал граф, почему-то ласково зажмурив глаза.
— Итак, господа, — начал говорить Преображенский. — Я уже имел счастье познакомиться с письмом. Вы можете между делом ознакомиться с ним. Но разрешите мне информировать вас.
— Революция не только свергла царя, это было бы полбеды. Есть лучшие представители царской фамилии, законные претенденты на престол. Дело не в этом. Революция разлагает армию, этого допустить мы никак не можем. Армия — опора страны и царского дома. Пусть всякие болтуны фиглярничают на политической сцене, пускай себе они думают, что делают революцию. А армии мы не дадим. И армия со временем заставит их замолчать.
— Браво, браво! Верная мысль, полковник, — одобрил Лисовицкий.
— У нас нет еще настоящей революции, — продолжал Преображенский. — Но мы знаем ей цену на примере хотя бы французской революции. Мы не дадим грабить себя. Мы не сложим нашу славянскую гордость к ногам грязных жидов и колбасников немцев. Труд огромной важности падает на нас, на благомыслящие элементы армии, на истиннорусских людей.
— Мы должны организоваться. Начало этой организации уже заложено нашим высоким патроном, его высочеством.
Полковник помолчал.
— В чем задача? — затягиваясь дымом, говорил он. — Нужно использовать революцию так, чтобы она пошла на благо страны и прогрессивных слоев народа, а не создала бы анархии. Поскольку настоящая власть, то есть Временное правительство, за наступление, за Дарданеллы, за оборону страны, за великую славянскую державу, поскольку оно целиком воспринимает наши лозунги, мы поддерживаем Временное правительство, разумеется, до поры до времени, потому что нам, истиннорусским, даже буржуазная республика не нужна.
Поскольку в советах есть и за и против, мы поддержим определенную сторону. Пока мы не создадим перелома в настроениях бойцов, можно итти даже на обещания. Там видно будет, что можно выполнить, а что можно забыть. Но наряду с этим нужно нам влиять на говорунов из Временного правительства. Требовать введения сызнова смертной казни. Без этого не обойтись. Наши ближайшие задачи этим в основном исчерпываются. Таковы директивы ЦП партии. Практически же нужно немедленно перестроить фронт, ненадежные части заслать в Персию и повести усиленное наступление. Нам нужна армия дисциплинированная, как встарь, нужно организовать в стальной кулак офицерство, и революцию мы обуздаем. Теперь можно прочитать вслух, что нам приказывает его высочество.
— Он пишет то же, что вы сказали, Ксандр Феоктистович. Я писал под его диктовку.
— Так прочитаем, господа.
— Мы уже все успели познакомиться с письмом, пока вы говорили, — хором заявили присутствующие.
— Ну, что ж. Не будем читать.
— Послушайте меня, старика, — сказал Филимонов. — Попомните мои слова. Не я буду, если в недалеком будущем шея у революции не будет свернута направо.
— Браво, браво!
— А теперь, господа, позвольте, — продолжал Филимонов. — Позвольте заявить, что довольно умных разговоров. У меня такая радостная новость, я так осчастливлен, — не забыли старика. Я так благодарен вам, граф. Я просто именинник, друзья мои. Ну, кто из вас не сжалится над стариком… Не откажите, Ксандр Феоктистович, не сердитесь. Господа, я забираю вас всех и вас, полковник, вместе с чадами, домочадцами и с супругой вашей. Едемте в ресторан.
— Лучше бы без супруги, — заявил Преображенский.
— Что, что ты сказал? — послышался женский голос из-за дверей. — Так-то ты, милый муженек, заботишься о своей женушке.
Вошла Тамара Антоновна. Преображенский покраснел.
— Прости, душенька. Но ты ведь жаловалась на мигрень.
— Ничего, это прошло. Дома же я одна не останусь.
— Мадам… Тамара Антоновна, сделайте мне старику честь, не откажите, прошу.
— Ах вы милый, милый полковник. В вас так много юности и задора…
— Ах, что вы!
— Могу разве я отказаться! А вы поручик, Сергеев, с нами, надеюсь?
Сергеев в ответ щелкнул шпорами.
— Минуточку, господа, сейчас вызову автомобили, — сказал Преображенский.
— Упьемся шампанским. Все-таки странно: производства нет, а шампанское везде есть.
— А если не будет?
— Достанем, знаю, где достать. Его было вдоволь при его величестве, и про запас осталось много. Но, поверьте, при настоящей свободе скоро и воды не достанем.
В одиннадцатом часу ночи Сергеев вернулся к себе. Он бы пьян и сильно хотел спать.
Компания полковника Филимонова сильно навеселе из ресторана отправилась на квартиру Преображенских, как выразился полковник, «дать заключительный аккорд».
Сергеев воспользовался этим моментом и незаметно улизнул к себе.
Не зажигая света и не раздеваясь, он прилег на диване. В голове его шумело, и казалось ему, что диван, вместе с его усталым телом, то падал куда-то в бездонную пропасть, то легко и плавно вздымался по спирали ввысь.
Гостиница еще не спала. Разные звуки — и человеческая речь, и пение, и стуки, и звонки — просачивались в номер. А за стеной у соседа, полкового интенданта, как видно, шел кутеж. Слышались звуки хорового пения, звон бьющегося стекла и раскатистый, басовитый голос самого интенданта.
Сергеев начал дремать.
Вдруг послышался нерешительный стук в дверь его номера. Сергеев быстро вскочил с дивана, повернул выключатель и сказал:
— Войдите.
В комнату торопливо вбежала Тамара Антоновна. Полные щеки ее горели двумя алыми розами. Расширенные глаза странно блестели и искрились.
— Тамара Антоновна, — только нашелся сказать изумленный Сергеев.
— Ну и приветливый хозяин, нечего сказать. Что же вы не пригласите присесть? — Не дожидаясь приглашения, она сбросила с себя манто, поправила прическу и уселась на диване.
— Грязно же у вас. Никогда не подметают?
— Это так… просто… — пробормотал Сергеев.
— Ну? — Преображенская посмотрела на него. — Невозможный беспорядок, друг мой, у вас. Но что же вы стоите? Садитесь. Да не на стул, а сюда, на диван.
— Тамара Антоновна!
— Ну что, мой милый? — Горячая, мягкая рука прикоснулась к его груди. Кровь забурлила. Вспыхнуло страстное желание.
— Что, мой мальчик?
Сергеев обнял и поцеловал женщину.
— Милый, закройте окно… и погасите свет… Да… Снимите, пожалуйста, телефонную трубку.
…Она ушла, когда за окном уже посветлело зеленоватой рассветной мутью. Сергеев лежал, точно раздавленный. Он казался самому себе грязным с ног до головы. До этой ночи он не знал еще женского тела и страсти. К физическому отвращению примешивалось чувство нравственной боли, точно какая-то огромная незаслуженная обида, боль непонятной тоски по чему-то невозвратимо утраченному, — все смешалось в его сознании в темный, тяжелый клубок.
— Ах что я… Что думал… И в этом любовь? Как буду любить Анастасию Гавриловну? Я недостоин… Недостоин.
Сергеев лег ничком на диван и накрыл голову подушкой. Но от подушки шел крепкий запах жасмина, «ее» любимых духов. Сергеев с силой отбросил подушку в сторону.
Синий вечер с месяцем-караваем навис над городом.
Гончаренко шел на заседание совета. Мысль его напряженно билась над событиями последнего времени.
За эти дни случилось много нового и занимательного.
Из-под ареста бежал Дума и исчез бесследно, как в воду канул. Как он бежал и куда исчез — никто не знал.
Виделся он два раза с Марусей. Она созналась ему, что бросила службу в госпитале и пошла по рукам. На вопрос Гончаренко, почему она это сделала, не ответила. Требовала, чтобы он жил с ней, грозила, плакала и, успокоившись, просила денег и денег. Получив деньги, она осыпала его площадной ругатней и уходила. Гончаренко чувствовал себя скверно, когда вспоминал о своей связи с ней.
В команде выздоравливающих он попал в отличную товарищескую среду. В числе солдат было много эсеров и большевиков. Даже взводный и фельдфебель имели партийные карточки. Временами помещение команды выздоравливающих превращалось в политический клуб. Ни о какой другой дисциплине, кроме товарищеской, не могло быть к речи. Солдаты жили на военной службе в казармах, как у себя дома. Митинговали, уходили и приходили когда кто хотел.
Председатель партийного комитета большевиков приблизил Гончаренко к себе. Ввел его в курс всей работы и задач. Уже Гончаренко не мучили недоуменные вопросы. Он хорошо уяснил себе, что основная задача — это борьба за войско, за вооруженную силу, а затем восстание, пролетарская революция.
Обо всем этом вспоминал Гончаренко, идя в совет.
В помещении совета было пусто. Гончаренко, побродив по комнатам большого дома, случайно набрел на заседание какой-то комиссии из трех человек. В числе заседавших находился Удойкин. Своим богатырским видом, зычным голосом он, как солнце на ясном небе, выделялся из всех. Гончаренко постоял у дверей, слушая, как под аккомпанемент колокольчика назойливо жужжал голос председателя, человека похожего на монаха или скопца.
Но больше всех и громче всех говорил Удойкин.
— Мы… с классовой точки — смотрим на корень… потому гидра распускает свои прииски капитала. Зачем же, агитационная комиссия… зажав сердце в кулаке, а? Чтобы культуру сеять против капитализмы и совет выбирать? Верно. Правильно. Мы, как артиллеристы знаем. Бери прицел в вилку. А земли крестьяне получили. А помещики… А помещики — хозяева на деревне. Поезжайте-ка, да поговорите с крестьянами. То-то. Разве ж мы защитники для деревни? А? Где же солидарность мирового пролетариата, который в оковах… мы за или против?.. Пять советов выбрали, а сел-то тридцать два, не считая хуторов. Народ, хоча и Азия, но крестьяне. К тому же есть русские, если вы за нацию… Диликтиву надыть резалюцией…
— Товарищ Удойкин, — назойливо пришептывал председатель. — На что же это похоже: господи, он думает, что наша агиткомиссия выше власти Временного правительства. Боже мой, ведь чорт знает что!
— Власть по местам, — и крышка, — вставил с места Удойкин.
— То есть власть на местах, хотите сказать вы, товарищ Удойкин. Боже мой. Он говорит — власть на местах. Так это же комиссары Временного правительства — власть на местах. Наконец, куда ни шло, в целях вовлечения трудящихся масс, это дело советов, как совещательного органа при Временном правительстве. Но постольку, поскольку функции нашей комиссии, дорогой товарищ Удойкин, входят согласно положению соответствующих инструкций, распоряжений…
— Ничего вы не понимаете.
— Ну как же ничего. Это же наша идея — агиткомиссии. Меньшевики, то есть мы, выдумали секцию с целью заниматься культурно-просветительной работой раз — и следить… понимаете, следить за капиталистическими тенденциями по формуле…
— Довольно, товарищ, нужно не болтать, а дело делать, — недовольно проворчал третий член комиссии, молодой бравый военный. — Ну, чего там: по мысли… по мысли. Товарищ Удойкин — эсер. Он предлагает организовывать советы. Он стоит за передачу земли крестьянам, через советы. Это правильно. Мы, большевики, то есть я, как представитель, поддерживаем. Понятно, кажется? Или вы хотите, чтобы я… чтобы заговорила масса.
— А я? — тревожно спросил председатель.
— Вам, как меньшинству, нужно проводить и голосовать наши предложения для солидарности и контакта.
— О, боже мой… я ведь всегда готов итти на соглашение. Но вы подменяете идею… Вы…
— И потом, товарищ, — прервал председателя Удойкин, — где туманные жизни с фонарем — насчет сотворения миров и прочих Гималаев. В плане есть Гималаи — есть. Что за прииски, и козни, — где Гималаи? Который раз и навсегда…
Председатель слушал Удойкина, жевал тонкими губами, хватался за голову, раскачивая ее в стороны, как от сильной зубной боли.
— Нечего слушать Удойкина, — раздался чей-то голое над самым ухом Гончаренко. Перед ним стоял улыбающийся Драгин. Гончаренко горячо пожал ему руку.
— Удойкин, когда говорит, то мелет ерунду, — сказал Драгин. — Хотя меньшевикам очень полезно его слушать. Он обязательно своим красноречием и напористостью угробит председателя-меньшевика. Честное слово, на моих глазах человек сохнет.
— А почему Удойкин у эсеров, а не в нашей партии?
— Тут двояко можно объяснить. Во-первых, вдумайтесь в название партии. Тут тебе сразу и социалист и революционер. Лучше ничего не придумаешь. А у нас, знаете ли, и слово-то заграничное: социал-демократ — большевик. И непонятно и далеко не звонко. Ну, а кроме, этой внешней причины, нужно думать, что Удойкин раньше столкнулся с эсерами и поэтому попал к ним в организацию. Ну, да это не беда. Числится он эсером, а тяготеет к нам. Деревня сшибает его на большевизм. А мы не мешаем и не спешим тащить его в организацию. Он нам полезен. Информирует нас, что думают делать и делают эсеры. Да что же мы стоим? Давайте пойдем в зал, посидим там.
Наверно, уже кое-кто из членов совета пришел.
Едва только Драгин показался в комнате заседаний совета, как его тут же окружило больше десятка людей.
— А, Драгин, здравствуй, — говорил человек, черный, как жук, с восточным акцентом речи. — Как всегда первый.
— Люблю аккуратность.
— Не так аккуратность, как агитнуть любишь перед заседанием.
— И это люблю. А вот вы, меньшевики, даже агитировать-то не умеете. Весь ваш досуг ухлопываете на согласование своих действий с буржуазией.
Компания, окружив Драгина, сдвинулась со скамьи и уселась в кружок.
— Ну насчет согласования — это демагогия. Как это вы, большевики, не можете понять то, что раз революция в России буржуазная, и раз без развития капитализма и создания кадров рабочих и крупной индустрии не обойтись, как вы не понимаете, что нужно поддерживать буржуазию?
— Мы-то думаем, что ждать с революцией нечего. Что обойтись можно и без дальнейшего развития капитализма в России. Вот когда пролетариат получит власть в свои руки, — а получит он ее тогда, когда возьмет ее сам, свергнув буржуазный порядок, — тогда, и промышленность и рабочий класс быстро разовьются.
— Старая ваша песня. Вы не свободны. Вы в плену у идеи диктатуры пролетариата. Вы не можете видеть действительность так, как она есть.
— Милый мой, — Драгин потрепал собеседника по плечу. — Уж чья бы корова мычала, а ваша и меньшевистская молчала. Кто как не вы находитесь в плену у буржуазии, трещите звонкими словами, как сороки, а на деле прислуживаете капитализму.
— Опять демагогия.
— Нет, не демагогия. Вот послушайте. Мы, большевики, как раз действуем свободно. Мы хорошо знаем то, что вы давно уже позабыли или не знали вовсе. Мы исповедуем великие заповеди наших учителей — Маркса и Энгельса.
— Очень сомнительно.
— А вы не сомневайтесь, а слушайте. Что такое свобода? По-купечески свобода — это делай, чего моя нога хочет. А по-нашему — свобода есть осознанная необходимость. Для того, чтобы человечество вышло из тупика капиталистического разбоя, эксплоатации и грабительской войны, нужен насильственный пролетарский переворот и диктатура революционных рабочих, то есть нужно уничтожить капитализм. Это необходимо и понятно каждому. Мы сознаем эту истину. В нее уверовали даже отсталые слои трудящихся. Правда, пока не все. Такова мораль. Мы поступаем, как действительно свободные люди, проводя в жизнь то, что необходимо.
— Ну, это старая песня. Вы не учитываете объективных условий.
— А, бросьте. Сколько раз я доказывал вам и цифрами и фактами, что именно теперь настало время для пролетарской революции в России. Ведь она идет, и только слепые, вроде вас, не видят ее разбега.
— Опять демагогия, рассчитанная на то, что собравшиеся вокруг вас солдаты уверуют. Давайте факты.
— Извольте. Вы за поддержку Временного правительства? Вы за войну до победы?
— Постольку поскольку — да.
— И тут изворачиваетесь. Говорили бы прямо. Ясно, что вы за поддержку капиталистов и помещиков. А мы говорим: никакой поддержки Временному правительству. Мы говорим: долой войну в интересах капитала.
— Это почему же вы против Временного правительства? Туда входят и социалисты.
— Вот смотрите на стену. Видите эти три красных полотнища?
— Ну, вижу.
— На них такие надписи, которые позорят красный цвет.
— Не понимаю.
— Вот первая. Читайте: «Свобода, равенство и братство». Ну, разве это не лицемерие, не очковтирательство? У нас в стране теперь свобода? Позор. Кто поверит? Рабочие свободны умирать с голоду, а капиталисты наживать миллионы барышей на войне. Равенство — бедняка-крестьянина, не имеющего куска черного хлеба про запас, и помещика Родзянко, члена социалистического Временного правительства, имеющего десятки тысяч десятин земли и на миллионы рублей богатств. Братство — угнетенных тружеников и угнетателей. Лицемеры! И вы в общественных местах вывешиваете такие лозунги!
— Это нужно понимать по-другому.
— Да, Для этого нужно стать меньшевистским идиотом.
— Вы не слишком-то, — загорячился южанин.
— Второй лозунг: «Война за свободу до победного конца». За свободу капиталистам грабить не только русских рабочих и крестьян, но и турецких, немецких. Так и писать бы нужно было. Или вот: «Заем свободы». А нужно было бы написать: «Заем рабства». Война в интересах укрепления и обогащения буржуазии. Для пролетариата победоносное окончание ее хуже поражения. Кто же это не понимает? А вы, пользуясь тем, что вас пока большинство в совете, этой грязной ложью пачкаете стены.
— С вами нельзя говорить, — сказал черный оппонент и отошел в сторону.
— А почему же все-таки большинство совета идет за нами? — спросил Гончаренко. — Ведь выборы свободны…
— Это верно. Дело в том, что буржуазия держится не только насилием, тюрьмами, войском, но и темнотой, отсталостью и неорганизованностью масс трудящихся. Через церковь, школу, печать она не меньше порабощает рабочих и крестьян, чем судом, казнями и ссылками. Вот почему солдаты, свободно выбирая в советы, в настоящий момент все-таки идут за буржуазией, за ее обманными лозунгами свободы, равенства и братства, оборонительной войны до победы.
Открыл заседание пленума совета полный армянин, член городского отдела партии дашнакцутюн.
Утвердили повестку. Первым получил слово окружной комиссар Временного правительства, человек в военном мундире, из-под которого выпирало брюшко. Он обрисовал положение на фронтах, изругал большевиков, как прислужников немцев, а в заключение негодующим голосом воскликнул:
— У нас, товарищи, двоевластие. Советы позволяют себе контролировать действия правительства. Когда же это в истории было видано! Это недопустимо, когда кровь льется за оборону свободной страны. Двух властей в государстве быть не может.
— Ну, и катитесь колбасой, — раздался громкий выкрик из задних рядов. — Без вас управимся, и будет одновластие.
Большинство затопало ногами, зашикало, и выкрики с мест прекратились.
Следующим выступал меньшевик, говоривший в пользу оборончества и парламента с представителями от всего народа. Возражал против революционной деятельности совета. В заключение он сказал, делая хищно-язвительное выражение лица:
— Россия, — сказал Милюков, — во власти немецких шпионов. А я сказал бы, что страна наша во власти дьявола многословия. Нужно прекратить эту… этот… — оратор запнулся.
— Дайте ему воды, — опять крикнул из задних рядов тот же голос.
— Да, дайте воды, — подхватил мысль оратор. — Дайте пять, дайте десять, много стаканов воды, которые я вылью на горячечные большевистские головы, чтобы они перестали бредить и…
— Долой!
— Уберите брехуна, — закричало уже несколько сердитых голосов. Зал заохал, застонал, затрещал аплодисментами. Смущенный оратор сошел с трибуны.
За ним выступил анархист. Но ему много говорить не дали. После того как он начал руготней, требованием разгрома власти, разгона совета, его просто стащили за ногу с трибуны.
Потом говорил Преображенский от партии конституционных демократов. Он призывал совет ко всемерной поддержке Временного правительства, отстаивал необходимость ликвидации советов. И в заключение заявил, что войско против двоевластия.
Преображенского выслушали молча.
Слово взял Драгин. И президиум и зал насторожились.
— Зря вы, полковник, говорите за армию. Армия вас не уполномачивала и за вами не пойдет. Она идет и пойдет за советами. Только советы дадут стране мир, землю крестьянам, контроль над банками и производством, хлеб и свободу для всех трудящихся.
Советы разогнать хотите? Не выйдет это у вас. Руки коротки. Попробуйте только. Советы — творчество самого революционного народа, и он советов на разгром не отдаст. Правда, революция еще впереди. Хотя бы тот факт, что полковник Преображенский сидит здесь и пытается нас запугать, лучше всего говорит за то, что даже царизм еще не сломлен окончательно.
— Позор, — крикнул председатель.
— Единственно, что может застраховать свободу от возврата царизма, — это разъяснение войскам классового обмана всех лозунгов кадетов, меньшевиков. Нужно всемерно сеять недоверие к Временному правительству. Требовать поголовного вооружения рабочих. Требовать…
— Долой!
— Убрать его, — это шпион!
— Большевистская демагогия!
Но оратор не смущался.
— Нужно везде и всюду насаждать, развивать и усиливать власть советов. И это сделают сами рабочие, крестьяне и солдаты.
— Ложь, позор!
— Не орите, полковник, я говорю не для вас, а для солдат и рабочих, которые сидят здесь. Они со временем поймут, что нынешнее кадетское правительство капиталистов и помещиков не может дать, если бы даже хотело, ни свободы, ни мира, ни хлеба.
— Долой, убрать его! — надрываясь кричал Преображенский. Но зал его не поддерживал.
— Хлеба не даст буржуазия потому, — продолжал Драгин, — что это ударит ее по карману. Свободу не даст потому, что для капиталистов свобода достаточна, а подлинная свобода для трудящихся — угнетателям смерть. Не даст и мира, так как зарабатывает миллионы барышей на войне. Войну нельзя кончить, не сломив сопротивление буржуазии, то есть не свергнув ее. Вот о чем нужно говорить солдатам, полковник. Кроме того, нужно ввести братание на фронтах.
— Долой, прочь!
— Убрать шпиона!
— Арестовать его, — загудел снова весь зал. И когда шум затихал на секунду, был слышен твердый голое Драгина и отдельные мысли его речи.
— Никакой поддержки Временному правительству… Кадеты ведут борьбу за войско… Не парламентская говорильня, а советы и диктатура пролетариата… Конфискация всех помещичьих земель, национализация всех земель… Передача всей власти советам… За единовластие советов.
— Ложь!
— Хамство!
— До-ло-й!
И снова в секунды затишья слышался голос Драгина.
— Почему не опубликовываете тайные грабительские договоры, заключенные царем? Нужна диктатура советов — власть, опирающаяся не на писаные царские законы, а на вооруженную силу трудового народа. Царизм еще не уничтожен… Шайка князей и царедворцев продолжает грязные заговоры в пользу контрреволюции.
Бешено звонил колокольчиком председатель. Возмущенно ревел зал. Но когда Драгин сходил с трибуны, большая половина членов совета бурно захлопала в ладоши.
Заседание совета закрылось поздней ночью. Гончаренко первый выбежал из зала и направился к выходу из совета. Ему хотелось видеть Драгина. Он был в восторге от его речи.
Вместо Драгина на улице он столкнулся с Сергеевым.
Поручик подошел к нему, поздоровался и тут же заявил:
— Всех этих большевиков, немецких шпионов, истреблять надо. Слышали, какие хамы? Все развалить хотят.
Гончаренко косо посмотрел на него. Отрывисто бросил ответ:
— Попробуйте, мы вам, золотопогонникам, покажем как истреблять.
— Что, что?
— Шкура, вот что. Не успел еще погоны надеть, а уже — истреблять.
— Ага, вот как ты заговорил! Марш на гауптвахту, под арест на трое суток. Потом я с тобой поговорю особо.
— А вот этого не хочешь?..
— Завтра же будешь арестован и предан военному суду, — взбешенно закричал Сергеев. — Негодяй!
Поручик быстро отошел в сторону, а Гончаренко, дрожа всей телом от ярости, пустил ему вслед многоэтажную ругань.
Подошел Драгин в сопровождении четырех депутатов, солдат. За ними следом шла Тегран. Гончаренко, горячась и путаясь, тут же рассказал Драгину свою ссору с Сергеевым.
Драгин дружески шлепнул его по плечу.
— Молодец. Это просто замечательно.
— Ну, что же, пусть арестуют. Можно на этом сыграть преотлично. Хотя они, черти, теперь злы и, пожалуй, как бы худо не было. Они теперь вновь вводят палочную дисциплину. Как бы на тебе не отыгрались. А ты нам нужен.
Драгин на минуту задумался. Потом тоном, не терпящим возражений, заявил.
— Дезертируй. Переходи на нелегальное положение. Мы тебя используем для работы. Это нетрудно. Отрастишь бородку, переменишь платье, получишь фальшивые документы, и все будет в порядке. Так, что ли?
Гончаренко заколебался.
— Что, милый мой, страшно? Ты, брат, знай, что революция требует всего человека.
— Согласен.
— Ну, а раз согласен, ступай с Тегран, она тебя устроит.
После заседания совета офицеры во главе с Преображенским поехали к нему пить чай.
В той же гостиной удобно расположились на мягких креслах и диванах полковник Преображенский, капитан Лисовицкий, Сергеев и еще три полковых офицера.
— Скверно очень. Уже большевики завоевали совет. Нужно прекратить эту говорилку, — сказал Преображенский.
— Да, Но на что же нам надеяться? — спросил один из офицеров, приземистый и полный.
— Мы можем надеяться только на военную силу. Только ее сохранить за собой. Эти проклятые большевика раскусили, оказывается, в чем штука. Революция — гибель, если она продолжится. Чернь поднимает голову. Мы стоим на грани. Железные дороги грозят полным развалом. В Москве и Петрограде продовольственный голод. В войсках недовольство. Столичные гарнизоны ненадежны. Нужен кулак. Нужен такой диктатор, как генерал Корнилов.
— Господа, — сказал Лисовицкий, — я недавно был в Петрограде. Ведь это же ужас что такое! Грязная толпа с флагами заполняет все дворцы. Ужасно ревут дикие революционные песни. В моде эта ужасная марсельеза. Ах, если бы у нас там были силы! Мы бы загнали пушками и пулеметами весь этот сброд к Неве и потопили бы его там. И везде речи, речи без конца и красные флаги.
— Какие же планы, полковник?
— Я уже говорил. Нужно выдвинуть военного героя, ну, например, такого генерала, как Лавр Корнилов, с надежными частями. Именно теперь нужно учредить военную директорию.
— Но как это сделать? Ведь будет гражданская война.
— Ну да, разумеется. Без кровопускания не обойтись. И заметьте, теперь «пустить кровь» его скотскому величеству, православному русскому народу, не только полезно, но и необходимо крайне.
— Да, это верно, — подтвердили Сергеев и Лисовицкий.
— Введем смертную казнь и сохраним армию — пока единственная мера. Кстати, по-моему, нужно уже теперь рассчитаться с большевиками. Они начинают сильно вредить нам и в городе и в округе.
— Но как?
— Путей много. Кое-кого арестовать, а иных просто уничтожить.
— Опасно, — заявил полный офицер, — как бы это не вызвало бунта.
— Нет, не беспокойтесь… Уже все обдумано.
— Расскажите, как.
— Сейчас. — Преображенский раскурил папиросу и продолжал. — Организуем чернь же. Вы знаете, что наши свободолюбцы выпустили из тюрем не только политических, но и уголовных. Мы на этом сыграем. Уголовных привлечем на свою сторону. Это нетрудно сделать за деньги. Заставим их действовать по нашей указке.
— Можно скомпрометировать себя, — осторожно заметал Лясовицкий.
— Это все предусмотрено, граф, нашим комитетом. Есть такой солдат, Дума. На руку нечист и, кажется, вне закона. Он связан со всем этим преступным миром и обещает организовать его. Завтра начнутся разгромы магазинов и беспорядки в городе. Разумеется, солдаты будут высланы. Но вряд ли сами устоят. Большевики и прочие советчики выйдут на место для урегулирования. Они тоже за порядок. Попытаются оказать погромщикам сопротивление. А дальше уже все пойдет, как по маслу. Мы с ними рассчитаемся. И под предлогом успокоения города введем военное положение, разгоним советы как в городе, так и в округе, арестуем большевиков и кое-кого расстреляем.
— Да, хорошо придумано.
— Лишь бы не сорваться.
— Не сорвемся. А на риск итти нужно. Последнее заседание совета показало, что с большевиками надо кончить немедленно.
— Господа, прошу к чаю, — сказала Преображенская.
Когда Сергеев выходил, в парадном его задержала Тамара Антоновна. Она прижалась к нему всем телом и прошептала:
— Милый… жди. Я приду сегодня.
Сергеев в ответ пробормотал что-то под нос и вышел.
Сергеев у себя нашел на столе письмо от Чернышевой. Письмо было полно нежных слов. Анастасия Гавриловна писала, что она на-днях выезжает в действующую армию и по пути заедет к нему — посмотреть на своего «Викторушку».
Сергеев с жаром поцеловал конверт и письмо в том месте, где стояла ее подпись. Спрятав письмо в карман, он подошел к окну на улицу и раскрыл его.
Хмурый, серый вечер окутывал сумерками город. Сергеев вдыхал полной грудью свежий воздух и думал. Дум была множество: о радости любви, о тягостной связи с Тамарой Антоновной, о скуке ожидания. Серые сумерки усиливали грусть.
Пусто и прозрачно было все в природе. И только еле заметно сиреневый краешек дальнего горизонта ласкал взгляд.
Томительно шли минуты. Сергеев хорошо знал, что скоро явится к нему Тамара Антоновна. Он не любил ее.
«Нужно было бы мне сказать ей, — рассуждал Сергеев, — что это недоразумение. Любви нет и в помине. Нужно сказать ей, что я люблю другую. Но как сказать… Вот она придет, сядет рядом с ним, горячими руками будет ласкать… зажмет, и опять это…»
Сергеев морщился, как от физической боли.
За окном уже совсем стемнело, когда в дверь громко постучали. Он подбежал к дверям, открыл ее и обмер. В дверях стоял сам полковник Преображенский.
«Вот так штука. Она придет сейчас, — пронеслось в сознании Сергеева. — Что бы такое сделать, чтобы предупредить».
А между тем полковник вошел в комнату, открыл свет и сел на диван.
— Сумерничаете? — сказал он благодушно. — А я вот был здесь, у знакомого, и решил заглянуть к вам, посмотреть на ваше житье-бытье.
Сергеев молчал.
— Что же вы такой скучный? Или случилось что?
— Нездоровится, — промямлил Сергеев.
— Ничего, пройдет, пустяки. Что по вечерам поделываете? Специализируетесь в военном искусстве?
— Да, — упавшим голосом ответил Сергеев и быстро добавил: — Ксандр Феоктистович… Я на одну секунду только отлучусь — побудьте здесь одни.
— Пожалуйста, не стесняйтесь. Я покурю.
Преображенский удобно расселся на диване и закурил сигару.
Сергеев подошел к двери. Он еще не прикоснулся к ручке, как дверь распахнулась, и в просвете показалась Тамара Антоновна. Сергеев состроил ей такое дикое лицо, что она в испуге попятилась назад. Сергеев вслед за ней быстро выскочил в коридор.
— Ради бога… Тамара Антоновна, — взволнованно залепетал он. — Ради бога… Там у меня сидит ваш супруг.
Женщина откинула назад голову, подозрительно посмотрела ему в глаза.
— У вас, поручик, наверное, сидит другая женщина. И вы хотите от меня это скрыть. Какой ужас!
— Да нет же… Ради бога.
— Что ради бога. Я непременно взгляну… и увижу… кто эта шлюха… нет, нет. Пустите…
— Но там же ваш муж!
— Не рассказывайте мне сказок. Знаю я этих мужей… Да как вы смеете держать меня.
— Господи… Тамара Антоновна, пощадите, не делайте этого. Вы позднее зайдете… Я буду.
— Как бы не так… Так-то вы дорожите моей любовью… Бессовестный! Бессовестный… О, изверг, нечестный, противный, — захлебываясь и чуть не плача, уже громко начала говорить Преображенская. — Пустите, пустите!.. Я должна видеть ее… Не смейте держать меня за руки.
В это мгновение слегка приоткрылась дверь, и в коридор выглянуло изумленное лицо полковника Преображенского. Увидев взволнованную жену, он подошел к ней.
— Тамарочка… Ты как здесь? Ты за мной? Начинаешь снова шпионить? Почему ты взволнована так? Да говори же! Ну, хорошо, зайдем сюда. А вы, поручик, подождите минуту.
— Ради бога. — Сергеев был бледен и растерян. — Пожалуйста, пожалуйста, — говорил он, а сам в это же время думал:
«Неужели не выпутается… Тогда погибла вся карьера… и опять фронт… из-за бабы, боже мой!
Прошло много долгих томительных минут. Сергеев быстрыми шагами кружился по коридору. Его бросало то в пот, то в жар, то в холод. Наконец из номера вышел Преображенский.
— Вы простите меня, Сергеев, но это…
Сергеев был ни жив, ни мертв.
— Но это, — продолжал полковник, — старая история. Все женщины на один покрой. Она как-то через лакеев, что ли, узнала, что я в гостинице, ну и, как водится, решила, что я с женщиной. Теперь она лежит и плачет. Со мной даже и говорить не хочет. Простите, дружище, за беспокойство — дело житейское. Я пойду, а ты тут займись немного дамой.
Сергеев даже руками замахал:
— Что вы, что вы!
Преображенский громко расхохотался.
— Не беспокойся, мой друг… Кстати, позволь мне говорить тебе ты. Я, видишь ли, не ревнив… Притом она долго не засидится. Да будь же добр, во имя дружбы… У меня, знаешь, деловое свидание. Ну что, идет?.. Одолжишь?
— Ради… — вскричал обрадованный Сергеев и не докончил мысли.
— Ну вот и хорошо. Я так и знал, спасибо, милый, Мне бабские капризы ужас, как надоели. До свиданья, мой друг.
Преображенский горячо пожал ему руку и направился по коридору к выходу.
Сергеев посмотрел ему вслед, потом нерешительно вошел к себе в комнату. Тамара Антоновна сидела в кресле перед зеркалом и пудрила нос.
— Ах, простите, мой славный… И что мне взбрело? Как я могла подумать. Но вы можете гордиться. Это все от сильной любви, конечно.
Сергеев молчал, собираясь с духом, чтобы сказать ей, что не любит ее, а любит другую.
— Ну, что же вы молчите? Дуетесь на меня? Ну, не хорошо, мой мальчик. На даму быть в претензии нельзя. Иди же ко мне, иди, ну, ну.
Женские руки коснулись его талии и повлекли. Вся решительность и твердые мысли как сдуло ветром. Он нагнулся к ней.
— Милый… так. Да закройте дверь. Да, да, я разденусь.
Сергеев ринулся к двери и завозился там с ключом.
— Милый, довольно, — громко шептала Тамара Антоновна, — скорей, я замерзаю.
Сергеев наконец повернул дверной ключ, но в то же время кто-то снова громко постучал к нему.
Сергеев погасил свет и приглушенно спросил, не открывая двери:
— Кто там?
Из-за двери последовал громкий ответ:
— Вас, господин поручик, какая-то приезжая дама спрашивает. Что прикажете сказать?
Недолго думая, Сергеев схватил со стола фуражку и опрометью бросился вон из комнаты, не обращая внимания на вопросы и негодующие выкрики Тамары Антоновны. Ему вдогонку полетели подушки.
Гончаренко устроился на квартире в доме, где проживала семья Тегран. Он уже отрастил себе небольшую бородку и видом очень походил на мелкого базарного торговца съестным. Фальшивые документы, по которым он прописался на новом месте, были составлены на имя Василия Поликарповича Гончарова, купца третьего разряда.
Семья Тегран, в которой он жил, состояла из отца, двух сестер и брата. Отец, старый дашнак и в царское время маузерист, был детально посвящен в подлинную биографию своего нового жильца. Сестры Тегран и брат ее, тоже принадлежавшие к партии дашнакцутюн, были преисполнены национальными идеями, ненавидели русских и турок и мечтали о скором провозглашении самостоятельной армянской народной республики. Все родственники Тегран старательно не замечали нового постояльца, и только сама Тегран уделяла ему весь свой досуг. Она читала вместе с ним газеты, партийную литературу и вела длинные разговоры по политическим вопросам.
Часто Гончаренко ставил перед собой недоуменный вопрос: как эта девушка, из семьи кадрового дашнака-националиста, живущего национальной восточной романтикой, вдруг стала большевичкой? Какими путями она из учительницы самой глухой, отсталой провинции превратилась в одного из руководителей партийной организации?
Она так много работала, что Гончаренко временами боялся, как бы не надорвалась она.
Но Тегран была далеко не мягкотелой женщиной. В ней заключались несметные силовые богатства. Ручейки громадной силы волевого родника просачивались в ее жестах, в словах речи, в огнях холодных серых глаз.
Гончаренко давно уже сознался себе, что любит ее со всей страстью. Но пока он не решался открыться. «Не время, — думал он, — даже позорно говорить ей об этом. Просто рассмеется в ответ и будет права».
Сегодня Гончаренко вернулся домой усталым. За последние сутки ему довелось четыре раза выступать на многолюдных митингах. Выступать он научился быстро, и говорил неплохо, но обстановка агитационной работы была чрезвычайно трудна. Оборонцы мешали говорить, всюду давали ему бои и репликами и выступлениями. Особенно досталось ему сегодня.
Тегран находилась дома и, сидя за столом у окна, что-то быстро писала своим крупным, мужским почерком.
Гончаренко сел подле и с наслаждением вздохнул.
— Ну, как дела? — спросила Тегран, не отрываясь от работы.
— Оборонцы все дерутся.
— Что забили?
— Нет, я не дался. Большинство солдат пошло за нами. Во всех частях провел нашу резолюцию.
— Молодец Вася. А я вот тут сижу и пишу воззвания к армии. Завтра будем размножать.
Тегран отложила в сторону ручку, откинулась к спинке стула и сказала:
— Интересно, что там теперь в России. — И, помолчав, добавила: — Хотелось бы побывать в Москве или, еще лучше, в Питере. Послушать бы Ленина. Но работа не пускает. А то давно бы была там.
Гончаренко молча разглядывал носок своего сапога.
— Там сейчас решаются судьбы революции. Борьба кипит. Да, хорошо бы побывать там.
— Успеем еще, — сказал Гончаренко, глядя ей в лицо.
— Конечно, успеем… А вы что так на меня смотрите? Точно я сахарная.
Гончаренко потупил голову.
— Уж не влюбились ли, ха-ха-ха!
Такого вопроса Гончаренко не ожидал.
— А, что если да?
— Зачем если. Говорите прямо, на чистую. Я замечаю, что вы временами как-то странны со мной.
— Да, я люблю вас, Тегран.
— И дальше?
— Хочу, чтобы вы были моей женой.
— Вот как! Быстро. Чудак вы, Вася. В такой обстановке и такие слова. Но, говоря вообще, Васенька, ничьей женой я не буду. Люблю только работу и ей принадлежу. Жена — грязное слово. Стыдно теперь даже думать об этом.
Гончаренко покраснел и совсем опустил голову.
— Я не осуждаю тебя, Вася. Очень хорошо, что сказал об этом. Ты, как хороший товарищ, нравишься мне. Ну, и будем друзьями по работе. А об этом давай забудем на долгое время. Хорошо? Вот на, прочитай-ка листовку.
— Тегран, откуда вы все это знаете? — сказал Гончаренко, прочитав листовку.
— Ты, Вася, не говори мне вы. Это не по-товарищески. Ты спрашиваешь, откуда я знаю. Видишь, я много читала. Еще до революции готовилась. Ты уже знаешь, жила я в глухой армянской деревне, ну, свободного времени было много. Вот и читала. А книги мне доставляли друзья. Вся моя семья — революционеры-дашнаки. Националисты, правда, но в свое время были революционны. Правда, я с ними не соглашалась. Не видела просвета к лучшему и верной цели. К тому же я ненавидела и ненавижу мещанство. А ведь оно у нас наиболее уродливое и грязное. Искала все. Вот нашла. Конечно, если бы не товарищ Драгин, то я бы так сразу не выросла. Он много помог мне.
— А откуда товарищ Драгин? Я о нем ничего не знаю.
— Он замечательный революционер и человек. Твердый, и как умеет работать! Все горит у него. Товарищ Драгин старый, подпольный большевик. Был много лет в ссылке и на каторге и сколько еще сил в нем! У нас тут четыре человека всего было большевиков. Ну, что мы могли делать сами? А вот, когда приехал он, организовал совет — это он организовал его — все сразу изменилось. Сейчас у нас больше ста человек, в организации. Связаны с армией. Работа, как видишь, кипит.
— Он семейный?
— Представь, да. Но редко-редко с семьей видится.
— А где же его семья?
— Да здесь же, в городе. Но он так зарабатывается, что по целым неделям не бывает дома. А семью любит. У него такая славная жена.
— Партийная?
— Нет. У нее туберкулез острый. Постоянно лежит в постели. Все из-за него. Ведь помногу лет не виделись. Страхи. Боится она за него. И дочурка много сил отнимает. Такой славный ребенок.
— Да, тяжело живет.
— Иногда посмотрю на него, — говорила Тегран, — на его семейную жизнь и думаю: лучше было бы, если бы один он был. Ведь болеет он за семью.
— Разве?
— Думаю я так. Хотя виду не показывает. Революционер, будь он мужчина или женщина, мне кажется, должен быть один, и еще…
В дверь постучали, и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошел невысокий, полный человек, с круглым лицом, низким, узким лбом, маленьким черепом и синими, гладко выбритыми щеками.
— Здравствуй, — бросил он отрывисто, не обращаясь ни к кому.
— Здравствуй, Арутюнов. Садись!
— Как дела, Тегран? Все пишешь — тем же отрывистым голосом, с сильным армянским выговором бросал слова Арутюнов.
— Ну, я пойду, — поднялся Гончаренко.
— Нет, посиди. Вместе пойдем, — задержала его Тегран и, повернувшись к нему, показала глазами, что будет интересно.
— Кто он, большевик? — бесцеремонно спросил гость.
— Нет, беспартийный, один мой знакомый.
— Ага. Ну, а ты все, по-старому, большевичка?
— Все по-старому.
— Позор, позор, для армянки. Наша женщина, а большевичка. Позор, к русским пошла. Ну, скажите, — повернулся он к Гончаренко, — вы вот русский. Если вашу родину терзают двести лет враги, как нашу многострадальную Армению, вы бы продались угнетателям, вы бы стали помогать им?
Гончаренко молчал.
— Нет, вы стали бы ждать часа для святой мести. О, для святой мести. Вот час пришел. Сыновья Гайястана собирают свои силы, чтобы прогнать русских, чтобы прогнать турок, чтобы создать великую Армению от моря и до моря. Чтобы сам народ по старым обычаям управлял собой. Час пришел. И вдруг, о ужас! — Голос Арутюнова вдруг завизжал. — О ужас, армянская женщина дружит с врагами. Что делать нам с тобой?
— Убить из-за угла, — ответила Тегран. — Ведь вы, дашнаки-маузеристы, только на это способны.
— Несчастная. Ведь подумай только, твой отец — дашнак.
— Отца не путай. Отец — старик и много пострадал. К тому же он безграмотный.
— Нет, нет, — громким голосом прервал ее гость. — Настанет день, когда и я и он сотнями будем истреблять врагов, всех зарежем. Всех. И за тебя отомстим.
— За меня можешь не мстить. Ведь я же продалась большевикам. Это вы мне твердите уже не один месяц. Так мстите мне, а не кому-нибудь другому.
— Нет, мы тебя отправим в монастырь, если не образумишься, — мрачно заявил Арутюнов.
— Вот как. Ха-ха-ха! В монастырь, — разразились громким хохотом Тегран и Гончаренко. — Вот чудак.
— Долго же ждать придется, — успокоившись, произнесла Тегран. — А теперь вот что, Арутюнов. Надоел ты мне… Ничего у тебя не выйдет, уходи, пожалуйста, и не мешай нам работать.
— А, гонишь, гонишь! — заревел вдруг Арутюнов. — Бесчестная… Своего старого друга гонишь. Я тебе добра желаю. — Лицо Арутюнова налилось кровью. — Нет, пусть уйдет он, русский. Я с тобой говорить хочу.
Гончаренко вспыхнул и вновь поднялся с кресла.
— Нет, сиди, — укоризненно сказала Тегран. Повернув голову к гостю, она резко чеканя слова, произнесла: — Уходи, Арутюнов, и никогда больше не являйся ко мне, слышишь? Понял? Ты жалкий и смешной болтун, хвастунишка и трус. О чем ты со мной хочешь говорить? О родине, о партии или о своей грязной любви ко мне? Снова хочешь предлагать себя в мужья? Ты недостоин дружбы. Уходи и не являйся больше.
— Хорошо… я уйду… — прошипел Арутюнов. — Хорошо я уйду, но запомни. Я буду действовать. Первым падет твой любовник. Он умрет от кинжала.
Гончаренко поднял голову и напружинил мышцы тела.
— Он падет от моей руки. Потом все русские падут. А тогда я с тобой поговорю по-другому. — Голос Арутюнова возвысился до крика. — По-другому буду говорить с тобой. Ты будешь ползать у моих ног, в грязи. А я буду плевать на тебя. Я…
Дальше Арутюнову говорить не дали. К нему подскочил Гончаренко, схватил его, поднял и бросил с силой к стене. Арутюнов охнул от удара. Гончаренко, не помня себя, снова подскочил к нему.
— Брось, Вася. Ну, как тебе не стыдно пачкать руки. Выходи же, Арутюнов, убирайся, пока цел!
Гончаренко повернулся и взглянул на Тегран. Она стояла высокая, стройная, негодующая. Две черных косы порывисто обвили ее шею, а глаза, казалось, излучали голубой огонь. В вытянутой руке она держала браунинг.
— Ну, пошел вон, лавочник!
Тогда Гончаренко взглянул на Арутюнова и еле сдержался, чтобы не расхохотаться, настолько смехотворна и труслива была фигура этого человека: дрожали веки глаз и губы, передергивалось лицо, сгорбилось тело.
Арутюнов неуверенными шагами, пятясь задом, как рак, пододвинулся к дверям, выскользнул за них и опрометью помчался к выходу на улицу.
— Ха-ха-ха, — смеялась Тегран. — Вот еще друг детства. Друг семьи. Типичный национальный герой нашей деревни. У вас, у русских, есть хорошая поговорка: молодец против овец, а против молодца сам овца.
Но лицо Тегран вдруг потемнело.
— Мы заболтались тут с этим… Пора итти на заседание.
Стоял жаркий безветренный полдень.
Гончаренко сидел в кабинете Драгина. Тегран была тут же и, как всегда, говорила с кем-то по телефону, что-то приказывала, кого-то убеждала и требовала сведения.
Гончаренко скучал.
Вдруг тревожно позвонил другой телефон. Драгин оторвался от работы, подошел к телефону, и начал отрывисто кричать в трубку:
— Погромщики… громят магазины. Как? Шесть разрушено? Преувеличиваете. Не преувеличиваете? По-вашему, тысячная толпа? Тегран, вызови Савельева из бронеотряда. Да, да. Сейчас будет. Ну, да. Три места вышлю. Что? Громил арестовывать и направлять в совет. Я буду там. К вам Тегран поедет. Хорошо, и Удойкин. Пока.
Драгин повесил трубку.
— Товарищи, — сказал он. — В городе, оказывается, безобразия. Звонили из совета, секретарь. Оказывается, комиссар Временного правительства, как на зло, уехал куда-то. Военное командование ничего предпринять не хочет. Они на этом хотят нажить капитал. Ну, что же, будем действовать самостоятельно. Где Удойкин? Абрам? Позови их, Тегран. Эти негодяи-погромщики начинают мешать работе. Подрывают силы революции. Разлагают солдат. А потом все это свалят на нас. Хитро задумано. Какие подлецы! Все это звенья одной цепи. Ведь повсюду кадеты распространяют слухи о том, что Ленин приехал в запломбированном вагоне и работает на деньги и по указке немецкого кайзера. Понимаете — одно к другому.
А меньшевики и эсеры-предатели поддерживают эту контрреволюционную брехню и раздувают ее. Боятся нас. Боятся Ленина. Они всюду заявляют, что от Ленина всего можно ожидать. А кадеты говорят, конечно, — бывший каторжник.
Товарищи, действуйте… Ступайте скорей. Обо всем звоните мне. Я же еду в совет.
Гончаренко и Абрам подошли к толпе, запрудившей собою улицу. Навстречу им плелся солдат самокатчик, член большевистской организации. Лицо его, вспухшее, в синяках и кровоподтеках, было в грязи и крови.
— Что с тобой, дружище?
— Сами видите, что, обработали… Громилы избили. Я их стал убеждать прекратить погром, а они набросились на меня, крича, что я контрреволюционер и стою за частную собственность.
— Кто грабит? — спросил Абрам.
— Все грабят. Уже с утра началось. Разнесли винные склады, перепились и пошли. Мы было начали разгонять — вызвали роту солдат. А солдаты постояли, постояли да и тоже принялись набивать карманы. В полк увезли несгораемую кассу. Поставили во дворе. Долго обсуждали, как делить сокровища и как вскрыть кассу.
— Ну?
— Ну, потом прикладами стали лупить. Изломали винтовки. А когда открыли кассу, то нашли в ней ленты да катушки с нитками.
— И что же?
— Очень разочаровались. Но я солдат не обвиняю. Лозунга нет правильного. Что нам, на самом деле, за частную собственность, что ли, агитировать? Вот попробуйте. А я уже… довольно с меня.
Абрам, при помощи Гончаренко, взобрался на кем-то брошенный спичечный ящик и крикнул:
— Товарищи, что делаете? Ведь революцию губите.
Но шум и грохот стоял вокруг. На его слова никто не обращал внимания. На камнях улицы валялись всякие товары, толпа состояла из самых разнообразных людей: суетились, бегали, что-то кричали, разбивали ящики, навьючивали на себя узлы. Многие были пьяны.
— Товарищи, — надрывался Абрам, — что же вы делаете? Позор.
— Чего кричишь-то? — спросил ближний громила, высокий, бритый парень без шапки и босиком, выбрасывая из своих карманов пуговицы и вновь нагружая их запонками и галстуками. — Чего кричишь-то? Что мало тебе? Вон, бери.
— Как не стыдно… Сознательные граждане! Вы революцию губите. Я, может, ноги потерял, а вы позорите.
— Э, плюнь. Действуй, — сказал громила, махнув рукой и скрылся в толпе.
Абрам с обозленным лицом слез с ящика.
— Пойду позвоню, чтобы роту выслали. А ты тут побудь.
Абрам быстро заковылял на костылях в сторону.
На углу улицы, у продуктовой палатой, где стоял Гончаренко, было немного людей. Продуктовый магазин, казалось, печально глядел на шумную улицу большими окнами своих витрин. В зеркальных стеклах магазина отражались сотни мятущихся фигур.
Вдруг от толпы отделилась группа в шесть человек и бросилась к этому магазину. Гончаренко посторонился.
— Закусим, братва!
— Ишь, колбаски-то аппетитные.
— Бей стекла, чего смотришь!
Камни дождем хлынули в окна. Зазвенело стекло, опрокинулась витрина, посыпались на улицу консервы, колбасы, сыры!
— Товарищи, нельзя же так! Это преступление! — громко крикнул Гончаренко.
— Брось, не балуй.
— Отстранись.
— Не мешай, а то морду набьем.
Из толпы выбежал кто-то длинный, худой. Глаза его сверкали.
— Ты что, за старый прижим? — завопил, он. — Откуда все это взялось? Нас грабили.
— Да чего разговаривать с ним, бей его в морду.
Неподалеку от себя Гончаренко увидел Думу и удивился.
Пьяный, весь в синяках, без шапки, Дума тоже заметил Гончаренко и, крича, подбежал к нему.
— А, голубчик… Вот где ты… бейте его товарищи, он за старый прижим. Бейте его! Он арестовывать нас хочет.
Дума подбежал к Гончаренко и ударил его в грудь. Гончаренко, не задумываясь, в ответ настолько сильно ответил ударом на удар, что Дума тут же замертво шлепнулся на камни мостовой. Но вместо Думы вокруг Гончаренко выросло с десяток таких же пьяных громил.
— А-а-а, так ты наших бить?
— Тут наших бьют!
— Чего смотришь, Петька?
— Ну-ка вдарь его, Гаврюха!
Гончаренко защищался, как мог, но скоро силы оставили его, и он, избитый, в полузабытьи, тут же свалился на панели.
Абрам хорошо видел, как избивали друга, бешено кричал, размахивал костылями, но защитить его не мог. Когда Гончаренко упал и его оставили в покое, Абрам, кое-как лавируя в гуще народа, пробрался к нему. Попросил двух растерянного вида солдат отнести его в сторону. Солдаты просьбу охотно выполнили.
— Попало хлопцу.
— Поделом, может. Не иди против народа.
Из-за угла выдвинулась колонна солдат. Но погромщики не придали их появлению ни малейшего значения.
Вот колонна остановилась. Абрам, ковыляя на костылях, быстро подошел к ней. Отделившись от колонны, зашагал к нему навстречу бородач-солдат.
— Как, Пахомов, настроение солдат? — спросил Абрам.
— Слабое… Не то, что грабить хотят, нет, а просто рука у ребят не поднимается против погромщиков.
— Ну-ка, дай я им слово скажу.
Абрам подошел к солдатам. Они выжидательно глядели на него.
— Товарищи, — начал говорить Абрам. — Нам нужно как можно скорей прекратить это безобразие. Мы срамим революцию. Посмотрите, ведь это же не беднота, не рабочие орудуют здесь. Это пьяные бродяги. Из тюрем выпустили многих уголовных преступников, воров и убийц. Это они громят и грабят. Мы, большевики, не за частную собственность, мы против спекулянтов, но мы и не за бандитские погромы. Вы понимаете, товарищи, что так нельзя. Верно, награбленное капиталистами нужно отнять. Но отнимать следует организованно, не так. Нужно учесть все запасы и распределить между рабочими, солдатами. И не только чтобы хватило на сегодня, но чтобы и на завтра осталось. Это дело совета, продовольственного комитета, а не каждого, кто желает пограбить. Ваш долг, товарищи, разогнать всю эту пьяную сволочь. Нечего с ними церемониться. Они губят революцию.
Вон, товарищи, лежит большевик. Они его почти убила за то, что он им верные слова говорил, предлагал прекратить погром.
— Довольно, — шепнул командующий ротой унтер-офицер Пахомов. — По глазам вижу, они теперь разгонят их. Хорошо про большевика сказал и, главное, лозунг дал правильный.
— Эй вы там, грабители, бросайте добро и немедленно расходитесь по домам, — крикнул насторожившейся толпе Абрам.
— А этого не хочешь? — ответил один из погромщиков, сделав непристойный жест.
Опять из толпы выскочил тот же огромный худой детина с пьяным лицом. Он разорвал на себе рубаху, и, стуча кулаком по загорелой волосатой груди, иступленно кричал:
— Товарищи-солдаты… Разве старый прижим у нас? За что же боррролись. Я, можно сказать, в тюрьме пять лет сидел за революцию. Грабь, ребята. Солдаты не тронут. Свои, небось, русские. Идите к нам, солдатики.
Но солдаты но двигались с места и ждали команду.
— Прямо по толпе… Прицел — тридцать два. Пальба!
Вздыбился лес штыков.
— Ротой!
Толпа, насторожившись, смотрела на солдат.
— Рот-та — пли!
Громко треснул перекатистый залп. Прицел был взят далеко поверх улицы. Но и этот залп произвел должное впечатление. Толпа мгновенно рассеялась в разные стороны. Улица опустела.
— Пошли за угол. Там тоже каша.
Колонна солдат, поблескивая штыками винтовок, мерной поступью скрылась за углом улицы.
Гончаренко уже давно пришел в себя и, слегка прихрамывая, поплелся вслед за Абрамом.
В совете, куда они вскоре пришли, было малолюдно. В одной из комнат сидел Драгин и говорил с кем-то по телефону. Вскоре туда же пришли Тегран и Удойкин. Выяснилось, что погром прекращен.
Драгин от имени совета приказал расставить всюду патрули, арестовывать подозрительных и с награбленным добром отправлять в совет.
Возле Драгина на кончике стула пристроился вождь местных анархистов, юркий молодой человек в чесучевой рубахе, в очках и сандалиях, надетых на босую ногу. Он, горячась, что-то доказывал Драгину. Гончаренко, с чувством тупой боли во всем теле, сидел на скамье, с трудом собираясь с мыслями.
— Народ выявил свою революционную волю, — говорил анархист. — А вы помешали… А вы… а вы…
— А мы, — спокойно отвечал Драгин, записывая что-то на клочке бумаги, — разогнали этот народ, так как это не сознательные трудящиеся, а громилы и воры.
— Неправда! Это ложь, — горячился анархист. — Вы снова солдат одурачили. Знаем мы вас.
— Не одурачили, а разъяснили тем солдатам контрреволюционность их поступков. Но их, как и следовало ожидать, было ничтожное меньшинство.
— А если бы эти солдаты не согласились? Ведь неправда, что их было меньшинство. Многие из них были в толпе.
— Тогда бы мы двинули Красную гвардию. Руки у красногвардейцев чесались.
— Но ведь это было бы кровавое столкновение! Братоубийство!
— Нет, мы до этого не допустили бы.
В комнату вошли два солдата, ведя за собой уже известного Абраму и Гончаренко человека, который верховодил на погроме.
— Ишь, горлопан. Попался наконец, — сказал Абрам.
Арестованный имел наглое выражение лица: пьяные глаза его горели, а рот застыл в презрительной усмешке. Разорванная во многих местах рубаха его болталась тряпками, Его обыскали. Из карманов вытащили полдюжины запечатанных колод карт и около двух дюжин новых карманных часов — серебряных и стальных. Все часы была заведены и тикали наперебой.
— На что тебе все это? — спросил Драгин.
— Товарищам роздал бы. А мне на что?
— Ишь ты, какой благотворитель. Вот расстреляем тебя, чтобы не грабил больше.
Арестованный посмотрел на Драгина, презрительно сплюнул в сторону и вздохнул широкой грудью.
— За что… товарищи, — начал он, оттопырив нижнюю губу, немилосердно стуча кулаками в грудь. — За что вы меня арестовали? А еще большевиками: называетесь! И за частную собственность стоите. За что же тогда страдали, мы, простой народ… За что борролись? На каторге шесть лет сидел.
— За уголовные дела, небось!
— А хоча б и так — разве ж не пострадал… И меня… и меня такого революционера — расстреливать. Да вы смеетесь с меня, товарищи.
— Не революционер ты, а вор самый определенный, — сказал Абрам.
— Хоча б и вор, так против частной собственности же.
— Ну, что нам с ним возиться, надо было бы для острастки расстрелять его. Да меньшевики и эсеры сегодня же внесут запрос — знаете: «с величайшим негодованием»…. братоубийцы»… «узурпаторы»… Начнут распинаться о насилиях нашей комиссии. Просто в тюрьму его!
Арестованного увели. Он шел не спеша и все время презрительно сплевывал на стороны.
— Я протестую, — крикнул анархист, вскочив на стул. — Что делаете, кого арестовываете, а? Истинного революционера. Я протестую!
— На здоровье, — заявил Драгин. — И убирайтесь, пожалуйста, отсюда, не мешайте нам работать.
— Нет, не уйду. Я буду протестовать.
— Ну, тогда мы пойдем, сиди себе в приятном одиночестве и протестуй. Нам надо подготовиться к вечеру. Ты знаешь, Абрам, мы с Тегран решили устроить платный политический вечер. И агитация и деньги нужны. Будем давать высказываться всякому, а заключительное слово наше. Хорошо придумано?
— Отлично. Что, разве плохо с, деньгами?
— Очень скверно. Ну, да не беда. Поправим свои дела скоро. Вырастет организация, будет больший приток членских взносов. Ну, пошли.
— Нет, погодите, — разделся голос из-за дверей. — Не спешите, голубчики.
В комнату вошел усатый офицер.
— Вы, друзья мои, все арестованы по приказанию комиссара Временного правительства за учинение в городе беспорядков. Следуйте за мной.
— Что… что такое? Да как вы смеете! — загорячился Абрам.
— Ни с места, руки вверх.
Комната наполнилась вооруженными солдатами. Ими командовал поручик Сергеев.
Арестованных выведи вниз, на улицу, усадила в два закрытых автомобиля и увезли.
Когда комната опустела, в нее осторожно заглянул Удойкин. Его не арестовали, так как знали его за эсера.
Удойкин сел на стул посреди комнаты, подпер кулаками свое скорбное лицо, подумал и затем громко сказал:
— Ишь ты ведь… Свободу, можно сказать, — по личности. Всех заграбастали — козни и происки. Надо солдат и рабочим диликтиву настрополить. Вот ведь сволота! А наш комитет эсеровский хоть бы что — приспешники. Пойду-ка я к солдатам — с мозолистой рукой… Зажав… Ах, гады же!