Послесловие non finito Мих. Лифшица

Бывает так, писал Гете, что готовишься создать серьезное научное произведение, собираешь материалы к нему, делаешь заметки, вчерне заканчиваешь большие куски текста, но оно почему — то не выстраивается, не укладывается в окончательном виде. Тут к вам заглядывает приятель, завязывается беседа, вы увлекаетесь разговором и вдруг чувствуете, что ваши мысли обрели форму и голос, тяжелые наукообразные обороты и слова — легкость и свободу. Так родилось главное произведение Гете об изобразительном искусстве «Опыт о живописи» Дидро» — полемика с французским философом, произведение которого Гете перевел на немецкий язык, снабдив его своими критическими комментариями. А обстоятельному, строго научному по методу изложения исследованию о природе изобразительного искусства, которое собирался написать немецкий поэт и мыслитель, не суждено было появиться на свет.

В какой мере эта история имеет отношение к созданию Лифшицем текста об Ильенкове? С конца сороковых годов Михаил Александрович работал над своей главной философской книгой об онтологии и теории познания («онтогносеология»),

включавшей в себя логическую систему, которую Лифшиц называл «теорией тождеств». Однако вплоть до его смерти в 1983 году в печати время от времени появлялась только философско — литера — турная публицистика ученого. Росло количество подготовительных папок в рабочем столе, но ничего похожего на окончательный или даже черновой вариант «главной книги» Лифшиц не написал. По словам его вдовы Лидии Яковлевны Рейнгардт Михаил Александрович говорил в последние годы и месяцы жизни, что он практически создал философскую систему, осталось всего лишь придать обширному научному материалу форму. Казалось, еще немного лет, отпущенных судьбой, — и дело жизни будет завершено.

Так это или не так, нам сегодня приходится только гадать. Но и то, что осталось, — поп finito, имеющее самостоятельную ценность. Не состоявшееся в искусстве, науке и жизни иногда превосходит завершенное, законченное. Авангардистское искусство XX века сознательно отказалось от какой — либо законченности, сделало фрагментарность своей программой. Постмодернистские философские тексты, такие, например, как книга Жака Деррида «Правда в живописи», начинаются с середины фразы и обрываются, не закончив последней. Незавершенность стала всеобщей модой.

«Абсолютная истина» современности

Почему модой, а не судьбой? Идеи и мысли модернизма и постмодернизма вполне могли бы иметь законченную форму. По сути дела, они конечны, при всей своей намеренной парадоксальности и демонстративной многомерности. Возьмем какую — нибудь идею постмодернизма, пусть это будет, к примеру, известная мысль о неполноте любой истины, ее незавершенности и ограниченности. Но если мы поставим точку в конце этой фразы, то без труда обнаружим, что сами впали в догматизм и ограниченность. На каком основании мы судим об ограниченности абсолютно всего'! Это категорическое суждение предполагает, что мы владеем абсолютной истиной, обладаем исчерпывающим знанием того, что было и будет, — и выносим ему свой окончательный приговор. Вы возвышаетесь, как тиран, над утверждением об ограниченности любого знания, пользуясь властью, основанной только на том, что эту истину произносите именно вы, неповторимый и исключительный субъект. Ибо любой иной, внешний вам субъект, который утверждал бы то же самое, ограничил бы всеобщность и категоричность вашего абсолютного заявления. Все сказанное выше, впрочем, очень хорошо известно и не раз уже служило аргументом в споре с постмодернизмом.

Итак, на одной стороне: всякое знание неполно. На другой стороне той же медали: ваше знание абсолютно закончено. Как выйти из этого противоречия? Оно, увы, неразрешимо. Ибо это дурное тождество. Если мы хотим избежать его, то должны отказаться от крайностей. Не впадая при этом в ус — редненность, подобную той, что подсказывает формальная логика, советующая вообще отказаться от общих суждений, заменив их более осторожными частными. Но что нам дает истина, гласящая: «Некоторые суждения неполны и незакончены»? Она, конечно, более скромна, чем постмодернистская принципиальная и программная философия незаконченности, однако столь же малоутешительна, как и житейская мудрость, гласящая, к примеру, что уши выше лба не растут и плетью обуха не перешибешь…

Не такую мещанскую золотую середину искала классическая мысль. Мало сказать, что некоторые суждения неполны и незакончены, надо смело глядеть правде в глаза и признать, что наряду с истинами незаконченными, относительными есть и вполне законченные, абсолютные. Но только эти вторые, абсолютные, абсолютны и истинны лишь в той мере, что тоже до известной степени ограничены. Парадокс? Нет, противоречие, однако, как мы попытаемся показать, не дурное. Вот конкретный пример, посред–296

ством которого Мих. Лифшиц поясняет свою «теорию тождеств». Привожу фрагмент из его архива:

«Абсолютная полнота и отдельные, друг друга дополняющие крайности. Пример национальной культуры, национального характера, но можно применить и к социальным противоположностям.

Говорят, французы отличаются «ясностью». Очень хорошо, но их ясность отличается от педантской ясности параграфов немецкой инструкции или профессорской книги. Значит, тотчас же нужно конкретизировать эту ясность. Не значит ли это найти дополнение до полноты, до 2d?

Отдельные психологические черты характеризуют народы, но только в связи с их противоположностью, в особом сочетании с ней. Например, если говорить о французской ясности, которая была результатом ранней романизации Галлии (и, следовательно, восходит, в конце концов, к некоторым чертам социально — исторического происхождения уже у римлян), а затем наиболее полного развития строя социальной монархии с ее бюрократически — чиновническим и полицейским экономическим порядком, то следует помнить о существовании оборотной стороны медали: французский бурлеск, французское вольнодумство, раблезианство, даже романтизм (определенного типа). Ищите противо–297

положного! Если англичане и англосаксы вообще склонны к эмпиризму, то оборотной стороной является их спиритуализм до спиритизма включительно, их религиозное ханжество, их склонность к религиозным играм. У немцев, где также проявляется род практицизма, эгоистической и местной мелочности, оборотная сторона медали — это чисто немецкий мистицизм, рано проявившийся, начиная с эпохи Возрождения, раздвоенность и т. д.

Эти дополнения, с одной стороны, являются следствием того, что национальные черты суть односторонние явления человечества. Однако в этой односторонности, ограниченности заключается и прелесть живого, реального конкретного в личности народа, нации. До известной степени, и это, во — вторых, проявляется в необходимости дополнения, как в смысле гармонизации, достижения полноты, истины — в тех случаях, когда перед нами лучшие явления национального духа и культуры, например равновесие эмпирически — реального и фантастического у Шекспира, равновесие классической ясности и романтической чувствительности у Расина, все это с разными оттенками, с общей окраской — реалистической у Шекспира, классицистической у Расина, — так и в смысле наказания за односторонность, когда одна крайность сменяет другую и дополняет ее за пределами известных

границ. Здесь вспоминается пример Герцена — жираф с непомерно длинной шеей и коротким, столь же коротким задом. Гармония? Да, если хотите, но еще больше кара за односторрннее развитие шеи — дисгармоническая гармония.

То же самое и в развитии национальных психологических признаков, которые целиком в движении, в движении к полноте, которая достигается если не путем гармонического дополнения, [то] путем дисгармонической гармонии»[1].

А нуждается ли в дополнении «абсолютная полнота»? Очевидно, иначе Шекспир исчерпал бы всю литературу, и нам не нужны были бы ни Расин, ни Пушкин с Толстым. Шекспир имеет свою ограниченную сторону. Более того, доказывал Михаил Александрович в 30–х годах, его величие и полнота возникают не только вопреки этой неизбежной ограниченности, но отчасти и благодаря ей.

Всякое знание незакончено, даже то, которое приобрело окончательность абсолютной истины… И мы действительно знаем это, знаем как истину несомненную, выстраданную веками долгого, мучительного, кровавого опыта человечества, на своей шкуре испытавшего цену, какую приходится платить за сис — тему абсолютного знания, будь то какая — нибудь мировая религия или вполне светская, материалистическая система, ставшая, как марксизм, мировой идеей. Но зная эту цену, мы не станем трусливо отворачиваться от проблемы и прятать голову в песок. Ибо такая страусиная «политика» не спасает от реальной проблемы, а в конечном счете обостряет ее.

Итак, честно признаем, что обрели некую абсолютную истину о неполноте всякого знания. Эта честность оправдана тем, что мы уже не боимся абсолютной истины, в отличие от постмодернистов, ибо имеем возможность как — то совладать с ней, ограничить ее разрушительную тотальную силу. Дело это, правда, не простое, поскольку обуздать скрытые силы общих абсолютных идей иногда так же сложно, как взять под контроль внутриядерную энергию. Но, с божьей помощью, приступим, сознавая, что иного выхода нет. И для начала, следуя за мыслью Лифшица, проведем очень важное различие между неполнотой абсолютного содержания Шекспира, с одной стороны, и принципиально иной неполнотой, то есть обычной ограниченностью, которая требует для своего дополнения чего — то прямо себе противоположного.

Постмодернизм говорит о вине абсолютного знания, а не ограниченного, о вине Шекспира, греческой классики и Маркса. Но это иная вина, чем вина, например, Гитлера. Постмодернизм не делает различия, которое является центральным в «теории тождеств» Лифшица. Иначе говоря, он не отличает вину Шекспира от вины Гитлера. И потому утверждение постмодернистов о неполноте всякого знания вовсе не является абсолютной истиной в прямом смысле слова. Напротив, это не истина, а просто ошибочная идея. Которая тоже влечет за собой страшные последствия.

Чем грозит постмодернистское убеждение в том, что все истины относительны? На первый взгляд оно предстает совершенно невинным и даже чрезвычайно скромным. Но «скромная наука» (соу sci — ence, по словам Доналда Прециози) постмодернизма не лишена коварства женского флирта, незаметно берущего вас в плен. Все истины относительны — следовательно, любая система абсолютного знания тоталитарна. Да, так, кажется, и есть, соглашаемся мы, вспоминая об инквизиции, сталинских и фашистских лагерях. И тем самым молчаливо признаем, что христианство и марксизм — метафизичны и тоталитарны. Таково наше обретенное в XX веке абсолютное знание?

«Скромная наука» заразила нас нигилизмом такой разрушительной силы, какая неведома была даже атеизму Бакунина или Ницше. Они, по крайней мере, не думали, что христианство как абсолютная

идея равносильна тоталитарной утопии. Не все в христианстве было плохо и не все тоталитарно. Доказывать это — значило бы ломиться в открытую дверь. Постмодернизм не собирается этого делать, он, в отличие от Бакунина и Ницше, не источает сарказма по поводу христианства. Он учтив и скромен. Но, по сути, столь же неумолим, как светский кавалер эпохи Людовика XIV, с молоком матери впитавший убеждение, что странные существа, копающиеся на полях и изъясняющиеся на неизвестном наречии, отдаленно напоминающем французский язык, — совершенно иной биологической природы, чем он и ему подобные.

Христианство — абсолютная и метафизическая система? Да, а всякая абсолютная система тоталитарна. Чего же вы хотите, какие еще нужны разъяснения? И, разумеется, никаких разъяснений не требуется, когда речь заходит о марксизме, о СССР и его истории, его культуре. Тут все выступает с обнажающей ясностью. Тема закрыта, лучше ее не касаться. Ибо любая попытка не одномерного толкования вызывает моментальную и острую, как удар электричества, реакцию: а не являетесь ли вы скрытым сталинистом или фашистом, противником демократии и антисемитом?

Конечно, писать о советской истории позволено. Но только в таких строгих рамках, которые

жестче драконовской цензуры. Последнюю удавалось иногда обходить, ибо мысль была относительно свободна. Гораздо страшнее — внутренний цензор, внутренний деспот, не позволяющий сделать ни шагу в сторону от установленного стандарта. Он негласен, но его истины хорошо известны и легко формулируются: западная демократия всегда права, кто не с нею, кто против официальной политики Вашингтона, тот — против нас, тот пособник террористов, Бен Ладана и Саддама Хусейна.

Само собой понятно, что западный (а теперь уже и наш) интеллектуальный бомонд более чем ироничен к этому канону, он высмеивает его, он даже протестует против него, выходя на улицу вместе с антиглобалистами[2]. Однако камень выпущен из пращи и находится в самостоятельном полете Догматической идее, сформулированной постмодернизмом, подвластны и чиновники Вашингтона, и те, кто полон сарказма по отношению к западной цивилизации, кто кидает камни в витрины фешенебельных магазинов или направляет угнанные самолеты в стоэтажные символы комфорта и рыночного благополучия. Это идея всеобщего нигилизма, согласно которой абсолютных истин и ценностей нет. «Скромная наука» постмодернизма естественно дополняется нерассуждающим фанатизмом религиозного фундаментализма. Крайности сходятся. Вы вынесли категорическое суждение о том, что абсолютных истин нет, — и тем самым породили в высшей степени догматическое и категорическое суждение. Несущее в себе отнюдь не шекспировскую вину. Любопытный софист может даже позабавиться этим парадоксом и поиграть им. Не подозревая о том, что его забавы каким — то причудливым образом становятся событием реальности.

Когда 11 сентября рухнули небоскребы в Нью — Йорке, одна из российских газет (кажется, это была «Новая газета») объявила о конце постмодернизма. Она поторопилась. Камень, запущенный из пращи постмодернизма (шире — модернистского сознания XX века), вернуть назад уже нельзя. Ибо мы имеем дело не с фактом сознания, а с фактом реальности. Или реальности, ставшей эпифеноменом сознания. Что тут первично, а что вторично — вопрос важный и принципиальный, но теоретический. Практика же свидетельствует о том, что идеи иногда могут бить наповал. Профессор американского университета на правительственной радиостанции «Свобода» вещает о том, что современный терроризм голодного

Востока есть ответ на зазнайство и сибаритский эгоизм Запада. Что изменилось от этого признания? Ровно ничего. Ни в практических действиях государственной администрации, ни в логике и мировоззрении властителей умов.

Почему же? Ведь признание это дорогого стоит. Но разве история не полна таких же провидческих признаний и предсказаний накануне великих катастроф? Однако они не спасли ни Рим, ни абсолютистскую Францию, ни русскую империю. Отчего проистекает это бессилие духа, не способного остановить катастрофическое движение в пропасть даже тогда, когда падение — почти очевидность?

На картине Брейгеля «Слепые» падающий уже понял, что гибнет, он полон ужаса, но увлекает за собой в пропасть тех, кто следует за ним. Ибо повязаны все одной веревкой. Такова аллегория человечества, созданная гением нидерландской живописи на закате его жизни.

Мы повязаны не одной, а многими веревками. В том числе нас связывает круговая порука идей, точнее, идейных штампов и клише, ставших реальной силой. По мнению Лифшица, преобладающим мотивом так называемой «современной культуры» — и не только культуры — является «идея отрицания вообще», «уничтожающего Ничто». Человечество оказалось заложником тотального нигилизма,

который, раскалываясь на противоположности и принимая различные обличья, от «левых» до «правых», подталкивает мир к бессмысленным, кровопролитным конфликтам. «Современный Суварин (герой романа Золя «Жерминаль». — ВА.), летая на атомном бомбардировщике над густо населенными городами Запада, над гениальными созданиями творческого воображения и труда, задумывает, быть может, самоубийство цивилизации», — писал Мих. Лифшиц в I960 году[3].

Полнота истины «позитивного марксизма»

На тексте какой — то газетной статьи советских времен о Герберте Маркузе Лифшиц написал: «Негативный марксизм и позитивный марксизм. Мой доклад 1927 года[4]. С этого нужно начать мое объяснение с миром»[5].

Благими намерениями, как известно, проложена дорога в ад. Наша перестройка, например, началась с провозглашения «здравого смысла» и замены беспочвенных утопий безусловными положительными ценностями, а привела к разрушительной вакханалии от экономики до культуры. Везде и всегда консервативные партии защищают традиционные, устоявшиеся, позитивные начала — по крайней мере, на словах. С другой стороны, не напоминают ли защитники ислама и традиционных ценностей, вставшие на тропу войны с Западом, восстание тайпинов или «русский бунт, бессмысленный и беспощадный»? Один мыслитель XIX века увидел за спинами бедняков — тайпинов не что иное, как, по его словам, дьявола in persona. Звали его Карл Маркс.

По мнению Мих. Лифшица, марксизм по самой своей глубинной сути представляет программу Restauratio Magna — великого восстановления. Это вы разлагаете жизнь, вы нигилисты — такова, писал Лифшиц, главная мысль «Коммунистического манифеста», обращенная к капиталу, его представителям и его культуре. Мысль Маркса не всегда была верно понята, точнее, она была понята прямо противоположным образом, и марксизм нередко становился знаменем разрушительных идей и сил. По мнению Лифшица, и у Маркса, как у многих великих до него, жест, говоря словами князя Мышки — на, бывал противоположный. «Марксизм отрицательный, негативный, абстрактный, марксизм в уз–307

ком смысле слова как антитеза всего предшествующего. Отчасти неизбежно и у самих Маркса и Энгельса (особенно у последнего, например, «Людвиг Фейербах…») в их конфликте с буржуазной идеологией, с апологетикой. Это и сейчас действительно. Тем не менее нужно найти и нужно выдвинуть другую сторону марксизма, тем более, что эта реори — ентация его была начата уже Лениным»[6].

Лениным, который предстает ныне величайшим нигилистом и разрушителем всех времен и народов, затмившим Чингисхана, настоящим дьяволом in persona? Ленин в качестве альтернативы демонической власти истин, не желающих ограничивать себя? Не смеется ли Лифшиц над нами, или, скорее, это история посмеялась над его добросовестной иллюзией? На эти вопросы не ответишь двумя словами, тут такой клубок, который нужно долго и терпеливо разматывать. Созданное Лениным государство лежит в руинах, а его идеи привлекают, кажется, ныне только явных или неявных экстремистов — маргиналов.

Но все — таки, «Пусть будет выслушана и противоположная сторона» — так называлась одна из поздних статей Мих. Лифшица.

«Бога жалко!! Сволочь идеалистическая!!»[7] — пишет Ленин о Гегеле в своем конспекте его «Лекций по истории философии». За несколько лет до появления этого текста соратники — большевики (А. Богданов[8]) обвинили автора книги «Материализм и эмпириокритицизм» в потакательстве религии. Полемический перехлест? Само собой понятно, что Ленин — атеист до мозга костей и яростный противник официальной церкви. Но одна из центральных идей «Материализма и эмпириокритицизма» заключается в том, что абсолютная истина существует. Она существовала для Ленина не в качестве догмы, в которую можно вполне искренне верить, но для пользы дела обходить на практике. Опора на абсолютную истину была основой ленинской практической политической тактики и стратегии.

Какова же эта «абсолютная истина» Ленина? И обладает ли она той мерой внутренней самокритики, дифференцированности и тонких различий, которая делает вину Ленина «шекспировской», а не виной Гитлера?

Последуем за реальной логикой Ленина, той, что привела к октябрьскому перевороту. Это нам необходимо для понимания того, что в последующем Лифшиц назовет «коперниковским поворотом теории отражения».

В России начала XX века буржуазная революция неизбежна. Она может повести страну по двум совершенно различным путям — прусскому (бонапартистскому) и американскому (демократическому). Русская буржуазия в основе своей созрела под крылом царской бюрократии, повязана с ней, является плутократией, противницей реальных демократических реформ. Все сказанное выше — аксиома не только для Ленина, но и для такого объективного, литературно одаренного свидетеля революции, как «ново — жизненец» Н. Суханов. Попытки А. Солженицына и ему подобных доказать обратное приводят к рождению литературных монстров, подобных «Красному колесу», — истина мстит за себя, доказывая таким отрицательным способом свое существование.

Но у Суханова — или Плеханова — «истина» начинает пробуксовывать, терять убеждающую силу, сталкиваясь с реальностью. Какая власть осуществит в России демократическую буржуазную революцию по американскому образцу? Пролетариат в союзе с крестьянством, отвечает Ленин. При нейтрализации буржуазии. А это уже начало социализма. Но страна — то в целом к социализму не готова. Это тоже объективная истина, которая была до 1917 го-.310

да непререкаемой и для Ленина. Две взаимоотрицающие истины, сталкиваясь между собой, что дают в результате? У Плеханова — союз с российской плутократией в 1917 году. У Суханова, этого, по определению Ленина, лучшего представителя российской демократии, — настороженный нейтралитет постороннего наблюдателя. А у Ленина?

Его известный ответ Суханову, продиктованный со смертного одра, выглядит очень неубедительным, что признавали (вполголоса, конечно) даже официальные пропагандисты марксизма — ленинизма поздних советских времен. Ленин называет несколько факторов, которые породили возможность прорыва порочного круга времени. Один из них — безвыходность положения, в котором очутилась страна. Другим является отчаянная решимость крестьян и рабочих. Но разве это марксистские аргументы? Они совершенно не укладываются в научную логику, которая, как утверждали меньшевики в споре с Лениным, требует учитывать прежде всего материальный фактор, т. е. степень развития производительных сил в России начала века. Ленинская же логика в данном случае больше напоминает философию абсурда С. Кьеркегора, чем материализм.

Но только напоминает, будучи противоположной ей по существу. Для Кьеркегора мир абсурден и лишен смысла, вера развенчивает реальность как

ЗП

нечто пустое и рассыпающееся. Вера Ленина совершенно иного рода. Он убежден не просто в том, что абсолютная истина существует, а в том, что она существует реально и присуща тому миру, в котором мы живем. Этой объективной логике жизни он доверяется, когда советует следовать лозунгу Наполеона: надо сначала ввязаться в бой, а там посмотрим. Ибо жизнь умнее всех наших предположений. Но из сказанного для него не следует, что нужно отказаться от расчетов, планов и прогнозов. Напротив, надо стремиться к тому, чтобы довести их до предела возможного совершенства. Предел заключается в том, что объективная реальность в конечном счете умнее всех наших прогнозов. И потому, как напишет позднее Мих. Лифшиц, не «мы мыслим и чувствуем объективную реальность — она мыслит и чувствует себя нами»[9].

Мировая война, рассуждает Ленин, породила в России революционную ситуацию. Но русская демократия столкнулась, по признанию Ленина, с «бесспорным положением» — «Россия не достигла такой высоты развития производительных сил, при которой возможен социализм»[10]. Что делать?

По мнению Суханова, умыть руки и предаться мировой скорби. По мнению Ленина — довериться своему «богу». Разумеется, мы имеем в виду не всесильного Саваофа, который сотворил мир и взирает с небес на нас, грешных. «Бог» Ленина — объективные отношения реальной действительности. Всесильна истина («Учение Маркса всесильно, потому что оно верно»). Объективные отношения действительности включают в себя и нашу волю, наше сознание, наши действия.

Обстоятельства сложились так, как не мог заранее предвидеть ни один ум, даже самый гениальный. Революционная ситуация в обстановке общего кризиса, порожденного мировой войной, — это реальность. Готовность народа и революционной партии взять в свои руки власть — это реальность. Если революционные массы будут преданы демократией, власть перейдет к шовинистам, черносотенцам. Однако это объективная, бесспорная истина, что одна Россия социализм не построит. Ей нужна опора во всем мире. И эта опора есть, она обязательно будет, продолжает Ленин. Пусть Запад еще молчит, пусть на Западе сильна рабочая аристократия, — просыпается Восток. В нем есть колоссальный демократический потенциал, а не только отсталость (позднее литераторы «течения» Лифши — ца — Лукача разовьют эту мысль на примере рома–313

нов Вальтера Скотта, для которого перевес цивилизованной Англии над дикой и отсталой Шотландией весьма относителен: шотландцы во многих отношениях ближе к духу подлинной свободы и человеческого достоинства).

Но вывод Ленина — не стихийный иррациональный порыв. Да, он советует отбросить к черту такие старые книжки, которые вчера еще казались совершенно правильными (Ленин называет работы Каутского, на которые сам писал положительные рецензии). Вчера было правильно, а сегодня — нет. Почему? Не потому, что очень революцию делать хочется. А потому, что если не делать революцию, то будет безусловно хуже. Восстание народов — это реальность, а не выдумка, его остановить нельзя. Если предать подъем миллионов, то он выльется в бунт, бессмысленный и беспощадный. Бунт — на руку самым реакционным силам, которые, подавив его и частично опираясь на него, создадут реакционный черносотенный режим. Во всем мире. Фашизм — результат не просто проигранной, но прежде всего преданной революции.

Одно дело — проиграть в борьбе, и совершенно другое — сдаться без борьбы. Иногда, правда, лучше сдаться, отдать пистолет грабителям, если шансов на победу нет, учил Ленин своих слишком левых

последователей. Но сдаться тогда, когда шансы есть, когда отказ от борьбы обязательно обрекает на десятки лет контрреволюционного террора и реакции целые народы, — это… Это — «педантство». Вот какое слово находит Ленин для характеристики Суханова и других честных мелкобуржуазных демократов. Кстати, кто такие были саддукеи, фарисеи и «книжники», отвернувшиеся от проповеди Христа? Если верить Новому Завету — педанты, которые предпочли верить мертвой букве старой веры, а не факту живой реальности.

Объясняя причины победы в Гражданской войне Ленин неоднократно повторяет одно, совершенно «немарксистское», ненаучное понятие — «чудо». По всем законам здравого смысла и «практической» политической науки революционная Россия, оказавшись в одиночестве, должна была проиграть более сильным в материальном смысле противникам. Она имела против себя, кроме внутреннего «белого движения», кроме такой мощной идеологической силы, как церковь, весь «цивилизованный», капиталистический мир. Но произошло чудо — и обессиленная, взбаламученная страна отобрала у великих держав ее солдат. Западные правительства в спешке возвращали их назад, опасаясь, что войска, проникнутые «большевистским» духом, повторяют у себя на родине «русский эксперимент».

Да и сами капиталисты были расколоты. Финляндия, где победил белый террор, не пропустила германские войска в революционную Россию. Ее правители нисколько не сочувствовали большевизму, но отлично знали, что единственная политическая сила в современной России, которая способна на деле, без обмана, дать ей независимость, — это власть большевиков. Демократы во главе с Керенским и Черновым угрожали ответить на требование независимости русскими штыками.

Если вспомнить ожесточеннейшую борьбу Ленина со своими сторонниками по национальному вопросу (например, полемику с Бухариным и Пятаковым в 1915 году), то становится очевидным, что «чудо», о котором говорил Ленин, было результатом его напряженной и неустанной идейной борьбы. Но все — таки это именно чудо, а не нечто заранее просчитанное и вычисленное, что следует из предпринятых действий с естественно — научной необходимостью. Раскрывая свое понятие «чуда», Ленин говорит о моральной сипе как главной причине победы в Гражданской войне. Моральная сила в его понимании — это не результат проповедей и благих намерений. И не просто субъективное качество люд'.й, готовых отдать свои жизни за общее дело. Моральная сила есть совокупность объективных отношений эпохи, то, что Лифшиц позднее на–316

зовет «духом вещей»[11]. В бессмысленном кошмаре, какой представлял собой мир накануне революции, возникло совершенно новое объективное качество — сила сплочения миллионов, которая оказалась способна победить пушки и танки. Появилось то, что Гегель называл «объективным духом», имея в виду аналогичные события Французской революции, — разъяснял Лифшиц позицию великого диалектика в своем докладе на Гегелевском конгрессе. В отличие от Суханова, Керенского, Плеханова и подавляющего большинства духовных лидеров эпохи, включая религиозные авторитеты, Ленин, подобно Гегелю, Платона и Сократу, не на словах, а на деле верил в существование объективной истины[12]. Но он не просто доверился ей, как Богу, а вступил с ней в напряженный диалог. Она не внушала Ленину свыше боговдохновенных решений, которым нужно следовать не рассуждая. «Безвыходной» ситуация была не только в материальном смысле, но и в идейном, до известной степени, тоже. С одной стороны, социализм — единственный путь развязывания узла времени, с другой — «бесспорное», по признанию Ленина, положение, что Россия к социализму не готова. Каждая из этих истин перемалывает, как жернов.

В заметках по поводу книги Суханова Ленин роняет, как бы мимоходом, слова о том, что нашим и западным социал — демократам «и не снится, что иначе вообще не могут делаться революции»[13]. Оказаться между двумя жерновами, двумя взаимоисключающими истинами — это норма? Фактическая и духовная безвыходность — это всемирно — историческая закономерность?

Современная естественная наука в лице биохимика, лауреат? Нобелевской премии И. Пригожина пришла к мысли, что да, подобные «безвыходные» ситуации не только в человеческом обществе, но и в природе, даже неорганической, — «норма». «Природу необходимо описывать так, — пишет Пригожий, — чтобы стало понятно само существование человека»[14]. Но не только появление человека, жизнь, цитирует Пригожий другого автора, Моно, «не следует из законов физики, но совместима с ними. Жизнь — событие, исключительность которого необходимо сознавать»[15].

Если бы природа следовала советам Плеханова или Суханова, то не было бы ни жизни, ни природы. «Таким образом, — замечает Лифшиц, — упрек «не нужно было браться за оружие» следует, может быть, обратить к одноклеточным»[16]. Жизнь прошла в щель между «невозможностями» — как и революция в России. Человек, доказывает наука, появился именно потому, что его человекообразные предки оказались в безвыходном положении. Безвыходном с точки зрения «нормальной» логики «нормальных» людей. Но бывает безвыходность, которая, пишет Ленин, «удесятеряя тем силы рабочих и крестьян, открывала нам возможность иного (выделено мной. — ВА.) перехода к созданию основных посылок цивилизации…»[17].

«Заем у бесконечности»

И все же изложенная выше логика, воплощенная в политике и идеях Ленина, оставляет ощущение некоторой неполноты и неясности. Или даже софизма, когда высказанное «бесспорное» суждение затем незаметно заменяется иным, противоположным по смыслу. Вначале Ленин говорит, что Россия не готова к социализму и предмета спора тут никакого нет. Но буквально на следующей странице он утверждает, что заранее этот уровень определить нельзя. Значит, не такое уж бесспорное первое утверждение? Затем вождь революции ставит вопрос: а почему нельзя сначала создать предпосылки для цивилизации, а затем двигаться к социализму? Получается, что все — таки первое утверждение «бесспорно» и речь идет только о том, чтобы иным, не привычным путем создать материальные предпосылки для социализма, которых в России пока нет? Но для создания этих предпосылок пришлось совершить вовсе не традиционную буржуазно — демократическую революцию, а такую, которая непосредственно перерастала в социалистическую, что и провозгласил Ленин в своих «Апрельских тезисах». Но как можно начинать социалистическую революцию, если для нее нет материальных предпосылок? Логический круг.

Подобный же круг возникает в логике Маркса и Энгельса. Вспомним известные рассуждения последнего о том, что, возможно, в сложившейся ситуации (1853 года) им придется взяться не за свое дело, возглавить не вполне социалистическую ре–320

волюцию, а затем под влиянием обстоятельств невольно изменять своим обещаниям, сложив в конце концов головы, и, что еще хуже, предстать дураками в глазах потомков[18]. Зачем же делать явную и непоправимую ошибку? Маркс считал восстание парижских коммунаров ошибочным и несвоевременным, он убеждал их не начинать его. Но когда восстание стало фактом, Маркс увидел в нем историческую необходимость, не отказавшись, однако, от своего первоначального прогноза. Так ошибкой было восстание коммунаров — или исторической истиной и необходимостью? Идея Ленина об «ошибке гигантов» встраивается в тот же логический или, вернее, антилогический ряд, порочный круг. Причем приведенные примеры не исключение, а, скорее, правило, характеризующее метод мышления классиков марксизма.

Подчеркнем прежде всего, что логический круг порожден безвыходностью, непроясненностью исторической ситуации, он заключен в реальности, а не в головах мыслителей. Как разорвать его, выйти за его пределы? Идеи Кьеркегора или лозунг парижских студентов 1968 года «Будьте реалистами, тре — Этот эпизод рассмотрен Лифшицем в его статье I960 года «Ветер истории» См Мих Лифшиц Собр соч в 3–х томах Т 1, с 300–301

буйте невозможного!» сводятся к тому, что можно назвать ницшеанским или хайдеггеровским великим Ничто: в мире нет ничего, на что наша потребность в истине и свободе реально могла бы опереться. Выход — только в иррациональной и принципиально недоступной пониманию божественной воле, в трансцендентном мире, не соприкасающемся с миром реальным, пустым и бессмысленным. Или в нашей революционной активности, которая презирает и ломает скучную и тупую повседневность, не способную к самопорождению смысла.

«Я не ищу успеха потому, что давно — давно Ich hab' mein Sach' auf Nichts gestellt», — писал Лифшиц в конце своей жизни, цитируя строки стихотворения Гете «Vanitas! Vanitatum vanitas». Эту же цитату из Гете мы находим в его работе о Чернышевском (1939 год)[19].

И у Гете, и у цитирующего его Чернышевского Ничто, на которое они ставят, есть неразумие с точки зрения здравого смысла и «реальной политики», на самом деле оно охватывает более широкие сферы реальности, чем доступное пониманию обывателя, в том числе и образованного. Речь идет именно о силах самой действительности, взятой под углом зрения бесконечности ее возможностей, которые не в силах ухватить и оценить рассудок. Ничто Гете, Чернышевского и Лифшица прямо противоположно Ничто Ницше и Хайдеггера, Адорно и бунтующих студентов образца 1968 года.

В 1917 году Ленин — практически в полном одиночестве, ибо не был поддержан собственной партией, — поставил все, что имел, на Ничто: мировую революцию, которая казалась совершенно невозможной и невероятной в сложившейся ситуации для меньшевиков и других демократов. И победил, получив мощное встречное движение самой реальности (позднее Мартов писал о «мировом большевизме», хотя и оценивал его критически). Выход из порочного круга времени и обстоятельств произошел благодаря тому, что позднее Лифшиц назвал «заемом у бесконечности». Опираясь на то, что выходит далеко за пределы реальной политики, — «дух вещей», с одной стороны, а с другой — на опыт предшественников (Марксов анализ подобной же ситуации, данный в 1856 году), Ленин превратил анонимный дух вещей в моральную силу миллионов, в их сознательные действия, творящие новый мир — и новую мировую ситуацию. Пройдя между двумя жерновами безвыходность стала выходам. Вот оно, недостающее звено в логической цепочке классиков марксизма — «заем у бесконечности», то есть опора на мир как целое.

В наши дни все, кому не лень, повторяют меньшевистский тезис о том, что Ленин не учел материального фактора — фактической неготовности России к социалистической революции, неразвитости ее производительных сил. Но вульгарные материалисты не способны понять, что материя наряду с полюсом фактического, контингентного, имеет не менее реальный противоположный полюс, выражающий дух самих вещей, т. е. целое. Возникновение принципиально нового не только в человеческом обществе, но и в природе опирается на второй полюс реального бытия, всегда так или иначе актуализирует целое. Ленин — продолжатель традиций Дидро (на философию которого ориентирует естественную науку И. Пригожий), а меньшевики — представители нигилистического номинализма, этой страшной болезни формализованного знания.

Не всегда, правда, «подпитка» бесконечностью возможна, она требует особых обстоятельств, в которые здесь нет возможности входить. И, что не менее важно, за этот «заем» приходится платить очень высокую цену. Ибо ограниченная истина времени (содержащаяся в позиции меньшевиков) имеет свои права, забвение ее тоже мстит за себя.

Россия была не готова к социализму — и все последующие трагические события доказали это.

Но это один полюс истины. Другой заключался в том, что отсталая страна оказалась центром мировых противоречий, целое мировой истории наиболее рельефно проступило в России. И русский мужик стал выразителем этого целого мировой истории. Причем не только вопреки своей отсталости и нецивилизованности, но в известной степени и благодаря ей. Ибо в этой отсталости было определенное преимущество перед Западом, преимущество более глубокой демократии (избавленной от односторонностей развития демократии на Западе), хотя демократии грубой, легко, увы, превращающейся в свою противоположность — плебейскую уравнительность, от которой уже один шаг до фашизма.

Впрочем, разве жизнь не платит за найденный ею выход — смертью, которой не знает неорганическая природа? Разве не платит человек за обретенную им свободу и творчество? «Трагическим является, в сущности, уже само существование человека, этого авангарда природы, — мыслящей материи, отделившейся от ее элементарной жизни и страдающей в своем промежуточном положении»[20]. Лучше было бы человеку вовсе не рождаться, сказано где — то у Гомера. Но он родился — и создал не только вопреки, но в известной мере и благодаря своей конечности и смертности то, что именуется классикой.

Ленин, безусловно, потерпел сокрушительное поражение. К концу XX века в России окончательно, кажется, победил «чумазый», хам. В то же время Ленин оказался прав — история России в XX веке может быть верно понята только как процесс «иного перехода к созданию основных посылок цивилизации, чем во всех основных западноевропейских государствах». Ныне мы, имея за спиной многие уже обретенные основные посылки, стоим перед задачей создания новых. И как почти столетие раньше, решить эту задачу не сможем, если не будем искать выхода из безвыходной мировой ситуации, если не пройдем вместе со всем миром между Сциллой и Харибдой современности.

Мы начали наш разговор с того, что «абсолютная истина» постмодернизма — о трагической вине, стоящей за спиной всех «абсолютов» истории, — не может претендовать на «шекспировскую» трагическую вину. Она виновата обычной, не «метафизической» виной, именно той, какую несут в себе все ложные «идеологии», от крайне левых до крайне правых, включая в себя традиционный западный либерализм и плюрализм. Абсолютной истины в позиции постмодернизма, конечно, нет. Хотя про–326

блема ограничения самой истины, взятия ее под контроль поставлена на повестку дня именно XX веком, и в первую очередь — Октябрьской революцией и ее судьбой. Как дополнить (или ограничить) истину, чтобы свести к минимуму ее возможные трагические последствия? Ибо только тогда, когда истина дополнена такой своей противоположностью, которая поднимает ее до степени полноты, она становится абсолютной.

По мнению Мих. Лифшица, справиться с подобными, действительно новыми, вставшими на повестку дня задачами способен не негативный (общераспространенный — от «советского марксизма» до Франкфуртской школы), а позитивный марксизм. Он — суть, сердце того, что на самом деле говорил Маркс, развитие и осуществление его принадлежит Ленину с выдвинутым главой советского государства девизом: союз со всеми антифутуристами (читайте: антинигилистами). Да, Ленин потерпел поражение, но его поражение было платой за прорыв «порочного круга», за созидание нового мирового состояния, тогда как тотальный нигилизм ведет к углублению кризиса, замыканию в полной безнадежности «ничто».

Логика «позитивного марксизма» не была изложена Лениным в специальном сочинении, но со — держалась в логике его тактики и стратегии. Онто–327

гносеология и «теория тождеств» Мих. Лифшица представляют собой попытку детальной научной обработки этого опыта (а также опыта мировой культуры), выражения его в адекватной логической форме.

«Коперниковский поворот теории отражения»

Подробный анализ текстов Лифшица из его архива должен быть отложен до времени их публикации. Подчеркну лишь несколько моментов философской системы Лифшица, а именно те, которые лежали в основе его диалога с Эвальдом Ильенковым. Но позволю себе начать с маленьких воспоминаний личного характера.

Я решился стать профессиональным «идеологом» под влиянием одной из статей Эвальда Васильевича (шестидесятых годов), ибо она убедила меня, что и у нас, в СССР, философ может быть умным и порядочным человеком. Не скрою, что меня в статье Ильенкова привлекла скрытая, как мне казалось тогда, критика ленинизма. В его рассуждениях о теории познания Спинозы я увидел очень существенную «поправочку» к теории отражения.

Впечатление от первого знакомства с текстами Лифшица, напротив, было двойственным. С одной

стороны — удивление: откуда мог взяться человек, который пишет так, как, наверное, писали бы ожившие Вольтер и Дидро! Это живая классика, в которую нельзя поверить, ибо на нашей выжженной почве такое просто невозможно (потом я узнал, что подобные мысли возникали и у других читателей Мих. Лифшица). С другой стороны, содержание некоторых написанных им страниц (именно содержание, а не литературная форма) казалось тем же самым или почти тем же самым, что и набившие оскомину догмы «единственно правильного учения». Прошло несколько лет, и вот на глаза попалась статья «Либерализм и демократия» (Вопросы философии, 1968, № 1) которая взволновала буквально до слез. Я тут же послал письмо Михаилу Александровичу и через несколько дней получил ответ. С Эвальдом Васильевичем лично познакомился много позже, благодаря посредничеству Лифшица. Помню его оживление и радость, когда он узнал о том, как рабочие на заводе, где я читал лекции, воспринимают диалектику. Совсем иное настроение было у Ильенкова в нашу последнюю встречу незадолго до его трагической гибели. Он давал мне прочесть выделенные им страницы книги Орвелла «1984», которую вывез, кажется, из Австрии. Вот, вот истина, вот то самое — лихорадочно повторял Эвальд Васильевич, и глаза у него при

этом были, как мне показалось, потухшие, смотревшие в никуда.

С Лифшицем я многие годы не соглашался, защищал модернизм и знаковую концепцию искусства. Он отвечал мне, как правило, какими — нибудь шутливыми замечаниями и советовал почитать то — то и то — то. «В особенности необходимо хорошо знать Ленина, — писал мне Михаил Александрович, — и приучить себя к тому, что теория величайшей ценности заложена здесь в самой ♦невидной», практической форме». Признаться, для меня это была новость, ибо Ленина в качестве серьезного философа я не воспринимал.

Так что же доказывает Лифшиц в полемике с Ильенковым?

В письме Мих. Лифшица к М.Г. Михайлову от 21 августа 1980 года есть следующие строки: «Пишу (как всегда в спешке) большую и чисто философскую статью «Диалог с Ильенковым». И как всегда ворчу, недоволен, страдаю и ругаюсь» В письме к тому же адресату от 5 мая 1981 года Лифшиц замечает: ♦Ваш акафист Ильенкову прочел с удовольствием. Но прошу иметь в виду, что у меня с ним есть расхождения. Хотя он и воспринял от меня и Лукача не мало, но другой стороной, особенно на последнем этапе сошелся с психологами, которые в философии не разумеют. Они придумали понятие «деятель–330

ности», которая играет у них такую же роль, как шишковидная железа у Декарта, то есть нечто среднее между духом и материей. Но такого нет, и деятельность тоже бывает либо материальная, либо духовная. Я ищу решение проблемы идеального в другом и советую взять еще несколько уроков материалистической диалектики у Платона. Так что моя статья об Ильенкове носит характер диалога. Поэтому я ее и не дал в сборник его статей, а дал только начало — поминальную часть. Остальное со временем прилажу для моего сборника статей».

Среднего как самостоятельного третьего элемента наряду с духом и материей нет. Но есть другое, «истинно среднее», die wahre Mitte, которое не образует независимого от полюсов элемента, а возникает подобно электрической дуге между ними. Истинно среднее есть высшее, mesotes как acrotes, подчеркивает Лифшиц, единство между истинными полюсами, а не крайностями. Такова, например, классика в искусстве. И не только в искусстве. Есть классика и в объективном мире, как человеческом, так и природном.

Идеальное — это классика мира в самом широком смысле слова. Человек (когда он достоин своего понятия) есть истинная середина бытия. Ибо дух, сознание, согласно известным словам Энгельса, — «цветение материи». Но высшее, как известно, мо–331

жет внезапно превращаться в низшее. «Случается орлам и ниже кур спускаться …» — писал Ленин по поводу Розы Люксембург. Дух и сознание человека, увы, очень часто оказываются ниже и хуже самой грязной материи (напомню известные слова Ленина о тех «мозгах нации», которые он называл «дерьмом»). Что мы можем сказать, например, о таком интеллектуале, как Н. Устрялов, который, следуя за сборником русской интеллигенции «Вехи», советовал в тридцатые годы соединить советский строй с фашистской идеологией и практикой? И он был далеко не одинок. Нечто подобное можно прочитать у П. Флоренского в те же годы. Сознание западных интеллектуалов самой высокой пробы, таких, например, как Хайдеггер, когда оно подводит умы к необходимости служения (и служения с нерас — суждающим энтузиазмом!) гитлеровскому режиму, тоже трудно назвать классикой мира. Конечно, при этом перед нами не кусок дерьма в прямом смысле слова, а сознание, нечто интеллигибельное, хотя и такое, что вызывает гораздо худшие последствия, чем потребление в пищу испражнений.

Необходимо различать два смысла слова «идеальное», и об этом достаточно сказано в диалоге Мих. Лифшица с Э. Ильенковым. Приведу только одно дополнение из «Науки логики». Гегель пишет: «Ideale имеет более определенное значение (пре–332

красного и того, что к нему относится), чем Ideelle…»[21]. И то и другое понятие Гегель применяет при анализе сознания. Вызывает сомнения, как правило, не очевидное различие между понятиями Ideale и Ideelle. Непонятно другое — как может понятие «идеального» применяться по отношению к неживой, немыслящей, не обладающей сознанием природе, существующей вне человеческого сознания. Ведь это же идеализм!

Разумеется, Лифшиц не хочет сказать, что природа обладает сознанием. Но дух есть цветение материи. То есть высшее свойство материи, высший этап развития ее, которого она достигает в теле человека, обладающего сознанием. Это — Абсолют природы. Но бойтесь Абсолюта, который не желает соблюдать имманентные ему границы и пределы! Абсолют, выходящий за свои границы (а они есть даже у абсолюта), превращается в свою противоположность: вместо сознания перед нами — бред, добровольный или вынужденный. Такое сознание, не переставая быть сознанием, приобретает качества материи, точнее, одного ее полюса — фактического, слепого, лишенного целого.

Но здравый смысл цепко держится за свои определения. Сознание — это сознание, то есть нечто

нематериальное, следовательно, идеальное. А природа вне человека — это немыслящая материя, не обладающая свойством сознания. Однако речь — то у Лифшица идет совсем о другом. Он не отменяет суждения здравого смысла, а дополняет и уточняет их. Если мы скажем, что немыслящая материя вне и без человека не обладает свойством сознания, то это будет верно, как верна всякая тавтология: не мыслящее есть не мыслящее, Но идеальное, замечает Гегель, имеет и иное, более определенное значение прекрасного вообще, то есть классики.

Человек — центр, абсолют, классика природы, способный делать «заем у бесконечности», но только до тех пределов, когда он, в ослеплении самомнения, не начинает унижать природу, отказывая ей в тех качествах, что объективно могут быть даже выше человеческих. Например, природа бесконечна, а человек конечен. Не человек сотворил природу, а природа человека. Природа бесконечна в своих творческих возможностях, а человек, это высшее и единственно способное к сознательному творчеству существо, — обречен подражать ей даже в самых смелых своих фантазиях. Подражать не в том примитивном смысле, что буквально воспроизводит уже существующее, а в том, что его небывалые и действительно создающее нечто принципиально новое проекты истинны лишь в той мере,

в какой возвращают нас к сердцу мира, к истине природы, а не уводят от нее (природы не абстрактной, в духе просветителей, а реальной, включающей в себя человека, который преобразует ее и тем самым дополняет природу до ее собственной истины). Ибо в противном случае дерзновенные человеческие проекты, как Атлант, оторванный от матери — земли, гибнут и саморазрушаются. По мнению Лифшица, суть позитивного марксизма — Ленина в первую очередь — заключается не только в способности брать «заем у бесконечности», но прежде всего в том, чтобы сводить к минимуму неизбежную плату за прорыв порочного круга времени. Последнее — самая злободневная задача эпохи, открытой Октябрем.

Природа, мир вне нас обладает объективным свойством целостности, и когда мы делаем «заем у бесконечности», то опираемся на это целое, берем себе в союзники «дух вещей». Ибо человек как микрокосм есть представитель целого природы, носитель его. Однако как только человек забыл, что он — всего лишь представитель этого целого, что он должен дорого платить за сделанные им «заемы» у мира, — он тут же низвергается с высоты своего положения, превращаясь в нечто худшее, чем простая немыслящая материя. Вот что говорит нам теория отражения материализма. Возвыситься над

противоположностью духа и материи в качестве третьего элемента, подобно тому как возвышается один угол треугольника над двумя другими, — невозможно. Попытка такого возвышения, доказывал Лифшиц в одном из своих философских памфлетов[22], — это не истинно среднее, а жалкая претензия на диктаторство, свидетельствующая об утрате чувства реальности.

Идея, что одно может переходить в другое, становиться тождественным другому, стала общепринятой в современной софистике. Лифшиц развивает другой момент диалектики, который был только намечен у таких классиков, как Гегель. Тождество противоположностей предполагает существование различия, что хорошо известно. Заслугой Ленина является то, что он выявил конкретную форму движения различия — есть по крайней мере два типа тождеств. Одно дело — движение России по американскому пути. Это одна форма единения духа и материи, народа и власти. И есть другой путь — прусский, другое, принципиально отличное тождество противоположностей. В этом различии — суть дела. В том числе ключ к пониманию так называемой ленинской теории отражения.

В конечном счете все противники ее (сознательные или бессознательные) пытаются найти третий элемент, возвышающийся над духом и материей. Для Ильенкова (а еще ранее — неокантианства) этим третьим элементом оказалась деятельность. Как, впрочем, и для Лукача в его книге «История и классовое сознание». Под влиянием Лифши — ца Лукач приблизился к материалистической теории отражения, но затем, в поздний период своего творчества, снова удалился от нее. В чем же, согласно Лифшицу, заключается смысл и трудность понимания материалистической теории отражения, если даже Лукач не справился до конца с этой задачей? Обратимся к фрагментам из архивной папки № 214 «Тело и дух»:

Относительность разницы между духом и телом, объективным и субъективным

(с. 215–216)

Момент тождества духа и материи.

Не чрезмерность, не преувеличенность, метафизичность противопоставления материи и духа, материализма идеализму (у Ленина ad vocem Диц — ген). Как это понимать?

Я понимаю так, что сознание отчасти слепой продукт бытия и в этом смысле продолжение его, на не–337

го можно воздействовать, манипулировать им. В этом разрезе сознание отчасти рассматривается и нейрофизиологией и социологией (характерен бихевиоризм). И обратно в симметрическом порядке — вещественные структуры имеют свое quasi — сознание; отсюда «ошибки организма», искусственный мозг.

Словом, одно переходит в другое, отождествляется, образуя два противоположных тандема: intel — lectus materialis и materia intellectualis. Различие в движении. То же самое относится к идеализму и материализму.

Попытки найти среднее в действии, деятельности (с. 246–250)

О том, что действие (Ильенков, Михайлов) не является чем — то средним между телом и духом, не решает проблему. Кстати, действие тоже может быть эпифеноменом, грань проходит между истинным (действием, сознанием) и чисто кажущимся или внешним или даже ложным.

Михайлов (а по существу — Ильенков). Вы говорите, что принять за исходный пункт не созерцание, а движение органа зрения — это значит решить психофизическую проблему. Но —

если созерцание как эпифеномен физиологии организма не тождественно с восприятием внеш–338

него тела, с cogitatio, то и движение органов тела тоже есть эпифеномен. Во — первых, не хотите же вы сказать, что ощущение красного тела есть материальное движение глаза по красному телу? Ведь ощущение как психическое явление не материально. Во — вторых, «скольжение глаза по форме» есть метафора ничем не лучшая, чем «отпечаток» стоиков, и, во всяком случае, не лучшая, чем «отражение», «зеркало».

Если вы не находите среди нейронов etc. никакого образа красного тела, то ведь и в самом теле его нет, а есть только движение и отражение (в физическом смысле) волн определенной длины и поглощение [? — неразб. — ВА] других. В этом смысле перед вами просто цепь физических и физиологических фактов. Однако откуда — то берутся форма предмета («форма» красного), да и движение. Ведь движение — тоже не материя. А раз вам приходится признать, что кроме физики и физиологии в смысле первичных качеств, включая сюда и плотность Локка, есть еще движение, форма и более широко — отношения, то нет ничего удивительного в том, что возможно и воспроизведение, повторение всего этого в чистом виде как свойство определенным образом организованной материи, как содержание этого свойства. И таким образом понятие образа в нас, в нашем сознании ничем не хуже, а во многих

отношениях гораздо вернее и ближе к фактам, чем ваше «скольжение по форме» и «соотнесение». Образ есть то же отношение, и находится он там же, где все прочие отношения в мире, то есть нигде, по той простой причине, что понятие местонахождения уместно в применении к физическому предмету, к отношению же лишь постольку, поскольку, взятое изолировано, вне всего комплекса отношений вселенной, оно там же, где и физические вещи, им связываемые. Так и образ находится там, где наш мозг и то, что он воспринимает. Не задавайте вопросов, подобных знаменитому [? — неразб. — В А] вопросу: где начало того конца, которым оканчивается начало?

Словом, «психофизиологическая проблема» не устранена и мы в том же положении, что и Декарт, Спиноза, Мальбранш.

Я имею в виду тот факт, что действие тела, во — первых, не произвольно, а вынужденно или просто автоматично. Если же оно произвольно, то опять же мотивировано определенным конгломератом фактических, физических условий, отношений. Чтобы оно было свободно, оно должно быть столь же адекватным внешнему бытию, как и сознание — созерцание, которое тоже не чистый эпифеномен, а содержит в себе теоретическое начало. Понятие свободного действия так же существенно, как

и понятие истинного познания, отражения объективного мира.

Это кроме того, что выделение действия нисколько не заполняет пропасть между психическим и физическим. Если это действие — физический процесс на уровне нейронов и волн, не говоря уже о мышечном движении, то оно относится к физическому миру, если же речь идет о том, что нужно включить в созерцание момент субъективности, активности сознания, — эта активность относится к миру духовному. Видимо, нужно что — то другое, чтобы преодолеть абстрактную грань между субъектом и объектом.

Статус зеркального отражения (с 252)

Отражение, зеркальность всегда для другого, самого себя без зеркала увидеть нельзя, разве что по частям. Мы видим отражение в зрачке другого, а не глаз видит это отражение, отражение есть именно видение.

Это только доступная и богатая содержанием метафора, когда мы говорим об отражении мира в сознании или о зеркале. Увидеть это отражение вы не можете, увидите только нейроны, но ваше «увидение» есть отражение нейронов. И выскочить из этого отражения (образа, мысли) никак нельзя.

Слова для объяснения факта cogitatio могут быть только описательными, а сам факт есть факт. Что такое сознание? Свойство материи и (по содержанию) воспроизведение, повторение, отражение ее. Не материя.

Прекрасная последовательность (с. 274–279)

Подобно тому как сознание делится на «продукт» и «зеркало», сама объективная реальность имеет две ипостаси — причинную связь и сигналетизм, целое, мир отношений, дух материи; она сама является первым зеркалом, обладает отражаемостью (или не обладает ею). Так, например, сознание определяется бытием — оно продукт и определяется бытием как причиной, создающей определенную модификацию природного процесса в теле (через мозг), но это бытие социального бытия как причины нашего нервно — психического состояния не все и далеко не все. Есть еще бытие бытия как собственного зеркала (я имею в виду в данном случае социальное бытие). Например, одно дело сказать, что Толстой — продукт дворянского усадебного быта, и совсем другое — сказать, что его мышление и творчество есть зеркало русской крестьянской революции.

Очень важное различие двух сторон, двух ипостасей бытия, в том числе (но не исключительно) социального, может следовать непосредственно за установлением двух сторон сознания.

Если взять физиологический процесс в нашей нервной системе, то ему противостоит аналогичный, но чисто физический процесс в объективном мире вне нас. Это, собственно, даже не противостояние, а непрерывный ряд. Но для того, чтобы воспринимать и понимать этот ряд, нужно cogitatio человека. Оно именно и противостоит объективному миру, включая сюда и чужой мозг, не наш или наш каким — нибудь косвенным образом. И мы были бы в положении картезианцев с их двумя несмыкаю — щимися рядами, с их совершенно точным исключением перехода одного ряда в другой и воздействия физического явления на мысль или наоборот (Декарт в письме к шведской королеве признает, что это трудно). Но момент смыкания все же есть. В самом деле все материальные процессы, происходящие перед нами, состоят в изменении отношений, формы, возникновении и разложении определенных ситуаций (одним словом, в том, что теперь заново открыто под именем информации или структуры и что вовсе не ново).

Таким образом «психофизическая проблема» вовсе не состоит в противостоянии физического

ряда, взятого аморфно и чисто материально, stofflich, и психического ряда. Это — неопосредованные крайности. Она состоит в противостоянии сознания зеркального (вот почему у Декарта все есть cogitatio, ему нужен термин для определения сознательной, отражательной природы всей сферы сознания в отличие от сознания — продукта или эпифеномена) материальному миру модифицированному, имеющему свои модусы, отношения, формы, словом, идеальные градации, ибо форма, отношение не есть материя в грубом смысле слова, но они и неотделимы от нее, так что материальный мир имеет свой второй, формальный полюс. В этом смысле конфронтация сознания и объективного мира вполне разрешима, и на вопрос: «Что такое мысль?» — мы можем ясно ответить — отражение, повторение формальной структуры материи и даже прямое продолжение предсубъективности ее, ибо уже в самом материальном мире есть различный уровень соответствия себе, автономии, реальности. Мысль отражает реальные универсалии объективного мира, это голос самого объективного содержания в нас. Разумеется, «в нас» — это не означает в пространственном смысле, ибо мысль места не занимает ни в нас, ни вне нас. Но и отношение предметов или внутренняя структура их, модусы действительности, форма — все это места не зани–344

мает, хотя вполне реально. Куб занимает место, кубическая же форма сама по себе, как и всякая другая пространственная форма, не имеет ни толщины, ни высоты, ни плотности, не она занимает место, а отграниченный ею материальный субстрат. Отражение в нас внешнего мира состоит не в том, что где — то в голове помещается образ внешнего предмета (пусть какая — то тонкая нейроновая модель его), а в том, что определенным образом сложившиеся материальные структуры обладают свойством отражаемости. Отражается то, что выражено, отражаемо, отражаемо само по себе. Это его объективное свойство, которому наше сознание является прямым продолжением, сублимацией, дальнейшей субъективизацией и идеализацией. Вы сами признаете это, когда двусмысленно употребляете слово «информация», то у вас это объективная программа определенной реальности, то передаваемые одним человеком другому «сообщения». Прежде чем передаваться по системе связи, видимо, всякое сообщение должно быть сообщено нам самой действительностью, с которой мы как бы снимаем ее содержательную пленку.

Декарт и отчасти Спиноза допустили большую, хотя исторически и понятную, ошибку, когда начисто отвергли аристотелевские формы, систему родов и видов, а Лейбниц и Гегель многое дали фило–345

софии, когда восстановили значение этой модификации реального мира, его формальной иерархии, его идеальности. Отбросьте все это, и «психофизическая проблема» у вас действительно станет неразрешимой.

Мы отражаем мир благодаря его отражаемости, наша мысль есть простое выражение этого факта. Мы не можем иначе понять реальность как через ее отношения, формы, модусы, категории, которые не есть материя, но вне которых нет ничего действительного, реального, состоящего из той же материи. Этот факт нужно просто принять, а наше недоумение отнести за счет чисто психологического эффекта, создающего «недоразумение разума с самим собой». Мы начинаем с нас, а надо бы наоборот — с внешнего мира. Но как тут быть — не выскочишь из собственной шкуры, и, чтобы хоть немного выскочить из нее, нужно понять природу этого недоразумения, как мы понимаем, отчего Солнце представляется нам движущимся вокруг нас, несмотря на то, что в действительности дело обстоит наоборот.

Можно сказать также, что наше сознание есть реализация отражаемости мира в особом органе его, отражаемости модифицированной действительности.

Симметрия: как субъективный ряд есть результат и зеркало, так и материальный ряд есть ве—346

щество и смена форм, модификация форм и отношений.

«Конфронтация сознания и объективного мира» образует неразрешимый логический круг, пока то и другое понимается абстрактно, с точки зрения здравого смысла. И не только здравого, но и самого изощренного философского, однако, по сути своей, нигилистического, согласно которому материальный мир вне нас лишен идеальных свойств, не обладает духом целого, способностью к самопорождению и самоотражению. Вот еще одна цитата из архива Лифшица (запись от 16. IX 1968 г.):

«Подлинный коперниковский переворот теории отражения.

Круг XVIII века, да и вообще: материя, среда производит дух, дух — материю, не есть простая логическая слабость, что, впрочем, доказывает и сам Плеханов, переходя к Гегелю. Есть такая сторона в материи, которая более духовна, чем любой дух — продукт. И есть такая сторона в духе, которая более тупо — материальна, чем любая материя. Палкой не перешибешь. Словом, круг есть в данном смысле, смысле Канта.

И этот вопрос нужно решить по тождеству и дифференциалу. Да, материя и дух противопо–347

ложности, да, первое определяет второе. Но первое определяет второе именно потому, что оно обладает теми свойствами, которыми обладает дух, которые приписываются только ему (целостность, структура=форма), и дух только из материальной основы может черпать их, превращая в нечто чисто духовное и постольку лишь в некий продукт и свойство материи, нечто до некоторой степени недуховное, эпифеномен. Дух в истинном смысле этого слова есть материя, есть ее собственное живое и животворящее начало — дух, оторванный от материи, как противоположность ее, не есть дух, а только свойство материт2-'.

Без понятия «истинно среднего», введенного Лифшицем в материалистическую теорию отражения, последняя не полна и не достаточно понятна. Среднее — это, конечно, в известном смысле нечто третье, отличное от крайностей, неопосредованных противоположностей. Tertium datur — утверждает Лифшиц, и это третье есть прохождение в щель между двумя крайностями, то есть абстрактными, неопосредствованными противоположностями. Третье дано, «сказал» мир — и появился человек как прорыв порочного круга, как форма единства развитых, а не абстрактных противоположностей — «истинная середина» между ними. Но человек, будучи «истинной серединой» природы, не представляет собой некое самостоятельное «третье» наряду с духом и материей. Он материален. Хотя способ существования этой материи — быть зеркалом, воплощать в себе целое, то есть формальный полюс материального мира. Конечно, отражение — это метафора. В понятии «отражение» заострено то, что сознание человека и его деятельность, будучи чем — то таким, чего до того не было в природе, есть в конечном счете свойство самой действительности, именно — способности мира к самоотражению. Познавать мир можно только благодаря тому, что он обладает определенными идеальными свойствами, что его бытие и «структура» не безразличны к вопросу об истине и объективном смысле существования. Тем самым гносеология смыкается с онтологией, оказывается неразрывно связанной с учением об истинном бытии. Но когда бытие достигает своей истины? В очеловеченном мире, до известной степени созданном человеком или с его участием. Центральность положения человека в мире — необходимое следствие теории отражения. Мир не полон без человека, собственно, смысл

в его развитом, сознательном виде появляется только в мире человеческой культуры.

В папке № 22 «Сознание. Идеология. Свобода и необходимость вообще и в нравственном смысле» архива Лифшица читаем следующую примечательную заметку под названием «Человек и природа»:

«Никакой «природы» до человека, как целого, не существует. Природа становится лицом в самом человеке. Природа в обычном смысле метафора, метафора антропологическая. Это — момент в тождестве человека и природы. Человек есть природное существо, природа же становится собой только в человеке. Разумеется, природа существует реально и до человека и при нем как нечто независимое. Но это «разлитое», аморфное бытие. […]. Как вполне определенное целое природа осуществляется в человеке — процесс вполне объективный и независимый от наших мыслей».

Смысл в его развитой, сознательной форме появляется только в человеческой голове и человеческом обществе. Это так же верно, как и прямо противоположное — не мы мыслим объективную действительность, а она мыслит себя нами. Эти две противоположности в теории тождеств Лифшица находят определенную форму единства, не исключающего, а предполагающего дифференциал, различие. Бывают такие ситуации, когда для того, чтобы со–350

хранить разум, остаться в его пределах — необходимо выйти за его границы, опереться на материю, довериться ее разуму, «духу вещей». Теория познания перерастает в онтологию, то есть в учение об истинном бытии, учение о смысле мира в целом, а не только человеческого существования. Если же ограничить область смысла, область идеального человеческим обществом, то мир вне человека предстает бессмысленным хайдеггеровским Ничто, от которого материального, реального «чуда» ожидать нельзя. Смысл в него можно только «внедрять», а не черпать из объективной реальности.

Но прежде, чем зачерпнуть объективный смысл, человек создает особые условия, при которых действительность этот смысл рождает. Без признания центральной для теории отражения идеи, в согласии с которой объективный смысл находится вне нас, мы с необходимостью приходим к отрицанию диалектики между духом и материей. Кстати, космологическая фантазия Ильенкова, согласно которой смысл человеческого существования заключается в том, чтобы вновь «завести», «запустить» угасающую в тепловой смерти Вселенную, рисует отношения между человеком и миром как отношения между мертвыми часами и часовщиком, который время от времени их заводит. Нет, реальные отношения между духом и материей, человеком и Все–351

ленной имеют диалектический характер, то есть предполагают энантиодромию материи и формы, их глубокое взаимопроникновение, внутреннее, а не внешнее взаимодействие.

Ильенков толкует человеческую деятельность таким образом, что она снимает противоположность между духом и материей, но устраняет также и их взаимопереход, лишает объективный мир его активных, созидательных, идеальных свойств и возможностей. Напротив, теория отражения — это учение о том, как мир может делать человеку неожиданный подарок вкладывая сознательный смысл в природу, человек иногда получает в качестве ответа на свою преобразующую деятельность гораздо больше, чем вложил. И не просто больше — человек извлекает из мира нечто совершенно для него неожиданное, то, до чего он сам никогда бы не мог додуматься. Самое поразительное, что ответ природы бывает гораздо «человечнее», даже нравственнее, чем сознательная деятельность. Получить такой ответ — это и есть счастье. Понятие счастья, как и другое, религиозное — «благодать», — тоже оказывается необходимым для теории отражения в истолковании Лифшица. Благодать есть особая объективная расположенность к получению «счастливых» ответов природы, особая позиция, которая только отчасти заслужена нашими индивидуальными действиями, а вообще есть дар.

Те, кто толкуют идеальное исключительно как продукт человеческой деятельности, воздвигают непроходимую стену между миром культуры и остальным, бездушным и страшным, бессмысленным бытием. С другой стороны, мир культуры практически лишается того, что делает нашу жизнь прекрасным подарком, — счастья и благодати как дара бесконечности, превосходящей любые человеческие возможности и предположения.

Сциентистско — номиналистическая логика — может быть, самая характерная черта философского сознания XX века, противостоящего теории отражения. Современному субъекту тесно в рамках наличного материального мира, но и в идеальную область, которую искала немецкая классика, он давно и безвозвратно потерял дорогу. Остается только третье, которым в конечном счете оказывается сам субъект и его активность.

«Пламенеющий», по словам Лифшица, субъект современности, оторвавшийся от Матери — Земли, и отталкивающийся от нее как от чего — то враждебного, порождает негативную активность в самых различных формах, от крайне левых до крайне правых, которые в конечном счете смыкаются между собой. Причины для того очень серьезные, и от них не отделаешься одной только философией, даже самой глубокой и верной.

Действительность вызывает у современного человека тошноту и отвращение. В ней нет ни капли человеческого начала. Из нее хочется куда — нибудь убежать. Но убежать некуда. Вот и все, что говорит нам «негативная философия» XX века. Она действует неотразимо на человеческие умы и сердца, поскольку совпадает с истиной внутреннего, интимного мироощущения современного индивида. Против этой истины аргументы разума неубедительны. Вот почему Лифшиц проигрывает в борьбе за умы своим противникам — не только таким, как Хайдеггер, то и тем шарлатанам от науки и искусства, имена которых здесь не хочется упоминать. Проигрывает, хотя отдал на борьбу с ними все свои силы и все основное время своей жизни. Это его трагедия.

Ильенков перед своей смертью был заворожен картиной страшного мира, нарисованной Орвел — лом. Но разве не Ленин был первотолчком, вызвавшим появление наличной действительности тоталитарного государства, то есть «орвелловскоп» мира? Что ответить на эти, азбучные для обывателя наших дней, рассуждения?

В 30–х годах Лифшиц на своих лекциях рассказывал притчу Боккаччо о споре между евреем и христианином о том, чья религия лучше. Побывав в Ватикане, еврей решил перейти в христианскую

веру. На недоуменный вопрос христианина еврей так мотивировал свое решение: если при всеобщем разложении и бардаке христианство завоевало мир, значит, оно — действительно великое и верное учение.

Россия более не напоминает богоугодное заведение[24], в котором царствуют проходимцы под монашескими рясами. Бандит одержал моральную победу и не стесняется уже являться перед публикой в своем натуральном обличий. Высшие государственные лица изъясняются, прибегая к блатному жаргону. Цинизм стал символом жизненного успеха. И тем не менее по странной, но совершенно закономерной иронии судьбы бандит с золотым крестом на груди молится перед изображением человека, распятого подобными же бандитами более двух тысяч лет тому назад. Причем не всегда лицемерно, а большей частью, заглядывая в выгребную яму своей души, он умоляет спасти его, любимого, даровать ему не только жизненный успех, но и царствие небесное.

Молитвы бандитов прошлого и настоящего не заслуживают уважения, они лицемерны. Церковь стала главным идеологическим инструментом манипулирования сознанием. Все это так. И все — таки мир, тайно или явно поклоняющийся золотому тельцу, молится все же не ему, не идолу, а обращает свои взоры к образу человека, потерпевшему на земле сокрушительное и позорное поражение. Человеку, от которого отвернулись в страшную минуту все его ученики. Картина потрясающей реалистической силы, которую не испортил даже чрезмерно оптимистический финал внезапного и чудесного воскресения Учителя. Ибо финал Евангелия — все же не хеппи — энд.

Возвращение смысла в бытие, которое представляется кошмаром без конца — всегда чудо, всегда неожиданно и внезапно. Но самое чудесное не в неожиданности, а в том, что эта внезапность и принципиальная необъяснимость — не только познаваема, она по необходимости подготовлена предшествующей деятельностью самих людей. Причем деятельностью сознательной.

Что способно убедить в этом ныне, когда, кажется, нет или почти нет никаких признаков возрождения, когда на протяжении многих лет — вакханалия безумия, которому нет конца. Поищем ответ на этот вопрос, поставив другой: за счет чего, например, философия постмодернизма столь популярна и вытеснила классику?

В притче Боккаччо развратники и убийцы в рясах господствуют за счет малой крупицы добра и истины, которая все еще тлеет в этом богоостав — ленном мире. Они правят бал от имени того, чье позорное и бессмысленное поражение, гибель на кресте в дальней провинции великой империи не была замечена никем из образованных и умных современников. Однако в мире, писал Лифшиц, есть слабый перевес добра. Он сказывается, например, в том, что зло господствует от имени добра и под его обличием.

Постмодернисты убедительны для современного читателя не потому, что провозглашают гибель истины и окончательное поражение разума. Подобные идеи давно обветшали. Они производят впечатление потому, что подражают другому, себе противоположному, то есть, как современный капитализм, живут за счет своего чужого.

Чего же именно? «Намеченное, но не получившее законченной формы и даже оставленное в пути имеет свои права, — писал Лифшиц незадолго до своей смерти. — Неосуществленное входит в общий баланс осуществления целого и часто бывает ближе к сердцу его, как первый набросок может быть ближе к цели, чем законченная картина. Нельзя ценить только победителей. Иначе мы бы оправдали горькие слова поэта:

О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха, Жрецы минутного, поклонники успеха!»[25]

Мы живем в эпоху безусловного превосходства «философии успеха» над любой иной. Но на другом полюсе этого превратного бытия присутствует, говоря словами Ж. Деррида, «весьма удавшаяся неудача». Постмодернизм имитирует незаконченность, неудачу, нон — финито. Имитирует и извращает, ибо ему не повезло иметь такую неудачу, которая выше иного успеха. Неудача и поражение, которые в известном смысле, как поражение Христа или, скажем, поражение М. Булгакова перед лицом успешных советских литераторов типа А. Толстого, есть парадоксальное счастье, — недоступны современным властителям дум. Это не их судьба. Они могут в лучшем случае имитировать чужую судьбу, превращая ее в игру и пользуясь дивидендами от нее.

Истинную неудачу, трагическую и величественную, которая выше, богаче смыслом победы неолиберализма, удалось потерпеть Ленину. И России в XX веке, вернее, той ее части, которая дала импульс социализму и вынесла на себе все его трагические последствия.

Неудачи, большие и малые, сопровождали Лиф — шица на протяжении его жизни. Может быть, самой горькой из них была незаконченность «Онтогно — сеологии» и «теории тождеств» — сознание того, что никто не может завершить эту работу, ибо она предпринята слишком рано. Эпиграфом Лифшиц хотел взять какие — нибудь слова Иоанна Предтечи.

Стоит ли удивляться тому, что грандиозное нон — финито Лифшица, хранящееся в его архиве, почти ни у кого не вызывает интереса, а намеренное и искусственное, вторичное и неискреннее нон — финито постмодернизма и модернизма господствует над современным сознанием подобно факиру? Иначе и не бывает в превратном мире, где крайности сходятся. Но вот вам еще одна абсолютная истина: вечно жить за счет другого нельзя. Рано или поздно, хотим мы того или не хотим, но час истины наступает, хотя бы в виде расплаты. Если от нас что — то зависит, то только то, какую форму примет эта неизбежная расплата: слепого урагана, уничтожающего и правого и виноватого без разбора, — или же более разумную форму, когда сознательные различия возможны и действительны. Согласитесь, это не так уж мало. Одно дело, если все человечество рухнет, подобно башням Нью — Йорка, или другое, когда виновники провокаций, войн, развращения и оглупления населения — окажутся,

в соответствии с мерой своей вины, на скамье подсудимых.

Вот почему мне хочется верить, что диалог Лифшица с Ильенковым не будет очередным посланием «на деревню дедушке»[26] и найдет своего читателя не завтра или послезавтра, а сегодня. Это вопрос времени, имеющий первостепенное значение для нас, живых, но побочное отношение к смыслу, который, доказывал Лифшиц, достигнув ступени истины, переходит в другое измерение: «вечной идеальной истории» Дж. Вика

Публикуемая рукопись М. А. Лифшица должна была послужить предисловием к книге Э.В. Ильенкова (Искусство и коммунистический идеал. М., «Искусство», 1984), но в этой книге появилась только первая небольшая главка рукописи — «Памяти Эвальда Ильенкова». Другая ее часть — «Об идеальном и реальном» — объемом около 3 ал. напечатана в журнале «Вопросы философии» (1984, № 10). Настоящий текст составлен из фрагментов, хранящихся в архиве Лифшица в двух папках с общим названием «Ильенков». Цитаты, по возможности, заново сверены.

Издание осуществлено благодаря финансовой поддержке Александер — Института (Хельсинкский университет, Финляндия) при личном заинтересованном участии его доцента Весы Ойттинена. Выражаю ему свою искреннюю признательность, а также А.К. Фролову и Б.Е. Полетаеву за помощь в подготовке текста МА Лифшица к печати.

В. Арсланов


Загрузка...