Отпустили Милехина на четыре часа.
– Опоздаешь – не в очередь в наряд отправлю, – сказал ротный командир, со стуком прикладывая штемпель на пропуск.
Да Милехину и часу было достаточно. Ротному он сказал, что приехали родные из деревни, и, сказавши так, соврал. Хотелось проветриться. В казарме особенно казалось темно от мартовского солнца, от грязных окурков на полу, от стен, серых от грязи. На классной доске (раньше здесь была школа) кто-то белой глиной написал нехорошее слово, а рядом на стене хлебным мякишем был прилеплен плакат: «Колчак несет колбасу, Советы свободу». И когда Милехин захлопнул обитую рогожей дверь и пошел через большой двор на площадь, – ему было тепло, сытно и радостно.
Станция железной дороги была от города верстах в четырех, и через каждые полчаса в город ходила ветка. Милехину не хотелось дожидаться ветки, и он пошел пешком через огромную площадь станции.
Сверху пекло солнце, а снизу морозило. Площадь уже оттаяла, и только бугор дороги лежал грязновато-желтоватой лентой на черной разбухшей земле. За тальниками – прямо на западе – мерзло синел Иртыш, и видны были на нем разорванные кусочки дороги, как клочки бумаги.
– Тронулся ночью, должно, – сказал Милехин.
Но шипящего шума тронувшегося льда еще не было слышно.
«Скоро пойдет».
Милехин улыбнулся и почувствовал радость, словно лед принадлежал ему. Он, шумно бухая мокрыми английскими бутсами, шел по краю дороги, и снег ломался под его ногами. И треск этот доставлял ему удовольствие. Зеленоватая английская шинель, похожая на пальто, и голубые французские обмотки на икрах так не шли к огромной заячьей шапке с ушами и плохой рыженькой бороденке.
Над тальником мелькнула белым крылом чайка.
«Скоро пойдет», – подумал опять Милехин.
На вокзале толпились люди с мешками, большинство женщин; солдаты с жестяными звездочками на шапках; три китайца продавали сигареты и семечки. С крыши капала вода. и часто с тихим звоном падали длинные ледяные сосульки.
Милехин постоял у двери третьего класса. Какой-то комиссар с желтым портфелем подмышкой, проходя, толкнул его и тихо проговорил:
– Извините.
Милехин, чтобы не мешаться, отошел и сел на подоконник. Бегали мимо с фонарями и какими-то черными ящичками железнодорожники, свистели на разные голоса паровозы, стучали буфера вагонов. Сверху, тихо и не спеша, грело и станцию, и грязные вагоны, и набухающую влагой землю большое чистое солнце.
Рядом упала сосулька. Милехин наклонился и поднял ее, – она была без пустоты внутри. Упала вторая, третья – все такие же.
«К урожаю, – подумал Милехин, – налив будет полон и умолот богатый. Штука-а…»
И ему вспомнилось, что снег тает не от солнца, а больше ночью, от земли. И тает дружно.
– К урожаю, – сказал вслух Милехин и. сказавши этак, подумал о деревне.
Подумал, что скотина у него вся ко двору – чалая и бурая, хозяйство идет хорошо. В прошлом году плох был урожай, а нонче должен быть хорош март весь сухой, да вот коли апрель будет в сырости – благодать. А теперь в такое святое время винтовку чисти, а то на часах у какого-нибудь склада стой. Ему стало нехорошо на душе, он поднялся, прошел три раза по перрону и решил итти в роту. В это время его окликнули:
– Кольша!
Милехин обернулся и узнал одного из товарищей по роте, Федьку Никитина. Он месяц назад заболел тифом, и его увезли в больницу. Милехин подошел к нему, и они подержали друг у друга руки.
– Как живешь-то? – спросил Милехин.
– Ничо. В поправку на два месяца в деревню пустили. Поеду сейчас.
– Ты какого уезда-то?
– Татарского, – ответил Никитин с удовольствием. – Через полдня, брат, дома буду. А ты?
Милехин нехотя ответил:
– Ново-Николаевского… Двое суток надо ехать. Ноне поезда-то беда как ходют, а коли с «Максимом», так и всю неделю.
– С «Максимом», верна, – подтвердил Никитин и звонким радостным голосом сказал: – Айда, ко мне чай пить.
Милехин согласился. Когда они шля, Милехин заметил, что Никитина пошатывает от слабости, а с лица он был такой, будто под венец шел. Милехин ему позавидовал.
За чаем Никитин, как и все послетифозные, ел много и угощал Милехина. А Милехин не слышал, что рассказывал ему Никитин про больницу, докторов, а думал о своей деревне.
И когда он вышел из вагона, распрощавшись с товарищем, то решил уехать домой с этим же поездом. Прошло три вагона, хотелось сесть в самом хвосте поезда, но не вытерпел, вошел в вагон, прошел одно купе и в следующем полез под лавку.
В купе сидело пятеро солдат. Один из них, с расщепленным носом, спросил:
– Куда ты?
– Домой, – ответил Милехин.
– А-а… – сказал солдат, а другой, макая сухарь в стакан с чаем, спросил:
– Далеко тебе?
– До Ново-Николаевска. Одну станцию не доехать.
– Далеко. Документов нету?
– Нету.
– И хлеба нету?
Милехин ответил со злостью:
– Ну, нет, а тебе чо?
– Лежи уж, – сказал солдат. – Как-нибудь доедешь.
Два дня пролежал, не вылезая, под лавкой Милехин и на третьи сутки ночью слез на Грачевой. От Грачевой до Крутого осталось пятнадцать верст, и утром Милехин был дома.
Милка завизжала и кинулась под ноги. Гусь испуганно бросился в сторону, под опрокинутые розвальни; на конском черепе, воткнутом на заборный кол, как и год назад, сидел воробей и чистил под крылышками. Сенька выглянул в двери и заорал в избу: – Мамка, батя приехал!
Баба поставила самовар, принесла молока, нарезала калачей и, утирая в кути подолом глаза, спросила:
– Надолго те пустили?
– На двое месяцев, – степенно сказал Милехин, и ему самому поверилось сказанному.
– Война кончилась, што ли?
– Где кончать? По болезни пустили.
– Какая болесть-то?
– А чорт ее знат. Докторам известно.
– Конечно, докторам известно, – всхлипывая, сказала Марья, – уморили человека-то, да еще и не говорят – чем.
– Ладно, не лопшись. Буде.
В деревне спрашивали:
– В кумынию не записался?
Милехин отвечал:
– Брюхом не вышел, говорят.
– Ишь ты… – удивлялись мужики. – А у нас тут бают – в Омске-то усех в кумынию пишут, а кто не хочет, тому затылок бреют и к немцам шлют. Не видал таких?
– Не приходилось, – отвечал Милехин.
– Набродь мутить народ, добра не жди.
Милехин подтвердил:
– Не жди…
Но расспросы скоро кончились. Начался взмет земли, и все пошли на пашню. Весна шла тихая, апрель сырел – падали недолгие, но хрупкие дожди.
– Благодать. – невголос говорил Милехин, чтоб не сглазить. – Оглобля за ночь травой зарастает.
– Дивеса! – охала баба.
Плуг упорно и бойко буравил черную землю. Бурко потел, и от хомута пахло остро и сладко. Поблескивал лемех, поблескивала влажная шерсть на Бурке, и Милехину казалось, что сама отваливается земля – надоело ей лежать. С озер пахло камышами, распускались деревья, а кое-где на них мокрели еще нераспустившиеся почки, похожие на больших жуков.
И как-то не думал Милехин, что в Омске, во 2-м взводе, лежит у его нар винтовка № 45728 и что он совсем не дядя Коля, а Николай Милехин, солдат Красной армии.
Куры сходили с насеста поздно. Баба улыбалась и тихо ночью говорила на ухо Милехину:
– Урожай будет.
– Ладно, – сонным голосом отвечал Милехин, и у нею слегка щипало краешек сердца. Он притискивал к себе бабу и засыпал.
Когда расцвела черемуха, начали сеять. Утром с востока дул легкий ветерок – хорошо, зерна несло к западу, к покою; потом к полудню ветер совсем прекратился – еще лучше. Солнце стояло в теплом красном круге смотрело, как ровно и грузно падают в землю большие желтые зерна.
Потом Милехин пошел в поле и увидал густой зеленый подъем. С вглава прозорного места, на котором он стоял, пашня походила на зеленую коломенскую скатерть. А по краям – акорье – черные, обгорелые лесины, как стаканы с кирпичным чаем.
– Видал ты… – с уважением к себе сказал Милехин и, вспомнив, что дома не поена скотина, пошел домой.
За воротами его встретил Сенька:
– Батя, там стражник.
– Где?
– В горнице… Шапка большая-я… Я боюсь.
– Не укусит, – сказал Милехин, подымаясь на крыльцо.
Милиционер повез Милехина в волость, а оттуда в уездный воинский комиссариат. Из уезда его отправили в губернию, и губвоентрибунал постановил: за самовольною отлучку из Красной армии в момент напряженной борьбы с врагами социалистического отечества конфисковать в пользу государства половину его движимого и недвижимого имущества.