Валялся наш кирпич на дороге, и никто его не поднимал, никто не убирал — не до него было. Видит как-то он: мчится на него пара запряженных лошадей и карету за собой тянет.
«А ведь колесу меня не миновать!» — только успел подумать кирпич, как раздался треск, грохот, ржанье и вот уже карета без колеса лежит опрокинутая. Страшно ругаясь, вылез из-под нее важный поляк в роскошной одежде.
— Ну и страна! — орал он. — От врагов отбился, болота миновал, а на кирпиче все рухнуло!
Очень этот пан спешил в Кремль, который тогда был в руках поляков. Да вот на тебе! Схватил он со злости наш кирпич, да как шмякнет им со всей силы по железной оси кареты. Кирпичу-то хоть бы что, а ось возьми да погнись. Вытаращился поляк на кирпич: да как же это может быть?
— Да вот, может, — отвечает ему кирпич. — Уж больно ты спешишь. Да, видно, Христу Богу нашему и верному святому Его, Георгию Победоносцу, Москвы покровителю, твоя спешка неугодна.
Не услышал, конечно, такого ответа вельможа польский, а если б услышал, то обязательно, хоть чем, но расколол бы кирпич! Велел он колесо на ось ставить, а ось выправить. И все это нашим кирпичом. Ничего больше под рукой не оказалось. Бросил он потом кирпич в карету, поехал. Да на наших воинов и нарвался.
— А зачем кирпич наш украл? — грозно спросил поляка предводитель наших воинов. — Нешто кирпичей у вас своих нет?
А поляк только глазами от злости и досады поводит и что ответить — не знает.
Вскоре Москву совсем от неприятеля освободили. Освободило наше ополчение с Мининым и князем Пожарским во главе. А первой в Москву, во главе войска, вошла Сама Богородица в образе Казанской Своей иконы.
После того заложили наш кирпич в мостовую недалеко от Кремля, откуда ему виден был Успенский собор и то место в стене, где он сто лет пребывал в каменном единении с собратьями. Грусть охватывала его от вида собора, очень хотелось ему на старое место, нет в мире лучше этого места, но только вздыхать оставалось кирпичу, если б он умел вздыхать.
Теперь служба у него пошла особая. Его топтали, ездили по нему колесами, долбили по нему, когда он зимой льдом обрастал. Его полировали ветер и дождевые потоки, покрывали ковром осенние опавшие листья, а после них — снег. Многие-многие годы провел кирпич, живя так. Множество его соседей-булыжников заменили другими, а он все лежал и лежал, пока конь какого-то лихого наездника не выворотил его из земли. Подобрал его один мужичок и в угол своего дома вставил, взамен вывалившегося. Это было самое скучное время из всей жизни кирпича. Угол дома выходил на лужайку, где паслась хозяйкина корова. Иногда корова чесала свой бок о наш кирпич и это было единственное развлечение, хотя и не очень приятное, потому как после чесания на кирпиче оставалась растертая грязь.
Он напрягался, прислушиваясь, не донесется ли до него знакомый благодатный кремлевский перезвон, но здесь звучал только колокол местного храма и заглушал собой все остальные звуки.
И вдруг многолетняя дремота разом оборвалась ревом огня. Огонь ревел, выл, трещал. Не было еще такого огня на Москве. Метались в огне французы, тоже не видевшие такого пожара. Еще недавно они восхваляли, как бога языческого, своего императора Наполеона, который полмира покорил и в Москву вошел. Теперь же они кляли его за то, что он привел их сюда, воевать с этим страшным, для любого врага, народом, который даже собственную столицу сжег, чтоб не досталась врагу.
Минуло и это время, и наш кирпич вновь стал храмовым кирпичом. Он лег во внешнюю кладку алтарной стены, как раз над окном. Но тут недолго суждено ему было пробыть. Недолго он смотрел на свое бывшее место на Успенском соборе — тот и отсюда был виден, выглядывал из-за зубцов кремлевской стены. Однажды ночью, когда наш кирпич любовался отблеском крестов в лунном свете, его вдруг грубо выдернули из кладки вместе с решеткой на окне. То были церковные грабители, самые окаянные из всех грабителей. Они влезли в окно, а лом бросили рядом с кирпичом.
«Ты что ж это делаешь?» — возмущенно спросил у лома кирпич.
«Да я-то при чем?!» — зазвенел в ответ лом. И он был прав.
Через то же окно вылезли грабители с мешком награбленной церковной утвари. Вылезли и стали лом искать. А пока они грабили, луна зашла за облака и наступила кромешная тьма. Руки грабителей с растопыренными пальцами шарили по земле вокруг лома, но все мимо. Они ругались последними словами, но точно сила какая отводила их руки от лома. Они ведь наметили еще один храм ограбить и вдруг такая незадача. Один из грабителей вдруг споткнулся о кирпич и рухнул плашмя в траву. Еще более мерзкая ругань понеслась к небесам. Причем кирпичу показалось, что его кто-то приподнял, чтобы нога грабителя зацепилась. Упавший поднялся, пошарил рукой, нашел наш кирпич и сказал:
— Ладно, нечего искать, время дорого. Вроде, крепкий кирпич. Поехали. Попробуем им замок сбить...
Бросили грабители мешок да кирпич на подводу и покатили. Ехать же было совсем недалеко. Но около храма, который они наметили, толпился народ, и очередное злодейство пришлось отменить. Покружили они вокруг, но грабить не решились. Поехали за город, в свое разбойничье логово, добычу делить. А кирпич наш забытый на подводе лежит.
Вот едут они лесом... Стали тут бесы рогами их подкалывать, чтоб совсем в погибель ввергнуть.
«Тьма-то какая крутом!» — подумал один из грабителей и поежился. А бес тут как тут, за левым плечом его шепчет:
«Бери кирпич, да бей сотоварища. Все тебе достанется!»
Но товарищу его, что сзади сидел, другой бес то же самое шептал. И товарищ, сразу вняв бесовскому голосу, поднял кирпич и опустил его с размаху на голову первому. И полетел тот с подводы в овраг, а за ним и кирпич наш.
Очнулся первый грабитель через некоторое время, и, открыв глаза, увидел над собой доброе бородатое лицо. Приподнялся он на локтях и заметил рядом с собой кирпич, который был весь в крови. Застонал грабитель и за голову схватился — от боли и досады.
А старичок бородатый и говорит:
— Ну что, Василий-горемыка, како денежки Божии поделил?
— Откуда ты знаешь мое имя, старец? — поразился грабитель.
— Ничего нет тайного, Василий, что не стало бы явным. Это не людские слова — Христовы. Бог все видит. Вот этот кирпич, мертвый, бессловесный, и то осмысленнее вас оказался. Пытались вы его к делу злому приспособить — не получилось. Мало того, он ко мне тебя привел. Ты не скорби, что тебе этак досталось. Это воля Божия о тебе. Милость Его великая. Голова кровью обагрилась, глядишь, душа светом озарится покаянным. Али, скажешь, тьма кромешная тебе не страшна?
И посмотрел старец на Василия-бедолагу таким вдохновенным, таким благодатным взглядом, что проняло душу церковного грабителя. Остался он у старца, раскаялся и вскоре монашеский постриг принял. И кирпич при старце святом остался. Старца звали Зиновием. Зимой жил он в лесной пустыньке, монастырьке маленьком, а все остальное время в лесной келье пребывал. Был он прозорлив и имел дар исцеления. Множество народа ходило к нему душу и тело врачевать.
А кирпич старец Зиновий стал вместо подушки под голову класть. Укрывался же он покровом Божиим — так он сам говорил, и прибавлял:
— А другого покрывала мне не надобно. Ну, а коль Господь лишит покрова, покрываться мне тем паче ни к чему, ибо спать не буду, молиться буду, чтоб покров возвратился.
Вот таков был старец Зиновий.
Днем лежал кирпич на земле, дышал благодатью и не чувствовал тоски по своему старому месту в Успенском соборе. Хорошо ему было. Ночью длинные седые волосы старца покрывали его, а тепло тяжелой головы согревало. Кирпич пыжился, пытаясь размягчиться, чтоб старцу помягче было. Но крепко он слеплен был, на совесть, и размягчиться никак не получалось. Да старец и не нуждался в мягкости под головой. Он спал сном младенца. И даже во сне лилась, не уставая, его молитва.
Так и текли тихо и мирно дни кирпича. Но однажды старец взял его в руки и понес куда-то. Вышел он из леса, приблизился к белому храму, и почувствовал кирпич, как его вкладывают, постукивая, в пустое место в кладке.
«Ну что ж, — согласился кирпич, — такая служба по мне. Только б ломом не били больше».
Вздохнул старец, когда кирпич оказался на новом месте. Он сказал, на кирпич глядя:
— Обагрился ты раз кровью Василия, скоро обагришься еще раз...
Не понимал кирпич слов старца. Он грел свой полированный бок под ласковыми лучами солнца, дышал дивным воздухом, как вдруг все это кончилось. И солнце стало не ласковым, и воздух казался каким-то испорченным, им стало трудно дышать. Как триста лет назад, стрельба пошла, пожары то тут, то там, разбои и неустройства. Но триста лет назад несокрушимая вера в Бога одолела смуту, нынче же зашаталась вера, и рухнуло все.
Однажды на рассвете кирпич ощутил на себе удары пуль и его обдало кровью, только немного просвета незалитого осталось на нем. Вслед за тем новые удары посыпались и новые потоки крови полились на кирпич. Все меньше просветов оставалось на нем. И вот, последним своим просветом он увидел, что какие-то люди в кожанках и шинелях, со звездами на фуражках, с перекосившимися от злобы лицами тащат бывшего грабителя Василия, а ныне инока Павла (такое имя он получил при монашеском постриге). Его поставили спиной к кирпичу, он перекрестился, раздались выстрелы. Кровь его, по слову старца, вновь обагрила кирпич, который вдруг увидел, как те же люди волокут старца Зиновия. Он чуть из кладки не выскочил. Ни с кем эти люди не обращались так грубо, никого так не понукали, как старца Зиновия. Особенно старался один свирепый, во всем кожаном. Они стали меж собой орать-совещаться и затем поволокли его назад, а Свирепый подошел к кирпичу, осмотрел его внимательно и вынул из кладки — ведь старец тогда его без раствора положил. Усмехаясь и подбрасывая кирпич на ладони в кожаной перчатке, шел Свирепый вслед за своими подручными, которые тащили старца Зиновия.
Кирпич опять почувствовал на своем окровавленном боку тепло волос старца. Часть крови, что была на кирпиче, осталась на старческой бороде, и он увидел себя висящим на его шее. Он придавил собой бороду старца и хотел, чтобы как-то полегчала его многовековая тяжесть, ибо чувствовал, что причиняет старцу боль.
— И руки назад ему завяжите, чтоб не перекрестился, — прорычал Свирепый.
— Боитесь крестного знамения, — сказал старец. — Господи, прими дух мой с миром. Не вмени им греха сего...
Старца толкнули в спину, и он полетел с обрыва в реку.
Всю свою жизнь кирпич гордился перед деревяшками своей долговечностью и крепостью. Сейчас же, устремляясь на дно, он страшно завидовал, что они легче воды. Тянул кирпич старца на дно, оставляя за собой кровавый след. Когда они со старцем легли на дно, вся кровь смылась с него, кроме крови инока Павла, бывшего разбойника Василия. Она навеки отпечаталась на его поверхности.
Кирпич лежал на груди старца и смотрел на его закрытые глаза. Будто спал старец. Подплыла рыбка. Он хотел было сказать ей, чтоб она спихнула его с груди старца. По лбу старца пополз какой-то рачок. Рыбка съела рачка и уплыла. И тут кирпич почувствовал, что они со старцем всплывают. Он сначала не поверил этому, но они вправду оторвались от дна и их тихонько потянуло наверх. Через некоторое время кирпич ощутил тепло солнечных лучей, которые стали высушивать его спинку. На берегу толпились люди.
— Вот он! — закричали они. — Глядите, вместе с кирпичом всплыл!
«Почему же это я плаваю? — думал кирпич. — Ведь я такой тяжелый...»
Люди на берегу, воздавая хвалу Богу, достали тело старца из воды и похоронили его над обрывом реки, у того места, где сбросили его. И кирпич рядом с крестом положили, знали все, что старец его под голову клал.
Но Свирепому в кожанке и смерти старца мало было. Не успокоился он. Ведь на могилу стали люди ходить, молиться там, землицу себе брать, ибо она целительной оказалась.
— Из-под земли достану старика! — так говорил совсем обезумевший Свирепый.
И пришел он как-то со своими подручными, чтобы выкопать старца из могилы. Отогнали винтовками всех, кто у могилы пребывал, и начали свое черное дело. Но сколько ни долбили лопатами, только полосы неглубокие оставались на земле.
— Мерзлая земля, не берут лопаты, — сказал один из подручных.
— Какая там мерзлая! — взревел Свирепый. — Вон они сколько ее по мешочкам набрали. Руками набирали! — и он указал на людей, которые стояли кучками, прижимая к себе святыньку и шепча молитвы.
И тут подручный оставил лопату и сказал, перекрестившись:
— Тогда я не буду в вашем деле участником. И вам не дам надругаться над могилой святого старца!..
Поразился Свирепый такой перемене в своем соратнике. Взревел, вынул пистолет и застрелил покаявшегося.
Упал тот на могилу старца рядом с кирпичом. Кирпич видел, как струйка крови стекала в землю рядом с ним.
«Странно, — думал кирпич, глядя на метания Свирепого. — Даже я, кирпич, чувствую волны Божией благодати, как же он ее не чувствует? Как же не страшно ему?»
Свирепый отпихнул ногой тело покаявшегося, положил на могильный холмик несколько динамитных шашек и зажег короткий шнур.
— Я вам покажу, как земля смерзлась! Сейчас размерзнется! — крикнул он и залег в овражек неподалеку.
Все прочие также разбежались по укрытиям.
Кирпич почувствовал, как некая сила укрепляет его, ему даже казалось, что крепость его, по крайней мере, утроилась. Он увидел приподнявшуюся из овражка голову Свирепого. Кирпич сосредоточился. Ухнуло-грохнуло, и он помчался навстречу свирепым глазам, выглядывавшим из-за бугорка. Через мгновение он оказался рядом с ними. Теперь страх и отчаяние выражали они, а из перекосившегося рта вырывался истошный вопль. Еще через мгновение кирпич лежал рядом с размозженной головой Свирепого, и не было жалости в его глиняной душе. Это была последняя кровь на кирпиче. Люди обтерли его и положили на прежнее место, на могильный холмик рядом с крестом.
— «Мне отмщение и Аз воздам», говорит Господь, — сказал один старичок, когда рядом со старцем похоронили покаявшегося. — Каждый получил свое... Помолимся, православные, о прощении грехов наших. По грехам ведь такая напасть попущена на нас!..
И все паломники стали истово молиться. Кирпич слушал их слезные молитвы и снова чувствовал себя так хорошо, как будто пребывал под головой старца.
Прошло много лет. Власти в который уже раз приняли невыполнявшееся решение срыть могилу старца Зиновия. Тогда один из паломников взял с нее кирпич и привез его мне. Могилку так и не срыли, и я хотел кирпич отвезти назад, но духовный отец мой, старец Порфирий, не благословил.
— Туда, — сказал, — не надо больше. У себя оставь.
Я и послушался. А прошлым летом Ваню гадюка укусила, когда мы в нашем домике под Тулой жили. Из-под капусты выскочила. Что делать? Недолго думая, нагрел я кирпич, да, помолясь, прижег Ване ранку. И все прошло у него. А то уж горячка начиналась. Так-то вот. Такую жизнь прожил наш кирпич. И Бог даст, долго еще проживет.
Долго, с непонятным для себя самой чувством, смотрела Карла на кирпич. А все присутствующие смотрели на Карлу. Наконец, она перевела взгляд на Игнатия Пудовича:
— Скажите... а много убили таких, как этот старец?
— Ну, таких, как этот старец, много не бывает. Но вообще убили очень многих Божиих служителей. Нынче все они, новомученики, у престола Его стоят и за нас молятся. Церковь всегда зиждилась на крови мучеников. Нет прочнее фундамента. Сколько перерождений у людей было, когда они смотрели, как люди мученический венец принимают! Старец Порфирий, наш с Ваней духовник, ведь поначалу из этих был, из свирепых. В те самые времена, когда старца Зиновия убивали, он в другом месте других верующих убивал. Куражились они тогда вот в этом самом храме, при котором нынче я сторож. Ну, понятное дело, храм разорили, батюшку убили... Ну и решил себе тот, кто нынче великий подвижник Порфирий, на святом месте у престола вроде ванны устроить. Имя свое прошлое, домонашеское, он уж, небось, и сам позабыл, а мы и не знали никогда, да это и не нужно. А на святом месте нам, мирянам, стоять никак нельзя. Самим Христом это запрещено, только священнослужители могут там стоять. Но тем куражникам-бражникам, что храм разоряли, на все было плевать, а о страшном наказании за святотатство они и не думали. А самый главный куражник, будущий подвижник Порфирий, тогда вообще некрещеным был.
— Эх! — кричал он. — Сейчас обольюсь-окрещусь!..
Ну и выливает на себя ушат воды с хохотом. А облившись, вдруг замер, смеяться перестал, в лице переменился — будто что-то с этой водой вошло в него. И подручные его тоже затихли, смотрят на него, что это с ним. Ты, мол, чего, комиссар? А тот и говорит тихо:
— А я и в самом деле крестился... Да что ж мы такое творим, братцы?..
Ну, «братцы», когда в себя пришли от его внезапного перерождения, бить-пинать его начали: ты что ж, мол, что это с тобой стало?! А потом и выстрелили в него, да славу Богу, только ранили, люди добрые подняли потом, спрятали, выходили. Ну а уж после он монахом Порфирием стал... Тут, в нашем Красном углу, много диковинок, с ним связанных. Вот тут сбоку висит сумочка дамская, в Красном углу-то не к месту ей быть, а на самом деле очень даже поучительная история с ней связана. Назовем ее:
Мелкое непослушание
— Есть у меня одна знакомая раба Божия, благочестивая и богобоязненная. Старец Порфирий у нее духовный отец. Он многих духовно окормляет, душу человеческую питает. Душа, она ведь тоже пищи требует, только пища у нее другая. У тела — хлеб, а у души высшая пища, духовная. «Не хлебом единым жив будет человек, — говорит Христос, — но всяким словом Божиим».
Вот поговорила как-то Анна, так зовут рабу Божию, с отцом Порфирием, излила свою душу, получила утешение и подходит под благословение, чтоб назад домой ехать. Православный человек благословение на все дела берет. Без благословения и в трех соснах можно заблудиться, а коли благословишься, то и через огонь пройдешь невредимым. Сам Господь тебя Своим благословением через священника осеняет.
Ну вот, благословил отец Порфирий Анну и такие слова ей прибавил:
— Только ты в магазин не заходи.
Попрощалась с ним Анна и пошла себе. А живет она не в Москве, а в Туле. От монастыря, где отец Порфирий служит, надо сначала до Москвы добираться, а потом с другого вокзала, Курского, в Тулу ехать. Приехала Анна в Москву, а до тульской электрички еще целых два часа.
«В магазин что ли зайти?» — думает.
Женщины любят по магазинам ходить. Коли не покупать, так просто поглазеть. А деньги у Анны были, много денег. Только тратить их было нельзя. Эти деньги ей отец Порфирий вручил для одного из тульских храмов. Анна и не собиралась их тратить, она просто хотела поглазеть. И то, что сказал ей отец Порфирий на дорогу, она не то что забыла, а не придала этому значения. Ну, сказал батюшка и сказал. Не о важном же сказал, а так — о пустяке. Просто так, дескать, сказал батюшка... Запамятовала, сердешная, что старец духовный ни слова не говорит просто так.
Зашла она в магазин. Толкотня там всегдашняя, суета. Потолкалась она, поглазела и видит, что за колбасой очередь не очень большая. А в Туле у них тогда колбаски не было. Да и во всей России тоже. Отстояла, взвесила и пошла в кассу деньги платить. Свои, конечно, деньги, не казенные. Подошла, поставила сумку на пол, заплатила из своего кошелька, нагнулась за сумкой, а ее как и не было! Мгновенье только была сумка без присмотра. Удальцу-воришке вполне этого мгновенья хватило.
Всколыхнулась тут Анна, забегала, заметалась по магазину, глазами шарит, людей за рукава хватает, рассудок у нее даже помутился на время. Заплакала Анна от горя — четыре тысячи рублей, по крупицам собранных для дела Божия, так нелепо пропало по ее вине! И что теперь делать?! Забыла про все Анна и обратно к отцу Порфирию поехала.
Ступила она на территорию монастыря и только к келье отца Порфирия направилась, дорогу ей келейник преградил. Келейник — это послушник, что помогает старцу. Трудно было б старцу без келейника. Человек ведь по тридцать в день, а то и больше принимает отец Порфирий. Со всей России едут. Кто ж, кроме таких как он верных слуг Христовых, может человека утешить? А как нужно человеку утешение! «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы», — говорит Христос. И льется на людей Слово Христово через старцев. Устают они за день, сердешные. Вот и приставлены к старцам келейники для помощи. И говорит келейник Анне:
— Анна, батюшка Порфирий не велел тебя принимать! Смешалась Анна, стушевалась:
— А что ж?.. Он знал, что я опять приду? Так ведь беда у меня!
— Ничего не знаю. Старец сказал — выйди и не пускай Анну. По магазинам бегает, вот пусть и бегает...
Заплакала Анна:
— Упроси, родимый, батюшку. Скажи: винюсь я, прощения прошу! Делать-то мне что, миленький?! Как же я в Туле без денег покажусь? Их там как манну небесную ждут!..
Вздохнул келейник и велел ей подождать, а сам пошел к отцу Порфирию. Вскоре вернулся и передал ей ответ старца:
— Ступай туда, где грех тебя попутал.
Сказал ей так келейник и ушел.
Вновь заплакала Анна, да слезами горю не поможешь.
Стала думать она о словах старца. А думается плохо, на душе кошки скребут...
«Куда ж мне идти? Не в магазин же... Лови теперь вора...»
И побрела она в храм. Как раз всенощная служба начиналась. Встала она перед иконой Спиридона Тримифунтского и выгоняет из головы мирские суетные мысли, потому как в храме о Боге нужно думать и сокрушение в душе иметь. Очень трудно мирское и суетное из себя выгнать, а когда горе такое — вдвойне трудно. Молиться надо. Вот и помолилась Анна святителю Спиридону. А Спиридон — святой особый, он покровитель в денежных затруднениях. Спиридон — друг Николая Угодника, они вместе на Первом Вселенском соборе были. Он и чудеса творил — змею в золото превратил и отдал бедняку, чтобы тот хлеба купил. А когда бедняк золото возвратил, Спиридон помолился, и золото опять змеей стало. Вот такой святой.
А в молитве вспомнила Анна слова Христовы из Евангелия, что Отец наш Небесный знает нужду нашу еще до того, как мы попросим Его. И успокоилась сразу.
«Знает же Он, что со мною случилось, чего мне горя бояться? Угодно Ему — все вернется, а не вернется — такова воля Его. Значит, эта скорбь мне во благо», — так подумала Анна. И вдруг ее осенило: «Так ведь здесь же, в этом храме грех меня попутал! Здесь мне отец Порфирий наставление говорил, а я его мимо ушей пропустила. Значит, сюда посылал меня отец Порфирий. И не уйду отсюда, пока дело мое не образуется, пока не угляжу промысл Божий о себе!..»
Кончилась всенощная, а все это перед праздником Успения случилось, и кому некуда было ехать и негде ночевать, тем разрешили остаться в храме. Прямо на полу, под иконой святителя Спиридона и ночевала Анна.
Ранним утром до начала службы вышла она из храма, чтоб водички святой из источника попить, как вдруг встает перед ней статный удалец-молодец. Отступила от него Анна и едва не вскрикнула — в руке у молодца сумка ее зажата!
— Не шуми, тетка, — говорит ей молодец. — И сам не знаю, как нашел тебя. Еще когда сумку у тебя умыкал, чувствовал, что ты богомолка. Нестарая, гляжу, а в платке белом, старушечьем... И во сне тебя сегодня увидал, как ты в монастырь входишь. Только сон мне теперь не в сон. Забери свою сумку заколдованную. Прилипла она к руке! Пальцы не разжать. Чуть с ума не сошел от страха. Так и хожу с ней. Другой рукой залезть в нее хочу, а она отдергивается! Кому сказать-показать — засмеют. А мне не до смеха, — и чуть не плачет молодец.
Перекрестилась Анна, взялась за ручку сумки своей и вынула ее из руки молодца. Разжал, растопырил пальцы молодец, смотрит на них зачарованно, на сумку взгляд переводит, на Анну. Не причудилось ли, думает, ему все это?
Говорит ему Анна, видя сомнение на его лице:
— Колдовства здесь нет, мил человек. Там, где Бог, там — благодать, а не колдовство... — А у самой слезки умиления и благодарности по щечкам льются. — Знаешь, что Бог сказал? — повысила она голос. — «Не укради!» — вот как Он сказал! Смотри, смотри на свои руки... Дай тебе Бог, чтоб вразумление Божие впрок пошло. И спасибо тебе, спасибо, что руками твоими и меня вразумил на всю жизнь.
— Вот и вся история, — Игнатий Пудович повесил сумочку назад после того, как все потрогали ее. — А это вот, видите, свечи огарочек. Это от Ваниных крестин. Свечка горящая — это вроде как символ души нашей, перед Богом молитвенно горящей. Эх, диво дивное, чудная история:
Помоги моему неверию!
— Крестили мы Ваню поздновато, было ему уже восемь месяцев. Так уж получилось, причин тому много, не в них суть. Поехали мы с ним в Тульскую область, туда, где у нас домик. На все лето поехали. В том сельце, где мы жили, храма не было и на сотню верст в округе тоже не было. Батюшка-подвижник ездил по деревням без устали и требы совершал: крестил, венчал, исповедовал, отпевал. Вот добрался он до нашего сельца. Как водится, из ближайших деревень набежали бабушки с некрещеными внуками. Крестить порешили в нашем доме. Помощница батюшки, отца Василия — Марья, приготовила всё — купель, свечи, Евангелие с молитвенником положила, и все бабушки с внуками и крестными вошли в комнату. Народу набралось! Через пять минут дышать стало нечем. Батюшка велел остаться только крестным с младенцами, ну, и я остался. А крестный у Вани — сам батюшка. Принесла Марья два ведра воды, вылила их в купель и крестины начались. Зажгли три свечки и поставили их у купели. Горят свечки, смотрю я на их пламя и легко у меня на душе, радостно... «Во имя Отца. Аминь. И Сына. Аминь. И Святаго Духа. Аминь. Крещается раб Божий Иоанн!..» — и опускает батюшка моего Ваню в купель с водой троекратно, надевает ему крестик, и тут врывается в комнату Марья. Глаза вытаращены, рот открыт — будто крик на губах замер и наружу не выскочил, руки, в кулаки сжатые, у горла держит... Мы все испугались...
— Что случилось, Марья? — строго спросил батюшка.
А Марья смотрит на Ваню, с которого водичка стекает, Ваня улыбается, а глаза у Марьи все шире и шире. Потом она зажмурила их и опять раскрыла, головой изумленно покачивая. И, наконец, прошептала, пальцем в купель указуя:
— Там... кипяток!..
— Что?! — не понял батюшка.
— Кипяток там... Перепутала я, окаянная...
И после этих ее слов все обратили взоры на купель. И увидали легкий парок, над водой поднимающийся. Батюшка отшатнулся в страхе, прижимая Ваню. Он передал Ваню мне, поднес палец к воде и резко отдернул, потряхивая им.
— Царица Небесная, — пораженно промолвил батюшка, — и вправду кипяток!.. — Затем он поглядел на Ваню, погладил его по головке и вдруг широко улыбнулся:
— Слава Тебе Боже наш, слава Тебе!.. — и истово перекрестился. — Ну-ка, Марья, — громко сказал он, — разбавляй кипяток, исправляй ошибку. Нечего Господа искушать.
И тут все стали подходить ко мне, щупать Ваню, глядеть в кипяток и головами качать.
— Все смотрите! — возгласил батюшка, — посетил нас Господь чудом!..
Разбавила Марья воду, потрогал ее батюшка на всякий случай, погрозил Марье пальцем, улыбчиво погрозил и окрестил остальных детей.
После крестин — застолье, веселье. В застольи батюшка не участвовал. Он перед отъездом подошел ко мне, погладил Ваню по головке и сказал:
— Не возгордись, Игнатий, что на внуке твоем чудо Божие явлено. И радостно, и... страшно!.. Милостив Господь к этому дитяте. Крещение — второе рождение, сам знаешь, а у твоего внука оно и вправду второе — Дух Святой теперь на нем, от смерти неминучей спасение. Не думай, Игнатий, как и чем кормить внука, о путях его духовных думай. А кому много дано, с того много и спросится. Помни...
Помню до сих пор слова батюшки Василия, Бог даст, и Ваня их не забудет. Вот так и окрестили Ваню кипяточком.
— Неужели правда? — спросила Карла, с испугом глядя на Ваню.
— Неправды не говорю, — отвечал церковный сторож.
— А почему страшно, если чудо, а, Игнатий Пудович? — спросил Павлуша.
— А потому, что вера наша слаба. Необычное, непонятное всегда страшно. Замыкаемся мы в суете будничной, только она у нас перед глазами, только она в голове, вот и страх оттого, что суетой только живем. А в суете и бес поганый тут как тут.
— А они тоже есть? — спросил Павел и втянул голову в плечи.
— Ну, а как же!.. — Игнатий Пудович перекрестился. — Был у меня с ними случай один. Давно, очень давно. Я тогда жизнь вел ужасную, горькую и неправедную. Вином упивался до беспамятства. А все потому, что к вере не пришел еще. На распутьи дорог был. Беда это, отроки. Магазин рядом с нашим домом — сами видите каждый день пьяниц, что толпятся там. Несчастные люди! Глаза пустые, лица пятнами покрыты, изможденные, страстные, страшные. Ужас. Вот и я таким был. Мои приятели служили ночными сторожами. Что уж там они сторожили, я сейчас не помню, но помню, что сидели они в подвальном помещении. Вот как-то раз сидел там с ними и я. Трое, помню, нас было. И поджидали мы четвертого, вот-вот он должен был подойти. Разлили мы по стаканам вино и тут слышим шаги за дверью. Кто-то идет по коридору и приближается к двери. Закричали мы весело, а я громче всех:
— Входи быстрей! Давно ждем... Скорей, а то вино выпьем!
Притопали шаги к двери с той стороны и стихло все.
— Да входи же! — закричал я опять, — чего встал? Молчание за дверью.
Подошел к двери, открыл — никого. Высунул я голову в коридор, оглядел недоуменно его — пусто.
— Никого, братцы! — сказал я друзьям.
У тех изменились лица, слегка струхнули они.
— А чьи же тогда шаги были? — спрашивают. Я плечами пожимаю — да кто ж его знает?
— Может, почудилось?
И только я сказал «почудилось», как снова раздался звук шагов. Мы притихли. Шаги были громкие, неторопливые, твердые. Будто кто-то грузный шел нарочито медленным шагом и специально топал. Подошел этот грузный к двери, и нам показалось, что мы слышим его дыхание.
— Ну, что ты там дурака валяешь?! — крикнул я рассерженно, думая, что теперь-то точно наш приятель, которого мы ждем. Тишина в ответ. Я скакнул к двери и рывком открыл ее: тишина и никого. Не по себе нам стало. Но пьяному море по колено. Я предложил еще налить вина и выпить.
— Чепуха все это, — сказал я.
И только я это сказал, как загукали те же шаги. На этот раз еще более громко и отчетливо. Тут мы и о вине забыли. Когда тот, чьи шаги мы слышали, остановился у двери, наши взгляды замерли в том направлении. Чье-то мощное дыхание чувствовалось с той стороны, и жуть начала охватывать нас. Большая резная ручка щелкнула и медленно, очень медленно пошла вниз и, дойдя до упора, остановилась. Тот, кто был за дверью, держался за ручку, тягостно дышал и молчал. Я прыгнул на дверь и вывалился в коридор. Все та же тишина — никого. Я сидел на полу, глупо таращился по сторонам и думал, что все это значит. И уже в мыслях не было, что почудилось. Какой там «почудилось», когда до сих пор мурашки по спине пробегают, как это дыхание через дверь вспомню. Был среди нас один христианин «теплохладный». Он-то все понял. Гляжу — побледнел он, перекрестился, да и говорит:
— Довольно, братцы, безумствовать, это бес с нами шутит.
А я рассмеялся, вот уж действительно, безумный, и заявляю ему:
— Если бес, то почему такие жалкие шутки? Нервы наши пощекотать ему захотелось, что ли? Был бы я бесом, так я бы... Я б так напугал, чтоб до смерти.
Друг же мой отвечает мне:
— Да он бы и рад, да Бог ему не дает.
Я с сомнением покачал головой.
Разошлись мы, больше не пили. И как только вышел я из подвала на улицу, а дело зимой было, и ветерок мне голову проветрил, мне вообще показалось, что ничего не было. Я даже сожалел, что вино не допили. И разозлился за это на верующего друга. Вот каков я гусь был! Пришел домой, лег на кровать, закрыл было глаза, и вдруг кто-то хвать из-под меня подушку. Открыл я глаза и оледенел от ужаса: подушка моя валяется на полу, а надо мной склонилась неописуемо гадкая оскаленная морда. Пасть от уха до уха, зубищи с вершок, дышит страшно, свищет, а глаза такие, что просто душу вынимает. Да, я почувствовал, что душа моя из тела вырваться хочет. Ох, как это мучительно! Вспомнил я, как друг мой перекрестился, хотел то же самое сделать, чувствую — рука у меня то ли неподъемная стала, то ли к кровати примерзла. Хотел я «Отче наш» прочесть, знал я эту молитву, хоть и неверующим был, но забыл вдруг начисто. Так лежу болваном, точно прикованный, и чувствую, что конец мой наступает, выстуживает во мне жизнь это исчадие ада. Уже одно то, что существует он, привело меня в такой трепет, что весь разум мой выскочил из меня. И вдруг эта морда обращается ко мне:
— Ну, значит, будь ты бесом, до смерти бы пугал?! Это любопытно. А хочешь им стать?
И совсем его взгляд стал невыносим. И чувствую тут, что не весь разум у меня вышел. Чувствую в себе уголок, неподвластный этой адовой силе. И рвется она влезть в мой потаенный уголок, смять его, а ничего не выходит! И вижу я в гнусных глазах беса бешенство бессилия. И обратился я к Господу Богу остатками своего разума:
— Господи, — воззвал я, — избави меня от этой гадины. Я больше не буду... — И я жалко заплакал. Да, именно жалко заплакал. Мне стало ужасно жалко себя. Так пропасть ни за грош. И запричитал я:
— Господи помилуй, Господи помилуй!..
И пропала морда. Я сел на кровать. Голова шла крутом. Я отупело и со страхом смотрел на валявшуюся подушку, и снова червь неверия заточил меня: «Неужели было все это, неужто не почудилось?!» Но теперь уж я сделал усилие и изгнал из себя червоточину.
— Верую, Господи, помоги моему неверию! — взмолился я. И с тех пор эти евангельские слова постоянно со мной. И Бог даст, до смерти будут.
— Да-а, страшно... — промолвили в один голос Павлуша и Антоша.
— Страшно то, что человек сплошь да рядом таков, каким я тогда был. Вот что страшно. Беззащитен безбожник перед бесами, так-то, отроки-други! Мы же сами себя этому адовому отродию предаем. Они же, дерзкие, бессильны перед нами, коли у нас Христос в сердце. Мысли читать они не могут, власти над разумом у них нет. Вот помыслы грязные они нам могут подсунуть. Задумки гадкие лукавые могут подсказать. А мы уши развесим — и слу-у-шаем! Из-за этого и падения наши. Из-за того и сердце наше злобным делается. Но Бог даст, от нашего с вами общения поубавится у нас злости. А злость, она ведь первая пристяжная черной тройки. Тройку лошадей видели? Ах, только на картинках... Ну, а эта тройка греховная всегда к нашим услугам. Только свистни, тут как тут, садись, погоняй! Эх, много свистунов, кликунов кличут ее. Ну, понятное дело, коренником у нее гордыня, мать и царица всех грехов. Справа — злоба, слева — зависть. Не будем, деточки, погонялами черной тройки. Как сел в нее, как вожжи взял, пиши — пропало! Гордыня распирает, злоба душит, зависть иссушает. Ничего от человека не остается. А тройка понесла уже и в пропасть летит.
— А соскочить можно? — спросила Карла. Как-то даже почти весело прозвучал вопрос.
Зато очень невесело глянул на нее в ответ Игнатий Пудович:
— А вы пробовали соскочить с автомобиля, когда он едет со скоростью 100 километров в час? Соскочить-то можно, да как бы не разбиться... залезать не нужно! Один, говорят, до сих пор катается. Может, Бог дал, остановили... Вот видите, у меня тут землица в блюдечке: это — с могилки старца Зиновия, а эта... Не так давно это было, ну, а в общем-то, давно. Из вас никто еще не родился. Новая черная волна нахлынула на Церковь нашу. В который уже раз, все им неймется. В космос-де слетали, Бога не увидали, давай храмы ломать, закрывать...
— Так не увидали же, Игнатий Пудович, — перебила Евдокия, бывшая Кия, и очень испытующе посмотрела на него.
Улыбнулся церковный сторож:
— Так на Бога не из ракеты надо смотреть, деточка, не в телескоп, а из чистого сердца. Ракету вон сколько проектируют, строят, горючим заправляют, потом направляют, куда лететь, то ли за облака в безвоздушность, то ли на Луну. Взрывается их сколько, какая на старте, какая по пути, а какая и в конце пути... А тут, чтобы к Богу лететь и Его увидать, строительство особое: молитвой сердце очищать, терпением, смирением, да состраданием к ближнему... Ну, а горючее в таком полете — благодать Духа Святого, сколько накопить сможем. На такое строительство люди всю жизнь тратили... ой, глупость сказал: не тратили, а приобретали! В конце земной жизни — жизнь небесную приобретали. Как Антоний Великий и Павел Фивейский, покровители наших Антоши и Павлуши. Антоний Великий говорил, что жить надо так, будто живешь последний день. Вот как вы думаете, деточки, знай человек, что завтра он умрет, станет ли он конструировать ракету для полета на Луну? Ну, а мы жизнь свою на другое тратим, именно тратим. «Кто со Мной не собирает, тот расточает», то есть тратит, так говорит Господь. Это про нас, грешных. Один из таких и приехал тот самый храм ломать. Экскаваторщиком он был, а на экскаваторе вместо ковша на тросе — шар металлический, чтоб по храму долбить. Решили тогдашние властьимущие (по бумагам каким, или еще как, уж не знаю), что в восточной стене храма сего, как раз где алтарь, будто бы замурован золотой клад. Ну, сначала храм быстро закрыли как дом молитвы, якобы для хозяйственных нужд, и главная нужда оказалась — стену раздолбить. А тут-то и загвоздка! Размахивается шар, к стене подлетает, ой, аж смотреть страшно, в куски сейчас разнесет! И — будто мячик отскакивает. Народу собралось!.. И мы с отцом Порфирием стоим в толпе. Я его тогда в монастырь сопровождал, да вот, увидав такое зрелище, задержались. И видно по всем лицам, нас окружающим, что жалко всем храм, и все очень недобро на кабину экскаватора поглядывают, где экскаваторщик рычагами орудует. А тут шар вообще сорвался с троса. Ну, экскаваторщик из кабины вылезает, к шару подбегает, трос снова в петлю вдевает, хочет назад в кабину бежать и — не с места, будто в битуме застрял. Ногу — дерг, а она на месте, не пускает битум, а никакого битума там нет, стоит он на обычном асфальте. Вокруг него один из приехавших начальников ходит, смотрит то на сапоги его, то на лицо, и оба, понятное дело, ничего не понимают, и вдруг экскаваторщик как закричит:
— Братцы, сросся я, ей-Богу, с землей сросся!..
Эх, что тут началось... Окружили его. Сначала начали из сапог его вынимать — не вынимается. Резать стали подошвы, а он так закричал, будто ступни его резали! Все врассыпную от крика его бросились, потом опять к нему... Все галдят, руками машут, все в ужасе, глазам своим не верят... А экскаваторщик тут и вспомнил о Боге. Все снующие вокруг него так и отпрянули. Отпрянули, остановились и слушают.
Начальники новые понаехали. И каждый спрашивает:
— Что это он тут стоит да кричит?
И каждому объяснять приходится:
— Так оторвать не могут, прилип к земле. Стали лопатами его выкапывать, только лопату в землю воткнули, как хлынет кровь... Будто и правда, земля вокруг — тело его. Ужас! невозможно!
Однако, вот оно, невозможное, перед нами!
— Слава Тебе, Господи! — кричал тем временем стоявший. Глаза его были обращены к небу. Взгляд его был вовсе не дремучим, а такой, какой на иконах пишут, отрешенный и блаженный. — Дал Ты мне ключи от клада моего сердечного!.. Люди!.. Бог есть! Глядите на меня. Уверуйте все! Не слушайте безбожников!
Еще новые чины какие-то понаехали, в мундирах и без мундиров. Чины эти на милиционеров кричат, что, мол, за безобразие, оторвать-де этого крикуна немедленно! А милиция только руками разводит, а один из них возьми да и крикни чинам: «Пойдите сами и оторвите! Приказывать-то все мастера...» Подошел один из чинов, толстый, хмурый, в шляпе, к работяге выкликающему и говорит ему: «Позор! Рабочий класс! Ты чего орешь глупости?! Прекрати, или!..» А что «или», так и не смог придумать.
— Отойди от меня, сатана! — сказал ему кающийся. Словом Христа сказал, Духом уже чувствовать стал слово Божие бывший богохульник. — Я не рабочий класс, я — человек. Я — раб Божий! Люди! Покайтесь, примите Христа в сердце...
Протискиваемся мы с отцом Порфирием, а милиция не пускает нас, один майор сгоряча даже пистолетом пригрозил. Глянул на него строго отец Порфирий, и сразу присмирел майор. Строгость у отца Порфирия особая, благая, ее не пугаются, ее уважают. Да и есть ли что на свете, чего бы этот майор испугался?
— Ты, сударь с погонами, не кипятись, а пропусти, — тихо сказал отец Порфирий. — Глядишь, мы вновь обращенного раба Божия и сдвинем с места.
Оглядел отца Порфирия майор и велел пропустить, а сам побежал чинам докладывать. Те шушукаются, глазками своими на отца Порфирия зыркают. А вид у отца Порфирия внушителен, благообразен: борода белая лопатой, волосы белые до плеч и одеяние монашеское черное.
А рабу Божьему уже цепь к ногам привязать собрались, дурни, трактором решили дернуть. Покачал головой отец Порфирий, вздохнул, подошел к работяге, положил ему руку на плечо и говорит:
— Ну, мил человек, раб Божий, дело ты свое сделал, Господу послужил по силам. Пойдем теперь, милый...
Взял его отец Порфирий за рукав, потянул легонечко, он и пошел за отцом Порфирием. Расступились все чины, оторопели. Так и прошли мы сквозь их строй. Если б не благодать над нами, разве бы позволили нам уйти!
Повез отец Порфирий покаявшегося к себе, исповедал, причастил, и отошел тот мирно ко Господу. Что ж, дело свое на земле сделал, во грехах покаялся, незачем больше по острию соблазнов ходить. В мир вечности отходить надо. А вот с начальником крикливым, с тем хуже. Когда мы с батюшкой ушли, он плюнул со злости, прыгнул в свою черную машину, взялся за руль, да как газанет! А руки-то и приросли к рулю. Так и погнал он, сам не зная куда. Быстро мчится машина. И ни сбавить скорости, ни затормозить, в одном только властен над ней крикливый начальник: вправо-влево рулем ворочать. И мотор не глохнет, хоть бензин давно кончился, и с вертолета зацепить его пытались, и из другой машины перехватить — тщетно. Мотается он, несчастный, по дорогам, перескакивает с одной на другую, кружится, и конца этому не видать. Шарахаются от него машины, шарахаются люди. Иногда у него даже появляется желание наскочить на кого-нибудь, но этого ему Господь не дает. Мы с отцом Порфирием молимся за него. Чем его путешествие кончится, а может, кончилось, одному Богу ведомо.
— Однако сомнение у меня, Игнатий Пудович, — сказала Карла. — Почему же Бог по рукам не надавал тем, кто храмы закрывал? Ведь столько храмов взорвали и сломали, и никаких чудес явлено не было. Один мой дедушка сколько их закрыл...
Игнатий Пудович сделал шаг в сторону Карлы и взял ее за руку:
— А за дедушку, Клара Карловна, всем нам молиться надо усердно, а тебе — в первую очередь.
Ни Карла, ни ученики ее, ни Петюня и внимания не обратили, что он на «ты» ее назвал, все сосредоточенно смотрели на его выразительное лицо.
— Ведь мы же, деточки, — Игнатий Пудович отпустил руку учительницы, — ничуть не лучше этого дедушки. А кто ж за дедушку Клары Карловны помолится, кроме нас? Может, и свел нас Господь для того только, чтоб молитвенники у него появились. А чудеса, Клара Карловна... эх... «Род лукавый и прелюбодейный знамений ищет, и не дастся ему знамения...» Ведь одного такого чуда должно было б хватить, чтоб как узнали о нем, так всем бы разнести. А те, кто закрывал, да ломал, исправились бы. Ан нет... Да, и не хотим мы каяться как следует. А Господь терпит наши грехи и ждет. Ибо терпелив Господь и многомилостив. Ну так как: завтра на наш Новый год придете, чайком побалуемся, поговорим?.. А уж сейчас, простите, нам с Ваней надо ледок подолбить, снег сгрести...
Обратно Карла и дети шли вместе и молчали; каждый думал о своем.
Антон пытался сообразить, что бы он делал, если бы вдруг точно узнал, что завтра умрет. Дума его как-то не получалась, но он точно знал, что не будет конструировать ракету для полета на Луну. Ему уже не хотелось избить старого врага своего, соседа Ваську, да и слово «враг» как-то размылось.
Павел Фивейский мечтательно представлял, какой эффект произвело бы среди его семьи (и Карла в гостях!), если бы вдруг в окно влетел ворон и принес ему хлеб — и как бы завидовали ему присутствующие. Но потом, сквозь мечтательность, он увидел, как несется ему навстречу черная тройка, и сразу сгинуло мечтательное представление; он услышал в вышине карканье ворон, которые отнюдь не собирались нести ему хлеб.
Евдокия удивлялась тому, почему раньше ей не нравилось такое звучное и красивое ее имя.
Карла глядела на своих ребят и видела в них такую задумчивость, которой почти никогда не замечала от своих слов. И знала она теперь, что нечего ей сейчас им сказать такого, что запало бы им в душу. И еще решила завтра обязательно поставить свечу за упокой своего дедушки. А Петюня думал о том, что надо было остаться и помочь церковному сторожу сгребать снег...
Вернувшись домой, Клара Карловна решила, что завтра возьмет да и поведет своих шестиклашек на этот необычный старый Новый год, который и есть настоящий и единственный Новый год, наступающий через неделю после Рождества Христова. Однако такое ее решение могло оказаться открытым вызовом учебному процессу, поскольку каникулы кончились. А завтра у Клары Карловны полный загруженный день — шесть уроков (одна историчка на всю школу), и, уведя после урока своих шестиклашек на праздник старого Нового года (да завуча инфаркт хватит!), она, ясное дело, все остальные уроки сорвет. Остается одно — «заболеть», позвонить и сообщить об этом завучу и взять с собой тех ребят, что были сегодня: Антона, Павла с братом Петюшей и Евдокию. И Клара Карловна позвонила завучу.
Разговор длился почти час, разговор тягостный, склочный, суть которого со стороны завуча сводилась к тому, что учителя болеть не имеют права («Мертвая, но ползи на урок!..»), а со стороны Клары Карловны к тому, что «А я все равно не приду!»
Переговоры кончились в пользу Клары Карловны. И сразу на нее навалились очень невеселые мысли о своем любимом предмете, о том, как поставлено в школе его преподавание, сколько раз программа переставлялась с ног на голову и обратно. Вспомнились слова Вани Собирателева о том, что в учебниках истории полно вранья, что было, увы, правдой, только раньше врали об одном, а теперь о другом. И она позавидовала учителю математики (тоже один на всю школу): дважды два всегда и везде четыре, и в Москве, и в Африке, и на обоих полюсах. А в ее предмете широчайший простор для поговорки: «Мели Емеля, твоя неделя».
Невеселые мысли прервал телефонный звонок, Клара Карловна подняла трубку и услышала голос церковного сторожа. Эх и обрадовалась она этому голосу! Игнатий Пудович извинился за беспокойство, сказал, что снег они с Ваней уже расчистили, спрашивал, есть ли у нее время для одного деликатного вопроса.
— Конечно, есть! — воскликнула Клара Карловна. Суть вопроса состояла в том, чтобы она посмотрела рукопись, творение церковного сторожа, с текстом завтрашнего представления.
— Никогда в жизни я ничего не писал, а вот пришлось... Вообще-то, уже репетировали, батюшка благословил, но просил, чтоб кому-то, кто пограмотнее, показал. А когда вы были у меня — забыл. Я к вам могу подойти, куда скажете.
— Нет! Я сама к вам с удовольствием приду.
Ей вдруг страшно захотелось снова оказаться в маленькой сторожке с запахом ладана, у необыкновенного Красного угла с его диковинками среди горящих лампад. Быстро оделась и пошла. Во дворе увидела первоклашку Петюню, который катался с горки.
— Эй, Петюня, — крикнула она, — пойдешь со мной в ту сторожку, где мы сегодня были? Маме я оттуда позвоню.
Петюня мгновенно согласился.
Игнатий Пудович встречал учительницу радостной улыбкой. И у той был рот до ушей.
— Игнатий Пудович, надеюсь, вы завтра будете без грима? Он вам совсем ни к чему, вы ведь и вправду вылитый Дед Мороз.
— Конечно, без грима, Клара Карловна. Ну, а вы-то будете?
— Обязательно. Я уже наврала завучу, что заболела.
— М-да, — сторож почесал затылок. — А врать-то, оно того...
— Ну, а что мне было делать? — Клара Карловна развела руками. — Об отгулах и «за свой счет» — учителям и думать нечего. Никак тут без вранья. Ложь во спасение! — последнюю фразу она произнесла, широко улыбаясь.
— Увы, ложь не бывает во спасение, ложь всегда в погибель.
— Ну, а вы что ж, Игнатий Пудович, ни разу не соврали?
— Да сколько раз, прости Господи, — он сокрушенно покачал головой и перекрестился. — Правда, давно уже слежу за собой, стараюсь не допускать. А все вранье свое, все до единого помню, хотя и исповедано давно духовнику. Это мне вроде напоминания свыше. Обычно ведь, наоборот, вранье забывается. На этом забывании лгуны и попадаются, сам сколько раз попадался...
— Но ведь тогда не смогу я прийти, Игнатий Пудович!
— А это как знать, как знать, — церковный сторож хитро улыбнулся. — Коли правда звучит, — а Бог не в силе, и уж тем более, не во лжи, а — в правде, то Господь все и устроит! — и Игнатий Пудович раздвинул широко руки и улыбнулся точно такой же улыбкой, какой улыбалась Клара Карловна, говоря про ложь во спасение.
— И что же вы предлагаете? — недоуменно спросила она.
— А я предлагаю вам позвонить сейчас — кому вы там врали-то? Завучу? Вот... повиниться во лжи и — ... сказать правду.
— Да вы шутите?!
— Ничуть. А там уж на все Божья воля. А перед тем — помолимся самой простой и самой главной молитвой, которую людям Сам Христос дал, «Отче наш...» называется. Все в ней есть, а главное — «Да будет воля Твоя!» Первое о своих нуждах к Богу обращение. А вы, Клара Карловна, небось, за всю жизнь и не перекрестились ни разу? Уж, простите...
— Вообще-то, нет, — сказала та, краснея.
Очень неуютно и неприятно чувствовала она себя сейчас. «Вот еще новости... Из-за какого-то утренника буду я престиж свой терять, лгуньей себя перед завучем выставлять». Теперь она даже была не рада, что вообще пришла.
А церковный сторож глядел на нее ласковыми глазами и обезоруживающе улыбался из своей дедморозовской бороды. «И вовсе не в утреннике дело», — как бы говорил весь его облик.
— А еще помолимся мы, знаете кому? — сказал Игнатий Пудович. — Вот тут у меня иконочка Тихона Луховского, преподобного, особого помощника в мелочах. Хотя, конечно, в жизни нашей никаких мелочей нет, да и когда соврал, это не мелочь, уж простите... А под его иконочкой — ключик, а ключиком этим я дверь открывал, которую им никак нельзя было открыть. А получилось так. Гостил я однажды в монастыре под городом Лухом, который и основал Тихон преподобный. Вышел раз из кельи, а дверь захлопнулась, и ключ внутри остался. Что делать? Дверь ломать — жалко, а отец наместник и сам не знает, есть ли у него еще один такой же ключ, связку ключей мне дает, иди, говорит, пробуй. Ну, я пошел, вот этот вот выбрал, что сейчас под иконочкой лежит, в скважину вставил. «Эх, — говорю, — батюшка Тихон, помогай!» И открыл. Сравниваю с тем ключом, что в келье на столе остался — совершенно разные, нельзя было этим ключом открыть, а вот — открыл. Такой наш Тихон Луховской преподобный.
С этими словами Игнатий Пудович повернулся спиной к Кларе Карловне, а лицом — к Красному углу, перекрестился и вслух начал говорить молитву «Отче наш», а Клара Карловна быстро-быстро перекрестилась (очень стесняясь) и прошептала про себя: «Батюшка Тихон, помогай!» Правда, когда ее щепотка из трех пальцев поднималась ко лбу, что-то вдруг зашипело внутри нее: «Престиж свой убиваешь из-за какого-то старого Нового года, из-за какого-то утренника!..» Но на этот шепот наложилось другое, будто от иконы Тихона Луховского излученное: «Правдой престиж не убьешь, правдой Божий голос в себе оживишь». И сейчас Кларе Карловне вдруг вспомнилось, как легко принимала она в своей жизни решения вроде сегодняшнего: нужно что-то, хочется чего-то, но никак это «что-то» без лжи не возьмешь, так значит, надо просто найти ту ложь, которая для этого наиболее удобна и наиболее правдива — «заболеть»... Как просто. Но как, оказывается, опасно...
Как только устами Игнатия Пудовича прозвучало «Аминь», Клара Карловна решительно подняла трубку и набрала номер завуча.
— Еще раз здравствуйте. Простите меня, я вам наврала сегодня. Я здорова, никакой температуры у меня нет, озноба нет... нет, озноб есть сейчас от того, что я говорю вам. Просто я хотела иметь завтра свободный день. Завтра в церкви, что через дорогу, праздник Нового года, ну... по церковному календарю, после Рождества. И вот я хотела пойти и взять кое-кого из ребят.
— А почему кое-кого? — послышалось после паузы в трубке.
То, что говорилось из трубки, было слышно по всей комнате, хороший телефон стоял в сторожке.
— Как? — не поняла Карла. — Ведь уроки же...
— Ну и ладно, — вздохнуло из трубки. — Эх, Кларка, я своему начальству столько за свою жизнь наплела, как ты мне сегодня плела про свои болячки несуществующие... Ладно бери туда всех своих шестиклашек. Прикрою.
— Ой!
— Слушай, а мне можно будет туда прийти? Старый Новый год ни разу не справляла.
Игнатий Пудович, все слышавший, кивнул головой и сказал громко:
— Конечно, можно.
— Слышала, — ответил голос из трубки. — Передай «спасибо», буду. Ну, а ты — не болей. Ха-ха-ха... — и в трубке загудели короткие гудки.
— Что с вами, Клара Карловна? — испуганно спросил Игнатий Пудович.
Та стояла и потерянным взглядом смотрела в пол.
— Ничего, — встрепенулась учительница, — ничего! — и засмеялась. — Эх, действительно, век живи, век учись.
Игнатий Пудович сказал на это, тоже посмеиваясь:
— Главное — чему учиться.
— А мне как прийти завтра? — спросил Петюня хныкающим голосом. — Меня мама в школу поведет.
— С твоей мамой я сама поговорю. Может быть, и она пойдет. Игнатий Пудович, а можно, мы потом сюда придем?
— Обязательно, Клара Карловна, обязательно, — смеясь отвечал сторож. — Стол у нас, как видите, большой. Ну, если всем сразу места и не хватит, по очереди посидим.
— Да, — сказала учительница. — Стол у вас действительно чудный... Игнатий Пудович, так я насчет новогодней сказки.
— Ах, да! Опять чуть не забыл! Вот она. Можно вслух. Петюня, будешь редактором?
Петюня улыбнулся, а Карла начала читать...
— Ну что ж, — Клара Карловна положила рукопись перед церковным сторожем. — Вполне традиционно и мило.
— Вообще-то, я это давно написал. В прошлом году на представлении, я тогда гостил тут, целая история приключилась. Елка-то у нас в самом деле необычная и в самом деле из Звенящего Бора. Это питомник елочный под Москвой. Кто и когда назвал его так — не знаю, но красиво назвал. Хотели эту елку в прошлом году на тот Новый год срубить, который до Рождества, для какой-то оч-чень солидной организации, а она не рубится. Две бензопилы сломали, третью ломать не стали. А я ее потом ножовочкой перепилил, к Рождеству. Ну, а на представлении не зажигается елка — и всё. Электрик в панике, всё, вроде, соединено, а — никак. И вдруг вскакивает мальчишечка один, ну, как Петюня, и кричит со слезами: «А я сегодня завидовал, не буду больше!». Так со звоном вспыхнула елка. Вот так. Елочку после праздников так в чане с водой и оставили, потому как не осыпалась она, а даже наоборот, стала почки выпускать, жалко было выбрасывать. Так целый год и простояла. И вот завтра она и будет зажигаться. Думаю, на сей раз зажжется без осечек! — Игнатий Пудович хитро подмигнул Петюне.
В дверь позвонили. На пороге, немного смущаясь, стояли трое ребят.
— Ой, Петюнь, — спохватилась учительница, — а я и забыла маме твоей позвонить!
— Да я вас из окна увидел, понял, куда идете. И тоже решил прийти, а заодно Тошку и Дуську захватил. Ничего, Игнатий Пудович? — спросил Павел.
— Очень даже «ничего»! — обрадованно сказал хозяин сторожки. — Давай, Ваня, еще чайку!
Дети со смехом ввалились в дом, разделись и поспешили к столу.
— Вот все вас спросить хочу, Клара Карловна, уж простите, — Игнатий Пудович слегка замялся.
— Меня, — сказала, улыбаясь, учительница, — можно спрашивать обо всём.
— Вы ведь крещеная?
— Да, и не когда-нибудь, а в самый день рождения, 14-го марта. Правда, спустя год после рождения. Бабушка тайком от моего дедушки меня крестила. Меня бабушка и вырастила, и воспитала. Дедушке было не до нас — работал на износ на идеологическом фронте, чтоб таких, как вы, побольше извести.
— Не надо так про дедушку...
— Да чего уж... Мама от родов умерла, а отца я вообще никогда не видела. Он бросил маму еще до моего рождения и не появлялся. Да бабушка и не пустила бы его...
Никогда не думала Клара Карловна, что такое будет рассказывать среди своих учеников.
«Мой папа не крал у меня кораллы, а я не крала у него кларнет»...
Ученики тоже не ожидали услышать такой печальный рассказ и, потупив глаза, молча разглядывали пол.
— В замечательный день вы родились и крестились, — громко сказал вдруг Игнатий Пудович, листавший Православный календарь и остановившийся на какой-то странице. — Ведь имени Клара в наших святцах православных, увы, нет. Зато есть Евдокия. В ее день вы родились, в ее день и крестили вас. Это и есть ваше настоящее имя. Вот так. Великая святая, преподобномученица. Пожалуй, изо всех чудотворцев она больше всех мертвых воскресила силой своей молитвы и ответным к ней расположением Господа нашего Иисуса Христа. И Карла тоже нет в православных святцах.
— А я знаю его крещеное имя, — сказала учительница. — Он Николай. Давно... ой, гляди ж ты, надо же как вспомнилось... Бабушка в храм записочку подавала, а я из-под руки глядела, вижу, написано: «заблудшего Николая». «Кто это?» — спрашиваю. «Это, — говорит, — отец твой, которого мы на порог не пустим. Он же Николаем крещен и рожденье у него на Николу вешнего. Карлом, — говорит, — его в честь этого назвали, Карлы Марлы. А поминаю его... чтоб ему... как Николая». Так и сказала. Надо же, вспомнилось!..
— Ай, какая умница у вас бабушка. А вспомнилось не зря. Ничего не бывает просто так. Вот и выходит, что... что вы теперь — Евдокия Николаевна!
Тут учительница всё-таки опешила слегка. И ученики тоже.
— И что же мне теперь? — растерянно-задумчиво проговорила она. — Приду я в класс и объявлю, что я теперь — Евдокия Николаевна?
— Я думаю, так и надо. Думаю, все поймут. А вы как думаете, ребята?
— Поймут, Евдокия Николаевна, — уверенно сказал Ваня.
— Да ты-то поймешь...
— А я уже поняла и поддерживаю! — громко заявила Евдокия.
— Точно, — сказал, ухмыляясь, Антон. — То одна была Дуська, а теперь — две.
И тут все от души расхохотались. И было это как бы утверждением — поймут. А кто не поймет... Так имя же свое крещеное для себя носишь, а не для всяких непонятливых.
Когда отсмеялись, Игнатий Пудович сказал:
— А житие у преподобномученицы Евдокии совершенно дивное...
Житие преподобной Евдокии
— Жила Евдокия очень давно — почти две тысячи лет назад, в Палестине, в городе Илиополе, что означает «город солнца». Где Палестина находится, знаете? — Игнатий Пудович обвел всех изучающим взглядом. В ответ шестиклассники только плечами пожали.
— Где-то на юге, — предположил отличник Павел Фивейский.
Точнее всех место Палестины в нашем мире объяснил Петюня, объявив, что Палестина — это страна, где арабы с израильтянами воюют. Это он почерпнул из теленовостей, которые всегда показывали перед его любимым мультсериалом.
Игнатий Пудович вздохнул печально и сказал:
— Палестина — это Святая земля, деточки, где Иисус Христос и Пречистая Матерь Его провели свою земную жизнь. Тогда Палестина была частью Римской империи. Царствовал император Траян в начале II века...
— Траян у нас со следующего занятия, — вставила учительница.
— Не волнуйтесь, я не буду спрашивать про Траяна, а вот рассказать про него могу многое. Сложный был человек и, в общем, не злой. Когда ему доложили о том, как принял смерть мой небесный покровитель Игнатий Богоносец, опечалился он и велел гонения на христиан прекратить и оставить их в покое. Преподобномученицу Евдокию казнили уже не при Траяне. Шестьдесят шесть лет после своего крещения провела она в монастыре в посте и молитве, наставляя и укрепляя слабых и просвещая неверных, и смиренно и радостно встретила воинов, посланных новым гонителем, чтобы отрубить ей голову. Шестьдесят шесть лет исполинского молитвенного христианского делания! А до этого... до этого, деточки, она была жуткая грешница, блудница, которая этим своим грехом накопила богатств не меньше, чем их имелось в государственной казне. Вот так... Во все времена, деточки, грехом добывалось гораздо больше денег, чем зарабатывалось честным трудом. И тем хуже для обладателей богатств, грехом собранных. Вот и красавица Евдокия наполняла свои сундуки греховным золотом, а душа ее при этом опустошалась.
Чем полнее сундуки да карманы, тем опустошеннее душа. В духовной жизни — это такой же закон, деточки, как в физике — закон сохранения энергии. Он для всех и для вся без исключений. Красоту, ей Богом данную, использовала Евдокия для опустошения своей души — самого главного дара от Бога, что есть у нас. А красота у нее была такая, что люди замирали завороженно, ее увидав. Всей империи и соседним странам известна была красота Евдокии. А душа, деточки, от греховной жизни не только пустеет, но и каменеет, и с каждым греховным шагом все меньше и меньше восприимчива к слову, которое может столкнуть ее со страшного гибельного пути. А путь — гибельный! Хотя поначалу грешнику кажется, что он очень удобен, ну, прямо — шоссе роскошное! Шоссе-то, шоссе, но в конце его — пропасть в ад. На краю этой пропасти и стояла уже красавица Евдокия, богатейшая греховодница Римской империи. Но оставалось в ее душе, почти опустошенной и окаменевшей, зернышко живое, способное слышать и воспринимать Слово Божие.
Никогда, деточки, по милости Своей и по могуществу Своему не допускает и не допустит Господь полного опустошения, полной окаменелости души нашей, всегда оставит зернышко. Наша задача — не дать этому зернышку пропасть, как пропали из-за нашей дурной воли остальные, узреть и учуять прорастание его от гласа Божия. А глас Божий для разных людей разный: кому надо кирпич на голову, чтоб у пропасти опомниться, а кому и кирпича мало, чтобы осознать содеянное в жизни как ужас и испытать ужас от содеянного. Евдокии хватило тихого голоса путешествующего монаха по имени Герман. Его она услышала через стену, когда он читал Священное Писание и пел молитвы. И пошли из зернышка в опустошенную душу ростки Божией благодати. И началось преображение души. Сначала были смятение и смущение от услышанного. А строки Священного Писания, деточки, когда еще не совсем опустошенная душа их слышит, всегда пронзают ее. То, что она услышала, она назвала «страшным и удивительным». Потом она умоляла инока Германа рассказать ей подробнее, что же такое она слышала, потом было к ней слово Германа, слово обличающее, увещевающее, и — обнадеживающее. И главная суть надежды — это покаяние за свою жизнь. И только этого ждет Господь Бог, ибо больше ничего мы не можем. И если мы можем разбудить свое покаяние, мы можем всё! Но можем мы это только с Божьей помощью.
О Господе нашем Иисусе Христе услышала тогда впервые Евдокия, и, ужаснувшись, что при такой ее жизни ей неизбежно гореть в геенне огненной, спросила растерянно инока:
— И что, из-за моего богатства я теперь обречена? Что, ваш Бог так жесток и неумолим к богатым?
— Нет, — последовал ответ, — Он не отвращается от богатых. Он ненавидит неправедное приобретение богатства в греховных негах и наслаждениях.
— Но ведь я и на милость всегда щедра была, — ответила Евдокия.
— Для тебя этого мало, дочь моя. Тебе, чтобы смыть свою нечистоту, надо очистить себя от всего твоего богатства.
Ты должна принять святое крещение, уйти из этого мира и остаток дней своих провести в молитвенном труде и нищете телесной. Выбирай: вечную погибель или спасение.
И она выбрала.
А во время первой своей постной и молитвенной седмицы, которую она провела в уединении по благословению отца Германа еще до крещения, она была наяву удостоена явления Света Божия, голоса Его, и сам Архангел Михаил водил ее по Царствию Небесному и показывал его. И Господь Бог сказал ей, что Сам будет с ней во все дни ее жизни. Вот такого укрепления она удостоилась. И когда предстала снова перед старцем после своего недельного затвора, сказала ему:
— Веровала я и верую, что нет иного Бога, спасающего грешных человеков, кроме Того, небесные врата Которого, блистающие неизреченным светом, я видела...
— Да-а, — пробурчал отличник Павел, — всем бы так. Я бы тоже... а мне вот никто не являлся!
— И даже ворон в клюве в школу завтрак не приносил, — улыбаясь, добавил Ваня.
Все засмеялись, но Игнатий Пудович сказал безулыбчиво:
— Такого явления, деточки, удостаиваются только самые-самые. «Много званных, да мало избранных». А избираются только те, у которых созрело абсолютное и окончательное решение с прошлой греховной жизнью порвать навсегда, без оглядки, бесповоротно, и полностью вручить себя Божией воле, в чем бы она ни проявилась. Может быть, Ему угодно, чтоб мы голодали, если голод — путь к нашему спасению. И так бывает. Безропотно и с радостью принимать всякую Его волю и осознавать, что всё, что с тобой случается, это святая воля Его. Вот кто такие избранные. Такой избранной и явила себя Евдокия, она не обернется и не возропщет. Ее прорастающее душевное зернышко оказалось сродни тому Евангельскому горчичному зерну, про которое сказано так: «Если будете иметь веру с горчичное зерно, горы сможете двигать». Такую веру и возымела Евдокия после недельного затвора. А когда крестилась, она уже была — «камень веры, столп и утверждение Истины» для всех, чей жизненный путь пересекался с ее жизненным путем. Если раньше все, кто видел Евдокию, завораживаясь и немея от ее телесной красоты, испытывали греховное желание общения с нею, то теперь всем видевшим ее хотелось одного: услышать от нее слово назидания, ибо весь облик ее излучал то, что можно назвать «ветром из Царства Небесного». После крещения, которое совершил илиопольский епископ, Евдокия все свои несметные богатства положила к подножию Церкви, и все они пошли на благие нужды помощи вдовам, сиротам и неимущим. А богатства были воистину несметные: золото, серебро, драгоценности, да еще недвижимость: земли, поместья и даже целые области. Всё отдала, от всего отказалась... Вот так, деточки... А мы, — Игнатий Пудович смотрел теперь только на Павла Фивейского, — мы которые — званные, мы — кто есть? Мы — оглядчики и роптатели, нам хоть какое чудо, явление-видение будь, мы — что? Да после того, как уйдет оно, мы сомневаться начнем: было ли? Ну, и оглядываться обязательно: как же это расстаться с барахлом своим, грехом накопленным?! Всей своей сатанинской силой грешный мир назад нас тянет...
Протянул он свои щупальца и вслед за Евдокией, когда она отведена была отцом Германом в женский монастырь. Став монахиней, она проводила дни и ночи в молитвенной службе Богу. Один из бывших ее почитателей, наущаемый бесовским помыслом, решил любой ценой вернуть ее на прошлый греховный путь. Звали его Филострат. Облачившись в монашескую одежду, он обманул старца Германа, объявив себя монахом, и «волком в овечьей шкуре» вошел в женский монастырь. Увидав Евдокию, он обомлел: ничего не осталось в ее облике от той, которую он знал! Бледное лицо, очи опущены вниз, на устах молчание, одежды худые, постель — на землю брошенная рогожа, а на ней колючая власяница... И все же начал он соблазнительные речи, призывая ее уйти из монастыря, прельщая золотом, которое ему удалось пронести под монашеской одеждой.
Подняла Евдокия свои глаза на соблазнителя и произнесла тихо:
— Бог отмщения да запретит тебе... Не уйдешь ты от Судии Праведного...
Сказав так, она дунула в лицо ему, и ложный монах и обольститель упал мертвым на землю. Сестры, наблюдавшие издалека, были в ужасе.
А Евдокии ночью явился Сам Господь и сказал:
— ...Помолись Мне коленопреклоненно перед бездыханным телом искусителя, и Я велю ему встать, и он восстанет и узнает, Кто Я, в Кого ты веруешь. И преизобильна будет на тебе благодать Моя...
Так, Силою Божией, Евдокия совершила первое свое воскрешение мертвеца, этой же Силою ею недавно умерщвленного. Восставший из мертвых Филострат всё понял, раскаялся и стал ревностным служителем Господа нашего Иисуса Христа... Вот как бывает, деточки...
Но силы богоборческие никогда не дремлют, хотя порой ужас берет от их глупости и непонимания, на Кого они замахиваются... Собрались скопом бывшие ее поклонники и написали императорскому наместнику Аврелиану донос, что Евдокия отнесла в монастырь множество золота, равняющееся царской казне, и добавили, конечно, что она отвергла языческих имперских богов и поклоняется Христу. Естественно, язычник Аврелиан внял доносу и внял с удовольствием. Он отправил в монастырь своих воинов. Ну что могла противопоставить женская обитель, где жило тридцать инокинь во главе с игуменьей Евдокией, приступившим к монастырским стенам римским воинам, которым покорился весь тогдашний мир! Но «Сила Божия в немощи совершается», — так, деточки, в Евангелии сказано. И слова эти Божии непреложны на все времена!
Снова явился Господь ночью Евдокии и сказал:
— Не бойся, Я всегда с тобой.
И она не боялась.
Три дня и три ночи воинский отряд пытался штурмовать монастырскую стену, ну и, конечно же, никакими защитниками этих стен тридцать монахинь быть не могли, да их и не было на стенах, они молились в монастырском храме. Три дня и три ночи римские воины пребывали в каком-то для себя самих странном, небывалом оцепенении. Некая невидимая сила не подпускала их к монастырской стене. Охваченные паническим страхом, небывалым для римских воинов, они не понимали, что им делать дальше.
И, наконец, невесть откуда явился огромный змей с дышащей ядом пастью. Тут они, побросав оружие, кинулись бежать, но, даже избежав змеевых зубов, они поражались ядом его дыхания, так что одни на месте умирали, другие еле живые валялись на дороге. Только с тремя воинами возвратился начальник отряда к Аврелиану. Ярость последнего не поддавалась описанию.
— Что нам делать с этой волшебницей, умертвившей столько воинов? — вскричал он на тотчас же собранном военном совете.
Поднялся его сын и сказал:
— Я пойду со всем нашим войском и сравняю монастырь с землей, а Евдокию приволоку сюда за волосы. А тому, кто хоть слово скажет про этого сказочного змея, — вырву язык.
— Не делай этого, юноша, — раздался тут голос Филострата. — И с войском не ходи, и языки не вырывай. Змей, поразивший ваше войско, не сказочный, а настоящий. Откуда он взялся? Не знаю. Но Бог христианский по молитвам Евдокии может всё. И она — не волшебница, она — раба Божия, и нет в мире силы, которая может победить Его рабов. Эту Силу я испытал на себе.
Но не внял сын Аврелиана слову Филострата и двинулся с войском к монастырю. И по пути, останавливаясь на ночлег, неудачно соскочил с лошади, расшиб ногу и ночью от заражения крови умер. Аврелиан от этого известия сам едва не умер.
Рядом с ним находился Филострат, и он сказал ему:
— Это Бог христианский умертвил твоего сына по молитвам Евдокии. Он же и оживит его по ее же молитвам. Пошли к ней не войско, а свою почтительнейшую просьбу, чтобы ожил твой сын.
И вот тут Аврелиан пришел в себя и поверил слову Филострата. Трибун по имени Вавила тотчас был послан со смиренным и просительным письмом к Евдокии. На это письмо Евдокия ответила своим письмом, где главное заключалось в словах, что «...невозможно призывать святое и страшное имя Божие и молить Его о чем-либо, если не уверуешь в Него всей душой, но если уверуешь, то увидишь великую славу бессмертного Бога, сподобишься Его милости и насладишься Его благодеяниями»...
Возвратившись назад, трибун не отдал письмо Аврелиану, он положил его на грудь его умершего сына и громко призвал имя Христово. И тотчас мертвец ожил, открыл глаза и встал, как после сна, живым и здоровым. Беспредельно было изумление Аврелиана и его подданных! Аврелиан был тут же крещен городским епископом вместе с женой, воскрешенным сыном и дочерью по имени Геласия, которая позже удалилась в монастырь к Евдокии.
А к этой Геласии в то время сватался илиопольский градоначальник Диоген. Став христианином, Аврелиан сказал Диогену, что только если тот примет крещение, можно будет возобновить об этом разговор. Но Диоген, яростный язычник, упорствовал, а после смерти Аврелиана, считая, что руки у него развязаны, решил взять Геласию силой. Но сначала надо было ее найти, ибо он только по слухам знал, что она прячется где-то у Евдокии, для которой начинался новый крут ее подвигов. Теперь Господь попустил пятидесяти воинам, посланным Диогеном, перелезть через монастырскую стену, взять Евдокию и увезти с собой.
Представ на судилище перед Диогеном, она сказала:
— Суди меня, мучай меня, как тебе угодно, предай меня смерти, а я надеюсь на Христа, Истинного Бога моего, что Он меня не оставит.
И всё у обвинителя отошло на второй план: и Геласия, и Евдокиино золото. Теперь он хотел одного — добиться отречения Евдокии от Христа. Диоген велел повесить ее обнаженной на дереве, и четырем воинам беспощадно бичевать ее. А на груди у Евдокии была спрятана частичка Тела Христова, которым причащают в храмах всех православных христиан, ее она взяла из ковчежца в монастырском храме. На литургии, после схождения на хлебные дары Духа Святого, хлеб пресуществляется в Тело Христово, но вид хлеба остается. Вот эта частичка и упала у нее из-за пазухи, когда ее раздевали. Только Диоген протянул руку, чтобы взять ее, как вдруг она превратилась в огонь, и через мгновение огонь царил повсюду на месте судилища.
Те, кто остались живыми, были полны ужаса и страха. Сам Диоген лежал мертвым, похожим на головню. А один из оставшихся в живых воинов видел, что Ангел Божий стоял в это время рядом с Евдокией, говорил ей что-то и утешал, покрывая израненное обнаженное ее тело полотном белее снега.
Воин подошел к Евдокии и сказал ей:
— Верую и я в Бога твоего, прими меня кающегося. Я хочу, как и ты, стать верным рабом Его.
— Благодать искреннего обращения да приидет на тебя, чадо... — последовал ответ.
А воин, продолжая видеть Ангела рядом с Евдокией, в страхе и смущении тихо произнес:
— Умоляю тебя, раба Господня, смилуйся над Диогеном, испроси ему у Бога возвращение к жизни!..
Он освободил Евдокию от пут, которыми она была привязана к дереву, и она, вздохнув задумчиво, встала на колени, чтобы начать молитву. Ничего она не сказала воину в ответ на его дерзновенный приказ. Да, это был приказ, хоть и произнесенный молитвенным голосом. Она видела очищенные вспыхнувшей верой его глаза, в которых не было сомнения, что Бог Евдокии по ее молитвам может всё! Может убить огнем и может воскресить убитых.
«Господи, ну что взять с этого несчастного Диогена, который по недомыслию протянул свои нечистые руки к Пречистому Телу Твоему?.. Получил он свое... Так верни же его Себе, в качестве верного раба, живым!»
Встала Евдокия с колен, подняла вверх руки (все оставшиеся в живых замерли) и воскликнула так громко, как только могла:
— Господи Иисусе Христе, ведающий тайны человека, утвердивший небеса Словом и всё премудро создавший!
Евдокия перевела дыхание, слезы покатились из ее глаз, ее душевное напряжение было на последнем пределе... и вдруг она улыбнулась совершенно невозможной улыбкой! В улыбке виделось только одно — абсолютная радость, она созерцала Того, к Кому обращалась!
Воин, по-прежнему видевший рядом с ней Ангела, направил свой взгляд туда, ввысь, куда смотрела Евдокия, и увидел только облака, заслоняемые летящим пеплом от только что отбушевавшего огня...
А голос Евдокии уже покрывал собой все окрестности: — Повели!.. И пусть по Твоей всесильной и всемогущей воле оживут все попаленные ниспосланным Тобой огнем! Да! Пусть все оживут!.. И пусть, видя это, многие верные укрепятся в вере, а неверные обратятся к Тебе, Богу Вечному...
После этого, начав с Диогена, она стала подходить к мертвым, брать каждого за руку и с той же улыбкой, что обращалась к Небесам, глядя на каждого из них, говорить:
— Во имя Господа Иисуса Христа Воскресшего, восстань и будь здоров по-прежнему.
И каждый оживал и поднимался.
И оживание их было величественно, потрясающе и страшно. Головешка, которая недавно была Диогеном, вдруг набухла, обретая формы, и с нее начали ссыпаться нагар и пепел, и вот уже перед изумленным воином, сопровождавшим Евдокию, лежал императорский наместник Диоген в своей праздничной одежде судьи. Лежал живой, моргал глазами и не менее изумленно глядел на своего подчиненного.
Приподнявшись на локте, он прошептал:
— Огонь?.. Огонь кончился?
— Кончился, — отвечал воин. — Всю нашу скверну выжег и — кончился. Наше дело теперь идти за Тем, Кто послал этот огонь.
А Евдокия, осененная светящимся ангельским покрывалом, шла от одного мертвого к другому, и вслед за ней вставали живые... Смятение, радость, изумление царили на месте, только что бывшим пепелищем, заваленным трупами.
И тут, среди нарастающих восклицаний: «Велик Бог христианский!», вдруг раздался истошный горестный вопль. Вопил друг воскрешенного Диогена, Диодор, имевший должность комита — так назывались особые чиновники, приближенные к наместнику. Ему только что сообщили, что у него дома угорела насмерть в бане его жена. Он, рыдая, устремился домой, за ним поспешил и Диоген...
Вот возвращается Диоген к Евдокии и говорит ей так:
— Если ты хочешь укрепить мою начинающуюся и слабую веру, то умоляю, пойдем со мной к умершей Фармине (так звали жену Диодора), и если ты воскресишь ее, окончательно уверую...
— Вот так, деточки, — Игнатий Пудович сокрушенно вздохнул и покачал головой. — Вот такие мы есть, во все времена, какие были, такие и остались: требователи чудес! «Подай нам еще!» Мало, что только что сам из головешки опять в человека обращен, мало того, что видел воочию, как остальные сгоревшие воскрешались — на твоих глазах! Ну, обратись ты так: «Евдокиюшка, дана тебе Богом, в Которого я теперь безусловно верю, великая сила. Употреби ее еще раз для Фармины!» Ан нет! Полсотни воскресших только что видел, а вера у него, оказывается, после всего этого «начинающаяся и слабая»! И вот только после еще одного воскрешения она у него окончательно утвердится!.. — Игнатий Пудович вновь тяжко вздохнул. — Это я, деточки, не к осуждению Диогена, а больше про себя... Ну да долготерпелив Господь наш и многомилостив. Пошла Евдокия к дому Диодора и теми же словами, что головешки в людей обращала, подняла и мертвую Фармину. Уж тут торжество веры было полное и окончательное. Крестились все: и Диоген со всем своим домом, и Диодор со своим, и весь остальной город.
Возвратилась Евдокия в свою обитель для монашеских молитвенных трудов, где и провела все остальные годы своей жизни. Если же в Илиополе какое нестроение случалось, кто-то «воду мутить» начинал, или еще что — обязательно Евдокию звали, и после ее прихода все нестроения кончались.
Через много лет после христианской кончины Диогена на его место вступил Викентий, закоренелый язычник и яростный гонитель христиан. И он послал своих солдат к Евдокии, отсечь ее честную главу, что и было сделано. Начиналась новая волна гонений, и новые мученики за Христа укрепляли теперь основание Церкви Православной.
— А почему у меня другая Евдокия? — расстроено спросила Евдокия-шестиклассница.
— Потому что родилась ты, когда память Евдокии, великой княгини, супруги Димитрия Донского. Тоже замечательная святая. Ну, а эта Евдокия, она как бы родоначальница святого имени, потому как жила гораздо раньше, во втором веке. Всего их три Евдокии. И две из них названы в честь нее, основательницы, преподобномученицы. Станешь такой как она, и в честь тебя будут детей своих называть. Правда, дело за малым, — Игнатий Пудович поднял палец вверх. — От грехов надо освободиться, а для этого: поститься, молиться, в смиренье облачиться, злом на зло отвечать не сметь, барахла не иметь, никого не обижать, Бога славить, себя ни во что не ставить, плакать о грехах, знать, что ты есть — прах... ух!.. И еще сто правил. И всегда помнить, что для всех нас сказал Господь: «Без Меня не можете творить ничего...»
— Вообще, когда русский человек что-то делает сам по себе, без благословения и заступничества Сил Небесных, всегда ерунда получается. Накуролесили мы без Бога, ох, как много! Ну, а когда молишь Бога, всегда есть Его подмога. И помощь угодников Его по молитве к Нему. А святых угодников у Святой Руси больше, чем во всем остальном мире. Вот бы чему радоваться, а не тем кичиться, что телебашню выше, чем у всех, отгрохали, и не о том печалиться, что где-то за морем нас потом на пять метров обскакали — выше построили, а о том, что на святых нынче оскудела Святая Русь. Чуть не сказал «бывшая», ан соврал бы. Ведь все же почившие угодники — живы у Бога, значит, и святость осталась.
Когда Наполеон пришел в 1812-м году завоевывать Русь нашу, народ тоже уже был совсем не такой, как в те времена, когда Царица Небесная по всенародной молитве без войска прогнала Тамерлана-завоевателя. Особенно ржа коснулась тех, которые и должны бы были быть опорой царского дела, — помещики, вместо того, чтобы на земле сидеть и хозяйскими делами заниматься, своим благочестием крестьянам пример показывать, стали по столицам на балах праздно свою жизнь прожигать. Были и такие, в которых дух Святой Руси не угас еще, но их становилось все меньше. Однако святые угодники не дремали, и меньше их не становилось...
Три армии
Наполеон стоял в своей обычной позе, скрестив руки на груди и широко расставив ноги, и мрачно смотрел перед собой. Победитель Европы думал: «Вот стою я в сердце побежденной России, на Соборной кремлевской площади Москвы, но где же побежденные?». Москва, выгоревшая дотла, была пуста, окружающие бескрайние леса внешне были очень красивы, но в действительности очень враждебны...
«Где же этот старый сбитенщик?» — вчера попробовал русский сбитень — прокипяченную с медом и пряностями родниковую воду, и очень понравилось. Велел, чтоб и сегодня принес.
Медленно пошел по направлению к колокольне Ивана Великого: «Хоть на леса погляжу, обрыдли эти камни». Неуютно себя чувствовал властитель среди каменных православных храмов. Стоящая сзади свита — маршалы Бертье, Даву и Мортье — молча пошли вслед за императором, вполне разделяя его настроение, и вопросов не задавали. Когда поднялись на вершину колокольни, моросящий дождик кончился, и из-за облаков выглянуло солнце. Вид обгорелой черной Москвы был отвратителен, но еще более был отвратителен вид беснующейся пьяной солдатни. Наполеон не любил всех русских, но больше всех ненавидел сейчас генерал-губернатора Москвы Растопчина, который устроил пожар в своем городе. Гениально устроил, поджег всё, что горело, все противопожарные средства увез, а оставил огромный винный склад. И даже песком завалил, чтоб не взял его огонь. Склад давно расчищен и растаскивается, и из-за его огромных размеров его растащат еще очень не скоро. Даже Даву, самый жесткий из маршалов, не расстреливает пьяных офицеров-дебоширов — махнул рукой.
Наполеон отвернулся от гадкого зрелища великой армии и перевел взгляд на Воробьевы горы. И оторопело замер. Его рука вскинулась вперед и он истерично крикнул:
— Что это?! Откуда эти войска?! Почему Ней не доложил?! Он должен был заметить их раньше!
Маршалы испуганно переглянулись. Наполеон яростно топнул ногой:
— Не меньше трех армий! Да каких! Даву, Мортье! Немедленно поднимайте ваши корпуса, этот пьяный сброд. Чего уставились?
Бертье, начальник штаба всех императорских войск, двадцать лет сражаются бок о бок, пребывал в невероятном ужасе. Таким императора он еще не видел.
— Сир, — проговорил он сдавленным голосом, — там никого нет.
Даву же отчеканил по-всегдашнему бесстрастно и спокойно:
— Сир, я подниму своих спившихся мародеров, но там, куда Вы показываете, точно никого нет.
— Вы что скажете, Мортье?
— То же, что они, Ваше Величество.
— Что ж, я, по-вашему, спятил?!
Ужас в глазах Бертье был уже без меры, казалось, глаза сейчас лопнут, а жесткий, без эмоций взгляд Даву, говорил: «Если Вы настаиваете на Вашей галлюцинации, то — да, спятили».
Наполеон в бешенстве отвернулся от маршалов и почти заревел:
— Они приближаются! Да... три армии!
И тут маршалы увидели, что Наполеона вдруг начало трясти.
«Пропали! Действительно, спятил!..» — обреченно пронеслось в голове у Бертье.
— Они!.. они летят по воздуху! Видите! Головы в сиянии...
— Ваше Величество, опомнитесь! — пролепетал Бертье.
— Вижу вождя! Он весь в черном и с крестом... Вижу Его лицо, — челюсть Наполеона дрожала, он постоянно сглатывал слюну. — Они уже занимают полнеба! Где там шляются Мюрат с Неем?! За мной! — Наполеон рванулся к лестнице и побежал по ней вниз.
Совсем потерявшиеся Бертье и Мортье ринулись за ним. Даву шел не спеша, на ходу надевая перчатки. На половине лестницы Наполеон резко остановился. Бертье и Мортье едва не врезались в него. Император вновь смотрел туда, откуда на него по небу надвигались три армии во главе с вождем в черной одежде.
— Пропали. Нет никого, — сказал Наполеон своим обычным голосом.
— Я вне себя от радости, сир, — проговорил запыхавшийся Мортье.
— Но ведь были же!
— Не было, — тихо сказал подошедший Даву. — Надо всего лишь показаться врачу. Небесный вождь летал в Вашем воображении...
— Не в воображении! Это явно русский монах...
— Нет, в воображении, — совсем уже бесцеремонно перебил Даву. — А Ваше воображение, как нашего земного вождя, должно быть здоровым. Солдаты осатанели, есть скоро будет совсем нечего, когда ударят морозы, они начнут расползаться по лесам, чтобы чем-нибудь разжиться и, естественно, все по лесам же и передохнут... Вам принимать важнейшие решения, сир, и я настаиваю на Вашем обследовании врачами.
Наполеон отвернулся и, сцепив ладони за спиной, медленно пошел вниз. На площади его уже ждали сбитенщик с переводчиком.
— Подойди сюда, старик, — угрюмо позвал Наполеон; о сбитне он уже не думал, перед его глазами неотступно стоял вождь-монах. Он рассказал сбитенщику, что он видел.
— Свят-свят-свят! — проговорил изумленно старик.
— Ты не знаешь такого монаха? Из какого он монастыря? И почему мне казалось, что они летели?
— Не казалось вам, сударь, они летели. А из какого монастыря?.. Простые нынешние монахи по воздуху не пройдут... Три армии, говорите?.. Тогда их вел какой-нибудь великий наш святой, земли Русской покровитель, уж извините.
— А кто у вас главный покровитель?
— Главный наш покровитель — Сергий Преподобный из Радонежа, основатель Троицкой Лавры — Руси твердыни.
Услышав про Лавру, Наполеон вздрогнул: «Сегодня же, сейчас же отряд туда посылаю — чтоб дочиста! Чтоб всё оттуда вывезли!»
— А иконы его есть?
Очень удивился такому вопросу сбитенщик:
— В каждом храме нашем есть его иконы. Вон, в Успенский собор можно зайти.
— Там, где у нас конюшня?
— Как?! — вскрикнул сбитенщик, вытаращив глаза. — А что, больше негде было?
— Негде. Вы всё пожгли.
Почесав затылок, сбитенщик спросил:
— А у вас в Париже какой самый главный храм католицкий?
— Собор Парижской Богоматери.
— Вот когда мы возьмем Париж, а вы его весь сожжете и останется один этот Собор... да нет! И Собор сожжете, и останется один малюсенький костелик, я в него своего коня никогда не введу. Эх, Богоматерь-то у нас одна, а вы в Ее доме — конюшню! Ладно, пойдем, вон, в Благовещенский...
Когда вошли в Благовещенский Собор, сбитенщик подвел его к Сергиевой иконе.
— Он, — хрипло подтвердил император.
Ему стало совсем тошно. Да, дольше невмоготу оставаться в этой проклятой Москве и ждать, когда его солдаты совсем одичают. Да и сам уже он почти одичал: мечется между Петровским дворцом и Кремлем. На душе иногда просто жутко: «По-бе-ди-тель!» Что дальше делать, совершенно не известно. Одна мысль, что уходить (если уходить), не дай Бог, придется опять по этой невозможной Смоленской дороге... — по ночам вскакивал с криком: опять по ней до границы... Ждать зимника, так теплой одежды нет, а русская зима, говорят, несколько отличается от испанской.
«Да, дочиста ограбить Троицкую Лавру, всех сопротивлявшихся — без жалости, на месте... А саму Лавру сжечь! И уходить из Москвы сразу, без промедлений».
— Бертье!
— Я здесь, сир.
— Дайте дивизию этому полковнику... как его?..
— Де Мортемару.
— И пусть он скачет в Троицкую Лавру и забирает там всё! И побольше артиллерии и подвод. Надеюсь, он теперь не заблудится?! А ты чего ухмыляешься, старик? Давай-ка теперь твой сбитень.
— Сбитень берите. А и как же не ухмыляться, когда смешно. Дивизию? На Лавру хоть ты всей своей армией навались — отвалишься. В смуту, как раз 200 лет назад, поляков тысяч шестьдесят ее осаждало. А за стенами наших монахов полторы тыщи всего сидело. Сергий наш свое войско вам же показывал. Кто с таким войском справиться сможет?
Митрополит Платон сидел в настоятельских покоях, по его же проекту и указу выстроенных, и размышлял о своей скорой кончине. Он знал, что скорой, не боялся ее, уповая на милость Божию, и просил Его только о том, чтобы это свершилось после изгнания вражеских войск из Москвы. Он уже приготовил в помощь нашим одну из главных Лаврских святынь, древнюю икону «Явление Божией Матери Преподобному Сергию», а там пусть сами решат, то ли с ней до Парижа идти, то ли вернуть после изгнания неприятеля из Москвы. Иногда вздыхал по-стариковски, что Суворова Ляксан Василича больше нет. При нем бы справились с супостатом уже под Смоленском... В дверь постучали. Он сразу по стуку узнал кто.
— Аминь, — громко сказал митрополит, опередив обязательный возглас входящего «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй мя!» — Входи, Самуилушка.
Дверь открылась и вошел наместник, архимандрит Самуил.
— Что стряслось, батюшка? Ты чего такой взъерошенный, чего такой испуганный?
— Владыко, — архимандрит поклонился, — благослови за помощью к Кутузову послать. И быстрей! Нам войско нужно. Из Москвы доносят, что французы силой большой сюда движутся Лавру разорить и ограбить.
— Ну, а зачем же нам войско-то нужно? Войско там нужней.
— Как?! — не понял архимандрит. — А как же мы защищаться-то будем?
— А зачем же защищаться, мы нападать будем.
Архимандрит недоуменно смотрел на митрополита, не зная, что сказать.
— Да у нас святынь-то тут сколько. Одну вот завтра войску и отправлю.
— Владыко! — уже даже раздражение слышалось в голосе архимандрита. — Мы так вообще без единой святыньки останемся. Все сокровища растащат, а нас перебьют. А всё, что ты же тут и понастроил — разгромят и сожгут.
— Не сожгут, батюшка, не сожгут, поостынь, мы сейчас крестным ходом навстречу супостатам свое войско вышлем, небесное, — митрополит кряхтя поднялся из кресла. — И полководец есть — все ихние маршалы ему не чета. Давай-ка, чем суесловить, иди лучше братию на крестный ход собирай, а ты и понесешь святыньку, что завтра нашим воинам отправлю.
Архимандрит испытующе и с недоумением глядел прямо в глаза старому митрополиту: «Не много ли на себя берешь, владыко? не слишком ли ты дерзновенен?» А митрополит в ответ глядел тихо, просто и улыбчиво. И несокрушимая твердость, абсолютная вера в то, что он сказал — вот что еще обрамляло тишину, простоту и улыбчивость.
Уже два года как архимандрит Самуил постоянно общается с митрополитом Платоном, но никогда еще их взгляды не задерживались друг на друге больше нескольких мгновений. Монах говорит с собеседником и слушает его, не утомляя взглядом — много во взглядах соблазнов всяких, мало ли какая твердость-каменность «долбанет» оттуда из-за смены настроения. Но сейчас от долгого митрополичьего взгляда, который сам же и вызвал, архимандрит вдруг начал чувствовать в себе ту же веру в слова митрополита, про которые только что думал: «Много на себя берешь!» И уверенность растекалась по всей душе и твердела. Само смирение смотрело на него из глаз митрополита, и архимандрит Самуил вот сейчас осознал: да, это смирение может призвать небесное войско. Холодок пробежался по спине архимандрита, он осознавал теперь, что видит перед собой святость, которая ничего не говорит от себя, а уповает только на Бога и получает от Него всё просимое. По-Евангельски: о чем не попросите с верой Отца Небесного, всё получите. Святость не ищет ничего своего или лишнего.
— Прости, владыко, — прошептал архимандрит.
— Бог простит, и ты меня прости, — широко улыбаясь, сказал митрополит и обнял архимандрита. — Иди, собирай братию.
Длинной вереницей, с хоругвями, крестами и иконами шли монахи вдоль стены Лавры, выдержавшей все осады, и громко пели, взывая к небесам:
«Цари-це наша Пребла-га-ая, Надежде наша Богоро-ди-це, зриши на-шу беду, зри-ши на-ашу скорбь, помози нам, яко не-е-емощным...»
И шло уже в защиту немощным земным непобедимое воинство небесное.
Полковник де Мортемар без энтузиазма воспринял приказ ехать с дивизией грабить Троицкую Лавру. Этот приказ неделю назад он уже не выполнил и до сих пор не понимал, почему. Наваждение какое-то. Уже на десятой версте Троицкой дороги поняли, что заблудились. Невозможно заблудиться на Троицкой дороге, но — заблудились. И по-дурному начали плутать по каким-то деревням, где на вопрос, как к Троице проехать, мужики пожимали плечами и в один голос утверждали, что не знают.
Поляк при штабе де Мортемара, хорошо знавший русский язык, скрежетал зубами и бешено ругался.
— Что, ты не знаешь, где Троица?! — притянул он одного мужика, вынимая саблю.
— Ну точ-те-грю — не знаю!
Де Мортемар остановил поляка:
— Может быть, и правда не знает.
Ненавидящим взглядом окатил поляк своего начальника:
— Пан полковник! Ну какой же русский не знает, где Троицкая Лавра! Любой русский, хоть из архангельского леса, пьяный, вперед спиной всегда к ней выйдет. На Воробьевых горах заблудится, а Лавру с закрытыми глазами найдет! Веди, собака, не то зарублю! — вновь налетел он на мужика.
И де Мортемар увидел, что перед такой угрозой мужик перестал корчить из себя простеца и, бесстрашно глядя в лицо поляку, сказал:
— Руби. А проводника к Троице ищи в другом месте. Быстрей руби, быстрей ищи, а то вон темнеет, и как бы вас в темноте кто другой не нашел.
Остановил тогда поляка де Мортемар. Это убийство было бы лишним и могло иметь непредсказуемые последствия. Да и, действительно, стало уже совсем темно. И он принял единственно возможное решение — возвращаться. И как только решение было принято, через час они оказались на Троицкой дороге, но уже в пяти верстах от Москвы.
— На дорогу вышли, может, все-таки пойдем к Троице? — сказал неугомонный поляк.
Де Мортемар даже не ответил ему. Сквозь кромешную тьму идти 75 верст среди лесов, полных партизанами, было бы безумием.
Наполеон был в ярости.
— Вы полковник или курсант-первогодок? Вас что, не учили ориентироваться на местности?!
Де Мортемар молчал.
Наполеон только покричал, но плачевных для де Мортемара выводов не сделал, ибо знал, что русские дороги — это не берлинские шоссе, а эти жуткие лесные дебри — не Булонский лес, где все деревья пронумерованы табличками. Да и всё здесь чудит, всё тут не так, всё против правил.
И вот снова надо идти на Троицу. Утром, когда де Мортемар вышел на улицу, он сначала застыл на месте прямо у подъезда, а потом даже сплюнул: кругом стоял густейший туман, в пяти шагах ничего не было видно, и с каждой минутой он густел всё больше. Еле добрался он до расположения уже поднявшейся дивизии. Когда выбрались за заставу, туман стал непроницаем. Остановились для совета. Очень интересно протекал совет — никого и ничего не видно, одни голоса. И даже казалось, что их тоже гасит туман. Офицеры и солдаты были храбры и испытаны в сражениях, но сейчас в их словах звучал испуг на грани паники. И самого де Мортемара начал охватывать безотчетный страх. Все голоса говорили одно: надо возвращаться. Но решение было принимать де Мортемару. И он его принял — возвращаемся. «Пусть меня расстреляют, — думал он, — но хоть дивизия будет цела».
Решил идти докладывать императору сам. Бертье пожал плечами — идите, только я бы умягчить мог.
— Не надо умягчать, — сказал де Мортемар. — Я сам.
Когда он вошел, Наполеон стоял у окна, сцепив ладони за спиной, и смотрел на туман. Не оборачиваясь, произнес:
— Не надо докладывать, полковник. Идите, готовьте свою дивизию к маршу. Насколько это вообще возможно при таком тумане. Как только он рассеется, мы выходим из Москвы...
А сам император не мог оторвать взгляда от тумана, тошнота и страх, ранее неведомые ему, переполняли душу, ему опять мерещилось, что проступает из тумана облик вождя трех непобедимых небесных армий.
— Я смотрю, у вас сколько флакончиков с водой. И в каждом — святая? — спросила Клара Карловна.
— Конечно. От каждой иконы, от каждого святого, к которым обращаемся, в водичке от них особая святость. Водичкой от Николы-угодника мы с Ваней нашу лодку окропляли, когда в путешествие на ней отправлялись. Это когда в домике нашем жили. Никола-угодник — помощник всем путешествующим, особенно на водах.
— А это флакончик особый? — Клара Карловна с интересом разглядывала небольшую фиолетовую вазу с крышкой причудливой формы.
— Особый, — подтвердил со вздохом Игнатий Пудович. — Особый напоминатель мне на всю оставшуюся жизнь. В нем водичка с молебна у чудотворной иконы.
Неупиваемая Чаша
— Сама икона находится в Серпухове, в монастыре, который называется Высоцким. Он стоит высоко, на горке. А за флакончиком у меня фотография. Вот, видите, перед Владычицей нашей — Чаша с крестиком на столе, а в Чаше — Младенец, ручки в стороны приподнял. Это Спаситель наш. Стро-о-го смотрит. Да и как еще на нас, окаянных, смотреть! Смотрит-то строго, а спрашивает с нас до времени милостиво. А коли бы по справедливости... Каждый вечер перед Ней акафист читаю. И весь акафист дрожу от страха — каким был тогда, и не дай Бог возврата! Сколько нас таких очищалось благодатью святости от пагубы какой (у каждого — своя), а потом опять в омут, потому как не о том думаем, чтоб душу возвысить, а о том, чтоб плотские свои греховные потребы ублажить. Ублажил — и бес в тебе опять ожил. А когда благодать сознательной волей своей бережем, эти отродья и приблизиться к нам не смеют.
Давно это было...
Маленький мальчик и его бабушка шли по улице, завернули за угол и наткнулись на молодого Игната, сидевшего на снегу.
— Ой, бабушка, зачем дядя так сидит? — воскликнул испуганно мальчик.
— Дядя пьяный, — мрачно ответила бабушка, покачав головой, и добавила еще что-то тихо и неразборчиво, но явно, что-то очень неприятное — дяде.
Сам же дядя не мог ничего слышать, как не мог и подняться.
— А что такое — пьяный?
— Да ты глянь на него: вроде человек, а ведь — не человек.
— Да как же не человек? Вон руки, ноги...
— А ты в глаза глянь... Руки есть, а делать ничего не могут, только стакан держать, ноги есть, а стоять не может, голова, вроде, на месте, а спроси его о чем, так он ничего не понимает.
Что-то произнес невнятное дядя и, наконец, увидел стоявших перед ним.
— Чего он сказал, бабушка?
— Разве ты не слышишь? «Мы, му, му», а еще «бе-ме».
— Как коровка или овечка?
— Даже хуже. Коровки своим «му» друг с другом изъясняются, а мы, люди, словами. А у него слов сейчас нет, только «мумекать» может, да «бекать» бессмысленно.
И тут мальчик взглянул на бабушку взрослым испытующим взором. И бабушка поняла его взгляд и хотела отвести свои глаза от глаз внука, которые ни разу еще за его маленькую жизнь так не смотрели. Скорее всего, ему вдруг вспомнилась ее фраза про стакан, который только и могут держать дядины руки. Эту же фразу она недавно по телефону его папе сказала. Говорила при нем. Вообще, она всячески оберегала внука от семейной трагедии и от его родителей, которые давно уже были в разводе. Папа допился до белой горячки и находился в специальной больнице. На вопрос внука, где его папа, она резко буркала, что в больнице, и придет, когда выздоровеет, навещать его нельзя, и переводила разговор на другую тему.
Но промашки в телефонных разговорах насчет папы все-таки были. И сейчас ей показалось, что все они вдруг рядом ему вспомнились, и именно они сейчас, соединившись в один поток, и смотрят на нее взыскующими внуковыми глазами.
— Бабушка, а мой папа такой же?
— Да, — выдохнула бабушка.
— А как его лечат?
— Да ерундой всякой. Не лечится это... Вот, несу сейчас одно средство, в церкви дали, попробуем...
— А что это — церковь?
— Ну-у, дом с крестами, где Богу молятся. Вот, водичку дали там и икону.
— А почему ты меня туда с собой не берешь?
— Да я сама там сегодня первый раз была.
Ей сразу вспомнился разговор со священником, который только час назад был. Когда она вошла в храм и стала озираться, к кому обратиться, он сам подошел к ней и огорошил вопросом:
— Ну что, мать, приперло жизнью? Кто пьет-то, муж или сын?
— Сын, — выдавила она. — А вы откуда...
— Я не прозорливец, не пугайся. Просто вас таких за версту видать. А что пришла — молодец. Посетил Господь.
— Да уж не слишком ли страшное, не слишком ли тяжкое посещение? Уж не надо! — эта ее тирада шла по нарастающей неудовольствия, и последнее утверждение было выкрикнуто с вызовом.
А священник вдруг улыбнулся и ответил тихо, почти шепотом, приблизив к ней свое лицо:
— Надо. И не слишком. Его посещения, когда Он делает нам в жизни уютное и удобное, мы не воспринимаем как Его посещения. Мол, это мы сами с усами, всё можем-переможем. А на самом деле, всё в грех переложим. А сколько раз тебе Господь Себя являл?!
— Как это? Нисколько, — удивилась бабушка.
— А я думаю, много-много раз за всю твою жизнь, и столько, сколько надо. А удивляешься ты оттого, что всю жизнь положила на что угодно, только не на то, чтобы разглядеть Его чудеса и милости, тебе явленные. Разве не чудо было твое рождение, а потом — рождение у тебя твоего сына? Вообще, рождение человека — чудо из чудес. Две клеточки махонькие слепляются друг с другом во чреве матери, а в этом слепленном микросгусточке — уже весь человек заложен. А ты хоть раз задумывалась, что за такие дары отблагодарить Бога надобно? Да хоть бы просто вспомнить про Него! Ну, так вот Он тебе и напомнил о Себе, потому как благодарность твоя не Ему нужна, а тебе. Вот тебе сколько лет?
— Сорок восемь.
— Как думаешь, сколько еще протянешь?
— Ой, да кто ж его знает. И не думала об этом.
— Верно. Никто не может знать наших времен и сроков, кроме Господа Бога, ни к чему думать о том, сколько осталось. Но как же вообще не думать о том, что помрешь? А если завтра?
— Ой!..
— Вот тебе и ой! И с чем ты к Нему на ответ пойдешь? Что сына-пьяницу воспитала? Сын-то крещеный?
— Нет. Как-то не думала...
— Так это и плохо очень. Ведь за него на литургии и молиться-то нельзя. Ну, это, Бог даст, исправим, — священник сделал паузу и вдруг возвысил голос: — Если будет время! Ну вот, и чем же тебя тогда призвать? Только болезнью сына. За грехи ведь родительские дети наши болеют, попускает это Господь. А это матери сигнал. А твой приход сюда — первое в жизни твоей благое дело. Вот тебе водичка от иконы «Неупиваемая Чаша», она против «змия зеленого» главная воительница. Вот тебе несколько молитв на бумажечке и икона. Икону дома поставь на самое почетное место. Сегодня ничего не ешь, молитвы выучи, а завтра утром приходи на исповедь и причастие, а потом к сыну поедешь. И я с тобой поеду, Бог даст, окрестить его удастся. Ну, а уж водичкой от «Неупиваемой Чаши», это обязательно попотчуем. Тебя как звать-то?
— Ой, имя у меня чудное, я даже стесняюсь, Аглаидой меня зовут.
— Э! Да это прямо милость Божия! И никогда имени своего не стесняйся, имя у тебя замечательное: Аглаида — это госпожа человека именем Вонифатий. Давно это было, тогда христиан мучили за исповедание Христа. И вот, посылает она раба своего, Вонифатия, чтоб он принес ей в дом мощи какого-нибудь мученика. А Вонифатий вел жизнь загульную. Ушел он за мощами, а как увидел страдания христиан, то и сам стал мучеником, сам пострадал за Христа. Уходил грешником, а принесли Аглаиде мощи святого. Что просила, то и получила. Храм она в честь него около города Рима выстроила, а святой мученик Вонифатий теперь — главный врачеватель этой болезни, которой сын твой болен и миллионы иже с ним. Так что мученику Вонифатию об исцелении молимся, как и «Неупиваемой Чаше». А Аглаида, всё имение раздав, остаток жизни провела в покаянии и молитве и пережила мученика на 18 лет. И положили ее в том же храме рядом с Вонифатием. Именины у тебя 1-го января. Сейчас-то ты куда?
— За внуком.
— Крещеный?
— Крещеный!
— Кто ж крестил?
— Сын и крестил.
— Вот видишь, пьяница своего сына крестил, а ты — нет. С этого завтра исповедь и начнем. Все свои грехи вспоминай, ну, а что не вспомнишь, или за грех не посчитаешь, я, с Божьей помощью, буду спрашивать. На борьбу с бесом надо идти покаявшись.
— С каким бесом? — удивилась бабушка.
— А ты думаешь, кто твоего сына оседлал?! И по твоим грехам! Об этом тоже не забывай. Как внука зовут?
— Тимоша.
— А родился когда?
— 15-го декабря.
— Так у тебя с ним в один день именины! Диакон Тимофей — его небесный покровитель. Сам взошел с молитвой на костер, во имя Христово.
— Ой!..
— Да нет же, матушка, не ойкай, это не всем дано свои грехи кровью смывать. Нам с тобой положено покаяние с молитвой. Жизненную тяготу Господь каждому по силам дает. И обязательно завтра с внуком приходите.
Бабушка спросила робко:
— А вас, простите, как величать?
— Меня зовут — отец Варлаам.
Разговор продолжался еще минут пятнадцать. Из храма бабушка вышла, шатаясь, и побрела в детский сад за внуком.
— Бабушка, — сказал мальчик, — а когда ты меня в церковь сведешь? Когда папе водичка поможет?
«А если не поможет?! — тюкнуло в мозгу у бабушки. — Да и то — водичка какая-то... Чего уши развесила?»
И тут же встало у нее перед глазами доброе уставшее лицо отца Варлаама, а в ушах слова его:
— А бывает, что для нашего покаяния нужно, чтоб мы всю жизнь до кончины ходили за больным деточкой. Бывает, что только в том наше спасение. Господь нас знает лучше, чем мы себя.
И когда он говорил это, ей показалось, глядя на его печальные глаза, что это говорил его личный опыт. Этими словами он провожал ее из храма.
— Будем ходить теперь, Тимош, даже если не поможет. На все воля Божья. (Ой, да я ли эго говорю?) Вот завтра и пойдем, — сказала бабушка, а потом добавила: — Ну, пошли, чего на него смотреть? Насмотрелась я...
— Как «пошли», бабушка? — испуганно спросил Тимоша. — А дядя?
— Чего «дядя»?
— Да он замерзнет! Или... обидят его!
«Это точно, разденут», — подумала бабушка.
— И чего ж ты предлагаешь? — спросила она вслух.
— Как что? С собой взять. Он же перестанет быть таким.
— Здра-асте, — почти даже пропела бабушка. — Давай теперь алкашей по дороге собирать. Вытрезвитель на дому! Пойдем!
Бабушка потянула внука за руку и потянула довольно сильно. Но внук уперся и так глядел на бабушку, что та перестала его тянуть.
— Бабушка, а папа был таким? — спросил Тимоша, не отрывая своего взгляда от глаз бабушки. И никак не могла отвести она глаза от взгляда внука.
— Он и хуже бывал, — ответила она, прикрыв глаза и стиснув зубы, но и сквозь прикрытые веки чувствовала она его взгляд.
— А если и его так же бросят и не помогут?
— А ему и не помогал никто!.. Кроме меня.
— А мы давай этому дяде поможем, тогда, может, и папе помогать будут.
Такого вывода бабушка никак не ожидала от внука. Постояла она, брезгливо глядя на дядю, вздохнула, рукой махнула и сказала:
— Эх, ну и ладно, потащим пьянчужку этого в домашний вытрезвитель!
— Бабушка, ты сама говорила, что обзываться нельзя!
— Ладно... — бабушка уже тащила за руку мычащего дядю. — Давай! Шевелись, уродина!.. А ты, Тимоха, чего встал? Сзади поднимай, со-вет-ник! Худой, а тяжелый... Тимоха, справа на себя его тяни, а то завалит...
...Когда открыли дверь в квартиру, сил удерживать дядю у бабушки уже не было, и он рухнул на пол. Рухнул, правда, для себя удачно: на руки и на колени. Бабушка сокрушенно покачала головой и начала раздеваться сама и раздевать внука. Дядя, меж тем, оставаясь на коленях, сложил руки и в пол теперь упирался локтями и лбом. Глаза его, как были, так и оставались закрытыми.
— Пусть так и лежит, не будем трогать его, Тимоша.
— Пусть лежит, — подтвердил Тимоша.
Бабушке было отчего-то очень легко на душе, хотя очень тяжело рукам — такую тяжесть на себе волочь! Теперь мысли ее вернулись к подаренной иконе. Самое почетное место в ее однокомнатной квартире оказалось над кроваткой внука. И гвоздик там торчал, а у иконки петелька имелась. Она повесила ее, вздохнула, на нее глядя, и перекрестилась. Впервые в жизни. Взяла листочек с молитвами.
Думала быстро пробежать глазами, но, неожиданно для самой себя, начала читать громко вслух:
— «О, премилосердная Владычице! К Твоему заступлению ныне прибегаем... — голос у бабушки нарастал. — Молений наших не презри... — бабушка запнулась и повторила страшным шепотом: — Не презри!.. — и сразу опять почти закричала: — Услыши нас: жен, детей, матерей!..» — и тут она уронила листок и разрыдалась.
Вдруг сзади послышался непотребный рев. У бабушки враз оборвались рыдания, и она испуганно обернулась. На нее смотрели бессмысленные и безумные открывшиеся дядины глаза. Рот его был открыт, и того гляди, из него вновь исторгнется такой же жуткий рев. И тут бабушка взяла бутылку со святой водой, откупорила ее и решительно пошла на дядю. Встала над ним, остававшимся в такой же нелепой позе, и безо всяких рыданий, громко, почти приказывающе произнесла:
— «О, премилосердная Владычице! К Твоему заступлению ныне прибегаем. Молений наших не презри. Услыши нас: жен, детей, матерей!..»
Дальше она не знала, листок остался лежать у кроватки. Но она в этот момент была уверена, что того, что она сейчас произнесла, было достаточно. И еще бабушка была уверена в том, что Та, к Кому она обращалась, сейчас рядом и слышит ее. Бабушка наклонила бутылку и вылила струю воды на голову дяди. Голова его дернулась, и он так застонал, что бабушка отшатнулась. Теперь он именно застонал — жалобно, воюще, и пополз вдруг вперед, так и оставаясь на карачках. А бабушка всё поливала и поливала непрерывной струйкой его голову. Так и двигались они, а дядя при этом движении непрерывно стонал.
Не могла знать ни бабушка, ни тем более шедший за ней Тимоша, что происходило с дядей. А происходило вот что: когда вырвалась молитва из бабушкиных уст и открылись его глаза, он увидел впереди себя будто кусок чернозема, из которого торчало десять виноградных лоз с одной виноградной гроздью на каждой лозе. Но не чернозем видели его глаза, и не простые гроздья свисали с виноградных лоз. Черная, живая, страх излучающая тьма пульсировала и копошилась перед глазами, и будто кто толкал к ней, и невозможно было сопротивляться толканию. Да и как сопротивляться, если нет уже ни сил, ни воли! А гроздья... Он вдруг услышал голос в себе, от которого всё содрогнулось в нем, и голос этот его разделил как бы надвое: он увидел себя со стороны, в нем стало две личности, два «я». Голос этот говорил для обоих: «От виноградников содомских виноград их, и лоза их от Гоморры, гроздь их гроздь желчи, гроздь горести их; ярость змиев вино их и ярость аспидов неисцельна...»