7

Дед Дорикэ погладил заросший рыжевато-седой щетиной подбородок, потом обвислые усы, прикрывающие рот, и, увидев, что они приблизились к мелководной речке, громко стегнул кнутом в воздухе, и овцы, давя друг дружку, повалили в тепловатую, чуть застойную воду. Это была пересохшая излучина, где не было рыбы, зато поселилось множество больших зеленых лягушек, которые пронзительно квакали предвечерней и утренней порою, так что их было слышно даже на стыне. Пока овцы барахтались в воде, дед Дорикэ решил побаловаться трубкой и тут же раскурил ее, поглядывая исподтишка на Иоану.

После первой затяжки он спросил ее:

— Ты не видела Михая, моего сына, он вроде пришел и ушел, а?

Иоана пожала плечами. Она была красивая, небывало красивая и свежая, будто росная трава. А глаза, бездонные, как два колодца, рассеянно глядели куда-то вдаль. И это не понравилось деду Дорикэ.

— Что с тобой, девонька? — спросил он, попыхивая трубкой. — Глядишь на людей такими глазами, будто и не тут ты, не на земле, а там… — и дед Дорикэ ткнул пальцем в светлое небо и рассмеялся старческим смехом, скоро перешедшим в кашель Иоана молчала. Чуть позже она вдруг встрепенулась и одарила деда Дорикэ такой ослепительной улыбкой, какой улыбаются девушки парням, вернее, одному-единственному.

— Что ты, дочка? — испугался не на шутку дед Дорикэ, забыв, что уже спрашивал один раз.

— Дед Дорикэ, я думаю, так, иногда, зачем человеку дана жизнь?

Дед Дорикэ, делая глубокую затяжку и выпуская дым, услышал хрип внутри, в легких, и опустил голову.

— Кто ж его знает, девонька? Жизнь — чтобы жить.

— Я и сама понимаю, но как жить? Человек, пока молод, думает, он сильный, он все может, а смерть придет, он о многом жалеет, да разве в силах исправить?

Что это с дочкой птицелова?

Овцы вышли из речки и, позванивая колокольцами, принялись пастись, пощипывая пожухлую траву и уткнувшись в нее мягкими влажными мордочками.

Дед Дорикэ кликнул пса, потом достал из-за пояса флуер и заиграл, будто был один, будто и не было рядом Иоаны, дочки Добрина-птицелова.

Светило полуденное солнце. Жара еще не спала, но уже потянуло прохладой с поймы Прута. Дуная не было видно, но доносились тяжелые перекаты и слышно было, как бились его мутные воды о берега и рыбацкие лодки.

Иоана вдруг стряхнула дремоту и порывисто обернулась к деду Дорикэ, взглянув на него. Потом включила на полную мощность транзистор. Дед Дорикэ отнял флуер от губ и сунул его за пояс.

— Ну я пошла, дед Дорикэ, — сказала девушка, вставая с земли. — Я слушала, как ты играешь на флуере, и думала — все проще: в жизни Михая есть одна досадная ошибка, а может, и много их, ошибок.

Дед Дорикэ удивленно таращил глаза на дочку птицелова, не понимая ничего, а она уже удалялась, как всегда томительно покачивая бедрами. И вдруг он поймал себя на мысли, которая уже не раз приходила ему в голову. «Эхма, почему мне не…»

Дед Дорикэ не закончил фразы, не уточнил, сколько молодых лег хотел бы заиметь, чтобы ради него томительно покачивала бедрами Иоана…

Долго дед Дорикэ не спускал глаз с удаляющейся девушки, пока фигура ее не исчезла совсем, не превратилась в маленькую, чернеющую где-то у самого горизонта точку. И только тогда он подозвал пса, улегся на траву и заснул.

СОН ДЕДА ДОРИКЭ: И было так, птицелов, будто я снова стал молодой, как в ту пору, когда это действительно было, и будто проснулся я под утро, вернее, разбудил меня отец (да будет ему земля пухом!): «Мэй, Дорикэ, вставай, какого черта валяешься, проспишь все на свете, вон уже и солнце взошло». Я открыл глаза — какое там солнце, звезд полно в небе, но уже тянуло предутренним холодком. Я поднялся, надел брюки, пошел умываться. Зачерпнул кружкой воды, полил на лицо и грудь и разом проснулся. Отец крикнул из глубины двора, чтобы я выводил лошадей. Я пошел на конюшню, и вывел их, и насыпал корма в торбу. А моя мать (да успокоится она с миром!) укладывала еду в десагу[14], чтобы мы ее взяли с собой в поле.

И будто стояла пора жатвы, мэй, птицелов. Мать подала нам десагу. Я запряг лошадей в телегу. Отец сказал: «Ну, Гидрон! Ну, Тарзан!» Я побежал к воротам, открыл их, а потом залез в телегу. Мать мы не брали в поле. Нам и вдвоем с отцом негде было развернуться. Мы всегда кончали жать первыми в селе. На земельном наделе в два погона[15], только-то у нас и было, и двум мужикам делать нечего. Закончив с уборкой своего урожая, мы с отцом нанимались поденщиками к кому придется, подрабатывали и так сводили концы с концами. Про что я говорил, птицелов? А… Приехали мы на наше поле, вылезли из телеги. В небе проснулись жаворонки. Потом взошло солнце. Мы жали.

И как наяву вижу я, мэй, птицелов, надел соседей Попеску, земля их рядом с нашей была. Подоспели и они на жатву со всем семейством. Человек пять их было — старик со старухой, два парня, мои одногодки, да младшенькая их, ее ты знаешь, жена она теперь тебе — Катрина. Сказали соседи нам «бог в помощь!» и замахали серпами. Только старик, ня Костаке, немного поотстал, снопы он вязал за теми за четверыми, которые жали. Когда пригрели солнечные лучи, я разогнулся, отер пот со лба. Потом поглядел вокруг и будто впервые увидел Катрину. Мэй, птицелов, не увидел, а так и застыл посреди поля. Батюшка мой заметил, что я не гнусь больше над пшеницей, вспылил:

— Мэй, Дорикэ, что с тобой? Что никак за работу-то не примешься? Ленью заболел или дурью маешься? До обеда далеко, что ты пялишься на солнце?

Прав был тата, когда говорил, что на солнце заглядываюсь. Такой красивой была Катрина. Не знаю, уж как случилось: в ту минуту, когда меня заколотило, словно в ознобе, и я глаз оторвать не мог от девушки, и она разогнулась и долго глядела на меня. Так мы и смотрели не отрываясь друг на дружку, будто впервые увиделись, пока один из братьев не хлопнул сестру по плечу:

— Чего ты, будто остолбенела?

Мы снова взялись за серпы, но я знал: не жить мне без нее, моей будет дочка Попеску.

Мы с отцом жали до полудня. Потом сели обедать. А я все поглядывал на Катрину. Соседи тоже обедали. Отец хоть и занят был едой, но все заметил.

— Приглянулась она тебе, мэй?

— Очень, тата.

— Ну и что теперь?

— Как «что»? Женюсь.

— Поостынь, Дорикэ, а то как бы собаки не завыли средь бела дня. Разве пойдет она за тебя замуж?

— А почему ей не пойти, тата? Я не калека, не урод.

— Так-то так, мэй, Дорикэ! Ты здоров как бык. Силой бог тебя не обидел, а вот ума не дал.

— Ну знаешь, отец! — вскочил я на ноги.

— Сядь, мэй, сядь! Пылищи вон сколько поднял. Что про тебя скажешь, раз телом вырос, а умом не понял, что беден ты, а Попеску — богач и не отдаст за тебя дочку,

— Но и я ей приглянулся, тата! Чую сердцем, люб я ей, и она люба мне.

— С двумя погонами земли хоть кому люб будь, да все без толку, Дорикэ. Я, отец, верно тебе говорю.

Но я не понимал этого тогда, хоть на куски меня режь, птицелов. Мы, двое, хотели быть вместе и не могли из-за других? Эх, молодо-зелено… Откуда мне было знать… Парень как все деревенские парни, одевался я не хуже и не лучше других, работал, правда, поусерднее сверстников, да что в том худого? Но, видать, было…

Вечером, как стемнело, перестали мы с отцом жать, запрягли лошадей, сели в телегу и поехали до. мой. Когда мы поравнялись со двором Попеску, я выпрыгнул из повозки, и отец поглядел на меня, улыбаясь с иронией, а я пошел к колодцу, стянул с себя рубаху, ополоснулся холодной прозрачной водой, и дневную усталость как рукой сняло. И был у меня, эхма, Добрин, вечер… да что теперь говорить… У ворот Попеску я свистнул, потом прокричал кукушкой Но Катрина так и не выглянула. Зато явились ее братаны-верзилы.

— Мэй, кто там? — крикнул один из них.

— Я не вам свистел, — откликнулся я.

Братья подошли к воротам. Узнали меня:

— Это ты, Дорикэ?

— Я.

— Ты в сговоре с Катриной, мэй?

— В сговоре.

Парни открыли ворота и вышли на дорогу. Оба высокие, как и я, но если нападут, я обоих побью. И они это знали, как и я. К моему удивлению, братаны выглядели мирными.

— Мэй, Дорикэ, ты женишься на ней?

— Женюсь!

— Женишься и без приданого?

— Женюсь!

— Дорикэ, а если она голым-гола, в одном платьишке войдет в твой дом?

— Женюсь!

— А бумагу дашь, что ничего не затребуешь после женитьбы?

— Дам!

— Лады, Дорикэ! Завтра потолкуем, — сказал? братья и вернулись в дом.

Я отправился восвояси и не спал всю ночь. Я грезил с открытыми глазами о Катрине. Наутро я рассказал про все отцу. Он рассмеялся.

— Мэй, чертовы парни, видать, всем имуществом хотят завладеть. Говоришь, отдадут сестру нагой-бо-сой? И ты согласился? Да, Дорикэ, хозяина из тебя не выйдет, хоть бы человек получился. Ладно, бери ее, пошли они в з… скупердяи! Крыша над головой у тебя есть, два погона земли после моей смерти твои, пока я в силах буду работать, и ты мне помощник, глядишь, еще погон земли прикупим, проживем как-нибудь. Бери ее, Дорикэ, раз девка тебе приглянулась. А благословит ли вас старик Попеску? Может, у него другие расчеты? Разве отдаст он дочку без приданого? Да и захочет ли породниться со мной, с бедняком? Про это ты не подумал?

Не знаю, Добрин, как тебе сказать, другим я был в те дни человеком. Какое мне было дело до отцовских страхов? Как-то вечером я постучал в дом Попеску. Отдал братьям ту бумагу, мол, женюсь без приданого и после ничего не спрошу ни я, ни Катрина. С девушкой я, правда, еще не говорил, но почему-то был в ней уверен. Я знал, что люб ей. В поле, когда наши взгляды встретились, будто сговорились мы друг с дружкой. Но мне другое надо было услышать на словах, мол, любит. Ты смеешься, Добрин? Нет? Ну и правильно делаешь. Ты, верно, не понимаешь, как можно полюбить девушку, не перемолвившись с ней ни словечком, не обняв ее ни разу?

Итак, я пошел к старику Попеску. Он удивленно открыл мне дверь, но впустил в дом. Катрина сидела на лавке у керосиновой лампы и что-то шила. Будто маков цвет было у нее лицо, мэй, Добрин, или будто красное солнышко. Она не поднимала глаз. Попеску-отец пригласил меня сесть. Я сел. Он пододвинул свой стул ко мне.

— Зачем пожаловал, Дорикэ? — спросил он меня.

— Просить у тебя Катрину в жены, — брякнул я, не поговорив даже про то, про се.

— Что ты сказал, Дорикэ? Повтори, я что-то не расслышал, — насупился старик, и в ту минуту вошли братья Катрины.

— Отдай, отец, раз и она хочет, — сказал один из братьев.

Старик, казалось, спокойно повернулся к дочери.

— Слышь, Катрина! Пришел Дорикэ, сватов не прислал, как заведено, сам заявился тебя в жены просить. Что скажешь?

— Я пойду за него, раз он берет меня, люб он мне, — ответила Катрина. И какой у нее был голос, Добрин! И какая она была красивая! Я таких ни до той поры, ни после не видывал.

Тогда Попеску-отец обернулся к братьям.

— А вы что скажете? Отдавать, что ли?

— Отдавай, тата, отдавай, раз они полюбились друг дружке, не противься, — сказали парни согласно.

— Ну а я, знаете, что скажу? — встал старик со стула. — Одна у меня дочка. И за голь перекатную я ее не отдам. Понял, Дорикэ? Лучше мертвой, чем за бедняком замужем.

И он распахнул передо мной дверь. Я встал и ушел. А что было потом, Добрин? Невмоготу рассказывать. И врагу такого не пожелаешь. Душа у меня высохла от горя. Будто оборвалось что-то внутри, я заболел, расхворался так, что не вставал с постели. Старики ходили вокруг меня на цыпочках, знахарку позвали, чтобы она поворожила надо мной, болезнь зыгнала, мать говорила, что околдован я, вот и сохнет у меня душа. Думал, помру я, Добрин. Лицо у меня было поначалу восковое, потом серое, землистое. Напрасно я глотал травяные отвары, ничего не помогало.

Однажды отец пришел с каким-то странным лицом.

— Брось валяться, Дорикэ, — сказал он мне, — не будь дураком. Замуж выходит твоя Катрина. Как жить-то дальше будешь?

— Как замуж? — спросил я его, будто замужество не было делом привычным, а она девушкой на выданье.

Я приподнялся на постели и долго, не отрываясь, глядел на отца. Он не выдержал моего взгляда, повернулся спиной и вышел, оставив меня одного. Я сел, свесив ноги с кровати, и глядел в пустоту; будто пытался что-то припомнить. Потом с трудом натянул рубаху, брюки, достал нож из тайника и вышел из комнаты. Отец мастерил что-то во дворе. Увидев, что я едва держусь на ногах, он подошел ко мне и сказал упавшим голосом:

— Куда ты идешь, Дорикэ, сынок?

Только-то и спросил тата. Я не ответил и, шатаясь, отправился к дому Попеску. Полдень миновал.

Я шел и ничего не видел вокруг. Мне казалось, Добрин, что была ночь. Я подошел к воротам и отворил их на ощупь. Там, во дворе, навстречу мне первой попалась Катрина. И я сказал ей:

— Катрина, что ты делаешь, моя люба?

— Ох, Дорикэ, голубь мой, зачем ты пришел?

Эхма, Добрин, тудыть твою растудыть, птицелов злосчастный, будто огнем меня опалило, как сказала она: «Голубь мой». Будто насквозь прожгло. И я сразу пришел в себя.

— Катрина, я буду ждать тебя сегодня ночью. Если не хочешь видеть меня мертвым, приходи с чем можешь, пойдем в мой дом, — сказал я ей и повернулся, чтобы уйти. Но тут в ворота вошли ее братаны, возвращались, видать, откуда-то.

— Мэй, Дорикэ! — крикнул один из них. — Что ты тут потерял?

— Я пришел за бумагой, — ответил я и улыбнулся. Мне было смешно, какие они злые. Но я их не боялся.

— Мы ее порвали. Сговор насчет сестры теперь с другим. А вот ты зачем околачиваешься во дворе помолвленной?

Я знал, что они готовы к драке. Они воображали, что со слабаком, каким я был после болезни, они расправятся в два счета. Я сунул руку в карман, нащупал нож. Потом вытащил его. Цепко держа нож в правой руке, я прошел промеж братьев, покинул их двор и за воротами, на дороге, такая меня охватила радость, Добрин, что я запел в полный голос.

Что говорили тогда люди?

Наступают времена, птицелов, когда думаешь: все, мол, угомонился я, позабыл прошлое, столько лет минуло, что и петуху ясно, довольно ходить, виновато опустив глаза в землю, только потому, что ты родил детей от другой женщины, прожил с ней жизнь, делил кусок хлеба, и постель, и нужды, которые обрушивались на вас обоих. Но ты не забыл про это, Добрин, а сколько воды с той поры утекло! И я не могу ее забыть — и все тут. Садишься обедать и спрашиваешь себя: зачем я жил? Или встаешь из-за стола, благодаришь всевышнего за хлеб-соль и опять: зачем я пришел на землю? А то в поле кукурузу пропалываешь и вдруг остановишься: кому нужна моя работа? Потому что, Добрин, сути жизни ты не можешь забыть, главного в ней, хотя она, жизнь, ой, как может переменить тебя, не оставить камня на камне от того, чем ты был, но всегда остается сокровенное, человеческое, которому порою названия не подыщешь, и оно не может исчезнуть, оправдывает твою жизнь. Может случиться и такое, будто в жизни твоей взошло солнце, как было со мной, потом я понял, что, не случись того, что случилось, все сложилось бы по-иному, может, хуже, а может, и лучше, но по-иному. Случай был тому виною, один только случай, и жизнь человека потекла по другому руслу. Ладно, Добрин, слушай сон дальше. Вернулся я домой и стал ждать, когда над деревней падут сумерки и я пойду в условленное место, где мы свидимся с моей Катриной. В душе у меня все пело. С годами воспоминания тускнеют, меркнут, и я не скажу тебе точно, какие чувства обуревали меня, помню одну только радость безмерную, какой никогда в моей жизни не было. Шел я к месту свидания и еще издали увидел тонкий девичий силуэт. Катрина была подобна высокому стеблю травы, что клонится под ветром. Я подкрался к ней, обнял за плечи, прижал к груди. Она повернулась вся ко мне, не противилась моим поцелуям. У меня перехватило дыхание, потому что ни разу в жизни я не целовал такой красивой девушки — губы ее пахли полынью, а глаза были как два темных колодца. Я взял у нее из рук узелок, и мы направились к моему дому.

Стояла темень. Правда, я не мог бы сказать с уверенностью, была поздняя ночь или только наступала, Держась за руки, мы почти бегом бежали к моему дому. И вдруг услышали крик, так кричат перед смертью: «Помогите, люди добрые!» Мы поглядели туда, откуда несся крик, и увидели, что под кровлей дома Пожоги плясал, полыхая, огонь. Мы бросились к горящему дому. Когда мы добежали, там уже были другие люди. Я выхватил ведро у какого-то мальчишки и начал таскать воду. Стоял шум, гам. И я позабыл про все на свете. Потушить скорее пожар, только про это все и думали, а то куда деваться бездомному погорельцу Пожоге, да еще с оравой ребятишек. Я бегал взад-вперед, от реки к дому. Били колокола. Сбежалась толпа. Люди суетились, мешали друг другу. Тогда мужики встали цепочкой от дома до ближнего берега Прута и передавали ведра из рук в руки. Когда огонь сник и совсем погас, я вспомнил про Катрину. И начал искать ее. Мэй, Добрин, как я искал ее тогда в толпе, переходил от человека к человеку, кричал, звал. Люди стали мне помогать Но она как сквозь землю провалилась. Не нашел я ее. И только потом узнал про случившееся: прибежали на пожар братаны Попеску, увидели одинокую заробевшую сестру и увели ее домой, один — с одной стороны, другой — с другой, будто под конвоем, сдали на руки отцу. Тот запер дочку в комнате и выпустил только в день помолвки.

Добрин, собачья твоя душа, ты-то знал, что любовь промеж нас была. Зачем встрял? Может, тебе было все одно? А может, думал, забудет она меня? Из-за твоих семи погонов земли забудет, ради них-то и выдал старый Попеску за тебя дочку замуж, а за меня не пожелал, два их только и было у нас с отцом. Я тебя спрашиваю, черная твоя душа, что тебе в жизни дали эти семь погонов земли, которые теперь не твои? Что? Мать твою перемать, на стыну сбежал от нее. Детей Катрине ты сделал, а любви не дал. Не было у вас любви, горем она обернулась и ее и моей жизни. А сейчас тебе хорошо, мэй? Ты и не думал, что настанет времечко, когда вы будете чужими жить в одном доме, чужими спать в одной постели, чужими рожать детей. И ты заделался чабаном, ушел из дому, потому что невтерпеж тебе стало так жить.

Помню, играли вы свадьбу под проливной дождь. «Не к добру, — говорили люди, — не к добру». И я был среди свадебных гостей с зажатым в руке ножом. Ждал. На твое счастье, липованин [16] Крюков оказался рядом со мной. Он меня удержал от поножовщины.

— А про нее ты подумал, Дорикэ? — спросил он.

— При чем тут она, мэй, липованин?

— Ударишь ты ножом Добрина, убьешь, а кто пострадает? Жених мертвый, тебя схватят жандармы, отправят в тюрьму, а невеста с кем останется?[17]

И я ушел с твоей дороги, Добрин. Отправился в кабачок дядюшки Теку. И Крюков со мной. Заказал я цуйки, вина, угощал прохожих всех до одного. Цыган потом позвал, велел играть похоронное. Они и играли.

— Это моя свадьба! — кричал я собравшимся и пил.

Пели, играли цыгане, будто хоронили кого, а я пил и плакал. Убивался как по покойнику.

— Кого ты хоронишь, Дорикэ? — спросил меня кто-то.

— Пей, неня[18], на помин моей души. Душу я нынче хороню, отвезу ее на кладбище под проклятым дождем.

— Не к добру дождь на свадьбе, — заметил кто-то, а цыгане все играли. Я напился вдрызг, и мне стало легче.

— К чертовой матери такую жизнь! — крикнул я и обернулся к Крюкову. — Пьешь, липованин? Пей, пей, к черту жизнь!..

— Я непьющий, Дорикэ. Вера мне не позволяет пить.

— Ладно, липованин! Вера есть, и служи ей с честью. Все вы верующие, и я был такой, а теперь не верю. Скажи, липованин, может быть человек без веры?

— Не может, Дорикэ. Но у тебя не вера был», Большой грех женщину заместо бога почитать.

— Дурак ты, липованин! Что мне за дело до бога? Я его видел? Ты мне можешь бога показать? Не можешь. А женщину я вижу, она есть, она мой бог. Она помогает тебе как умеет, когда тяжело. А что делает твой бог, когда человеку плохо?

— Не богохульствуй, Дорикэ, так шутить грех.

— Но-но, липованин, оставь меня в покое. Ты как баптист. А мне наср… на то, чего не вижу, не чувствую. Дай мне Катрину, и мне наср… на все веры мира.

Я не помню, Добрин, что я еще болтал. Пил, заказывал цыганам грустные песни, плакал. Потом я шел по деревне мимо твоего дома. Люди расходились с твоей свадьбы, оборачивались мне вслед. Кто-то сказал Катрине про меня, и она вскочила из-за свадебного стола, подбежала к забору, а вся свадьбе следом за ней. И она сказала мне, Добрин, да ты и сам знаешь, что она сказала, ты стоял рядом с ней:

— Ох, бэдица…

Потом Катрина вернулась за свадебный стол, села на место невесты, но свадьба расклеилась. Люди засобирались по домам, стали расходиться. И я пошел домой. По дороге меня остановил Пожога.

— Прости меня, Дорикэ! — сказал он мне.

— За что, ня Пожога? Какое зло ты мне причинил?

— Большое, Дорикэ! Не загорись моя проклятая лачуга, не потерял бы ты Катрину, не увели бы ее братья домой и не женился бы на ней Добрин.

— Ох, неня, не судьба, видать, мне с ней вместе быть… Говори теперь, не говори…

На пороге дома меня ждал отец. Он взял меня за локоть, отобрал нож.

— Раз не умеешь им пользоваться, какого черта носишь с собой?

Я улыбнулся, потому что вспомнил слова липованина. Он был прав, а не отец.

ИОАНА: Я иду против солнца, оно слепит мне глаза, и я почти не вижу дороги, она мне кажется узкой прямой полосой, добела раскаленной, которая куда-то ведет, но куда, я не знаю. И зачем это мне? Другое у меня, у старой девы, на уме. Узнает правду когда-нибудь село, и моя мать, и мой отец, посмотрим, как они со мной заговорят, а то сейчас они будто не видят меня, будто не слышат, будто я не человек вовсе. Возвращаюсь я домой с поля, с виноградника, с прополки кукурузы, со сбора табака, с ног валюсь от усталости, а мать доброго слова не припасет для меня. С той поры как у меня с Михаем, сыном деда Дорикэ, то было. Не понравилось ей, видите ли, что я парня на смех перед всем селом выставила, чуть ли не силком заманила, а он, бедняжечка, покраснел и сбежал, бросил меня одну на обочине дороги. Когда та история от сельчан дошла до ее ушей, мать остановила меня как-то во дворе и спросила:

— Зачем ты это сделала, Иоана?

Будто сама не знала. Не оступись я, быть бы отцу вдовцом при живой жене, а нам с братом сиротами при матери. Я догадалась, что мать надумала. Она судили по-своему, мол, раз теперь земли у всех поровну, значит, и дед Дорикэ не бедняк больше. А раз не бедняк, что им мешало соединиться, хоть немало лет прошло…

Характер Михая я хорошо знала. Знала, на что иду. Такой уткнет нос в книги — только его и видели. Отец вбил ему в голову, мол, учись, раз не хочешь с мотыгой в земле ковыряться и всякое такое, а сопляк Михай и верил ему. А может, и нет? Бог его знает, как оно там было, но Михай в школе не больно-то надрывался, читал, правда, все время запоем и на собраниях и на уроках, которые ему не нравились. Дед Дорикэ сына не неволил, а нас, бывало, родители силком оторвут от книг, велят побегать, погулять.

— Пускай растет как хочет, — говорил дед Дорикэ, — хозяина из него не выйдет все равно.

Несколько раз я видела Михая на берегу озера. Мы ходили туда стирать белье. Он сидел, бывало, на берегу и не отрываясь смотрел на воду.

— Что ты делаешь, Михай? — спросила я как-то его.

— Ничего. Смотрю.

— И ты видишь что-нибудь?

— Раз смотрю, значит, вижу.

Что он видел в воде?

Случалось, слонялся он один по дороге, погрузившись в свои мысли, ни с кем не здоровался. Кто-нибудь не выдержит, дернет его за рукав, остановит, спросит:

— Ты разве не сын Дорикэ, не тутошний? Может, ты не из нашей деревни?

— Из нашей, неня.

— А меня почему не знаешь?

— Знаю, — отвечал Михай и называл имя прохожего, а тот округлял глаза от изумления.

— Отец тебя учит не здороваться с людьми? Ну что молчишь, Михай? Язык проглотил?

Мальчишка молча вырывался и шел дальше своей дорогой под укоризненное бормотание человека: «Мальцы совсем свихнулись с ихней грамотой, им бы мотыгу в руки да полоть в жару, в зной, тогда б они знали…»

Бедняга Михай порядком натерпелся, пока кончил школу и уехал учиться в Кагул. На учителя. Вернее, уехали они вдвоем с Урсаки. Обоих дед Дорикэ на нош поставил. Урсаки был сиротой. Дорикэ его приютил в доме, вырастил вместе с сыном.

«Где один, там и двоих прокормим», — сказал дед Дорикэ.

Оба приезжали в деревню только летом, на каникулы. Однажды я видела Михая. Он стал высоким, стройным. Красивый парень. Я не могу и сейчас его забыть.

Зачем я позвала тогда его на свидание? Не знаю. Но не только из-за матери… Я сидела на обочине дороги и ждала его. В ту пору тата еще не бросил своих чудачеств с ловлей птиц, и их было видимо-невидимо в клетках, и мне было слышно, как они пели у нас в саду. Когда я увидела тебя, Михай, я встала и, здороваясь, протянула руку. Какие у тебя были мягкие руки! Как у женщины. Мне это не понравилось. Не такие должны быть руки у мужчины.

— Зачем ты меня позвала? — спросил ты, а глаза у тебя были холодные, равнодушные. Это вывело меня из себя. «Что сказать парню, которого ты позвала на свидание? Как ему объяснить, зачем?»

Загрузка...