3 года
25 недель
6 дней
Однажды мне приснился действительно сладкий сон, в котором у меня были крылья, сделанные из хрустальных перьев, и я была стройной и красивой, как королева эльфов, созданная из света и чистоты, а также я, вероятно, пукала радугой, чтобы двигаться вперед, но не в этом суть — суть в том, что это был замечательный, крутой сон, возможно, самый лучший в моей жизни. И важнее всего то, что прямо сейчас он мне не снится, поскольку прямо сейчас мне снится сон про гигантского паука.
Он гонится за мной по лесу, и я, вроде как, наложила в штаны, надеюсь, в реальной жизни я не наделала в кровать. Это странная смесь осознаваемого сновидения и ощущаемого страха, поэтому я не могу достаточно сильно испугаться, чтобы проснуться, но я четко понимаю, что довольно напугана.
А затем сон резко меняется.
Паук исчезает, лес исчезает, и я оказываюсь в душе моего старого дома у тети Бет во Флориде. В крошечном домике с зеленой черепицей и плесенью в трещинах, и китайским колокольчиком, висящим над окном ванной. Я на три года моложе, голая, а мой жир очевиден для всего мира: он огромными складками висит на моем животе, бедрах, подбородке. Я лежу в душе, свернувшись не-в-такой-уж-и-маленький комок, мое тело прижимается к эмали, а вода тонкой струйкой льется из насадки для душа. Вода холодная. Не знаю, почему именно это я запомнила, но это так. У тети Бет был солнечный водонагреватель. В тот день я пробыла в душе до тех пор, пока вода не стала холодной.
И я плачу.
На самом деле, ничего нового, мне снилось это и раньше. Однако я впервые наблюдаю за собой от третьего лица, в неестественном внетелесном состоянии. Я знаю этот момент. Я узнаю его где угодно.
Девочка в душе хватается за свой живот, лицо, но ее рука продолжает возвращаться к одному месту — правому запястью. Я знаю, что она чувствует. Это запястье горит. Никакое количество холодной воды не сможет погасить боль, исходящую от него. Позже она наложит на него повязку. Но ей потребуется четыре часа, чтобы подняться. Пять часов, чтобы перестать беззвучно плакать. Шесть часов, чтобы высохнуть и одеться. Шесть часов, чтобы прекратить пялиться на себя в зеркало, пока она принимает решение.
Уходит шесть часов, чтобы девочка решила изменить себя.
Уходит три года, чтобы его голос прекратил звенеть в ее ушах каждый раз, когда она выходит за дверь. И даже тогда он не исчезает. Все еще не исчез.
Через две недели после того дня в душе она перестает есть. Девочка сбрасывает пять фунтов. Затем еще три. Спустя месяц она на десять фунтов легче. Она натягивает на себя слои спортивных штанов и толстовок, затем часами бегает в летнюю восьмидесятиградусную флоридскую жару. Тетя Бет думает, что она спит у Джины дома, но на самом деле она на обочине дороги, за кустом гибискуса, практически теряет сознание от теплового удара. Когда солнце садится и становится прохладнее, она поднимается и снова начинает бегать. Девочка бежит, потому что не может смириться с мыслью о том, кем она была всего шаг назад. Один шаг. Обновленная Айсис. Еще шаг. Новая Айсис. Она воссоздает и оставляет себя позади снова и снова, поскольку она терпеть не может ни одну из них, потому что она терпеть не может девочку, которая думала, что парень, разрушивший ее, мог быть для нее всем. Он был единственным в мире, кто смотрел на нее так, словно она была человеком, относился к ней так, будто она значила гораздо больше, чем мешок с большим количеством кожи. Она редко ест, а если и ест, то только перед тетей Бет, дабы убедить ее, что все в порядке. Но тетя Бет умнее, чем кажется. Однажды они с Айсис разговаривают, и это такой разговор, который обязаны вести тети — о мальчиках. Я помню каждое ее слово, ясно, как день, и это отражается прямо во сне.
— Ты совсем мало ешь, Айсис. — Тетя Бет, со своей нежной улыбкой и ярко-рыжими волосами, убранными под платок, относится ко мне так, словно я ее родная дочка. Я была ребенком, которого она никогда не сможет иметь.
— Я не голодна, — запинаясь, произношу я. А затем в моем животе урчит, и шарада скинута вниз головой с обрыва. Тетя Бет вздыхает:
— Это из-за того парня, Уилла, не так ли?
Мой желудок переходит от бурления к подташниванию. Я вздрагиваю. И это очень важно. Это первое вздрагивание при звуке его имя. Первое из сотен.
— Вы расстались? — мягко спрашивает она. Я пожимаю плечами, словно это ничего не значит, но это не так, еще как значит, это единственная вещь, которая имеет значение…
— Я с ним не расставалась. Это он порвал со мной. Меня типа бросили. Ты ведь знаешь, как это бывает.
— Ох, — она обнимает меня за плечи. — Да, знаю, конечно, знаю.
Наступает оглушительная тишина. Океан плещется всего в полумиле от нашей крохотной, безвкусной, пляжной лачуги. Солнце пробивается сквозь окно, кидая бирюзовые и изумрудные тени по кухне, когда проходит через стоящую на подоконнике коллекцию стеклышек, найденных на берегу океана.
— Всякий раз, когда кто-то меня бросал, — начинает она. — Я садилась и составляла список.
— Список чего? Способов самоубийства?
— Нет. Я составляла список характерных черт для мужчины моей мечты. Заканчивая его, я всегда чувствовала себя лучше.
— Звучит глупо.
— Конечно, это глупо. В том-то и дело. Предполагается, что эта глупость заставит тебя смеяться! — Я сжимаю губы. Тетя Бет подталкивает меня плечом. — Ну? Давай. Опиши мужчину своей мечты.
Я несколько мучительных секунд обдумываю это.
— Я хочу, чтобы он мог наизусть произнести алфавит задом наперед, о-о, и быстро. Он будет делать замечательные сахарные пончики с корицей. Он будет уметь скакать на скакалке миллион раз без перерыва. У него будут ярко-зеленые глаза, а еще он будет левшой и мастером неизведанных и потерянных искусств игры на окарине.
— Он нереален.
— В этом и суть! — настаиваю я. — Он — мужчина моей мечты, так? А если мужчины моей мечты не существует в реальности, тогда он не сможет причинить мне боль. Он не сможет заставить меня влюбиться, а затем разбить мое сердце.
— Ох, Айсис, — тетя Бет гладит меня по коленке. — Ты не должна так думать. Не все из них ранят тебя.
— Он будет действительно добрым, — улыбаюсь я, смотря на свои руки. — Он будет называть меня самой красивой девушкой, которую когда-либо встречал. Это еще более нереально. Что ж. Итак, вот. Вот он. Он не существует, и никогда не будет существовать. Так что я в безопасности!
Сон меняется. Кухонный стол исчезает. Тетя Бет исчезает. И я резко переношусь на четыре месяца вперед. Четыре месяца на грани обморока и шарканий по школе только на куске хлеба и сельдерее. Мне не нужна еда. Слово «уродина», звучащее в моей голове, поддерживает намного лучше, чем какие-либо калории.
К этому времени тетя Бет все замечает, впрочем, как и все остальные.
Позавидовав, Джина уезжает на неделю в Коста-Рику и возвращается похудевшей на пятнадцать фунтов. Но никто этого не замечает. Не тогда, когда Айсис Блейк за шесть месяцев похудела с двухсот фунтов до ста двадцати. Безымянный замечает. И теперь, вместо того, чтобы игнорировать, он смеется надо мной со своими друзьями, когда я прохожу мимо. Ухмыляется. Насмехается. Он думает, что я сделала это для него.
Я (не) сделала это для него.
У меня так и не появился шанс набраться смелости, чтобы выплеснуть всю свою злость ему в лицо. Я чувствую, как эта злость копится в моем животе, словно все еще теплые тлеющие угольки негодования. Но затем приезжает моя мама. Однажды я захожу в дом и вижу, как тетя Бет с мамой пьют чай и обсуждают мое будущее. Конечно, они спрашивают мое мнение. И я говорю, что хочу уехать. Огайо — идеальное место, чтобы начать все сначала. Любое место, где никто меня не знает — идеально, чтобы начать все сначала. Любое место, где нет Безымянного.
Это сон, но он больше похож на мою жизнь. Она не совсем точно воспроизведена: цвета слишком яркие, а лица размытые. Но это именно то, что произошло.
Я просыпаюсь в белоснежной, больничной палате. Просыпаюсь с осознанием того, что сбежала, как маленький трус.
Я совсем не изменилась.
Я в безопасности. Мой счетчик в безопасности. Три года, двадцать пять недель, шесть дней. Я по-прежнему в безопасности.
Но я совсем не изменилась.
Айсис Блейк из Носплейнс, штат Огайо, все та же толстая, трусливая, четырнадцатилетняя девочка, свернувшаяся в душе. Только немного старше. Немного легче. И немного глупее.
Везде темно, наверное, середина ночи. Я встаю с больничной кровати и натягиваю куртку. Выйти зимой на улицу в Огайо похоже на самоубийство — полнейшее безумие, но я все равно это делаю. Терпеть не могу эту крохотную комнату. Она пытается задушить меня всеми своими гудками и улыбающимися постерами детей, которым делают вакцину против гриппа. Кто улыбается, когда видит иглу длинной в пять дюймов?! Психи, вот кто.
Я пообещала Наоми, что не воспользуюсь окном, чтобы проникнуть в детское отделение. Но в последний раз, когда я проверяла: коридор определенно не являлся окном, а коридор ведет прямо в детское отделение. Я просто никогда им не пользуюсь, потому что он рядом с комнатой Софии, и это единственное место, где Наоми будет искать меня, если увидит, что я отсутствую в кровати. Я кладу подушки под одеяла на своей койке, вытаскиваю из-под матраса четыре оставшиеся упаковки желе, которые накопила, и выскальзываю за дверь. В коридорах тихо. Я приспосабливаю стаканчики с желе, засунув их в свой бюстгальтер. Останавливаюсь, чтобы полюбоваться своей немаленькой, разноцветной грудью и чувствую одинокую слезинку, вытекающую из глаза. Красивая.
Но вернемся к делу. У меня есть немного желатина, который нужно засунуть в горла нескольких детишек. Мне только нужно попасть за угол и я…
Шиплю и прижимаюсь к стене. Мимо проходит группа интернов, которые несут кофе. Я быстро подавляю порыв стать радикальной. Безусловно, я хочу скользить за ними по полу в своих тапочках, как Джеймс Бонд, тихо и плавно, но я также хочу увидеть детей. Слишком многое зависит от этого. Поэтому я, как прихрамывающий, первоклассный обычный шпион крадусь за ними, делая при этом пируэты.
И именно тогда я слышу это. Такой звук, словно где-то вдалеке умирает кот, но когда я все ближе и ближе подхожу к детскому отделению, понимаю, что это человек. Кто-то кричит, будто его разрывают на части. В пустом коридоре это звучит невероятно жутко, и я начинаю думать, что, возможно, моя жизнь превратилась в фильм ужасов, и девочка с длинными, черными волосами увеличит мой телефонный счет, поскольку позвонит мне сказать, что я умру через семь дней, но затем позади меня раздается шарканье шагов, и я прячусь за каталкой. Наоми и несколько медсестер, задыхаясь, торопятся на крик.
— Кто забыл проверить ее показатели? — спрашивает одна из медсестер.
— Никто не забыл. Фенвол сказал полностью игнорировать изменение, — пыхтит Наоми. — Но вместо этого кто-то обязан был дать ей Паксил[8]. Триша?
— Это не я! — настойчиво утверждает Триша. Первая медсестра вздыхает.
— Господи, Триша, опять…
— Вы знаете, как сложно ее убедить принять таблетки? Когда она такая? — шипит Триша.
— Ты хотя бы позвонила ему?
— Конечно! Он единственный, кто может ее успокоить…
Они пробегают мимо и оказываются вне пределов моей слышимости. Должно быть, они говорили о другой Софии. Льстивая, которую я знаю, всегда слушает медсестер. Они ее любят. Она точно никогда не отказывалась принимать лекарства.
Я медленно подхожу ближе к двери, из которой доносится крик. Медсестры закрыли ее, но сквозь стены все слышно.
— Почему ей разрешили уйти? — раздается крик. — Почему ей разрешили, а мне нет? Я хочу уйти! Отпусти меня! Не трогай меня! Убери от меня свои руки, грязная сука!
Я узнаю этот голос. София. Но это не может быть правдой. София не может так грубо и жестоко разговаривать…
— Я ненавижу ее, я ненавижу всех вас! Я чертовски ненавижу тебя! Отойди от меня! Оставь меня в покое!
Все слова звучат так неправильно. Я тихонько всматриваюсь из-за угла в крохотную щель окна, которое незащищено занавеской. Мне видно совсем немного: ноги Софии, колотящие по кровати, пока медсестра пытается ее удержать. Вижу, как подходит Наоми со шприцом в руке. София борется, ее кровать трясется, поскольку она сильнее бьет по ней ногами. А затем ее ноги двигаются медленнее. Крик становится более тихим, хриплым, я едва слышу ее через стекло.
— Пожалуйста, — всхлипывает София. — Пожалуйста. Я хочу, чтобы Талли вернулась. Пожалуйста, просто верните мне Талли.
Одна из медсестер направляется к двери. И я отступаю за угол. Сколько бы любопытство ни сжигало меня изнутри, я не могу больше подслушивать, а то окажусь в дерьме поглубже, чем смотритель слонов в цирке. Я поднимаюсь по лестнице, которая ведет в детское отделение, не оглядываясь назад. Беспорядок, который устроила София, является идеальным прикрытием — у входа даже нет охранника. Спальная комната заставлена кроватями; на каждом изголовье красуются наклейки и разноцветные рисунки губкой. Игрушки и книги кучей лежат на полу, а мягко попискивающие мониторы светятся в темноте.
Джеймс первым замечает, что я пришла. Он садится и тихонько шепчет:
— Айсис? Это ты?
— Да, — шепчу я. — Привет.
Он показывает на мою грудь, его лысая голова сияет в слабом свете от монитора.
— Что у тебя с грудью?
— У меня всегда были такие формы!
Джеймс закатывает глаза. Я смеюсь и сую ему стаканчик с желе. Он открывает упаковку и выхлебывает его залпом. Я медленно подхожу к кровати Миры и аккуратно помещаю желе на ее лоб. Она сонно открывает глаза и стонет:
— Айсисссссс. Холодно же.
— Тогда поторопись съесть его.
Они нетерпеливо набивают сахаром свои рты, а я прочищаю горло, пытаясь подобрать слова для прощания.
— Слушайте, — произношу я. — Меня завтра выписывают.
— Ты уходишь? — фыркает Мира.
— Да. Мне стало лучше, — улыбаюсь я. — Прямо как вы и хотели.
— Я не хочу.
— Ты хочешь. Хочешь и не смей позволить мне поймать тебя на том, что это не так.
— Ты будешь навещать нас?
— Небо светло-голубого цвета? Конечно же, буду! — я даю ей щелбан. — Вместе с игрушками. Я собираюсь принести несколько крутых, новых игрушек на твой день рождения и на день рождения Джеймса, и на день рождения Мартина Лютера Кинга, и на мой день рождения, потому что, если честно, эти потрепанные, маленькие, подержанные игрушки не соответствуют вашему титулу.
Мира ухмыляется. В коридоре зажигается свет, и я ныряю за ее кровать.
— Охранник! — восклицаю я. — Дерьмо! Хватаем грибы. Шиитаке[9].
— Шиитаке, — повторяет Джеймс. Я даю ему подзатыльник.
— Эй! Это плохое слово.
— Но это гриб! Нет ничего плохого в грибах!
— Ты играл в Марио? В грибах все плохо.
— Он идет сюда, чтобы проверить, — шипит на меня Мира. Охранник так близко, что я слышу бряцание его ключей.
— Ладно, все успокоились. Не паникуем. Огосподичтояделаюсосвоейжизнью. Не паникуем!
— Мы не паникуем! — настаивают они вместе.
— Точно! Хорошо! — выдыхаю я через нос и бросаюсь к окну. Мне всегда было сложнее спускаться вниз, чем залезать наверх, но это единственное место в комнате, где можно спрятаться; каждый предмет мебели здесь предназначен для ребенка, поэтому очень маленький. Я открываю окно и прыгаю, зацепляясь кончиками пальцев за подоконник. Мои конверсы скребут по цементной стене, холодный, зимний воздух пощипывает мою задницу, которая висит в четырнадцати футах над верной смертью, ну, или, по крайней мере, над сломанными коленными чашечками. В полнейшей тишине скрипит открывающаяся дверь. Детки хорошо притворяются спящими.
— Кто оставил окно открытым? — слышу я бормотание охранника. Мое сердце взмывает до горла. Он подходит, а я молюсь любому Богу, который меня слушает, чтобы охранник не заметил мои пальцы. Должно быть, на этот раз я молюсь правильно! Он вообще не замечает моих пальцев! Вместо этого просто любезно закрывает окно, сталкивая их с подоконника. Я хватаюсь за оконный карниз, но он невероятно крошечный и скользкий, я борюсь, мои руки болят…
Я могу думать только о том, как упасть настолько элегантно, чтобы мое тело не выглядело глупо, я пересмотрела миллион криминальных телепрограмм и, честно говоря, экзистенциалистская паника не является причиной не попытаться сгруппировать свое тело в последний момент так, чтобы при падении оно приняло эффектную позу. Это же ваша последняя поза! У вас есть моральное обязательство сделать ее потрясающей! Ну, или, по крайней мере, не отвратительной.
Я могу принять позу Бейонсе, но одна вещь по-прежнему мучает меня.
Я умру.
А это бесконечное количество слов «очень» не хорошо.
Мои пальцы соскальзывают с карниза. Но внезапно на моем запястье чувствуется давление, поскольку кто-то его хватает. Мое тело раскачивается, и твердый цемент сталкивается с моим животом, царапает локти. И я смотрю в ледяные голубые глаза, затененные растрепанными, золотисто-коричневыми волосами.
— Т-ты! — бормочу я.
Джек затягивает меня обратно через окно, Мира и Джеймс, широко раскрыв глаза от шока, стоят по обе стороны от него.
— Ты чуть умерла, — дрожащим голосом шепчет Мира.
— Мы такие: «ЭЙ», охранник такой: «ПОКА», а Джек вошел и такой: «ЧЕРТ»! — кричит Джеймс.
Джек выпрямляется. Я встаю на трясущиеся ноги и размышляю о жизни и об удивительном факте, что у меня по-прежнему есть жизнь, о которой можно размышлять. Джек замирает, когда наши глаза встречаются, затем резко разворачивается и уходит. Я бегу и встаю между ним и дверью. И мы долго смотрим друг на друга, какое-то невысказанное бремя опускается на мои легкие. Адреналин обжигает вены, и искривленная боль прорывается через грудную клетку. Я не могу отвести взгляд. И вовсе не из-за того, что он так красив. Просто он выглядит таким… печальным? И эта печаль конденсируется в стрелу, которую он выстрелил в меня своими идиотскими антарктическими глазами.
— Как…
— Я шел за тобой по коридору. Я следил за тобой. У меня есть особый талант узнавать, когда ты собираешься сделать что-то глупое, — резко отвечает Джек.
— Почему…
— София. Я пришел в больницу из-за нее. Теперь отойди.
Джек пытается обойти меня, но я останавливаю его при каждом повороте.
— У меня за плечами годы практики, я ведь была толстой, а мы очень хорошо умеем блокировать. А также невероятно плавучи в соленой воде.
— Дай мне пройти.
До меня доносится запах мяты и меда — тот же самый сбивающий с толку запах, который я сегодня обнаружила в своих воспоминаниях.
— Видишь ли, думаю, я не должна пропускать тебя, поскольку ты реально плохой парень, а логика обуславливает, что плохое не должно быть рядом с хорошим, поэтому, по сути, София не нуждается в том, чтобы ты был рядом.
Он усмехается:
— Ты понятия не имеешь, о чем гово…
— Ты поцеловал меня, — говорю я. — София сказала, что ты меня поцеловал. И я вспомнила это. Немного. Однако даже если ты и спас нас с мамой и вытянул меня с карниза, я не могу простить тебе то, что ты причинил боль Софии таким образом. Я не могу простить тебе то, что ты поцеловал кого-то, кто тебе даже не нравится. Это, вероятно, и мне тоже причинило боль. Ты причинил боль многим людям, не так ли?
Мира и Джеймс наблюдают за нами, наши слова, как мячики пинг-понга, за которыми неизбежно следуют их головы. Джек абсолютно бесстрастен и молчалив, словно недавно вытертая классная доска. Я не могу прочитать его. Однако я замечаю, как крохотные остатки предубеждения уступают дорогу шоку, а затем его лицо превращается в ледяную маску раздражения.
— Уйди дороги, — повторяет он, смертельным тембром.
— Нет. Слушай, я — хороший дракон. Твой маленький-каким-то-образом-еще-продолжающий-функционировать мозг знает, что такое дракон?
— Он покрыт чешуей! — выдает Джеймс.
— И дышит огнем! — добавляет Мира.
— Я дракон, — говорю я. — А София принцесса. И моя работа — охранять ее от таких, как ты.
Джек приподнимает бровь.
— Как я?
— Плохих принцев. Таких, которые могут навсегда разрушить принцессу.
Ледяные голубые осколки его глаз темнеют, затуманиваются. По его глазам проще читать, чем по лицу, к сожалению, не намного. Это гнев? Вина? Разочарование? Нет. Ничего из этого. Это беспомощность.
— Ты опоздала. Я уже разрушил ее навсегда, — произносит он и проходит мимо меня, толкая с такой силой, что у меня не остается времени его блокировать. Проходит немало времени, после ухода Джека, прежде чем Мира решает заговорить:
— Они иногда вызывают его. Наоми это делает, когда София становится действительно безумной.
— Что ты имеешь в виду?
Джеймс ерзает, смотря себе под ноги.
— Иногда… иногда она становится странной. И сумасшедшей. А когда мы спрашиваем Наоми об этом, она отвечает, что это кричит кто-то другой, не София. Но это ее голос. Затем они звонят Джеку, и он всегда приходит, абсолютно в любое время, тогда она успокаивается и снова становится тихой.
Я наблюдаю, как фигура Джека становится меньше, пока он идет по коридору.
Она помнит.
Айсис Блейк помнит меня.
Мир для меня не движется. Он остановился в ту ночь в средней школе. Он затрясся, когда Айсис впервые ударила меня, и каждый день моей борьбы с ней он переворачивался вверх дном. Затем на протяжении недель все было неподвижно. Недель, которые ощущались длиннее, чем года.
Сегодня мир покачнулся, и он раскачивается от ее имени, ее полного решимости непоколебимого лица в тот момент, когда она посмотрела мне в глаза и сказала, что я плохой принц. Сегодня он качается, потому что она, может быть, и подумала, что я ужасен (ты ужасен. На твоих руках кровь и ты ужасен), но она помнит меня. Маленький фрагмент старой Айсис — той, которая меня знала и презирала несколько месяцев назад — засветился в ее глазах. Хоть она и ненавидит меня, но она помнит меня.
Она помнит поцелуй (поцелуй… какой именно поцелуй? Первый поцелуй, который был фальшью или настоящий в доме Эйвери?).
Сегодня мой мир качается. Не сильно. Но он движется под моими ногами, напоминая мне, что я действительно жив. Я не ледяной. Я не урод и не монстр. Я не тот, кого люди боятся или избегают. Я просто человек, и я совершал плохие поступки, но мир движется, и я всего лишь человек. Я не неприкосновенный, не исключение. Я тоже могу сильно увлечься.
Увлечься Айсис Блейк.
Когда подхожу к больничной палате, которая мне более знакома, чем собственный дом, из нее выходит Наоми, ее волосы растрепаны, а халат измят. От локтя до запястья на ее руке красуется царапина. Она не глубокая, но красная, воспаленная и очень заметная.
— Настолько плохо? — спрашиваю я.
Наоми качает головой.
— Понятия не имею, почему она… такого не было целый месяц, а сейчас…
— Должно быть, что-то ее расстроило, — произношу я и пытаюсь пройти мимо нее в палату. — Позволь мне поговорить с ней.
— Она спит. Триша ввела ей успокоительное.
Восторг от понимания того, что Айсис помнит меня, исчезает. Я чувствую, как во мне закипает темная ярость, но Наоми отступает:
— Джек, послушай. Послушай меня. Это единственное, что мы могли сделать. Она угрожала поранить себя ножницами.
— И откуда, интересно, они у нее… — собственный гнев душит меня. — Почему вы позволили ей их иметь?
— Я не позволяла! Ради всего святого, ты ведь хорошо меня знаешь! Не имею ни малейшего понятия, где она их взяла, но они были у нее, и все, что мы могли сделать: остановить ее прежде, чем она смогла бы нанести себе реальный вред. — Страх заменяет гнев, наслаиваясь на нее, словно отвратительный торт. Я едва могу открыть рот, чтобы заговорить, но слова каким-то образом ускользают. — Должно быть, она из-за чего-то расстроилась. Ей стало намного лучше. Ты ведь знаешь, что она не сделала бы это, пока кто-нибудь не сказал бы ей нечто, что могло ее расстроить.
Наоми машет уставшей рукой, указывая на спящую в кровати Софию, которая укрыта белыми одеялами. Такая идеальная. Такая мирная.
— Можешь поговорить с ней, когда она проснется. Но моя смена заканчивается через пять минут.
Я замечаю мелкие морщинки у нее под глазами, мешки от переутомления, которые получают все медсестры за время своей длинной и стрессовой карьеры. Она так устала. Она была лучшей медсестрой Софии, единственной, которая ей действительно нравилась и которой она доверяла.
— Извини, — бормочу я.
Брови Наоми взлетают чуть ли не до небес.
— Прости? Что за странное слово ты только что сказал?
— Не заставляй меня говорить это дважды.
Я захожу в палату, закрывая за собой дверь. И наблюдаю сквозь матовое стекло больничной ширмы, как уходит Наоми, ее ухмылка очевидна даже через непрозрачный предмет.
Комната полутемная и тихая, за исключением пиканья мониторов, которые отрывисто выдают ее жизненно важные показатели. Каждый букет, который я дарил ей в течение этого года, все еще находится в палате — поникший, потемневший и ни на йоту не привлекательный. Но она хранит их все. В каждой вазе полно воды и они все расставлены в хронологическом порядке.
И тогда вина наносит мне удар, словно железный молот, в грудную клетку. Я не навещал ее две недели. Она осмотрительно оставила двухнедельный пробел в линии цветов, две пустые вазы ждали, когда я принесу им цветы, чтобы они могли послужить своей цели.
Я позволил чувству вины за то, что не смог спасти Айсис, доминировать над долгом по отношению к Софии. А это непростительно.
Как я могу быть настолько взволнован из-за девушки, вспомнившей поцелуй, когда девочка, которой я нужен, страдает?
Эгоистичный ублюдок.
Я осторожно присаживаюсь на край кровати. Белые простыни сминаются, как снег под моим весом и нежно очерчивают контур ее тела. Она гораздо худее, чем я помню. Каждая ее косточка торчит, как у птицы, она такая хрупкая и тощая. Скулы острые и четко выделяются. Больше нет и следа розового оттенка, который я привык видеть во время нашего взросления. Все это ушло после той ночи много лет назад.
— Я действительно плохой принц, — бормочу я, убирая волосы с ее лба. Она переворачивается и приглушенно бормочет:
— Талли…
Я сжимаю в кулак простыни, и литой гвоздь беспокойного раскаяния прокалывает мои внутренности, начиная от моего сердца, затем продвигается к легким, животу, задевая все на своем пути.
Талли.
Наша Талли.
«Ты причинил боль многим людям, не так ли?»