Роман частично основан на реальных событиях, документах и биографиях.
– Какой сюжет вашей повести? – спросил я.
– Сюжет… Как бы вам сказать? Сюжет не новый… Любовь, убийство…
Что жизнь? Она была грустна.
Иванихин вольготно раскинулся на узковатом для рослого человека, но мягком диване, его легонько покачивало в такт колыханию вагона. В расстегнутом жилете, без галстука, он выглядел чрезвычайно по-домашнему и ничуть не напоминал того, кем был на деле, – миллионщика, сибирского креза, царя и бога на землях, ничуть не уступавших протяженностью какой-нибудь Франции (если считать без колоний, конечно, одну европейскую часть). Он ловко подхватил рюмку с шустовским нектаром левой рукой, зажал хрупкую ножку меж средним и безымянным пальцами. Выцедил коньяк, жмурясь от удовольствия. И продолжал ровным, хорошо поставленным голосом опытного рассказчика:
– Был и такой случай… Жил под Кежмой мужик, для крестьянина вполне нормальный и благополучный, по нашим меркам, я имею в виду, а по скудным российским – и вообще счастливчик. Им-то там куренка выгнать негде, а у нас, сами давно успели убедиться, Вячеслав Яковлевич, – богатство и необозримость, при надлежащем приложении рук приносящие достойные плоды… И вот надо же было такому случиться, чтобы рассказал ему кто-то про этот наш легендарный колдовской цветок… Вроде разрыв-травы, только действует иначе. И под водой с ним пройти можно по дну реки, аки посуху, и в тайге, ежели заблудишься, выведет не хуже компаса из самой дикой глухомани… Да столько всякого про него бают…
Он замолчал, во время хорошо рассчитанной паузы поигрывая пустой пузатенькой рюмкой. Прилежно державший карандаш над блокнотом Вячеслав Яковлевич, совершенно точно понимая, чего от него ждут, нетерпеливо спросил:
– А дальше, Константин Фомич? Не томите, интересный зачин разворачивается…
– Дальше? – усмехнулся Иванихин. – Дальше не будет, увы, ничего чудесного, милейший Вячеслав Яковлевич. Никаких вам жутких чудасий в духе Гоголя Николая Васильевича. Все было крайне прискорбно: забросил наш справный хозяин и дом, и пашню, и семейство, ушел бродить в тайгу, днями напролет цветочки собирал. Наберет груду разных и проверку учиняет: зажмет в горсти один и в речку – бух! Вынырнет мокрехонький, убедится, что дал промашку, возьмет другой – и снова…
Поезд ощутимо замедлял ход, а там и вовсе остановился, лязгая сцепкой. Лямпе мимоходом глянул в окно – там тянулась глухая стена из бурого кирпича, невыносимо унылая на вид, принадлежавшая какому-то казенному строению полосы отчуждения. И ничего больше нельзя было усмотреть. Слишком далеко от вокзала, так что людей не видно.
– Паровоз будут менять, – обрадованно вздохнул низенький незамысловатый Иннокентий Афиногенович. – Ну вот, почти и доехали. И всего-то теперь до Шантарска – четыре часа…
– По расписанию движемся, насколько я могу судить? – спросил Лямпе, только чтобы что-то сказать, – очень уж доброжелателен и прост был устремленный на него взгляд Буторина.
– По расписанию, голубчик, что удивительно. Разболталась в последнее время чугунка… Вон, смотрите, солдатик чего-то бежит… Хотя нет, и не солдатик это вовсе, а жандармский нижний чин…
Лямпе присмотрелся к бегущему трусцой, придерживавшему левой ладонью «селедку» здоровяку. В самом деле, погоны на гимнастерке были красные с голубым кантом, а на груди мотался красный шерстяной аксельбант с медными наконечниками. Судя по треугольной бляхе, увенчанной орлом, жандарм был железнодорожный.
Служивый пробежал еще немного, остановился и, широко расставив ноги, утвердился лицом к вагонам, определенно стараясь, чтобы его поза была величавой.
– Господа, у вас снова какие-то… коллизии? – осведомился Лямпе, ни на кого не глядя.
– Пустяки, не стоит внимания, – отмахнулся Иванихин. – Документы проверять будут. По вашей, кстати, петербургской моде, Леонид Карлович, ну да, изо всех сил тянемся за столицами… Вот только никого еще таким образом не выловили, пинкертонишки наши доморощенные, – в его голосе прозвучала нешуточная злость. – Хлебоеды-дармоеды… Так о чем я, Вячеслав Яковлевич?
– Мужик полностью забросил хозяйство и стал, если можно так выразиться, экспериментировать на манер ученых…
– Именно! – поднял палец Иванихин. – Именно экспериментировать, Фарадеюшка наш косматый… Ну вот. Мырял он этак в мокрую бегучую водичку, мырял, да потом, видимо, решил, что сим своим ботаническим экспериментам следует придать иное направление… Короче говоря, натакались однажды лесомыки на медвежью берлогу. На пустую – дело было ранней осенью… И лежал там под кучей хвороста наш таежный ботаник. Есть, да будет вам известно, у Топтыгина такая привычка: забросает убоинку всяким хворостом и оставит, пока запашок не пойдет, гурман он у нас… Вот… А в руке у покойника, лесомыки клялись, был цветок зажат. Невидный такой, синенький, зовется, если память не подводит, «заячьими слезками». И утвердилось с тех пор в народишке стойкое убеждение, что наш мужик, пожалуй что, хотел мишку цветком покорить и то ли верхом на нем аллюры учинять, то ли, болтают фантазеры, и вовсе в небеса на косолапом слетать, аки на сивке-бурке. Вы записывайте, Вячеслав Яковлевич, записывайте скрупулезно: коли уж твердо решились пробовать силы на литературном поприще, полезно знать, какие в наших диких краях типусы произрастают. Разнообразие! Порою сразу и не поймешь, чего там больше – забавы или тоски… Вот кузнеца Модеста взять…
– Того, что летательную машину строил? – живо подхватил Буторин.
– Его самого. Ухитрился, самородок, в глаза не видя журналов с иллюстрациями, соорудить неплохое подобие планера господина Лилиенталя… Изволили видеть в «Ниве» за прошлый год? Ну, односельчане идею воздухоплавания восприняли, можно сказать, с энтузиазмом – подпалили сарай с «летягою», благословясь. Модест, говорят, новую строит. Чует мое сердце, и эту спалят, ибо космачи наши к техническому прогрессу определенно неравнодушны и свою лепту готовы внести всегда…
– Но ведь летают в европах, господи! – с непонятным выражением сказал Буторин. – Авионер Фурман, ежели верить газетам, за один раз преодолел четыре версты…
– «Фурман» – это извозчик, – лениво поправил Иванихин. – А француза зовут Фарман. То, Финогеныч, в европах… Фарману, надо полагать, сарай с машиною не жгут… Ладно, пусть себе летают. Я тут, кстати, вспомнил еще один занятный эпизод, про бобрячью шапку и запойного портного…
Вячеслав Яковлевич, инженер с литературными амбициями, нацелился карандашом на чистую страничку. Финогеныч, простая душа, слушал Иванихина с приоткрытым ртом, хотя, несомненно, сам должен был эту историю знать во всех деталях. А Лямпе, Леонид Карлович Лямпе, торговый человек из Варшавской губернии, откинулся на спинку, прикрыв глаза. Откровенно признаться, путешествие ему изрядно надоело, иванихинские байки, как ни разнообразны были и увлекательны, приелись. Чересчур уж надолго затянулось безделье – как и Великая Транссибирская магистраль. В особенности если вспомнить, что ждало его в Шантарске. А, собственно говоря, – что?
Зеркальная дверь купе отъехала вправо, распахнутая весьма целеустремленной рукой. Молодой жандармский поручик поднял ладонь к козырьку:
– Прошу предъявить документы, господа… Господин Иванихин? Честь имею…
За его спиной бдительно переминались с ноги на ногу два нижних чина в красных аксельбантах, при орленых бляхах. Лямпе бегло оглядел поручика: на гимнастерке ни единой медальки, не говоря уж об орденах, только сиротливо поблескивает полковой знак. Зелен виноград, из новых. Ничем еще себя не проявил сей вьюнош…
Немая сцена затягивалась. Офицерик упрямо стоял в дверях.
– Ну, что еще? – неприязненным тоном осведомился Иванихин. – Живую картину мне тут изображаете, подпоручик?
– Простите, поручик, – решительным тоном поправил офицер.
– А… – небрежно махнул рукой шантарский крез. – Мы люди темные, в таких тонкостях не разбираемся…
– Я бы вас темным не назвал, господин Иванихин, – с тем же упрямо-корректным выражением произнес офицерик.
– Да? Дело ваше… Ну, и что вы тут, любезный мой, торчите, аки статуй? Имеете сомнение в моей личности?
– В вашей личности, господин Иванихин, не имею ровным счетом никаких сомнениев, – сообщил поручик. – Как и в личности господина Буторина, да и Вячеслав Яковлевич мне прекрасно известен с наилучшей стороны. Однако же здесь имеют честь присутствовать и господа, мне неизвестные вовсе…
– Соколик мой с аксельбантами… – прищурился Иванихин с нескрываемым вызовом. – Ты хоть имеешь приблизительное представление, сколько в Российской империи людей, тебе неизвестных вовсе? Почитай что, миллиончиков со сто наберется…
– Я бы вас попросил не тыкать, – отрезал поручик. – Хотя бы из уважения к мундиру и представляемому моей скромной персоной ведомству…
– А кто сказал, поручик, что я питаю уважение к вашему ведомству? – последовал молниеносный ответ. – Что это вы глазыньки недвусмысленным образом выпучили? Ежели свербит, составьте на меня протокольчик за противуправительственные высказывания или как там сие зовется…
Несмотря на всю неловкость ситуации, Лямпе было любопытно, как выпутается поручик из деликатнейшего положения, – не составлять же, в самом деле, жандармский протокол на человека, отворявшего иные двери министерских приемных чуть ли не ногою? Лично известного Петру Аркадьичу Столыпину, прилюдно назвавшему Иванихина одним из локомотивов сибирского прогресса? Слегка побледневший офицерик чуть повернул голову:
– Филатов, ступай-ка к обер-кондуктору и объяви, что поезд вынужден будет задержаться. Возникли недоразумения, требующие, похоже, долгого разрешения…
Буторин застыл с неописуемым выражением на упитанном бородатом лице: смесь ужаса и безысходности. Пора было положить этому конец – и Лямпе, неторопливо выпрямившись, достал паспортную книжечку:
– Прошу, господин поручик…
Жестом остановив дернувшегося было исполнять приказ верзилу Филатова, поручик перелистнул страницы:
– Лямпе Леонид Карлович, из дворян Гостынского уезда Варшавской губернии, вероисповедания лютеранского… Жительство имеет в Санкт-Петербурге… Позволительно ли будет, сударь, узнать цель вашего визита в наши палестины?
– Торговые дела, – кратко сказал Лямпе, стараясь, чтобы в голосе не усматривалось и тени задиристости.
– Занятие для империи полезное, – кивнул поручик, возвращая паспорт. – Честь имею!
Он с чуточку преувеличенной лихостью бросил руку к козырьку, тихо притворил дверь купе, и все сидящие там вновь отразились в чисто промытом высоком зеркале.
– Костенька! – с глубочайшим укором, исходившим из самого сердца, только и мог воскликнуть Буторин. Иванихин досадливо поморщился:
– Финогеныч… Ну что ты, братец, трясся перед этим фендриком, как, прости господи, овечий хвост? Вот подал бы я на него жалобу губернатору, а то и в Питер, самому Трусевичу… Потом бы три часа под воротами стоял, аки Лотова супруга, прощенья придя просить…
– Вряд ли, – сказал Лямпе.
– Простите, Леонид Карлович? – развернулся к нему Иванихин.
– Вряд ли стал бы. Юноша с немалым гонором, сие чувствовалось.
– А! Плевал я на его гонор и на его шпоры с малиновым звоном… Помните, как сих господ припечатал Михаил Юрьич Лермонтов, краса русской поэзии? И вы, мундиры голубые…
– Признаться, в авторстве Лермонтова у меня всегда были сильные сомнения.
– Полагаете? – прищурился Иванихин.
– Рассудите сами, – пожал плечами Лямпе. – Автографа сих виршей, написанного Лермонтовым собственноручно, не существует – как и свидетелей, его бы видевших. Есть лишь запись чужой рукой в чьем-то там альбоме да уверения, пришедшие к нам неведомо от кого, – будто бы некто лет десять назад слышал от имярека, что означенный имярек некогда знал человека, своими глазами видевшего другого человека, слышавшего якобы от третьего при неведомых обстоятельствах, что стихи сии якобы написаны под диктовку Лермонтова… Согласитесь, это зыбко и малоубедительно.
– Эк вы жандармика-то защищаете…
– При чем здесь жандарм? – усмехнулся Лямпе. – Милейший Константин Фомич, я ведь все-таки немец. Кровь дает себя знать. Привык к точности формулировок и надежности свидетельств…
– Ну да, ну да, – неожиданно мирно покивал Иванихин. – Как же, помним… Лев Николаич Толстой нам описал блестящий пример мышления немецкого: ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт… Не обиделись, часом?
– Помилуйте, с чего бы вдруг? – Лямпе усмехнулся еще более открыто. – Сударь мой, а ведь на любой схожий пример, уничижительно показывающий немца-перца-колбасу, я вам приведу не менее меткий и убедительный касаемо славянского племени…
– Господа, господа! – умоляюще воскликнул Буторин.
– Не егози, Финогеныч, – досадливо отмахнулся золотопромышленник. – Это всё шутейно – и я, и господин Лямпе… Языки чешем от скуки. Хорошо, Леонид Карлович. В ваших словах достаточно резона. Но ты, Финогеныч, все равно зря предстал перед этим сопляком этаким оцепенелым зайчишкой… Нашел кого бояться.
– Легко тебе говорить… – с нешуточной грустью произнес Буторин. – Тебе, голубчик, сколько годков? Сорок два. И купец ты – потомственный. А мне, мил человек, пятьдесят восемь, и происхожу я из того самого сословия, каковое во времена моей юности телесным наказаниям подвергалось вполне законно, согласно писаным предписаниям… Как хочешь, а это насовсем въедается…
Лямпе вдруг стало жаль простодушного купца – у коего, кстати, и начинал некогда в приказчиках сын сурового родителя Иванихин. Это потом уже, мало рассчитывая на наследство крепкого, как дуб, отца, наш Константин Фомич развернулся своим умом и смекалкой, обошел бывшего благодетеля настолько, что тот совершенно добровольно стал при бывшем приказчике чем-то средним меж денщиком и приживалкою…
Должно быть, нечто вроде той же самой унижающей жалости почувствовал и Вячеслав Яковлевич – он излишне громко, излишне воодушевленно сказал:
– А ведь трогаемся, господа! Чувствуете?
– Очень похоже, – поддержал Лямпе.
– И слава богу… – вздохнул Буторин. – А вон и поручик идет, голову повесил. Несправедлив ты к людям, Костенька, бываешь…
– Я-то? – с ухмылкой бросил Иванихин. – Да когда как, Финогеныч. Строг, но справедлив. И в доказательство… – он привстал с дивана и картинным жестом простер руку к Лямпе, отвесил земной поклон на старинный манер, коснувшись кончиками пальцев пола. – Бью челом Леониду Карловичу за все подозрения, что поначалу питал в его адрес…
– Простите? – поднял брови Лямпе.
– Ну каюсь, каюсь, милейший господин Лямпе! – развел руками сибирский крез. – В первый день, когда мы все четверо в сем купе отправились, до-олгонько я ждал, когда Леонид Карлович достанет колоду и предложит перекинуться в польский банчок… или начнет торговать настоящими брильянтами со сливу величиной или там акциями совершенно надежных Дряжско-Пряжских золотых приисков… Так и не дождался, к чести вашей. Вот за эти за беспочвенные подозрения я перед вами, дражайший Леонид Карлович, и прошу теперь нижайше прощенья от всей своей не знающей ни в чем удержу сибирской натуры…
– Позвольте! – сказал Лямпе, ничуть не играя гнев. – Значит, все это время вы на мой счет питали…
– Ну где же – все время? – энергично запротестовал Иванихин. – И всего-то суток двое, ежели не меньше… Прошу великодушно пардону: научен печальным опытом. Сталкивался уже с «дворянами губернии Варшавской», особенно в молодости. То у них шесть тузов в колоде, не считая шести в рукаве, то продажных брильянтов прямо за голенищами напихано… Ах, знали б вы, как меня однажды в Нижнем на ярмарке облапошили, карманы вывернули… Расскажу при случае, когда с нами не будет Вячеслава Яковлевича, – а то, чего доброго, и в самом деле годков через десяток раскроешь его роман, да всех нас и узнаешь…
– Ну, знаете ли! – покрутил головой Лямпе.
– Я ж говорю – винюсь и каюсь! – с очаровательным простодушием развел руками Иванихин. – Кто виноват, что Варшавская губерния к нам поставляет… субчиков.
– Неужели она одна?
– Да нет, пожалуй, – серьезно сказал Иванихин. – Те, что мне молодому в Нижнем дурманчику сыпанули в шампань, «граф» с «князем», были не Варшавской, а, если память не изменяет, как раз Курской губернии… Ну, мировая?
– Мировая, – кивнул Лямпе, остывая.
– Вот и прекрасно. Финогеныч, достань-ка непочатую Шустова. Ехать нам еще и ехать… – Он, полузакрыв глаза, какое-то время следил, как проворно хлопочет Буторин, потом произнес серьезно: – Я, Леонид Карлович, если отбросить шутки, имею веские причины быть недовольным этими нашими богатырями в лазоревых фуражках. Накипело… Вам, российскому жителю, этого не понять. У вас, в центральных губерниях, так не шалят. А у меня, да будет вам известно, в тайге трижды грабили караваны, отправляемые с приисков в губернию. Золотые караваны, сударь, ясно вам? С россыпным самородным золотишком. Добычу разбойнички считали многими пудами… Пудами, Леонид Карлович!
– Бог ты мой! – в этом вскрике была вся немецкая душа, уязвленная вопиющим непорядком. – Но ведь есть же полиция…
– Полиция? – дыша коньяком, горько усмехнулся Иванихин. – А вы, Леонид Карлович, осушите-ка рюмочку, поставьте ее, чтоб не мешала, да загибайте пальцы! Полиция у нас есть. Общая и жандармская, наружная и политическая, конная и пешая, городская и уездная, сыскная, фабричная, железнодорожная, портовая, речная и горная. Что, пальчиков не хватает? То-то! Я ведь еще не упомянул полицию волостную и сельскую, стражу лесную и полевую, а также казачков с жандармскими частями… Полиции – словно блох на барбоске! А золото цапают пудами! Вообще-то, строго говоря, с тех самых пор, как золото попечатано казенной печатью и уложено в повозки для отправки в губернию, оно уже не мое, а казны… только мне-то, поверьте, от сих юридических выкрутасов ничуть не легче. Возле моих приисков шалят, на моих просторах! Помимо прочего, это еще и неприкрытый ущерб для имени, для Иванихина!
– Ужасно, – согласился Лямпе. – И ничего нельзя поделать?
– А вот извольте-с! Наша доблестная полиция вкупе с доблестной жандармерией руками разводят! Таежные, мол, необозримости, трудности с агентурою… И все такое прочее. А эти – цапают! Трижды за это лето! Я бы еще понял как-то, будь на дворе пятый год, не к ночи помянут. Тогда, действительно, имел место такой разгул всевозможного бандитского элемента, что и в светлое будущее не верилось совершенно… Но теперь-то, слава богу, – девятьсот восьмой! Приструнили за три годочка так, что вспомнить приятно… Девятьсот восьмой на дворе. Вот только полиция с жандармами в моем случае столь бессильны, словно пятый год и не кончался вовсе… – Он зло хрустнул пальцами. – Накипело, сударь, слов нет…
– Костенька, подожди, переловят… – робко подал голос Буторин.
– Переловят, – печально усмехнулся Иванихин. – Когда рак на горе свистнет. Им, Финогеныч, ловить неинтересно… вернее, ловить-то как раз интересно – как же, прогонные, командировочные, всякие там безотчетные, – а вот словить нет резона.
– Вы не преувеличиваете насчет пудов? – негромко спросил Лямпе.
– Наоборот, мил-сдарь! Преуменьшаю. За три налета хапнули наши неизвестные разбойнички около двадцати пудов шлихового, то есть самородного, золотишка. А почем золотник,[1] имеете представление?
– Пожалуй.
– Вот видите… При таком положении дел поневоле позавидуешь, что не выдумали еще таких летательных аппаратов, кои покрывали бы одним махом пару сотен верст да могли опускаться в тайге. Чего проще – погрузил десяток пудиков шлиха и повез в губернию по воздуху… Вот видите, какая ерунда от тоски в голову лезет? Фантазирую не хуже гимназиста, Жюля Верна начитавшегося… – Он понизил голос, но продолжал решительно: – Все потому, что рыбка гниет с головы. Генерал Драгомиров, большого ума человек, не зря сказал про помазанничка: «Сидеть на троне способен, но вот стоять во главе империи неспособен решительно». Метко? Не в бровь, а в глаз!
– Костенька! – прямо-таки возопил Буторин. – Голубчик, умоляю, уж помазанника-то не трогай… Не ровен час…
– Ладно… – фыркнул Иванихин, остывая. – Исключительно ради твоего душевного спокойствия, старинушка. Но все остальные, согласись – бесполезные дармоеды.
– Поймают рано или поздно…
– Вы, господа, не учитываете иных закономерностей прогресса, – вмешался инженер. – Как с появлением торговых кораблей моментально объявились и пиратские, так и с изобретением летательных аппаратов для перевозки золота пудами, я не исключаю, и разбойничьи аэропланы объявятся. Поезда в Североамериканских Соединенных Штатах начали грабить чуть ли не в тот самый час, как они начали регулярное движение…
– Вот это верно, – фыркнул Иванихин. – Что-что, а воровская фантазия у нас всегда обгоняла законопослушную. Но это еще не самое печальное. Ведь в этом случае непременно повстанет новая полиция, воздушная, но кончится все тем, что прибавится дармоедов, и только. Обычный городовой тебе за трешку в день ангела честь отдаст и спасибо скажет, а возьмите вы воздушного, у которого один аппарат, по газетам, стоит двести целковых золотом… я, понятно, не вымышленного воздушного городового имею в виду, а реальные цены на реальные аппараты… Вряд ли они у воздушной полиции меньше стоить будут. Тут никаких денег не напасешься…
Иннокентий Афиногенович захохотал тенорком, инженер тоже улыбнулся, но эта столь многообещающая тема продолжения и развития не получила, воцарилось молчание. Лямпе, тоже не ощущавший никакого желания обсуждать вопрос о будущем аэронавтики, прекрасно понимал, в чем тут дело. Близился конец долгого пути, и на первый план выходили будущие заботы, о которых он, проведя столько времени с этими людьми, был уже изрядным образом осведомлен. Вячеславу Яковлевичу предстояло перебросить свою партию для геодезических съемок очередной реки (он уже пятнадцатый год служил в Сибири изыскателем по водным и шоссейным путям сообщения), Буторин, кроме рутинных, торговых дел, женил среднего сына и собирался играть свадьбу в самом скором времени. Ну, а заботы миллионера-золотопромышленника были обширнее и разнообразнее, нежели у доброй дюжины народа калибром помельче, – обычные заботы, подразумевается, а ведь есть еще и досадные неприятности с ограбленными золотыми караванами…
И, наконец, собственные заботы Лямпе: все, чем ему предстояло заняться в Шантарске, тоже не отличалось простотой и легкостью и вряд ли могло считаться бальзамом для души или развлечением… Поэтому он, если можно так выразиться, охотно примкнул к общему молчанию, глядя на сосновые мохнатые лапы, мелькавшие так близко, что едва не царапали вагонное окно, и в который раз задал себе унылый вопрос: что же там все-таки произошло?
И, разумеется, в который раз не нашел пока что ответа.
– Хорош экземпляр? – поинтересовался Иванихин не без гордости. – Во-он, в черкеске, рядом с мороженщиком…
Лямпе присмотрелся. Экземпляр человеческой породы и в самом деле был донельзя колоритен: рослый, немолодой уже, но стройный, горбоносый и лысый, с окладистой черной бородищей. Незнакомец в черкеске с тусклыми газырями стоял, скрестив руки на груди, взирая на обычную в таких случаях перронную суету с горделивой отрешенностью, и на поясе у него висел кинжал чуть ли не в аршин.
– Черкесец, – пояснил Иванихин. – Исмаил-оглы. В свое время, дитя дикой природы, прирезал с полдюжины соплеменников в рассуждении кровной мести. Ну, зазвенел кандалами по Владимирке, а после отбытия каторги – вечное поселение. Состоит при моей персоне в адъютантах. Этот народец, знаете, вернее собаки – уж коли подобный живорез твой…
– И как же вы сего ирокеза используете? – усмехнулся Лямпе. – С его-то талантами?
Иванихин непринужденно расхохотался:
– Экий вы, Леонид Карлович… Не пугайтесь, сугубо мирно – в качестве доверенного, а когда и драбанта.[2] Места наши диковаты, порой с подобною фигурою за спиной не в пример спокойнее… Ну, позволите вам пожелать всего наилучшего? Еще раз простите за беспочвенные подозрения, не держите зла. И на старуху бывает проруха, да-с… Заглядывайте в гости без церемоний. Интересно мне, как пойдут дела в наших местах у варшавского немца. Адреса не называю, исключительно из спеси, ха! В этом городишке вам особняк Иванихина любой сопливый мальчишка покажет.
– И к нам прошу пожаловать, – торопливо поддержал Буторин. – Благовещенская улица, угол Театральной, дом Буторина под номером десятым. Костенька, заметил нас Исмаил, рукой машет…
– Ага, – кивнул Иванихин. – Как бы его только от Вячеслава Яковлевича уберечь, так и ходит вокруг него Вячеслав Яковлевич, норовит в роман вставить во всей колоритности… Всего хорошего, Леонид Карлович. В самом деле, заглядывайте, у нас попросту…
– Непременно, – пообещал Лямпе. – Я, со своей стороны, пока не могу вам дать адреса, поскольку такового не имею. Меня должен встретить приказчик, но в какой гостинице снял номер, решительно не представляю.
– Не вздумайте в «Гранд-отель». Дыра и клоповник, ничего хорошего, кроме названия. Знаете что? Езжайте-ка вы в «Старую Россию». Самое приличное заведение на сегодняшний день. – Он понизил голос, расплылся в плутовской улыбке: – И девицы, должен вам сказать, вне конкуренции – с обхождением и без дурных хворей. Между нами, мальчуганами… Да вы не изображайте всей фигурою смущение – в этих делах и русский, и немец одинаково хватки… Натура требует, а?
– Не стану с вами спорить, – вежливо сказал Лямпе. – Что ж, всего наилучшего, господа…
Шагая за носильщиком в белом фартуке и с неизменной бляхой, без всякой натуги тащившим его нетяжелый чемодан, он краем глаза заметил Пантелея Жаркова. Тот целеустремленно поспешал к выходу с перрона и, хотя тоже заметил Лямпе, виду, как и следовало ожидать, не подал. Прошел, как мимо чужого – картуз, косоворотка под ремешком, сапоги начищены, пиджачок не роскошен и не обтрепан, классический фабричный мастер или кустарь себе на уме. Водочкой не увлекается, обстоятелен и скопидомист, свидетельство о благонадежности в кармане, к политике равнодушен по неразвитости фантазии и скромности запросов… «Молодец», – мысленно одобрительно кивнул Лямпе. За версту виден образ. Ни тени фальши.
Точно так же не было ни тени фальши и в поспешавшем ему навстречу Сёме Акимове. Легкая вертлявость в движениях, штучные брючки в видах моды заужены, штиблеты сияют, клетчатый пиджачок определенно легкомыслен, галстук чересчур пышен и криклив, усики напомажены, канотье с дурным шиком сбито на ухо. То ли приказчик модного магазина, то ли телеграфист с претензией на интеллигентность, то ли чиновничек низшего чина с той же претензией. Одним словом, дешевенький франтик из тех, что в столицах бродят табунами, да и в сибирских губернских городах вовсе не являются чем-то исключительным. Толковый образ.
– Ваше степенство, Леонид Карлович! – воскликнул Сёма, в знак почтения приложив к шляпе набалдашник трости. – А мы уж заждались, тревогами томимы…
– Не вижу поводов для тревог, – сухо сказал Лямпе. – Насколько я могу судить, поезд, в общем, прибыл по расписанию.
– Так-то оно так, однако ж…
– Сёма, – сказал Лямпе без выражения.
– Умолкаю-с, Леонид Карлович! Позвольте рапортовать: извозчик нанят, номер снят. В «Старой России», как наказывали. Тот самый номер, четырнадцатый.
– Это хорошо, – сказал Лямпе. – Насколько я помню план города, до гостиницы с четверть часа спокойным шагом?
– Именно-с.
– Вот и пройдемся пешком, какие наши годы… – сказал Лямпе. – Насчет чемодана распорядись.
– Сию минуту! Эй, борода! – Семен двумя пальчиками придержал за рукав носильщика. – Держи на водку. Справа от вокзала – извозчик, бляха номер две тысячи тридцать пять. Отдашь баринов чемодан, пусть везет в гостиницу «Старая Россия», в четырнадцатый номер, для господина Лямпе. Господа, пусть так скажет, изволили прогуляться пешком и скоро прибудут. Усек?
– А чего ж, – сказал монументальный носильщик, косясь на франта с легоньким презрением. – Сделаем.
И удалился.
– Видели, Леонид Карлович, как глазом стриганул? – хмыкнул Акимов. – Вольный и гордый сибиряк, словно Куперов краснокожий индеец… Оценил должным образом мою легковесность и тщетные потуги играть в барина.
– Образ неплох, – согласился Лямпе вполголоса. – Вот только, друг мой, с тросточкой вы несколько перебрали… – и пощелкал пальцем по серебряной рукоятке Сёминой трости, представлявшей голую женщину в соблазнительной позе.
– Это вы зря, Леонид Карлович, – серьезно сказал Акимов. – Сие – не самодеятельность, а дополнительная деталь к образу. Именно такие набалдашники здесь в большой моде у прототипов того образа, каковой мне выпало на себя напялить. Соблаговолите посмотреть направо, видите, у ограды?
Лямпе, почти не поворачивая головы, посмотрел в ту сторону. Акимов был прав: там, опершись спинами на вычурные темно-зеленые завитушки чугунной ограды, стояли четверо молодых людей, сущие Сёмины копии, почти неотличимые, – и двое вертели в руках точно такие же тросточки.
– Ну, извини, – сказал Лямпе. – Хвалю за внимание к мелким деталям образа… Пантелея видел?
– Конечно. Прошествовал мимо, как тень отца Гамлета… Сюда, Леонид Карлович, направо.
– Я знаю, – сказал Лямпе. – Это Благовещенская, помню. Слежки за собой не замечал?
– Ни малейших признаков, Леонид Карлович, – тихо, серьезно сказал Акимов. – Ни единого раза.
– Где остановился?
– Как и положено по образу. В номерах «Гранд-отель». В пяти минутах ходьбы от вас. Ближе не удалось, «Националь» – битком, а в «Старую Россию» мне при моем образе, я рассудил, соваться как-то не с руки. Приказчики там не квартируют, я имею в виду – мне подобные.
– «Старая Россия» – и в самом деле лучшая гостиница?
– Непременно, – сказал Акимов. – Новый хозяин, Лаврентий Акинфович Олефир, два месяца назад сделал капитальный ремонт. Все присутственные места поблизости, ресторан первоклассный, оркестры играют, отдельные кабинеты и бильярдная, номера даже с ватерклозетами – от собственного водонапорного бака. Электричества, правда, нет, но тут весь город без электричества. И, между нами, Леонид Карлович, к преимуществам сей гостиницы, по достоверным сведениям, относятся еще и перворазрядные девицы. Обратите внимание на здание с зеленой кровлею. Городской театр, здешняя достопримечательность. Десять лет назад, когда сгорел деревянный, что допрежь стоял на том же месте, антрепренер, не будучи в состоянии рассчитаться с труппою…
– Застрелился, – сказал Лямпе. – Я где-то читал.
– А про то, что он и поныне является в виде привидения, не читали?
– Нет, – сказал Лямпе. – Какой вздор, Сёма… К ювелиру, надеюсь, не вздумал заглядывать?
– Обижаете, Леонид Карлович! В соответствии с инструкциями дожидался вашего приезда. Мимо проходил, конечно, но что-то не видел в магазине Штычкова…
– Ну, разберемся. В городе что-то известно о…
– Ни малейших слухов, – уверенно сказал Акимов. – Судя по всему, господин Олефир полицию умаслил изрядно. Что вполне понятно: ему ж расходы окупать надо и прибыль иметь, а если поползут разговоры, что в номере застрелился постоялец… Сами знаете, как такие сплетни влияют на репутацию. У нас, в Петербурге, подобное было бы не прискорбным фактом, а наилучшею рекламою для заведения – тут вам и репортеры, и любопытные дамочки, и прочие декаденты… Ну, а в сих патриархальных местах на жизнь смотрят степеннее. Здесь доходы господина Олефира упали бы резко. Сибирский купец суеверен, его в номер самоубийцы палкой не загонишь, да и в саму гостиницу тоже. Одним словом, тайна сохранена полнейшая. Я водил в пивную коридорного с того этажа, где четырнадцатый номер. Влил в него добрую баклагу, а разговорить все равно не удалось, как я ни искал подходцы – закрывается, что твоя устрица. Ну, а напрямую спрашивать вы мне строжайше запретили, и, как поется в опере – присягу эту я, как верный муж, исполнил…
– Ёрзаешь речью, Сёма, – досадливо сказал Лямпе.
– Простите, Леонид Карлович. Не то чтобы нервы… но, пожалуй, явственное ощущение неправильности происшедшего. Уж извините, бога ради, но у меня это самое ощущение так мурашками по коже и ползает. Извините…
– Ничего, – сказал Лямпе. – Ты, знаешь ли, подобрал удивительно точное слово, сокол Сёма… Неправильно это. То, что произошло, – и он повторил, сам не понимая, чего хочет этим достичь: – Очень удачно, Сёма. Неправильность происшедшего… Ты при оружии?
– Как было велено, Леонид Карлович. Товарищ Лямпе…
– Что?
– А почему – нет? Как метод воздействия при необходимости?
Подумав немного, Лямпе усмехнулся:
– Считай, что я растрогался. Золотая голова. В самом деле, как вариант и метод… Вы совершенно правы, товарищ Акимов.
…Сам Лямпе, если бы все зависело от него, выбрал бы номер подешевле, в целях вполне понятной для немца и простительной таковому экономии. Но в данном случае от него ничего не зависело, приходилось идти путем Струмилина, выбравшего самые лучшие, шестирублевые апартаменты – покойный был склонен к легкому гусарству, что уж там…
Переступая порог четырнадцатого номера, он ощутил легонький холодок в груди. Чувство это смутило и раздосадовало, но он ничего не мог с собой поделать…
Чисто выбритый коридорный, судя по физиономии, продувная бестия – как и надлежит человечку на таком месте, – опустил его чемодан рядом с креслом, без нужды переставил на пару вершков[3] в сторону, якобы устраивая поудобнее, повел рукой:
– Это, ваше степенство, гостиная. Тут спальня, белье-с чистейшее, после предыдущего постояльца поменяли-с…
«Да уж, я думаю, – мрачно подумал Лямпе. – После такого не могли вы белье не поменять…»
– Вот здесь – ватерклозет-с, к услугам вашей милости, – курносая конопатая физиономия прямо-таки сочилась заботой и умилением. – Ванны, извиняемся, нет-с, но на первом этаже, по заказам господ постояльцев, – извольте в любое время. Заведение для самой что ни на есть чистой публики, во всех смыслах-с… Ресторация первоклассная, порою господин губернатор изволят обедать-с. Соблаговолите-с обратить ваше внимание на сей шнур. В видах необходимости соизвольте-с потянуть за оный – и я к вашим услугам.
– Учту, – сказал Лямпе. – Как зовут?
– Антуан-с.
– Да? – спросил Лямпе с интересом, подняв бровь. – А в святом крещении?
– В святом крещении-с – Прохором, – признался конопатый. – Однако в рассуждениях того-с, что для лучшего заведения в городе таковое имя звучит по-мужицки, пришлось-с…
– Понятно, – сказал Лямпе, роясь в кошельке. – Вот тебе, братец, пожалуй что, четвертак…
– Премного благодарны-с! – Серебряная монетка словно не в карман упала, а растаяла в воздухе. – Осмелюсь спросить-с, ваше степенство: по казенной надобности к нам изволили прибыть или по частной?
– По торговым делам.
– Купцом быть изволите-с?
– Угадал, – сказал Лямпе.
– Не сочтите за дерзость заявить-с, что выбор вы сделали удачный, ваше степенство. Места наши, заверяю-с, для торговых дел весьма, как выражаются господин Иванихин – изволили слышать? – крайне пирспиктивны, что означает…
– Я знаю.
– Мы же-с, со своей стороны, стремимся, чтобы господа купцы, на наших берегах пребывающие, ни в чем не испытывали недостатка. Вы уж, ваше степенство, любое желание выскажите-с, а мы его в лучшем виде исполним…
– Это интересно, братец, – сказал Лямпе, старательно сыграв внезапно вспыхнувший легкомысленный интерес. – Вот тебе, пожалуй что, еще четвертачок… и скажи ты мне, любезный: можно у вас время провести с некоторой… игривостью?
В ответ на его жест пальцами коридорный расплылся в хитрой, понимающей ухмылке:
– Всенепременно-с! В нашем заведении – самые что ни на есть безопасные и приятные игривости-с! Вот взять…
– Потом, братец, потом, – прервал его Лямпе. – Делу время, потехе, соответственно – час… Ступай. Когда ко мне придет мой приказчик господин Акимов…
– Знаю-с, они вам номерок и снимали…
– Вот-вот. Проводить ко мне без промедления.
– Слушаю-с! – вдохновенно воскликнул коридорный и, кланяясь, проворно выкатился из номера.
Оставшись один, Лямпе снял пиджак и, повесив его на спинку кресла, подошел к окну; упершись руками в подоконник, коснулся лбом прохладного стекла, прикрыл глаза. Снаружи доносился шум улицы, не столь уж и беспокоящий: неспешные шаги идущих по деревянным тротуарам обывателей, шум колес, мягкое шлепанье лошадиных копыт по песку.
Вздохнув, он отвернулся от окна, открыл глаза. Прошел в спальню. Остановился возле никелированной кровати с гнутыми спинками и попытался представить, в какой позе на ней лежал покойный Струмилин, когда его обнаружили – с простреленным виском, окоченевшего.
Внимательно осмотрелся – но, разумеется, не заметил ни малейших следов недавнего несчастья. Это понятно, откуда им взяться? Белье сменено, пол вымыт и подметен, номер прибран тщательнейше. Нет, но как же так, Николай Федорович, как же так? Зачем? И почему?
Это было глупо, но он все же принялся самым скрупулезнейшим образом обшаривать спальню – постель, ночной столик, гардероб, – двигаясь легко и проворно, бормоча под нос привязавшуюся считалочку, памятную с детства:
Жили-были три китайца:
Як, Як Цидрак, Як Цидрак Алицидрони.
Жили-были три китайки:
Циби, Циби Дриби, Циби Дриби Лампампони.
Ничего постороннего, ни малейшего следа. Постель как постель, ящичек ночного столика пуст, как и гардероб…
Поженились – Як на Циби, Як Цидрак
на Циби Дриби,
Як Цидрак Алицидрони —
на Циби Дриби Лампампони…
Было там что-то еще или вся считалочка только из этих двух куплетов и состояла? Он уже не помнил. И, перейдя в гостиную, продолжая там подробнейший осмотр, повторял и повторял про себя незатейливый детский стишок, чтобы изгнать, заглушить мучительные воспоминания об умном, толковом, везучем и веселом человеке, совершенно внезапно для всех, его знавших, найденном с пулей в голове и пистолетом в руке. Сёмка Акимов подыскал самые удачные слова. Это было неправильно. Это ни за что не связывалось – Струмилин и самоубийство, столь скоропалительное, ошеломляющее. Последний человек, от которого следовало подобного ожидать. Теперь Лямпе, как ему казалось, понимал всецело то странное выражение лица, с которым Александр Васильевич, не глядя ему в глаза, произнес:
– Ну что же, как выражаются цыганки-гадальщицы, предстоит вам, бриллиантовый, дальняя дорога…
И в гостиной – ничего. Никаких улик, не говоря уж о посторонних предметах, свидетельствовавших бы, что здесь кто-то жил. Глупо было и рассчитывать на другой итог поисков.
Сев в кресло – хорошее, покойное, нерасшатанное, – он выкурил папиросу. Достал со дна чемодана, из-под сорочек, тяжелый сверточек, развернул полосатый ситчик, извлек матово поблескивающий браунинг, второй номер. Звонко вогнал ладонью обойму, пару секунд поколебавшись, все же не стал загонять патрон в ствол. В конце концов, слежки нет, ничего еще толком не известно, а посему не стоит уподобляться истеричной барышне. Сохраним самообладание, товарищ Лямпе…
Досадливо хлопнув себя ладонью по лбу, воскликнул:
– Ах ты, господи!
И быстрыми шагами направился в ватерклозет. Приподнявшись на цыпочки, обеими руками снял тяжелую чугунную крышку смывного бачка, бережно поставил ее у стены так, чтобы не упала, встал на край белоснежной клозетной чашки и, вытянув шею, заглянул в бачок.
Сердце прямо-таки застучало, когда он увидел светлую ниточку, надежно привязанную к тонкой водосливной трубке – черной, ослизлой. Осторожненько потянул двумя пальцами – и из мутноватой воды вынырнул небольшой резиновый мешочек, привязанный к другому концу… нет, не нитки, как показалось прежде, а лески из конского волоса. Резко дернув рукой, оборвал леску, спрыгнул на пол, крепко зажав добычу в руке.
Новомодное изобретение французской выделки – кондом, еще именуемый презервативом. Накрепко завязан, так что содержимое в воде промокнуть не должно…
Ощутив азартное охотничье возбуждение, Лямпе вернулся в гостиную, посмотрел находку на свет. Больше всего то, что находилось внутри, напоминало многократно сложенный лист бумаги – ну да, и буквы видны…
Торопясь, открыл перочинный ножичек, осторожно подцепил лезвием резину, вспорол. Достал бумагу, принялся осторожно разворачивать.
Бегло прочитал. Перечитал. Недоуменно пожал плечами.
Аккуратный, разборчивый почерк, несомненно, образованного человека, привыкшего к письму. Синие ализариновые чернила. Стандартная писчая бумага, употребляется как во многих присутственных местах, так и для частных надобностей.
«В природе золото чаще всего встречается в виде зерен и песчинок, однако не столь уж редко образует и самородки значительной величины. Природное золото именуется также шлиховым. Стопроцентно чистым золото не бывает никогда, обычно оно содержит от 5 до 30 процентов серебра, меди – до 20 процентов. Как правило, вкрапленное в кварц в коренных месторождениях, при разрушении кварцевых жил золото освобождается от материнской породы, уносится водою и благодаря своему большому удельному весу отлагается в руслах рек, образуя те самые россыпи, из коих большая часть этого металла и добывается человеком.
Элементарный способ добычи золота из песков промывкою заключается в том, что наклонный желоб…»
На этом слове текст обрывался – просто-напросто оттого, что писавший добрался до нижнего края бумажного листа. Вполне возможно, продолжил на другом, но найденный лист – единственный.
«Черт знает что», – растерянно подумал Лямпе. Как это прикажете понимать? Все, что он только что прочел, ни в малейшей степени не содержало в себе чего-то тайного, секретного, долженствующего быть укрытым от посторонних. Прямо-таки азы – то ли из учебника для Горного института, то ли из словаря Брокгауза и Ефрона. Самые что ни на есть примитивные сведения, своеобразный букварь для профана. Зачем понадобилось это прятать столь изощренным образом, так, чтобы люди, редко сталкивавшиеся с новомодными клозетами, не догадались там поискать?
Шифр, быть может? Даже если и так, нечего и пытаться расшифровать самому: не имея особого навыка, да и подручных приспособлений тоже, немногого добьешься…
В конце концов Лямпе понял, что, продолжая вертеть так и сяк этот чертов листок, он окончательно уподобится мартышке из басни Крылова, решительно неспособной догадаться об истинном предназначении очков. Со вздохом пожал плечами, тщательно свернул листок и спрятал его в бумажник. Поместил браунинг в потайном кармане пиджака, вшитом под правым рукавом, расположив пистолет стволом вверх, чтобы при необходимости в секунду можно было выхватить, зацепив пальцем скобу. Сунул в брючный карман запасную обойму, вытянул ноги и, пуская колечки дыма, стал терпеливо ждать, когда появится Акимов.
Акимов вел его по некрашеному деревянному тротуару так уверенно, словно прожил в этом городе добрый десяток лет, а не приехал впервые позавчера. Первое время Лямпе по некоей инерции еще ломал голову над загадочной находкой, но потом перестал, прекрасно сознавая, что не продвинется таким образом ни на вершок. Шагал, ни о чем особенном не думая, помахивая в такт золотисто-коричневой палкой из испанского камыша, таившей в себе трехгранный шпажный клинок. Напрасно некоторые считают, что подобные приспособления отжили свой век, иногда такая шпага может чертовски помочь, а то и спасти жизнь, как это было во Львове…
– Леонид Карлович…
– А?
– Вот как хотите, а не верится мне, чтобы Струмилин…
– Сёма, перестань, – с сердцем сказал Лямпе. – Мы с тобой не гимназисты. Факты имеют ценность, а не домыслы при полном отсутствии информации. То же и к эмоциям относится.
– Да понимаю я…
– Вот и не томи душу. Без того тягостно. – Лямпе посмотрел на покрывавший улицу толстый слой серого песка, глушившего шум колес и стук копыт, пожал плечами. – Представляю, что здесь творится в дождь…
– Грязища непролазная, – живо подхватил Сёма, с готовностью меняя тему. – Да и в сухую погоду тут частенько гуляют ветры, так что получаются песчаные бури, право слово, не уступающие сахарским. Мне уж рассказали. Нам еще повезло, что денек безветренный. А обычно пыль так метет, что местные Шантарск давно прозвали Ветропыльском, что вполне… берегись!
Он сильно рванул Лямпе за рукав, отшвырнув к стене дома. И как нельзя более вовремя – вылетевший из-за угла рысак под грохот колес по невысокому деревянному тротуару осел на задние ноги, взметнув тучу пыли, бешено кося огромным фиолетовым глазом, захрапел, скалясь, разбрасывая пену. Шарабан лихача, решившего срезать угол прямо по пешеходным мосткам, вновь утвердился всеми четырьмя колесами в песке.
– Чтоб тебя и мать твою… – рявкнул Акимов от души. И тут же обескураженно смолк, крутя головой в некоторой растерянности.
Лямпе ухитрился во мгновение ока испытать массу самых неожиданных и разнообразнейших чувств. Он и сам с превеликим удовольствием изрек бы нечто небожественное – на волосок был от того, чтобы угодить под копыта, – но лихой ездок в шарабане оказался очаровательной девушкой, к тому же, судя по дорогому белому платью, ничего не имевшей общего с простонародьем, а потому словесное выражение эмоций решительно неуместно…
Возможно, сравнение было и банальное, но Лямпе вдруг ощутил себя, как человек, неожиданно застигнутый молнией или пулей. Один бог ведает, что творилось в бедной душе Леонида Карловича Лямпе, дворянина Гостынского уезда Варшавской губернии. Он смотрел в ее карие глаза, прекрасно сознавая, что выглядит глупо – этакий соляной столб, истукан, – но поделать ничего не мог. Дело даже не в том, что она была красива, что ее золотые волосы, растрепанные встречным ветром, легли на плечи в очаровательном беспорядке. Казалось, именно это лицо он тысячу раз видел во сне, как свою недостижимую мечту, – хотя ничего подобного и быть не могло, сплошное наваждение, солнечный удар… Она никогда не снилась прежде, они никогда прежде не виделись, но отчего тогда ледяная заноза в сердце не желает таять?
В конце концов он немного опомнился. Боковым зрением заметил, что городовой в белой гимнастерке, поначалу припустивший было в их сторону грозной, неотвратимой рысью, вдруг сбился с аллюра, даже затоптался на месте, а потом продолжил движение, но не в пример медленнее, почти что плелся, понурившись, поскучнев. Хорошо еще, зевак поблизости не случилось, с радостью констатировал Лямпе.
– Вы не пострадали, господа? – спросила она, щурясь.
Вполне возможно, она и пыталась выразить тоном раскаяние, но прозвучали эти слова скорее насмешливо.
– Благодарю за заботу, – сухо сказал Лямпе. – Ваше мастерство в управлении этим животным достойно восхищения, хотя ваша манера править, должен заметить, весьма оригинальна…
«Боже, что я несу?» – с паническим стыдом подумал он. Заноза в сердце никуда не делась, острая прохладная льдинка.
– Ну, извините, господа, – карие глаза смеялись. – Я, право же, не хотела, вы так неожиданно подвернулись…
– Вопрос, кто кому подвернулся… – пробурчал Сёма.
Рядом выразительно покашлял городовой, поднес ладонь к фуражке в светлом коломянковом чехле:
– Прошу прощенья, господа, тут имеет место быть происшествие или полное отсутствие оного?
Девушка смотрела на Лямпе с откровенной подначкой, в лукавом взгляде карих глаз так и читалось: «Ну что, ябедничать будешь?» Легонько отодвинув локтем посунувшегося было к блюстителю порядка Акимова, Лямпе веско произнес:
– Полное отсутствие оного, смею вас заверить. Не вижу нужды в вашем вмешательстве, городовой.
Страж порядка вздохнул с нескрываемым облегчением, вновь поднес к козырьку руку в белой нитяной перчатке, повернулся через левое плечо со сноровкой отслужившего действительную, вновь обретя осанистость, направился на прежнее место. Только теперь Лямпе рассмотрел на шее девушки золотое ожерелье с тремя красными камнями. Если рубины настоящие – на них, пожалуй что, можно приобрести вон тот каменный дом в два этажа, что стоит по другую сторону улицы. Кое-что начинает проясняться…
– Мне правда неловко, – сказала девушка. – Постараюсь впредь осторожнее… Всего хорошего, господа!
Она присвистнула, как заправский кучер, взмахнула вожжами, и сытый вороной обрадованно рванул с места так, что взлетела на обе стороны сухая пыль. Городовой проворно козырнул вслед.
– Однако… – сказал Сёма. – Амазонка здешних мест… Видели камешки на лебединой шее, Леонид Карлович? Состояньице-с. Не иначе, наша юная этуаль[4] принадлежит к самому что ни на есть здешнему бомонду. А то и содержаночка какого-нибудь местного Топтыгина с миллионом в жилетном кармане. Ах, завидую…
– Не отвлекайся на глупости, – сухо бросил Лямпе. – Пошли, иначе не успеем ко времени.
Он и самому себе не хотел признаваться в том, что последнее Сёмино предположение вызвало в сердце настоящую бурю и жгучий протест. Эта девушка не должна быть пошлой содержанкой толстосума, не должна, и всё тут, немыслимо представить иные нехитрые картины… Но тебе-то какое дело? – попытался он трезво и рассудочно себя упрекнуть. Ты ее наверняка больше не увидишь никогда, она вошла в твою жизнь всего на минуту, а вот ты, голову можно прозакладывать, в ее жизнь не вошел вообще, с какой стати? Надо же, впервые за несколько лет в душе что-то откровенно и недвусмысленно проснулось…
– Леонид Карлович…
– А?
– Может, мне спросить у городового, кто сия амазонка? Он ее, вне сомнений, обязан прекрасно знать…
Лямпе искренне надеялся, что его голос холоден и тверд:
– С чего бы вдруг? У нас разве нет других дел?
– Ну, пришла вдруг такая мысль…
– Пошли, – отрезал Лямпе, ускоряя шаг.
– Как прикажете, – с видом полнейшей невинности кивнул Акимов, торопясь за ним. – Мы уж и пришли, собственно, сейчас свернем за угол, пройдем по Театральному – и на месте будем…
Время от времени бдительно проверяясь на предмет возможной слежки, они прошли по коротенькому Театральному переулку, где своеобразным монументом незадачливому антрепренеру стоял новый каменный театр. Пересекли тихую Новобазарную площадь, в отсутствие ярмарок прямо-таки вымиравшую, и оказались у берега Шантары, на совсем недавно начатой застройкою Воскресенской улице.
Лямпе моментально оценил это место, как максимально удобное для их целей, то есть для потаенного наблюдения.
Впереди раскинулся обширный котлован – под фундамент для центральной силовой электрической станции, каковая должна была приблизить Шантарск к цивилизации и прогрессу. Землекопы пока что углубились лишь аршина на четыре, но работа кипела, всё напоминало трудолюбивый лесной муравейник. Десятки людей старательно и размеренно взмахивали посверкивавшими на солнце лопатами, другие возили наверх по деревянным мосткам груженные «с походом» тачки, на самом краю котлована что-то обсуждал с десятниками бородач в инженерной фуражке, тут же переминался с ноги на ногу человечек в клетчатом пиджаке, судя по большому блокноту и суетливости – газетный хроникер.
Вокруг, на некотором отдалении, толпились зеваки – общим числом не менее полусотни. В более крупных городах такая стройка вряд ли привлекла бы внимание, но здесь, надо полагать, стала для города нешуточным событием. Еще подальше прохаживался, заложив руки за спину, неизбежный при таком скоплении публики городовой, судя по понурой фигуре, объятый смертной скукой.
Они с Акимовым, таким образом, могли присоединиться к праздно глазевшим обывателям, не вызывая ни малейших подозрений. Что незамедлительно и сделали, стоя вполоборота к интересовавшей их Воскресенской.
Ближе всего к котловану располагался трактир среднего пошиба, так и поименованный на вывеске без особых затей – «Трактир Ляпунова». Из распахнутого окна доносилось граммофонное пение Вари Паниной:
Гайда, тройка!
Снег пушистый…
У крыльца примостилась компания классических купеческих «молодцов» – сапоги с «набором» – массой мелких складочек, белоснежные картузы, под пиджаками вышитые косоворотки с кручеными поясками. Судя по движениям, они поочередно метали в кольцо толстый гвоздь – играли в свайку. Этой группе персонажей следовало уделить особое внимание, поскольку она была идеальным местом для внедрения вероятного наблюдателя…
Напротив трактира как раз и стоял дом, ставший целью их визита, – каменное двухэтажное здание, узкое по фасаду, но довольно протяженное в глубину, украшенное десятком ничуть не гармонировавших меж собою вывесок. Лямпе без особого труда рассмотрел нужную: «Ювелирные и поделочные работы Е. Т. Коновалова, а также чистка серебряных и мельхиоровых изделий, все по ценам вне конкуренции. Заказы исполняются под личным наблюдением».
Теперь оставалось только ждать, и они старательно ждали, притворяясь, будто всецело поглощены картиной землекопного труда. Бодренький старичок, судя по вытертому сюртуку отставной чиновник министерства юстиции, со Станиславом на шее, очень быстро распознал в Лямпе свежего слушателя, ухватил его за рукав и восклицал с таким видом, словно и идея, и исполнение стройки принадлежали ему лично:
– Пять тысяч электрических ламп для домового освещения, сударь! И каждая по шестнадцать свечей, представляете? А ведь планируется еще полсотни ламп для освещения уличного, по тыще свечей! По тыще! Хоть иголки собирай при таком сиянии!
Лямпе поддакивал, ничуть не пытаясь освободиться от навязчивого соседа, наоборот, старичок служил великолепным прикрытием, поскольку наверняка был здесь многим известен. Он терпеливо слушал восторженные охи, время от времени вставляя: «Да-да-да!», «Прогресс несказанный!», «В самую точку, сударь!».
Акимов легонько прикоснулся к его свободному локтю.
Лямпе легонько повернул голову. По Воскресенской степенно, неторопливо шагал Пантелей Жарков – в летнем костюмчике из дешевой чесучи с цветной манишкой, при соломенном канотье. Он пересек улицу и скрылся за зелеными дверями того самого, с десятком вывесок, дома.
Начинались дела. Как бывает в таких случаях, минуты тянулись невыносимо долго, чертов старикашка зудел, как зеленая муха…
Внимание! На невысокое крылечко вышел невидный мужчина с непокрытой головой, в жилетке поверх розовой рубахи. Достав из кармана большой красный платок, трижды протер им лоб – и было в этом столь вроде бы естественном жесте нечто от механизма… Нечто наигранное. Так и держа платок в руке, юркнул назад в дом.
Они переглянулись украдкой. Длинно проскрипела, сопротивляясь тяжести противовеса, железная дверь, вышел Пантелей и столь же степенно направился в ту сторону, откуда пришел, к Театральному переулку.
Вот оно! Жарков еще не скрылся в переулке, а вслед ему двинулся один из игравших в свайку «молодцов» – прибавляя шагу, соразмеряясь с походкой Пантелея. Хорошо так пошел, грамотно, умело…
Перехватив азартный взгляд Акимова, Лямпе чуть заметно качнул головой. И оказался прав: прошло не менее тридцати секунд, прежде чем вслед тем двоим направился отделившийся от кучки зевак мужчина в канотье, с бамбуковой тросточкой. Столь же умело набрал нужный темп, скрылся в переулке…
Пора, пожалуй что. Лямпе кивнул Сёме, и они бочком-бочком отошли от праздных обывателей к Театральному.
Пантелей Жарков шагал далеко впереди, ничто в его поведении не позволяло думать, что он догадывается о слежке, но Лямпе-то знал: Пантелей, битый волк, не мог не срисовать этих двух. Хотя вели они его, следует признать, чисто, грамотно, со сноровкой, подразумевавшей немалый опыт и хорошую школу.
Картуз двигался вслед за Пантелеем по тому же тротуару, Канотье – по другой стороне улочки, так что, если провести меж всеми тремя прямые линии, образуется воображаемый треугольник.
Жарков невозмутимо свернул на Новокузнечную – и оба прилипалы следом, выдержав надлежащую дистанцию, не раньше, чем убедились, что объект слежки не станет тем или иным способом проверяться на перекрестке. Иные, случается, попав за угол, вдруг резко разворачиваются и спешат в противоположную сторону, навстречу шпикам, что сплошь и рядом либо приводит последних в замешательство, либо вынуждает менять тактику второпях, импровизировать в ущерб делу. Впрочем, судя по поведению тех двух, эти штучки они прекрасно знали, да и Пантелей не станет прибегать к столь избитому трюку…
Как бы там ни было, за ними, отметил Лямпе, слежки нет. И на том спасибо…
Он не ощущал ни малейшего волнения – один лишь азарт. Не стоило волноваться. Такой поворот событий был ими заранее предусмотрен в числе возможных вариантов – как и четкий план действий на случай, если за Марковым потянется «хвост»…
– Сёма, – тихо сказал Лямпе, не поворачиваясь к спутнику. – Когда Пантелей их стряхнет, возьмешь молодого. Поводи, пока не проклюнется хоть что-то конкретное…
– Понял, Леонид Карлович…
Пантелей уводил преследователей в центр города, где среди многолюдства и коловерти экипажей оторваться не в пример удобнее. Правда, здешние «многолюдство» и «коловерть» имеют мало общего с суетой, скажем, на Невском, но тут уж ничего не поделаешь, придется обходиться тем, что имеется в наличии…
Они прошли мимо того места, где Лямпе едва не стоптал вылетевший из-за угла рысак с прекрасной незнакомкой на вожжах. Вот только вспоминать манящее виденье не было времени, начались дела…
Язык не поворачивался назвать увиденное многолюдством, но все же широкая Благовещенская отнюдь не выглядела пустынной. Хватало на тротуарах и чистой публики, и народа поплоше, а по проезжей части не столь уж редко двигались извозчики, мужицкие телеги, частные экипажи.
Как ни бдителен был Лямпе, а все же едва не упустил момент. Посреди улицы, словно океанский пароход меж рыбацких суденышек, величественно простучал колесами экипаж, именовавшийся здесь дилижансом, заменявший шантарцам и конку, и трамвай, – длинный, запряженный тройкой лошадей, рассчитанный на два десятка пассажиров. Целых шесть таких курсировали по городу с пяти утра до девяти вечера – стараниями оборотистого крестьянина из ссыльных Валериана Вожинского и дворянина Николая Евстифеева, бывших конкурентов, а ныне, по размышлении, компаньонов.
Пантелей трусцой перебежал улицу под самыми мордами лошадей – чем, естественно, вызвал неистовую ругань кучера. Когда же дилижанс со все еще ругавшимся под нос кучером проехал мимо и взгляду открылась противоположная сторона улицы – Пантелея там уже не было, и след простыл, словно провалился сквозь землю, как призрак на театральной сцене…
Лямпе не удержал злорадной ухмылки. На осиротевшую внезапно, оставшуюся без объекта наблюдения парочку жалко было смотреть – оба глупо застыли на тротуаре, превозмогая ошеломление.
Пантелей мог юркнуть в аптеку как раз напротив. Мог скрыться под аркой магазина «Пассаж». Мог воспользоваться одним из трех промежутков меж домами. Мог опуститься по длинной лестнице, устроенной на косогоре. Как бы там ни было, двум прилипалам ни за что не разорваться, чтобы проверить все шесть возможных путей отхода…
«Школа, – не без уважения подумал Лямпе. – Я бы так, пожалуй что, и не смог…»
Картуз с Канотье наконец-то опамятовались, кинулись на другую сторону улицы, растерянно переглядываясь, рыская, полное впечатление, как потерявшие след гончие. Наконец-то сообразили, что своим нелепым поведением могут привлечь излишнее внимание. Остановились на верхней ступеньке лестницы, быстро перебросились словами, заглянули в высокое окно аптеки, потом разделились, «молодец» кинулся меж аптекой и «Пассажем», а тот, что в канотье, пошел в параллельный проход, мимо высокой стенки из плоского дикого камня, какие здесь имелись во множестве – для защиты от пожаров, чтобы огонь не перекинулся от дома к дому.
Лямпе взглядом поторопил Сёму. Тот трусцой перебежал улицу и двинулся по следу «молодца». В общем, вся эта сцена прошла незаметно для прохожих, не привлекла внимания и не нарушила обыденно-скучного течения жизни. Никто, включая городового на углу, не обратил внимания на странные забавы людей в зрелом возрасте…
Ухмыльнувшись про себя, Лямпе фатовским жестом крутанул свою камышовую палку, повернулся и направился в другую сторону, к городскому саду, куда должен был выйти освободившийся от «хвостов» Пантелей.
Лямпе вошел в сад со стороны Архиерейского переулка, не особенно торопясь, свернул вправо, высматривая беседку. Сад представлял собой остаток дикого леса, по-здешнему тайги, и потому попадались просто-таки великолепные экземпляры сосен и кедров, возносившиеся к небу на добрый десяток саженей.[5]
Он прошел мимо здания с вывеской «Клуб шантарского вольно-пожарного общества». Здание в некотором роде было историческим, ибо возведено семнадцать лет назад для чествования в нем обедом цесаревича Николая, ныне, как всем известно, самодержца всероссийского. Пожалуй, с тех самых пор строение и не ремонтировалось, отметил Лямпе. Как и китайская беседка, построенная еще раньше трудами тогдашнего губернатора Падалки. Защиту от солнца сооружение еще могло предоставить, но вот с комфортом и уютом обстояло значительно хуже: штукатурка почти сплошь облупилась, открывая прозаический кирпич, экзотическая некогда постройка потеряла всякий вид, скамейки внутри наполовину выломаны, а на стенах нацарапаны всевозможными подручными предметами исконно русские слова, которых не встретишь в хрестоматии Смирновского для классических гимназий. Будь Лямпе и в самом деле инородным немцем, имел бы право позлорадствовать над нерадением русского народа, но поскольку он являлся чистокровным русаком, оставалось лишь горестно вздохнуть. И усесться на наиболее сохранившуюся лавку, тщательно обмахнув ее предварительно носовым платком.
Пантелей появился минут через десять. Опустился рядом на узкую доску в чешуйках облупившейся зеленой краски, помолчал, сообщил:
– Попетлял немного, пока не убедился, что отвязались. А Сеню вы, я так понимаю, за кем-то из них отправили?
– Ага, – сказал Лямпе. – Пусть посмотрит… Хваткие ребятушки, а, Пантелей?
– И не говорите, Леонид Карлович. Тут и не пахнет этим самым, как его…
– Дилетантизмом, – подсказал Лямпе.
– Вот-вот. Тут им и не пахнет. Толково топотали… Они, я так понимаю, заранее были выставлены…
– Вот именно, – сказал Лямпе. – Один был поставлен у трактира, второй засунут меж зевак у котлована… Ладно, черт с ними, Пантелей, все равно мы сейчас не можем знать, почему они там стояли и почему были за тобой пущены… Что Штычков?
– А нет Штычкова, – сказал Пантелей, уставясь в пол беседки. – Как мне объяснили, еще восемь дней назад не пришел поутру в мастерскую. И назавтра не пришел. И не пришел вовсе. Посылали к нему в меблирашки мальчишку, тот сказал, что дверь заперта и никто не откликается. А пока мне это растолковывали, второй мастер, в розовой рубахе, в жилетке, как-то очень уж юрко высклизнул из мастерской…
– Ну да, на крыльцо, – сказал Лямпе. – И, как я понимаю, подал знак тем двум, что есть работенка… Пантелей, тебе не кажется, что ситуация усугубляется? Штычков ведь мог и запить, как всякий мастеровой русский человек, что для запоя восемь дней? Да тьфу, плюнуть и растереть… Это мы с тобой знаем, что запить он никак не мог, а им-то откуда ведать? Но почему-то у мастерской «хвосты» поставлены, наверняка не сегодня, не в честь нашего прибытия, а гораздо раньше, и мастер проинструктирован, что следует немедленно дать знать, если кто-то начнет интересоваться Кузьмою Штычковым… А, Пантелей?
– Плохо, – сказал Жарков медленно. – Плохо с ним что-то… Если отсчитать назад те восемь дней…
Он не продолжал, видя, что Лямпе прекрасно его понял. Если отсчитать назад те восемь дней, выйдет, что Штычков не явился в мастерскую аккурат после той самой ночи, когда застрелился в «Старой России» Струмилин. А если Штычков исчез, то и Струмилин, очень может оказаться, не застрелился вовсе… Нет, рано что-то утверждать со всей определенностью. Рано. Фактов мало, одни домыслы…
– А где сам Коновалов? Его степенство хозяин?
– Оне-с в отъезде, – усмехнулся Пантелей. – Так мне сказано. С неделю уж.
– Еще интереснее…
– Это точно… Что будем делать, Леонид Карлович?
– Пойдем в меблирашки, – немного подумав, решительно сказал Лямпе. – Посмотрим, как там дела обстоят…
– А если нарвемся на полицию? Или кого другого? Нет, я не спорю, вам с горы виднее…
– Риск, безусловно, есть, – признал Лямпе. – Но что прикажешь делать? Струмилин мертв, Штычков исчез. Какие еще у нас ниточки? И где они вообще? Тот мордастый, за которым пошел Сеня? А если он Сеню приведет на самую обычную явку, где неделями не происходит ничего интересного? Нет у нас, Пантелей, ни времени, ни возможности прохлаждаться.
– Я ж не спорю, Леонид Карлович, куда мне…
– Вот и лады, – сказал Лямпе, энергично поднимаясь. – Бляха при тебе? Отлично, при необходимости крутнем спектакль…
Не было нужды лишний раз освежать в памяти план города, вспоминая, где же Портновский переулок с теми самыми меблирашками, – у выхода стояли целых три извозчика, полностью подтверждавшие бесценную мысль г-жи Простаковой касаемо того, что географию при наличии извозчиков вовсе и не обязательно знать…
Меблированные комнаты коллежской регистраторши Хлыновой представляли собою длинное дощатое строение, двухэтажное и некрашеное, судя по почерневшим доскам, построенное сразу после знаменитого апрельского пожара восемьдесят первого года, едва ли не начисто уничтожившего Шантарск и нанесшего потерь на пять миллионов рублей серебром. Оно располагалось посреди обширного пыльного двора в компании трех флигельков, кухни и пары амбаров. Флигельки, в отличие от главного здания, были аккуратно выкрашены, при первом взгляде на них сразу приходило в голову, что они-то как раз и предназначены для самых денежных постояльцев. Вряд ли там поселился бы Кузьма Штычков, согласно легенде – проштрафившийся и проворовавшийся ювелирный подмастерье, отправившийся в Сибирь подальше от злых языков и столичной полиции, пока все не уляжется… Он сообщал, что живет в шестнадцатом номере, ни о каком флигеле не упоминая…
Картина была самая патриархальная – жаркая солнечная тишина, безлюдье, в пыли у забора роются куры, по здешнему обычаю помеченные пятнами краски для отличия от соседских, тут же, высунув язычишко, растянулся лохматый дворняжечий щенок, в кухне слышны ленивые разговоры и побрякиванье посуды.
Они постояли у настежь распахнутых ворот, делая пока что вид, будто вовсе и не собираются заходить, а так себе, задержались за беседою, проходя мимо. Как ни присматривался Лямпе, не было никаких признаков слежки. Наружной, имеется в виду. В доме, в любом из флигелей, в кухне – везде можно посадить хоть роту наблюдателей, и ты их ни за что снаружи не заметишь. Но делать нечего, придется…
Мимолетно прикоснувшись кончиками пальцев сквозь пиджак к браунингу, Лямпе решительно двинулся через пыльный двор, держась с уверенностью человека, которой безусловно имеет право тут ходить, что должно быть ясно всем окружающим. Пантелей шагал правее, лицо у него, Лямпе мельком подметил, было напряженное и застывшее.
Внутренняя планировка, как и следовало ожидать, оказалась полностью лишенной архитектурных изысков. Походило то ли на конюшню, то ли на тюрьму – прямой коридор с дверями по обе стороны, последний раз подметавшийся не иначе, как во времена русско-турецкой кампании. На полу лежал толстый слой той самой серой пыли, из-за которой Шантарск и получил свое неофициальное прозвище. «Мечта Шерлока Холмса, – пришло вдруг в голову Лямпе. – Любой след отпечатается. Вот, сразу видно, что из этой двери, под номером девять, выходил кто-то в солдатских сапогах – уволенный вчистую? пожарный? обыватель, прикупивший на толкучке подержанную обувку? – а в четвертый, наоборот, прошествовал кто-то в штиблетах…»
Номера были грубо намалеваны на дверях бурой масляной краской. Стояла, в общем, тишина, только слева позвякивало стекло, а справа журчал густой храп.
Вот он, шестнадцатый, в самом конце коридора, рядом с окном, – в высоком деревянном переплете не хватало половины стеклянных квадратиков.
«Рама глухая, – машинально оценил Лямпе, – снаружи через окно в коридор не проникнешь и изнутри не выберешься… Если есть засада, они разместились и в шестнадцатом, и напротив – это азбука. Нет, постой, ну почему обязательно засада? Ничего еще не известно…»
Он был напряжен до предела – и потому, когда распахнулась дверь напротив шестнадцатого номера, моментально бросил руку под пиджак, зацепил безымянным пальцем скобу. Теперь извлечь пистолет можно одним рывком, в секунду…
Однако вместо ожидаемой засады, хмурых верзил, из двери появилась колоритная личность – худой субъект в запыленных штучных брюках и штиблетах на босу ногу, с растрепанной шевелюрой и грозно торчащей чеховской бороденкой. Распахнутая на груди несвежая сорочка предательски обнажала худой торс, и где-то на уровне последних нижних ребер болталось пенсне, зацепившееся черным шнурочком за правое ухо.
Облегченно вздохнув, Лямпе вынул руку из-под пиджака. За спиной у него отплюнулся Пантелей. Простерши вперед руку жестом полководца из древней римской истории, встрепанный громко вопросил:
– Кво вадис, инфекция?
Пантелей вопросительно поднял бровь, глядя на Лямпе с явным недоумением.
– Ничего интересного, – объяснил ему Лямпе. – В вольном переводе с латинского языка сие означает: «Куды прешь, зараза?» – Он покачал головой: – Так-так-так-так… Латинская грамматика Ходобая, записки Цезаря о Галльской войне с предисловием Поспишиля… Или – берите выше? – он наклонился вперед, доверительно приобнял за шею встрепанного человечка, распространявшего многодневный запах сивухи. – Мы грызем гранит науки, нас грызет судьба?[6]
Человечек покачивался, глядя на него дикими глазами.
– В лоб бы ему… – проворчал недовольно Пантелей.
Лямпе заглянул через плечо запойного в его номер: ну так и есть, постель комом на полу, носки на подоконнике, повсюду опустошенные сосуды из-под казенной, стол завален объедками…
– В лоб, конечно, нетрудно… – задумчиво сказал Лямпе, все еще приобнимая растрепанного за худую шею. – Но он же в таковом состоянии абсолютно непредсказуем, шум сделает… – и, приблизив голову, отворачивая лицо от сивушного запаха, пропел:
Gaudeamus igitur!
Juvenes dum sumus?
Post jucundam juventutem…
В мутных глазах на секунду мелькнуло что-то осмысленное, и пьяный, покачивая под носом у Лямпе указательным пальцем, довольно внятно промычал продолжение:
Post malestem senectutem,
Nos habebit humus…[7]
– Ну вот, мы и нашли общий язык… – чуть ли не растроганно сказал Лямпе. – Пантелей, перед нами образованный человек, ввергнутый в невзгоды извечной русской причиною… – Он полез в кошелек, медленно поводил перед глазами у растрепанного серебряным кружочком с чуточку поистершимся профилем государя императора. – Это, коллега, полтина, вам за нее дадут много-много спиритус вини, сиречь аква витае, и вы ее невозбранно вылакаете, а чуть позже приедет карета «Скорой помощи» и санитары вам помогут завязать смирительную рубашечку, но вас сия перспектива ничуть не пугает… Ступайте же, коллега, к ясной цели…
Удивительно, но растрепанный, ощутив в ладони тяжесть серебряной полтины, словно бы воспрянул, во мгновение ока прочно утвердился на ногах и, шаркая штиблетами, почти ровной походкой направился к выходу.
– Вот что, Пантелей, делает с интеллигентным человеком культурное обхождение и серебряная полтина, – задумчиво сказал Лямпе, поворачиваясь к двери шестнадцатого номера. – А ты, дай тебе волю, непременно в лоб…
– Мусор человеческий, – буркнул Пантелей.
– Согласен, – кивнул Лямпе. – Но зачем ему об этом напоминать? – он склонился к замочной скважине. – Справишься?
– С этим-то? – Пантелей вынул из брючного кармана тяжелую связку плоских хитрых железок, присмотрелся, выбрал подходящую и сунул ее в скважину. – Нам, казакам, нипочем, что бутылка с сургучом…
Уставясь в потолок, он легонечко поворачивал свою железку вправо-влево, лицо у него даже приобрело оттенок вдохновения. Вскоре послышался щелчок, и дверь на пару вершков отошла внутрь.
Лямпе вынул браунинг и держал его дулом вверх, готовый к неприятным неожиданностям. Жарков, молниеносно перебросив связку отмычек в левую руку, выхватил свой, и они стояли так несколько секунд, прислушиваясь к тишине в комнате.
Потом Лямпе легонечко пнул дверь, и они бесшумно прянули внутрь, разомкнулись, чтобы держать под обзором и прицелом всю небольшую комнату.
Ни единого живого существа, кроме них, там не оказалось. Ничего, лучше один раз перегнуть палку, чем расслабиться – и получить пулю…
Они спрятали пистолеты, Лямпе тихонько прикрыл дверь, накинул крючок, обозрел убогие апартаменты и присвистнул.
Здесь было не так уж много мебели и вещей, но все, что имелось, некто неизвестный ухитрился привести в жуткий беспорядок. Постельное белье сброшено на пол – причем одеяло вынуто из пододеяльника, как и подушка из наволочки, вся одежда из шкапчика выброшена, выдвинуты оба ящика колченогого стола, дешевый фибровый чемоданчик лежит на полу раскрытый поверх всего, что в нем прежде находилось. Судя по открывшейся их взорам картине, те, кто сюда вторгся без ведома хозяина – а как же иначе? – не успокоились, пока не переворошили абсолютно все.
– Леонид Карлович… – каким-то странным тоном произнес Жарков, показывая пальцем.
– Сам вижу, – сквозь зубы сказал Лямпе.
Наклонился к ящику стола, выдвинутому кем-то ранее так резко, что его задняя стенка оторвала нижнюю планку столешницы. Там преспокойно лежал блестящий браунинг, такой же, как у него. Двумя пальцами Лямпе поднял скомканный носовой платок – под ним лежала плоская картонная коробочка с патронами и две пустых запасных обоймы. Были там и деньги – парочка десятирублевых ассигнаций, несколько трешек, пятерка, серебряные рубли, мелочь…
«Плохо, – подумал Лямпе. – Совсем плохо». Полиция непременно конфисковала бы пистолет. А уголовные элементы ни за что не оставили бы так вот валяться кредитки и серебро. Здесь побывал кто-то другой, которого совершенно не интересовали новенький браунинг и деньги. Ему в первую голову был интересен сам Кузьма Штычков. Значит, провал.
– Посмотри… – распорядился Лямпе. – Сам знаешь, что…
Пантелей принялся сноровисто шарить в разбросанных вещах. В конце концов выпрямился, развел руками:
– Нету. Леонид Карлович, это ж…
– Сам вижу, – оборвал Лямпе.
«Это провал», – закончил он про себя. Очень хотелось бы ошибиться, но вряд ли Кузьма Штычков и поныне числится среди живых. А отсюда вытекает, что и самоубийство Струмилина можно теперь без особого внутреннего сопротивления назвать убийством.
Он взял из ящика браунинг, спрятал его в карман, кивнул Пантелею:
– Прибери деньги. Пригодятся.
Пантелей без малейшего жеманства смахнул в просторный карман и бумажки, и имеющую хождение наравне с оными серебряную монету. Они вышли в пустой коридор, старательно притворив за собой дверь.
Оказавшись во дворе, Лямпе помедлил, потом решительно кивнул Пантелею в сторону кухни, и оба двинулись туда, распугав ближайших кур, очевидно решивших, что настала их очередь угодить в ощип.
Они вошли довольно-таки бесцеремонно. Кухня оказалась просторной и довольно чистой, чему немецкая душа Лямпе могла бы умилиться, будь у него и в самом деле немецкая душа. На плите в огромной кастрюле энергично булькало варево, по запаху мгновенно опознававшееся как мясные щи. У плиты на уродливом табурете сидела раскрасневшаяся толстуха, способная формами привести в неземное восхищение великого Рубенса. Она таращилась на кастрюлю с тем туповато-философским выражением, какое нередко у русских баб из простонародья. Мельком глянув на визитеров, она встретила их появление совершенно равнодушно, даже не озаботившись застегнуть распахнутую по-домашнему ситцевую кофточку.
В лице второй женщины, хоть и одетой столь же просто, тем не менее просматривались некоторые признаки более высокого, по сравнению с первой, умственного развития. Именно она с нотками сварливости заявила:
– С чего б это посторонним господам по чужим кухням лазать…
Посчитав это замечание чисто риторическим, Лямпе ничего не стал говорить в ответ. Он просто-напросто кивнул Пантелею, и тот, нехорошо выпятив челюсть, отчеканивая каждую букву так, словно забивал гвозди в сухую доску, проговорил:
– Сыскные агенты.
И в подтверждение продемонстрировал обеим на ладони большую серебряную бляху, старательно начищенную зубным порошком до идеального сверкания.
Судя по лицам кухарки и второй особы, сверкающая бляха произвела надлежащее действие. Лямпе усмехнулся про себя. Бляха эта, по случаю попавшая к Пантелею в руки, на самом деле была нагрудным знаком выпускника Императорской ветеринарной академии. Но вряд ли провинциальные обыватели вдавались в такие тонкости, ибо погоны, кокарды и бляхи исстари считались на Руси атрибутами грозного начальства, а их неисчислимое разнообразие могло ввести в заблуждение и кого-нибудь поумнее двух недалеких баб. Главное, там имелись императорская корона, венок из дубовых листьев и две змеи. Именно змеи чаще всего и производили на примитивные умы особенное впечатление.
– Не вы ли будете коллежская регистраторша Хлынова? – спросил Лямпе непреклонно-повелительным тоном.
Поименованная торопливо закивала:
– Она самая, Евдокия Васильевна… Что ж за напасть, господи, на бедную вдову? Кого хотите спросите, господа агенты, а нумера всегда считались приличными… Господина околоточного надзирателя взять, помощника пристава… Еще при покойнике, коллежском регистраторе…
– Вчерась только господин помощник пристава изволили курочку скушать, под смородинную… – сообщила кухарка, с лица которой философичность исчезла, а тупость осталась.
– Успокойтесь, – сказал Лямпе. – К вам, дражайшая Евдокия Васильевна, мы никаких претензий не питаем. Интересует меня один из ваших постояльцев… говоря точнее, номер шестнадцать.
– Кузьма Иваныч?
– Он самый, господин Штычков…
– А это с чего же? Самый что ни на есть тихий и приличный постоялец. – Хлынова прямо-таки хлопала глазами, как кукла-марионетка. – Ни шума от него, ни беспокойства. Профессия у человека степенная, мастер при ювелирных делах, отсюда и самое что ни на есть чинное поведение. Сколько живет, платил исправно, казенной не баловался и насчет чего другого – благопристоен…
– Полноте, я же не говорил, что и к нему у нас есть претензии, – сказал Лямпе насколько мог беззаботнее. – Зря вы так беспокоитесь, про его степенное поведение мы наслышаны. Просто… Видите ли, госпожа Хлынова, Кузьма Иваныч отчего-то несколько дней как не появляется в магазине, а поскольку мы проходили мимо по другому делу, Коновалов нас попросил заодно и справки навести…
На лице пожилой коллежской регистраторши отразилась усиленная, но нехитрая работа мысли. В конце концов она растерянно пожала плечами:
– Ну, тогда уж я ничего не пойму, господа агенты… Должны ж были Кузьма Иваныч господина Коновалова предупредить…
– О чем?
– Что с недельку будут в отъезде.
– Вам сам Кузьма Иваныч так говорил?
– Да нет, – без задержки ответила Хлынова. – Пришел от него знакомый, приличный такой на вид господин, расплатился за Кузьму Иваныча за десять дней вперед, а еще сказал, что Кузьма Иваныч уезжают в Аннинск по личным причинам, то есть, скажу вам по секрету, свататься, и с недельку там пробудет. Кто ж знал, что господин Коновалов не в курсе… Может, Кузьма Иваныч поручил кому передать, а тот и не исполнил?
– Вполне возможно, – кивнул Лямпе. – Народец у нас, согласен, сплошь и рядом без чувства ответственности. Запил, поди, мерзавец, вот и не передал ничего… А что за господин к вам приходил?
– Да кто ж его ведает, ваше благородие? – пожала плечами вдова коллежского регистратора. – Впервые и видела. Солидный такой господин, трезвый, при шляпе… Под стать Кузьме Иванычу, столь же приличный…
У Лямпе осталось впечатление, что она врала, – особенно если учесть вороватый взгляд, брошенный хозяйкой на кухарку и словно бы повелевавший той не встревать со своими замечаниями… Но переигрывать и чересчур нажимать было бы опасно, и Лямпе сказал почти что равнодушно:
– Вот, значит, в чем дело… Ну, что тут скажешь? В таком случае позвольте откланяться… Значит, с тех пор Кузьма Иваныч и не появлялся?
– Не появлялся пока. А что вы хотите? Женитьба у серьезных людей – дело ответственное.
– Ну, хорошо, – сказал Лямпе. – Я вас убедительно прошу, госпожа Хлынова, о нашем здесь появлении никому не рассказывать. Чтобы господину Коновалову не было лишних неприятностей. Начнут еще злые языки болтать, что он-де сыскных агентов как посыльных использует, до начальства дойдет…
– Не сомневайтесь, я ж не дура полная! – заверила Хлынова, прямо-таки расцветшая от осознания того факта, что визит грозных незнакомцев, во-первых, близится к концу, а во-вторых, не повлек последствий. – Промолчу, как рыба! И Нюшка промолчит… слышишь, Нюшка? А то смотри у меня!
Лямпе кивнул ей и вышел первым, краешком глаза подметив, как хозяйка попридержала за локоток Пантелея. Он появился очень быстро, ухмыляясь под нос.
– Сколько сунула? – спросил Лямпе, когда они отошли на пару шагов.
– Трешницу.
– Взял?
– А как же. Когда это нижний полицейский чин не брал, ежели суют? Не выпадать же из образа?
– Вот именно, – серьезно кивнул Лямпе. – Поскольку…
– Псс-тт! Мс-сс! Псс-ттт!
Они обернулись. Субъект, подававший эти звуки, таился за углом амбара, опасливо маня их рукой. Переглянувшись, они приблизились, тоже свернули за угол так, чтобы их нельзя было рассмотреть из кухонного окошка.
Представший их взорам человеческий индивидуум являл собою классическую ожившую иллюстрацию к рассказам модного ныне литератора Горького – там, где речь шла о босяках, золоторотцах и прочем люмпен-элементе. Всякое случается, но в данном случае невозможно было подделать опухше-заросшую физиономию, неописуемые лохмотья и немытость босых ног.
– Итак? – спросил Лямпе.
– Господа сыскные, не дайте пропасть бывшему письмоводителю губернского по квартирному налогу присутствия…
– А точнее? – спросил Лямпе.
– Будучи в рассуждении, как подзаработать малую толику колкою дров или иной неинтеллигентной работою, приблизившись к кухне, имел случай слышать ваш разговор с Хлынихою…
– И что с того? – спросил Лямпе.
– Мог бы добавить нечто к данным вдовицею показаниям… Господа сыскные, не сомневайтесь, ежели я и беру вознаграждение, за оное всегда делаю полезные сообщения, вот хотя бы пристава Мигулю спросите… и самому господину Сажину известны-с! Не все вам Хлыниха сообщила, ох, не все…
– Вот как? – поднял бровь Лямпе. – Ну, милейший, и насколько же простираются ввысь ваши финансовые амбиции?
– Трешница! – выпалил оборванец столь быстро и решительно, что Лямпе не мог не оценить несомненной деловой хватки.
И повернулся к спутнику:
– Пантелей, выдай ему… Только учтите, милейший, если вздумаете врать или путать…
Пантелей хмуро протянул оборванцу ту самую, полученную от вдовы трешницу, которую, судя по его огорченному виду, уже прочно почитал своей.
– Не извольте беспокоиться! – горячо заверил оборванец, вмиг упрятав ассигнацию куда-то в складки лохмотьев. – Поведаю все как есть. Я в то утро как раз добывал средства к существованию вышеупомянутой колкой дров в непосредственной близости от сего окошка, каковое по причине жаркого климата было распахнутым… В этой части вам Хлыниха не соврала. Ейный гость-с и в самом деле заплатил за номер господина Штычкова и насчет поездки в Аннинск по матримониальным делам она вам его слова передала в точности… Про одно сбрехнула: что, мол, не знает данного визитера…
– А она знала?
– Естественно-с! А был этим визитером никто иной, как Ефим Григорьич Даник…
Фамилия была Лямпе, как легко догадаться, совершенно незнакома. Но признаваться в этом не стоило – как-никак они представились здешними сыщиками, обязанными знать всех и вся. А судя по тону оборванца, означенный Даник был фигурой, многим здесь известной…
Молниеносно перебрав несколько вариантов, Лямпе счел за лучшее пожать плечами:
– Это который?
– То есть как, позвольте? Их что же, двое? – удивился оборванец. – Тот самый Даник, который один и есть, «Съестные припасы и бакалея Даника», Всехсвятская улица. Николаевская слобода…
– Номер дома?
– Одиннадцатый…
– Все в порядке, – сказал Лямпе. – Проверял я вас, милейший, не пытаетесь ли заправлять арапа… Без вас известно, что Даник – один и никакого другого нет вовсе…
– Господа сыскные, помилосердствуйте! – оборванец прижал руки к груди. – И господин Сажин мою скрупулезность в подавании сведений могут засвидетельствовать, и пристав Мигуля…
– Довольно, – оборвал его Лямпе. – Ну, а о чем еще умолчала вдовица?
– Про то, что Даник сверх положенной от Штычкова платы дал ей пятирублевую от себя и просил ни единой живой душе не говорить, что от Штычкова приходил именно он. Мол, и не он вовсе, а некий незнакомец… А мотивировал он это тем, что Штычков-де поехал свататься к дочке его компаньона и в том деле матримониальное так густо перемешано с торговыми интересами, в частности, предстоящим слиянием двух лавок, что раньше срока посторонние о том знать не должны…
– Что еще?
– Все, господа! Святой истинный крест!
– Ну, смотри, – сказал Лямпе грозно. – Помалкивай у меня, а то – в Туруханск загоню…
– Помилуйте, мы-с с понятием!
Лямпе небрежно кивнул ему, и они с Пантелеем направились со двора.
– Вот так, – сказал Лямпе без выражения. – Какая-никакая ниточка да появилась. Даник, съестные припасы и бакалея. Правда, неясно, при чем тут бакалея… Пантелей!
– Да, Леонид Карлович?
– Мне тут пришло в голову… – медленно сказал Лямпе, все еще колеблясь. – Может быть, я от полнейшей неизвестности усложняю там, где сложностей вовсе и не требуется, и все же… Хорошо. Ты сунулся к Коновалову, тебя там уже ждали, за тобой тут же пошли… Вроде бы завершенная картина. Но… Как ты думаешь, можно сказать, что в ней чего-то не хватало?
– Чего?
– А ты подумай, подумай.
Пантелей старательно задумался. Они шагали по тихой пыльной улочке под палящим солнцем, и у Лямпе перед глазами вновь встала прелестная незнакомка с бесценными рубинами на шее. Он даже ощутил секундное неудовольствие, когда Пантелей тихонько вскричал:
– Ага!
И тут же вернулся к делам.
– Да?
– Извозчик? – сказал Пантелей обрадованно. – Точнее, отсутствие такового? Угадал?
– Угадал, – сказал Лямпе. – Почему при них не было извозчика? Слежка была поставлена весьма профессионально, они не новички, это ясно… но в таком случае где-то поблизости, в пределах видимости, должен был располагаться ихний извозчик. На случай того, если на извозчике подъедем мы. Или вдруг остановим «ваньку». Создается впечатление, что они заранее знали: мы придем пешком. Отсюда вытекает, что им был известен пункт, из коего некто двинется к Коновалову пешком. Быть может, нас раскрыли раньше, чем нам показалось…
– Или – по-другому, – сказал Пантелей. – Чихать им было на то, куда я пойду или поеду потóм. Нужно было четко установить, кто придет в магазин к Коновалову…
– Остальное, мол, приложится?
– Что-то вроде того, остальное приложится, – сказал Пантелей.
– А вот у Хлынихи они отчего-то наблюдение не поставили. Или поставили так, что мы при всем желании не могли его обнаружить. Ничего еще не понимаю, – сказал Лямпе, покрутив головой. – Ну что же, вполне может оказаться, что мы чрезмерно все усложняем. И не взяли они извозчика исключительно из разгильдяйства… Российского нашего. Мало фактов, мало…
– Ну так что, мне потереться вокруг Даника?
– Не стоит пока, – подумав, заключил Лямпе. – Никуда эта лавка не денется и ее хозяин – тоже. Отправляйся-ка ты на телеграф. А я немного поработаю в гостинице…
«В природе золото чаще всего встречается в виде зерен…»
Тяжко вздохнув, Лямпе отложил загадочный листок, он давно понял, что собственные усилия бесполезны, но никак не мог остановиться.
Ясно лишь, что написано это не чиновником, – чиновничий почерк стремится к единообразию, к унификации, учено выражаясь, здесь есть свои правила, устоявшиеся еще при Николае Павловиче, которого отдельные безответственные личности именовали Палкиным. Скорее уж такой почерк подходит под неофициальное именование старообрядческого – каждая буковка отдельно, без малейшей связи с соседними, этакий старинный полуустав. Знающие люди уверяют, что подобным старообрядческим почерком пишет Максим Горький. Некоторые буквы – не Горького, разумеется, а того неизвестного, чьи «труды» сейчас штудирует Лямпе, – сугубо индивидуальны, вот взять хотя бы «д», «в» и «р», да и «ж» с «ером»,[8] – мечены той же нестандартностью. Рано делать далеко идущие выводы, но этот почерк, пожалуй что, выделяется на фоне дюжины других точно так же, как заметен в уличной толпе особенно высокий или наделенной броской хромотой человек…
И что отсюда следует? Поди догадайся…
Сильно потерев большим и указательным пальцами ноющие от утомления глаза, Лямпе в двадцатый, наверное, раз вперился в бумагу, словно гоголевский Вий, высматривающий жертву. Вот только, в отличие от Вия, рассмотреть желаемое никак не удавалось.
Шифровальная сетка, квадрат с прорезями, который накладывают на невинно выглядящее письмо или подобный текст? Что ж, если так, без ключа прочитать ни за что не удастся. Если взять одни первые буквы каждого слова…
Нет, полнейшая бессмыслица. Первые буквы каждого предложения? Опять-таки бессмыслица. Ничего не дало и нагревание над огоньком свечи. Поневоле приходилось признать поражение. И все-таки этот листок что-то значил, не зря же Струмилин…
«Стоп», – одернул себя Лямпе. Строго говоря, у него не было доказательств, что листок помещен в бачок именно Струмилиным, а не каким-то предшествующим постояльцем бог знает по каким своим побуждениям. Нельзя исключать, наконец, что это – ложный след, подсунутый кем-то умным и изобретательным, чтобы ты именно так и ломал голову над мнимой тайной…
Сделав над собой усилие, он, наконец, сложил листок и убрал его в бумажник. Старательно размял папиросу. Семен до сих пор не давал о себе знать, однако тревожиться раньше времени не стоило – мало ли как могли обернуться события…
Итак? Не видно никаких ниточек – если не считать этого неведомого Даника, хозяина бакалейной лавки. Но не стоит пороть горячку, сломя голову бросаться его разрабатывать. Бакалейная лавка – вещь обстоятельная, серьезная, никуда она не исчезнет.
Как ни крути, как ни ломай голову, единственный доступный сейчас путь – искать здесь. В гостинице. Если это все же убийство – шансы есть. Фешенебельная гостиница в центре города – это вам не лесная чащоба и не чисто поле. Кто-то что-то видел, кто-то что-то слышал, кто-то случайно подсмотрел, кто-то был причастен…
Продумав план действий, он встал и энергично потянул свисавший слева от двери шнур, заканчивавшийся белой фарфоровой грушей. Уселся в кресло у стола, вольготно вытянув ноги, и стал ждать. Не прошло и минуты, как послышался деликатный стук.
– Войдите! – громко сказал Лямпе.
Дверь легонько отошла, в номер бесплотным духом скользнул доморощенный Антуан, он же – Прохор.
– Бонжур, Антуан, – сказал Лямпе, лениво развалившись в удобном кресле.
Не моргнув глазом, коридорный склонил голову с безукоризненным пробором и отозвался – на языке родных осин, конечно:
– Что угодно-с вашему степенству? Смею полагать-с, дела ваши в полном благополучии? Чувствую, ваше степенство-с в приятном расположении духа?
– Не угадал, милейший, – сказал Лямпе, поднялся и, заложив пальцы в проймы жилета, прошелся по комнате, старательно придавая походке некоторую нервность, заметную для любого наблюдательного собеседника.
Судя по несколько изменившемуся лицу Прохора, он относился как раз к последним. В свою очередь, изобразил должную обеспокоенность:
– Неужели-с неприятности, ваше степенство?
– Как сказать… – протянул Лямпе. – Послушай, Про… пардон, Антуан… Веришь ли ты в привидения?
– Простите-с?
– При-ви-де-ния, братец, – раздельно и внятно повторил Лямпе. – Привидения, призраки… Которые являются. Понимаешь, о чем я?
– Шутить изволите-с, ваше степенство?
– Я тебя серьезно спрашиваю, – сказал Лямпе, прибавив в голос барского металла. – Ты в привидения веришь, Антуан?
Коридорный ненадолго задумался:
– Как сказать-с, ваше степенство… С одной стороны, ежели-с следовать прогрессу, получается сплошное суеверие необразованного элемента, однако-с, ежели вспомнить о сложностях бытия и народной мудрости, следует-с признать, что всякое случается… Разное говорят-с…
– Да ты, братец, чистый дипломат, – с усмешкой сказал Лямпе. – Ишь, как извернулся…
– Обхождение понимаем-с…
– Ну, а все-таки?
Коридорный откровенно маялся, не в силах пока понять, куда господин постоялец клонит и чего добивается.
– Самому-с наблюдать не доводилось, да ведь всякое бывает… По Библии царю Саулу было видение призрака…
– Ну, а в вашей гостинице не… является?
– Что-с?
С умыслом полуотвернувшись, Лямпе заговорил с той же расстановкой:
– Видишь ли, не далее как четверть часа назад я имел сомнительное удовольствие наблюдать самое настоящее явление призрака. Вот в этом самом зеркале. Подошел к нему повязать галстук – и вдруг вижу в глубине, помимо моего собственного отражения, еще и совершенно незнакомого человека, словно бы стоящего поодаль, за спиной у меня, у двери. В форменном чиновничьем сюртуке с петлицами – вот только не успел разобрать, с какими. Пожалуй что, будет повыше меня ростом, волосы темные, усы и бородка довольно аккуратно подстрижены, хотя прическа его была в совершеннейшем беспорядке. Стоит этот человек и смотрит на меня не отрываясь. Что-то мне в нем почудилось неправильное, и я не сразу понял, что же. Потом только рассмотрел: вот тут, – он коснулся средним пальцем собственного виска, – словно бы дырка от пули и кровь от нее по щеке. А в руке у него – пистолетик, небольшой такой, блестящий, никелированный. И бледен, как стена. Стоит, не шевелится, уставился на меня так, что спину морозом ожгло…
Лямпе применил старый, но эффективный прием – отвернувшись, наблюдал за собеседником в зеркало, так, чтобы это осталось для Антуана-Прохора незаметным.
Челюсть у коридорного форменным образом отвалилась, он оцепенел от ужаса. «Клюнула рыбка, клюнула!» – ликующе возопил про себя Лямпе и, стоя в прежней позе, безжалостно продолжал:
– И тут-то я понял по его виду, что это – несомненный мертвец. Я так полагаю, из самоубийц, все о том говорит – пистолет в руке, пулевое ранение, кровь на лице… Уж не случилось ли тут чего, Антуан?
Он медленно стал поворачиваться. Следовало отдать должное самообладанию Прохора – он взял себя в руки гораздо быстрее, чем представлялось поначалу. Когда они оказались лицом к лицу, коридорный вновь стал услужливым, расторопным лакеем, без малейших следов только что пережитого ужаса. Разве что улыбка стала чуточку натянутой:
– Что вы такое говорите, ваше степенство? Померещилось-с…
– Говорю тебе, я его отчетливо рассмотрел, – сказал Лямпе, уже не сводя с него пытливого взгляда. – Выглядел он в точности так, как я описал. Чиновник. Не старый, немногим меня старше. С темными волосами, рослый. Пистолетик блестящий такой, на первое впечатление, из иностранных…
– Поблазнилось-с, ваше степенство, – прилагая героические усилия, чтобы держать себя в руках, ответил коридорный. – Чтобы в нашей да гостинице-с… Никоим образом невозможно. Было дело, стрелялся антрепренер, и даже до смерти, но тому уж десять лет минуло, да и произошла эта печальная неприятность вовсе даже не в нашей гостинице, а в театре…
– Ну, а кто здесь жил до меня?
– До вашего степенства-с? – лихорадочно соображал Прохор. – А это… Особа духовного звания, отец протоиерей, проездом из Томска-с в Иркутск, изволил переночевать и благополучно выехал… ну, а прежде отца протоиерея десять дней-с изволили проживать господин горный инженер, только они не темноволосые, а, наоборот, белы волосом, русы то есть…
– Но я же видел отчетливо…
– Померещилось, ваше степенство-с! – прижал Прохор ладони к груди. – В жару мало ли что может померещиться. Вот был у нас случай с купцом первой гильдии Фролом…
– Может, и в самом деле померещилось? – потер Лямпе лоб, словно размышляя вслух. – Но ведь до чего четко и явственно… Как на фотографической карточке…
– Эх, ваше степенство! – ухмыльнулся Прохор уже совершенно спокойно. – В «Ниве» вон писали, что в аравийских пустынях по причине жаркой погоды случаются видения аж целых городов или там караванов с погонщиками… Вошли вы с жары в полутемную прохладу – вот и произошел-с обман зрения… Вроде бы для такого имеется-с научное наименование, но я его по недостатку ученого образования и не выговорю, хотя читал где-то… Истинно-с вам говорю, от жары померещилось!
Он был сама убедительность, так что Лямпе на миг даже стало неловко.
– Ну, пожалуй что… – протянул он раздумчиво. – Убедил ты меня, Антуан… Жара, действительно… – он вновь сел, вытянул ноги и улыбнулся крайне легкомысленно. – Ну и бог с ним, с видением… Давай-ка мы лучше поговорим о вещах насквозь земных, более того, тех, что приятнее привидений… Ты мне, помнится, говорил, что в случае такой надобности поможешь с приятным и безопасным времяпрепровождением… – и, не оставляя никаких неясностей, провел пальцем в воздухе линию, напоминавшую женскую фигуру.
Антуан-Прохор облегченно вздохнул:
– Ну, это другое дело-с, а то привидение какое-то выдумали… С полным нашим усердием. Конечно, лучше бы подождать до вечерней поры…
– Голубчик, – сказал Лямпе капризно. – Барин развлекаться желают. Понятно тебе, вибрион? А сие означает – незамедлительно. Если барин желают. – Он сунул два пальца в жилетный карман и тут же вынул, поигрывая зажатой меж ними сложенной трешницей. – Можешь ты мне предоставить в самые что ни на есть кратчайшие сроки самое что ни на есть зефирическое создание?
– Простите-с, ваше степенство, по необразованности не могу проникнуться, что это за зефирическое за такое, – деловым тоном сказал коридорный. – Однако ж в кратчайшие-с, как вы изволите желать, сроки доставим в лучшем виде чрезвычайно приятную барышню. В смысле здоровья-с не извольте беспокоиться, наши барышни чистенькие. Позвольте-с поинтересоваться, попышнее предпочитаете?
– Да как тебе сказать… – столь же деловым тоном сказал Лямпе. – Не толстушку и не худышку… В пропорцию, соображаешь?
– Так точно-с! – заверил коридорный. – Насчет пропорции – это очень понятно-с! Не впервые слышим-с!
– И вот что еще, голубчик… – совсем спокойно, лениво сказал Лямпе. – Ты мне, во-первых, спроворь такую, чтобы постоянно здесь… бывала. Местом своим, если можно так выразиться, дорожила. И репутацией. А то попадется какая-нибудь случайная вертихвостка, ищи-свищи потом часов с бумажником…
– Не извольте беспокоиться-с, и это предусмотрено! Ясное дело, из постоянных, чтобы в случае чего спрос был!
– Во-вторых, – сказал Лямпе. – Ты мне подбери такую… чтобы была не полная дура. Чтобы с ней можно было приятно и, я бы сказал, умственно побеседовать. Времени у меня, мон шер ами Антуан, много, девать его некуда, ради скоротания скуки и поболтать хочется…
– Учтено-с! Подберем подходящую для умственной беседы… Я так понимаю, прикажете в номер вина, фруктов и прочего… сопутствующего?
– Ну разумеется, голубчик, – кивнул Лямпе, протягивая ему трешницу. – Только ты не больно-то роскошествуй, я как-никак немец, а следовательно бережлив, да и потом я ж не архиерея принимать собираюсь, так что стол накрой без боярских выкрутасов… Уяснил?
– Все будет спроворено-с в лучшем виде! – вдохновенно заверил коридорный и, отпущенный легоньким мановением руки, скользнул к двери совершенно бесшумно.
Лямпе смотрел ему вслед так, словно из винтовки целился. Были основания легонько себя похвалить – план удался блестяще. Сейчас можно было со всей уверенностью сказать: Антуан-Прохор знал о том, что прежний постоялец был найден здесь с пулей в голове и пистолетом в руке. А это уже кое-что. Это, господа, и есть пресловутая печка, от которой следует танцевать. Порой бывает невероятно трудно определить местонахождение означенной печки, а ведь без этого и танец не танец…
«Поработаем», – подумал он со спокойной, веселой яростью. Не в чащобе и не в пустыне, господа хорошие, имеем честь пребывать. Поработаем…
Воспользовавшись свободным временем, Лямпе сделал то, что могло подождать до сего момента, – достал из жилетного кармана небольшую мельхиоровую зубочистку и распахнул дверцы гардероба.
Старательно, привычно измерил зубочисткой три отрезка – от задней стенки до чемодана, от передней и боковой до него же. Удовлетворенно хмыкнул. Ни один промер не совпадал с теми, первоначальными, которые он сделал, когда поставил сюда чемодан. Ошибки были пустяковые, в общем-то от половины до трети вершка, те, кто аккуратненько вынимал его чемодан из гардероба – зачем же, кроме как ознакомиться с содержимым? – были не новички в своем ремесле, но полной скрупулезности не соблюли. Что ж, бог им судья. В чемодане не было ничего подозрительного или недозволенного, содержимое полностью соответствовало образу торгового немца среднего достатка, даже лютеранская Библия на немецком языке имелась. Кастет он сразу же переложил в карман, когда уходил.
Что ж, теперь никаких недомолвок не осталось, а это уже кое-что да значит… Крохотный обрывок черной нитки, умело приспособленный им на рукав второго костюма, исчез – ну как же, и висящую в гардеробе одежду перетряхнули…
Тем временем в номер деликатно проскользнул официант. Лямпе констатировал, что Прохор-Антуан не стал зарываться, в точности выполнив приказ: обильность подноса не переходит в гусарство, «бургундское», разумеется, без особых затей изготовлено где-нибудь на Кубани, но все же получше того пойла, которым бесхитростный Карандышев пытался напоить сановных гостей. «Положительно, лучше, – подумал Лямпе, понюхав горлышко раскупоренной бутылки. – Хотя, господа, с амброзией имеет мало общего…»
Для пущей фривольности он сбросил жилет, налил себе бокал и удобно устроился в кресле. В дверь вежливо царапнулись, и он откликнулся:
– Прошу!
Непринужденно впорхнувшее создание женского пола, быть может, и не способно было вдохновить на написание изысканных сонетов, однако, если смотреть на вещи прагматически, девица была достаточно молодая, смазливенькая и вполне свежая на вид, без вульгарной потасканности. Этакий темноволосый бесенок, надо полагать, по мнению Антуана, как раз и способный умаслить немецкое сердце.
Лямпе выжидательно поглядывал. Она без церемоний уселась на краешек стола, показав стройные щиколотки, очаровательно улыбнулась:
– Господин, угостите папироскою!
Лямпе поморщился так, что это не могло остаться незамеченным. Девица проворно спрыгнула со стола, уселась в соседнее кресло и с показным смирением сложила руки на коленях. Вскинула на него живые карие глаза:
– Впросак попала? Некоторым господам нравится, когда с ними с самого начала со всей непринужденностью.
– Я, душенька моя, немец, – сказал Лямпе весело. – Моей немецкой душе дурно становится, когда вижу, что на столе сидят. На столе не сидят, за ним трапезничают…
– И только?
– И только, – сказал Лямпе.
– Скука какая… А у наших господ на столе еще и частенько пляшут… Девицы то есть.
– Это, должно быть, неуютно?
– Пожалуй что, – охотно согласилась кареглазая. – Особенно бывает неуютно, когда босиком: то в тарелку наступишь, то на вилку пяткой напорешься… Дайте все же папиросочку? Вы, я вижу, курите, вон окурки в пепельнице…
Лямпе раскрыл портсигар и поднес ей спичку. Девушка умело затянулась, разглядывая его столь же пытливо, – прикидывала, ясное дело, чего ей следует ожидать в смыслах плохого и хорошего.
– Ты уж сама за собой поухаживай, – сказал Лямпе. – Бери и наливай, что на тебя смотрит.
Она сноровисто осушила полный бокал «бургундского», вместо закуски глубоко затянулась и, совсем освоившись, протянула:
– Вы, стало быть, ваше степенство, из немцев…
– Ну и что? – сказал Лямпе. – Немец – такой же мужчина, ничуть не особенный…
– Правдочка ваша. Насчет этого все вы, господа, одинаковы, каких бы ни были кровей… – она послала Лямпе озорной взгляд. – А касаемо немцев – есть свои удобства. Бородой щекотать не будете, немецкие господа всегда бритые, вот и вас взять… Вас как по именам-отчествам?
– Леонид Карлович. А тебя?
– Анечка, – сказала она кокетливо.
– Анюта, значит, – сказал Лямпе. – Хорошее русское имя – Анюта. Я тебе нравлюсь?
– Посмотрим, ваше степенство, Леонид Карлович. Если бедную девушку обижать не будете…
– Насчет этого можешь быть спокойна, – сказал Лямпе. – Не обижу. Что немедленно и докажу…
Он вынул бумажник, одну за другой выложил на стол пять пятирублевок, придвинул к ней:
– Можешь сразу прятать в ридикюльчик, краса моя…
Последовать его совету Анюта не торопилась. Уставилась на Лямпе живыми глазами умного и хитрого молодого зверька, прошедшего в лесу неплохую науку выживания. Коснувшись верхней бумажки указательным пальчиком, украшенным колечком дутого золота, настороженно спросила:
– Что, сразу? Все мое?
– Сразу, – кивнул Лямпе.
Девушка насторожилась еще больше:
– А можно узнать, с какой такой радости? Может, вы, Леонид Карлович, из таких господ, которые… Вам что, чего-то такого особенного подавай?
– Ты, Анюта, я вижу, весьма даже не дура? – усмехнулся Лямпе, наливая себе и ей.
– Жизнь научит калачи есть…
– Успокойся, – сказал Лямпе, подавая ей бокал. – Угадала, краса моя, мне от тебя и в самом деле нужно кое-что особенное, но отнюдь не в пошлом смысле, а в самом что ни на есть деловом… Давно ты… при гостинице?
– Года полтора, – настороженность из глаз не пропадала.
– Значит, говоря по-простецки, знаешь все ходы-выходы: как эта коммерция проистекает, кто ее двигает и каким образом…
– А вы не из полиции будете?
– Неужели похоже? – ухмыльнулся Лямпе.
– Не особенно. Господа сыщики – если они, конечно, по службе, а не по личной надобности – главным образом грохают кулаком по столу и стращают словесами. А чтобы деньги вот так выкладывать – за ними не водится…
– Вот именно, – сказал Лямпе, пригубив из своего бокала. – Хорошо, Анюта, поговорим в открытую. Я и в самом деле по торговой части, но интересы у меня, знаешь ли, весьма разносторонние. Знаешь, в чем главное проворство торгового человека? Усмотреть, какого товара на рынке мало или нет вовсе, – и, понятное дело, тут же самому озаботиться продажею… У меня, красавица, в России по разным городам восемь домов… поняла? – он изобразил пальцами в воздухе нечто игривое. – Поняла, умница… И вот в один прекрасный день заинтересовался я вашим богоспасаемым городом – и обнаружил, что здесь, уж прости, имеет место быть форменная дикость. Домов в вашем Шантарске нет ни единого, верно? А вести дела так, как их здесь ведет ваш Прохор, он же Антуан, и дюжина ему подобных, коих я не видел, но заранее могу себе представить, – с точки зрения толкового человека и есть сущая дикость… Во всем нужен порядок – и налаженные предприятия. Чем я и намерен вплотную заняться. Все поняла?
Она закивала. Судя по умным глазенкам, на смену настороженности пришел жгучий интерес.
– Одним словом, я намерен вкладывать сюда капиталы, – сказал Лямпе. – Но поскольку в вашем городе человек я новый, мне позарез необходим кто-то, кто меня введет в курс дела. И, скажу тебе без всякого обмана, человек такой очень быстро может стать моей правой рукой. По глазам вижу, соображаешь…
– А почему я? – поинтересовалась она с примечательной смесью опасений и надежды.
– Да потому, что ты первая мне попалась на глаза, – сказал Лямпе веско и убедительно. – И, что главное, ты, по-моему, неглупая. Будь на твоем месте, Анюта, какая-нибудь Даша или Катя и реши я, что в голове у нее отнюдь не солома, – ей бы денежки и достались. Мне, понимаешь ли, нет особой разницы, кого брать в помощницы. Были бы у нее мозги и жизненное проворство… Или тебе такое предложение не по вкусу?
– Да что вы такое говорите! – энергично воскликнула Анюта. – Наоборот, Леонид Карлович, мне такое очень даже по вкусу… – и она торопливо убрала деньги в бисерный ридикюльчик.
По ее лицу Лямпе видел, что наживка проглочена. В самом деле, гораздо прибыльнее и приятнее быть чем-то вроде домоправительницы в «веселом доме», нежели одной из девиц…
– Я так понимаю, мы договорились? – спросил Лямпе.
– С полным нашим удовольствием!
– Прекрасно, – сказал он. – Ну, тогда слушай внимательно, Анюта, и постарайся себя показать с лучшей стороны… Как вести дело, как ладить с властями и с полицией, меня учить не нужно, сама понимаешь. Но чтобы мне здесь у вас, так сказать, укорениться, нужно знать во всех подробностях, как обстоят в вашем Шантарске дела… Начнем простоты ради с этой самой гостиницы – поскольку, я так подозреваю, во всех остальных постановка дела немногим отличается?
– Правильно подозреваете, Леонид Карлович, – откликнулась Анюта с неведомо откуда появившейся у нее степенностью. – Везде, если подумать, одинаково. Разница в том только, что в одном месте девицы получше, а в другом – поплоше.
– Ну, на тебя глядя, и не подумаешь насчет «поплоше», – улыбнулся ей Лямпе, прекрасно помнивший, что путь к сердцу женщины лежит через ее уши. – Анюточка, радость моя, ты глазками-то не играй, начинаем обсуждать серьезные вещи… Значит, как у нас в этой самой гостинице поставлено дело? Клиент загорелся потребностью общения с девицей… И на сцене появляется наш Прохор?
– Не совсем, Леонид Карлович, – серьезно сказала Анюта. – Прошка, да и Северьян с Алексеем – это тоже коридорные, – они главным образом на подхвате. Своего рода приказчики. А хозяин сего… промысла, выражаясь купеческими словами, – Ваня Тутушкин. Который тут, в гостинице, арендует бильярдную. Он, Ваня Тутушкин, и есть на манер хозяина или распорядителя, а уж коридорные у него на подхвате. Постоялец, как вы говорите, загорелся потребностью общения, и обращается он в первую очередь к коридорному, но все они сей же час бегут к Ване. Поскольку Ваня и нанимает девиц на работу, и ведет всякий учет, и улаживает с полицией разные там шероховатости… одним словом, полный хозяин, понимаете? А коридорные у него на проценте. В прочих гостиницах в точности так обстоит, только там, понятно, не Ваня Тутушкин, а кто-то еще, и…
– Я прекрасно понял, – сказал Лямпе. – Говорю же, дело знакомое. Молодцом, Анюта, я уже вижу, что деньги выложил не зря. Понял уже, что начинать надо с Вани Тутушкина… Ты меня с ним сведи.
– Ой, Леонид Карлович… – вздохнула она с непритворным огорчением. – Я бы и рада, только Ваня уж с неделю как тут не появлялся. Никто не знает, что с ним такое. Вроде и не запойный, сроду с ним такого не случалось, а вот поди ж ты – как сквозь землю провалился…
Лямпе насторожился, но виду не подал, конечно. Он пробыл в Шантарске всего несколько часов, но уже успел подметить весьма устойчивую тенденцию – люди, тем или иным образом причастные к делу, приобрели скверную привычку бесследно пропадать…
– Как растаял, – продолжала Анюта деловито. – Коридорные, ясно, рады-радешеньки – все, что Ване Тутушкину причиталось, им в карманы капает. Если девиц взять, им, в общем, без особой разницы, – но все равно, без Вани нет того порядка. Без хозяина, говорят, и дом сирота. Ваня, тот и проследит, чтобы все было чинно-благородно, и с полицией уладит, а Прошка с Алешкой не имеют ни того весу, ни авантажности… Верно вы говорите, нужен настоящий хозяин.
– Может, поискать Ваню? – спросил Лямпе безразличным тоном. – Где он проживает?
– Где-то в Ольховке, я точно и не знаю…
– А Прохор, к примеру, знает?
– Должен знать, – уверенно сказала Анюта. – Они у Вани дома, бывало, выпивали. Должен знать. Вы у него поинтересуйтесь. Только… – она заторопилась, – только не вздумайте, Леонид Карлович, его на должность брать, очень уж легкомысленный человечишка, и вороват, чтоб вы знали…
– Не беспокойся, – усмехнулся Лямпе. – Я ж немец, слов на ветер не бросаю. Если договорились, что ты у меня будешь правой рукой, с уговора уже не сойдем, Анюта… а по отчеству?
– Степановна.
– Сговорено, Анна Степановна… По бокальчику? – тоном заправского волокиты предложил Лямпе. – Итак… Расскажи мне про девиц. Их тут определенный круг?
– Простите?
– Ну, есть какое-то число постоянных или берут со стороны?
– Со стороны – никак невозможно, – рассудительно пояснила Анюта. – Не знаю, как у вас в России, а здесь, в приличной гостинице, абы кого к клиенту-то и не пошлешь. Нужно к человеку присмотреться, чтобы потом неприятностей не вышло, – болезни там или пропажи чего ценного… Я сама сюда поступала по большой протекции, было кому словечко замолвить, а как вы думали? Всего девиц… – она наморщила лоб. – Глаша… Надя… одиннадцать. Это – не считая благородных.
– Кого? – искренне не понял Лямпе.
– Неужели у вас в России такого нету? – удивилась Анюта. – Как бы вам объяснить, Леонид Карлович… Ну вот мы, девицы, только этим и зарабатываем. А есть еще и благородные. Вовсе даже из приличной семьи, кто и замужем, и за очень даже солидными господами, – она наморщила носик. – Только, выражаясь простонародно, бес их свербит. Любовника завести опасно для репутации, город наш не столь и великий, а в кровати с посторонним мужичком побаловать хочется. Вот и крутят… с проезжающими. Кто, чего скрывать, и деньги берет, а кто – из чистого удовольствия. И этаких вот, благородных, с дюжинку наберется. Мы, девицы, с ними не знаемся – поскольку им такое невместно. – Анюта зло фыркнула. – Мы, изволите ли видеть, Леонид Карлович, проститутки, а оне – из барской прихоти. Взять меня лично, не пойму, в чем тут разница, но нами они брезгуют. Проскользнет такая под вуалькою – и шито-крыто…
– А устраивает дела опять же Ваня Тутушкин?
– Он, конечно. Ваня – человек тороватый и обхождение знает. Кое-кто из них и с ним, чтоб вы знали… – на сей раз в ее голосе была не неприязнь, а, скорее, зависть. – Ванюша, даром что из мещан, а держаться в обществе умеет… Ну, а если рассуждать согласно нашей с вами коммерции, Леонид Карлович, то вам, конечно, нужно будет и этих благородных брать под свое крылышко. Во-первых, от них тоже есть приличный доход. Господа за «приличную» порой платят не в пример дороже… хоть и не пойму, в чем уж такое отличие, – прищурилась она мстительно, – чего они такое умеют, что мы не умеем? А во-вторых, Ваня с их помощью обделывает всякие разные дела. Ну, сами, наверное, понимаете? О том попросить, то уладить… Вообще-то, им можно и справедливость воздать – из-за них и полиция меньше шастает, тоже знает, что к чему, да помалкивает. – Она оглянулась на дверь, понизила голос. – Вот взять хотя бы женушку господина судебного следователя Аргамакова, госпожу надворную советницу… Да-с, Леонид Карлович! Ба-альшие деньги красотка гребет с богатых господ – по большому выбору да при великой тайне… И не одна она, я вам такое порассказать могу, глаза у нас имеются и уши тоже, как ни хоронись, а от своих не скроешь… Вот еще из-за чего коридорные и бесятся – им к благородным ходу нет, все шло через Ванюшу, а поскольку он неделю в отсутствии, дела, соответственно, встали… – она допила бокал. – И даже гимназистки есть, между прочим. Имеются любители среди господ…
– Анюта, да ты, я вижу, сущий клад, – чуть ли не растроганно сказал Лямпе. – Что бы я без тебя делал?
– Я такая, – стрельнула она глазами. – Вы, Леонид Карлович, очень даже правильно выбор на мне остановили. Судьба, не иначе. Так мне и бабка говорила – будет тебе, Анька, через твое востроумие богатый интерес… Вы меня только не обманите, ладно? Я вам выкладываю все…
– Немец не обманет, – заверил Лямпе.
– Да знаю я. Тем и приятно – что с немцем во главе. Уж не сочтите, что подлизываюсь, но с немцем дела пойдут. Наслышаны-с, немец – господин дельный, без разгильдяйства… Что вам еще рассказать, Леонид Карлович?
– Дай подумать, – протянул Лямпе, старательно притворяясь, что раздумывает. – Вообще-то, для общего ознакомления достаточно, тут надо не разговаривать, а искать твоего Ваню Тутушкина… – он мысленно строил словесную конструкцию, не вызывающую ни малейших подозрений, этакий мостик к интересовавшей его цели. – А Ваня Тутушкин, судя по твоим словам, исчез, как привидение… Вот, кстати, о привидениях… – он размашистыми движениями налил Анюте, потом себе, жадно выпил, притворяясь, будто пьян гораздо более, чем оно было на самом деле. – Анечка, ты в привидения веришь?
– Я сама не видела, и слава богу. Люди говорят, бывает…
– Еще как, – кивнул Лямпе. Склонился к ней и серьезно сказал: – Я вот тоже сначала не верил, насмехался и сомневался. Пока не узрел привидение своими глазами. В этом вот номере.
Как он и ожидал, Анюта фыркнула:
– Ой, да что вы такое говорите!
Наклонившись к ней еще ниже, доверительно взяв за локоток, Лямпе принялся рассказывать ту самую историю, что часом ранее преподнес Антуану-Прохору: как ему, трезвому и пребывавшему в полном умственном здравии, вдруг привиделся в зеркале – всего-то полтора часа назад, средь бела дня! – незнакомец в чиновничьем сюртуке с петлицами, с блестящим пистолетиком в руке, смертельно бледный, с простреленным виском…
Он говорил насколько мог убедительно, описывая внешность Струмилина возможно более точно. И не пропустил момента, когда личико Анюты, поначалу недоверчивое, насмешливое, вдруг изменилось резко. Карие глаза покруглели, умело накрашенный ротик приоткрылся. Девушку прямо-таки затрясло, она покосилась на вышеупомянутое зеркало, игравшее центральную роль во всей этой истории, шумно передвинула кресло так, чтобы оказаться к нему спиной. Похоже было, нехитрая операция под названием «Мадемуазель и ревенант» увенчалась успехом…
– Вот такие дела, – сказал Лямпе, притворяясь, будто не видит, немчура бесчувственная, ее откровенного испуга. – На Библии могу поклясться: видел. Как тебя сейчас, и не был пьян, уж точно.
– Это о н, наверное, и есть… – почти прошептала Анюта, боязливо таращась на него снизу вверх.
– Кто? – притворяясь безразличным, спросил Лямпе.
Она замялась, но вскоре отважилась:
– Не следовало бы говорить, да мы же с вами теперь, Леонид Карлович, делом повязаны… В этом самом номере дней девять назад чиновник застрелился от несчастной любви. Я его допрежь того видела дважды, и выглядел он, в точности как вы описали, – высокий, красивый, темный волосом и бородкой… Полиция об этом настрого запретила поминать – хозяину, сами понимаете, такое ни к чему, иных господ может и отпугнуть, вот он, надо полагать, и сунул кому надо, чтобы постращали… Только мы-то знаем, среди своих слух прошел, Прошка под великим секретом проболтался Северьяну, Северьян спьяну рассказал Наденьке, а она уж понесла дальше, хоть и с оглядочкой…
– Интересно, – сказал Лямпе. – А почему ты так уверена, что – от любви, да еще несчастной? Может, он казенные деньги спустил шулерам?
– Ой, Леонид Карлович, какой вы, право… – грустно сказала подвыпившая Анюта. – Нету в вас романтичного, уж простите… Как же не от несчастной любви, когда она к нему каждую ночь шмыгала? Услужающие – они всё видят…
– Кто шмыгал? – спросил Лямпе, всем своим видом выказывая крайнее недоверие, основанное на полном отрицании романтики.
– А вот она. Из-за которой, соответственно… Один раз я ее сама видела, когда… выходила от господина. Стройненькая, под вуалькой, а из-под вуальки волосы на плечи падают – роскошные, золотистые… Потом уж, когда того чиновника… унесли, мы с Наденькой и Прошкой сидели в портерной. И Прошка божился, что она к покойному пять дней подряд ходила. Как только стемнеет – так и жди, сейчас по коридору проплывет, что королева…
– Королева… – фыркнул Лямпе. – Может, это просто-напросто была очередная дамочка из этих ваших, из благородных…
– Я поначалу тоже так думала, – рассудительно сказала Анюта. – Только будь она из благородных, непременно шла бы с Ваней Тутушкиным. Такое у него железное правило. Нас, девиц, самих к господам посылают, а что до благородных – с ними в виде сопровождения был непременно Ваня. Так заведено, по-благородному, благопристойности ради. Ваня – он ведь как бы барин, солидный человек, бильярдную держит для лучшей публики в лучшей гостинице. Понимаете, Леонид Карлович? Не девица это вовсе в номер к господину идет, а солидный человек, Иван Федулыч Тутушкин со знакомой дамою делают визит знакомому приезжему. Потом, понятно, Ваня из номера выскальзывает тихой рыбкой, но приличия-то соблюдены, совсем даже великосветски. Ну, а когда время подойдет, Ваню через коридорного в номер зовут, он даму обратно провожает. Они ж, благородные, на ночь никогда не остаются, им домой надо, к батюшкам-матушкам да мужьям… Они и не припоздняются никогда. А она, Прошка говорит, каждый-всякий раз на ночь оставалась. Но шла без Вани. А будь она девица – мы б знали… Как у меня голова варит?
– Сыщиком бы тебе быть, Анюта, – с уважением покивал Лямпе.
– Вот я и говорю… По всем расчетам выходит, что у них была любовь. Теперь подумайте сами, Леонид Карлович, – ну с чего ж другого может молодой, красивый барин, в немалых, надо полагать, чинах вдруг взять да застрелиться? Особливо ежели известно, что его пять ночей подряд навещала изящная дама под вуалью? Что-то у них не сладилось, точно вам говорю. Она его, должно быть, безжалостно бросила, он и не вынес…
– Ты романы читаешь, Анюта? – хмыкнул Лямпе.
– А вот и читаю! Думаете, если девица, так и грамоте не знаю, книжку в руки не брала? Столько романов перечитала, что вам и не мнилось. И «Принцессу в лохмотьях», и «Роковую любовь графа Астольфа», и «Знамение страсти», и даже стихотворный Пушкина, где помещик Аникин с Ленским стрелялись… Уж настоящую любовь сразу распознаю!
– Что, и в ту ночь она была? – спросил Лямпе. – Когда он…
Анюта вновь понизила голос до шепота:
– Прошка клянется, что была. Вот только не видел, когда ушла. А утречком его и нашли. Надо полагать, – сказала Анюта с превеликой серьезностью, – у них в ту ночь случилось объяснение. Вот он и…
– А кто она, неизвестно?
– Откуда… Я ж говорю, никто не знает. Спросила Ваню, Ваня замахал руками, побожился, что представления не имеет. Странный он был какой-то… Леонид Карлович!
– Аюшки?
– Только нам с вами про этот печальный случай следует помалкивать. Может получиться ущерб для дела. Иные ни за что не станут в таком номере, где…
– А ты? – фыркнул Лямпе.
– Я – девушка к службе ревностная. Как солдат. Ой, заболтала я вас совсем, дуреха…
Она, лукаво и понимающе улыбаясь, принялась расстегивать кофточку – стоя, впрочем, так, чтобы не увидеть случайно зеркало. Лямпе не стал ее останавливать. Он вдруг поймал себя на том, что ему хочется простых человеческих удовольствий, не отягощенных опасными сложностями. Очень уж давно у него не было женщины. Очень уж пасмурно было на душе. Была и еще одна причина, по которой он столь охотно привлек к себе полураздетую смазливую Анечку, – перед глазами на миг встало недоступное, пленительное видение, красавица с бесценными рубинами на шее. Вот и показалось вдруг дураку, что он, увлекая к пышной постели доступную красоточку, вернет себе душевный покой с помощью сей незамысловатой победы, прежнюю уверенность обретет, мечтаньями мучиться перестанет…
Он не обрел желаемого, конечно, о чем подсознательно чуялось с самого начала. Получилась радость для тела, а вот душа осталась прежней, беспокойной и тоскливой…
Своих чувств он, разумеется, внешне не проявил. Предельно галантно выпроводил Анютку, уже чувствовавшую себя, сразу заметно, кем-то вроде статс-дамы при дворе венценосца, и, оставшись один, безделью предавался недолго. Привел себя в порядок, надел тяжелый медный кастет, литой, с четырьмя кольцами для пальцев (тот самый, которым ему в прошлом году всерьез намеревались проломить голову, и затея сорвалась лишь оттого, что Лямпе имел противоположные намерения, каковые и претворил успешно в жизнь), заложил утяжеленную руку за спину и дернул левой шнур звонка.
Прохор-Антуан впорхнул в номер едва ли не в следующий после звонка миг – ну да, приятно улыбался с порога, рассчитывая на вознаграждение.
– Проходи, сокол мой, проходи, – радушно пригласил Лямпе, бесшумно поворачивая ключ в замке. – Гостем будешь…
Резко развернулся и нанес короткий, умелый удар – в ту часть организма, которая именуется эскулапами «солнечным сплетением», а в простонародье обзывается проще: «под душу».
– Эк-к… – только и сказал Прохор.
И опустился на корточки, зажимая ладонями ушибленное место, хватая воздух ртом беззвучно и конвульсивно, как выброшенная на берег рыба. Лямпе наблюдал за ним без малейшей жалости. Увидев наконец, что ушибленный немного продышался, положил кастет на стол, взял из пиджака браунинг (из которого загодя вынул патроны) и развалился в кресле, положив пистолет на колени.
Прохор с округлившимися глазами и удивленной донельзя бледной физиономией попытался встать.
– Сидеть! – негромко распорядился Лямпе и медленно, звонко, эффектно оттянул затвор.
– Ваше высокородие! – жалобно простонал Прохор. – За что? Видит бог, ни в чем таком…
– Вот мы сейчас и разберемся, – с расстановкой пообещал Лямпе, вразвалочку приблизился, опустился на корточки и легонько потыкал коридорного дулом в скулу. – Молчать. Отвечать только на мои вопросы. Не запираться и не вилять. Понял? Иначе, я тебе клянусь, пристрелю на этом самом месте. Стены толщиной в аршин[10] никто и не услышит, а услышат, подумают, что шампанское откупорили…
– Полиция ж ваше имечко враз узнает… – пробормотал Прохор. – Паспорт-то в гостинице предъявляли…
– А ты быстро соображаешь, сучий прах, – усмехнулся Лямпе. – Это в чем-то и хорошо… Дурак ты, мон ами Антуан. Чтоб ты знал: паспортов у меня полные карманы, и каждый на другую фамилию. Пусть себе ищут немца Лямпе, пока не надоест. Отсюда, знаешь ли, выйдет крестьянин Толоконников, а то и особа духовного звания…
– Ваш-ше степенство! Объясните хоть, за что?
– С полным нашим удовольствием, – сказал Лямпе. – Ты, шестерка, слышал что-нибудь о партии социалистов-революционеров?
– Х-хосподи… – прошептал Прохор, бледнея еще более, насколько это было возможно. – И за что мне это? Опять, как в пятом году… Из анархистов будете?[11]
– Угадал, милейший, – скупо ухмыльнулся Лямпе. Вновь поиграл перед бледной физиономией никелированным пистолетом. – Ну, а коли уж ты, холуйская рожа, понял, с кем имеешь дело, должен понимать, что дышать теперь будешь, как я распоряжусь. Если прикажу, дышать и не будешь вовсе… Усек?
– Чего ж там не усечь… – тоскливо протянул Прохор. – Опять началось: бомбисты, революции, замятня…
– Имей в виду, – сказал Лямпе. – Я тут не один, и, в случае чего, шкуру с тебя сдерут моментально и качественно.
– Это мы понимаем-с, не темные… Товарищ дорогой, да я ж и сам есть угнетаемый трудящийся, пострадал от сатрапов…
– Молчать, – сказал Лямпе. – Угнетенный, мать твою. Одно знаешь – прислуживать эксплуататорам…
– Товарищ, да я! Да я из кожи! С полным нашим пониманием и сочувствием! Вы только скажите, чем помочь? Чего ж сразу пистолетом в харю тыкать?
– Встать, – сказал Лямпе. – Садись к столу, да смотри у меня… Слушай внимательно, вибрион. Никакого привидения в зеркале, конечно, не было. Упомянул я о нем исключительно для того, чтобы посмотреть на твою физиономию. И оная показала, что о прежнем постояльце, найденном мертвым в этом самом номере, тебе было прекрасно известно… Так вот, чтоб ты знал: ваш постоялец был членом нашей партии, выступавшим под видом чиновника. Поручение, которое он имел в этом городе, было серьезнейшим и важнейшим. И теперь я из кожи вон вылезу – и всех, кого понадобится, из кожи выверну, – чтобы узнать, что же с ним на самом деле случилось… Ясно?
– Чего уж там… – пробурчал Прохор. – Товарищ социалист… А если я вам все чистосердечно поведаю, будет за мое чистосердечие награда в виде денег?
– Что? – искренне удивился Лямпе. – У тебя будет кое-что получше денег – я тебе жизнь оставлю, холуй купеческий. В охранку, надо думать, регулярно бегаешь?
– Да что вы! Неправда ваша!
– Н-ну, смотри, – сказал Лямпе, многозначительно поигрывая пистолетом. – Еще раз вякнешь про деньги – рассержусь… Тебе бы шкуру спасти, вот и старайся… Что знаешь?
– Да что мы знаем? Мы люди маленькие… По всем статьям выходит, уж извините тыщу раз, что пулю он сам себе в башку загнал. И полиция так полагает, и мы все…
– Это правда, что к нему каждый вечер приходила женщина?
– Анька, зар-раза… Язык без костей…
– Ну?
– Приходила, – кивнул Прохор. – Каждый божий вечер. Под густой вуалеткою. Самолично видел, три раза. Ну, и помалкивал, мое дело – сторона, ежели на чай дают в лучшем виде…
– Из девиц? Или благородная?
– Х-хосподи, все-то вы уже выведали… И не из тех, и не из этих, иначе б мы знали…
– А Тутушкин знает?
– Кто ж его поймет, ваше степенство, господин социалист, – рассудительно сказал Прохор. – Любопытство – порок известный, я у Ваньки спрашивал, а он в лице переменился и велел помалкивать, чуть ли не в тех самых изячных выражениях, что вы давеча, – мол, головы не сносить, живота решат…
– Кто решит? – спросил Лямпе.
– У Ваньки и спросите, – огрызнулся вяло коридорный. – Я, как его физию перекосившуюся увидел, сразу сообразил, что дело нечисто и язычок лучше укоротить. Я так полагаю: барынька не из простых. Из самых что ни на есть непростых. Ванька – он тоже не пальцем делан и сложности жизни превзошел. Ежели говорил такое, значит, и в самом деле у дамочки найдется крепкая заступа, чтобы нам, сирым, головенку оторвать при случае…
– Ну, а в ту ночь ты ее видел?
– Это в которую?
– Сказал же – не виляй, тварь, – угрюмо сказал Лямпе. – Когда он умер.
– А как же. Под утро уже юбками по коридору – фр-р! И через черный ход. Прыгнула на извозчика, верх у пролетки был поднят, хоть дождя и не было, «ванька» хлестнул по лошади – и след простыл… А утром я, как заведено, горячую воду для бритья доставил, смотрю – а они холодные лежат… – его непритворно передернуло. – Ну, тишком прикрыл дверь, побежал к хозяину, ему огласка ни с какого боку не нужна была, вот и спроворили все незаметно… Пристав лично кулачищем под носом крутил и у меня, и у всех, в Нарымский край загнать обещал, а про полную и законченную душевредность сего места мы наслышаны. Известно ж, говорят, бог создал рай, а черт – Нарымский край…
– Обычно она уходила в то же самое время или нет? – спросил Лямпе.
– Да, примерно так и выходит. Потому я и не подумал ничего такого…
– И выстрела не слышал?
– Да где ж? Дремал в нашем закуточке. Вы ж справедливо изволили заметить, что стены – в аршин. Что и услышишь, на выстрел не подумаешь…
– И это все, что ты знаешь?
– Святой истинный крест! – Прохор истово, размашисто закрестился. – С места мне не сойти, господин… тьфу, товарищ социалист… Мы ж не темные, понимаем, что революция – вещь благородная, как оно поется, мол, вихри враждебные и эти… как их, злобно гнетут…
– Цыть! – рявкнул Лямпе. – Святую песню не погань, сволочь!
– Как прикажете-с…
– Так все же Ванька Тутушкин знал, что это за барынька под вуалью?
Коридорный всерьез задумался, пожал плечами:
– Вот тут уж, извиняйте, я за него не ответчик. Кто его там знает… Темное дело. Он куда-то запропал дня через два опосля…
– А домой ты к нему ходил?
– Не собрался как-то. По портерным посмотрел, где он обычно бывает. Там сказали, не появлялся. Полиция его не искала, это точно, и не выспрашивал про него никто…
– Где он проживает? – спросил Лямпе.
– В Ольховке. Слобода такая. Улица Песчаная, третий дом за кладбищенской церковью, с зеленой калиткой. Он с мамашей там и проживает…
– Все рассказал, что знал?
– С места мне не сойти! – воскликнул Прохор.
– Ну хорошо, – сказал Лямпе, положив пистолет на стол. – Пожалуй что, помилую я тебя, вибрион. Только смотри у меня! Я в вашей гостеприимной «Старой России» еще поживу, но если ты, сукин кот, хоть словечком кому-нибудь о нашей душевной беседе обмолвишься, товарищи мои тебя навестят обязательно, и плыть тебе по Шантаре в виде нечаянного утопленника.
– Мы, чай, не темные, понимаем, – заворчал Прохор. – Про пятый да про шестой год до сих пор вспомнить боязно. Не сомневайтесь, язык за зубами держать обучены-с, имеем представление, чего от вас, товарищ социалист, ждать в случае чего… Вы не подумайте, я вполне уважительно-с! Люди вы решительные, это нам известно… И дело ваше благородное, мы, как трудящийся элемент, с полным пониманием и сочувствием…
– Заткнись, – сказал Лямпе беззлобно. – Ты мне еще «Марсельезу» спой…
– Как прикажете, товарищ… Наслушались, что в пятом, что в шестом, слова на память известны…
– Ладно, хватит, – сказал Лямпе, решительно вставая. – Выкатывайся и смотри у меня, язычок придержи…
Еще договаривая последние слова, он отчаянным прыжком метнулся из кресла, молниеносно достиг двери, с маху повернул ключ в замке и распахнул дверь на всю ширину.
Показалось ему или в самом деле за поворотом коридора, слева, успела опрометью скрыться чья-то фигура? Сразу и не решить…
Выставив Прохора, все еще хныкавшего что-то вполголоса о своем полном сочувствии делу революции, Лямпе быстренько оделся и вышел. Помахивая тросточкой, спустился с невысокого каменного крыльца.
И через двадцать неспешных шагов обнаружил за собой, на надлежащей дистанции, крепкого молодца, по виду – вольношатавшегося приказчика. Молодец топал за ним весьма квалифицированно, любительством тут и не пахло. «А вот сейчас это совсем ни к чему», – подумал Лямпе сердито.
Он махнул лениво трусившему у тротуара извозчику, прыгнул в пролетку, беззаботно развалился на потертом сиденье. Искоса глянув назад, заметил, как преследователь тоже садится на извозчика, как-то уж очень кстати тут оказавшегося. «Плотно пасут, мизерабли…»
– Куда поедем, барин? – равнодушно осведомился «ванька».
Лямпе уже обдумал план действий. Его извозчик подставой никак не мог оказаться – Лямпе по чистой случайности свернул налево, а не, скажем, направо…
– Послушай, – сказал Лямпе. – Тебе по чужим женам бегать не приходилось часом?
Извозчик, не такой уж и пожилой, лет сорока, обернулся к нему, осклабился:
– По чужим женам бегать, барин, дело нехитрое. Гораздо хитрее – так ухитриться, чтобы тебе ноги не повыдергали и бабе от мужа не было заушенья…
– Вот это я и имею в виду… – ухмыльнулся Лямпе. – Коли ты такой дока, должен меня прекрасно понять… Держи ассигнацию. Потом получишь еще столько же. Через квартал я сойду, а ты езжай себе прочь с таким видом, словно доставил меня к месту назначения. Но сам минут через пять подъезжай… – он освежил в памяти нужный район города, – к торговому дому Раззоренова. Знаешь, где это?
– А то.
– Там я к тебе опять сяду, и тут уж едем прямиком в Ольховку. Все понял?
– Чего ж не понять, – кратко заверил извозчик, проворно пряча ассигнацию.
…Выпрыгнув из пролетки, Лямпе энергичным шагом, притворяясь, будто ужасно торопится, направился к узкой деревянной лестнице, зигзагом спускавшейся по косогору к Большой улице. Успел заметить, что преследователь поспешал за ним – не приближаясь, но и не отдаляясь.
Лямпе прибавил шагу, почти бежал. Лестница была пуста, узкие деревянные ступеньки трещали и скрипели под ногами, сзади явственно раздавались шаги преследователя – несмотря на всю опытность, он никак не мог двигаться бесшумно по рассохшимся дощечкам с выскочившими кое-где гвоздями…
Лямпе наддал. Позади тоже наддали. Ага, вот он, подходящий поворот, – очередной зигзаг лестницы уходит вправо, скрываясь за густыми кустами дикорастущей сирени, распространявшей одуряющий аромат.
Оперевшись правой рукой на невысокие перильца, Лямпе одним сильным рывком перенес тело на ту сторону, в заросли. Притаился. Скрип и треск приближался с приличной скоростью, преследователь занервничал, решив, что дичь, пожалуй что, может и скрыться…
Он пробежал мимо, не заметив происшедшей перемены ролей. Лямпе рассчитанным движением сунул ему тросточку под ноги – и незадачливый шпик загремел по лестнице так, что едва не снес перила.
Нельзя было терять времени. Налетев коршуном, Лямпе двинул ему кулаком по голове повыше уха, поднял за шиворот и головой вперед отправил в кусты. Прыгнул следом, для надежности пару раз двинул «под душу» и принялся сноровисто перетряхивать карманы. Оружия при шпике не оказалось. Зато в потайном кармане пиджака отыскалась карточка охранного отделения – как положено, с печатью и фотографией. Значилась там и фамилия – Перышкин, – но это ни о чем не говорило, фамилия на таких документах всегда ставится вымышленная, этакий артистический псевдоним…
Повертев ее между пальцами, Лямпе хмыкнул, швырнул карточку на колени шпику – тот в нелепой позе полусидел меж сломанных кустов и, сразу видно, чувствовал себя прескверно, охал и постанывал, закатив глаза. Скрутив в кулаке ворот его рубахи, Лямпе с расстановкой поведал:
– Ты за мной, сволочь, больше не ходи. Не люблю… – и, сунув под нос для пущей убедительности дуло браунинга, осведомился: – Кто послал? Пристрелю, мразь, будешь знать, как бегать за анархистами…
– Мы люди подневольные… – просипел шпик, боясь открыть глаза.
– Кто тебя послал, тварь?
– Его благородие… подполковник Баланчук… Господин анархист, явите божескую милость, матерь-старушка на шее…
– Что он тебе поручил? Что сказал?
– Следить поставлены… А зачем и почему – нам неизвестно… Господин подполковник объяснять не сочли нужным…
– Мразь ты человеческая, – ласково сказал Лямпе. – Сунули тебе ствол под нос, ты и запел… Ладно. Двадцать раз прочитаешь про себя «Отче наш», да медленно, как подобает, без суеты. Тогда и с места сдвинешься. Усек?
– Не извольте беспокоиться…
– Ну, смотри, – сказал Лямпе.
Спрятал пистолет, подобрал тросточку и поскорее направился прочь. Пожалуй, он не был ни удивлен, ни раздосадован. Даже наоборот – происшедшее являло собою, если подумать, некий результат, пищу для ума…
Извозчик дожидался его в условленном месте. Ловко запрыгнув в пошатнувшуюся пролетку, Лямпе похлопал его по плечу:
– Пошел!
Быстро убедившись, что слежки на сей раз за ним нет, беззаботно откинулся на сиденье, смотрел по сторонам с уверенностью человека, чья совесть ничем не отягощена. Большая улица, вполне оправдывавшая свое название протяженностью и шириной, в конце концов все же закончилась, справа показались обширные здания железнодорожных мастерских, кое-где, под самыми крышами, еще виднелись неровные выбоины от пуль – печальная память о пятом годе, когда некий прапорщик, то ли скорбный рассудком, то ли чрезмерно увлекавшийся книгами о Бонапарте, провозгласил, ни мало ни много, Шантарскую республику. Сии поползновения довольно быстро подавили с помощью регулярных частей, но прапорщик все же оказался не столь уж скорбным умишком – ибо ухитрился сбежать в Североамериканские Соединенные Штаты… Как легко догадаться, Шантарскую республику, чья территория ограничивалась этими самыми мастерскими, тут же отменили естественным образом, так что влиться в семью европейских держав она попросту не успела.
– Отчаянный вы человек, ваше степенство, – сказал извозчик, не оборачиваясь к седоку. – Нашли место, где по бабам шастать… Ладно, хозяин – барин, мое дело – сторона. Днем по этой дорожке ездить можно, это по темноте – спаси бог…
Дорога поднималась в гору, на обширную возвышенность, с севера нависавшую над низинной частью Шантарска. Лямпе ничего не ответил, беззаботно посвистывая.
Он и сам, перед тем как приехать сюда, навел кое-какие скрупулезные справки. Ольховская слобода, по достоверным данным, помещалась на месте Ольховского посада, где согласно древней, сохранившейся в архивах грамотке казаки по приказу основателя Шантарска воеводы Дымянского однажды устроили «облаву великую на татей, голоту воровскую, бляжьих жонок и прочий ослушный народ, многую нечисть и сором учиняющи, которая же гулящая теребень, тати, бражники и иной непотребный люд воровские домы держит».
Если сия облава и возымела эффект, то ненадолго. Судя по бумагам восемнадцатого столетия, Ольховская слобода, как ни старались власти, превратилась в непреходящую головную боль для полиции и градоначальства, чему благоприятствовали как вольнолюбивый сибирский характер, не привыкший стеснять себя казенными параграфами, так и проходившая через Шантарск знаменитая Владимирка, прославленный песнями кандальный тракт, по которому в обе стороны циркулировал отчаянный народ. По какой-то неисповедимой прихоти природы именно в Ольховке и сконцентрировалась большая часть подпольных шинков, карточных притонов, скупок краденого, «малин» и прочих интересных заведений, подробно перечисленных в Уголовном уложении.
Достоверно было известно, что именно ольховские удальцы сперли в свое время золотой брегет и шубу на енотах у неустрашимого полярного путешественника господина Нансена, имевшего неосторожность посетить Шантарск (причем, несмотря на все усилия напуганной возможным международным скандалом полиции, ни часики, ни шуба так и не были разысканы). Ходили также слухи, что все резкости в адрес Шантарской губернии, имевшиеся в путевых заметках покойного писателя Чехова, побывавшего тут проездом на Сахалин, как раз тем и объяснялись, что непочтительные ольховцы в отсутствие литератора навестили его гостиничный номер и многое унесли на память.
Городовые здесь в одиночку не показывались с незапамятных времен, так что, критически рассуждая, эту слободу можно было лишь с большой натяжкой признать неотъемлемой частью Российской империи – да и то в дневные часы… «Счастье еще, что государь император о сем не осведомлен», – с грустной иронией подумал Лямпе.
– Дальше – куда прикажете? – спросил извозчик без особого рвения.
– Возле кладбищенской церкви остановишь, – распорядился Лямпе. – Не то чтобы у самой, но где-нибудь насупротив…
– Как прикажете.
Кладбищенская церковь, деревянная, невеликая, потемневшая от времени, располагалась у обширного погоста, которому, надо полагать, и была обязана своим названием. Начинавшаяся за нею слобода выглядела, с точки зрения непредвзятого наблюдателя, совершенно обычным местом, вовсе не обладавшим внешними признаками преступности и разгула. Самые обычные улочки, самые обычные дома, при дневном свете выглядевшие вполне благопристойно и добротно. Меченные разноцветной акварелью куры у калиток, лениво развалившаяся в пыли собака, баба с полными ведрами – хорошая примета, а? – лошадь с телегой у ворот, тишина жаркого вечера…
Лямпе неторопливо шагал, помахивая тросточкой. Миновал небольшой трактир, опять-таки выглядевший со стороны сущим образцом благолепия. Внутри, конечно, гулеванили, но без особого шума, пристойно наяривала гармошка, и несколько голосов выводили с неподдельным чувством:
Прощай, моя зазноба,
Минул лишь миг един —
И вновь я уезжаю
На остров Сахалин…
Вполне возможно, для певших эти строки были отнюдь не чистой абстракцией, а реальным жизненным опытом. Сразу за трактиром, у забора, стояли человек пять – судя по расслабленным позам, с утра снедаемые скукой. Итальянец Ломброзо не нашел бы в этих физиономиях черт врожденной преступности, но Лямпе, давно уже переставший смотреть на мир сквозь призму наивности, сразу определил по нарочито честным и равнодушным глазам, с кем имеет дело. Очень уж старательно смотрят сквозь…
– Папиросочкой не разодолжите, господин прохожий? – с той же нарочитой почтительностью осведомился крайний.
Секунду подумав, Лямпе остановился возле него и раскрыл портсигар. Дождавшись, когда проворные тонкие пальцы – вряд ли принадлежавшие привыкшему к физическому труду индивидууму – вытянули сразу парочку, спросил:
– Не подскажете ли, господа хорошие, где мне найти Ваню Тутушкина?
Краем глаза видел, что ближайшие обменялись молниеносными взглядами. И в воздухе явственно ощутилось напряжение.
– Как-с сказать изволили? – состроил непонимающую рожу тот, что угощался папиросами. – Кубышкин?
– Тутушкин. Иван, – спокойно произнес Лямпе.
– Простите, господин, не имеем чести такого знать, сроду не слыхивали подобного имечка…
И тут же все пятеро стронулись с места, двинулись к трактиру, последний, не выдержав, украдкой оглянулся на Лямпе и тут же отвел глаза, заторопился следом за компанией. Врали, конечно, поганцы. Не могли не знать. Ну и черт с ними… Однако как тут пусто! Сонное царство, право…
Вот и дом во дворе, обнесенном забором с зеленой калиткой. Ни души – ни во дворе, ни в обширном огороде. Единственным представителем рода человеческого оказался босоногий мальчишка, игравший сам с собою в свайку посреди пыльной улочки. При виде Лямпе он воспрянул духом, живенько подбежал и без церемоний попросил:
– Господин, дайте пятачок!
– А зачем тебе пятачок, милое дитя? – без улыбки поинтересовался Лямпе.
Милое дитя, шмыгая носом, резонно пояснило:
– Нешто пятачки лишними бывают?
– Резонно, – согласился Лямпе, вынимая серебряную монетку, крохотную и невесомую, как рыбья чешуйка. – Ты где живешь?
– А вона, – мальчишка неопределенно махнул в пространство.
– Ивана Тутушкина знаешь?
Собеседник Лямпе почесал босой ногой другую и, хитрейшим образом щурясь, выдал философскую сентенцию:
– С двумя-то пятачками лучше, чем с одним…
– Да ты просто кладезь мудрых мыслей, дитя мое, – сказал Лямпе, поневоле ухмыльнувшись. – На вот тебе сразу пятиалтынный. Итак?
– Кто ж Ваньку не знает? Вона туточки он и проживает, где калитка зеленая. С маманей, только она уехавши в гости.
– А сам Ванька?
Лямпе уже приготовился извлекать очередную монетку, но ольховский Гаврош, очевидно, решил, что выданная авансом плата вполне окупает игру в вопросы-ответы.
– А сам Ванька дома пьянствует который день, – сказал он, пожимая печами. – Вона, только что по огороду шарился, редиски на закуску надергать, жрать ему, надо полагать, захотелося. Оно и понятно – сколько ж пить без закуски? Дома он, точно, у них там собаки нету, так что заходьте смело…
– Благодарствую, чадо, – сказал Лямпе.
Потрогав калитку, разобрался в устройстве нехитрой щеколды, поднял ее, секунду помедлил. Этот визит был не самым разумным предприятием, но другого пути попросту не было – одни сплошные тупики… Он вздохнул, потрогал через пиджак браунинг и, нагнув голову, решительно шагнул во двор. Тишина. Пройдя несколько шагов до крыльца, Лямпе огляделся, но ничего подозрительного не усмотрел. Столь же решительно взялся за ручку. Дверь моментально подалась. Крохотные опрятные сени. Тишина. Чуть приоткрыв внутреннюю дверь, Лямпе негромко позвал:
– Иван Федулович, господин Тутушкин! Гости к вашей милости!
И, не получив ответа, перешагнул порог. После яркого вечернего солнца на улице комнатка с тщательно занавешенными окнами показалась темным подвалом.
В следующий миг неведомая сила подхватила обе его руки и, пребольно выворачивая, взметнула вверх так неожиданно и жестоко, что Лямпе, выронив трость, замер в нелепой позе – полусогнут, этаким рыболовным крючком, голову кто-то, придавив пятерней, сграбастал за волосы так, что слезы навернулись на глаза и ничего не видно, кроме пола. Браунинг, почувствовал Лямпе, вывалился из кармана, но звука падения на пол так и не последовало – пистолет с большой сноровкой подхватили на лету.
– Есть! – удовлетворенно пропыхтел кто-то над головой. – С револьвертом, извольте видеть!
Руки Лямпе соединили за спиной вместе, послышался резкий щелчок, запястья плотно охватило железо. Потом стало немного свободнее, его уже не держали за волосы, позволили выпрямиться. Глаза тем временем привыкли к полумраку, и первый, кого он увидел перед собой, – околоточный надзиратель в белом летнем мундире, с поперечными нашивками за выслугу лет на черных с галуном погонах. Один из державших Лямпе зашел спереди, с любопытством уставился на пленного – этот был в штатском и в руке держал наготове смит-вессон с укороченным дулом, какими обычно пользовалась сыскная полиция. «Даже так? – подумал Лямпе относительно спокойно. – Интересные дела…»
– По какому праву? – спросил он сварливо.
– А в рыло ежели? – с интересом, деловито спросил околоточный. – Ну-ка, примолкни… Зыгало, Мишкин! Волоките его быстренько в пролетку, да без шума мне!
Двое в штатском – от коих за версту несло переодетыми городовыми – вмиг выскочили из смежной комнатки, подхватили Лямпе под локти и поволокли во двор. Кинулись через огород, и Лямпе успел заметить, что мальчишка, стервец, издевательски помахал ему вслед.
Часть ветхого заборчика была заранее выломана, Лямпе, без всякого почтения подталкивая под бока кулаками, пропихнули туда, протащили через другой, примыкающий огород, еще через какие-то безлюдные дворики – и все трое оказались на улице, где стояла самая обычная пролетка с поднятым верхом. Лямпе втолкнули в нее, и оба поместились по бокам – все это со сноровкой, свидетельствовавшей о немалой практике. Извозчик без расспросов подхлестнул гладкую лошадку. Не оборачиваясь, поинтересовался:
– Что за птица?
– Серьезная птичка, – удовлетворенно отфыркнулся сидящий справа от Лямпе. – В одном кармане револьвер, в другом – кастетик. Не интеллигент, надо полагать…
– Плохо ты, Мишкин, ситуацию знаешь, – хмыкнул извозчик. – Я этих интеллигентов, с револьвертом да с бомбою, насмотрелся в пятом годе…
Судя по разговору, извозчик, вполне вероятно, тоже был ряженым полицейским чином. Лямпе не особенно задиристо спросил:
– В чем дело, братцы? По какому праву? Человек зашел в гости к знакомому…
– Сиди, – сказал тот, что справа, по причине нежданного улова, такое впечатление, настроенный вполне благодушно. – В части тебе все и разобъяснят, а наше дело – маленькое… Взять под микитки, коли приказано, да довезти в товарном виде. Так что сиди себе, дыши атмосферой, а будешь ерзать – так двину…
Подумав, Лямпе оставил всякие попытки завязать беседу – сразу видно, все трое были мелкой, рядовой сошкой, с которой просто бессмысленно искать взаимопонимания. Что ж, ситуация достаточно скверная, господа… но и весьма даже интересная, глядя непредвзято…
Его вытащили из пролетки в небольшом внутреннем дворике, со всех четырех сторон замкнутого стенами трехэтажного квадратного здания, – и, не давая передышки, потащили в одну из дверей. Там, в длинном коридоре, обшарили с ног до головы, быстро, однако тщательно; верзила Зыгало распахнул обитую ржавой жестью дверь и без церемоний запихнул туда Лямпе. С лязгом запер снаружи засов.
Классическая «холодная» – нары из необструганного дерева, под потолком крохотное, забранное толстой решеткой оконце, у двери – источавшая застарелую вонь параша – лохань с деревянной крышкой. Пол последний раз мыли и подметали, право слово, не ранее Крымской кампании, а стены не штукатурили вообще с момента постройки. Брезгливо передернувшись, Лямпе присел на краешек нар, оказавшись в полной тишине и одиночестве. Машинально потянулся за портсигаром, но вспомнил, что из карманов выгребли абсолютно все.
Медленно тянулись минуты. Тщательно восстановив в памяти все свои предшествовавшие действия, Лямпе решил, что упрекать себя не в чем. Ошибок не было. Единственно возможные в данной ситуации действия: он обязан был лично навестить Тутушкина, отработать этот след, проверить ниточку…
За ним пришли примерно через полчаса. Верзила Зыгало и значительно менее рослый, но гораздо более юркий Мишкин распахнули тягуче проскрипевшую дверь, и Зыгало с широкой ухмылкой позвал:
– Выходь, постоялец! Заскучал, поди? Ничего, сейчас тебе весело будет, все равно что в цирке…
– Наручники снимите, – угрюмо попросил Лямпе. – Руки затекли.
– А это уж, сокол, как начальство распорядится, – развел руками Зыгало. – Мы – люди маленькие, ключей не имеем… Шагай, да гляди у меня!
Его повели по чистому, но отмеченному унылостью и безликостью коридору, какие свойственны присутственным местам, втолкнули в дверь, на которой красовалась синяя эмалированная табличка: «Сыскная комната».
«Ну да, – подумал Лямпе. – Какая-то полицейская часть».
Толкнули на табурет, а сами утвердились за спиной. За столом сидел человек в штатском, совсем молодой, даже года на два-три младше Лямпе, с простецким славянским лицом, конопатый, самую чуточку разлохматившиеся льняные волосы придавали ему вид простого деревенского парнишки, наивного и беззаботного. Вот только глаза, умные и хитрые, этому образу решительно противоречили. Не бывает у деревенских простяг-пастушков таких вот глаз – а у полицейских как раз бывают…
– Сажин Петр Ефимович, губернский секретарь,[12] – с приятной улыбкой представился молодой человек. – Сыскная полиция. Позволено ли будет поинтересоваться вашим почтенным именем и общественным положением?
– Снимите наручники, – сердито сказал Лямпе.
– Пожалуй, – кивнул молодой человек. – Но ежели вы, господин хороший, со свободными руками станете вести себя неприлично…
– Сразу по башке, – прогудел за спиной Зыгало.
– Зыгало! – поморщился молодой человек, этакий кудрявый Лель из пьесы г-на Островского. – Сколько учишь тебя, а все без толку… С господами следует придерживаться деликатного обращения…
– Таких господ кажинный день по Владимирке этапом гонят… – проворчал верзила.
В голосе молодого человека явственно прорезался металл:
– Зыгало!
– Слушаюсь! – торопливо рявкнули над головой Лямпе, и тот лишний раз убедился, что чин сыскной полиции, несмотря на молодость и несерьезный облик, умеет себя поставить.
Вслед за тем Сажин зашел за спину Лямпе и отпер замок наручников. Лямпе с удовольствием размял затекшие запястья.
– Папиросочку не желаете? – спросил Сажин, цинично протягивая Лямпе его же собственный портсигар. – Огоньку позвольте… Итак, не будете ли столь любезны отрекомендоваться?
– Лямпе Леонид Карлович, дворянин, проживаю в Гостынском уезде Варшавской губернии, вероисповедания лютеранского, по торговой части.
– Да-да, тут все так и прописано, – сказал с детской простотой Сажин, кося глазом в раскрытый паспорт. И доброжелательно, даже участливо протянул: – Только вот какая незадача выходит, любезный Леонид Карлович… При вас обыском обнаружен еще один паспорт, столь же безупречный и не вызывающий сомнений, как первый. Одна беда: по нему вы – и не Лямпе вовсе, а совсем даже Савельев Павел Еремеевич, происходящий из мещан Вытегорского уезда Олонецкой губернии, вероисповедания православного… Как же так, дражайший… Павел Карлович? Или – Леонид Еремеевич? По законам Российской империи, знаете ли, положено иметь лишь один паспорт. Два – это уже излишняя, мало того, сугубо противозаконная роскошь, в особенности если паспорта на разные фамилии…
– Понимаете ли, я… – начал не спеша Лямпе.
– Минуточку! – жизнерадостно воскликнул Сажин и даже с детской непосредственностью ударил в ладоши. – С вашего позволения, я сам попытаюсь найти ответ на сей ребус… Вот этот паспорт, второй, на имя олонецкого мещанина Савельева, вы обычнейшим, я бы сказал, примитивнейшим образом нашли на улице. А? Шли-шли, глазели по сторонам – а тут и паспорт лежит в пыли. Вы его подняли, полюбопытствовали, а потом самым опрометчивым образом, не подумав толком, сунули в карман. С намерением, очень возможно, снести его впоследствии в часть, как и положено благонамеренному обывателю… Угадал?
За спиной у Лямпе тихонько фыркнули городовые.
– Самое поразительное, сударь, что вы угадали, – сказал Лямпе. – Именно так и обстояло.
– И где изволили найти сей злополучный документ?
– Да возле кладбищенской церкви.
– Место подходящее, – согласился Сажин. – В Ольховке много чего можно отыскать… Ну что же, вопрос с паспортом мы прояснили. На улице подняли. А это? – он повел ладонью над столом, где в некоей несомненной гармонии лежали браунинг, кастет и трость с наполовину выдвинутым клинком. – Сии предметы тоже на улице валялись? Поразительно, как богат наш Шантарск на нечаянные находки…
– Ну что вы, – сказал Лямпе. – Все это принадлежит мне. Насколько мне известно, ношение любого из этих предметов либо всех вместе никоим образом не противоречит законам Российской империи… Или я не прав?
– При соблюдении определенных условий, – мягко дополнил Сажин. – В данном случае, что касается браунинга – покупки на законных основаниях в надлежащем магазине…
– А он так и куплен, – сказал Лямпе. – В Варшаве. Что можно без труда выяснить. Правда, это отнимет определенное время…
– Именно, что отнимет, – кивнул Сажин. – Давайте продолжим нашу игру в отгадывание мыслей. Попробую угадать, зачем вам столь мощное вооружение. Словно вы не человек, а крейсер, право… Вы, Леонид Карлович, человек торговый, никогда прежде в Сибири не бывали, наслушались страшных баек о местах наших – мол, медведи средь бела дня по улицам разгуливают, а варнаки с безменами в каждой подворотне таятся… Вот и решили вооружиться до зубов, отправляясь в наши палестины? А?
– Вы поразительным образом читаете мысли, – поклонился Лямпе.
– Ну, есть такой талант, что поделаешь, – скромно потупясь, сказал Сажин. – Выходит, мы и этот вопрос прояснили… Остается последнее, самое пустяковое. Каким ветром вас, милейший Леонид Карлович, занесло в дом Тутушкина? Что вы там искали и по какой надобности?
Лямпе пожал плечами:
– Насколько я понимаю, это тоже не является преступлением – войти в дом мирного обывателя, не питая преступных намерений? Было жарко, я устал, хотелось пить, вот и завернул в ближайший дом справиться, не нальют ли мне там, за деньги, разумеется, чистой воды или молока…
– Убедительно, – кивнул Сажин. – Что ни возьми – все у вас настолько убедительно, что холодок по коже пробирает от такого совершенства ответов… Зыгало?
– Брешет, ваше благородие, – прогудел Зыгало. – Племяш мой, Мишка, паренек вострый. Право слово, подрастет – по сыскной части пускать можно. Он мне подробно обсказал, как этот вот субчик ему деньги совал да расспрашивал, знает ли он Ваньку Тутушкина и где сейчас Ванька находится…
– Было дело? – улыбнулся Лямпе молодой сыщик.
– Было, – сказал Лямпе, не желая после таких разоблачений выглядеть смешно и даже жалко, отрицая очевидное. – Но, опять-таки, в том, что я зашел в дом к господину Тутушкину, нет никакого состава преступления.
– А что же имеется?
– Видите ли… – взвешивая каждое слово, сказал Лямпе. – Мне частным образом сообщили, что господин Тутушкин может помочь в области приятного времяпрепровождения, я имею в виду дам… Вот я и хотел договориться с ним о надлежащих услугах с его стороны…
Сажин прижал ладони к груди, на его лице появился почтительный ужас:
– Господин Лямпе, Леонид Карлович! Я вас начинаю форменным образом опасаться! У меня здесь, знаете ли, обычно гостит разное всевозможное отребье, человеческий хлам, варнаки-разбойники… Объяснения у сего элемента совершенно неубедительны, а то и предельно фантастичны, оправдания жалки, на песке построены, отговорки, приходящие в их убогие мозги, плоски и вульгарны… Зато вы – качественно иной случай. Ваши объяснения сведены в железную систему, все ваши поступки, все ваши пожитки либо не противоречат законам Российской империи, либо имеют самое убедительное объяснение… Так и тянет выдумать специально для вас некий памятный знак, подобно пряжке «За безупречную службу». Назвать его, скажем, «За безупречные оправдания»… А? Как вам идея?
– Возможно, она и недурна, – сказал Лямпе. – Но я, простите уж великодушно, человек торговый, занятой. Время мое дорого. Не соблаговолите ли, наконец, объяснить, по какому праву меня привели в полицию и в чем обвиняют? Есть ведь прокуратура, судебные власти, вышестоящее начальство…
– Ну да, ну да, – покивал Сажин. – Это – следующая стадия. Сиречь завуалированные в той или иной степени угрозы в адрес производящего дознание полицейского чина…
– Я вовсе не имел в виду…
– Имели, конечно, – мягко, но непреклонно оборвал Сажин. – Этим многие грешат – связями угрожают, действительными или мнимыми, в надежде, что дрогнет пугливый чиновник, слабину даст… В общем, господин Лямпе, разговор наш, я так понимаю, заходит в тупик? И вы предпочитаете остаться при прежних показаниях?
– Боюсь, именно так и обстоит, – вежливо сказал Лямпе. – Либо я вам больше не скажу ни слова, либо предоставьте убедительные основания для подобного обращения с приличным человеком…
Не похоже, чтобы Сажин был рассержен. Он развел руками с видом грустной покорности судьбе, пославшей столь упрямого собеседника.
И сейчас же дверь распахнулась. Лямпе не мог видеть, кто ее открыл, но по звуку понял – очень уж энергично и решительно дверь распахнули, совершенно по-хозяйски…
К столу вразвалочку подошел человек в летнем полицейском кителе, судя по темляку на шашке, имеющий военный чин. На груди у него красовался внушительный рядок регалий – Анна, Станислав, длинная шеренга медалей, а пониже – еще и какой-то затейливый иностранный орден, восточный, судя по виду. Он представлял собой вытянутую по вертикали прямоугольную серебряную пластину с эмалевым выпуклым изображением дракона, на взгляд Лямпе, весьма походившего на китайские изображения. Грозно сопя, он какое-то время разглядывал Лямпе с нехорошим интересом, шумно придвинул ногой стул, уселся.
Лямпе вежливо ему улыбнулся, как и полагалось воспитанному немцу. Незнакомец был человеком совершенно иного склада, нежели довольно щуплый Сажин, – коренастый, медведеобразный, с ядреными кулачищами, какие у обычных людей встречаются редко. И усы были роскошными, как у борца Ивана Поддубного.
– Упорствует? – сопя, поинтересовался вошедший.
Сажин с печальным видом развел руками.
«Ну, эти приемчики нам тоже известны, – подумал Лямпе. – Сначала допрос ведет душевный, субтильный чиновник, брезгующий любым рукоприкладством, а потом, якобы невзначай, заходит грубый бурбон, рукоприкладство как раз обожающий. Знакомо-с…»
Страха он, конечно, не чувствовал. Одну лишь досаду. Может, удастся выкрутиться, не переступая известных границ? Ага, вон там, за дешевой литографией, скорее всего, и расположена дырка в соседнюю комнату, сквозь которую усачу все слышно, а то и видно, если в литографии имеются незаметные отверстия…
Усатый повертел в руках тросточку Лямпе, привычно подкинул на ладони браунинг, напоследок взял обе паспортные книжечки и, похлопывая ими себя по колену, уставясь на Лямпе, заговорил:
– Ты мне сейчас, сучий прах, расскажешь как на духу, зачем и для чего приперся к Тутушкину. Ясно тебе? Или и дальше будешь барина играть?
– Я – дворянин, – сказал Лямпе. – Или вы, сударь, беретесь мне доказать обратное? С кем, кстати, имею честь?
– Пристав данной части Мигуля, – буркнул усатый. – В мои обязанности как раз и входит знать, зачем такие вот воши по моей части ползают… Молчать, кариатида! – рявкнул он, едва Лямпе открыл рот. И продолжал спокойнее: – Ну вот что, сударь мой. В этикеты и прочие благоглупости мне играть некогда. Не располагаю временем-с. Оба паспорта изъяты у вашего степенства. Следуя обычному порядку, полагается послать запрос по телеграфу либо в Олонецкую губернию, либо в Варшавскую, ну а потом уж, судя по ответам, отправить вас по этапу для полного установления личности… Только на это я не могу тратить время. Мне нужно знать, что вы делали у Тутушкина. Ясно? Пугать меня связями и знакомствами не советую. Крепко подозреваю, что таковых не имеется. Очень уж коллекция хороша – аж два паспорта, дура бельгийская второго номера, перо в тросточке, кастет… Ты, пташка божья, не из простых воробьев будешь и уж никак не из благонамеренных обывателей. А потому позволь уж с тобою по-свойски… Знаешь, что мне кажется, Петруша? – повернулся он к Сажину. – Что поддельный из двух паспортов – тот, что выписан на Лямпе. А тот, что на Савельева, самый что ни на есть доподлинный…
– Интересно, а в чем смысл такой игры? – с искренним любопытством спросил Лямпе.
– А ты не понял, залетный? – столь же искренне удивился пристав Мигуля. – Ох, чувствую, не бит. С дворянином Лямпе, немецких кровей, в чем бы ни обвинялся, надлежит соблюдать некоторый этикет… зато с мещанином Савельевым можно и совсем по-простецки… Сапогом ему в рыло, – широко улыбнулся он. – Теперь понял? Точно тебе говорю, Петруша: паспорт на Лямпе фальшивый, а вот на Савельева – настоящий…
– Ваше благородие! – рявкнул Зыгало из-за спины Лямпе. – Прикажете за резиновой плеткою сбегать?
– Дурак ты, Зыгало, под стать твоей дурацкой фамилии, – отозвался пристав задумчиво. – Вон и в протоколе давеча накорябал «револьверт». Во-первых, с ошибками, а во-вторых, там был не револьвер, а пистолет, каковой от револьвера по устройству отличается принципиально. И не в том беда, что пишешь ты с ошибками, а в том, что ушлый адвокат за твою описку ухватится и начнет мне дело разваливать… Резиновой плеткой, Зыгало, в уезде мужиков по заднице хлещут. А мы в губернском городе обретаемся, должны соблюдать стиль… Беги за валенком, Мишкин, он в канцелярии под столом валяется, я видел намедни… – и, едва за Мишкиным захлопнулась дверь, повернулся к Лямпе. – Растолковать вам сей сужет? В валенок, изволите ли видеть, насыпается песок и сим нехитрым приспособлением охаживаем клиента со всем нашим старанием, благо дурацкое дело – нехитрое. У вас потом печенка с селезенкой перемешается, да ни один врач не усмотрит внешних-с повреждений, слово даю… – Не меняя тона, он бросил: – Зыгало…
Лямпе так и бросило вперед от жесточайшего подзатыльника. В голове загудело, из глаз посыпались искры. Уже не владея собой, он попытался вскочить, но Зыгало, положив ему на плечи широкие ладони, прямо-таки припечатал к стулу.
– Ишь, глазами засверкал… – удовлетворенно сказал Мигуля. – Принесет Мишкин валенок, еще похуже будет… Ну что, варяжский гость, колоться будем?
Лямпе понимал, что шутки кончились и пора выкарабкиваться из этой поганой истории.
– Хорошо, – сказал он, все еще морщась от боли в затылке. – Я вижу, у вас тут телефон. Прекрасно. Вызовите номер двадцать девять, жандармское управление, попросите к аппарату полковника Ларионова…
Телеграфная депеша, расшифрованная за неделю до описанных событий.
ШАНТАРСК ЗПТ НАЧАЛЬНИКУ ГУБЕРНСКОГО ЖАНДАРМСКОГО УПРАВЛЕНИЯ ПОЛКОВНИКУ ЛАРИОНОВУ ТЧК ДЛЯ РАССЛЕДОВАНИЯ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ СМЕРТИ СОТРУДНИКА ПОДЧИНЕННОГО МНЕ ОХРАННОГО ОТДЕЛЕНИЯ ЗПТ КОЛЛЕЖСКОГО АСЕССОРА СТРУМИЛИНА ЗПТ В ШАНТАРСК НАПРАВЛЯЕТСЯ РОТМИСТР ОТДЕЛЬНОГО КОРПУСА ЖАНДАРМОВ БЕСТУЖЕВ АЛЕКСЕЙ ВОИНОВИЧ ТЧК РОТМИСТР БЕСТУЖЕВ ПРИ НАЛИЧИИ ТАКОВОЙ НЕОБХОДИМОСТИ ИМЕЕТ ВСЕ ПОЛНОМОЧИЯ ЗАНИМАТЬСЯ ДРУГИМИ ИЗВЕСТНЫМИ ВАМ ДЕЛАМИ ЗПТ ПРЕБЫВАЯ НА ПЕРВОНАЧАЛЬНОМ ЭТАПЕ ИНКОГНИТО ТЧК РОТМИСТР БЕСТУЖЕВ МОЖЕТ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ПАСПОРТАМИ НА ИМЯ ЛЯМПЕ ЛЕОНИДА КАРЛОВИЧА ЛИБО САВЕЛЬЕВА ПАВЛА ЕРЕМЕЕВИЧА ТЧК ПРОСЬБА ОКАЗАТЬ ВСЯЧЕСКОЕ СОДЕЙСТВИЕ И ПОМОЩЬ РОТМИСТРУ БЕСТУЖЕВУ И СОПРОВОЖДАЮЩИМ ЕГО В ПОЕЗДКЕ ФИЛЕРАМ ЛЕТУЧЕГО ОТРЯДА СЕМЕНУ АКИМОВУ И ПАНТЕЛЕЮ ЖАРКОВУ ТЧК ДАННАЯ КОМАНДИРОВКА ПРЕДПРИНИМАЕТСЯ ПО СОГЛАСОВАНИЮ СО ВСЕМИ НАДЛЕЖАЩИМИ ИНСТАНЦИЯМИ ТЧК
– Насчет немца Лямпе – это было специально придумано? – спросил полковник Ларионов. – Чтобы был именно немец, а не представитель какой-то другой нации?
– Специально, – устало усмехнулся Бестужев. – Видите ли, Василий Львович, немцу в нашем российском представлении отведен некий определенный набор качеств. Немец педантичен, скопидомист, он формалист до абсурда, как это блестяще описано Лесковым, – но вот в хитрости, в коварстве азиатском немцу у нас отчего-то решительно отказывают. И, что характерно, относятся чуточку свысока: ты, мол, немец-перец-колбаса, и расчетливее нашего брата русака в сто раз, и оборотистее, но вот игры ума от тебя не дождешься… И, право же, те, кто мне готовил эту личину, оказались правы, я проехал чуть ли не всю Россию, встречая именно такое отношение, какое было предсказано…
– Что же вы семужкой-то брезгаете? – радушно укорил полковник. – Сейчас пельмешки подадут, я, знаете ли, чувствуя себя несколько виноватым, вспоминая, что вам пришлось перенести у наших полицейских бурбонов…
– Пустяки, – усмехнулся Бестужев. – Одна-единственная затрещина. Никак не повод для уныния.
Полковник деликатно покашлял, отвел взгляд, словом, он теперь выглядел как воспитанный человек, вынужденный сказать в глаза нечто нелицеприятное:
– Вы уж простите провинциального медведя, Алексей Воинович, но позвольте все же заметить, что от этой затеи с немцем Лямпе и мещанином Савельевым явственно попахивает пинкертоновщиной, этими книжечками в мягких обложках, гимназическим чтивом…
– Вполне возможно, – со вздохом признался Бестужев. – Но вы, Василий Львович, не учитываете подчиненности моего положения. Это вы здесь – царь и бог, между нами говоря. А офицерам вроде меня в столицах приходится поступать согласно приказам начальства.
– Да какой уж царь…
– Ну, не скромничайте. Вы все-таки начальствуете над губернским управлением, ваше начальство далеко… Генерал велел действовать поначалу инкогнито, оставалось щелкнуть каблуками и, преданно поедая глазами начальство, заверить в скрупулезном выполнении инструкций оного… Позавидуешь вам, господин полковник…
– А вы не завидуйте, – усмехнулся полковник. – Скажу вам по секрету, Алексей Воинович, полковник – самый глупый чин. Да-да, вот именно. Потому что каждый полковник с некоторых пор начинает задаваться вопросом: станет он когда-нибудь генералом или так и уйдет в отставку полковником? В других воинских чинах это не столь ярко выражено, а вот переход от полковника к генералу – штука заковыристая… Станете полковником – узнаете на опыте.
– Ну, когда то будет…
– Не скромничайте, – сказал полковник. – Мы здесь, во глубине сибирских руд, как ни странно, наслышаны об успехах столичных коллег. Ну как же, ротмистр Бестужев. Первый сотрудник охранного отделения, коему удалось проникнуть в заграничную школу бомбистов… Да-с, наслышан и о ваших подвигах во Львове, и о досрочном производстве, и о крестике…
– Работа как работа, – пожал плечами Бестужев.
– Ну, не скромничайте, хвастаться заслугами – глупо, но и вовсе их замалчивать – тоже несвойственно норме… Еще рюмку?
– С удовольствием, – сказал Бестужев.
Все переменилось за какой-то час – немец Лямпе, как и мещанин Савельев, канули в небытие, он сидел сейчас в отдельном кабинете ресторана при «Старой России», уже в старательно отглаженном железнодорожными жандармами летнем кителе, извлеченном из багажа, и полковник Ларионов старательно его потчевал. Вряд ли из одного почтения к столичному гостю – видно было, что полковник, как это частенько случается с пожилыми людьми, всем прочим радостям жизни предпочитает чревоугодие.
Официант внес исходящую паром супницу, серебряным половником принялся ловко разливать в глубокие тарелки бульон с крохотными пельменями.
– Это, извольте видеть, из рябчика, – сказал полковник, вовремя подметив легкое изумление Бестужева малыми размерами яства. – Их специально такими ма-ахонькими лепят.
Из вежливости Бестужев сказал:
– Неловко, право, что вам приходится столь тратиться…
– Вы о рябчиках? Ох, – полковник фыркнул с детской непосредственностью. – Алексей Воинович, это у вас в столицах рябчик – дорог, а у нас сия птичка летает во множестве, быть может, как-нибудь выберетесь к нам осенью, вот и свозим вас на охоту… А? Чем не идея? Зимой? Берлогу медвежью присмотрим…
– А в медвежью шкуру никого зашивать не будете? – усмехнулся Бестужев.
– Господи, и до столиц эта история дошла?
– В самых общих чертах. Не расскажете ли?
– Ох! – полковник махнул рукой с нарочитой досадой, но глаза смеялись. – Ославили на весь свет, право… Прибыл к нам с визитом некий сенатор, второго класса чин, принятый при высочайшем дворе, и прочая, и прочая. Аккурат перед прибытием посредством синей ленты собрал на груди чуть ли не всех святых…[13] И вот загорелось ему непременно ухлопать Топтыгина. Одна беда, доложу я вам: из государственного мужа давно уж песок сыпался, поднять самое легонькое ружьишко еще способен, но вот попасть в цель из оного – задача непосильная. Ну-с, мы, сибиряки, люди с фантазией. Есть при губернаторе чиновник особых поручений, молод, однако хват, каких поискать. Этот вьюнош и подал дельный совет: зашить в медвежью шкуру человеческого индивидуума. Патроны господину сенатору, естественно, вложить холостые. А шкуру бы потом представили доподлинную… Сказано – сделано. Упаковали в шкуру полицейского урядника, человека проверенного, два дня с ним роль репетировали: как выскочит, как рявкнет, как живописно после меткого выстрела упадет… И вот – охота. Бабахает его высокопревосходительство в белый свет, как в копеечку, – но «Топтыгин», сами понимаете, все равно весьма натуралистично подыхает. Рукоплескания, восхищение всеобщее… и вот тут-то становой пристав, дубина, в тонкости разыгранного спектакля не посвященный, решает к высокому гостю подольститься. Цапает свой наган, орет: «Да он еще корячится!» – и всаживает пулю в нашего «мишку». «Мишка», естественно, от такой неожиданности взмётывается на дыбы и дурным голосом орет на пристава: «Убьешь, мать твою! Что делаешь, дуролом?!» Последовавшая сцена достойна пера Шекспира – кто прочь бежит, кто крестится, переполох, гам, столпотворение… Хорошо еще, урядник получил лишь легкое ранение в мякоть левой ноги. Пришлось потом бедняге выхлопотать медаль шейную «За усердие» на Аннинской ленте, деньгами наградить… Самое трудное было подыскать убедительное объяснение – его высокопревосходительство в момент столь опрометчивого выстрела стоял в двух шагах от «добычи» и настаивал, что прекрасно слышал и видел, как мертвый медведь вдруг вскочил, да еще орал самым что ни на есть человечьим басом. Справились и с этим. Учли характер и пристрастия объекта. Его высокопревосходительство – мистик известный, ни одного спиритического сеанса не пропускает, французские оккультные журнальчики выписывает, ныне, насколько мне известно, замечен среди почитателей Распутина…
– Совершенно верно, – кивнул Бестужев.
– Вот-с… Трудами моего помощника и еще двух чинов, корпуса и сыскного, была вскоре же сочинена убедительная легенда о злокозненном инородческом шамане, вороне здешних мест, который из неприязни к православию пытался своим гнусным ведовством навести страх на влиятельную и приближенную к императору особу. Самое смешное, что эту версию его высокопревосходительство изволили скушать мгновенно и с нескрываемым аппетитом, – причем горячо заверяли, будто сразу все так и поняли, но, конечно же, ничуть не испугались, встретив, так сказать, грудью волховские происки… Историю эту какая-то добрая душа не поленилась пересказать нашему начинающему литератору, инженеру Вячеславу Яковлевичу, так что, вполне возможно, мы ее еще прочитаем в беллетристическом виде… – он зафыркал, немного посерьезнел. – Алексей Воинович, Распутин, что, доставляет определенное беспокойство?
– Пожалуй, – кивнул Бестужев.
– Ох уж это мне столичное чистоплюйство, – протянул полковник с нешуточным раздражением. – Да вызовите вы из провинции парочку хватких жандармов или даже полицейских приставов, они этого вашего мужицкого пророка в два счета прогонят подзатыльниками вдоль всего Невского так, что дорогу забудет в Петербург…
«Провинциал вы все же, ваше высокоблагородие, – с грустной насмешкой подумал Бестужев. – Оторвались от столичных реалий. Как бы ваших хватких провинциальных жандармов самих не прогнали по Невскому затрещинами такие господа и дамы, что помыслить неуютно…»
А вслух сказал:
– Ну, будем надеяться, эта заноза как-нибудь да ликвидируется. Удовлетворите любопытство, Василий Львович, – Георгий ваш не за турецкую ли кампанию получен?
– Угадали. А ваш, конечно же, за японскую? Мукден?
– Нет, – сказал Бестужев. – Дело это стало впоследствии известно как прорыв конницы генерала Мищенко в Корею. За Мукден – Анна третьей степени.
– А этот крест, судя по украшающим его инициалам, австрийский?
Бестужев кивнул:
– Рыцарский крест ордена Франца-Иосифа. После… Львова.
Завязался неспешный разговор об орденах сих и чужих, в том числе и о немаленькой пластине с драконом на груди пристава Мигули, полученной, как оказалось, от китайского премьера не только за бравый внешний вид, но и за немалые услуги по отысканию драгоценной табакерки, свистнутой у проезжавшего в Москву китайского сановника оборотистыми ольховцами. Бестужев поддерживал непринужденную беседу, не выказывая ни малейшего неудовольствия. Он уже понял тактику полковника и не сомневался, что это была именно тактика, – сразу после освобождения его из полицейских лап Ларионов весьма даже мастерски уводил разговор от того, что послужило причиной командировки Бестужева в Сибирь. Мотивировка, надо признать, была убедительной донельзя: в самом деле, какие могут быть серьезные разговоры о жандармских сложностях и хлопотах, когда время близится к десяти вечера и наилучшим выходом будет лишь плотно поужинать, а хлопоты начнутся завтрашним утром…
Бестужев на месте полковника и сам вел бы себя точно так же, но этот день, казавшийся бесконечным, пожалуй, самый длинный день в его жизни, оказался столь насыщен встречами, новыми знакомствами и коллизиями, что ротмистр, словно бы по инерции, до сих пор не мог прийти в себя, успокоиться, остыть. Жажда действий все еще бурлила по жилочкам, но силы приложить оказалось некуда, оставалось покорно поддаваться напору ларионовского чревоугодия да вести приятную беседу о сущих пустяках…
– Если не секрет – где ваши филеры?
– Спят уже, наверное, – безразличным тоном сказал Бестужев.
Семен до сих пор так и не объявился, и это довольно-таки беспокоило – стоит вспомнить о происшедшем со Струмилиным и Штычковым, – но полковника пока что не нужно посвящать в иные тонкости… Во исполнение инструкций Герасимова.
– Алексей Воинович, – сказал полковник, когда с пельменями было покончено и в рюмки вновь заструилась чистейшая смирновская. – Простите старому бурбону его навязчивость, но меня, откровенно признаюсь, гложет любопытство… Как вы оказались в Корпусе? То, что вы в Корпусе оказались, прямо-таки подразумевает некие непреложные детали: можно с уверенностью говорить, что происходите вы из потомственных дворян… хотя, пардон, бывают исключения… не католик… что вы прослужили в армии не менее шести лет, не имеете долгов, репутация ваша безукоризненна, располагаете достаточными средствами… Но это лишь – перечень непременных условий для всякого, поступающего в Корпус жандармов. А вот побудительные мотивы… Знаете, на старости лет становишься любопытен не в меру. Новые люди – это всегда и новые загадки. Далеко не худшее кавалерийское училище, потом – гвардейская кавалерия, два ордена и Аннинское оружие за японскую войну… А что потом? Обожаю психологические ребусы, есть такая страстишка. Разумеется, если здесь есть свои секреты…
– Господи, какие там секреты? – сказал Бестужев устало. – Знаете, Василий Львович, виной всему как раз господа революционеры. Да, именно так. Своими руками пополнили ряды охотников за ними… – он выпил следом за полковником, отставил рюмку, прожевал сочный ломтик нежно-розовой рыбы. – До войны я не интересовался политикой, как и большинство нашего офицерства. Знал, конечно, что творится в стране: радикальные партии, экспроприации, бомбы, поздравления японскому микадо с победами, отправляемые русской же интеллигенцией… Все равно, это было где-то далеко. А потом, в мае шестого, взорвалась бомба. В прямом смысле. Эсеры бросили бомбу на одном из севастопольских бульваров – то ли за очередным «царским сатрапом» охотились, то ли просто так… жена и ее брат оказались в числе убитых, я сам спасся форменным чудом – увидев знакомого по училищу, отошел на несколько шагов, и по какому-то капризу баллистики осколки не пошли в ту сторону.
– Мои соболезнования…
– Нет, все сложнее, – признался Бестужев. – С женой, откровенно говоря, не ладилось так давно и серьезно, что мы к тому моменту стали совершенно чужими людьми во всех смыслах. Да и братца ее терпеть не мог – ничтожество, пустышка, мот… Здесь другое. До сих пор вся эта революционная сволочь существовала где-то отдельно. Отдельно и отдаленно. Это был другой мир, никоим образом не соприкасавшийся с моим. И вдруг – соприкоснулось. Ясно стало, что нет двух миров, что они – в том же самом, в моем, в этом. Что их нужно остановить, в том числе и моими усилиями… Это я сейчас относительно гладко излагаю – тогда, конечно, все это почти не выливалось в слова, я с трудом мог изложить побудительные мотивы… но генерал Герасимов понял сразу. Если бы не он – не сидеть бы нам сейчас здесь…
– И – не жалеете? Того, например, что отныне бесповоротно отлучены от офицерских собраний, куда нашего брата пущать не велено?
– Постараюсь пережить и это неудобство.
– Ну, вот оно, значит, как… – задумчиво протянул Ларионов. – Признаться по совести, вы мне сейчас напомнили меня в молодости. Право слово. Только для меня толчком стало первое марта восемьдесят первого года, злодейское покушение на государя и его смерть… Что-то мы о печальном? Незаметно свернули беседу на работу, будь она проклята… Время самое неподходящее, уж одиннадцать скоро. Утомил я вас? Болтовней и назойливым потчеваньем? Что поделать, мы тут попросту… Да и нельзя ударить в грязь лицом перед столичным гостем, чтобы не говорил потом, что в Сибири обитают скряги, негостеприимны… Но ежели, Алексей Воинович, я вас и в самом деле утомил, вы не стесняйтесь, так и скажите. Какие счеты меж своими?
– Помилуйте! – усмехнулся Бестужев. – Что-то я не чувствую особенной усталости. Готов хоть сейчас заняться делами, так что ловлю вас на слове, дабы доказать, что вы меня не утомили нисколечко, можно и о делах поговорить…
– Нет, вы серьезно? На ночь глядя?
– Ну, не углубленно, конечно, – сказал Бестужев. – В управлении у вас нет никого, разошлись по домам, бумаги под замком… Но хотя бы в общих чертах можем обменяться мнениями?
– А есть ли смысл? – мягко спросил полковник Ларионов. – В общих-то чертах? Без серьезного доклада работающих по делу офицеров, без документации? Я понимаю, вы молоды и энергичны, вас снедает нетерпение, но, право, подождите до завтра.
– Пожалуй, вы правы, – кивнул Бестужев, понимая, что разговора о делах ни за что не получится, полковник непреклонен.
Он посмотрел на собеседника. Ларионов ссутулился на стуле, в один миг словно бы постарев.
– Разговор у нас пока что частный, Алексей Воинович, – сказал он негромко. – И я вас просто-таки умоляю: дайте старику поспать спокойно хотя бы эту ночь. Я прекрасно понимаю, как выгляжу во всей этой истории, – самым печальным образом. Грабятся золотые караваны, гибнут люди, командированные к нам из столиц для расследования, – и, бьюсь об заклад, какая-то циничная душа уже начала усматривать зависимость второго от первого…
– Ну что вы! – энергично запротестовал Бестужев.
– Я не о вас, помилуйте, вы чересчур молоды, благородны и прямодушны… но ведь старые, прожженные циники всегда найдутся в любом ведомстве. Неужели не пошли шепотки в этом духе? Мол, не уберегли здешние растяпы столичного чиновника?
– Гм… нечто подобное действительно имело место.
– Вот видите! А крайним в сей скверной истории, попомните мои слова, непременно окажется ваш покорный слуга. – Полковник наполнил рюмку до краев, от волнения забыв предложить Бестужеву, и шарахнул ее до дна, но смотрелось это не залихватским гусарским жестом, а скорее отчаянием. Крякнул, поднял на ротмистра усталые глаза: – Хотя виноват далеко не я один, но кто же об этом помнит, когда ищут козлов отпущения… Застрелиться, что ли? – он рассолодел на глазах.
– Господин полковник!
– Я фигурально… Но положение мое и вправду премерзкое. Ох, я же и забыл вам налить, хорош хозяин… – он торопливо исправил оплошность. – А знаете ли вы, кстати, что мы вообще могли оказаться не привлечены к расследованию смерти Струмилина? Никто ведь в «Старой России» и не подозревал о причастности его к охранному отделению. Сама по себе форма чиновника Министерства внутренних дел чересчур, я бы сказал, всеобъемлюща. Мало ли в МВД таких чиновников, занимающихся самой что ни на есть текущей канцелярщиной? У нас даже и губернаторы числятся по МВД… Первой приперлась полиция. Васька Зыгало, орясина, – да-да, тот самый, что вас наградил подзатыльником, – ухитрился растоптать сапожищем гильзу от браунинга. Ну, не растоптал совсем, все-таки сделана из металла, однако в лепешку смял. Только и умеют, что щелкать по мордасам… Хорошо еще, наш верный конфидент Прохор, он же Антуан, догадался позвонить в охранное. Старателен, болван, он, кстати, быстренько сообщил и о том, как страшный социалист Лямпе махал у него под носом браунингом, запугивал, в шайку свою вербовал…
– Так-таки и вербовал? – усмехнулся Бестужев.
– Напугали вы его изрядно, вот и наплел с три короба… Хотя, в общем и целом, агент старательный. Сами понимаете, нельзя такой объект, как «Старая Россия», держать без освещения… Одним словом, когда приехали мы, полицейские михрютки не успели особенно напортить. Правда, портить было практически и нечего, не считая гильзы, которую приснопамятный Зыгало вертел в пальцах с таким видом, словно возомнил себя Натом Пинкертоном… Ну, следует признать, что судебный следователь Аргамаков – толковый молодой человек…
– Вы уверены, что это самоубийство? – спросил Бестужев напрямую.
– Совершенно уверен. Стопроцентно. Алексей Воинович, я не так уж и пьян, просто… муторно что-то. А потому отнеситесь серьезно к моим словам. Я вас убедительно прошу на завтрашнем совещании ни словечком не упоминать о Струмилине и его… кончине. Потом мы с вами, оба-двое, съездим к Аргамакову, и он расскажет обо всем подробнейше. Я вас прошу! Можете дать мне слово, что эту просьбу выполните? Алексей Воинович, извините, что напускаю тумана и интригую вас на сон грядущий, но вы потом сами поймете, что предлагаемый мною вариант – в интересах не какого-то там «полкаша» Ларионова, а, не сочтите за поэтическое преувеличение, всей нашей службы… Не надо об этом завтра… на людях. Ну, обещаете?
– Слово, – кивнул Бестужев. – Василий Львович, вы меня убедили, я не буду донимать вас сегодня расспросами, а завтра в точности последую вашей просьбе… но вот об одном эпизоде хотел бы узнать немедленно. Слишком все серьезно. Нет ли у вас сведений о судьбе Кузьмы Штычкова из ювелирной мастерской Коновалова?
– Штычков? В жизни о таком не слышал. Это кто?
– Дней десять назад поступил в мастерскую Коновалова. Потом исчез. Это был наш человек, из летучего отряда.
– Первый раз слышу, – решительно сказал полковник. – Да и сам Коновалов куда-то запропастился – впрочем, он и прежде исчезал по делам без особого предупреждения…
– Я начинаю подозревать самое худшее, – признался Бестужев. – Поэтому хотел бы посмотреть все бумаги по «насильственным» трупам. Сможете устроить?
– Ну, это-то предельно просто… Утречком же отряжу офицера в канцелярию полицмейстера…
У Бестужева так и крутилось на языке еще несколько вопросов, вполне закономерных и логически проистекающих из уже сказанного, но он сдержался. В чем-то полковник был прав – не стоило пороть горячку заполночь…
…Возвращаясь к себе в номер, он натолкнулся на Прохора, озабоченно рысившего куда-то с сифоном сельтерской. Завидев «немецкого торгового человека» и «страшного социалиста» в полной жандармской форме, прохиндей, такое впечатление, ничуть даже не растерялся. Расплылся в масленой улыбочке:
– Счастлив приветствовать ваше высокоблагородие в подлинном вашем виде!
– Ты, голубь, меня не навеличивай, – сказал Бестужев, в общем, ничуть не сердясь – за что? – Я пока что просто благородие. Значит, сдал все-таки социалиста по принадлежности?
– А как же-с? – усмехнулся Прохор. – Обязанности свои знаем-с и социалистов представлять по начальству умеем. Сам полковник благодарили-с высокопарными словами, серебряный портсигар обещали… Не за вашу милость, за прошлые заслуги…
– Ну, служи, – серьезно сказал Бестужев. – И вот что, брат… Мне, быть может, еще с Анюткой пообщаться захочется, так что я по старой памяти к тебе и обращусь.
– Непременно, ваше высокоблагородие! Я ж вас еще тогда заверял – розанчик, и обхождение знает…
– Ладно, ступай, – отмахнулся Бестужев.
Отперев дверь номера, легонько вздрогнул от неожиданности, но тут же успокоился – сидевший в кресле у стола оказался Сёмой Акимовым, имевшим вид усталый, но чрезвычайно довольный.
– Хорош, – устало сказал Бестужев, снимая шашку и кладя на стол фуражку с синим околышем. – А если бы я с порога из браунинга шарахнул?
– Алексей Воинович, я ж знаю ваше хладнокровие…
– Ты как сюда попал?
– Обыкновенно. Завалялась в кармане невидная железка, я ею деликатно замочек ковырнул, а он возьми и отворись. Не один Пантелей хитрыми рукомеслами владеет, хоть и любит хвастаться, что лучше его во всем отряде нет…
– Итоги, Сёма, итоги, – сказал Бестужев, вытянув ноги. – Время позднее, устал, как собака…
– Итоги в следующем, – мгновенно посерьезнел Сёма. – Мною был принят объект наблюдения, которому в соответствии с обычной практикой присвоена кличка Облом, – больно уж здоров, черт, щеки лопаются… После того как Облом безнадежно сбился со следа Пантелея, он еще минут несколько говорил с напарником в канотье. Судя по жестикуляции и выражению лиц, сначала мерзко ругались, потом выясняли, надо полагать, кто больше виноват в неудаче, – так оно обычно и бывает в таких случаях. Затем Канотье удалился в неизвестном направлении, а я согласно данной вами инструкции пошел за Обломом. С того места он довольно целеустремленно направился в некое место, каковое впоследствии оказалось, по его туда прибытии, торговым заведением. Под вывеской «Съестные припасы и бакалея Даника». Николаевская слобода…
– Всехсвятская улица, дом одиннадцать, – сказал Бестужев. – Знаю уже. Как он шел?
– Как человек, полностью в себе уверенный, – сказал Сёма. – И в мыслях не держал, что его могут тропить. Благодаря чему я, рискнув войти за ним следом, прекрасно слышал, как он потребовал у приказчика провести его к хозяину, что приказчик и исполнил с таким видом, словно оба давно знакомы и просьба эта уже привычна. Я, конечно, в задние комнаты следом за Обломом последовать не мог, пришлось вести чисто наружное наблюдение. Через восемнадцать минут Облом появился в лавке, вышел, в течение минут примерно сорока бесцельно болтался по улицам, явно не зная, куда себя деть. Потом в скверике на Почтовой к нему подошел субъект, мне неизвестный: лет около тридцати пяти, роста среднего, глаза темные, черноволос, усы и борода того же цвета, одет как купец средней руки – русское платье, не европейское, во всем облике есть нечто цыганистое, почему и был зашифрован мною как Цыган. Перекинувшись несколькими словами, оба остановили извозчика. Я тоже сумел остановить другого и следовал за ними до места, известного в Шантарске, как Афонтова гора – обширная лесистая возвышенность на восточном краю города, застроена дачами и так называемыми заимками – отдельно стоящими частными домами. В одной из таких заимок оба и скрылись. Пребывали там достаточно долго, до десяти тридцати шести вечера, когда вышли, не осталось сомнений, что употребляли спиртное в приличном количестве. Пешком направились в город, благодаря поддавшему состоянию и лесной местности вести за ними наблюдение было нетрудно. В черте города Цыган взял извозчика и скрылся в неизвестном направлении, а Облома я повел дальше, пока он меня не привел к частному деревянному домику по улице Пристанской, семнадцатый номер. Последующие наблюдения убедили, что там он и проживает, – собака хвостом вертела, на грудь кидалась, потом во двор вышел враспояску, папироску выкурил. Я решил, что моя миссия выполнена, и отправился на ваши поиски. По причине позднего времени людей на Пристанской не было, так что порасспросить оказалось не у кого. Но там он живет, это точно.
– Молодец, – сказал Бестужев.
Работать Сёма умел, несмотря на относительно молодой возраст, именно он однажды, ведя порученный его заботам объект, оказался вынужденным с тремя рублями в кармане прыгнуть вслед за клиентом в поезд дальнего следования. И оказался за девятьсот девяносто верст от Петербурга, в глухом белорусском местечке, где и русского-то толком не знали. Претерпев разные приключения, коих хватило бы на полромана Дюма, Сёма ухитрился просуществовать как-то и установить адрес, куда направлялся объект, – там потом был вскрыт неплохой эсеровский гадюшник…
– Что дальше?
– Ничего пока, – сказал Бестужев, чуть подумав. – Будьте с Пантелеем в полной боевой готовности. Как станут развиваться события, толком неизвестно.
– Алексей Воинович…
– Ну, что ты мнешься?
Еще немного поерзав, Сёма сказал решительно:
– Алексей Воинович, что-то тут неладно.
– А конкретно?
– Эти двое, Облом и Канотье, мне, уж простите на глупом слове, чрезвычайно напоминают филеров. Я наших давно уж без промаха узнаю по ухваткам, этакому чему-то неуловимому… как и нелегалов, впрочем. Пудель, знаете ли, даже если во всю жизнь волкодавов не видел, встретив такового, тут же опознает, что имеет дело с такой же собакой, а не, скажем, с козой…
– Вот что, Сёма, – сказал Бестужев тихо и серьезно. – Ты, родной мой, помалкивай. Нет, со мной ты просто-таки обязан делиться всеми соображениями и догадками, а вот с прочими, если приведется, помалкивай. Усек?
– С полным разумением… Разрешите скрыться черным ходом?
– Валяй, – кивнул Бестужев.
Заперев за Акимовым дверь, он тщательно повернул ключ в замке. И перед тем, как погасить перед сном керосиново-калильную лампу, положил под подушку браунинг с патроном в стволе. Он вовсе не ждал скверного визита, но ничего не мог с собой поделать, душа требовала присутствия оружия рядом.
Вопреки тяжелым предчувствиям, на кровати покойника спалось не так уж плохо, и никакие кошмары не приснились, а приснилась прекрасная незнакомка с бесценными рубинами на шее – снилась поэтически, светло и чисто, почему-то лес вокруг был осенний, багряно-золотой, их разговор казался во сне душевным и нежным до щемящей тоски в груди. Вот только, проснувшись, Бестужев, как это случается сплошь и рядом, забыл все до единого сказанные во сне слова, и свои, и ее. А вот щемящая тоска осталась…