Девочки обычно старались угадать настроение матери по изменениям цвета ее волос, угадать, будет ли она слоняться по дому, мурлыча отрывки из песенок своей молодости: Синатры, Бейзи, особенно Ната Кинга Коула, улыбаясь самой себе, хватая того, кто оказывался поблизости, чтобы станцевать ту-степ, что обычно заканчивалось градом поцелуев влажным открытым ртом, или на целые дни затворится в спальне, слабым печальным голосом призывая к себе Энн, а иногда Сэнди, чтобы они выслушали какую-нибудь историю, мудрый совет или пересказ сна, который потом унесут в свою комнату, чтобы разобраться. Эстелла (она настаивала, чтобы они звали ее по имени, словно любой вариант слова «мама» был слишком обременителен, чреват ожиданиями и упреками), Эстелла, лежа в постели, словно окутывала дом пеленой, комнаты темнели, звуки приглушались; унылые, действующие на нервы дни, мрачные и несчастливые. Все это они пытались предугадать по цвету ее волос, иногда оранжевому, словно самый яркий закат, а иногда блестящему, багряно-лиловому, как перезрелый баклажан. Обычно же он останавливался на чем-то среднем: цвете пожарной машины, проезжающей в сумерках.
Их отец, Джонатан, не такой непостоянный с виду, тоже заслуживал пристального внимания. Черноволосый, черноглазый, с густой черной бородой, он был совершенно не похож на других, чисто выбритых отцов Хардисона, которые каждым своим шагом стремились подчеркнуть свои достоинства. Джонатан Ледер обучал их детей музыке, давал частные уроки игры на гитаре и фортепьяно, чему матери все еще придавали значение. Это было почти что искусство, и они соглашались проявить снисхождение к его бороде, к его насмешливым глазам. И все же они не хотели пускать своих детей к нему в дом, поэтому он сидел у них в кабинетах и в устланных плюшевыми коврами комнатах для игр со своим складным металлическим пюпитром и портфелем, набитым нотами. Обучая игре на гитаре, он обычно разделял урок пополам, сначала классика, потом – народная музыка. Но если у ребенка был особенно ужасный голос (потом он без всякого юмора воспроизводил его за обедом), он делал упор на классическую музыку. «Это направление обещает вам больше всего», – говорил он им, и они никогда толком не понимали, считать ли это похвалой или нет. Его не заботило, занимаются они или нет. Ему было все равно, этот ли ребенок, тот ли, один инструмент или другой. Он обладал обескураживающей привычкой забывать имена учеников, даже тех, с кем занимался годами, и хотя он пытался скрыть это от их матерей, это лишь усугубляло смутную неловкость, которую они чувствовали при нем. Когда он проводил урок, они оставляли дверь открытой.
Он имел обыкновение сочинять в голове целые симфонии. Но каким-то образом при попытке воплотить их в музыке они в процессе рождения всегда перепутывались, до неузнаваемости исковеркивались. Но всегда сохранялась надежда, что однажды симфония вдруг появится на свет целиком, без огрехов. Во всяком случае, именно в это верила Эстелла с непоколебимой убежденностью, которую нисколько не умерили годы разочарований. «Ваш отец – гений», – говорила она девочкам, и они верили ей, по крайней мере, недолго. Позже они стали сомневаться, верила ли в это сама Эстелла так твердо, как заявляла, или говорила это просто потому, что именно так должна говорить жена. Несмотря на это, дом был пропитан ожиданиями, предвкушениями, и даже долгое время спустя, после того, как Энн поняла, что симфонии никогда не осуществятся, сохранялись хрупкие надежды на какое-то чудо: а вдруг, а что если… Но Сэнди всегда строго отчитывала ее, когда она заговаривала об этом, и советовала ей хранить такие мысли при себе.
Девочки никогда никого не приглашали к себе домой. Несмотря на постоянные усилия Энн (Сэнди однажды в минуту раздражения и упрямства уехала) навести в доме хоть какой-то порядок, она всегда терпела поражение. Единственной реальной переменой был накапливающийся хлам, все больше и больше хлама. Гостиную заполняли стопки книг, доходившие до пояса, ноты, старые журналы, рваные картонные коробки, набитые обрывками ткани, поцарапанные пластинки, заржавевшие инструменты, разбитые лампы с перепачканными бумажными абажурами, спадавшими, словно береты с головы. Им приходилось в прямом смысле слова пробираться по комнате, обходя эти груды. Иногда по ночам, когда Джонатан и Эстелла спали, Энн набивала мешки для мусора и украдкой вытаскивала на помойку, но чаще всего Джонатан утром находил их там и приносил обратно. Нужно было сохранять все; для всего можно было найти место.
Кухня была завалена отрывными талонами, нераспечатанными рекламными буклетами, грязные тарелки громоздились на кухонном столе и в холодильнике. Каждое утро Энн мыла тарелки, но каким-то образом к ее возвращению из школы эти стопки накапливались снова. Она даже не была уверена в том, что родители замечали, как она наводит чистоту. «Не помогай им, – убеждала ее Сэнди. – Ты их только балуешь». Но, несмотря на такое пренебрежение, Энн время от времени замечала, как Сэнди складывала полотенца, подбирала смятые бумажки, хотя та бросала сердитые взгляды и притворялась, что понятия не имеет о том, чем занимается, если ее заставали врасплох. Но, по-видимому, ни тот, ни другой подход не имел для Джонатана и Эстеллы ни малейшего различия; они никогда ничего не замечали по-настоящему, кроме друг друга.
В пятницу, в день окончания неполной средней школы, Сэнди встала рано, вымыла волосы и накрутила их на пустые баночки из-под сока, чтобы расправить кудри, и накрасила губы приторно пахнувшей помадой матово-кофейного цвета – первой в ее жизни. В четырнадцать лет она была готова к возможному разочарованию, к тому, что Джонатан и Эстелла, пообещав, не придут куда-то в определенное время. Но на этот раз они были так взволнованы, говорили так убедительно. «Мы ни за что на свете не пропустим это, сладкая моя», – говорила Эстелла прошедшим вечером. Сэнди неуверенно кивнула.
Когда Сэнди ушла, Энн приготовила кофе, ожидая, пока появится Эстелла. Но в спальне было темно, оттуда не доносилось ни звука. Энн налила чашку и тихонько вошла туда. Эстелла в цветастом платье, нейлоновых чулках и туфлях-лодочках лежала на кровати без простыни среди стопок газет за прошлую неделю и засыхавших остатков еды. Глаза ее были закрыты, она тяжело дышала. Энн стояла над ней и смотрела на ее лицо, серое и помятое от сна, без привычной косметики. На мгновение она представила себе, как приставляет к нему молоток и зубило и оббивает со всех сторон. Словно скульптор у мраморной глыбы, долбя и долбя, пока не покажется на свет таящаяся внутри форма и красота, Энн отбила бы, кусочек за кусочком, страхи и безумные убеждения, и печали, причины которых она никогда толком не понимала, и – что бы она нашла?
Она присела на кровать и выпила кофе сама. Один раз Эстелла приподняла голову, приоткрыла опухшие глаза и тихо проговорила: «Это не потому, что я не хочу двигаться, просто маленькие ангелы сидят на моих ногах, и они кажутся такими тяжелыми». Ее голова упала обратно на подушку. «Глупо, да?» Она чуть сжала руку Энн. «Но ты не беспокойся. Все пройдет. Даже ангелы устают сидеть так неподвижно и долго на одном месте. Скоро они отправятся искать кого-нибудь еще».
Они так и не пошли – ни один из них – на выпускной вечер Сэнди.
В тот вечер Сэнди вернулась домой поздно – помада на губах смазана, серебряный мальчишеский браслет болтается на запястье – и нарочно сразу прошла в маленькую спальню, которую делила с Энн. Она отстегнула браслет, звено за звеном упавший на стол, и скинула туфли.
– Извини, – тихо сказала Энн.
Сэнди сняла платье, лифчик.
– Я старалась.
Сэнди обернулась к ней.
– Почему ты не сделаешь всем нам одолжение и не перестанешь стараться? Просто брось стараться, и все.
– Она не виновата. Она хотела пойти, я знаю, что хотела. Она неважно себя чувствовала.
– Ты что, действительно веришь этому?
– Да.
Сэнди покачала головой.
– Ты и правда невозможна. Ну когда ты перестанешь извиняться за них?
– Я знаю, что ей жаль.
– Ей вечно жаль. Слушай, давай оставим это. Я рада, что они не пришли. Они бы только нашли какой-нибудь способ поставить меня в неловкое положение.
Энн подалась вперед, откидывая волосы со лба.
– Разве ты ни чуточки не любишь их?
Сэнди отвернулась, взяла щетку и принялась расчесывать волосы, все усерднее и усерднее. «Не в этом дело», – сказала она, и хотя Энн не могла увидеть этого, на ее лице была мрачная, победная улыбка, ведь каждая из сестер, сколько себя помнила, собирала факты о родителях и приносила их в эту комнату, оттачивая и отшлифовывая, чтобы сообщить другой.
Когда Энн в последние полгода учебы в средней школе встретила Теда, она хранила это в тайне. С той минуты, когда она забралась с ним в зеленый «олдсмобиль», она знала, что впервые в жизни обрела то, что принадлежит ей и только ей. Отдельно от них. Именно эта «отделенность» и привлекла Теда, потому что вторила его собственной.
Он перешел к ним из другой школы, из другого штата. Хотя он был всего на год старше ее, он казался взрослым. Он ушел из дома в Восточной Пенсильвании, когда ему было шестнадцать, и переехал с родственником в Хардисон. Он не любил говорить о своем прошлом (в восемнадцать лет он сознавал, что у него есть прошлое, и это само по себе производило впечатление), но своего отчима и единоутробных братьев поминал с неистовой, жгучей ненавистью. «Я бы хотел увидеть его мертвым, – сказал он однажды. – Знаю, что это ничего бы не решило, но просто я бы почувствовал себя лучше». Сама мысль обо всех этих переменах в семье, умерших отцах, новых отцах, дальних родственниках для Энн была почти невообразимой, ведь они вчетвером были так тесно связаны друг с другом во влажной атмосфере своего серого дома, что там не оставалось места даже для друзей или родни.
Иногда в первые дни их знакомства Энн спрашивала Теда: «Ты смотрел это шоу по телевизору? Помнишь ту песню, года два назад?» А он нетерпеливо отмахивался: «У меня на это не было времени. Я был слишком занят тем, чтобы выжить». Она представляла себе, как он все ночи работал, убирая мусор с улиц, хотя знала, что до такой крайности он никогда не доходил. И все же поиски средств к жизни отнимали у него все время. И это тоже было привлекательным для Энн, ее собственный дом был так наполнен временем, пойманным в ловушку, временем застоявшимся, временем гниющим, что она боялась, что заражена им и никогда не сумеет вырваться.
Нетрудно было уберечь свою тайну от Джонатана и Эстеллы, которые, как она подозревала, имели самое неопределенное представление о том, ходила ли она на самом деле в школу, были ли у нее друзья, или в ту самую секунду, как она выходила из их дома, она исчезала, становилась в буквальном смысле бестелесной, выпадая из пределов их видимости и досягаемости. Сэнди, разумеется, знала, что Энн потихоньку уходит из дома, вымыв посуду после ужина, и возвращается в два, три часа ночи, переполненная им, и ее радовало и воодушевляло такое развитие событий. Она надеялась, что это предзнаменование того, что Энн в конце концов сможет освободиться, не станет все больше и больше подпадать под внушение родителей, пока не останется выхода. Тем не менее она не расспрашивала Энн про ее приятеля, опасаясь, что их отношения еще недостаточно прочны, чтобы выдержать серьезную проверку. А сама Энн инициативы не проявляла. Сэнди, которая вечно гонялась за парнями, считала, что и с Тедом было примерно так же, а все было не так.
Энн влюбилась в Теда, потому что он умел все налаживать. По крайней мере, это была одна из серьезных причин, почему она влюбилась в него. Он починил машину, на которой они ездили, разобрав ее, выбросив ненужные детали и отремонтировав другие – дисковые сцепления, тормозные колодки, поршни – детали, о которых Энн никогда не слыхала. Он чинил радиоприемники, телевизоры, вентиляторы. Он был совершенно уверен, что способен заставить эту технику работать, и если временами починка отнимала много времени, потому что он категорически отказывался обращаться за помощью, результат всегда бывал успешным. «Никто никогда мне ничего не давал, – говорил он ей. – Мне пришлось научиться самому заботиться о себе». Он никогда не признавал затруднений, никогда не жаловался, никогда не искал сочувствия.
Энн не беспокоилась насчет Сэнди; Сэнди со своими многочисленными планами отступничества всегда нашла бы способ выкрутиться. Но ей был нужен Тед и его уверенность в том, что он сможет наладить будущее.
Он был нелюбопытен. Он никогда не задавал вопросов о ее прошлом, ее семье, о том, что она делала вчера. Когда она заговорила об этом, он сказал: «Я думаю, если ты захочешь, чтобы я о чем-то узнал, ты мне расскажешь». – «Но мне нужно знать, что тебе это интересно», – возразила она. В тот раз они были ближе чем когда-либо к спору, и оба отступили. Она принимала его сдержанность как естественный результат его независимости и чувствовала себя с ним легко, потому что он не лез во все мелочи. Остальное придет, считала она. Поэтому не было ничего необычного в том, что он не спрашивал у нее, почему он никогда не знакомился с ее родными, почему она заставляла его высаживать ее за квартал от дома даже днем. Ему просто не приходило в голову, что она делала это сознательно. Дом, семью – все следовало оставить позади, в прошлом. Все было неважно, от всего легко было избавиться, отрезать и забыть. Это устраивало Энн.
Закончив школу, она пошла учиться на медсестру. Не стала дожидаться осени, а начала учебу через две недели после выпуска. Другие студентки снимали дома или квартиры вдвоем, втроем или вчетвером, ванные у них вечно были завешены белым нейлоном, похожим на полоски от фаты новобрачной, а Энн жила дома. Каждое утро, прежде чем отправиться на занятия, она оставляла завтрак для родителей. Часто, вернувшись домой, она находила его на том же месте зачерствевшим, хотя они явно побывали на кухне, ели что-то другое, оставили за собой испачканную посуду. Сэнди, которая еще училась в школе, дома почти не бывала. Энн никогда не могла точно вычислить, куда она пошла. Она, конечно, была с мальчиками. Но где?
Тед нашел работу в строительной фирме, специализировавшейся на новомодных многоквартирных конструкциях, которые начинали вырастать на окраинах пригородов. Хотя конечные результаты не производили на него впечатления, все же не было для него ничего более притягательного, чем их голые каркасы вдоль дороги, линии и углы свежего белого дерева, уравновешенность. На работе он говорил мало, но внимательно присматривался к тем, кто работал дольше, и быстро перенимал их приемы. По вечерам он изучал бухгалтерию, проектирование и архитектуру. Хотя он не жалел о своем решении отказаться от учебы в колледже, он тайком доставал конспекты по общеобразовательным предметам, которые преподавались в вечерней школе, и разбирался в них. Он не мог припомнить, чтобы в доме его родителей хоть раз появлялась книга, и оказался совершенно не готов к иному пространству, которое вдруг открылось перед ним, вокруг него, внутри его, пространство, которое могли предложить только книги. Он открыл в себе особенную любовь к Эмерсону и Торо, найдя в них подтверждение своему естественному одиночеству и вере в способность к совершенствованию. Он скрывал эту свою новую страсть к чтению, страшась, что слова могли бы умалить ее значение, и она вызревала в темноте. Однажды, когда Энн приехала к нему на уик-энд, он спрятал все книги – их теперь было больше двадцати – в заднем чулане. Обычно он предпочитал приезжать на машине в Хардисон, и там они встречались в доме у его родственника или – иногда – в мотеле E-Z на 87-й трассе.
Однажды, когда Тед был на уик-энде в Хардисоне, они лежали, сплетясь в объятиях, на поношенных простынях под золотистым стеганым одеялом, покрытом пятнами, в мотеле E-Z. Их любовные объятия были странно безмолвными, напряженная схватка, стремление к соединению, не исторгавшее у них ни единого слова, ни звука. Но потом, в недолгие минуты расслабленной близости, Тед тихим доверительным голосом рассказывал, как никому прежде, о своих мечтах и желаниях, о планах, которые он строил каждую неделю, создавая собственную жизнь с уверенностью человека, у которого нет другого выбора. Для Энн это звучало как колыбельная, этот голос, эта жажда, это отсутствие сомнений, и она укрывалась в нем, а он обхватывал ее рукой и продолжал говорить; прежде никто никогда по-настоящему не слушал его. Изредка он даже вспоминал о прошлом.
– Мой отчим обычно садился за завтраком напротив меня и говорил: «Знаешь, чью овсянку ты ешь? Мою. Знаешь, чьей туалетной бумагой ты каждый день пользуешься? Моей. Знаешь, на чьем стуле ты сидишь?» И если я не отвечал «на вашем», он доставал ремень. Пару раз соседи, увидев, как он гоняется за мной по двору, вызывали полицию.
– Как же ты выдерживал это? – спросила Энн.
Он улыбнулся.
– Уходил к себе в комнату, прикалывал на плечи полотенце и воображал, будто я – супермен. Все прыгал с кровати – летать учился.
Они услышали, как на стоянку мотеля въехал грузовой трейлер.
– Я вот думала, может, завтра вечером ты придешь к нам домой поужинать, – предложила она, запинаясь. – Познакомиться с моими родителями.
– Конечно.
Небрежность его ответа заставила ее вздрогнуть. Она подтянула одеяло повыше.
– Они не похожи на других родителей.
– Ты говорила. Что ж, мне их особенно не с кем сравнивать. – Он улыбнулся и поцеловал ее грудь.
На следующее утро она ушла рано, пока он спал тем глубоким сном, который ничто не могло потревожить. Была поздняя весна, и Сэнди, вернувшись из колледжа, пила на кухне кофе, когда туда вошла Энн и вздохнула, словно впервые увидев, насколько она запущена. Она взяла губку и чистящий порошок и начала убираться. Сэнди, которая по утрам никогда не бывала в настроении, с любопытством наблюдала за ней со стороны.
– Я все же никак не пойму, зачем тебе хочется приводить его сюда, – сказала она, приподняв свою чашку, чтобы Энн смогла протереть стол. – Зачем давать им возможность все тебе испортить?
– Они будут вести себя хорошо.
– Джонатан и Эстелла могут иногда – иногда – быть вполне сносными, это я признаю. Но они никогда не бывают «хорошими». Что именно ты имеешь в виду под словом «хорошо»?
– Отстань от меня со своей семантикой. Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
– Я знаю, что тебе до сих пор необходимо их одобрение. Вот только не могу сообразить, почему.
– А тебе только хочется доказать, что ты в нем не нуждаешься.
Сэнди поставила чашку и спокойно взглянула на Энн.
– Ты его любишь?
– Да.
Сэнди кивнула.
– По-моему, я не такой человек, чтобы влюбляться.
– Кого-нибудь найдешь.
– Не уверена, что хочу, – задумчиво произнесла она. – Не хочу, если любовь значит вот это, – сказала она, указывая на стол, который Энн отчищала с возраставшим усердием. – А для женщин так всегда и бывает, правда? Так или иначе, похоже, что любовь вечно, в конце концов, влечет за собой губку и «Аякс». Разумеется, только не для Эстеллы. Боже правый, ну и выбор. Нет, благодарю вас.
Энн пристально посмотрела на нее.
– А ты сегодня вечером собираешься вести себя прилично?
– Конечно. Со мной-то у тебя хлопот не будет.
Убравшись на кухне, Энн отправилась в супермаркет и купила цыпленка для жарки, зеленый горошек, картошку и продукты для лимонного пирога. С недавних пор она пристрастилась к чтению кулинарных книг поздно вечером, когда больше уже не могла сосредоточиться на учебниках по химии и молекулярной биологии, которые, казалось, имели так мало общего с тем, что вначале привлекало ее в профессии медсестры. В тщательно расписанных рецептах заключалось для нее нечто непреодолимо успокаивающее. Она никогда не меняла указанных продуктов, всегда смешивала все ровно столько, сколько полагалось, и носила при себе таймер, даже когда шла в ванную.
Просеивая муку, сбивая крем, выпекая, она между делом выглядывала в гостиную убедиться, что Эстелла не ускользнула снова в постель, что у Джонатана достаточно мирное расположение духа и он вряд ли станет потчевать Теда гневными тирадами по поводу состояния послевоенного общества, которые частенько могли продолжаться часа по два. На самом деле ожидание гостя было для них таким непривычным занятием, что все они с подозрением поглядывали друг на друга, прикидывая, во что может вылиться это совместное времяпрепровождение. В последнюю секунду Сэнди подхватила с пола в коридоре груду газет и запихнула к себе под кровать.
– Все будет замечательно, – шепнула она Энн. – Ты такая красивая.
Сидя на диване, Тед отодвинул в сторону кусок припоя и сломанное радио, стоявшее у ног.
– Когда я была маленькой, их делали из свинца, – сказала Эстелла, разглядывая припой. – А теперь свинца не найдешь. Странно, не правда ли, как пропадают вещи? Интересно, куда они деваются. – К вечеру она надела платье в оранжево-голубую полоску, черную шерстяную шаль и чулки с золотыми крапинками. Ее полные округлые щеки заливал румянец, а глаза маслянисто блестели. – Так забавно, правда? Я всегда обожала вечеринки. Не могу понять, почему мы перестали их устраивать. – На мгновение она забылась и отвела взгляд, но, к облегчению Энн, быстро пришла в себя. – По-моему, нам надо это делать почаще. Да, действительно надо.
Тед улыбнулся и ничего не ответил. Понаблюдав за ним несколько раз в компании, Энн поняла, что Тед не способен поддерживать светские беседы, задавать ничего не значащие вопросы, которые придают непринужденность разговору, вообще не умеет изображать хоть какое-то подобие легкой болтовни. Возможно, это было одно из тех занятий, которым ему некогда было предаваться, когда он так торопился заработать себе на жизнь.
Энн взглянула на часы.
– Цыпленок наверняка уже готов. Почему бы вам всем не пойти к столу?
Пока Энн подавала, Сэнди через стол открыто разглядывала выступавшие жилы на обнаженных руках Теда.
– Ты поднимаешь тяжести?
– Нет, только инструменты.
– Как это мужественно.
– Сэнди, – предостерегающе произнесла Энн, садясь на свое место.
– Все в порядке, – со смехом сказал Тед.
– А ты собираешься строить воздушные замки?
– Для принцесс вроде тебя?
Она улыбнулась, вздернула голову.
– Я собираюсь строить то, что захочу, – сказал он.
– По-моему, это не слишком многообещающая деловая стратегия.
– Смотри и учись, – ответил Тед. – Смотри и учись.
– Возможно, я так и сделаю, – отозвалась Сэнди.
Энн запихнула в рот порцию фасоли, чтобы не пришлось вступать в эту непривычную словесную перепалку. Внезапно на нее навалилась усталость, она чувствовала себя медлительной и неповоротливой, а собственные искренние старания казались ей еще глупее, чем всегда. Эстелла во время еды мурлыкала себе под нос.
– Видишь ли, – продолжала Сэнди, – для нас целое событие, что ты удостоил нас своим посещением. Наверное, Энн говорила тебе, что мы здесь в городе считаемся чем-то вроде отверженных?
Эстелла недоуменно посмотрела на нее.
– Почему ты так говоришь? Вы, девочки, пользуетесь успехом, совсем как я в вашем возрасте.
– Она собирается употребить слово «кавалеры», я точно знаю, – пробормотала Сэнди. Она обернулась к Эстелле. – «Кавалеров» больше нет. Как свинца. Просто исчезли, и все. Тебе так не кажется, Тед?
Тед издал короткий смешок и обратился к Джонатану.
– Энн говорит, вы обучаете музыке.
– Я не обучаю музыке, – сердито ответил Джонатан. – То, чему я обучаю, не имеет к музыке никакого отношения. Музыка непознаваема, ей невозможно научить. Я учу детей, как читать черные значки на бумаге и как извлекать нечто, приблизительно напоминающее звук, который одурачит их матерей и заставит платить мне. Это не имеет ничего, повторяю, абсолютно ничего общего с музыкой.
Тед улыбнулся и взял еще кусок. Было похоже, что он просто считает их людьми со странностями. Эксцентричными людьми. Он, видимо, не понимал, как они опасны.
Тем не менее, когда Энн провожала его к машине, прежде чем сесть за руль, он повернулся к ней и сказал: «Я считаю, нам лучше пожениться». Именно так и сказал. И она согласилась.
Она поцеловала его на прощанье и пошла домой убираться.
Энн и Тед зарегистрировались три недели спустя в Нью-Йорке. До отъезда она ничего не говорила Джонатану и Эстелле о своих планах, страшась не того, что они могли бы как-то реально помешать – она знала, что они на это не способны, – а того, что ее собственная решимость могла бы поколебаться. Она не могла представить, как родители станут готовить себе еду, вовремя оплачивать счета за телефон и электричество (еще одна из хозяйственных забот, которую Энн взяла на себя после того, как у них по многу раз отключали и то, и другое), сами выносить мусор. Она опасалась, что они могут в буквальном смысле задохнуться под этими грудами. Она оставила им короткую записку о своих намерениях.
Когда Энн и Тед пришли за свидетельством о браке, в регистрационном бюро шла реконструкция, и его временно перевели в отдел автотранспорта. В тускло освещенной, похожей на пещеру комнате все еще висели прежние таблички – «Жалобы», «Нарушения», «Возмещение ущерба». Впереди них сидела женщина в полотняном костюме с пятнами пота и громко обменивалась шутками со своим женихом, подсчитывая количество разводов у каждого из них, чтобы заполнить необходимые бланки. Как большинство других пар, сгрудившихся на раскладных стульях, склонив головы, теребя края своих документов, Тед и Энн почти не разговаривали, пока не назвали их имена.
После они зашли в ювелирный магазин в квартале от бюро и примерили золотые кольца. Энн отдавала предпочтение обыкновенному тонкому колечку, но Тед, поначалу вообще сомневавшийся, стоит ли ему носить его, выбрал широкое, блестящее. «Если тебе такое не нравится, возьми, какое хочешь, а я куплю это», – предложил он. Но сама мысль о таких непарных обручальных кольцах показалась Энн зловещей, и она выбрала точно такое же, как у него. Оба кольца она припрятала в свой плетенный из соломки кошелек до настоящей церемонии на следующее утро.
Когда позже друзья расспрашивали ее, какая у них была свадьба, Энн часто придумывала детали, платья, свидетелей, тосты – сплав фантазий девочек в тринадцать лет, когда любовь никак не связывается с заботами. На самом деле больше всего в то душное утро в городе ей запомнилось, как в самом начале церемонии она выронила кольцо, и оно укатилось, и ей пришлось догонять его. Чиновник с плохо скрываемой скукой зачитывал слова, которые он повторял по десять раз на день, облизывая обветренные, потрескавшиеся, тонкие бледные губы, пока сами слова «Обещаете ли вы…» не утратили для нее смысл, и она могла думать только о его языке, который высовывался и исчезал во рту три, четыре, пять раз.
Они вышли оттуда ошеломленные, словно отсутствие родственников, друзей, даже случайных знакомых низвело весь ритуал до какого-то фарса, и попытались прикрыть ощущение своей неприкаянности смехом, обнявшись на вершине каменной лестницы, напротив крошечного парка, где было полно государственных служащих, отдыхавших в обеденный перерыв. Воздух был густой и влажный, их тела прилипали друг к другу. «Давай вернемся в свой номер, – улыбаясь, сказал Тед, – и отпразднуем».
За следующие три дня они обошли достопримечательности города – статуя Свободы; вершина Эмпайр Стейт Билдинг, где ветер, вырвавшийся снизу из уличной тесноты, метался вокруг них; Чайнатаун, где на бурлящих улицах висели рядами куски рыбы и окровавленные утиные тушки, подвешенные за тощие шеи, в газетных киосках продавались восточные «Плейбои» в коричневых бумажных обертках, и женщины в туфлях без каблука яростно торговались из-за овощей; вверх мимо Бауэри, от сияющих магазинов со вспыхивающими витринами, набитыми всевозможными видами освещения, созвездия мерцающих огней в виде лепестков, в виде рыбок, резкое абстрактное свечение галогеновых ламп. Энн никогда раньше не бывала в Нью-Йорке, и больше всего на нее подействовали людские потоки, которые с такой скоростью двигались к бесконечно большому количеству мест назначения, рассеянно разделялись и снова соединялись. Она всегда представляла саму себя относительно единственной крошечной черной точки – серого домика на Рафферти-стрит – вот она удаляется от него, вот приближается к нему, а теперь, когда эта точка так безвозвратно оказалась за пределами видимости, когда ее заслонили этот город, Тед, та странная короткая церемония, Энн испытывала необычное головокружение, как будто в любую минуту ей грозила опасность упасть.
Только в своем номере отеля «Мадрид» с выцветшей репродукцией «Вида из Толедо» и скрипучей кроватью она как будто пришла в себя и отдалась Теду с изумившим обоих пылом, словно только что утвержденный союз даровал ей свободу дать волю страсти и желанию, о существовании которых она не подозревала.
– С этими тихонями надо быть осторожным, – пошутил Тед, и она в смущении откатилась от него. То, чего она хотела, не имело ничего общего со словами.
В последний их вечер в Нью-Йорке, когда они проходили сквозь неоновые вспышки и крики нищих на Таймс-сквер, Тед положил ей сзади на талию руку, чтобы быстро провести ее через улицу – светофор мигнул красным, и у машин взревели моторы. Этот жест, его рука у нее на талии – направляющая, защищающая – запомнился ей на годы, глубоко впечатался в кожу. Это оставалось для нее подлинным определением любви – его рука у нее на талии, – и уже много времени спустя, после того, как тот же самый его инстинкт направлять и руководить стал обременительным, она все еще замечала, что тоскует по той самой минуте, когда впервые почувствовала, что ею по-настоящему дорожат.
В тот вечер, пока Тед принимал душ, она потихоньку набрала номер дома в Хардисоне, и повесила трубку, когда Джонатан ответил.
Она знала, что выбралась оттуда по чистой случайности. Что если бы не Тед, она все еще была бы там, осталась бы там навсегда.
Энн и Тед поселились под самым Хардисоном в доме с двумя спальнями и участком в четверть акра, который они сняли с полной обстановкой. Шторы, ковры и обои – все с геометрическими орнаментами в устаревших коричневых и желтых тонах, модных в 50-е годы, усиливали ощущение, что они живут чьей-то чужой жизнью в чьем-то времени. Энн опять пошла в училище и на работу в магазине подарков при больнице неполный рабочий день, а Тед устроился в местную строительную фирму.
В те первые недели их брака Энн почти каждое утро подъезжала к дому Джонатана и Эстеллы, оставляла машину за несколько кварталов от него и в обход прокрадывалась к задним окнам. Иногда она видела, как они читают газеты, ходят по кухне с полными тарелками в руках – по-прежнему едят и одеваются, по-прежнему горит свет, – и ее приводило в недоумение прежнее убеждение в собственной необходимости и незаменимости. Кто кого обманывал? Она в смущении откладывала момент возвращения.
Ей приходило в голову и то, что ее не простят за тайный побег, за ее предательство. Она знала, что они враждовали – c бакалейщиками, которые, как им казалось, однажды пытались обсчитать их на два доллара, с родителями, которые уволили Джонатана, – эти битвы годами держали их в напряжении. В конце концов, они никогда ничего не отдавали.
Когда она попыталась поделиться своей тревогой с Тедом, тот просто отмахнулся. Он написал своей семье о женитьбе только по ее настоянию, и письмо вернулось обратно с просьбой указать адрес, куда его переслать.
«Мы будем сиротами по духу, если не по сути», – сказал он, обнимая ее.
Но это была та неограниченная свобода, которой она никогда не искала, и она невольно сжалась от его резкой готовности оборвать любую нить, способную помешать ему.
В следующий свой выходной Энн испекла торт и, аккуратно уложив его возле себя на сиденье, поехала к Джонатану и Эстелле. На этот раз она оставила машину перед домом и позвонила, чего прежде никогда не делала.
Джонатан открыл дверь.
– В чем дело, ты забыла ключи?
– Нет, я просто подумала…
– Ну заходи.
Она не поцеловала его. Он никогда не ласкал дочерей, хотя часто и нежно касался Эстеллы, и поцелуй смутил бы его, или – еще хуже – стал бы предлогом для насмешек. Они молча прошли мимо коробок с книгами, словно замшелая каменная стена выстроилась по пути в гостиную, где Эстелла сидела и смотрела телешоу.
Она бегло улыбнулась Энн и снова уставилась на экран. Энн с тортом в руках ничего не оставалось, как тоже наблюдать, как женщина отгадала загадку и выиграла 4700 долларов. Когда началась музыкальная пауза, Эстелла повернулась к Энн.
– Может, пойдем в спальню? Я немного устала.
Энн последовала за матерью и ждала, пока та устраивалась на краю кровати.
– Садись, – сказала Эстелла, похлопав по постели рядом. Она взяла руки Энн в свои, удивительно гладкие и чистые. – Он хорошо к тебе относится? – спросила она.
– Да.
Эстелла кивнула.
– Наверное, мне полагается дать тебе совет, но не могу сообразить, какой.
Они молча сидели, держась за руки, торт рядом, пока Эстелла пыталась вспомнить.
– Мы с твоим отцом всегда были очень счастливы. Он, – она запнулась, подбирая точное слово, верное объяснение тому, что было по существу необъяснимо – что она просто не может представить себя без этого человека, – он «незаменимый». – Она поджала губы, не удовлетворенная подобранным определением. – Но это судьба, конечно. Тут ничего нельзя поделать. Она как кошка – ни за что не приходит, когда зовешь. – Она вздохнула и прислонилась к изголовью. – Может, и у вас с Тедом тоже будет судьба.
Для Энн это прозвучало как название болезни.
– Почти так же хорошо счастье, – продолжала Эстелла, прикрывая глаза. – Вы наше счастье, ты и Сэнди. Мои прекрасные маленькие девочки, – ее губы шевелились вяло и сонно. – Я считаю, мы должны устроить для вас вечеринку. Кого нам пригласить?
Энн потихоньку выскользнула из комнаты, в то время как Эстелла, подхваченная потоком давно забытых имен – однокашников Энн по детскому садику, друзей своего собственного детства из Буффало, впала в мечтательную дремоту.
Лишь однажды Сэнди сказала Джонатану:
– Тебе не кажется, что ей нужно видеться с кем-нибудь? Тебе не кажется, что нам следует как-то помочь ей?
И он мгновенно влепил ей пощечину.
– Единственное, в чем нуждается ваша мать, – это я, – сказал он.
Закончив училище, Энн устроилась работать в больницу, в отделение нейрохирургии. Место было не слишком веселое, часто менялся младший персонал, сестры быстро уставали от большого количества смертей, к которому они не были готовы, сколько бы ни изучали труды Кюблер-Росс. За исключением нескольких пациентов со смещенными позвонками, большинство лежало с опухолями мозга, аневризмами или параличами. Каждое утро по всему этажу были слышны вопросы, которые задавали больным: «Вы знаете, какой сейчас год? Вы помните, кто у нас президент?», и тихое, с запинкой бормотание – неправильные ответы.
Измерив объем жидкости, которая за ночь вытекла из черепа миссис Ди Лоренцо по длинной дренажной трубке, Энн делала записи в ее историю болезни, стоя за конторкой в центре отделения реанимации. В углу два врача задавали вопросы Дэвиду Лоуэншону, тридцатисемилетнему мужчине, которому накануне дренировали кисту. Два месяца назад ему удалили злокачественную опухоль, но она уже выросла снова. Доктора рассказывали ему анекдоты, стараясь вызвать у него смех или, по крайней мере, улыбку. «Я не помню, как смеются», – отвечал он вежливым бесстрастным голосом. У него была поражена передняя доля головного мозга и были нарушены правильные реакции при различных чувствах. Когда врачи ушли, он подозвал Энн и попросил что-нибудь почитать – книгу, журнал, что угодно. Это была необычная просьба, мало кто в палате мог просто приподнять голову, не то что читать, и Энн пообещала, что как только у нее появится свободная минута, она что-нибудь поищет для него. Однако, прежде чем такая минута возникла, миссис Ди Лоренцо начала громко кричать, что хочет домой: «Тот доктор, он велит мне сказать вам, она хорошая девочка, отпустите ее», а два санитара привезли на каталке еще одного послеоперационного больного и положили на свободную койку у двери. Потом нужно было раздать обед, кому твердую пищу, кому только жидкую, и отметить в картах, кто сколько съел. Она замечала растущее возбуждение Дэвида Лоуэншона, но ничего не могла поделать. Наконец, когда она подошла к нему извиниться, он взорвался.
– Я попросил два часа назад. Два часа назад! Неужели это такая невыполнимая просьба, найти мне что-нибудь почитать в этой дыре? Вы просто ленивы или что?
Энн со слезами на глазах побежала по коридору в приемную и нашла там номер «Нэшнл джиогрэфик» годичной давности.
Когда вечером за ужином она попыталась объяснить Теду, как ее расстроила эта вспышка, он прервал ее.
– Скажи-ка мне одну вещь, Энн. Он умрет?
– Ну, да, но…
– Тогда пусть себе выговорится, не переживай так.
Большинство других сестер, остававшихся работать в отделении, были народ закаленный, сумевший как-то свыкнуться с симптомами и смертями. Они вместе выпивали в местном баре, спали с врачами, жившими при больнице. Почему бы нет? Они знали, что наутро сами могут оказаться на соседней койке. Ешь, пей и веселись, ведь завтра мы…
Когда Дэвида Лоуэншона перевели вниз, в реабилитационное отделение, Энн навестила его после смены. Его родители, славные люди, потрясенные, молча стояли около кровати, все больше волнуясь из-за его неспособности поправиться, словно рак, разраставшийся у него под черепной коробкой, был укором за какой-то промах в их родительских заботах много лет назад, за который Дэвид решил наказать их только сейчас. Когда он пытался завести речь о смерти, они отводили глаза и быстро отвечали: «Не говори так». Или: «Что за глупости, все будет хорошо». А врачи, когда их спрашивали, прикрывали свое замешательство фразами на латыни и подчеркивали возможность ошибки в диагнозе.
Только Энн разговаривала с Дэвидом Лоуэншоном о смерти. Они обсуждали ее со всех сторон, говорили об опасности, которые она несет, с объективностью, которую Энн чувствовала себя обязанной соблюдать в его присутствии, когда сидела на краю его койки, свесив ноги над ослепительно белым полом.
– Вы боитесь? – спросила она его, думая в основном о собственном страхе, временами настолько непреодолимом, что он словно подавлял каждое ее движение, каждую мысль своей чугунной тяжестью.
– Смерти? Нет.
И она не была уверена, связано ли это отсутствие страха с опухолью или с каким-то его душевным свойством, которому стоило позавидовать.
Она представляла, что держит его, его застывшее хрупкое, словно высохший картон, тело, на кончике указательного пальца, и внезапно он обрушивается к ее ногам и разбивается – по ее вине.
Ешь, пей и веселись, ведь завтра мы…
Работа Теда в местной строительной фирме оказалась связана с большими ограничениями, чем он ожидал. Его босс, Тони Лиандрис, не принадлежал к тому типу начальников, которые ценят мнение своих сотрудников, а, напротив, упорствовал в своем упрямом невежестве, за которое клиенты, часто не разбиравшиеся в элементарных основах строительства, вынуждены были платить, даже не подозревая об этом. Теду, который в работе безудержно стремился доводить все до совершенства, стоило таких же трудов придержать язык, сколько он приложил, чтобы выразить свое мнение более приемлемым образом, скрывая разочарование. «Я тебе не за болтовню плачу, Уоринг», – ухмыльнувшись, предупредил его Лиандрис со своим животом, своими деньгами и своим огромным дубовым столом.
Вынужденный воплощать второсортные планы второсортными инструментами, Тед постоянно кипел тихим гневом. Другие молодые рабочие, по-видимому, не разделяли его нежелания уступать и его чувства оскорбленной гордости, они были с ним вежливы, но осторожны. Не обладая честолюбием Теда, они относились к Лиандрису снисходительно и равнодушно, что Тед считал отвратительным, служившим возвышению глупости, которая, как эпидемия, распространялась вокруг. Поначалу его приглашали после работы выпить пивка или сыграть партию в пул, но, получив отказ, оставили в покое и одиночестве, что он всегда и предпочитал.
Ничего Тед не любил так, как первые минуты дома, после работы, когда Энн, все еще в своем белом сестринском облачении и белых шлепанцах, готовила что-нибудь, сосредоточенно прикусив нижнюю губу, а он сидел за кухонным столом, разложив перед собой миллиметровку и справочники. Он пристрастился выписывать по почте проспекты архитектурных институтов штата и, пока она готовила, читал вслух названия дисциплин, биографии преподавателей, рассказы об успешных карьерах и говорил о том, с какой радостью он будет осуществлять собственные планы. «Но это займет семь лет», – говорил он со вздохом. Не время представляло для него угрозу, а те книги, и расчеты, и интернатуры, которые заполняли прошлое других людей, – роскошь, которой он был лишен.
– Ты сможешь сделать все, что захочешь. – Она с улыбкой поворачивалась к нему. – Ты всегда мог. Я так верю в тебя.
Именно эту веру он любил, полюбил с первой минуты, как заметил в ее глазах, веру, какой никто никогда не испытывал к нему. Как же он мог не возжелать захватить ее целиком, обладать ею вечно, этой ее цельной верой?
Под конец Дэвид Лоуэншон перестал узнавать Энн, перестал, когда она входила в его палату, приподнимать голову с учтивостью, пережившей надежду. Тем не менее она была уверена, что его глаза благодарно блестели, когда она брала его исхудавшую, безвольную руку в свои, почти ежедневно навещая его. В тот день, когда она подошла к его кровати и увидела, что та пуста, Энн непонимающе застыла в дверях. Кровать была аккуратно заправлена, тумбочка пуста. Тем не менее она спросила проходившую мимо медсестру:
– Он на анализах?
– Он умер сегодня утром.
– Что?
Медсестры не употребляют меж собой неискренних утешений – он отошел тихо, все к лучшему, – потому что даже самые юные из них видели, с какими жадными, отчаянными усилиями цепляются за жизнь даже самые слабые больные, эти последние жуткие, унизительные конвульсивные вздохи, тщетные попытки заглотнуть самое время.
– Около десяти часов.
У Энн в десять часов был перерыв. Она пила кофе в кафетерии. Она ничего не почувствовала, не ощутила никаких необычных импульсов. Просто пила кофе и думала, что приготовить сегодня вечером на ужин.
На следующий день, пасмурный, унылый, она сказалась больной и легла в постель.
А на другой день была не в силах пошевелиться.
В конце недели старшая медсестра отделения, Синтия Ниери, вызвала ее к себе в кабинет для разговора.
– Я говорила с персоналом в реабилитации и на нашем этаже. Понимаете, вы не должны принимать каждую смерть так близко к сердцу. Может быть, перевести вас в другое отделение?
Энн покачала головой.
– Ну что ж, тогда я должна настоятельно рекомендовать вам обратиться к одному из наших консультантов. Подобное поведение не пойдет на пользу вам и определенно не поможет нашим пациентам.
Энн согласилась, но на прием так и не пошла.
Вместо этого она научилась прятать, скрывать, маскировать свою чрезмерную заботу и тревогу, пока единственным ее признаком не осталось немного удивленное выражение, постоянно поселившееся в ее глазах. Синтия Ниери внимательно следила за ней.
Через год Тед подыскал себе другую работу. Теперь ему приходилось каждую вторую неделю летать в разные места по всему северо-востоку страны, оценивая земельные участки с точки зрения возможности строительства. Это давало ему по крайней мере видимость власти. Проспекты архитектурных институтов он брал с собой, чтобы читать в пути.
Каждый вечер в воскресенье Энн укладывала ему чемодан, тайком засовывая между рубашками и бельем любовные записочки, чтобы оберечь его, а в понедельник, в 5.30 утра, по сумрачной предрассветной прохладе отвозила его в аэропорт. Она сидела в машине и смотрела, как взлетает самолет, каждый раз в полной уверенности, что больше никогда не увидит его. Что, в конце концов, ее жизнь с ним была просто счастливой случайностью, небрежной ошибкой судьбы, которая, несомненно, будет исправлена. Никогда прежде не склонная к набожности, она трижды крестилась и молилась о его возвращении.
Тед освоился и привык к гостиничным номерам в Буффало, Питтсбурге, Кливленде. Первым делом каждый раз он вытаскивал записку Энн и клал возле кровати, во всяком случае, сначала, когда в их жизни еще царила новизна. Позднее, когда поездки стали всего лишь еще одной повседневной обязанностью, он часто забывал до вторника, среды и даже четверга поискать ее записку или, найдя, вскрыть конверт. Они были всегда одинаковы: «С каждым днем я люблю тебя все больше», но он лишь весьма смутно догадывался, что это точное повторение укладывалось в систему ее главных суеверий, а не свидетельствовало просто о недостатке воображения. Он упорно работал, начал читать русских писателей, хорошо спал, пресытился гостиничной едой.
Энн никогда раньше не оставалась одна, всегда кто-то был рядом, и теперь она беспокойно бродила по опустевшему дому, где словно скапливалось лишнее время, лишнее пространство, несмотря на ее отчаянные усилия постоянно быть при деле, он неумолимо наполнялся страхами и наваждениями, которые ее семейная жизнь с Тедом держала в узде. Она стала бояться ложиться спать в одиночестве, бояться наступления ночи, снов и испарины, выступавшей на затылке, когда она вдруг в ужасе просыпалась посреди кромешной темноты. Дэвид Лоуэншон манил ее к себе: иди, иди. И Эстелла, всегда Эстелла.
Днем она читала о разных формах душевных расстройств под тем предлогом, что это имеет отношение к ее работе. Но на самом деле она хотела, всегда хотела узнать, может ли это передаваться по наследству: ангелы Эстеллы, ее приступы мрачного настроения. Она гадала, посещают ли Сэнди подобные страхи. Хотя ей не раз хотелось спросить, она не решалась, опасаясь, что отрицательный ответ мог бы лишь подчеркнуть ее собственную предрасположенность к болезни.
Только когда Тед был рядом с ней, она забывала обо всем.
Однажды в пятницу, перед возвращением Теда, Энн весь день готовила цыпленка и торт с ромовым кремом. Каждую неделю она готовила по новому рецепту, всегда что-нибудь сдобное и сытное, ставила на стол свечи и португальские тарелки с петухами, которые Сэнди подарила им на свадьбу. Она начала названивать в аэропорт за час до положенного прибытия рейса и все время следила за погодой – недавно она узнала о существовании погодных фронтов.
Тед приехал из аэропорта в сопровождении нового сотрудника, которому компания поручила с ним работать. Дэвид Хопсон, черноволосый, в очках, в рыжевато-коричневом пиджаке-гольф, выскочил из остановившейся перед домом машины, и прежде чем Тед успел остановить его, обежал вокруг, чтобы открыть ему дверцу.
– Видела? – с отвращением спросил Тед у Энн, стоя у входа с чемоданом у ног.
Энн неуверенно кивнула.
– Он этим занимался всю неделю. Мне приходилось по три раза в день есть за одним столом с этим ничтожеством. «Куда ВЫ хотите пойти? Какое блюдо ВЫ хотите заказать?» Противно видеть, как взрослый человек так пресмыкается. А потом следит, не пью ли я кофе на пять минут дольше, чем следует.
Энн втянула носом сухой металлический запах самолета, когда поцеловала Теда чуть ниже уха, куда она как раз могла дотянуться, если он не склонялся к ней.
– Ужин почти готов, – сказала она, улыбаясь, впуская его в дом.
Тед рассеянно кивнул.
– Он целыми днями путается у меня под ногами и ищет в моих словах скрытый смысл. Никогда в жизни не встречал такого слабонервного типа. Этот парень каждого официанта в каждой забегаловке величает «сэром». Вполне серьезно. Но попробуй отвернуться от него, и заработаешь неприятности. Его так волнует, что подумают в конторе, у него просто поджилки все трясутся. – Тед мерил шагами гостиную, каждый раз так решительно подходя вплотную к стене, словно прошел бы сквозь нее, если бы смог. В последнее время бывало, что его беспокойная активность, казалось, натыкается на видимые лишь ему ограничения, и сочувственное, но непонимающее выражение на лице Энн лишь подстегивало ускорить шаг. Они начали заговаривать о переезде, хотя для этого не было убедительных причин.
Энн принесла ужин и поставила перед ним с некоторой долей гордости, но беспокойство не покидало его, принявшись за еду, он тревожно постукивал ногой по полу, отрезал, жевал, проглатывал молча, а она смотрела. Она нехотя начала есть сама, ожидая, как она все еще надеялась, что он неминуемо заговорит по-домашнему, на их языке. Но молчание лишь сгущалось.
– Что-нибудь случилось? – наконец спросила она.
– Нет. С чего ты взяла?
– Ты ничего не сказал.
– А что я должен говорить?
– Не знаю, – призналась Энн. Она возила по тарелке кусок цыпленка в бледном соусе. – Я тебе рассказывала о новом пациенте, который к нам поступил на этой неделе? – спросила она, оживляясь. – Мы зовем его малюткой, потому что он так молодо выглядит. Ну вот, недавно он поступил в реанимацию и… – она запнулась и оборвала сама себя. – Тебя на самом деле ничего не беспокоит?
– Черт побери, Энн, я же сказал, все в порядке. Ясно?
Она сникла, и, видя это, видя обиду на ее лице, он сердито отодвинулся от стола.
– Мне приходится целую неделю вести светские разговоры. Меньше всего я хочу приезжать домой, чтобы и здесь быть вынужденным вести такие же разговоры. – Ее неестественная праздничность, невысказанные вопросы, постоянно возникавшие в ее глазах. – У тебя все хорошо? У нас все хорошо? – Он задыхался от них. – Почему ты всегда заставляешь меня почувствовать, что я не оправдываю твоих ожиданий?
– Я этого не говорила.
– Ты никогда не говоришь этого. Господи, иногда мне хочется, чтобы ты сказала.
У нее задрожала нижняя губа. Он был бессилен перед этой страстной надеждой, открытой и жаждущей, уповающей только на него. Он вдруг вскочил, развернулся и, прежде чем выскочить из комнаты, шарахнул кулаком по бумажному гофрированному абажуру лампы на медной подставке возле стола.
Потрясенная Энн сидела в одиночестве за столом, наблюдая, как кусочки абажура один за другим отваливались и падали на пол. Она так и сидела, совершенно неподвижно, когда Тед вернулся и остановился на пороге, глядя на нее.
– Извини, – хрипло сказал он, проводя руками по волосам. – Неделя выдалась неудачная.
Она кивнула.
Он сел за стол и принялся за остывшего цыпленка.
Вымыв вместе посуду, они закрепили абажур серой изолентой, но в дождливое время лента всегда отклеивалась и абажур падал на пол.
Закончив университет в Бингеме, Сэнди на лето вернулась в Хардисон. Она собиралась разослать свои документы, собрать вещи и как можно скорее уехать.
– Ни за что на свете я не останусь здесь, – заявила она Энн.
По утрам она приходила посидеть на кухне у Энн, ее маленькие сильные руки и ноги, покрытые загаром, виднелись из-под завернутых рукавов рубашки и обрезанных джинсов.
– Я уеду куда-нибудь в такое место, где никто понятия не имеет о нашей семье. Куда-нибудь, где никто не сможет напомнить мне, кем я была. Почему вы с Тедом не уедете отсюда?
– Ну, начнем с того, что мы здесь работаем.
– Вы везде можете найти работу. Это Тед хочет остаться или только ты?
– Мы просто живем здесь, Сэнди. Мы никогда по-настоящему не обсуждали почему.
– А что вы обсуждаете?
Энн отложила почту, которую рассеянно просматривала. Она знала, что Сэнди приходит по утрам отчасти и для того, чтобы собрать дополнительные сведения о браке. Единственным известным ей примером были Джонатан и Эстелла, и как все, связанное с ними, это было ненадежно, недостоверно. Но Энн, вступив в третий год семейной жизни, сама только начинала разбираться в ней и могла предложить ей лишь туманную смесь сомнений и желаний. Если бы она была уверена, что Сэнди поймет ее правильно, она бы рассказала ей, как удивлялась, обнаружив, что любовь – вовсе не постоянная величина, как казалось, глядя на Джонатана и Эстеллу, что у нее бывают приливы и отливы, что иногда она надолго исчезает только затем, чтобы снова возникнуть от самого незначительного толчка – от того, как джинсы облегают сзади его ноги, от пряди волос у него на лбу.
Энн коротко рассмеялась и пожала плечами.
– Иногда мне кажется, что, если бы со мной что-нибудь случилось, Тед погрустил бы денек-другой, а потом просто стал бы жить, как и жил, понимаешь? Это никак не отразилось бы на нем всерьез.
– Что тебя наводит на такие мысли?
– Не знаю. Ничего. Просто мы все еще, – она опустила глаза, потом медленно подняла, – не слились в одно целое. Так или иначе, я этого не ожидала.
Сэнди кивнула.
Июль потихоньку перетекал в август, Сэнди все меньше и меньше говорила о документах и других городах, хотя, когда она только начала работать репортером в «Кроникл» – сразу после Дня труда, – то подчеркивала, что это лишь временно, пока она не подыщет что-то другое, получше, подальше отсюда. «Пригодится для моего резюме», – подытоживала она. Она реже приходила к Энн на кухню, потому ли, что нашла то, что искала, или потому, что отчаялась найти, Энн не знала.
Как-то осенью Сэнди переехала из дома Джонатана и Эстеллы в студию, которую она сняла в городе, над винным магазином Райли. Энн знала, что она навещает Джонатана и Эстеллу, забегает к ним в свободные минуты по пути на какое-нибудь задание, но разговора о каком-нибудь мероприятии вроде семейного ужина никогда не заходило. Даже Энн понимала, что это невозможно.
И расспросы о замужестве Энн, о Теде тоже стихли за повседневными заботами, превратились в очередную примету лета, как воскресные поездки на озеро Хоупвелл или запах угля на улице, что исчезает вместе с жарой.
Вылезая из постели, Энн потянула за собой купальный халат и просунула руки в рукава. В спальне царил глубокий полумрак, сквозь шторы проникал только свет от фонаря на углу улицы.
– Почему ты всегда так делаешь?
– Что делаю?
– Надеваешь халат, как только встаешь. Почему ты боишься оказаться передо мной голой?
– Я не боюсь. Здесь прохладно.
Он засмеялся.
– Ты такая зажатая, – сказал он и, улыбаясь, откинулся на подушку.
Она обернулась, снова подошла к постели, присела на краю и смотрела на улыбку, игравшую на его губах.
– Я не зажатая.
– А вот и да.
– Что ты хочешь, чтобы я сделала такого, чего не делаю?
– Мне хочется, – сказал он, внезапно посерьезнев, помрачнев, – чтобы для разнообразия ты сказала мне, чего тебе хочется.
Ее босые ноги теребили бахрому тканого коврика.
– Ты имеешь в виду в сексе?
– Да, в сексе.
– Но меня устраивает наша жизнь.
– Ох, перестань, Энн, должно же тебе хотеться хоть чего-нибудь.
Она не сомневалась, что он прав, но не могла сию секунду сообразить, что бы это могло быть.
– Чего бы хотел ты? – спросила она, хотя на самом деле она не хотела знать этого, не хотела слышать, что ему хочется чего-то еще, кроме того, что у них уже было.
Причудливые сочетания света и тени падали на его лицо.
– Я хотел бы, чтобы мы могли мастурбировать друг перед другом.
Она нахмурилась.
– Но когда ты так делаешь, – а он пытался, – я чувствую, что не умею этого, что делаю не так. Почему ты просто не покажешь мне, чего ты хочешь, как ты хочешь, чтобы я ласкала тебя?
– Дело не в этом. Я бы хотел, чтобы ты тоже ласкала себя передо мной.
– Но мне приятнее, когда это делаешь ты, – сказала она.
– Тебе не кажется, что если бы мы смогли мастурбировать друг перед другом, это было бы высшим доверием, высшей степенью близости? – Он протянул руку и положил ей на колено; она вздрогнула.
– Нет, – тихо сказала она, отводя ногу и почесывая ее, как будто там зудело, как будто именно поэтому она отодвинула ее. – Мне так не кажется. – Она повернулась к нему, ее глаза заблестели, взгляд стал тверже. – Тебе нужна интимная близость, а как же все остальное время?
Он вспыхнул.
– Ты думаешь, что можешь залезть мне в душу, но это невозможно. Есть то, что всегда принадлежало только мне и всегда будет. Только так я смог бы выжить.
На следующее утро он подошел к ней сзади, когда она готовила кофе, поцеловал в шею и прошептал:
– После того разговора я люблю тебя еще больше. У нас впереди еще куча времени. Вся жизнь.