Разлад

В 1859 году У. П. Фрит[174] написал портрет Диккенса. «Жаль, что у него такое неспокойное и озабоченное лицо, — сказал Эдвин Лэндсир, увидев этот портрет. — И слишком отсутствующий и тревожный взгляд. Хотелось бы хоть когда-нибудь увидеть, что он спит или хотя бы спокоен». Диккенс высказался по этому поводу еще более определенно: «Похоже, как будто мне только что сказали, что горит соседний дом, но сосед — мой смертельный враг, а его дом не застрахован». Да, первые два года после разрыва с женою он представлял собой не слишком привлекательное зрелище; во всяком случае, ясно, что своей дочери Кэти он причинил много страданий, усердно разыгрывая роль обиженного супруга. Вскоре после ухода Кэт он поссорился с Теккереем. Правда, в их отношениях и раньше чувствовалась известная неловкость, но в другое время у Диккенса хватило бы самообладания, чтобы вести себя более осмотрительно и, быть может, избежать разрыва.

С 1836 года, когда Теккерей вызвался иллюстрировать «Пиквикский клуб», и до 1847 года, когда вышла в свет его знаменитая «Ярмарка тщеславия», они с Диккенсом были, что называется, приятелями: бывали друг у друга на обедах, встречались у общих знакомых и не раз в кругу друзей вместе «слышали, как бьет полночь»[175]. В то же время их воспитание, среда, привычки, взгляды и склонности были совершенно различны, и если говорить о характерах, у них нельзя было обнаружить ни одной сходной черты. Теккерей не был сыном своей эпохи, восемнадцатый век был ему гораздо ближе по духу. Ему бы хотелось писать с тою же свободой, что и Филдинг. Самодовольный и респектабельный викторианский век раздражал его. Он досадовал на приличия, мешавшие ему откровенно писать о проблемах пола. Чувствуя, что в угоду общепринятым вкусам ему приходится портить свои книги, он делал вид, что не придает им особенного значения, подтрунивал над собратьями по перу, покровительственно относился к читателям, всем своим поведением давая понять, что быть джентльменом для него важнее, чем гением. Вот что говорит он о своем искусстве устами Гоуэна из «Крошки Доррит»: «Что поделать, я не могу не предавать свою профессию на каждом шагу, хотя, ей-богу, люблю и почитаю ее всем сердцем». Могла ли такая позиция не злить Диккенса? Этот чувствовал себя в своем девятнадцатом веке как рыба в воде, как бы ни бранил его. К своей работе он подходил чрезвычайно серьезно, считал ее важнее всего на свете, гордился своей профессией не меньше, чем самим собою, и к таланту испытывал куда больше уважения, чем к родословной. Несходство обнаруживалось даже в том, как они здоровались. Теккерей вяло протягивал мягкую руку; Диккенс отвечал энергичным, крепким рукопожатием.

Теккерей признался однажды, что никогда не ставит перед собою определенной цели и не знает заранее, что будет делать. Этой несобранностью, отсутствием твердых убеждений, уверенностью в том, что он опоздал родиться, объясняются частые недоразумения и досадные промахи в его отношениях с другими людьми. Вот несколько примеров:

1. Однажды в Париже он предложил Маколею явиться на какое-то торжественное сборище, обменявшись с ним ролями. Маколей выдаст себя за автора «Ярмарки тщеславия», а Теккерей объявит себя знатоком английской истории. И когда Маколей не ответил на это предложение радостным согласием, Теккерей искренне удивился.

2. Диккенс и Форстер отмечали 2 апреля два знаменательных события: Форстер — свой день рождения, Диккенс — очередную годовщину со дня своей свадьбы. «Поздравляю Вас с днем рождения, Диккенса — с днем свадьбы и был бы счастлив поздравить вас обоих с предшествующим днем», — написал Теккерей своему весьма сомнительному другу Форстеру.

3. Разбирая достоинства одной из книг с рисунками Джона Лича, Теккерей сказал: «Попробуйте представить себе номер «Панча» без личевских иллюстраций. Чего он будет стоить? Ученые мужи, которые печатаются в этом журнале, должны понимать, что, не будь Лича, им не имело бы смысла даже браться за перо». Так как он сам одно время тоже сотрудничал в «Панче», его бывшие коллеги сочли это замечание в высшей степени оскорбительным.

4. Теккерей обещал прислать Макриди свою «Ярмарку тщеславия», и действительно, в один прекрасный день актер получил этот роман с автографом, адресованным... его супруге. По этому поводу Макриди пишет в своем дневнике: «Недоволен выходкой Теккерея, быть может и неумышленной, впрочем, едва ли».

5. Теккерей был в дружеских отношениях с Генри Тейлором и его женой. Тейлор был очень богат, писал плохие стихи и был хлебосольным хозяином, нередко потчевавшим Теккерея за своим столом. Едва ли он получил большое удовольствие, увидев в «Панче» юмореску знаменитого сатирика, посвященную некоему Тимотеусу. Встретившись как-то раз с очень хорошенькой девушкой, Тимотеус (читай: Тейлор) почувствовал «восхищение, которое при виде ее не может не ощутить человек со вкусом. Не будь миссис Тимотеус особой в высшей степени рассудительной, она могла бы, пожалуй, приревновать великого барда к юной красавице. Однако обворожительная миссис Тимотеус сама так прелестна, что может позволить себе простить этот недостаток другой женщине. Более того, она с примерным благоразумием говорит (быть может, чуточку слишком горячо), что сама вполне разделяет восхищение блистательного Тимотеуса». И Тейлор и все его друзья великолепно знали, о ком идет речь. Миссис Тейлор, — как видно, несколько менее рассудительная, чем считал автор юморески, — бушевала от ярости. Теккерей, твердо рассчитывавший на то, что к его очерку отнесутся с милой улыбкой, был поражен, узнав, что Тейлорам почему-то не смешно. Ему пришлось принести супругам самые глубокие извинения, которые были приняты.

Жертва своеобразного теккереевского юмора обычно оказывалась в положении человека, у которого на улице ветром сдуло шляпу. Он чувствует себя преглупо, кипит от ярости, но вынужден притворяться, что погоня за шляпой доставляет ему не меньше радости, чем зевакам, которые скалят зубы по сторонам. Теккерей писал литературные пародии на Бенджамина Дизраэли, на Чарльза Левера и Бульвер-Литтона, и хотя все они старались делать вид, что это очень забавно, ни один никогда не простил Теккерея, которого их упорная неприязнь приводила в недоумение. Как приятно прощать тем, кто согрешил против тебя! Какой это неисчерпаемый источник самодовольства! Теккерей же обладал качеством более редким: он прощал тех, против кого согрешил сам. Он уж совсем было собрался написать пародию на Боза — надо же было дать и тому возможность проявить свое великодушие! Но владельцы «Панча» решили, — возможно, не без участия Боза, — что дело и так зашло слишком уж далеко. Нужно сказать, что Диккенс был вообще весьма нелестного мнения об этих пародиях и однажды даже просил передать Теккерею, что они «не делают чести ни литературе, ни литераторам и их следовало бы предоставить неудачникам, писателям второго сорта». И все-таки для нас в Теккерее есть что-то очень симпатичное — в его опрометчивости, оплошностях, в безыскусственности, с которой он подходил к людям. Да это и в самом деле был милый человек, мягкий, добрый и простодушный, — близкие друзья любили его, а обе дочери просто обожали. Подобно многим людям, которые не слишком щадят чувства других, он был чрезвычайно чувствителен, если дело касалось его самого, и был бы, наверное, весьма озадачен, если бы те, кого задел он сам, проявили такую же обидчивость. Но у него был счастливый характер: его успех казался ему чудом, за которое он не переставал благодарить судьбу. Щедрости его не было границ: он давал деньги всякому, кто попросит, и в этом опять-таки сильно отличался от Диккенса. Тот ради друга или дела был готов хлопотать и стараться, не жалея ни сил, ни времени, но деньги давал далеко не всякому. Теккерей, наоборот, увидев человека в беде, был готов отдать все до последнего гроша; но если нужно было написать рекомендательное письмо или вообще проявить энергию, сделать над собою какое-то усилие, он часами брюзжал, ворчал и откладывал со дня на день и с недели на неделю.

В отношениях Диккенса и Теккерея всегда чувствовалась некоторая натянутость, грозящая в один прекрасный день перерасти в неприязнь. Правда, когда Теккерей приходил в гости к Диккенсу, это еще бывало вполне сносно, потому что Диккенсу сам бог велел быть хозяином, а Теккерей был идеальным гостем. Но и тут не все обходилось гладко. На прощальном банкете в честь Макриди Диккенс появился в синем фраке с шелковой отделкой и медными пуговицами, черном атласном жилете и богато вышитой рубашке с белым атласным воротником. «Да, — заметил Теккерей своему соседу, — негодяй красив, как бабочка, особенно в районе манишки». Во всех прочих случаях жизни им было трудно найти общий язык. Диккенс был человек деловой и практический; Теккерей ненавидел дела и ничего в них не смыслил. Диккенс был энергичен; Теккерей — ленив. Диккенсу нужны были овации бедняков; Теккерею — аплодисменты богатых. Гордому и самоуверенному Диккенсу было наплевать на аристократическое общество; Теккерею нравилось быть его любимцем и баловнем. Теккерею было совершенно необходимо женское общество, ему было так же легко и приятно в окружении дам, как Диккенсу — в мужской компании. Это, несомненно, объяснялось тем, что их детство протекало совершенно по-разному: Теккерей был единственным сыном, основательно избалованным матерью. Диккенс вырос в большой семье, и его матери было не до нежностей. Даже в клубе они вели себя удивительно непохоже: Теккерей, как человек праздный, торчал где-нибудь в баре, библиотеке или бильярдной, либо болтал, либо, сидя в кресле, засыпал или прятался за развернутой газетой. Диккенс терпеть не мог терять времени зря и приходил в клуб только по делу — обычно на деловое свидание. Теккерею в гостинице или клубе даже работалось лучше; Диккенсу нужны были абсолютная тишина и уединение. Завсегдатаи Гаррик-клуба заметили, что если один из них заходил в комнату, где разговаривал или сидел за книгой другой, вновь прибывший оглядывался по сторонам, как будто ища забытую вещь или нужного человека, и уходил. Они явно чувствовали себя неловко друг с другом, так как любили говорить о разных вещах: Теккерей был склонен потолковать о литературе и живописи, Диккенс предпочитал театральные сплетни, рассказы о преступлениях и преступниках или анекдоты.

Но вот в их отношения вкралось нечто новое, в чем ни тот, ни другой не был повинен. Вышла в свет и прогремела на всю страну «Ярмарка тщеславия». Наконец-то — обрадовались в клубах — появился роман, написанный джентльменом для джентльменов. Этот клич подхватили некоторые критики, и литературный мир раскололся на два лагеря — сторонников Теккерея и приверженцев Диккенса. Невольные жертвы этой «гражданской войны» попали в атмосферу искусственно раздуваемого антагонизма. Почитатели превозносили каждого из них как величайшего писателя эпохи. Теккерей совершенно искренне считал Диккенса талантливее себя. Диккенс не менее искренне был совершенно равнодушен к произведениям Теккерея. Однако из-за шумихи, поднятой почитателями, из-за нелестных сравнений и лживых слухов, перелетающих из лагеря в лагерь, Диккенса стало раздражать то обстоятельство, что у него появился серьезный соперник, а Теккерей поверил, что собрат по перу завидует его успеху. Впрочем, обоим было чем утешиться: Диккенса, должно быть, радовало сознание того, что его книги расходятся десятками тысяч экземпляров, а книги соперника — только тысячами. Теккерей мог тешить себя мыслью о том, что люди со вкусом отдают предпочтение ему. И все-таки автор бестселлера20 всегда завидует престижу изысканного интеллигента, а последний — популярности бестселлера. Стоит ли удивляться, что Диккенс и Теккерей при встрече друг с другом не испытывали особенного восторга?

Фантазеру недолго сделать из мухи слона, и Теккерей в письме к своей матери говорит, что до того, как появилась «Ярмарка тщеславия», он пользовался в кругу литераторов любовью, но, когда он стал знаменит, многие (Джеролд, Эйнсворт, Форстер, Бульвер и Диккенс) стали относиться к нему либо неприязненно, либо недоверчиво. «Как печально видеть мелкую зависть в великих мудрецах и наставниках мира сего!.. Я уже с трудом понимаю, чем руководствуются люди — да и я сам — в своих поступках». Но не только успех был причиной того, что писатели недолюбливали Теккерея, — отчасти это объяснялось его неожиданными выходками, а еще больше тем, что он внезапно начинал изображать из себя бог весть какого аристократа. Ему доставляло какое-то странное удовольствие разыгрывать джентльмена среди артистов и артиста в обществе джентльменов, отчего и те и другие невольно чувствовали себя слегка пристыженными. «Мне больно, что наши коллеги раскрашивают себе лица и кривляются для того, чтобы помочь неимущим собратьям», — так можно выразить отношение Теккерея к спектаклям Диккенса в помощь Литературной гильдии. Но, может быть, щеголяя своим утонченным воспитанием, Теккерей просто хотел отыграться, — ведь из-за того, что Диккенс пользовался феноменальным успехом, Теккерею в обществе богемы пришлось пережить не один неприятный момент. Так, зимою 1852 года его, Диккенса, Лича, Джеролда, Лемона и других пригласили в Уотфорд поохотиться. Когда компания совсем уже было собралась выступить в путь, принесли письмо от Диккенса, и Теккерей вручил его хозяйке. Та, развернув письмо, выбежала в холл, и все услышали, как она кричит повару: «Мартин, не нужно жарить овсянок, мистер Диккенс не придет». На что Теккерей заметил: «Я никогда не чувствовал себя таким маленьким и ничтожным. Вот оно, мерило славы! Никаких овсянок для Пенденниса![176]»

Первая трещина в отношениях Диккенса и Теккерея наметилась в июне 1847 года, когда в клубах, в Мэйфер и на Флит-стрит заговорили о первых выпусках «Ярмарки тщеславия». Повод для размолвки подал Форстер, заметивший в присутствии драматурга Тома Тейлора, что Теккерей «вероломен, как сам сатана». Тейлору эта фраза показалась довольно забавной, и он передал ее Теккерею, который ничего забавного в ней не нашел и, встретившись с Форстером, сделал вид, что не узнает его. Форстер потребовал у Теккерея объяснения этой «вопиющей бестактности» и, получив его, написал, что не помнит, говорил ли он что-либо подобное, и что у него самого тоже был повод обидеться на Теккерея, но он тогда не сделал этого. Тут на сцену выступил Диккенс, заявивший одному из друзей Теккерея, что во всех этих недоразумениях повинен он сам, так как «слишком уж легко шутит и правдой и неправдой; забывает, чем обязан той и другой, и не всегда верен первой». Подумав, Теккерей понял, что причиной форстеровского гнева были его карикатуры на Великого Могола. Чтобы не подводить раскаявшегося Тейлора, Теккерей попросил Диккенса как-нибудь уладить эту историю. Примирение было отмечено банкетом в Гринвиче.

Следующее примечательное событие случилось в январе 1848 года, когда Теккерей горячо похвалил «Домби и сына». Диккенс ответил: «Ваше великодушное письмо тронуло меня до самой глубины души... Ничто, кажется, так не дорого в этом мире, как подобный знак дружеского внимания, которым Вы наградили меня с такой щедростью и благородством». И все-таки его письмо по-настоящему не доставило удовольствия адресату, потому что за этими любезными фразами следовали совсем другие. Диккенс писал, что надеется улучшить положение английских литераторов, давая Теккерею понять, что его пародии на известных писателей способствуют как раз обратному, хотя и сокрушался шутливо, что в эту комическую галерею не попал его портрет. Кроме того, автор «Ярмарки тщеславия» узнал, что Диккенс не собирается читать его роман, пока не кончит «Домби». Оба добросовестно старались полюбить друг друга, но... в 1849 году этому помешало новое, хотя и довольно ничтожное обстоятельство: Теккерей был приглашен на торжественный банкет Королевской академии[177], а Диккенс — нет. На следующий год эта оплошность была исправлена, однако Диккенс сухо отклонил приглашение. В марте 1855 года Теккерей в одной из своих лекций горячо отозвался о Диккенсе, назвав его «человеком, которому святым провидением назначено наставлять своих братьев на путь истинный». Прочитав в «Таймсе» сообщение об этой лекции, Диккенс написал: «...глубоко взволнован Вашей любезностью. Не могу Вам передать, как тепло у меня стало на сердце. Поверьте, что я никогда не забуду Вашей похвалы. Я уверен, что и у Вас стало бы светлее на душе, если бы Вы знали, как растрогали и воодушевили меня». Однако всего шесть месяцев спустя Диккенс написал Уиллсу о «неумеренных восторгах» Теккерея по поводу благотворительной кампании в помощь Дому для престарелых пенсионеров, предлагая напечатать на эту тему статью в «Домашнем чтении», чтобы «от этих вредных умилений по адресу несчастных собратьев не осталось камня на камне». С ним согласились, и в декабре 1855 года статья была напечатана.

Несмотря на это, они продолжали сохранять видимость дружеских отношений до июня 1858 года, пока один из членов Гаррик-клуба, молодой журналист Эдмунд Йетс, не напечатал в журнале «Таун Ток» очерк, посвященный Теккерею. Вот некоторые выдержки: «Он держится холодно и неприступно, от речей его веет либо неприкрытым цинизмом, либо наигранным благодушием. Его bonhomie21 неестественно, остроты его злы, но сам он легко обижается на других... Никто не умеет так быстро менять свои симпатии в зависимости от обстоятельств: в Англии он льстил аристократам, а за океаном его кумиром стал Джордж Вашингтон... Мы считаем, что его слава клонится к закату...» В наши дни жертва подобной «критики» быстро утешилась бы, получив по суду солидную денежную компенсацию от автора статьи, редактора и издателя журнала, рискнувшего ее напечатать. В те времена самое разумное было бы не обращать на нее внимания. Теккерей избрал наихудший путь: узнав имя автора (которому он, надо сказать, сделал в прошлом немало добра), он послал ему гневное письмо, называя очерк не только «враждебным и оскорбительным, но и лживым и клеветническим». Он писал, что бестактно предавать гласности разговор, подслушанный в клубе. «Я вправе требовать, чтобы Вы не позволяли себе больше комментировать в печати мои частные разговоры или, грубо искажая правду, обсуждать мои личные дела. Потрудитесь запомнить, что не Ваше дело судить о моей честности и искренности». Во время недавних домашних пертурбаций Йетс оказал Диккенсу кое-какие услуги. Воспользовавшись этим, он немедленно пришел к Диккенсу за советом, взяв с собой черновую копию ответного письма, в котором были названы все, кого Теккерей когда-либо высмеял в своих романах и статьях. Диккенс сказал, что считает очерк Йетса непростительной ошибкой, но что, получив письмо от Теккерея, Йетс уже не может просить у него извинения. Что же касается ответного письма, то оно показалось Диккенсу и недостаточно серьезным и чересчур несдержанным. Он предложил ответить Теккерею его же словами: «Если бы Ваше письмо не было «лживым и клеветническим», я охотно обсудил бы его вместе с Вами и чистосердечно признался в искреннем желании исправить ошибку, быть может допущенную мной. Однако на такое письмо, как Ваше, мне ответить нечем, кроме того, что здесь уже сказано». Получив этот ответ, Теккерей послал его вместе со статьей и копией своего письма в правление Гаррик-клуба с просьбой решить, «основательны ли мои претензии к мистеру Йетсу, не идут ли подобные поступки вразрез с интересами клуба и может ли общество джентльменов мириться с ними».

Диккенс заявил, что правлению не может быть решительно никакого дела до того, что два члена клуба поссорились. Правление не согласилось и предложило Йетсу либо «принести мистеру Теккерею самые глубокие извинения, либо уйти из клуба». Тогда Диккенс вышел из состава правления, заявив, что не может «исполнять тяжелые и неприятные обязанности, которые Вы возлагаете на членов правления». «Да они совсем с ума сошли, — писал он. — Не будь у меня других забот, я бы, подобно Фоксу, «кипел от возмущения». Сидят там у себя на заднем дворике и воображают, что вершат судьбы мира! При одной мысли об этом на меня нападает такой гомерический хохот, что мои дочери слышат его из Гэдсхилла и тоже смеются до слез... Не удивительно ли, что столько людей согласно быть орудием в руках этой прелестной инквизиции в миниатюре. Какая шумиха! Представляю себе, как глупо теперь выглядит вся эта история, да и клуб вместе с нею...» 18 июня вышел девятый выпуск теккереевского романа «Виргинцы». В нем под именем юного Грабстрита выведен Йетс, «который, сотрудничая сразу в трех бульварных листках, пишет о личных качествах джентльменов, встречающихся ему в «клубах», и о подслушанных там разговорах». Прочитав это, Йетс написал в правление Гаррик-клуба, что не желает ни извиняться перед Теккереем, ни уходить из клуба, и потребовал вынести этот вопрос на общее собрание. 10 июля на общем собрании было прочитано письмо Йетса о том, что он готов принести свои извинения членам клуба за причиненные им неприятности, но не желает просить прощения у Теккерея. Семьюдесятью голосами против сорока шести правление подтвердило полномочия и одобрило решение правления. Йетса предупредили, что он будет исключен из клуба, если не извинится перед Теккереем. Йетс оставался по-прежнему глух ко всем предупреждениям, и правление вычеркнуло его из списка членов клуба, один из которых заметил по этому поводу, что «умный «Й» вел себя очень неумно».

Тогда Йетс обратился к юристу, узнав, что может с полным основанием возбудить судебное дело против секретаря Гаррик-клуба. Но прежде чем он обратился в суд, Диккенс решил поговорить с Теккереем. Только в августе, встретившись на пороге Реформ-клуба, они беседовали «как ни в чем не бывало», и теперь, в ноябре, Диккенс предложил «от имени мистера Йетса обсудить обстоятельства этой прискорбной истории» с доверенным лицом Теккерея и постараться «уладить ее тихо, спокойно и ко всеобщему удовольствию». Он признался, что это он посоветовал Йетсу написать Теккерею ответ на его письмо и выступил в защиту незадачливого журналиста на заседании правления. Если же его предложение по той или иной причине не подходит Теккерею, писал он, то «мы ничего не теряем: сожгите мое письмо, а я ваш ответ на него, и пусть все остается по-прежнему». Увы! В этом письме оказалось больше добрых чувств, чем здравого смысла. Теккерей, во всяком случае, принял его за доказательство скрытой вражды. «Мне было очень горько узнать, что в конфликте со мною Йетс, как явствует из Вашего письма, действовал по Вашему наущению, — писал Теккерей. — Именно его письмо заставило меня искать в Гаррик-клубе защиты от оскорблений, которые я не мог пресечь иным способом». Он отсылал Диккенса в правление Гаррик-клуба: «Это руководству клуба надлежит судить о том, возможно ли примирение между мною и Вашим другом». Сообщив правлению о просьбе Диккенса, он сказал, что первым будет рад, если удастся уладить это дело полюбовно. Но члены правления разбушевались, и унять их было невозможно. Потянулись судебные кляузы, завершившиеся победой правления и появлением в печати памфлета Йетса.

Итак, подведем итоги. В этой истории все вели себя достаточно глупо: Йетс совершил глупость, написав оскорбительную заметку о человеке, с которым часто и по-приятельски встречался в клубе; Диккенс — посоветовав ему не отвечать Теккерею в примирительном духе; Теккерей совершил одну глупость, обратив внимание на эту заметку, и другую, передав ее на рассмотрение клуба, руководство которого, в свою очередь, не проявило особенной мудрости, раздув это дело до немыслимых размеров. Всему этому можно, конечно, найти разумное объяснение. Йетс был молод и горяч, Теккерей — болен, Диккенс переживал тяжелый душевный кризис, а правление тоже страдало неизлечимым недугом: тем, что было правлением. Следует добавить, что, выйдя из состава правления, Диккенс все-таки не ушел из самого клуба. Впрочем, он уже дважды делал это: в первый раз, когда в Гаррик-клуб был принят человек, враждовавший с Макриди; во второй — когда приняли Альберта Смита, написавшего на Диккенса злую пародию, которой тот не мог ему простить. В третий и последний раз он покинул Гаррик-клуб в декабре 1865 года, когда был забаллотирован Уиллс, рекомендованный им в члены клуба.

История с Йетсом положила конец так называемой «дружбе» Диккенса с Теккереем, и надо полагать, что оба облегченно вздохнули. В начале 1861 года, встретившись в театре «Друри-лейн»[178], они безмолвно обменялись рукопожатием. «Если он смог прочесть на моем лице все, что я чувствовал, — а такому умному человеку это нетрудно, — он знает, что я его понял до конца», — писал Теккерей в одном письме. Но Теккерей был человеком нежной души, и поэтому в конце 1863 года, перед самой его смертью, примирение все-таки состоялось. Произошло это в холле клуба «Атэнеум». Теккерей стоял, разговаривая с сэром Теодором Мартином, когда вдруг появился Диккенс и, делая вид, что никого не узнает, направился мимо собеседников к лестнице, ведущей в библиотеку. Не успел он подняться на первую ступеньку, как Теккерей повернулся и подошел к нему со словами: «Пора положить конец этой глупой размолвке и относиться друг к другу, как прежде. Вашу руку!» Диккенс на мгновенье оторопел, но все же протянул руку, и несколько минут они мирно беседовали. Теккерей сказал, что три дня пролежал в постели и теперь страдает от сильного озноба, слабеет, не может работать, но собирается лечиться новым методом, — и он стал шутливо рассказывать, в чем заключается этот метод. Возвратившись к Мартину, Теккерей объяснил: «Не выдержал — люблю этого человека!» Через неделю он умер, и владельцы журнала «Корнхилл мэгэзин», который он редактировал, обратились к Диккенсу с просьбой написать статью, посвященную его памяти. «Я сделал то, от чего рад был бы отказаться, если б мог», — заметил Диккенс Уилки Коллинзу. Взявшись за статью с неохотой, он все-таки написал ее превосходно — правда, не удержался и упомянул об одной слабости Теккерея, которой в свое время наделил Генри Гоуэна из «Крошки Доррит»: «Я думал, что он напрасно старается казаться равнодушным и притворяется, что не высоко ценит свое творчество. Это не шло на пользу его искусству».

Пока назревали и разворачивались все эти события, связанные с Теккереем, у Диккенса были и свои неприятности, причем гораздо более серьезные: конфликт с издателями. Его близкий друг Марк Лемон, защищавший интересы Кэт во время переговоров о разводе, отказался напечатать в «Панче» диккенсовское «Обращение». Владельцы «Панча» Бредбери и Эванс поддержали его. Диккенс с запальчивостью, свойственной человеку с нечистой совестью, поссорился с Лемоном, Бредбери, Эвансом — словом, со всеми, кто подходил к его семейным неурядицам беспристрастно (или пристрастно, как считал Диккенс). Он не только велел своим детям прекратить всякие отношения с этими людьми, но ждал, что и его «верные» друзья поступят так же. Эванс не скрывал того, что сочувствует Кэт, но вскоре Диккенс дал ему понять, что это сочувствие направлено не по адресу. «У меня были веские основания внушить моим детям, что их самое большое богатство — имя их отца, — писал он Эвансу в июле 1858 года, — что их отец счел бы себя ничтожным мотом, если бы лично или при их посредничестве стал поддерживать какие-либо отношения с теми, кто предал его в час его единственной великой нужды и тяжкой обиды. Вы очень хорошо знаете, почему (с чувством жестокой душевной боли и горького разочарования) я был вынужден и Вас отнести к этой категории. Мне больше нечего сказать». Негодование его было так велико, что три с лишним года спустя, когда его старший сын Чарли женился на дочери Эванса, Диккенс написал своему старому другу и крестному отцу своего сына Томасу Бирду, что вполне понимает его желание присутствовать на венчании, но искренне надеется, что даже и в этом случае Бирд «не переступит порог дома мистера Эванса».

Разумеется, он не мог продолжать работать с людьми, которые считали, что он жестоко обошелся с женою. Бредбери и Эванс не пожелали отказаться от своей доли участия в «Домашнем чтении». Тогда Диккенс, недолго думая, вообще положил конец этому журналу и основал новый. Он объявил, что отныне не имеет отношения к «Домашнему чтению» и будет издавать свой еженедельник. Этого оказалось достаточно, чтобы «Домашнее чтение» потеряло всякую ценность в глазах читателя. Дело кончилось канцлерским судом и продажей газетного имущества за 3 350 фунтов. Купил его Диккенс, и на этом его сотрудничеству с Бредбери и Эвансом пришел конец. Придумывая название новому журналу, Диккенс ошеломил Форстера, предложив для этой цели шекспировские слова «Семейное согласие»[179]. Когда Форстер обратил его внимание на то, что это название не очень вяжется с последними событиями в его собственной семье, он получил резкий ответ: «Ясно одно; что бы я теперь ни придумал, все будет точно так же извращено и передернуто самым нелепым образом». Тем не менее, поняв, что в словах Форстера, несомненно, есть доля правды, и перебрав десяток других названий (в том числе и «Журнал Чарльза Диккенса»), он остановился на одном, тоже навеянном Шекспиром, — «Круглый год». («Повесть о нашей жизни из года в год»[180].) Первый номер вышел 30 апреля 1859 года. Издательство помещалось на Веллингтон-стрит (Стрэнд) напротив театра «Лицеум»[181] — всего за несколько домов от бывшего издательства «Домашнего чтения». Совладельцем журнала и помощником редактора был Уиллс. Уилки Коллинз был штатным сотрудником журнала до 1863 года, а затем ушел по болезни. В «Круглом годе» печатались три самых известных его романа: «Женщина в белом» (1860 г.), «Без имени» (1862 г.) и «Лунный камень» (1868 г.).

Диккенс по обыкновению с головой ушел в работу и по истечении трех месяцев смог отметить, что журнал пользуется феноменальным успехом. «С «Круглым годом» дела обстоят так хорошо, что уже вчера окупились — с процентами — все расходы, связанные с его изданием (бумага, шрифты и тому подобное; за все уплачено вплоть до последнего номера), и у меня на счету еще осталось добрых пятьсот фунтов чистой прибыли». Этот успех в значительной степени объясняется тем, что с первого же номера в журнале стал печататься новый роман Диккенса, выходивший еженедельными выпусками до 26 ноября того же года. С началом «Повести о двух городах» Диккенсу пришлось немало помучиться: в феврале 1859 года он признался, что не знает, как за него взяться и с какой стороны подойти. Впрочем, это и не удивительно. Если человек, только что пережив семейную катастрофу, разъезжает по всей стране, выступая с чтением своих произведений перед огромными аудиториями, если он должен организовать и наладить новый еженедельник — а на такое дело неизбежно уходит масса времени и сил, — его фантазия, естественно, работает хуже, чем обычно. А тут еще Карлейль в ответ на просьбу подобрать две-три работы по французской революции прислал две подводы, доверху груженные книгами: поди-ка повозись с ними! Значительная трудность заключалась еще и в том, что выпуски были короткими и материал приходилось сокращать. И, как на грех, вскоре после появления первого выпуска автор заболел, отчего работа, естественно, тоже не пошла быстрее. Но с течением времени книга мало-помалу захватила его, и он уже писал, что «глубоко растроган и взволнован» сюжетом, что это его лучшая вещь, что он мечтает сыграть роль Сиднея Картона в театре. Карлейль, ворча, что терпеть не может читать книги «по чайной ложечке», объявил, что это удивительная повесть. Впрочем, под словом «удивительная» можно понимать что угодно — вполне вероятно, что Карлейль и тут остался верен своей привычке: сначала похвалить книгу, а в конце сразить злополучного автора несколькими уничтожающими словами. Вот, например, как он отозвался о книге доктора Роберта Уотсона «История испанских королей Филиппа II и Филиппа III»: «Интересное, ясное, четко построенное и довольно бездарное произведение». Легко представить себе, как это было обидно! Модный в те времена адвокат Эдвин Джеймс, самодовольный фанфарон, без сомнения, высказался бы о «Повести о двух городах» гораздо определеннее, чем Карлейль, узнав себя в одном из ее героев — Страйвере. Задумав для контраста изобразить в «Повести» человека, который был бы полной противоположностью Сиднею Картону, Диккенс решил получить материал, так сказать, из первых рук и вместе с Йетсом на несколько минут зашел в контору Джеймса. «Похож!» — сказал Йетс, когда Страйвер появился на страницах «Повести». «Да, для одного сеанса, кажется, неплохо», — согласился Диккенс.

Если говорить о сюжете, то Диккенс был прав: с этой точки зрения «Повесть о двух городах» действительно лучшая из его книг. Она так же (если не более) популярна, как «Дэвид Копперфилд», но это, быть может, объясняется тем, что она лет тридцать с грандиозным успехом шла в театре под названием «Другого пути нет». (В этом спектакле впервые прославился Джон Мартин Харвей.) Мы не знаем более удачной инсценировки первоклассного английского романа, и именно этот факт является решающим для определения места «Повести о двух городах» в творчестве Диккенса. Некоторые критики утверждают, что эта вещь наименее типична для писателя, однако в известном смысле она как раз наиболее типична для него: человек, созданный для сцены, создал чисто сценическое произведение. Оно и задумано было в то время, когда он играл роль в мелодраме, специально для него написанной. Каждый великий актер мечтает об идеальной роли в идеальном спектакле. Представим себе, что великий актер обладает еще и другим талантом: сделать свою мечту явью. Такой осуществленной мечтой и была «Повесть о двух городах». Среди бурлящих страстей, насилия и злодеяний, чередующихся с безмятежно-идиллическими картинами семейного счастья, герой «Повести», циник и развратник, вдруг под влиянием любви совершает благородные поступки: спасает мужа любимой женщины, жертвует собственной жизнью ради ее счастья, и супруги свято чтят память о нем; он будет героем их детей, его пример будет вдохновлять их внуков. Может ли актер желать большего? «То, что делают и переживают герои этой книги, стало для меня таким реальным, как будто я все это проделал и пережил сам», — писал Диккенс, единственный в мире великий актер, который был в то же время и великим созидателем и смог бы изобразить Сиднея Картона на сцене ничуть не хуже, чем на бумаге. Ни одна радостная нота не нарушает драматического звучания повести, в которой (как и в «Гамлете») единственная комическая фигура — это могильщик[182], а вернее — нарушитель могил, Джерри Кранчер, с привычкой «как-то особенно покашливать себе в руку, что, как известно, редко является признаком откровенности и прямодушия». В те дни мало кто, кроме Диккенса (которому были присущи многие элементы стадного чувства), мог оценить по достоинству одну особенность любого стихийного движения: «Известно, что иногда, как бы в экстазе или опьянении, невинные люди с радостью шли на гильотину и умирали под ее ножом. И это было вовсе не пустое бахвальство, но частный случай массовой истерии, охватившей народ. Когда вокруг свирепствует чума, кому-то из нас она вдруг на мгновенье покажется заманчивой — таким человеком овладевает тайное и страшное желание умереть от нее. Да, немало странных вещей таится в каждой душе до поры до времени, до первого удобного случая».

Эта книга, яркая и волнующая, непосредственно связана со всеми переживаниями, которые довелось тогда испытать Диккенсу. Она появилась в то время, когда ее автор влюбился, когда, как он полагал, его позорно предали и незаслуженно оскорбили люди, обязанные ему всем на свете; когда одни из его друзей открыто осудили его, а другие стали относиться к нему с молчаливым неодобрением; когда он почувствовал себя одиноким и непонятым. Защищаясь от этого, как ему казалось, враждебного мира, а заодно и от собственной совести, он в жизни разыгрывал комедию с самим собой, а в литературе создал произведение, полное драматизма. Он писал «Повесть о двух городах», чувствуя себя несправедливо обиженным мучеником, героем, и успех, которым пользуется эта книга, — убедительное свидетельство того, сколько еще в этом мире несправедливо обиженных, но гордых духом мучеников.

Это утешительное занятие очень неплохо отразилось и на его финансовых делах: «Круглый год» пользовался значительно большим спросом, чем «Домашнее чтение», и, не считая одного короткого периода (о котором будет сказано ниже), этот спрос неизменно возрастал. Прошло десять лет со дня выхода в свет первого номера журнала, и тираж его достиг почти трехсот тысяч экземпляров. Кроме романов Уилки Коллинза, читатели познакомились со «Звонкой монетой» Чарльза Рида, «Странной историей» Бульвер-Литтона, а сам Диккенс, кроме «Повести о двух городах», опубликовал в журнале несколько рождественских рассказов и серию очерков, впоследствии собранных в однотомнике под названием «Записки путешественника по некоммерческим делам» (и оказавшихся, по-видимому, несколько более доходным делом, чем деловые поездки настоящего коммивояжера). Здесь трактовались самые различные предметы. Некоторые из записок можно объединить под заголовком «Лечение от бессонницы»: они посвящены прогулкам по городу и его окрестностям, предпринятым в те ночи, когда Диккенс не мог заснуть. «Я — вояжер и городской и сельский; я вечно в пути, — представляется он читателю. — Я, выражаясь фигурально, агент знаменитой фирмы «Товарищество Человеческих Интересов», и у меня немало постоянных клиентов — особенно велик спрос на товары с клеймом «Фантазия»22. Театры, работные дома, кораблекрушения, бродяжничество, церкви, судостроительные верфи, таверны и даже... вареная говядина! Он писал обо всем, что показалось ему интересным во время какого-нибудь ночного вояжа, стараясь заинтересовать и читателей. Это ему, безусловно, удалось: «Записки» стали одним из самых популярных разделов журнала.

Почти у каждого периодического издания бывают дни расцвета и дни неудач, но «Круглому году», казалось, не знакомы превратности судьбы. При жизни Диккенса в делах журнала только один раз наметился небольшой спад. Это произошло в августе 1860 года, когда в «Круглом годе» стала печататься повесть Чарльза Левера «День в седле». Левер много лет был в дружеских отношениях с Диккенсом, хотя, как и в случае с Гаррисоном Эйнсвортом, один из них, Диккенс, относился к своему другу с чистосердечным восхищением, в то время как этот друг за его спиной говорил о нем гадости; ругал «небрежный стиль и рыхлую композицию «Домби и сына» и объяснял популярность Диккенса его «вульгарным многословием и низкопробными картинами несуществующего мира». Левер надеялся, что его собственные произведения помогут привить изящный вкус горемыкам, которые находят книги его знаменитого современника прелестными. «Я много выстрадал и страдаю поныне из-за своего стремления дать читателю более здоровую пищу — создать мужественную, истинно английскую литературу, — говорил Левер. — Может статься, что, прежде чем ко мне придет успех — если он вообще когда-нибудь придет, — рука моя окостенеет, сердце замрет навсегда, и окажется, что я только расчистил тропинку для тех, кто проложит настоящую дорогу». Здесь уместно рассказать об одном любопытном обстоятельстве. Вскоре после того как в «Круглом годе» появился «День в седле», отдельные номера журнала попали в руки дублинского мальчугана по имени Бернард Шоу. Мальчик прочел разрозненные части повести, и она произвела на него глубокое впечатление. Лет тридцать спустя, когда он уже писал пьесы, посвященные «трагикомическому конфликту между воображаемым и реальным» и критики обвинили его в том, что он находится под влиянием Ибсена[183], он возразил, что его убеждения сложились под непосредственным влиянием повести Левера. Герой повести Поттс, как утверждает Шоу, — «наглядное свидетельство действительно научного подхода к естественной истории. Вместо того чтобы забросать камнями существо иного, низшего порядка, как делают обычные писатели-юмористы, автор исповедуется в собственных грехах и таким образом заставляет заговорить совесть не одного человека, а решительно всех, что очень болезненно задевает их чувство собственного достоинства».

У читателей «Круглого года» чувство собственного достоинства было задето так глубоко, что редактор журнала оказался в весьма затруднительном положении. Повесть Левера появилась вслед за романом Коллинза «Женщина в белом», вызвавшим настоящую сенсацию, и с ее появлением спрос на журнал стал катастрофически падать. С подобной проблемой Диккенс серьезно столкнулся впервые в жизни. Ситуация осложнялась еще и тем, что он уже не раз печатал статьи Левера, был весьма высокого мнения о его беллетристических произведениях и горячо ратовал за то, чтобы «День в седле» появился в журнале. «Мне никогда еще не приходилось иметь дело с таким искренним, сердечным, добрым и внимательным человеком, какого я нашел в Вас, — писал ему Диккенс. — Никогда не бойтесь отдать на суд читателя хорошую вещь, пусть даже очень длинную. Она превосходна, и это самое главное». Он всячески старался приободрить Левера и даже похвалил первые главы повести, «полные жизни и юмора, яркие и оригинальные... Вы, как мне кажется, открыли золотое дно! Вам предстоит славно поработать». Однако в октябре 1860 года он был вынужден сообщить Леверу, что из-за «Дня в седле» спрос на журнал «быстро и безудержно падает. В чем тут дело, я не знаю. Быть может, в повести затронуто слишком много общих и отвлеченных вопросов и это снижает ее интерес в глазах нашей аудитории; быть может, ее следовало бы издать в иной форме. Так или иначе, но вещь не идет». Он писал, что подписчики недовольны и, для того чтобы спасти положение, ему остается только одно: немедленно начать печатать что-нибудь свое. Он умолял Левера не принимать все это близко к сердцу: ведь такая история может случиться со всяким. «Но я так дорожу Вашей дружбой, так глубоко ценю Ваше великодушие и деликатность, что не хочу... боюсь... нет, положительно не могу писать это письмо!» На этот раз задето было чувство собственного достоинства самого Левера, и Диккенсу пришлось писать ему пространное объяснение, вновь давая высокую оценку повести и говоря, что эта неудача нисколько не снижает достоинств произведения: «Прошу, умоляю Вас не думать о том, что наше сотрудничество оказалось для меня «несчастливым». Это было бы слишком несправедливо по отношению к нам обоим». Что касается повести, говорил он, то автор может поступать по своему усмотрению: либо закончить ее, либо продолжать печатать одновременно с новым романом Диккенса. «И, пожалуйста, возьмите себя в руки, не падайте духом», — закончил свое письмо «верный и любящий друг» Левера. Быть может, нашлись бы писатели, которые смогли бы после всего этого «взять себя в руки» и продолжать повесть как ни в чем не бывало. Левер не относился к их числу; он натянул поводья, спешился, и на этом «День в седле» был окончен.

Диккенс уговорил своих издателей выпустить повесть Левера отдельной книгой и несколько лет после этого случая всячески старался хоть чем-нибудь помочь Леверу: убедил Чэпмена и Холла взять на себя издание его романов; позаботился о том, чтобы создать им хорошую рекламу; защищал его интересы, ободрял его, не щадил своих сил, чтобы помочь ему, проявляя куда больше рвения и энергии, чем любой литературный агент, работающий на паях. «Круглый год» продолжал печатать его статьи, и Диккенс платил за них, как только получал рукопись. Сумел Левер оценить эту помощь или нет, неизвестно. Во всяком случае, в 1862 году он посвятил Диккенсу один из своих романов с такими словами: «Среди многих тысяч людей, читающих и перечитывающих Ваши книги, никто не восхищается Вашим талантом больше, чем я». Правда, еще через три года он не менее горячо писал, что читать «Нашего общего друга» «просто противно; каждый из его героев по-своему омерзителен и гнусен». Вероятно, Чарльз Левер не слишком хорошо разбирался в собственных чувствах.

Загрузка...