ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Скромный кабинет в квартире Вадима Петровича Гореева. В глубине окно, перед ним письменный стол боком к публике. Слева от него кабинетное деревянное кресло, напротив через стол — соломенный венский стул. Такой же против окна. Справа на авансцене кожаный диван, два кресла, стол, книжный шкаф. Слева большой шкаф с химическими и физическими приборами. Две двери: левая — входная, правая — в столовую.

Явление первое

Гореев за столом работает. Справа входит Кэтт в гладком сереньком платье, гладко причесанная.


Кэтт (очень бодро и весело). Папа, здравствуй!

Гореев (сняв очки). Здравствуй, Котик, здравствуй, беглянка.

Кэтт (целуя отца). Merci за приют. Случилось совершенно как в сказке Андерсена: ночь, тишина, сидит старый король. Вдруг стук в ворота.

Гореев. Король надевает халат и колпак, отворяет двери и перед ним — фея.

Кэтт. Второе merci за комплимент. У меня и в мыслях не было феи — скорее красные башмачки.

Гореев. Ой, ой, ой! Это чересчур. Лучше сядь и разъясни мне загадку. Как ни велика честь бедному учителю принимать первую московскую миллионершу, а все-таки не мешает знать причину такого неожиданного визита. Вчера на мой вопрос ты ответила: завтра, все скажу завтра. Завтра наступило.

Кэтт. Я больше не миллионерша, и слава богу. Вот весь ответ. И если бы ты знал, как я этим счастлива.

Гореев (опускает голову на грудь. Потом, после паузы, поднимает ее. Глядя ей в глаза). Вокруг ваших миллионов и жизнь какая-то для меня непонятная; всего вернее, даже не жизнь, а процесс приобретения и траты на почве постоянного самоублажения. Видишь, я старый теоретик, привыкший считаться с общими законами и формулами, и у меня сложилась очень определенная формула жизни: имеет право жить только тот, кто работает для других. Кто пробует уйти в себя, будь он хоть архимиллионер, тот рано или поздно окажется неспособным к жизни. Ты ушла от этой неизбежной и роковой развязки.

Кэтт. Ушла, папа, навсегда, навсегда.

Гореев (ходит). Я не спрашиваю у тебя, что тебя так внезапно побудило это сделать — особенно после вашего вчерашнего совета нечестивых. (Разгорячась.) Это ужасно, ужасно. Я ушел положительно потрясенный… Ну, все есть у людей — вавилонская роскошь, весь мир к их услугам. Поезда переносят их бесполезные тела из одного края света в другой, телеграфы и телефоны разносят по миру их мысли и желания, для них ткут, строят, пашут, сеют, думают, пишут, учатся, изобретают — все для их удобства, комфорта, удовольствия. Но и этого им мало. Нужно еще посягнуть на священнейшее достояние человечества — надо общественную мысль, публичное слово сделать средством своего успеха… Ведь это кощунство… Стоило ли бороться за право свободного слова, раз оно будет служить этим позорным, этим унизительным целям?!

Кэтт (вставши). Папа, не в упрек… нет. Скажи мне, как ты мог — раз ты так думал и видел — как ты мог не удержать меня?..

Гореев (грустно, почти со слезами). Виноват, виноват без оправдания, Катя. Мои взгляды до такой степени расходились с общепринятыми понятиями, что я сплошь да рядом сомневался в своей правоте и, глядя на жизнь в ее необъятном течении, спрашивал себя: за что я негодую? Что позорного в том, как живет это общество? Кто дал мне право осуждать их на основании личного убеждения, когда много среди них и добрых и честных? Кто, наконец, позволяет мне подчинить молодую, полную сил жизнь моим теоретическим выводам, моим отвлеченным мнениям? И я не счел себя вправе мешать тебе жить, как все, отрывать тебя от блестящего и яркого мира и вести тебя на тяжелую дорогу личного труда и лишений. Но правда сильней практических соображений. Она проникла в твое молодое сознание и дала тебе те силы, каких не было у меня.

Кэтт (несколько смущенно). Видишь ли, папа… Я ушла от мужа, потому что я не могла его полюбить, как ни старалась… Я поняла, что люблю, и люблю давно, другого.

Гореев (вздрогнул и побледнел). Как?! другого?

Кэтт (твердо, глядя ему в глаза). Да.

Гореев. И… что же?.. Ты считаешь себя вправе разорвать связь с прежним, не ради бессмысленности этого прежнего, а ради… ради личного чувства?

Кэтт (помолчав). Вчера еще я не считала, сегодня — да.

Гореев. Что же случилось?

Кэтт. Я увидела, что я свободна, что для моего мужа я — только одна из его дорогих прихотей, что я стою на одной доске с его домом, его картинами, его экипажами и всем тем, за что он платит для своего удобства, удовольствия или прихоти. Я сама не имела для него никакой цены, а особенно с тех пор, как я (краснея) поступила в его владение. Положим, я могу быть ему только благодарна: он мне вернул возможность и полное право жить и… и — что же скрываться? — любить.

Гореев. Кого?

Кэтт. Остужева.

Гореев (опустив голову на руки, садится). Так… Так…

Кэтт. Что ты хочешь сказать, папа?

Гореев. Катя моя дорогая, то, что я могу сказать, жестоко и резко. Когда эгоизму служат люди грубые, люди глупые, наконец, люди злые — он еще не так ужасен. Но когда драгоценнейшие дары господни — ум и талант — уходят на то же, когда все сильное и светлое в человеке подавляется интересами его личности… тогда… тогда…

Кэтт (пошатнувшись, хватается за край стола и с ужасом смотрит на отца). Я… я тебя не понимаю…

Гореев. Послушай, Катя: вся жизнь, весь талант Остужева ушли на то, чтобы волновать и себя и других картинами тончайших страстей, изысканнейшей любви, если только можно эти чувства назвать любовью. Для этих картин он делает фоном все: природу, идеи, вечные духовные запросы человечества, важнейшие задачи своего века. Это ненасытный сладострастник мысли. Его личная жизнь — ряд экспериментов над собой и другими. Ни верности, ни силы его любовь не знает. В ней одно только нервное напряжение, неудержимое стремление испытать то или другое ощущение, и в этом стремлении он не видит ничего, не думает ни о чем ни о ком… А потом…

Кэтт. Потом?! Что потом?!!

Гореев. А потом сладкое разочарование, утомление, эстетическое переживание прошедших минут, талантливая и, конечно, очень искренняя, написанная кровью и нервами повесть и — успех. А для нее? А? Катя? Что для нее?


Кэтт глядит на него, бледная и дрожащая.


Я знаю его, Катя. Он был моим учеником — и любимым… На этом самом стуле он в лучшие минуты своей жизни рыдал предо мною, каялся, уходил просветленный — и пропадал на целые годы. А я читал в это время его талантливые вещи и видел, что все эти искренние слезы, рыдания и взрывы отчаяния и непреклонные решения — все это только материал для блестящих страниц, что он, служа себе, себе одному, думая, что весь мир в нем одном, платил за свое самоуслаждение слезами и нервами, как твой муж платил наличными деньгами.

Кэтт (вставая). Не верю… нет, постой… Я верю, что это было… но не теперь. Папа, если теперь… что же будет со мной?


Сильный звонок.


Гореев. Я скажу тебе это, Катя, в свое время. Раз ты в такую минуту пришла ко мне, я беру на себя ответственность отца за свою дочь.


В дверях слева показывается Люба, за ней Остергаузен весь в черном. Гореев кланяется и уходит направо.

Явление второе

Люба (подбегая к Кэтт). Фу, какая у вас лестница скверная. Кэтт, милочка, что же это?

Кэтт. Что, Люба?

Люба. Ты бросила Ларьку? Ты просто с ума сошла.

Кэтт (пожимая плечами). Может быть.

Люба. Зачем же это было делать? Кэтт, голубчик, я расплачусь… Что ж это такое? Мало ли глупых мужей, не всех же бросать. Умная женщина всегда сумеет устроить все без всякого скандала. У меня, знаешь, сердце оборвалось… Ведь тебя никуда принимать не будут.

Кэтт (нервно). Я ни к кому и не собираюсь ходить, моя милая.

Люба. Тогда надо уехать за границу, а на это нужны большие деньги, милочка. Откуда ж ты их возьмешь? Ларька скуп, как черт. Он только на словах джентльмен да джентльмен, а за сто рублей удавится.

Кэтт (усмехаясь). Если бы он был щедр, как царь, я и то от него ничего не взяла бы.

Люба (разводя руками, садится в кресло). Ну, уж я ничего не понимаю.

Остергаузен. Виноват, графиня. Позвольте мне сказать несколько слов. Екатерина Вадимовна, дорогая моя сес… свояченица! Вы, конечно, понимаете, что если бы я не считал вашего поступка необдуманным — заметьте, только необдуманным, я настаиваю на этом эпитете, то я не привез бы к вам мою жену.

Люба. Я сама бы приехала.

Остергаузен (вздохнув). Но вы только одну ночь провели не под кровом вашего супруга, и то в доме вашего достопочтенного родителя. Тлетворные семена растления нравов вас еще не могли коснуться. Графиня и я первые — я настаиваю на этом — первые протягиваем вам якорь спасения.

Кэтт (возмущенная). Кто вас просит читать мне проповеди, граф? Кто вам дает право касаться моей жизни и моих поступков?

Остергаузен (выпрямляясь). Долг!..

Кэтт. Я вам совсем чужая, я не прошу вас ни спасать, ни руководить, ни протягивать мне ваши якоря. Кто вы для меня? Муж, отец, брат?..

Остергаузен (величественно). Добродетель есть цель моей жизни. Я отпечатал в ста двадцати экземплярах мои размышления по поводу укореняющейся в XIX веке безнравственности… на веленевой бумаге. Я раздаю их бесплатно только тем лицам, которые, будучи одного со мной положения в обществе, стремятся уклониться от истинного пути. «Утренние размышления о добродетели графа Остергаузена» — вот. (Указывая на книжку.) Первый экземпляр я подарил моей жене. Не правда ли, графиня?

Люба. Правда-то правда, только мне-то зачем? Я никогда не уклонялась…

Остергаузен. В предупреждение. Второй экземпляр одному моему другу, имевшему гибельную привычку изменять своей жене и пить коньяк винными стаканами…

Кэтт (невольно смеясь). И третий мне?

Остергаузен. Нет, вам восьмой. До вас было пять печальных случаев, кроме исчисленного. Возьмите.

Люба. Возьми, Кэтт, положи куда-нибудь.

Остергаузен. Обратите внимание на восьмое и четырнадцатое утро. Именно четырнадцатое утро помогло нам с графиней вчера по отъезде из дома вашего мужа избегнуть страшных последствий некоторой необдуманности. (Косясь на Любу.) Одного из нас. В нем описано, какие последствия ожидают лицо женского пола за нарушение супружеского очага.

Люба. Ах, Кэтт, в самом деле ты прочти, что там написано. Ужас что такое! Все законы выписаны, по которым сажают в монастырь, по этапу пересылают… ужас, ужас… История рассказана, как у одной высокородной дамы от этого сделалась самая страшная болезнь…

Остергаузен. Она сошла с ума от упреков совести.

Люба (отводя Кэтт). Знаешь, он мне вчера так надоел, что я прямо ему сказала — разведемся. Что ж мне-то? Капитал-то мой, не правда ли? Да уж очень он меня запугал. И про общество, и про закон, и про совесть. Я всего, конечно, не помню, только так страшно, так страшно, что просто ужас! Вот я и рассчитала так: не разводиться, а все-таки устроить себя посвободнее, чтобы он у меня над душой постоянно не торчал. Мы с ним теперь отлично уговорились, и я ему за это двенадцать тысяч в год прибавила. Вдруг приезжает Ларька и рассказывает, что ты уехала с Остужевым…

Кэтт. Только об этом?

Люба. Ну, думаю, пропала моя Кэтт. Ведь писатель все равно, что тенор… то есть вообще певец или актер, а с ними, говорят, хуже всего. Разревелась, как дура, и к мужу: так и так, говорю, Кэтт уехала с Остужевым к отцу. Он сейчас взял свои размышления, и вот видишь… Кэтт, голубушка, вернись к брату… Милочка, умоляю тебя… (Плачет.) Мне тебя так жаль, так жаль… Ни мужа, ни денег, один только любовник… ну что хорошего?

Кэтт. Люба, никакого у меня любовника нет и не будет, слышишь ты? Я могу быть только женою того человека, которого я полюблю. Можете обо мне говорить и думать, что хотите, — мне все равно, я от вашего общества ушла навсегда. Но я здесь в доме моего отца и считаю себя гораздо честнее и лучше, чем в доме мужа, которому меня продали.

Люба. Об одном прошу тебя — поговори с Рицем. Он тебя так напугает, что ты все свои литературные глупости бросишь. А я сейчас поеду и Ларьку пришлю, заставлю ножки твои целовать, чтобы только ты к нему вернулась, потому что где ему, дураку, такую умницу да красавицу найти? А там забери его в руки и делай что хочешь, только не бросай совсем. (Быстро целует ее. Тихо мужу.) Попугай ее хорошенько. Я к брату еду. Дождись меня или возьми извозчика. (Бежит к дверям.) Сейчас Лариона пришлю.

Кэтт (быстро ей вслед). Люба, я не приму.

Люба. У вас без доклада. (Уходит.)

Явление третье

Остергаузен (по уходе жены весь изменяется; глаза прищурены, улыбается во весь рот. Развязно подходит к Кэтт, целует ее руку и садится). Нет, моя прелестнейшая сестрица, я вас пугать не желаю. Вы видите перед собою истинного друга, прелестнейшая сестрица… позвольте еще раз напечатлеть поцелуй. (Целует руку Кэтт.)

Кэтт (вскрикнув, отнимает ее). Что это значит?

Остергаузен. О, вы меня не бойтесь. Я иногда снимаю свою светскую маску. Я могу быть заразительно весел, если этому способствуют обстоятельства.

Кэтт. Мне не нужно вашего веселья.

Остергаузен. Пока вы были в обществе, я никогда не смел… Но теперь, если ваше странное увлечение писателем пройдет, а это скоро случится… и вам будет нужен друг со средствами, умеющий наслаждаться втайне…


Сильный звонок.


Кэтт. Вон отсюда…


В дверях показывается Эмма Леопольдовна.


Остергаузен (мгновенно изменившись). Одумайтесь, бедная сестра. Еще не все потеряно. (Проходя мимо сестры.) Я не желал бы видеть тебя здесь, Эмма, хотя, быть может, спасение еще возможно. (Уходит.)

Явление четвертое

Эмма Леопольдовна. Кэтт, что это за решительный шаг? Кто мог этого ждать!

Кэтт (все еще взволнованная). Твой кузен — форменный негодяй, Эмма.

Эмма Леопольдовна. Пожалуй, даже хуже. Но ты… ты…

Кэтт. Голубчик мой, я на все уже ответила Любе. Вы, порядочные женщины, носите высоко ваши головки и не кланяйтесь мне на улице. Освобождаю. Но больше я ничего не могу для вас сделать. Я не хочу слушать ни ваших соболезнований, ни признаний ваших мужей, ни советов ваших стариков. Я принадлежу теперь себе одной.

Эмма Леопольдовна (смеясь, с сильным оттенком нервности). Ты полагаешь? Именно теперь-то ты и принадлежишь всей Москве, душка. Сейчас один из московских jeune homme'ов, которого я по фамилии-то не твердо знаю, вскочил прямо на подножку моей коляски, когда я садилась в нее у кондитерской. Смотрю, у него от радости в зобу дыханье сперло, что может сообщить мне такую новость. Заорал на весь Кузнецкий: молодая Рыдлова убежала с Остужевым!

Кэтт (очень взволнованная). Какое дело?..

Эмма Леопольдовна. Не знаю, не знаю… Только все кричат. Я, впрочем, тебя защищала.

Кэтт. Ты… ты меня…

Эмма Леопольдовна. Я объявила jeune homme'у: «Кэтт поехала к больному отцу, и Остужев тут ни при чем. А чтобы вы не смели говорить всяких гадостей про порядочных женщин, потрудитесь забыть мой адрес». Он так и слетел в лужу. Мои вороные взяли с места и окатили jeune homme'а жидкой грязью из-под моих шин. Видишь, какой я неизменный друг.

Кэтт. Благодарю, но этого совсем не нужно.

Эмма Леопольдовна. Нужно, Кэтт, очень нужно. Когда ты вернешься к мужу?

Кэтт. Никогда этого не будет.

Эмма Леопольдовна (не обращая внимания). Только тогда ты оценишь мое участие.

Кэтт (твердо). Я не знаю, кто распустил по городу такие подробные вести.

Эмма Леопольдовна. Как кто? Сам!

Кэтт. Кто?

Эмма Леопольдовна. Супруг твой. Он сегодня в восьмом часу поднял моего мужа и сообщил ему все, что у вас вчера вышло, и, кажется, жаловался на то, что ты поступила против всех правил, по каким это бывает в романах. Впрочем, на нем лица не было. Чуть не плакал, хватался за волосы и таращил глаза, как моська. Ну, что же нам делать? Давай обсуждать. Во-первых, твоего папу упросить лечь в постель и пролежать дней пять. Позовем к нему всех наших ходовых докторов, чтобы они рассказали по городу, как ты три ночи не спала у постели больного отца. Во- вторых, Остужеву велим немедленно убраться из Москвы куда ему угодно: в Самарканд, в Лисабон, на Северный полюс, куда хочет. Он сгоряча заварил очень серьезную кашу и рад будет расхлебать ее так легко.

Кэтт. Что?!

Эмма Леопольдовна. Надо, словом, заглушить этот пошлый скандал.

Кэтт. Пошлый скандал?

Эмма Леопольдовна. Ну, мне некогда выбирать выражения. Надо спасать тебя от Остужева и от тебя самой, от твоей горячей неуравновешенной натуры, от глупости твоего мужа.

Кэтт (подняв голову, с горящими глазами подходит к Эмме Леопольдовне и берет ее руку). Моим мужем будет… Андрей. Поняла ты? И никто больше. Уезжай сейчас же, прошу тебя. Мне больно… мне неприятно… мне противно видеть всех вас, прежних… Вы точно опять тянете меня в ваш омут. Я теперь живу внутри себя так, как никогда не жила. Во мне счастье, свобода, жизнь… Я не та, какой я была. Я стала человеком и сумею это сберечь. Пошлый скандал? Ваша жизнь — сплошной скандал, ложь, маска. У меня будет другая жизнь, и я вас в нее не пущу. Уезжай!

Эмма Леопольдовна (резко меняя тон, серьезно, очень нервно). И творцом этой другой жизни будет знаменитый Андрей. Ты уверена в нем?

Кэтт (с исказившимся от внутреннего страдания лицом). Как… как в себе самой.

Эмма Леопольдовна (все злее и злее). Или даже как я в нем была уверена.


Кэтт, отшатнувшись, смотрит на нее помертвевшим взглядом.


Эмма Леопольдовна. Трудно было не верить, когда он, бледный как смерть, безумными глазами смотрел в мои глаза, ползал у моих ног, говорил мне, как пошла моя жизнь, как мою поэтическую натуру, мою красоту, мой ум отдали людям грубым и низменным.


Кэтт стонет.


Эмма Леопольдовна. Когда он страдал за меня… И он не лгал ни одной минуты. Он жил всей своей душой, всеми нервами, всем существом и страдал, и молил, и обещал… И я ему верила, и он себе верил… мне эта вера обошлась дорого… Я потеряла веру во все… а ему… нет, он не лгал… Он видел во мне то, что хотел видеть, и за своим призраком просто не разглядел, не мог разглядеть другого, живого существа. Этот призрак бледнел, тускнел, наконец, испарился — и он с удивлением, таким же искренним, как и его восторги и страдания, никак не мог понять, что это за фигура такая я сама, я, любящая, ожидающая… Чего? Он ничего не обещал мне, он никогда не знал меня, он знал то, что он создал вокруг меня своим воображением. Вот твой Андрей, твоя новая жизнь.


Звонок.


Да вот и не он ли сам? Я буду рада его видеть… Его шаги… нервные, быстрые… прежние… Он…


Быстро входит Остужев. Остужев останавливается как вкопанный.

Явление пятое

Эмма Леопольдовна. Чего вы окоченели, мой друг? Я не бранила вас. Я поверяла Кэтт «стоны измученного сердца», я умоляла ее вернуть мне вас… тебя, мой Андрей. Но, оказывается, у нее уже готов целый дворец, и ты… ты — волшебник. Аладин выстроил его в одну ночь.

Остужев. Что за бессмыслица? Кэтт, что с вами?

Эмма Леопольдовна. Я все-таки, Кэтт, советую тебе попросить отца заболеть хоть на три дня. (Уходит.)

Остужев. И вы всему поверили?

Кэтт. Нет, ничему, ничему, ни одному слову. Отцу не верю, не только ей.

Остужев (целуя ее руки). Благодарю! благодарю!

Кэтт. Мне жить нельзя, если я стану верить чему-нибудь, кому-нибудь, кроме тебя. Я твоя, слышишь, твоя на всю жизнь… На всю жизнь.

Остужев (сажает ее на диван, целует ее руки). Кэтт!

Кэтт. Помолчим немного… Мне хочется тишины… Пойми меня… Я устала и говорить и слушать. Мне хочется молчать и глядеть на тебя… и думать о том, что будет, когда мы кончим с прошлым навсегда, обвенчаемся и уедем.

Остужев. Обвенч…

Кэтт. Муж не откажет вернуть мне свободу… я ничего больше не прошу у него, и я ему не дорога совсем.

Остужев. Кэтт… Я женат.


Кэтт вздрогнула всем телом и встала. Молча глядит на него. Он стоит, опустив глаза, бледный.


Остужев. Моя жена — моя свобода. Она мне развода не даст. Как я люблю тебя сейчас, вот в эту минуту — ты понять не можешь. И именно поэтому я лгать тебе не могу и не хочу. Я твой, весь, всей силой души, всеми нервами, всем существом — теперь. Что будет завтра, я обещать не могу. Будь моим другом, моей любовью, жизнью моей, только не женой.


Кэтт беззвучно опускается на пол как подкошенная; голова закинута на сиденье кресла. Глаза закрыты.


Остужев (кидаясь к ней). Кэтт… Прости меня… Кэтт, пойми… Я… Она умерла, Кэтт…

Кэтт (слабым движением руки, удерживает его). Нет… молчите…


Он поднимает ее и усаживает в кресло. Долгое молчание. Кэтт старается прийти в себя. Волосы ее растрепались, руки дрожат, она с глубоким страданием глядит на Остужева, стоящего перед ней на коленях. Слезы текут по ее лицу.


Остужев. Не гляди так… Скажи что-нибудь… Приказывай. Я сделаю все, что хочешь. Я готов на все…

Кэтт (едва говоря). Нет, Андрей… Нет. Ничего не надо…

Остужев. Я с ума сойду… Не гляди так.

Кэтт. Зачем ты меня разбудил — я бы жила там… Спала бы всю жизнь… (Молчание.) Зачем же было будить меня?

Остужев. Кэтт, ты меня не поняла. Ведь я не забавы искал, я сам страдаю… и люблю тебя больше, в тысячу раз больше, чем ты можешь думать… Но… Кэтт, Кэтт! Я только тогда человек, когда я свободен, когда я никому не закрепощен, никому и ничему, ни любви, ни долгу, ни обязанности… Это мои смертельные враги с первой минуты моего существования. Только на свободе я могу творить, мыслить, отдаваться безраздельно тому, что мною владеет в данную минуту. Только свободно я могу любить беззаветно, забывая себя и все, все. (Ломая руки.) Как мне тебе объяснить?

Кэтт. Не надо… Я понимаю… (Опустив голову.) Понимаю…

Остужев. Вот ты страдаешь, ты думаешь: он меня не любит, он не может любить… Он меня губит, лжет, он хочет только владеть мною… Нет, нет. Кэтт, клянусь тебе, меньше всего в моей любви этой пошлой, материальной страсти… ты вся бесконечно дорога мне; не принуждай же меня мечту, грезу мою заключать в буржуазную квартирку с рабочим кабинетом мужа, с миленьким будуарчиком жены.

Кэтт (встала). Хорошо, довольно — я поняла… поняла… нельзя же объяснять так беспощадно…

Остужев. Уедем за границу, Кэтт, отдадимся всей чарующей прелести природы, жизни, искусства… Там дни, годы пройдут незаметно… не будем заглядывать вперед, не будем давать друг другу векселей на срок… Только так можно жить.

Кэтт. Вам. А мне? Греза… мечта… (Смеется.) А странная моя судьба, Остужев. Я всем нужна, все меня любят — и maman, и муж, а уж вы — без памяти, но каждому я нужна по-своему, для него… Одной как дочь, которую можно продать, другому как красивая жена для прихоти и оскорбительных ласк… Вам для мечтаний и грез… И никто меня не спросит, чем же я хочу быть? Я сама? Или уж женская доля такая — служить каждому по его вкусу?

Остужев (хватает ее за руку). Кэтт, я не хочу, чтобы ты так говорила… это неправда… Я сказал тебе все не для обмана… Я правду сказал… ничем я не рисовался… Начнем развод с твоим мужем… Я готов… (С трудом.) Обвенчаемся.

Кэтт (побледнев отступает). Лучше смерть, чем такое счастье через силу.

Остужев (с искаженным от страдания лицом). Это не то, не то…

Кэтт. Уезжайте…

Остужев. Не могу.

Кэтт (с криком). Уезжайте сейчас… Будь вы в самом деле женаты, я стала бы вашей любовницей… но этой женой… (Закрывая лицо руками.) Как я презираю… Я ненавижу себя… Уезжайте…

Остужев. Я уеду только с тобой.

Кэтт. Андрей Константинович, умоляю вас, уезжайте… Я должна остаться одна… должна, я напишу вам… вся моя жизнь спуталась… Я боюсь с ума сойти. Вы видите — я сама не своя… Ну… если… если вы в самом деле любите меня… оставьте меня одну… (Обессиленная опускается на стул, склонясь к столу всей тяжестью.)

Остужев (в мучительной нерешимости идет к двери. Оборачивается). Кэтт!

Кэтт (поднимает голову и умоляющим взглядом смотрит на него. Еле выговаривая). Уйдите…


Остужев уходит. Кэтт роняет голову на руки.

Явление шестое

Кэтт (по уходе Остужева остается в том же положении. Плечи ее вздрагивают от рыданий. Потом встает и растерянно смотрит вокруг). Что же мне… куда… зачем живу?.. (Быстро идет к шкапчику с препаратами, открывает его и нервно перебирает пузырьки и банки.) Нет ли лекарства… посильнее… поскорее…


Входит Гореев.


Вот! (Старается открыть пузырек.)

Гореев. Катя!

Кэтт (роняет склянку и с отчаянным рыданием кидается к отцу). Спаси меня, отец, спаси меня…

Гореев. Катя!.. Катя моя… Спаси тебя бог… Что ты задумала…

Кэтт. Куда же мне… я одна… я никому… я себе самой не нужна… я игрушка… игрушку и надо разбить…

Гореев. Кому нужна? Молодая жизнь, сила, сердце — и все это игрушка? И никому это не нужно? Да кого ты знаешь, Катя! твоих счастливцев, твой изживший, гнилой мир. Да разве им свет кончается?.. Посмотри в окно… Сколько людей, отягченных работой, вечным трудом, задавленных нуждой, темнотой… Вот куда иди, полная любви, знания, беззаветной готовности отдать им все, что ты хотела отдать своим пресыщенным, избалованным, извращенным людям… Вот где ты нужна, где нужны все, в ком есть живая душа… Вот твое спасение… Вот твое счастье…

Кэтт. Я… что я могу сделать? К чему я готова?

Гореев. Ты бросила семью. Для чего? Чтобы создать себе новую. Не удалось — яд! Катя, Катя! Какое малодушие! Какой позор! Ты вышла замуж. Любя, не любя — вышла. Кто бы ни был твой муж — скажи, что ты сделала, чтобы он стал другим? Что ты внесла в свой новый дом, кроме твоей красоты?

Кэтт. Ничего…

Гореев. Ты была богата. Что ты сделала для тех, у кого куска нет?


Кэтт дрожит всем телом.


У твоего мужа тысячи рабочих, тысячи семейств в его власти. Облегчила ты им их трудовую жизнь? Подумала о них, об их семьях, об их детях? Дала ли хоть каплю радости за свою роскошь, которую они тебе дали? Помогла их женам? Смягчила сердце твоего мужа? Или только свое горе близко, свое счастье нужно, а до других и дела нет?

Кэтт. Папа, что ты со мной делаешь?!

Гореев. За что же ты ждешь себе счастья, Катя? И в чем оно может для тебя быть? В ласках Остужева? В позоре… смены мужчин?

Кэтт. О! (Закрывает руками лицо.)

Гореев. Узнала ты, кого полюбила? Что связало вас? Что привлекло друг к другу? Ты скажешь — любовь? Неправда! Ты даже не заглянула в душу этого человека, ты не знала его… Разве это любовь? Это простое волнение нервов и крови, жажда счастья без малейших прав на него. И вот развязка — яд!

Кэтт. Что мне делать… Папа, что мне делать?

Гореев. Задумайся, борись с собой, ищи истины и смысла жизни — и найдешь. В себе самой найдешь, и сама жизнь укажет. Никто другой тебя не научит.


Звонок.


Кэтт. Я не могу никого видеть…


Входит Рыдлова в темном платье монастырского образца.

Явление седьмое

Рыдлова. Катя… что ты надумала… я к тебе… ангел мой… (Садится и плачет.)


Кэтт растерянная прижимается к отцу.


(Прерывающимся голосом.) Я ушам не поверила… Ну, знаю я… глуп он, Ларька… Так забери его в руки… наставь его на ум-разум… Ведь все мы несли эту муку с мужьями: кто от злости мужниной, кто от глупости, кто от измены… А что же это было бы, кабы мы терпеть не умели?

Гореев (тихо). Слышишь, Катя?!

Рыдлова. Вернись, голубчик, Катечка, вернись. Он ко мне приехал, всякий вздор молол, правда… а все-таки, видела я, мучается… Сердце надорвалось… Ах, Котик, Котик… Что это за женщины пошли? Мне, бывало, мужа-то, чем он виноватее да злее бывал, еще жальчее было…

Гореев (тихо). Катя, слышишь?

Рыдлова. Ну, не к нему, ко мне вернись… Я знаю, долго этой вашей шалой жизнью не проживешь… Пойдем ко мне… У меня в общине дела много… А за делом тоска пропадает. Хоть бы себя ты пожалела. На что ты им нужна, трубадурам-то этим? На забаву, на то, было б кому им свои арии распевать… Не губи ты себя и меня… Ох, господи, от страха, от стыда, от горя у меня в голове помутилось…

Гореев. Катя… Катя… Вот тебе… вот… сама жизнь указала…

Кэтт. Жизнь? Что ж… Надо жить как-нибудь… Все равно, тут все изломано… И больно, и стыдно теперь… а впереди… что впереди… что впереди? Ночь, вечная ночь…

Гореев. Вечная ночь только в могиле, Катя… Жизнь — это свет. Иди в жизнь, уйди от своего горя, живи за других, исполняй, что жизнь тебе прикажет… и ночь незаметно пройдет… утро разгорится…

Рыдлова. Детей бог пошлет — ими жить будешь…

Кэтт (дрожа всем телом). Не знаю, не знаю, точно все ломается во мне… Надвигается что-то новое… Сил моих… нет… (Падает к ногам Ольги Спиридоновны, глухо рыдая.)

Рыдлова. Плачь, детка моя, плачь… из женских горьких слез много хорошего выросло… Поплачем вместе, подумаем да помолимся… Бог вразумит.


Занавес

Загрузка...